XXXVII. Скобелев у карлистов
Осенью 1882 года я был в Италии. Смерть Скобелева, ее причины, ее внезапность и загадочность интересовали всех. Встречаясь со мною, знакомые, не знаю уже в который раз, заставляли меня повторять рассказ об этом событии. За границей интерес к нему был едва ли еще не сильнее, чем у нас. Я говорю, разумеется, про печать, а не про народ. На немецком языке вышла книжка, сейчас же разошедшаяся в продаже, в Италии продавали много брошюр о том же. Нужно сказать правду — иностранцы ценили покойного гораздо лучше, чем мы. Особенно немцы. Когда прошло замешательство, вызванное смертью Скобелева, они сейчас же отвели ему надлежащее место, причислив М.Д. к первым полководцам последнего времени. Военные журналы дали добросовестнейшую оценку "врагу Германии", а один авторитет прусской военной науки прямо заявил, что смерть Скобелева равняется для немцев выигранной кампании. Прав ли он был или нет — другой вопрос. Дело в том, что во воем сказывалось признание гения покойного генерала и еще не вполне рассеявшаяся боязнь, которую возбуждал он в наших добрых соседях. Из Специи в Ливорно мне пришлось ехать через Реджио. В вагоне со мною оказался итальянский офицер генерального штаба, который, узнав во мне русского, сейчас же заговорил о Скобелеве. Как оказалось, он знал его лично. Они вместе были на маневрах в Германии, и мой спутник передавал мне много комических подробностей о том, как Скобелев ухитрялся узнавать тайны германского военного дела, как он исследовал местность в Познани, как он сумел даже проникнуть в некоторые немецкие крепости, занося по вечерам все свои наблюдения в памятную книжку под рубрику "на всякий случай".
— Мы все изумлялись, когда он спит? В семь часов он уже был в седле, а в девять вечера садился за работу и, просыпаясь в два-три часа ночи, мы еще видели его за ней. Исписал он тогда массу бумаг, и, судя по вырывавшимся у него случайно фразам, он настолько глубоко узнал и изучил германскую армию, что надень на него тогда прусский мундир — он был бы вполне на своем месте. Его больше всего беспокоила германская кавалерия, и ее-то он наблюдал особенно пристально. В то же самое время он умел настолько обворожить пруссаков, что они, вовсе не страдающие излишком любезности, не умели и не могли ему отказывать ни в чем. Поэтому Скобелев проникал в такие тайники, о которых мы не могли и мечтать. Император Вильгельм не раз заявлял, что он его любит как сына, и Скобелев действительно никогда не мог говорить без почтительного волнения о маститом вожде германского народа. Зато от дружеских излияний остальных немцев он умел уклоняться так, что они оставались под его обаянием вполне, и в то же время отношения с ними ни к чему не обязывали Скобелева. Мы могли только удивляться дипломатическим способностям русского генерала, который только в одном не мог сдерживаться — в своей глубокой антипатии к Бисмарку, которого после берлинского конгресса он ненавидел всеми силами своей энергической и не знавшей ни в чем середины натуры. В этом отношении Скобелев не постеснялся даже гласно выразиться, что не будь Бисмарка, два племени — славянское и германское — века еще могли бы прожить добрыми соседями. У них были бы разные политические дороги, на которых они бы могли вовсе не встречаться. "Насколько я благоговел перед Бисмарком до берлинского конгресса, настолько же я ненавижу его после. И поверьте, — оканчивал он, — если когда-нибудь будут чудовищные бойни между нами и немцами, если прольются реки крови — Каином этих убийств будет не кто иной, как Бисмарк!.."
Откровенен он был, впрочем, только с итальянцами и французами.
Наша беседа уже заканчивалась, когда в нее вмешался один сидевший тут же итальянец.
— У нас в Реджио есть хороший знакомый Скобелева.
— Кто такой?
— Дон Алаиз Мартинец.
— Испанец?
— Да.
— Как он попал к вам?
— Да ведь около Реджио живет дон Карлос со своею женою Маргаритой. Дон Алаиз принадлежит к числу немногих людей, оставшихся с ним разделить изгнание. Это для меня интересный тип. Он встретился со Скобелевым в отряде дон Карлоса и подружился с вашим генералом. Когда было получено известие о смерти его, дон Алаиз плакал как ребенок. Он рассказывает массу интересных подробностей о нем.
— Теперь он в Реджио?
— Неделю назад я еще видел его.
— Застану я его, как вы думаете?
— Если он не уехал в Испанию.
— Зачем?
— Они часто делают политические экскурсии. У нас их всех узнают по общей примете: у всех карлистов неизменно в петлице белый цветок маргаритки. Они носят его в честь своей королевы. Дона Алаиза чуть не расстреляли за это в Барселоне, куда он явился, не сняв знака своей партии.
— Это человек храбрый, значит?
— Да. Он весь изранен. Шрамы на лице, рука на перевязи. Он не только кровь свою, но и богатство отдал дону Карлосу...
Помимо рассказов о Скобелеве, которые я мог бы записать в Реджио, дон Алаиз представлялся и вообще интересным типом. Я ненавижу карлистов, стремящихся в конце 19-го века навязать Испании старые лохмотья филипповских времен с св. Германдадой включительно. Но нельзя отказать им, во-первых, в преданности делу безнадежному, которому они служат стойко, а во-вторых, в известной романтичности, окружающей все их действия. У меня был "циркулярный билет", позволяющий путешественнику останавливаться в какой ему угодно местности, по означенной в этом билете линии рельсового пути. Простившись с моими путниками и взяв у синьора Велутти адрес дона Алаиза, я остался в Реджио.
Был уже вечер. Горы с мраморными ломками вблизи (Карара недалеко отсюда) уходили в лазурные сумерки. На их вершинах только еще догорала золотая прощальная улыбка солнца. Старый собор всею своею громадою точно давил узкую улицу с домами, помнившими еще времена Гвельфов и Гибеллинов, какой-то мрачный памятник неожиданно выдвинулся из глубокой ниши. Развалины замка молча доживали свой век с пестреньким коттеджем рядом, точно разбогатевшего мещанина, веселого, краснощекого и улыбающегося, поставили бок о бок с забытым рыцарем, на сгорбившемся теле которого едва держались старые, почернелые латы... Тут же недалеко был "альберго", в котором мне предстояло провести ночь. Я послал свою карточку к дону Алаизу с вопросом, когда мне будет позволено навестить старого карлиста. Через несколько минут мальчишка-итальянец, горланя вовсю и еще издали что-то сообщая мне, показался перед балконом локанды.
— Что ему надо? — обратился я к "камерьеру", понимавшему французский язык.
— Дона Алаиза нет. Он у дона Карлоса, но жена ждет его каждую минуту, так что ежели синьору русскому будет угодно, он может сейчас же отправиться и будет принят с величайшим удовольствием...
Я обрадовался. Таким образом, еще в ночь мне являлась возможность выехать из Реджио, чтобы к утру попасть в Пизу, в которой на следующий день именно и было назначено торжественное служение в знаменитом соборе, причем должны были петь два известных итальянских певца. Их, впрочем, так много, что читатели, надеюсь, извинят мне слабость моей памяти.
Ночь уже совсем окутала старый город. Из-за стрельчатой башни собора прорезывался острый рог молодой луны. В окна его, сквозь цветные стекла, лилось на улицу мягкое сияние. В соборе шла служба, и торжественные звуки органа едва-едва слышались здесь. Веселая говорливая толпа катилась волною по каменным мостовым. То там, то сям вспыхивала и обрывалась песня. Вот из третьего этажа какого-то облупившегося давно дома, на котором балконы держались, очевидно, только по недоразумению, вынеслась на улицу давно забытая у нас ария. "Ricevi da labri dell amica il baccio estrema"{23} звучно пело сильное сопрано того особенного, только югу свойственного тембра, где мощь взятого полною грудью звука соединяется с удивительно нужною окраскою его.
Под окном тотчас же собралась толпа.
— Bravo, bravo, bravissimo, bravo!.. — аплодировала она, когда последняя высокая нотка умерла в теплом воздухе тосканской ночи.
Отсюда шел узенький переулок налево. Тут-то в еще более старом, подслеповатом доме и жил когда-то знатный и богатый испанец дон Алаиз Мартинец. Каменная лестница вела к нему снаружи. Видно было, что по ней мало ходят. В щелях поднялась трава, и какая-то ящерица скользнула из-под самых ног у меня, когда я поднимался на сырые ступени.
Мальчик, который провел меня сюда, взбежал наверх, тотчас же вернулся, и за ним обрисовался на высоте третьего этажа силуэт женщины со свечою в руках. Она вся была одета в черное. Это оказалась жена дона Алаиза.
Она ни слова не говорила по-французски, и мы поневоле молча сидели в гостиной, маленькой и бедной, так и веявшей на меня лишениями и нищетой долгого изгнания. На стене виден портрет красавца дон Карлоса, такой же портрет — только миниатюрный — она носила на груди на тонкой золотой цепочке. Полотнище черного знамени с белым крестом висело с древка, прислоненного в угол. Здесь не было даже ковра, чтобы прикрыть каменный пол убогой комнаты. Зато приемы испанки были полны величавого достоинства. Любая королева могла бы поучиться у нее. Я думаю, изгнанница, принимая меня у себя в замке, не могла бы быть великолепнее. Черные глаза ее смотрели очень строго из-под резко очерченных бровей. Жене дона Алаиза было не менее тридцати пяти лет, она сохранила следы когда-то поразительной красоты. Южанки, впрочем, стареют рано; другие в этом возрасте являются уже совсем дряхлыми развалинами. Наше обоюдное молчание продолжалось очень недолго. Внизу послышался шум шагов, и минуту спустя в комнату вошел высокий и стройный испанец, с седыми короткими волосами на характерной упрямой голове, резко очерченные линии которой, глубоко сидевшие гордые глаза говорили о силе воли, об анергии этого одного из последних могикан карлистского движения. Вместе с ним был какой-то патер — по высочайше утвержденному для всех дон Basilo образцу — обрюзглый, толстый, с крупными сластолюбивыми губами и маслеными, сладко смотревшими на вас глазами. Я отрекомендовался. Холодность и сдержанность дона Алаиза тотчас же прошла, когда он узнал, зачем я пришел к нему. Он радушно пожал мне руку, и суровое лицо осветилось точно изнутри, когда он проговорил, вздыхая:
— Какая это тяжелая для вас, для русских, потеря... Как глубоко вы должны ее чувствовать... Как горька она должна быть вам, вам, знавшему лично этого орла. Я тоже знал его... Но тогда, когда он еще только расправлял свои когти, когда он был орленком.
Я ему сообщил о своей книге, о желании дополнить ее новыми сведениями.
— Весь к вашим услугам... Мы не больше месяца провели со Скобелевым, но я пользовался его дружбою и сильно был им заинтересован.
Он перевел что-то дону Базилио (прошу позволения так называть патера). Тот тоже оживился.
— Скобелев мог бы быть мечом божиим, если бы им не овладел дьявол! — вздохнул патер. — Такова судьба всех гениев, если они не приобщаются к святой церкви Христовой.
— Переведите, пожалуйста, святому отцу: почему он полагал, что Скобелевым овладел дьявол?
— Еще бы! Дьявол владеет всеми, кто не в лоне нашей истинной римско-католической веры.
— Благодарю вас! Тогда, значит, и я сосуд дьявола?
— Доколе Господь не призовет нас к познанию истины! — И дон Базилио поднял к образу свои сладкие масленые глазки.
В это время в комнату вошла горничная — прехорошенькая итальянка — и патер повел на нее таким взглядом, что я тотчас же угадал в этом почтенном коте большого охотника до чужих оливок.
— Наша встреча со Скобелевым была очень оригинальна, — начал дон Алаиз.
— В каком отношении?
— Он приехал тогда из Байонны с рекомендательным письмом от одного из наших. Его, разумеется, арестовали на аванпостах, завязали ему глаза и, несмотря на его протест, в таком виде доставили ко мне. Он тотчас же отрекомендовался русским путешественником.
"Вы военный?" — спрашиваю его.
"Был!.. Теперь в отставке!.." — Только потом он сообщил мне, что он служит, что он полковник.
"Генерал?.."
"Нет..."
Мне помнится, что он тогда назвал себя полковником. С первого же разу он как мне, так и нашему королю — да хранит Господь его на многие лета! — почел необходимым сообщить, что он вовсе не сочувствует нашему движению и если бы не мы вели горную войну, а мятежники, то он присоединился бы к ним.
"Зачем же вы приехали?" — спросили мы у него.
"Во-первых, я люблю войну, это моя стихия, а во-вторых, нигде в целом мире теперь нет такой гениальной обороны гор, как у вас. По вашим действиям я вижу, что каждый военный должен учиться у вас, как со слабыми силами, сплошь почти состоящими из мужиков, бороться в горах противу дисциплинированной регулярной армии и побеждать ее. Вот видеть это я и приехал сюда".
"А если мы вас не пустим?"
"Я не уеду отсюда".
"А если вас за ослушание расстреляют?"
"Я военный и смерти не боюсь, только не верю тому, чтобы это могло случиться. Я ваш гость теперь и потому совершенно спокоен. — И он положил на стол револьвер. — Вот и оружие свое сдаю вам".
Нам он очень понравился тогда, а в тот же вечер мы научились и уважать его исправно. Мятежники атаковали нас. Скобелев, совершенно безоружный, с таким спокойствием пошел под пули, что хоронившимся за камнями карлистам даже стало стыдно и они тоже бросили свои убежища. Ваш генерал спокойно сел на скале под выстрелами и, вынув записную книжку, стал что-то заносить в нее. По нему стреляли залпами, но он не оставил своей удобной, хотя и убийственной позиции до тех пор, пока не кончил работу... Один из наших подал ему ружье.
"Зачем?" — удивился Скобелев.
"Стрелять... Во врагов..."
"Они для вас враги. Я не дерусь с ними. Меня интересует война, а принимать в ней участие я не имею права".
Но раз и его увлек бой.
Это было в ущельях Сиерры Куэнцы. Наши, подавляемые значительным численным превосходством неприятеля, побежали. Вдруг откуда ни возьмись сам генерал крикнул на них, пристыдил, выхватил черное знамя у здорового пиренейского крестьянина и пошел с ним вперед. Его, разумеется, догнали вернувшиеся карлисты, и мятежники (так дон Алаиз называл правительственные войска) были отбиты.
"Ну что, не выдержали?" — спрашивал я его потом.
"Не могу видеть трусов, к какой бы они партии ни принадлежали".
Это был совершеннейший тип рыцаря. Два или три дня спустя наши напали на путешественников, между которыми были дамы. Разумеется, к святому делу нашего короля приставали вместе с благороднейшими и убежденными защитниками его прав всякие другие люди. Случались беглые, разбойники. К таким-то в руки попались туристы. Скобелев случайно наехал на это приключение и с револьвером в руках бросился на защиту женщин. Если бы не подоспели мы, ему пришлось бы плохо.
— Почему?
— Видите ли, бандиты ведь не рассуждали. Все, что ни нападало в их руки, они считали своею законною добычей. Нас, испанцев, не удивить храбростью, мы умеем прямо смотреть в лицо смерти, но Скобелев и нас изумлял. В нем было что-то рыцарски-поэтическое. Он был красив в бою, умел сразу захватить вас, заставлял любоваться собою. Вы знаете, наши пиренейские крестьяне как его прозвали?
— Как?
— Братом дон Карлоса! Они так и говорили: русский брат нашего короля!
У меня чуть не сорвалось с языка, что такое сравнение вовсе не польстило бы Скобелеву, да вовремя я удержался.
— Почему он так рано уехал от вас?
— Да распространился слух, что русские прислали его на помощь нашим. Ну он и уехал. Могли бы выйти затруднения, а ему не хотелось подавать повод к разным толкованиям.
— Много работал он?
— Ведь вы знаете, что мы очень старательно укрепляли горы. Так он бывало после утомительного боя не пропустит ни одной там работы. Следил за всем. Изучал. Тоже ни одного горного перехода не упустил, до мелочности наблюдал, как мы организовывали перевозку артиллерии, снарядов по козьим тропинкам. Раз он даже, когда лошадь сорвалась в кручу, вовремя обрезал ей постромки и таким образом спас медную пушку, которую надо было доставить на скалу. Одного он не любил.
— Именно?
— Много пешком ходить. Бывало во что бы то ни стало, а добудет себе лошадь. Раз даже на муле взобрался на одну гору. И ездить же он мастер был! Такого неутомимого всадника даже между нами не оказывалось. Он нам очень много помог даже. Оказалось, что ему хорошо известен был способ фортификации в горах.
— По Туркестану, верно?
— Да. Он у нас учился нашим приемам, а нам сообщал свои. Он первый научил наших топливо носить в горы на себе, по вязанке на человека. Таким образом, уходя от мятежников на вершины наших сиерр, мы не страдали там от холода и от недостатка горячей пищи. Потом это усвоили у нас все... Меня в нем поражала одна замечательная черта — Скобелев способен был con amore{24} работать, как простой солдат. Сколько раз мы его заставали за, по-видимому, мелочными делами, в которые он уходил, как в крупные. Еще одна черта была в нем. Он чувствовал какую-то неодолимую потребность узнать все a fond{25} в местности, куда попадал случайно. Что ему, например, до нашего пиренейского крестьянина? По-видимому, дела нет, а уже в конце второй недели там он подарил нас сведениями о быте, знанием мельчайших потребностей испанского солдата. Я уже не говорю о его военной учености. История наших войн была ему известна, так что он не раз вступал в споры с Педро Гарсиа, много писавшим у нас по этому предмету, и как это ни обидно для испанского самолюбия, а нужно сказать правду, Скобелев выходил победителем из таких споров. У нас в горах среди страшно пересеченной местности он умел так запоминать самый незначительный уклон или извилину ущелья, фигуру горного хребта, что там, где он раз проехал, уже не надо было делать рекогносцировок и досылать летучие отряды для освещения местности. Я еще тогда в нем предвидел великого полководца и государственного человека!
— Вот это последнее многие именно и отрицают в нем.
— Я могу сказать только одно. У нас в отряде он сумел нравственно подчинить себе почти всех, хотя все знали, что он нашему делу вовсе не сочувствует и считает победу его гибельной для Испании...
Когда я уходил отсюда, дон Алаиз вышел проводить меня.
Золотой рог луны уже высоко поднялся над великолепною массой громадного собора. Толпы на улицах становились малочисленнее и реже. Изредка звучали счастливые праздничные напевы благополучной Италии. Не хотелось уезжать из этого уголка.