XXXI
Адриапополь, турецкое Эдирне, до сих пор мерещится нам какою-то далекой, поэтической грезой... Это город изящных Джамий, венчанный, словно короной, мечетью Селима с ее четырьмя дивными минаретами. Это — мусульманская Москва, вторая столица султанов, полная для оттоманского народа воспоминаний о прежнем блеске и славе... Мы въезжали туда с понятным волнением. Скобелев там остановился в доме Амед-Юнус-бея — пустом, оставленном его жителями. Хозяин, известный предводитель башибузуков, один из ренегатов, бывший христианин, теперь озлобленный, ненавистный христианам турок, палач мирного населения, разумеется, не имел права рассчитывать на любезность русских. Зато дом его был идеалом восточного жилья. Невиданную до тех пор роскошь обнаруживал этот мусульманский палаццо с его переполненными тропическими растениями зимними садами, мраморными залами, поэтическими фонтанами, полными тишины и неги кельями гарема, зеркальными стенами и красивыми лестницами. Лепные и расписанные потолки смотрелись в кристальные воды внутренних бассейнов, тропические цветы, орошаемые алмазною пылью фонтанов, распространяли тонкое благоухание по широким авлам... Скобелев выбрал тут самую простую комнату, в другой поместился его штаб. В Адрианополе отдыха было мало. С первого же дня делались поездки в окрестности, рекогносцировки к Чорлу и Гадем Киой. Сверх того возня с консулами и администрацией турецкого города тоже немало отнимала времени у Михаила Дмитриевича. Тут он в первый раз и совсем неожиданно для главной квартиры обнаружил свои административные способности. Короткий период его управления Адрианополем был замечателен в полном смысле слова. Потом, начиная от последнего мусульманского бейгуша и кончая банкирами и капиталистами Эдирне, все вздыхали о нем.
— При Ак-паше было гораздо лучше. Ак-паша не давал нас в обиду...
— Скобелев справедлив. Для него нет своих или чужих... При нем никаких недоразумений не случалось.
Здесь же Скобелеву пришлось расстаться с оригинальным ординарцем из турок. В шейновском бою он спас от смерти молодого турецкого офицера.
— Куда мне деться? — спросил тот.
— Пусть едет за мной!
Тот и остался при Скобелеве. Мы много смеялись, видя, с какою важностью турок следует всюду за генералом, не оставляя его ни на шаг. Потом оказалось, что он серьезно привязался к Михаилу Дмитриевичу. Он не отставал от него, как не отстает собака от господина, шел по пятам. В Казанлыке он был всюду, где был генерал. В конце концов, он стал передавать поручения туркам, собирать всевозможные справки... Сделался совсем ординарцем.
Стали было его расспрашивать о позициях турок в шейновском бою — отвечает охотно. Сам указывает, куда лучше идти, откуда удобнее атаковать.
— Вот патриотизм!.. — злился Скобелев. — А ведь храбрый офицер был... С превосходными солдатами и такими офицерами турецкая армия уйдет недалеко. Бросьте — не расспрашивайте его... Офицер не должен быть лазутчиком!.. А впрочем...
И Скобелев расхохотался, поймав себя на этой сентиментальности.
Тотчас же он чудесно воспользовался сведениями, сообщенными ему турком...
— Их нельзя судить с нашей точки зрения!
Тем не менее меня интересовал этот субъект. Я через переводчика по окончании боя обратился к нему с вопросом: как он может служить врагам своего отечества.
— Потому что это — Ак-паша... А Ак-паше всякий служить поставит себе за честь... Таких генералов нет... И по корану выходит то же.
— Вот те и на... Это же каким образом?
— Коран говорит: победителю повинуйся... Нет силы высшей, как сила меча.
В Адрианополе было полное убеждение, что Турции уже не будет, что все ее европейские провинции присоединяются к России. Когда Скобелев созвал к себе улемов, они ему ответили то же, что и ординарец из турок ответил мне.
— Мы обязаны повиноваться победителю! — говорили они.
— А если Адрианополь отдадим болгарам? — возразил Скобелев.
— Болгары нас не завоевали, и по корану мы восстанем и истребим их... Нас завоевали русские силою меча, и только они имеют право быть нашими господами...
— И если они будут так же справедливы, как ты, — отозвался седой как лунь старик, — то мы благословим Аллаха, карающего нас... С русскими жить можно.
— Ничего не тронул, ни имущества нашего, ни наших жен. Когда армяне и греки вздумали было вместе с болгарами обидеть нас, воспользоваться нашим достоянием, ты вступился за турок, ты стал нам защитой... Пусть белый царь отдаст тебе в управление этот вилайет — мы ничего не хотим больше.
— Сами турки не верят, — говорил Скобелев, — что мы когда-нибудь вернем им Адрианополь... Неужели мы его не удержим за славянами... Этого не может быть...
Потом я встретил его на фортах Адрианополя. Адрианополь укреплен гениально, и если бы Сулейман, или Абдул Керим, или Вейсиль, отступая, заняли их, здесь бы выросла такая Плевна, что первая, остановившая нас на шесть месяцев, побледнела бы перед нею. Их всех — двадцать семь, и они расположены правильным фронтом вокруг города, на ружейный выстрел один от другого. Каждый полк, который двинулся бы в атаку, подвергнулся бы огню, по крайней мере, двух таких редутов. Они поразили Скобелева удивительными приспособлениями к местности... "Вот мастера-то...", "Вот гениальные инженеры!" — повторял он, осматривая их.
— Не так, как у нас!..
— Почему?
— А потому, русский, инженер начнет строить, вперед можно знать — по книжке выстроит... Как в книжке, так и у него... А тут и форму, и расположение форта определяет не книжка, а местность.
И действительно, мы видели здесь и четырехугольные, и овальные, и вытянувшиеся длинною волнистою линией. Везде чистота и изящество работы было удивительное. Всюду каменные траверсы, рассчитанные так, что откуда бы ни был огонь, ни орудия, ни склады, ни люди не подверглись бы малейшей опасности... Из каждой амбразуры открывался обстрел дороги, лощины, гор. Амбразуры были прорезаны так, что полоса обстрела могла быть определяема произвольно. Насыпи башенных редутов были сделаны в совершенстве.
— Лучше нельзя... Лучше нельзя... — повторял Скобелев. — Посмотрите, у них каждый форт имеет свою физиономию. Нет рутинных утвержденных чертежей. Простор частной инициативы талантливых инженеров полный!.. Посмотрите-ка на N 5-й... Он вытянут извилиной по узкому гребню горы... С одной стороны он обстреливает Марицу и ее берега, с другой — все эти оставленные и разоренные деревушки. Каждая извилина его даст новое направление огню{16}...
— ...Как можно сдать такие позиции... — злился Скобелев. — Знаете... Досадно, что Сулейман не занял их...
— Вот-те и на...
— Вы меня не поняли... Я рад... Но инстинкты военного — совсем иное... У меня сейчас же вот явилось желание взять их боем... Какая слава!.. Взять штурмом такой редут — не то что плевненский...
И воодушевившись, он начал уже располагать войска, указывать пункты, откуда бы он начал атаку, подступы, по которым бы повел ее, овраг, который бы дал ему возможность укрыть резервы и предпринять обходные движения...
— Они воображают, что этого редута нельзя разгромить артиллерийским огнем... А я бы вон там поставил дальнобойную батарею... Отсюда бы мог подходить тихою сапой... Рылся бы, рылся... Нос к носу стал, а там — первая удобная ночь — "ура" и в штыки...
И план за планом так и посыпались у Скобелева.
Ничего, ни малейшей неровности местности, ни малейшего пригорка не упускал его зоркий, орлиный взгляд. Невозможное действительно становилось возможным и недоступное доступным.
— Верьте мне, при хороших войсках и опытных генералах и офицерах нет неприступных крепостей... Гибралтар можно взять, не то что эти форты... Разумеется, если уверить себя, что этого вот нельзя — так и ум утратит силу... Прежде всего нужно иметь дерзость при знаниях и таланте, а остальное все приложится... Расчет и дерзость. Массу войска, превосходное вооружение, чудесную артиллерию... Вон, видите, лощина...
— Вижу.
— Вот этой лощиной я бы в тыл к ним пробрался и стал хозяйничать... Еще раз повторяю: нет неприступных позиций... Решительно нет. Бывают позиции, которые требуют слишком много жертв, так что овчинка не будет стоить выделки. Это верно. Но если уже говорить о принципе, так всякую позицию взять можно... При современном состоянии вооружения Измаил был совсем неприступен, а расчесал же Суворов турок и взял крепость!
XXXII
Из Адрианополя Скобелев двинулся на Чатальджу.
— Если это этап, дневка, я готов помириться, но если после придется остановиться, не дойдя до Византии, то готов извериться во всем. Посмотрите, что это за чудная страна! Со времен Олега русские стремились сюда... Неужели же мы остановимся у цели?
И действительно, чудную страну проходили мы. Стоял еще январь, а уже безоблачные голубые небеса благоговейною тишиной веяли на еще непроснувшуюся землю.
Сады и рощи стояли безлистные, но в воздухе уже изредка проносился тонкий аромат каких-то ранних цветов... Города и села поражали нас художественною пестротою. Тонкие минареты стройно рисовались в прозрачном воздухе, арки мечетей красиво изгибались над прохладными входами, за которыми густился загадочный мрак, едва-едва озаряемый маленькими лампочками турецких мечетей. Плоские кровли казались ступеньками каких-то чудовищных лестниц, разбегавшихся во все стороны. Ветер нес навстречу теплые волны иного, не нашего воздуха, нежного, ласкающего. По ночам откуда-то доносилась нервная, печальная, вздрагивающая песня мусульманского юга, и из-под низко опущенных покрывал порою женщины метали на нас то полные ненависти, то сверкавшие любопытством взгляды... Зеленые чалмы и халаты мулл, красные куртки албанцев, пестрые накидки молодежи — все это сливалось в какой-то яркий, красивый калейдоскоп... По вечерам, когда утихал гомон многоязычной толпы, издали доносилось меланхолическое роптание фонтанов... Кристальные струи, выбегая из желобов, проделанных в мраморных, золотою вязью покрытых досках, падали в такие же мраморные водоемы. В одном месте, по пути, Скобелеву прислали букет неведомо как собранных цветов... Еще не пришла их пора, и таких в окрестностях не было.
— Откуда это?
— Благодарность... От турецких женщин...
— От каких турецких женщин? — изумился он.
— От женщин Казанлыка, Ески-Загры и Адрианополя... За то, что честь их не была нарушена, за то, что неприкосновенность гаремов свято соблюдалась вашими войсками.
"Совершенно напрасно, русские ведь с женщинами не воюют!.."
Скобелев, далеко не равнодушный к прелестям природы, восхищался этими местами по-своему.
— Какие позиции! — восклицал он. — Вот где Турция должна была бы защищать свою неприкосновенность. Первая линия защиты — Дунай, вторая — Балканы, третья — малые Балканы и четвертая — здесь... Если бы у них было так организовано, долго еще война бы не кончилась...
По пути он вел упорные споры с окружающими по совершенно отвлеченным вопросам, скакал в карьер и злился на возможность того, что дальше Чатальджи мы не двинемся.
Только что приехав в Чатальджу и получив приказание не двигаться дальше, он ночью с одним ординарцем отправился тайком на нейтральную полосу. Произвел рекогносцировку гадем-киойских позиций и всей местности, так что не удайся перемирие, найди турки войска, чтобы поставить их здесь, — Скобелев уже имел понятие о том, как отбить эти позиции, как вести атаку на них... В то самое время, когда, глубоко веруя в ненужность дальнейших военных действий, все успокоились, полковник Гродеков вместе с генералом сняли планы этой линии и изучили все ее детали...
После Адрианополя я уже мог любоваться только на Константинополь... На остальное не хотелось и смотреть. В памяти вставала все время чудная картина Эдирне, только каким я его видел в последнюю минуту, когда только что поднявшееся солнце облило розовым заревом своим мраморные мечети этой мусульманской Москвы... Точно окрашенные румянцем крови, висели над городом четыре грациозные минарета Селима... Вспоминались и серые силуэты башен Эски-Серая и развалины римской крепости... Тянуло опять назад...
Чатальджа в трех верстах от станции железной дороги. Отряд весь расположился кругом, в самом городе, дома тотчас же переполнились массою офицеров, штабов, канцелярий... Не прошло нескольких дней, предприимчивые греки и левантинцы открыли здесь бесчисленные кафе, еще немного погодя — чуть не в каждой улочке закрасовались рестораны, а еще спустя немного из Царьграда налетела сюда международная саранча — девицы легкого чтения, немки, француженки, итальянки, армянки, гречанки... Войска, натерпевшиеся от невольного поста в Болгарии и на Балканах, стали отводить душу вовсю. Червонцы тратились щедрою рукою, вино лилось повсюду, от генерала до прапорщика — всем жилось весело... Как вдруг, словно гром грянул над отрядом, разнеслась весть о перемирии.
— Неужели мы не займем Константинополя!.. — взволновался Скобелев.
Ему говорили о возможности коалиции... Он повторял свое.
— Смелому счастье служит... Мы не можем отступать. Это вопрос нашей народной чести... Мы не можем опустить своего знамени; мы можем подписать самый великодушный мир (хотя великодушия я не понимаю), но подписать его в Византии!.. Не иначе. Это удовлетворение должно быть дано войскам. Следует занять Галлиполи, и ни одно английское судно не прорвется в Босфор... Теперь или никогда... Прав тот, кто владеет!.. Европа не подымется. Она вся уйдет на брюзжание и дипломатические угрозы.
— А если?
— А если... Вернее, что она только отхватит себе тоже клочок медвежьего ушка...
"Это невозможно... Я не верю, не хочу верить этому... Неужели нам, триумфаторам, старые девы дипломатии и публичные женщины биржи будут предписывать условия... Не может, не должно этого быть... Иначе почти стыдно быть русским...
Будьте уверены, что проигрывают всегда малодушные и уступчивые...
Уступка эта крута. Начнешь сбегать — не остановишься, пока внизу не окажешься... А нам уступать теперь, после блестящего похода, после стольких пожертвований... Полноте!.."
Торжество перемирия здесь не было торжеством!.. Ему не радовались. Не радовались покою, отдыху, безопасности... Здесь предпочли бы новые побоища, только чтобы дело было кончено с честью для России.
Демаркационная линия и нейтральная полоса, представлявшие собою совсем пустынную и безлюдную местность, тянули к себе Скобелева... Деревни на расстоянии этих пятнадцати верст были очищены. Ни одного часового, ни одного солдата на редутах и фортах, ни одной старухи в селах. Только одичавшие голодные псы прятались в оставленных домах. А между тем турки могли смело гордиться укреплениями этой полосы. Даже адрианопольские уступали им...
Скобелев приходил в восторг от них...
— Вот бы этого строителя к нам... Это гений инженерного искусства.
Я слышал, что потом в Константинополе Скобелев познакомился с ним. Это оказался природный турок, Ахмет-паша, толстый, опухший, по-видимому, неподвижный... Полуграмотный турок, не знавший ни одного иностранного языка...
Турки опередили в этом отношении даже европейское военное искусство. Они в последние два столетия вели только оборонительные войны. Было время научиться... С турецким Тотлебеном Скобелев сошелся отлично... Тот даже показал ему укрепления Константинополя и планы, еще имевшиеся в проекте.
— Как это удалось вам?
— А я подпоил его! Он, как и все турки, не совсем равнодушен к шампанскому.
Главный из фортов этой полосы, имевший позицию Санджак-Тепе, был срисован самим Скобелевым...
— Знаете, этим ключом ничего не отопрешь.
— Почему?
— А потому, что добраться до него трудно, нужно взять пять больших фортов. А займем Санджак-Тепе, окажется, что этот ключ к замку не приходится вовсе, потому что за ним такие же ключи...
Скоро объяснилось, что приказание остановиться на пути к Константинополю и не идти далее было получено из Петербурга... Оно совсем не следовало из главной квартиры действующей армии. Потом его объясняли изменившимися политическими условиями.
— Жаль, что государя нет здесь при войсках!.. — говорил Скобелев.
— Все равно. Дипломатия работала бы так же.
— Нет... Тут окружающая среда уравновесила бы влияние дипломатов... Им ведь все равно, дипломатам... У них своя наука, свои таинства... А у наших, сверх того, и отечества нет вовсе... Им главное, чтобы их считали не русскими варварами, а образованными европейцами. И ради этого они на все готовы... Вы их не знаете — я рос с ними. Все эти господа мои хорошие знакомые... Для них Россия — ноль. Нет более эгоистической среды, как эта... Оно понятно — иностранное воспитание, вечно жизнь за границей.
— Да ведь и вы воспитывались за границей.
— У Жирарде, да!.. Но вы знаете, каково было мое воспитание? Не слышали?
— Нет.
— Сначала у меня воспитатель был немец, несправедливый, грубый, подлый... Положительно подлый. Я ненавидел его, как только можно ненавидеть... С тех пор уже немцы были мне не по душе. Потом как-то он ударил меня, тринадцатилетнего мальчика, при девочке, которая мне ужасно нравилась... Ударил без всякого повода с моей стороны. Я не помню, что я сделал... Вцепился в него и закостенел. А знаете ли, чему учил меня этот прохвост? Тому, что Германия для России все. Что все в России сделали немцы, что в будущем Россия или должна служить Германии или погибнуть. Не было целого мира — была одна Германия... И ненавидел же я ее, от души ненавидел!..
— Это издавна у вас развивалось.
— Да!.. А потом отец прогнал немца, которого приставили ко мне, чтобы дисциплинировать меня, и который только ожесточил меня... Меня послали к Жирарде... в Париж. Вот противоположность-то! Я до сих пор люблю Жирарде, больше чем родных моих. Этот, напротив, учил меня любить родину, внушал, что выше отечества нет ничего на свете, говорил, что как бы ни было унижено оно, нужно с гордостью носить его имя... Это был человек в полном смысле итого слова... В полном! После грубых ругательств и побоев и встретил мягкость, внимательность, деликатность. Мне если что и запрещали, то не с ветру, не потому, что так хотел воспитатель, а тотчас же объясняли, почему нельзя. Я с ним свет увидел... Я глубоко благодарен этому человеку. Он меня заставил учиться. Внушил любовь к науке, к знанию... Вот в Петербурге или в Париже я с ним познакомлю вас...
Увы познакомиться с этим благородным воспитателем гениального вождя пришлось при иных условиях! Над изголовьем мертвого, над недвижным уже лицом Михаила Дмитриевича я увидел плачущего старика.
— Кто это? — спрашиваю.
— Жирарде! — отвечали мне...
И он пережил его... Он, больной старик — этого полного жизни и силы молодого человека!..
XXXIII
Нашу стоянку у Константинополя долго не забудут войска скобелевского отряда. Со дня на день додали приказа — двинуться и занять Царьград. Турки уже очищали там свои казармы для войск... Население готовило цветы и флаги, христиане подняли головы, на азиатском берету Босфора отделывали дворец для султана...
Ночью по узким улицам Стамбула, низко опустив свои капюшоны, ходили патрули, потому что само оттоманское правительство хотело удержать народ от могущих быть при вступлении русских или ввиду его беспорядков. Даже нашим врагам казалась дикою мысль остановиться у ворот столицы и не занять ее, хотя на время... На берегах Босфора толпы солдат и офицеров стояли у пристани в ярком мареве чудного, сказочного города, сверкавшего впереди под полным тишины и неги безоблачным небом. У самых ног наших, с поэтическим шумом, разбивались голубые волны Мраморного моря. Белый маяк гордо высился из его пенистой массы... Дальше, в лазуревом просторе, сияли полные невиданной до того роскоши острова Принцевы, далеко-далеко за Мармарой чуть мерещился азиатский берег своими снеговыми вершинами. Можно было бы. подумать, что это серебряные облака, если бы они не были так неподвижны... А прямо на север раскидывалась Византия с ее бесчисленными мечетями и дворцами. Та Византия, о которой так мучительно, словно задыхаясь на своем безграничном просторе, столько веков мечтала отыскивающая выхода к южному морю Россия, та Византия, к которой, правы или не правы, но постоянно стремились лучшие люди славянского мира. Мы различали и беломраморные стены ее киосков, и тонкие минареты ее бесчисленных джамий, и величавые купола Софии, Изеддина, Омара, Мурада, Баязида, вокруг которых легкими кружевами нависла резная из камня паутина... Десятки тысяч кровель и башен всползали на ее холмы и терялись в темных пятнах кипарисовых рощ, в зеленых облаках садов... Дивным сном каким-то казался этот Рим европейского востока, этот Рим славянства, за который пролилось так много слез и крови, так много, что, казалось, слейся вместе — они бы затопили его до самых верхушек мусульманских храмов, до самой башни Сераксериата и Галаты... По ночам туда же обращались восторженные взгляды, мириады огней зажигались на этом берегу, точно какое-то легендарное чудовище лежало там у тихих, ласкающих волн Босфора, сторожа его своими бесчисленными пламенными очами... Мы постоянно ездили в Константинополь. Военные надевали, разумеется, штатские платья, представляя что-то до такой степени нелепое, что при одном виде друг друга принимались неудержимо хохотать... Я уже жил в Grande Hoyel de Luxemburg{17}... Раз утром я еще был в постели, как кто-то постучал ко мне.
— Войдите!
Смотрю, Скобелев в штатском платье.
— Вот каким образом русские генералы должны появляться в завоеванном городе... Я, знаете, все-таки не верю... Мне кажется, что даже наша дипломатия, наконец, опомнится... Я со дня на день жду приказания вступить в Константинополь...
— Говорят, наши войска не готовы.
— Не знаю, чьи это наши. У меня под ружьем сорок тысяч. Я через три часа могу быть здесь... Позор, стыд!..
Как это ни странно, могу засвидетельствовать, что я в св. Георгии (около Византии) видел, как Скобелев разрыдался, говоря о Константинополе, о том, что мы бесплодно теряем время и результаты целой войны, не занимая его. — Теперь уже нельзя занять, после мира... — Какой это мир!.. Разве такого мы вправе были ждать...
Вы увидите, что ценою нашей крови мы дадим все врагам России и ничего не получим сами... Наконец, чего они стесняются? Я прямо предложил Великому князю: самовольно со своим отрядом занять Константинополь, а на другой день пусть меня предадут суду и расстреляют, лишь бы не отдавали его... Я хотел это сделать, не предупреждая, но почем знать, какие виды и предположения есть. Может быть, это и так сбудется!..
Действительно, когда даже турки вокруг Константинополя возвели массы новых укреплений, Скобелев несколько раз делал примерные атаки и маневры, занимал эти укрепления, показывая полную возможность овладеть ими без больших потерь. Раз таким образом он ворвался и занял ключ неприятельских позиций, с которых смотрели на него аскеры, ничего не предпринимавшие. Порою Скобелев тогда живее других чувствовал всю нелепость нашего великодушия или трусости, называйте как хотите, живее потому, что лучше всех понимал, что действительную силу на всякого рода конгрессах нам может дать только обладание Константинополем.
— Я бы созвал сюда конгресс и сам бы председательствовал на нем. А вокруг триста тысяч штыков на всякий случай... Тогда бы и разговаривать можно! — А если бы Европа пошла против нас? — Бывают в истории моменты, когда нельзя, даже преступно быть благоразумным, т. е. слишком осторожным. Наша честь не позволяет нам отступиться. Нужно еще несколько столетий ждать, чтобы обстоятельства сложились так же выгодно, как теперь... Вы думаете, бульдоги полезут воевать с нами... Никогда. Они разве что сорвут куртаж в виде клочка Сирии... Да, наконец, теперь и рассуждать некогда. Мы здесь — это наше... И защищать это свое мы должны до последней капли крови...
— Вы же не думаете, чтобы теперь же Константинополь сделался русским городом.
— Я не дипломат... Я не знаю, почему бы ему не быть вольным городом с русским гарнизоном... А относительно коалиции — не так легко ее составить, как вы думаете. Во-первых, некому пока и невыгодно воевать с нами... Разумеется, если мы станем малодушничать, так до коалиции доплетемся. А пока я не вижу ее необходимости... Представьте, что бы сказала Европа, если бы ввиду ее требований, оскорбительных для нашей народной чести, государь обратился бы к своему народу...
— То есть как?
— А так... Созвал бы своих людей, да и сказал: довел я русское дело до конца, теперь вся Европа на нас ополчается. Отдаю дело в ваши руки... Какой бы взрыв патриотизма последовал, какие бы невиданные силы явились... И не отступились ли бы сентиментальные девы европейской дипломатии от нашей народной воли, от нашей всенародной защиты своего противу всяких покушений...
Говоря, что он не дипломат, Скобелев был очень скромен. В Константинополе он так сумел сойтись с Лейярдом, что неведомо какими путями, но знал всю подноготную английских расчетов, надежд и происков. Лейярд — этот враг наш по преимуществу, души не чаял в Скобелеве, английская колония Константинополя носила его чуть не на руках... Он был кумиром даже женщин, принадлежащих к этой колонии. Они все были за него...
— Я должна сказать откровенно, что ненавижу русских! — встретила его одна из них, когда Скобелева знакомили с нею.
— А я в красавице вижу только красавицу... И преклоняясь перед нею, не думаю, к какой нации она принадлежит... — ответил ей Скобелев.
На завтраках у Скайлера, на обедах у Лейярда Скобелев знакомился с англичанами и вывел одно:
— Они сами боятся, они сами не готовы к войне вовсе... Они, как азартные игроки, будут решительны, но только до решительного момента... Когда он настанет, они на все не пойдут...
В этот день, когда он посетил меня в Константинополе, он был особенно взволнован.
— Нам остается одно, — говорил он. — Или перейти в разряд второстепенных держав и потерять все свое значение, или же пойти на все... Иногда поражение не бывает так пагубно, так ужасно, как сознание своего унижения, своего бессилия... Вы знаете, если мы теперь отступимся, если постыдно сыграем роль вассала перед Европой, то эта победоносная в сущности война гораздо более сильный удар нанесет нам, чем Севастополь... Севастополь разбудил нас... 1878 год заставит заснуть... А раз заснув, когда мы проснемся, знает один аллах, да и тот никому не скажет...
— ...Скверно, скверно. Под Плевной лучше себя чувствовал я, чем теперь... Душно, выйдемте на улицу... Пойдем завтракать к Мак-Гахану.
Я оделся, мы вышли...
Не успели мы сделать несколько шагов по Grande rue de Pera{18}, как навстречу нам — что-то совсем необычное по платью. Красная феска на голове, разорванный офицерский сюртук русский, сверху офицерское турецкое пальто. Скобелев даже забыл, что он представляет собою в данный момент мирного штатского.
— Это что, кто вы такой?..
— Пленный... русский.
— Не стыдно ли вам так одеваться... Не стыдно ли... Уж если выходите, то не надевали бы на себя неприятельского мундира... Срам!.. И это русские... — обернулся он ко мне, когда мы подходили к Hotel d'Angletter{19}, где стоял Мак-Гахан.
— ...А знаете, — немного спустя обернулся он ко мне, — может быть, ему, бедному, просто нечего надеть было... Я ужасно каюсь в своей вспышке... Как залезешь в душу к пленному... Настрадался он здесь, поди... За что я его оборвал?
— ...Мне ужасно стыдно! — заговорил он опять, уже у Мак-Гахана. — Сделайте, ради меня, о чем я вас попрошу, — обратился он ко мне.
— Что вам угодно?
— Сколько у нас у всех есть денег... У меня двадцать золотых, этого мало. Впрочем, я займу у Мак-Гахана...
Взял у того столько же или больше, не помню...
— Съездите в Сераскериат, где наши пленные, там их трое или четверо офицеров и несколько солдат, и передайте им это... — И он вручил мне сорок или пятьдесят полуимпериалов. — Главное, выразите им от меня сожаление... Скажите, что я извиняюсь... Вы это сумеете... Я бы сделал это, но мне в Сераскериате показываться нельзя.
Я сел верхом на первую попавшуюся лошадь, которые на улицах Константинополя заменяют извозчиков, и поехал в турецкую часть города — Стамбул. До Сераскериата едва добрался. Массы войск собрались туда зачем-то... В Сераскериате обратился к чиновникам. Те сначала и ухом не повели, но узнав, что я русский, моментально изменили свое обращение.
— Нужно разрешение от Реуф-паши, чтобы видеть пленных.
— А где Реуф?
— Уехал в Сан-Стефано к вашему главнокомандующему.
— Кто заведует пленными?
— Майор такой-то...
— Ведите меня к нему.
Толстый майор, неподвижный и флегматичный, даже и не слышал, кажется, что я ему говорю. Я повторил еще раз, та же история.
— Да говорит ли он по-французски? — оборачиваюсь я к провожатому.
— Нет!..
— Есть ли кто здесь, знающий этот язык?
— Есть даже хорошо владеющий русским.
Позвали этого. Оказался из наших крымских татар. Теперь офицер.
Он изложил мое требование майору.
— Майор говорит, что нельзя.
— Передайте ему, что я отсюда не уйду до тех пор, пока не увижу пленных. Останусь здесь и днем и ночью.
И в подтверждение своих слов я постарался принять на софе более удобное положение.
Мир-алай (майор) всколыхнулся немножко, стал сосать свою трубку и с недоумением поглядывать на меня.
— Можете вы ему дать какой-нибудь пешкеш? — спросил у меня крымский татарин.
— Не дам и этого! — показал ему кончик ногтя.
Они заговорили между собою... Прошло несколько минут.
— Хорошо, он согласен вас пустить к пленным, но с условием, что я вас буду конвоировать и еще двое...
— Это мне все равно.
Два черкеса султанской гвардии повели меня в каземат, где были наши пленные.
В коридоре они мне указали одну дверь... Сами за мною не пошли.
Я застал там двух офицеров, одного из них именно того, которого так оборвал Скобелев.
Это был, кажется, казацкий хорунжий. Я передал поручение Скобелева и деньги... Вернулся...
— Ну, что?.. — нетерпеливо бросился ко мне Скобелев.
— Ничего... Отдал деньги...
— Обижен он... Вы извинились от меня?..
— Да.
— А он-то, он?
Я успокоил Скобелева.
— Все-таки это непростительная выходка, что там ни говорите... Напишите мне в форме записки, в каком виде вы застали пленных... Это позор, что до сих пор мы их не вытребовали... Хотя я не одобряю...
— Чего это?
— Как можно в плен сдаваться, офицеру...
— А что ж делать?
— Что делали на Шипке. В револьвере шесть патронов, пять в неприятеля, шестой в себя...
— А может быть, ему жить хочется...
— Тут принцип важен... Что жизнь... Нужно всегда быть готовым к смерти... Жизнь одного — ноль...
Спустя несколько дней Скобелеву пришлось разыграть довольно комическую роль.
Приехал он в Константинополь, остановился у меня.
— Пойдем вечером в Конкордию, там поют француженки...
— Едем?
— Ну вот... Зачем обращать на себя общее внимание! Мы отправились... Одна из этих интернациональных девиц пристала к Михаилу Дмитриевичу... Тот стал ее снабжать полуимпериалами, которые она тут же проигрывала в рулетку.
— А знаете... Очень приятно сознавать, что никто тебя здесь не знает... Быть в положении le bon bourgeois{20}... Я отдыхаю в этом отношении здесь... Положительно в неизвестности есть доля хорошего...
В разговоре с француженкой он то и дело употреблял фразу: мы штатские...
Наконец надоело... Сходим мы вниз по лестнице... Вдруг интернациональная девица догоняет нас сверху.
— У меня к вам просьба!.. — начинает она.
— Какая?..
— Позвольте с нашей труппой приехать к вам и дать несколько концертов...
— Это куда же ко мне? За кого вы меня принимаете?
— O, mon general... Мы все вас знаем... Вы — генерал Скобелев, Ак-паша.
— Мы, кажется, разыграли сцену из "Птичек певчих", — обратился ко мне Скобелев. — Вот тебе и вся прелесть инкогнито!..
На безделье, как и всегда у него, впрочем, уходило мало времени. С утра до ночи он со своими офицерами рекогносцировал позиции вокруг Константинополя, объезжал свои войска, Делал маневры, примерные атаки, занимался организацией несколько растрепанных в походах полков и, спустя самый непродолжительный срок, довел их опять до блестящего состояния. Потом, когда все кругом болело тифом и лихорадками, один скобелевский отряд не давал ничего лазаретам... Стоило только где-нибудь показаться болезни, чтобы Скобелев сейчас же появлялся там, поднимал врачей и ставил на ноги весь медицинский персонал. Места расположения его солдат всегда были образцом по тому порядку, который царствовал в них. Все было предусмотрено. Совершенно оправившиеся люди готовы были опять к дальнейшим подвигам.
— Нельзя успокаиваться, господа... Будет время отдыхать потом... А теперь зорко смотрите вокруг!
Между прочим, тогда же я слышал одну очень меткую фразу.
— Что делает Скобелев?.. — спрашиваю у какого-то солдата.
— А ён, как кот округ мышеловки, у этого самого Константинополя ходит... То лапкой его пощупает, то так потрется...
— Я очень боюсь одного... — говорил один из влиятельных в армии генералов.
— Чего?
— Да как бы Скобелев нам бенефиса не устроил.
— Какого это?
— Да в одно прекрасное утро проснемся мы — и узнаем, что Скобелев залез ночью в Константинополь со всем своим отрядом.
По отношению к этому даже разгул константинопольский принес ему известную пользу.
Я потом видел его кроки и записки, где были означены все улицы, которыми надо было идти в Стамбул, намечены пункты для разных боевых операций... Короче, гуляя по Константинополю, якобы для собственного удовольствия, он его изучил так, что начнись бой на его улицах — Скобелев сумел бы воспользоваться каждою их извилиной, каждым их закоулком...
— Он ничего мимо ушей и глаз не пропустит! — говорили о нем после...
И действительно — ничего не пропускал.
Он так любил знать, что делается кругом, быть всегда настороже всякого рода событий, знать, с кем имеет дело, что не прошло двух недель, как он уже дотла изучил весь Константинополь. Все его партии, мусульманские кружки, глухой протест поселившихся там черкесов, сплоченную силу улемов, незаметное каждый раз нарастание и наслоение новых начал в населении этого восточного города, чиновников Блистательной Порты, военных Сераскериата. Казалось, что он собирается быть турецким министром — до того точны и обстоятельны были его сведения. Редакции Бассирета и Вакита, французских, английских и итальянских газет, издававшихся там, греческих писателей, живущих в Византии, купцов — все я всех уже знал Скобелев, их взгляды, со всеми их мечтами, программами...
— Зачем это вам? — спрашивали его.
— Такая привычка... Я везде люблю быть дома... Терпеть не могу пробелов и недомолвок...
Я уже выше говорил, что быть при нем офицеру — значило учиться. Нигде справедливость этого так не подтверждалась, как в Константинополе. Туда офицеров, молодежь отпускали обыкновенно на два, на три дня — кутнуть на просторе и затем вернуться на работу... Беда была, если такой отдыхающий, вернувшись, не привезет с собой каких-нибудь полезных сведений.
— Вас, душенька, и отпускать не стоит... Ничем-то вы воспользоваться не сумеете...
— Он у вас удивительный! — говорил о Скобелеве один грек, кажется Варварци...
— Почему это?
— Я у него вчера был... Случайно зашла речь о чисто хозяйственных интересах города, оказалось, что он их знает, понимает... Я совсем потерялся, когда он начал говорить мне о проектах водопровода, поданных нашими греками, о новом мосте вместо галатского, который мы хотим строить... Я даже спросил его, не жил ли он прежде в Константинополе...
Один из стамбульских улемов, бывший в Георгии, выразился так же.
— Ак-паша мог бы быть хорошим мусульманином.
— Отчего?
— Он коран знает.
И не только знал, но и цитировал его зачастую...
В Скобелеве в это время уже сказывались замечательные черты характера. Один из военных, которые обладают незавидною способностью лазить без мыла в глотку, сошелся с ним в Константинополе. Генералу он очень понравился, потому что это обстоятельство не мешало оному быть храбрым человеком и остроумным собеседником. Завтракая в Hotel d'Angletter, он как будто нечаянно начал передавать Скобелеву всевозможные сплетни...
— Вы знаете, генерал, вы бы остановили своих рыцарей!
— Каких это моих рыцарей?
— Офицериков, близких к вам.
— В чем я их должен останавливать?
— Во-первых, они здесь кутят...
— А мы с вами, полковник, что теперь делаем?..
— Какое же сравнение!..
— Нам, значит, можно, потому что у нас есть деньги на шампанское, а им нельзя, потому что у них хватает только на коньяк?
— Ну, и еще за ними водится грешок...
— Какой?
— Они вовсе вам не так преданы, как вы думаете.
— Ну, уж это вы напрасно... Я их всех хорошо знаю!
— Да вот-с, не угодно ли, один из них про вас рассказывал...
И началось самое бесцеремонное перемывание грязного белья...
— А теперь я назову вам фамилию этого человека...
Но Скобелев в это мгновение схватил того за руку:
— Пожалуйста, ни одного слова больше и ради Бога — без фамилий... Я слишком люблю своих рыцарей, слишком обязан им, слишком. Всю кампанию они, по одному приказанию моему, шли на смерть... Я не хочу знать, кто это говорил, потому что не желаю быть несправедливым. Поневоле такая несправедливость может прорваться когда-нибудь в отношении к человеку, повинному только в том, что под влиянием стакана вина он разоткровенничался при человеке, не заслуживавшем такой откровенности. — И Скобелев тоном голоса нарочно подчеркнул эту фразу: — Да-с... Не заслуживавшем!
Когда завтрак кончился и полковник откланялся, Скобелев позвал человека.
— Заметил ты лицо этого господина?
— Точно так-с.
— Помни, что для него меня никогда нет дома!
Занимая уже довольно высокий пост, он не раз сталкивался с людьми, которые старались выиграть в его мнении и выдвинуться вперед, унижая своих товарищей...
— Я их слушаю поневоле, ушей не заткнешь, — говорил Скобелев, — но в уме своем в графе против их фамилии ставлю аттестацию "подлец и дурак". Подлец потому, что клевещет про других и главное — про своих товарищей, дурак — потому, что передает мне это, точно у меня у самого нет глаз во лбу, точно я не умею отличить порядочного человека от негодяя...
Один из его подчиненных очень нуждался в то время; Скобелев хотел ему помочь и не знал как. Призывает, наконец, того и говорит: "Вам присланы деньги из России... Вот они" — и придвигает горсть золота... Тот, разумеется, схватился за нее, даже не спросив от кого. Проходит несколько времени, он является опять к Скобелеву.
— Что вам?
— Я пришел узнать, не прислали ли мне еще денег из России.
— Прислали... Я забыл отдать вам... Вот они...
Потом этот франт отблагодарил по-своему Скобелева, обокрав его...
В следующий раз он поручил ведение своего хозяйства офицеру. Тот недели в две накатал ему счет тысяч в пять-шесть.
— Это невозможно... Прикажете проверить? — спросили у него.
— Ни под каким видом. Вина прежде всего моя — потому что я его назначил сам... Заплатить, и ни слова об этом. Разумеется, впредь ему денежных поручений не давайте никаких. Это раз. Если бы это были деньги общественные или чужие — Другое дело... Немного погодя я найду, что ему не к лицу моя дивизия, и он сам уберется из нее.
Расставался со своими он вообще неохотно и долго не прощал тем, кто оставлял его сам...
— Я люблю М.М., он храбрый человек, полезный, только я не возьму его к себе.
— Отчего?
— Он меня оставил... Это было сделано не по-товарищески...
О тех же, которые меняли свой мундир на полицейский, Скобелев потом и слышать не мог.
— Не говорите мне о них... Храбрый боевой офицер — и так кончить!..
Когда у него просили за них, он обрывал прямо:
— Ни слова, господа... Впредь говорю, ничего не сделаю... Он с голоду не умирал... Я этого рода оружия терпеть не могу, вы сами это знаете.
Один из таких явился к нему и, "рыдая", начал рассказывать обо всех условиях своей новой службы.
— Жаль мне вас...
— Примите меня опять к себе...
— Ну, уж это извините... За что же я буду оскорблять своих офицеров?.. Я вам дам один совет — выходите в отставку...
В Константинополе и под ним шли у него нескончаемые споры...
Начиналась эпоха берлинского конгресса, уступок, дипломатических подвохов... Скобелев мучился, злился... Он не спал целые ночи...
— Что будет с Россией, что будет с Россией, если она отдаст все!.. И даже не все, если отдаст часть, уступит хоть кроху из сделанного ею... Зачем тогда была эта война и все ее жертвы!..
Я помню последний вечер, в который я видел его.
Мы сидели на балконе дома в Сан-Стефано... Прямо перед нами уходили в лазоревый сумрак далей ласковые, полные неги волны Босфора... Точно с мягким мелодическим шепотом текли они к тихому берегу... У пристани едва-едва колыхались лодки... На горизонте серебряные вершины малоазийского Олимпа прорезывали ночную темень... Зашел разговор о будущности славян. Скобелев, разумеется, стоял за объединение племен малых в большие...
— Никогда ни серб, ни чех не уступят своей независимости и свободы за честь принадлежать России.
— Да об этом никто и не думает... Напротив, я рисую себе в будущем вольный союз славянских племен. Полнейшая автономия у каждого — одно только общее — войска, монеты и таможенная система. В остальном живи как хочешь и управляйся внутри у себя как можешь... А что касается до свободы, то ведь я говорю не о завтрашнем дне... К тому-то времени, пожалуй, Россия будет еще свободнее их... Уж и теперь вольный воздух широко льется в нее, погодите... Разумеется, мы все потеряем, если останемся в прежних условиях... Племена и народы не знают платонической любви... Этак они сгруппируются вокруг Австрии и вместе с нею могут, пожалуй, основать южнославянскую монархию... Тогда мы пропадем!
— Почему же?
— Потому, что при помощи Австрии католичество широко разольется у них... Оно захватит все и всех, и в первом спорном вопросе славяне южные пойдут против северных, и будет эта братоубийственная война торжеством всякой немецкой челяди... Но это невозможно и невозможно... Если мы запремся да ото всех принципов новой государственной жизни стеной заслонимся — дели плохо... На это хватит у нас государственной мудрости... А пока наше призвание охранять их, именно их... Без этого — мы сами уйдем в животы, в непосредственность, потеряем свой исторический raison d'etre{21}.
— ...Мой символ краток: любовь к отечеству, свобода, наука и славянство!.. На этих четырех китах мы построим такую политическую силу, что нам не будут страшны ни враги, ни друзья. И нечего думать о брюхе; ради этих великих целей принесем все жертвы... Если нам плохо живется, потомкам лучше будет, гораздо лучше!
Мы замолчали...
Волны к ночи становились темнее, громче и громче ластились к берегам... Двурогий месяц прорезался на горизонте, тихий, красивый...
— Да, у него хорошо сказалось это! — проговорил Скобелев точно про себя.
— Что, у кого?
— У Хомякова... Пришло на память его... Помните его орла?
Лети, но в горнем море света,Совсем тихо начал он, но чем дальше, тем голос его все креп и креп.
На степь полуденного края,
На дальний запад оглянись:
Их много там, где брег Дуная,
Где Альпы тучей обвились,
В ущельях скал, в Карпатах темных,
В балканских дебрях и лесах,
В сетях тевтонов вероломных,
В стальных татарина цепях!
И ждут окованные братья,
Когда же зов услышат твой,
Когда ты крылья, как объятья,
Прострешь над слабой их главой...
О, вспомни их, орел полночи!
Пошли им громкий свой привет!..
Пусть их утешит в рабской ночи
Твоей свободы яркий свет!..
Питай их пищей сил духовных,
Питай надеждой лучших дней,
И хлад сердец единокровных
Любовью жаркою согрей!..
Их час придет! Окрепнут крылья,
Младыя когти подрастут,
Вскричат орлы и цепь насилья
Железным клювом расклюют...
— И это будет!.. И это будет непременно!
— Когда? — несколько скептически переспросил я.
— А вот, когда у нас будет настолько много "пищи сил духовных", что мы будем в состоянии поделиться с ними ею; а во-вторых, когда "свободы нашей яркий свет" действительно будет ярок и целому миру ведом...
— А до тех пор?
— А до тех пор надеяться, верить, не опускать голову и не терять своего сродства с народом, сознания своей национальности.
В это время издали, с моря, послышалась вдохновенная песня, смелыми взмахами своих крыл уносившаяся в это темное южное небо с его яркими звездами... Пело ее несколько голосов... Видимо, певцы были одушевлены, видимо, всех их соединяло что-то общее...
— Вы знаете, что это поют они? — спросил Скобелев.
— Нет.
— Я тоже не знал. Но спросил, мне сказали... Слышу уж не в первый раз... Это греки, молодые греки из константинопольских лавок. Торгаши, а поют о будущей славе эллинов, о всемирном могуществе Греции, о том, что и это море, и этот вечный город будут принадлежать им, о том, что все народы придут и поклонятся им, и даст им новая Греция, этим новым варварам, свет науки, сладость мира и величие свободы... Вот о чем поет маленькая, совсем крошечная Греция, эта инфузория Европы... И посмотрите, с каким увлечением, силой и страстью!.. А мы!.. Эх, скверно делается даже...
Вскоре я должен был уехать в Россию.
Скобелев прощался со мною у себя в отряде... Я оставил его тогда сильного, здорового, бодрого...
Он еще складывался. Он не был велик, но уже в нем являлись задатки великого вождя... За год войны он стал гораздо серьезнее. Многое увидал и многому научился.
— Чего вам послать из Питера?..
— Книг, книг и книг... Все, что за это время было выдающегося и талантливого... Большего удовольствия вы мне не можете сделать...
Я вывез с собою несколько восторженное удивление к этой богато одаренной натуре, и все, что я слышал потом о действиях Скобелева, все, о чем он писал мне, только питало это чувство. В эпоху общего недовольства, когда все под влиянием берлинского конгресса и малодушия нашей дипломатии опускали руки и вешали головы, когда будущее заволакивалось тучами и последние лучи солнца бесследно пропадали в их мглистом сумраке, Скобелев не потерял ни своей энергии, ни жажды дела. Напротив, он, как солдат, стоял на своем посту. Когда жены-мироносицы дипломатии расчленили Болгарию, Скобелев сейчас же занялся там организацией гимнастических союзов, вольных дружин, общин стрелков... Он сам учил их ратному делу, неутомимо бросался из одного города в другой, в одном делал им смотры, назначал им для обучения своих офицеров, в другом заставлял рыть укрепления, приучал окапываться, сажал своих солдат за валы этих траншей и редутов и по нескольку дней производил с болгарами маневры, приучая их брать такие укрепления; потом он сажал туда болгар и, командуя ими, приказывал русским солдатам нападать, а сам с болгарами отбивался от них. В антрактах он мирил сербов с болгарами, воодушевлял румелийцев одушевленными речами; обладая удивительною способностью кратко и метко формулировать целые понятия в одну энергическую фразу, вводил в сознание народа убеждение его кровного родства с теми или другими славянскими племенами... умел поднять в них дух и главное, делиться с ними тою жизненностью, которая ключом била в нем самом... "Вы там совсем растерялись, — писал он мне в Петербург, — до того запутались, что и разобраться не можете, а мы тут не теряем времени и замазываем бреши, пробитые берлинским конгрессом... Если мы и оставляем им Болгарию расчлененной, четвертованной, то за то оставляем в болгарах такое глубокое сознание своего родства, такое убеждение в необходимости рано или поздно слиться, что все эти господа скоро восчувствуют, сколь их усилия были недостаточны. А вдобавок к этому оставим мы в так называемой Румелии еще тысяч тридцать хорошо обученных народных войск... Эти к оружию привыкли и научат при случае остальных. Все эти гимнастические дружества и союзы, разумеется, могут быть разогнаны, но они свое дело сделают и при первой необходимости всплывут наверх... Приедете, увидите сами!.."
— Вы знаете, кто меня научил не терять бодрости и не опускать рук? — говорил он впоследствии.
— Кто?
— Паук.
— Как паук?..
— Да так... Гулял я раз, вижу паутину, взял я да и Снял ее прочь... Вы думаете, паук растерялся? Нет. Забегал по уцелевшим нитям и давай опять работать живо, живо... Без всякого антракта... На другой день — я иду, на этом же месте новая паутина, только гораздо лучше укрепленная... Вот вам пример!..
Таким образом, Скобелев оставил по себе в Болгарии такую память, какую удается редким...
— Когда нам нужно будет восстать — он явится к нам... Он поведет и нас, и сербов, и черногорцев... И тогда горе будет швабам!
Это мог сказать всякий мальчишка в Румелии.
— Он сумеет сплотить и научить нас!
И за ним, действительно, пошел бы весь южнославянский мир... Представляю себе, какое ужасное впечатление там произвела эта нежданная смерть!.. Как там рыдали и молились за него...
В первый же день после его смерти выхожу я из гостиницы Дюссо...
На улице бросается ко мне Станишев — образованный болгарин... Он схватил меня за руку и зарыдал...
— Мы все потеряли в нем, все... Он был нашей надеждой, он был нашим будущим...
Не успел я сделать несколько шагов, как меня обступили другие живущие в Москве болгары... — Вы видели его, неужели он... он умер... Едва ли по кому-нибудь лились такие искренние слезы...
— Болгария плачет теперь, как осиротелая мать над единственным своим сыном!
Уже в Петербурге я получил телеграмму из Тырнова. "Правда ли, что наш Скобелев умер?.. Весь город в слезах, в каждом доме стенания... Крестьяне толпой идут из Самовод и других сел убедиться в этом народном несчастий... Из горной деревушки Рыш прислали ко мне депутата узнать... Женщины и дети в слезах... В церквах за него молятся... Долго не будет у славянства такого героя!.."
И еще бессмысленнее казалась эта смерть, еще ужаснее...
Я возвратился к нему, стал над ним, всматривался в это покойное, неподвижное лицо, допытывался, зачем ушел он, он, до такой степени необходимый, дорогой. Кругом к вечерней панихиде устанавливали комнату цветами и деревьями, явились лавровые венки, приподымали эту беспробудную голову, декорируя ее розами... В углу монахиня читала псалтырь... Пахло ладаном...
И эта рука, пугавшая целый мир, бессильно сложена теперь на груди... В кровавом блеске сражений она уже не укажет торжествующим легионам врага, этот громкий голос, сзывавший орлят, стих в разбитой и неподымающейся больше груди... зоркий взгляд застыл и только тускло слезится из-под опущенных ресниц.
— Знаете, мне кажется, это сон какой-то! — шепчет рядом кто-то... — Сон, мы проснемся — и все это выйдет чепухой...
Ввели двух часовых, поставили над телом.
Один из них смотрел-смотрел на это безжизненное лицо... Плакать не смеет — на часах, а слезы так и падают по щекам на бороду. И смахнуть их нельзя!..
XXXIV
После войны я долго не видал Скобелева... Он в это время уж совсем определился, и наши убеждения далеко разошлись.
В письмах, очень редких, он так же резко и бесповоротно ставил вопросы и так же удачно очерчивал людей и события, как и прежде... Корпусом своим он был доволен, но обстановка мирной и спокойной деятельности оказывалась ему не по душе. По возвращении из Болгарии он писал: "Теперь я могу с чистою совестью отдохнуть, да и пора. Силы разбились несколько. Съезжу в Париж, отведу душу..." А через два месяца: "Эта будничная жизнь тяготит. Сегодня как вчера, завтра как сегодня. Совсем нет ощущений... У нас все замерло... Опять мы начинаем переливать из пустого в порожнее. Угасло недавнее возбуждение, да и как его требовать от людей, переживших позор берлинского конгресса. Теперь пока нам лучше всего молчать — осрамились вконец!.." Тем не менее, он крайне интересовался всем, читал и работал, стал изучать Пруссию и, съездив туда на маневры, успел настолько ознакомиться с германскою армией, что наши добрые соседи уже и тогда были сим несколько обеспокоены. Из своих бесед с берлинскими генералами, из знакомства с прусскою армией Скобелев вынес глубокое убеждение, что там — серьезно готовятся к войне с нами...
— Мы опять разыграем роль глупой евангельской девы... Опять война застанет нас врасплох!
И он начал самым деятельным образом готовиться к ней. Едва ли была хоть одна брошюра по военным вопросам Германии, которая бы не прочитывалась им, их военные журналы тоже... Он изучал страну вдоль и поперек, объехал всю границу и, не отдыхая на лаврах, продолжал упорно работать, работать и работать...
— Теперь такое время — на часах надо стоять... Недаром меня солдаты кочетом называли; сторожить приходится, чуть опасность — крикнуть в пору!
Он тогда же подметил то, что пруссаки хотели скрыть новую роль кавалерии, подготовленную ими для будущей войны. Скобелев с быстротой, поистине гениальной, схватил это и целиком перенес к себе, развив и видоизменив многое по собственному соображению. Немцев он понимал как никто. Дружбе их он и прежде не верил, на благодарность их не рассчитывал вовсе. Царство Польское со всеми его боевыми позициями было изучено им с такою подробностью, что записки его по этому предмету должны быть необходимым материалом для будущих наших генералов при случае. Он разрабатывал тогда уже план войны с честными маклерами и добрыми нашими союзниками. Я здесь, разумеется, не вправе говорить об этом плане... По остроумному выражению М.Е. Салтыкова (Щедрина), через двадцать лет мы прочтем о нем в "Русской старине" у г. Семевского. Встретившись с ним наконец, я застал его таким же возбужденным, полным энергии, каким привык видеть и прежде... Он приехал в Петербург, похоронив отца.
— Я к крайнему своему удивлению оказался богатым человеком!.. И рад этому.
— Еще бы!
— И не за себя. Теперь моим боевым товарищам помогать стану... Я думаю отставных солдат селить у себя. Дам им какие-нибудь занятия, чтобы они не думали, что едят хлеб даром... А умру — село Спасское по завещанию обращу в инвалидный дом...
— Что так рано умереть собираетесь?
— Да ведь вот отец... За день до смерти с вами спорил... все под Богом ходим... В одном я убежден, что умру не сам... Не вследствие естественных причин...
— Ну, вот.
— Есть не одни предчувствия на это!.. Ну, да что толковать...
Немного спустя начались переговоры с ним о назначении его в Ахал-Теке.
Он сам хотел и добивался этого. Во-первых, боевая жизнь была ему по вкусу, а во-вторых, по тому высказывавшемуся им глубокому убеждению, что в степях Теке отчасти решался восточный вопрос...
— Тут связь большая. Чем больше у нас будет обаяния на востоке — тем лучше. Трудно только поправлять дела после всех этих гениев. Притом вы не знаете кавказской администрации...
— Нет.
— А я ее знаю, она с женской ревностью относится ко всему... Скорей мешать будет мне, чем поможет...
Приготовления к этой экспедиции шли у него с лихорадочной быстротою. Только что приехав из военного совета, он садился, писал записки по разным деталям этого предприятия, входил в сношения с целою массой лиц, которым поручалось то или другое дело, обдумывал и предупреждал разные подготовлявшиеся ему "дружские услуги" разных благоприятелей. Близкие к нему люди в это время с ног сбились. На Моховой, в доме Дивова, образовалась маленькая главная квартира. Тогда еще полковник Гродеков, главнейший сотрудник Скобелева, а также Баранок и другие его адъютанты ходили какие-то ошалелые, бледные, истощенные.
— Отдыхать некогда... Некогда, господа. За дело!..
— Когда он спит — Бог его знает... У нас руки отваливаются... — говорили они.
С утра до ночи в приемной у него толпились военные, или ожидавшие назначения, или уже получившие его... Ближайшие его сотрудники съехались уже... Остальных, как, например, капитана Маслова, он сам звал к себе.
— Трудное дело, страшно трудное! — то и дело повторял он. — Много войск взять нельзя, и без того эти разбойники дорого стоят России, а если не покончить с ними, сейчас же все наши туркестанские владения на волоске будут... Сверх того, мы уже и предварительно истратили пропасть!.. А там еще интендантство это. Если я получу назначение, я сейчас же начну с того, что всю хозяйственную часть армии передам людям, которых я знаю, а интендантов отправлю обратно на кавказский берег... Там у них, знаете, на каждый казенный ремешок по пяти чиновников приставлено. Войска превосходные, но их не умели вести!
Нужно сказать правду, что и кавказская администрация особенно нежных чувств к Скобелеву не питала. Нам рассказывали, что некоторые даже у себя панихиды служить отклонились по покойнику. Помилуйте, в эту тишь да гладь вдруг ворвался такой беспокойный и деятельный человек...
— Ну, ему там тоже приготовляют встречу... — говорили мне.
— Ничего не поделают...
— Ну, как сказать... У нас там такие свистуны есть!..
Скобелев прекрасно знал это и готовился ко всякой случайности...
— Они из Ахал-Теке хотели себе маленький Дагестан сделать!
— Как это?
— Так, на десятки лет раскладут это дело. Все, кому нужны чины, ордена, отправлялись бы туда, делали набеги и опять уходили. Армяне-подрядчики крали бы себе в карманы казенные миллионы. К услугам всех этих людей являлись бы и стихии, и тифы всякие!.. А графа государственного расхода из года в год все росла бы и росла. Ведь на Кавказе, знаете ли, все они, эти чиновники, голодные. И плодущие же. У них семьи не по кошельку. Детьми их Господь благословляет, ну, все это и выкармливается на казенных харчах. Ну, а я уже слуга покорный, я солдата грабить не позволю... Этого у меня не будет...
— Найдут средства и при новых порядках красть.
— Посмотрим... Я ведь церемониться не стану. Беспощадно расстреливать начну за это. Тут доброта — хуже жестокости. Будешь добр к этим отцам семейства — у тебя войско от тифа вымрет да десятки миллионов народных денег без толку уйдут... А это, знаете, просто: сегодня судил военно-полевым судом, а завтра расстрелял... Ан другим-то и неповадно!..
XXXV
Ахалтекинская экспедиция М.Д. Скобелева известна всем. Тут уже это никто не мог выдумать, он сделал ее без корреспондентов, и его друзья не могут ссылаться на то, что подвиги молодого генерала преувеличены были этими якобы покладистыми людьми. Все время в Петербурге и Москве распространялись о нем и о судьбе его отряда самые преувеличенные слухи, так что штурм текинской крепости и завоевание самого оазиса были для всех полною неожиданностью... Тот, кто хочет ближе познакомиться с этим периодом деятельности Скобелева, может обратиться к книге одного из ближайших его сотрудников и личных друзей А.Н. Маслова "Завоевание Ахал-Теке". Это превосходный дневник участника экспедиции — в живых и талантливых очерках рисует и стратегические планы Скобелева, и его личную жизнь, и быт отряда в золотых песках прикаспийской пустыни. Серьезная книга, поэтому читается с интересом романа и незаметно, фигура генерала выделяется из нее полной жизни, со всеми характерными особенностями... Михаил Дмитриевич живым человеком выдвигается из деталей этого дневника. А.Н. Маслов, бывший свидетелем хивинского и ферганского походов Скобелева, по целым месяцам гостивший у него в Спасском и переписывавшийся с покойным, лучше чем кто-нибудь знал эту сложную, интересную личность народного богатыря, легендарного витязя современной России... Он пишет свои воспоминания о нем, и я заранее приветствую эти записки... В них выскажется много упущенного мною, а при художественном таланте их автора они будут ценным вкладом в нашу историческую литературу.
После Ахалтекинской экспедиции я встретился со Скобелевым случайно... Я не знал, что он в Петербурге. Вечером на улице он окликнул меня.
— Отчего же вы не приехали ко мне в Ахал-Теке?
— Да ведь вам же первым условием поставили отсутствие корреспондентов.
— Все равно... Помните, что я вам ответил в Журжеве?
— Что?
— "А вы не спрашивайтесь..." А вас ждали в отряде, было много из ваших старых боевых товарищей...
Я в этот раз, всмотревшись в Скобелева, увидел в нем громадную перемену. Видимо, заботы по командованию экспедицией не прошли для него даром.
Он осунулся, обрюзг... На лбу прорезались морщины, между бровями легла какая-то складка... В глазах была та же решительность, та же энергия в лице, но от всего Скобелева веяло чем-то только что пережитым, печальным... Я разговорился с ним...
— На меня произвело такое влияний не сама экспедиция... Хоть были ужасные моменты... Войск мало, неприятель силен... Ну, да это что! Не таких бивали!.. Смерть матери — вот что меня в сердце ударило... Я долго себе представлял ее зарезанною... И кем же, человеком, всем обязанным мне, решительно всем!.. Я был первые дни после того как потерянный!.. И до сих пор еще она стоит передо мною... Точно зовет меня... И знаете, мне кажется, что и самому-то осталось не долго жить...
— Полноте, в 37 лет!..
— Да... Слишком много горючего материала кругом... Слишком много... И столько разных благоприятелей, что не совладать с ними... Открытый враг не страшен... Впрочем, отдохнув в Париже, успокоюсь...
Как Скобелев отдохнул в Париже, всем известно... Эта натура не знала отдыха и не понимала его...
После его парижской речи мы опять не виделись долго, очень долго... Только за несколько недель до его смерти я встретил генерала в Москве... И это было наше последнее свидание. Я его нашел в "Славянском базаре" опять совсем оправившимся, здоровым, сильным, веселым... Когда я выразил это, он рассмеялся.
— Я всегда так, когда дела много, крепну... Так и теперь... Занятий у меня по горло, готовлюсь к крупному делу... И сверх того немцы доставляют мне много, очень много удовольствия.
— Каким образом?
— Очень уж эти швельклопсы разозлились на меня... То какой-нибудь унтер-офицер вызывает меня на дуэль, то сентиментальная берлинская вдова посылает мне проповедь о сладостях дружбы и мира, то изобретатель особенного намордника для собак назовет его "Скобелевым" и обязательно сообщает об этом, то юмористические журналы их изображают меня в том или другом гнусном виде... Я знаю, вы были против моей парижской речи... Но я сказал ее по своему убеждению и не каюсь... Слишком мы уж малодушничаем. И поверьте, что если бы мы заговорили таким языком, то Европа несомненно с большим вниманием относилась бы к нам... Наши добрые соседи тоже, пока мы поем в минорном тоне, являются требовательными и наглыми, как почувствовавший свою силу лакей; но когда мы твердо ставим свое требование, они живо поджимают хвосты и начинают обнаруживать похвальную скромность!.. Я не враг Россия... Больше, чем кто-нибудь, я знаю ужасы войны; но бывают моменты в государственной жизни, когда известный народ должен все ставить на карту... И поверьте, эти господа не рискнут на войну с нами. Они ловко пользуются нашими страхами, забирают нас в руки, показывая одно пугало за другим, но как только мы в свою очередь им покажем когти, они первые в кусты... Только, знаете, надо показывать когти-то разом и решительней... Чтобы они чувствовали!
И тут же он мне передал целый ряд событий и встреч в России и за границей, которые, к сожалению, по обстоятельствам, не зависящим от меня, не могут быть помещены в эту книгу...
Немного спустя пришли к нему Ладыженский и Хлудов... Мы сели завтракать. Пошли разговоры о нынешнем положении России, тягостном и в экономическом, и в нравственном отношении... Видимо, что это живо волновало Скобелева, и он тут же делал несколько метких определений и характеристик государственных деятелей, с которыми в настоящее время приходится иметь дело нашему отечеству... Результаты беседы вышли неутешительны...
— А все-таки будущее наше... Мы переживем и эту эпоху... Слава Богу — не рухнет от этого Россия...
И мало-помалу оживляясь, он начал читать наизусть стихи Тютчева и Хомякова... Читал он их великолепно, придавая каждому поэтическому образу особенный блеск и колорит, каждой фразе более сильное выражение... Наконец, не выдержал, увлекся, пошел к себе наверх и принес оттуда только что вышедшие новые издания этих поэтов, присланные ему Аксаковым...
— Я не надоел вам?..
— Напротив...
Зашел разговор о печати, и Скобелев высказался вполне за ее свободу.
— Я не знаю, почему ее так боятся. За последнее время она положительно была другом правительства. Все крупные хищения, все злоупотребления были указаны ею именно. Я понимаю, что то или другое правительственное лицо имеет повод бояться печати, ненавидеть ее. Это так, но почему все правительство относится к ней с такой подозрительностью, почему только и думают о том, как бы ее ограничить? Если хотите, при известном положении общества печать — это спасительный клапан. Излишек недовольства, желчи уходит в нее... У нас даже писатели только и говорят, что об ограничении того или другого литературного исправления; мне кажется, что и со стороны консерваторов это не совсем ловко. Нельзя же, в самом деле, запретить высказываться всем, кто не согласен со мною. Для власти, если хотите, свободная печать — ключ. Через нее она знает все, имеет понятие обо всех партиях, наперечет видит своих врагов и друзей. В Швеции вот, например, судят воров специальные суды, а суд присяжных ведает печать. У нас, напротив, грабители и хищники пользуются благами суда гласного, а литература карается административно.
И действительно, в этот же день к Скобелеву при мне приехал один из московских издателей. Я ушел на время к Ладыженскому, рущукскому консулу, остановившемуся там же... Когда я вернулся к Скобелеву, он, улыбаясь, передал мне следующее.
— Вы знаете, у печати нет более злейших врагов, чем она сама.
— Почему это?
— А потому, вот, например, человек и умный, и просвещенный... А знаете ли вы, за что он главным образом набрасывается на Игнатьева?
— За что?
— За то, что тот не хочет закрыть "Голос" и "Русскую мысль". Не может же в самом деле правительство быть органом той или другой газеты и принимать на себя ее защиту... Ведь этак мы дойдем Бог знает до чего. Что касается до меня, я никогда не питал раздражения против печати. Когда она ополчилась на меня за мою парижскую речь, я счел это совершенно честным и уместным с ее стороны. Они писали по убеждению, по-ихнему я был вреден в данную минуту. Раз уверен в этом — подло молчать! Точно так же, как и я был бы вполне уверен, что, промолчи я в Париже, это бы не сделало мне чести. В силу этого я бы никогда не принял никакого административного поста. Бить врага в открытом поле — мое дело. А ведаться с ним полицейским миром — слуга покорный. Вот Аксаков — совсем другое дело... Я горячо люблю Ивана Сергеевича и никогда не слышал от него ничего подобного, Ни разу при мне он не сослался на необходимость зажать рот тому или другому...
Зашел разговор об издателе "Руси".
— Он слишком идеалист... Вчера он это говорит мне: народ молчит и думает свою глубокую думу... А я так полагаю, что никакой думы народ не думает, что голоден он и деваться ему некуда, выхода нет — это верно. Вы только что объехали добрую половину России, расскажите-ка, что творится там.
Я начал ему передавать свои впечатления. Рассказал ему о заводах, где, несмотря на совершенство производства, половина рабочих распущена по домам, потому что наша таможенная система вся направлена на поощрение иностранных фабрикантов и заводчиков; рассказал об истощении почвы, о крайнем падении скотоводства, о том, что нищенство растет не по дням, а по часам.
— Это ужасно... Ужасно... Еще вчера я то же самое говорил, мне не верили... Преувеличиваю я, видите ли...
Нашему разговору помешал какой-то русский немец... Явился с Владимиром в петличке и давай приседать...
— Что вам угодно?
— Я хочит делать большой канал...
— Где, куда?
— Соединяйт два моря... Арал и Каспий... Для обогащений всей России... Благодетельство есть это, ежели соединяйт.
Насмешливая улыбка скользнула по лицу Михаила Дмитриевича.
— Я же тут при чем?
— Я пришел, ваше высокопревосходительство, просить содействования моему проект, который...
— Пожалуйста, расскажите мне его сущность...
Скобелев сел, сел и полковник, желающий облагодетельствовать Россию. Началось долгое и скучное изложение всех выгод будущего канала... Скобелев изредка только вставлял замечания, совсем разбивавшие выводы автора замечательного проекта. Видно было, что вся эта местность как нельзя лучше известна Михаилу Дмитриевичу...
— Сколько же нужно на ваше Предприятие?
— О, в сравнении с благодетельством народов, пустяк.
— А например?
— Если правительство согласно затрачивайт сорок-пятьдесят миллионов...
Скобелев опять усмехнулся.
— Разумеется, разумеется... Только уж заодно, полковник, не будете ли вы так добры указать, где взять эту маленькую сумму...
— Столь великий страна, — начал он и опять утонул в целом море всяких рассуждений.
Так я и не дослушал этого замечательного проекта, оставив Скобелева в жертву новому Гаргантюа, обладающему аппетитом в размере сорока миллионов рублей...
Часа через полтора я вышел с ним, мы условились поехать к О. Н-ой.
На улице он встретил одного из прежних своих подчиненных, уже в отставке... Этот окончил войну в малом чине, и, по-видимому, судьба не особенно ему благоприятствовала. По крайней мере, одет он был очень плохо. Бывший офицер хотел было юркнуть от Скобелева в сторону, но тот его заметил...
— N.N.! Это еще что такое?.. Бегать от старых боевых товарищей!
— Ваше высокопревосходительство... Я не смел... Я так одет...
— Да за кого же вы принимаете меня?.. Это перед дамами одевайтесь... Опять вы не зашли ко мне... Вы знали, что я здесь?
— Как же... Читал-с.
— Ну?
— Я теперь в таком положении...
— Ужасно это глупо, в сущности... Прямо бы ко мне и могли обратиться... Храбрый и честный офицер, вы имеете полное право требовать моего содействия...
Я сейчас же узнал прежнего Скобелева. В этом он совсем не изменился.
— И помилуйте... Я опустился...
— Не вижу этого. Вот те, которые променяли военный мундир на более выгодный, опустились... Сегодня я уезжаю с курьерским поездом в Петербург... Давайте-ка мне ваш адрес... Не нужны ли вам деньги?.. Смотрите, с товарищами не церемонятся. Сотня-другая меня не разорит, а как только я вам найду место, вы мне их уплатите...
— Нет... У меня хоть еще месяца на два хватит...
— Нужно — пишите... Стесняться со мною глупо... А вам я на днях и местечко приищу...
Я встретил этого офицера уже на похоронах. Шел он одетый с иголочки... Видимо, судьба, на которую он пенял так, уже изменилась к нему.
— Это он все... Я и не знал ничего... Только приезжает ко мне здешний *** и говорит: "Сегодня получил я письмо от Скобелева, он рекомендует вас. Этого мне достаточно...". И разом предложил место... Я теперь совсем доволен. Третьего дня узнал, что он приехал, собрался идти благодарить, и вот... Это, знаете, последний... Боевой товарищ... Именно товарищ, хоть я поручик, а он полный генерал. Таких уже нет... Теперь мещанское время, подлое... Всякий лакеем делается... Повысят его в дворецкие — он уж к кучеру свысока относится...
О. А. Н-ву мы встретили в обществе двух англичан, с которыми Скобелев тотчас же заговорил по-английски. Они с чувством, близким к восторгу, прислушивались к каждому слову его. Один из них высказался даже:
— Вы первый приучили нас заочно полюбить — даже врага!..
— Почему же я враг?
— Кто же другой может создать нам затруднения в Индии, как не вы...
— Там нам нечего делать. Мы отлично можем ужиться бок о бок.
— Да, это вы говорите нашим корреспондентам, а те сообщают в газетах... Но мы не так наивны...
Тонкая улыбка показалась на губах Скобелева.
— Могу вас уверить, что таково мое убеждение... Если мы можем с вами столкнуться, так поближе!
— Не дай этого Бог... Море дороже всего!
— Да, богатому человеку, а не голодному, которому терять нечего... Впрочем, у нас с вами есть общий враг.
— Кто это? Немцы, верно?
— Да... У них теперь широко рты разинуты, флот ваш и ваша торговля едва ли могут им особенно нравиться.
— Мы это знаем...
Когда они ушли, Скобелев начал передавать О.А. свои и мои впечатления от поездки по России.
— Где же исход? Где исход?
— Запереть границу для иностранного ввоза тех предметов, которые у нас у самих производятся. Раз и навсегда поставить на своем знамени "Россия для русских" и высоко поднять свое знамя... Ради этого принципа не отступать ни от чего... Заговорить властно, бесповоротно и сильно... И сверх того — внутри у себя сделать многое.
— Что же именно?
И Скобелев изложил целую программу, давно, очевидно, обдуманную, обработанную во всех ее деталях, охватывавшую все стороны народной нашей жизни. К сожалению, она не может быть приведена здесь...
Целый вечер до отхода поезда мы оставались одни. Скобелев отдался воспоминаниям, рассказывал много интересных событий, перешел к настоящему и будущему России, но во всем у него звучала какая-то печальная нота... Я поехал вместе с ним на железную дорогу. Он всю дорогу говорил не переставая.
— Знаете, мне кажется, мы видимся с вами в последний раз...
— Что за малодушие! — вырвалось у меня.
— Как знать. Что-то говорит мне, что моя песня спета.
Он, впрочем, несколько раз в этот день повторял то же и при Ладыженском, и при Хлудове.
— Я не переживу этот год, верно... Хоть не хочется умирать совсем. Сделать еще европейскую войну, разбить исконных врагов России, уничтожить их и тогда — из списков вон... Только этого не будет... Ну, да что, впрочем...
Шел дождь, было холодно... Ни зги не Видно около, тускло мигали слезящиеся фонари... Тоска невольно закрадывалась в душу.
— Ну, довольно! Как это пели у меня солдаты:
На врагов с улыбкой взглянем —
С песней громкой в бой пойдем...
Смерть придет — смеяться станем
И с улыбкою умрем!..
Больше я уже не видел Скобелева.
В этот свой приезд в Москву он дал мне знать, что ждет меня к себе обедать. Я собрался к нему, но утром ко мне в гостиницу вбежал лакей.
— Генерал умер...
— Какой генерал? Мне-то что за дело...
— Скобелев... Скобелев умер!
— Убирайся к черту... Что за глупые шутки...
Лакей заплакал... Я понял, что действительно случилось великое несчастье... Бросился в Hotel Дюссо.
Предчувствие оправдалось. Михаила Дмитриевича не стало.
XXXVI
На другой день после смерти Михаила Дмитриевича мне едва удалось пробиться в комнату, где он лежал...
Теперь уже не было вчерашней суетни и толкотни. Из Петербурга наехали близкие к нему лица; у самого тела выросла и все время стояла вся в слезах его сестра, Надежда Дмитриевна, не отводившая взгляда от гордой и красивой еще головы брата... "Зачем так рано?" — читалось в этом взгляде, полном глубокой тоски... Тусклый свет восковых свечей теперь отражался на вензелях, камергерских мундирах, звездах, генеральских эполетах. Тем не менее у самого тела сплотились, точно не желая отдать его никому, даже самой смерти, его адъютанты и состоявшие при нем... На желтом, страшно желтом лице Скобелева проступали синие пятна... Губы слиплись, слились... Глаза ввалились... И весь он как-то ввалился... Ввалилась грудь так, что плечи с эполетами торчали вперед, ввалилась шея, точно голова была отделена от нее... Вокруг благоухали только что распустившиеся розы и лилии... Массы венков были разбросаны кругом. Они совершенно покрыли и золотую парчу покрова, едва-едва поблескивавшего из-под них... Тем не менее и теперь это мертвое лицо не казалось мертвым... несмотря на ввалившиеся глаза, на заострившийся нос, на слипшиеся синие губы, на пятна. Чудилось, что он спит, не так как всегда, а строгий, серьезный, смеживший свои веки под впечатлением какой-то глубокой думы. Вот-вот проснется и окинет всех изумленным взглядом: чего собрались сюда, зачем эти тускло горящие свечи, эти пышные розы, льющие в спертый воздух свое благоухание...
— А мы живем!.. — слышится в стороне скорбный голос.
Оглядываюсь... Старик-генерал не сводит глаз с этого молодого лица...
— И в какое время, когда ему открывалось широкое поприще, где бы он мог развернуть все свои силы...
У дьякона, участвующего в панихиде, прерывается голос от слез, несколько раз он невольно смолкает и начинает опять... Вон другое заплаканное лицо простого солдата... Это любимец покойного, Бражников, ходивший за его лошадьми... Он качает головой, точно упрекает Скобелева, зачем он ушел отсюда... Толпа на площади выросла за ночь. Она залила ее всю...
— Совсем небывалое дело!.. — слышится чей-то доклад генерал-губернатору. — Со всех сел массами идет народ сюда... Со всех заводов. Рабочие отказались работать... Из Серпухова, из Богородска — отовсюду тянутся толпы.
И действительно, на площади уже целое море... Улицы, прилегающие к ней, запружены народом... Народ на крышах домов, на кремлевской стене... На фонарях держатся, уцепившись руками... И все это молчит, как будто они боятся своим говором нарушить покой его — уже ничего не слышащего... Ничего не видящего... Отставных солдат — сотни, тысячи в этой массе... Только они говорят: рассказывают толпе, каков он был, как он любил их, любил народ... И сколько в этом бесхитростном рассказе слышится преданности ему... Около меня передает какой-то офицер: "Иду я в толпе, слышу, солдат один говорит: так мы его любили, что, кажись, какой бы бой ни был, понеси его перед нами мертвого, разом бы мы снесли все прочь..." И действительно, они шли за ним... Неслись, как волны, прорвавшие плотину, как волны могучие, неукротимые, не знающие или, лучше, не замечающие сопротивления... Те, кому удалось стать у самой гостиницы — без шапок. Всякий раз, как до них доносится отголосками пение певчих, они крестятся... Крестится и толпа за ними...
— На площади бы панихиду! — слышится кругом...
— Священников сюда... Мы все хотим...
Но чего-то испугавшаяся полиция молчит...
— Это ведь демонстрация будет, помилуйте!.. — говорит один из блюстителей порядка.
К полудню толпа уже не увеличивается, а уплотняется, на том же пространстве стали новые сотни и тысячи народа. Если бы не крики городовых да не ругань жандармов, сослепу кидающихся в эти толпы неведомо зачем, то тишина кругом казалась бы мертвой...
Наконец панихида окончена... Сестра покойного, плакавшая до тех пор безмолвно, зарыдала теперь, когда гроб ее брата подняли на руки, чтобы пронести его в церковь Трех Святителей, на самом краю Москвы, у железной дороги, по которой его провезут в имение...
Гул пошел по площади... Гул этот донесся до нас, поднявших этот гроб...
Наконец отворили дверь на площадь... Наконец в ее просвете народ, целые сутки тщетно ожидавший этого, увидел в цветах венков его лицо... Мы нарочно подняли изголовье гроба... И не успели еще вынести его на улицу — как раздалось такое рыдание, которого до тех пор я никогда не слышал.
— Москва плачет... — доносится до меня.
— Народные похороны... — говорит кто-то рядом. И действительно, мы видим, что они народные... Площадь, улица — единственно доступны народу, и тут-то он показал себя... К чему были эти меры предосторожности... Народ себя вел гораздо лучше, чем его пестуны. Мы шли, со всех сторон охваченные целым морем голов... Как во сне я припоминаю эти заплаканные лица, которым не было и числа, эти десятки тысяч рук, подымавшихся, чтобы издали перекрестить своего любимца. Черные сюртуки, изящные дамские платья — и тут же грязная, потная рубаха рабочего, сибиряка-крестьянина... Никто их не подготавливал, никто не организовывал подобного торжества, печального, но величавого, величавого именно подавляющей массой народа, в рамке этих кремлевских стен и башен... Взглядывая по сторонам, я видел, как кланялись ему эти всклоченные головы, как мозолистые заскорузлые руки крестили загоревшую грудь, видную из-под откинутого ворота рубахи... Вон эти из деревень, должно быть, в лаптях они... На колена стали, когда мы мимо несли его... В более узких улицах народ точно старался врасти в стены домов, очищая ему дорогу, на широких площадях он раздавался, открывая коридор, по которому мы несли его.
Да, действительно, это народ хоронит, народ его оплакивает... Теперь только видно, как народ умел отличать и узнавать друзей своих, как за любовь он платит любовью... Окна, балконы домов полным-полны... Мало, очень мало равнодушных лиц... Они теряются, их не видать совсем... Чуть не пол-Москвы мы прошли так — когда вдали показались Красные ворота, а за ними церковь Трех Святителей... Вся эта площадь залита сплошь толпой... Ей нет конца... Когда мы проходим мимо улиц, разбегающихся направо и налево, в них, насколько они доступны взгляду, видны все те же толпы... Эти не нашли себе места, они ничего не увидят, но ждут все в том же благоговейном молчании.
— Мы хороним свое знамя!.. — говорит Хитрово... — Где теперь человек, вокруг которого сошлись бы все... Где такое сочетание самых разнообразных условий и такая ранняя слава!..
Церковь Трех Святителей уже полна. Ночью я заехал сюда еще... Улицы также были заняты народом... Терпеливо ожидал он своей очереди — поклониться в последний раз праху... В церкви в два ряда подходили к гробу крестьяне. Венки за венками приносили вновь... Сотни их разрывали, раздавая желающим, но церковь все еще была полна ими... Углы тонули под зеленью, стен и икон не было видно за венками... У гроба дежурили адъютанты покойного... В темноте, из цветов, едва-едва выделялась русая, широко расчесанная на обе стороны борода, светлые усы и чуть заметный абрис страшно похудевшего лица... Я долго стоял тут, присматриваясь и прислушиваясь.
— Упокой его Господи! — крестит это лицо какой-то старик-крестьянин...
— Послужил ты нашей матушке России... — говорит другой, гладя в эти неподвижные черты... — Честно послужил... Дай тебе Господи царство небесное...
Вон инвалид едва-едва подвигается через церковь, стуча деревяшкой по каменному полу... Добрался... Смотрит на Скобелева...
— Не скажешь... Не скажешь уж теперь... За мной, за мной, ребята!.. — прерывающимся от слез голосом шепчет он. — Не скажешь... Орел ты наш!.. — И отмахнувшись от чего-то рукой, уходит прочь.
Молятся сотни — безмолвны. Подойдут, тоскливо взглянут на это лицо, поцелуют сложенные на груди синие, худые-худые пальцы рук и понурясь идут прочь.
— Насилу доступились до тебя!.. — говорит другой старик. — Живой — ты наш был, а как помер, так сейчас тебя и отняли...
И сколько нежности, сколько искреннего чувства слышалось во всем этом.
Один из близких знакомых покойного ворвался в церковь, кинулся к гробу, зарыдал и, обезумев, схватил Скобелева за плечи и хотел вынуть... Едва удалось отвести...
Я отошел к сторонке... Отсюда была видна часть мертвого лица... Мигание свеч придавало ему какое-то странное выражение... Точно мертвец делал попытки проснуться и не мог... Смотрел-смотрел я, и вдруг, до поразительности ясно, представилась мне картина недавнего, совсем недавнего былого.
...Пологий скат, покрытый сырою от дождя травою. Тихо по нему вверх движется цепь стрелков... Сзади едва-едва доносится топот следующих за цепью колонн... Туман кругом, ни зги не видно... Позади цепи идет Скобелев... Зорко всматривается он вперед, точно хочет различить в этом тумане, где притаился редут... Вот оттуда неуверенный выстрел всполохнувшегося часового, другой, третий...
— Вперед, ребята!.. — металлически громко крикнул генерал... Раздвинул стрелков, вышел перед ними. — Вперед, ребята... Барабанщики — атаку... Ур-ра!..
И вспыхнуло, и гремит это "ура". От звена к звену, от одной колонны к другой... А его уже не видно — он уже в самом пекле боя, перед своими солдатами... В пекле боя, охваченного туманом... Только порою сквозь залпы слышится его ободряющий, веселый голос...
А люди идут и идут прощаться с ним...
На другой день вся церковь была окружена войсками. На панихиду съехались высшие чины наших войск — откуда возможно было поспеть... У гроба Скобелева стояли Радецкий, Ганецкий, Дохтуров... Черняев, заплаканный, положил серебряный венок от туркестанцев... Кругом сплошною стеною сомкнулись депутаты от разных частей армии, от полков, которыми командовал Скобелев... Венки за венками... Некуда уже ставить их.
— Послушайте! Есть кто-нибудь от Тотлебена?
— Нет никого.
— И телеграммы не было? — слышится тот же удивленный голос.
— Нет.
— Да ведь Тотлебен командует военным округом, где расположен корпус Скобелева?
— Да.
— Странно!
— Нас самих удивляет...
Над гробом такая же неподвижная, полная тоски, сестра покойного и по-прежнему не сводит глаз с лица его.
К панихиде приехали из Петербурга Великие князья, Алексей и Николай.
Все спешно и жадно всматривалась в черты покойного... Еще час-два — и они будут уже окутаны вечным мраком. Есть что-то глубоко трогательное в этих последних минутах, когда свет божьего дня падает на холодный уже труп... Тут уже не отводишь взгляда от него... Целым роем воспоминания носятся кругом... Звучат памятные фразы, отрывая от себя покойного... Воскресает то, что, казалось, совсем уже замерло в душе... С какою-то болью доискиваешься, что отразилось, застыло на этом лице в последнее мгновение жизни, когда перед ним широко открылась дверь в иной мир?.. Что увидел он за этою дверью?..
Архимандрит Амвросий, личный друг Скобелева, начал свое прощальное слово... Тихий голос его растет и растет... Проникает в сердце... Точно слезами, каплет каждый звук этой речи... Сам он смотрит прямо в лицо покойному, точно говорит ему одному, и чудится нам, что и тот его слышит, что и у того на лице отразилось благоговейное чувство... Все в церкви замерло... Только и носятся эти проникнутые душевным волнением слова...
"За любовь его к народу, за любовь народа к нему, за наши слезы и ради собственной твоей бесконечной благости, прости ему, Господи!.." Торжественным призывом уносится в высоту звучная фраза.
Голос Амвросия оборвался... Кто-то громко зарыдал в толпе...
Прощаются... В последний раз целуют и кланяются покойному... Крышка гроба уже тут... Не совладав с собою, Абазиев бросается вон из церкви... Плачут все уже... Нет равнодушных и спокойных... Гроб подымают Великие князья... Опять — народ и площадь.
К утру в Москву собралось все население ее окрестностей...
Земли не видно. В целом, широко разлившемся море людей потонули дома... Гроб проносят под Триумфальными воротами...
— Хоть мертвый дождался!..
— Это шествие триумфатора, а не похороны генерала...
Вот и вокзал...
На платформе траурная беседка из черного кашемира с белыми георгиевскими крестами... Вагон, тоже весь обтянутый черным кашемиром, уже стоит здесь... Громадная пальма срезана под венчик... Широкие листья ее раскидываются под потолком вагона. Гроб ставят туда... Первый удар молотка...
Грохот залпов... Трескотня ружейных выстрелов, гулкие удары пушек...
Не он ли несется впереди боевого урагана?.. Не он ли ведет в огонь свои дружины?.. Именно в этом адском грохоте привыкли слышать и видеть его... Я смотрю на других — и, видимо, тоже и на них нахлынули эти воспоминания... Душат они... Выбегаешь скорей из этой беседки на воздух... Залпы погасли, одни колокола бьют свою тревогу над Москвою...
Поезд для тех, кто сопровождает его, готов... Через полтора часа едем...
— Да, это действительно народные похороны...
— Не везет нам... Все талантливые люди мрут... Теперь простор посредственности!
— Один за другим!.. И все без следа...
— Без следа ли?.. Разве умер дух Скобелева?.. Нет — он остался...
— Да, но не будет его самого, человека вечного протеста против всякой рутины... Нет знамени...
— Он являлся именно тем типом боевого вождя, которого французы называют le grand capitaine{22}!..
— Ну, теперь и в Питер пора, ваше превосходительство...
— Да, знаете, оно точно, герой, герой... А только довольно...
— Я вам скажу, теперь спокойнее будет...
— Что же, теперь и нам умирать надо, жить нечего!..
Ловя эти взаимно противоречащие фразы, я едва-едва выбиваюсь из блестящей толпы, окружающей гроб...
— Кажется, что в каждой семье отец, брат или друг умер... Осиротели все мы...
— Бедная Россия!..
Народная волна захватывает меня и уносит на площадь... Отсюда я едва-едва выбиваюсь на улицу.
Народные похороны стали чисто народными, когда поезд наш тронулся...
У меня до сих пор не прошло это глубокое впечатление... Все мы, находившиеся на этом скорбном поезде, были подавлены величием встречи, сделанной своему любимцу народом... Если бы я не боялся навлечь на себя упрек в преувеличении, я бы сказал, что вагоны наши двигались до Рязани по коридору, образованному массами народа, столпившимися по обеим сторонам полотна... Это было что-то до тех пор неслыханное. Крестьяне кидали свои полевые работы, фабричные оставляли свои заводы — и все это валило к станциям, а то и так, к полотну дороги... За Москвой на несколько верст стояла густая масса народа... За городом сейчас же — мост. Тут по обе стороны его не видно было окрестностей за людьми... Под мостом — где можно, тоже столпились они. У самого полотна многие стояли на коленях... Все это под жаркими лучами солнца, натомившееся от долгого ожидания. Грандиозность общей картины так влияла, что мы поневоле пропустили множество характерных подробностей... Уже с первой версты поезду пришлось поминутно останавливаться. Каждое село являлось со своим причтом, со своими иконами. Крестьяне служили по пути сотни панихид... Большая часть сел вышли навстречу с хоругвями — совершенно исключительное и небывалое явление... И тут не было спокойных, не было равнодушных... На всех лицах живо отпечатлелись волнения этих дней!..
Медленно двигался этот поезд в живой, глубоко чувствовавшей и так ярко сумевшей выразить свое горе массе... В одном месте более четырехсот крестьян стояло с зелеными ветвями в руках, и мирный шорох их издали казался шелестом невидимых крыльев в воздухе... Следующая деревня тоже вся сбежалась к полотну и, когда завидела наш поезд с траурным вагоном впереди, вся, как один человек, опустилась на колени. Только одни хоругви величаво колыхались над нею да старческий голос священника уносился в голубую рысь с мольбою упокоить его, этого легендарного витязя и народного любимца, со святыми... Деревни, далекие от станций, сходились прямо к рельсам, и так как поезд здесь не останавливался, то они начинали свои литии при виде его и кончали, когда мы их оставляли уже позади... Мимо других поезд проносился быстро — только мельком показывая молящимся в отворенную боковую дверь вагона покрытый парчой и бесчисленными вейками гроб, со стоявшими по углам его дежурными... Смутно и до сих пор слышится мне этот грустный, стихийный, однообразный ритм наскоро повторявшихся молитв, наскоро потому, что иногда поезд поневоле двигался ранее и священник оканчивал панихиду, уже издали благословляя прах Скобелева... Смутно представляется вся эта стихийная, однообразная земская сила, оторвавшаяся от работы, чтобы в последний раз поклоняться своему земскому богатырю... Ночью — она была тиха до Рязани — даже легкий ветерок, дувший днем, уснул; иногда впереди горели сотни огней — это крестьяне выходили со свечами и зажигали их в ожидании поезда... Раскольничье село вышло без попов, но пели свои гимны, печальный напев которых долго носился в воздухе.
В нашем поезде ехал Чарльз Марвин, корреспондент английских газет... Он был поражен...
— Это и у нас было бы невозможно... — повторял он. И накануне кто бы поверил чему-нибудь подобному... В Рязани весь вокзал залит народом... Полиция усердно работает локтями и кулаками... Но это не мешает... Скоро местных держиморд куда-то оттеснили, и Скобелев был сплошь окружен народом... Сотни венков разорвали и бросали их людям, и те уносили их с собою как святыню. Новые венки приносили крестьяне и горожане. Были наиболее между ними из васильков, из ромашки... За Рязанью шел дождь, под дождем стояли всю ночь и мокли толпы в ожидании нашего поезда. В конце концов, казалось, что это не похороны одного человека, а совершается какое-то грандиозное явление природы... Перед этой, столь величаво выраженною волею народа — признававшего Скобелева за то, что он был, — меркли и зависть, и тупая вражда... Отныне, если они и подымутся опять, то уже не будут страшны его памяти. Жалки и тусклы покажутся они каждому.
Так поезд подошел к Раненбургу... Тут ждали гроб крестьяне села Спасского...
Последние версты они несли его на руках, в серых сермяжных кафтанах, в лаптях...
Как кому, а это меня тронуло больше, чем вынос тела в Москве...
Легенда умерла и схоронена... Что займет ее место посреди повседневной пошлости и посредственности?..