Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава девятая.

Савичевы умерли

Груды мусора на Неве рушили своей тяжестью подтаявший лед, осаждались на дно. уносились на отколовшихся льдинах. Река раскрепощалась, играла свинцовыми волнами.

Серый, суровый цвет Балтики главенствовал в ненастные дни во всем и везде. Моряки очистили корабли от зимней маскировки; обтаяла белая наморозь на стенах домов: шаровая, темно-серая, краска на куполах и шпилях благородно сочеталась с металлическим блеском реки и хмурыми облаками низкого неба.

Строгие балтийские тона как бы подчеркивали особое, блокадное, состояние города и обнажали красоту его архитектурного совершенства.

В конце апреля появились первые ладожские вестники. Отдельные льдины, белые плотики с дрейфующими чайками, а вскоре потянулись и целые поля.

Ледоход с верховья означал победу весны на Ладоге, конец зимника.

* * *

25 апреля выезд на ладожский лед был запрещен. Зенитчики увезли пушки и пулеметы, связисты [164] намотали телефонные провода на катушки, свернули радиостанции, охрана и службы сошли на берег.

За сто пятьдесят два дня Дорога жизни обеспечила доставку с Большой земли сотен тысяч тонн продовольствия и боевого снабжения, вызволила из блокады более миллиона человек. И вот ее не стало.

Привет

Наверное, не вся почта доходила до Ленинграда. Таня получала письма от Сережи сразу по нескольку штук.

Были вопросы, на которые неизвестно, что отвечать. «Таня! Ты так и не написала мне, понравились ли тебе мои стихи!» А стихов никаких и не было. Или были, но в письме, которое пропало.

Предмайские послания пришли за два-три дня до закрытия ледовой трассы. Чуть опоздал бы Сережа, и ждать этим конвертам на другом берегу Ладожского озера не меньше месяца, до весенней навигации.

«Привет! С праздником 1 Мая!» — такими словами начиналось Сережино послание. Странно было читать его. В городе обычные рабочие дни, артобстрелы. Первые снаряды упали на площади Труда, за мостом Лейтенанта Шмидта. Бомбардировка длилась часа два, затем наступил перерыв. Отдохнув, фашисты опять взялись за дело.

А погода и впрямь выпала праздничная: солнце, почти что летняя теплынь. И ночь на 2 мая была прекрасной: тихой, светлой. Луна сияла и лучилась, как до войны! [165]

Сама Таня луны не видела, Борька Воронец рассказал.

— Громадная и в пятнах, как азиатская дыня!

Борькина тетя была замужем за пограничником, жила на Памире и приезжала в отпуск с. дынями.

— У них там дынь этих, как у нас капусты! — заверил Борька.

— Б-было, — поправил Коля Маленький. — Сейчас в-везде к-карт-точки...

— Ты чего трясешься? — Борька знал, конечно, почему. Одеты все по-зимнему, температура плюсовая, но после страшной, голодной и холодной зимы не согреться. — Ползаем, как сонные мухи, вот и мерзнем. А люди физкультурой занимаются. Слышали радио? Футбольная игра намечена, встречаются динамовцы и армейцы. Нам бы тоже какое-нибудь соревнование организовать.

Деятельная, командирская натура Борьки Воронца требовала немедленного приложения сил, но сил, увы, у него мало было. Никто не гонял мяч, не играл в классики... -

Таня передала привет от Сережи, и разговор перешел на школу. С завтрашнего дня возобновлялись занятия.

— Нам х-хорошо, — порадовался Коля. — В м-младших классах в-всего по три ур-рока.

— А кормежка, как у всех, — трехразовая! Можно было подумать, что приказ о трехразовом питании в школах подписал он, Б. Воронец.

* * *

4 мая 1942 года в Ленинграде открылось 137 школ. К учебе вернулись почти 64 тысячи ребят. Медицинский осмотр показал, что из каждых ста лишь четверо не страдают цингой и дистрофией. [166]

Дистрофия

И прошедший апрель нельзя было назвать голодным, но дистрофия довершала свои черные дела. На старых и новом, Пискаревском, кладбищах в апреле захоронили 102497 человек. Десятки тысяч, прикованных к постелям и больничным койкам, ждала печальная участь.

В Ленинграде еще оставалось полтора миллиона жителей, надо было срочно спасать их, вытаскивать из дистрофии. Во всех районах открывались столовые усиленного питания, врачи прикрепили к ним уже к началу мая 100 тысяч больных.

* * *

Мама передвигалась, как на протезах. Ноги не сгибались в коленях, и каждый шаг вызывал острую боль. Дядя Леша, тот совсем слег, но и лежать ему стало невмоготу. «Собственный скелет мешает. Представляете?»

Представить не составляло труда. Через глянцевую, зеленоватую, прозрачную кожу просвечивали кости, нос истончился, а зубы словно длиннее сделались, выглядывали из полуоткрытого рта.

И от мамы одна тень осталась. Щеки будто слиплись изнутри, глаза провалились, цинготные пятна и язвы...

Главные семейные заботы легли на Танины плечи. От нее теперь зависели все оставшиеся Савичевы — мама и дядя Леша.

Участковый врач Анна Семеновна выписала направление в столовую на целую неделю. Целых семь дней не надо было отстаивать в нескольких очередях многие часы. В столовой отоваривали все карточки и давали больше, чем в магазинах. Такие сытные обеды до недавнего времени можно было увидеть [167] только во сне. Супчик из ложки крупы и двух лепестков сушеного лука считался роскошью, а тут — крупа, мясо, овощи! Компот из сухофруктов с сахаром! Мама даже вспомнила как-то дворищенскую присказку: «Ешь не хочу, живи на здоровье!»

Увы. есть все равно хотелось и уже не было здоровья для жизни.

Таня носила обеды в двух бидончиках. В одном — первое и второе, в другом — компот или кисель.

Хлеб она клала в свою летнюю сумку с плечевым матерчатым ремешком. Ту самую, с которой собирались перед войной ехать на каникулы в деревню. Было это так давно, что и забылось. И давным-давно не снились Тане полеты. Бидончики едва тащишь, куда уж крыльями махать...

Она приблизилась к дереву, осторожно опустила на землю бидончики и прислонилась к шершавому стволу. Садиться нельзя ни в коем разе, с зимы еще усвоила. Чуть опереться — можно, ненадолго только, иначе не заметишь, как сползешь. Дядя Леша говорит: «То-то и оно, что дистрофия. Коварная вещь».

Анна Семеновна, доктор, сказала вчера маме: «Не стану обманывать, Мария Игнатьевна. Алексей Родионович обречен. Третья степень, алиментарная дистрофия. Запущенная, притом. Ему и больница уже не спасение. Извините за откровенность».

Мама извинила, конечно. У докторши у самой цинготные пятна на лице. И все признаки истощения.

Акация

Ужасно не хотелось отрываться от дерева. Стояла бы так, надежную чувствуя опору, подставив лицо майскому солнцу. [168]

В первый учебный день вдруг ударил мороз, ночью все лужи застеклились, потом температура опять полезла вверх, тепло.

«Еще минуту, одну минуточку постою и пойду», — окончательно решила Таня.

— Ты чего тут дремлешь? — разбудил ее голос Борьки Воронца.

Она отлипла от дерева, сказала независимо:

— Я загораю.

— А мы акацией питаемся, — как бы приглашая к своему столу, сообщил Борька.

Коля Маленький, конечно, был при нем. Покивал, жмурясь: «Вкуснотища!»

Борька поднес руку и разжал пальцы. На ладони теснились желтые «цыплята».

— Угощайся.

Таня вежливо взяла один цветочек.

— Мировая штука! — похвалил Борька. — Бери, не стесняйся. Тут ее дополна.

* * *

Весной 42-го объели всю акацию. С той блокадной поры она и на цветет на Васильевском острове.

* * *

— Пойду, — сказала Таня.

Борька и Коля вызвались проводить и взяли по бидончику.

Центральный сквер Большого проспекта вскапывали под огороды. Ребята шли по тротуару, мимо домов.

Плакаты и листовки на круглых афишных тумбах призывали всех ленинградцев — «На огороды!» С пятнадцати соток можно, как подсчитали ученые, собрать капусты, лука, моркови и всяких иных овощей для всей семьи на целый год. [169]

«Квисисана»

Мы с мамой прямо под окнами огород завели, — сообщил Коля Маленький.

Как ни странно, за военные месяцы он здорово подрос: рукава демисезонного пальто на полвершка не доходили до запястий, а нижняя пола складками топорщилась намного выше колен. Таня и за собою замечала, что довоенные вещи стали ей коротки, хотя и болтались на плечах, как на вешалке. Зато красный берет с хвостиком — в самый раз, а раньше был великоват.

— И чего посадили? — полюбопытствовал Борька.

— Пока ничего. Семена достаем.

— Какой же это огород? Все равно, что... — Борька поискал убедительное сравнение, — вон — «буфет». А буфета давно нет! Одно название сохранилось.

Над заколоченными витринами встречалось много бессмысленных, ложных вывесок: «Гастроном», «Молочные продукты», «Мясо, зелень, дичь»...

Коля признался с сожалением:

— Ни разу не ел в буфете.

— Буфет — что, — с превосходством бывалого человека заговорил Борька. — Когда дядька-пограничник с Памира приезжал, мы с ним обошли все заведения общепита!

Таня не поверила:

— Все-все?

И начали вспоминать, какие до войны были заведения общественного питания. Столовые, фабрики-кухни, кафе, кафетерии, американки, закусочные, чайные, буфеты.

— «Бутербродную» и «Пельменную» забыли? На Невском. [170]

Кто о них помнил? Всего-то по одной на весь Ленинград.

— А рестораны? Мы с дядькой в «Квисисане»... Таня и Коля даже остановились. Борька — в ресторане? И что за странное имя — «Квисисана»?

Борька и сам засомневался, но, подумав, подтвердил:

— Точно, «Квисисана». На Невском проспекте. Между «Кавказским» и «Бристолем».

Коля с восхищением смотрел на своего командира и кумира.

«Кавказский» без объяснения понятно. «Бристоль» — похоже на город во Франции. А — «Квисисана»?

Мимо проехала газогенераторная машина, тарахтя и чихая.

— Как простуженная собака, — сострил Борька, и нерасшифрованная «Квисисана» вылетела у всех из головы.

Ступеньки

Попрощались у подъезда.

— Если что, мы — пожалуйста, — сказал Борька. Коля Маленький подтвердил всегдашнюю готовность помочь:

— Ага.

Таня вошла в подъезд — и хоть сразу зови на выручку. На две ступеньки взобралась, а дальше — ни в какую, отказали ноги.

Она выждала, поднакопила силы — ничего не дало. Ноги будто ватные, чужие. Таня чуть не заплакала. Что же делать?

Попыталась руками переставить, подняла ногу на [171] следующую ступеньку, отпустила. Не почувствовала опоры, невозможно идти. И сколько же времени понадобится, чтоб таким манером лестничный марш одолеть, все тринадцать ступенек!

«Мне надо, очень!» — взмолилась Таня, мысленно обращаясь к неприступной лестнице и непослушным ногам.

Тщетно. Не разжалобить, не уговорить.

В подъезде было прохладно и тихо. Так тихо, что с улицы, через неплотно закрытую входную дверь доносился размеренный стук метронома. Или то из квартиры слышалось, до громкоговорителя на кухне напрямую всего несколько метров...

— Да что же это! — Таня возмутилась, накричала на лестницу, на себя самое: — Там больные лежат! Мама и дядя Леша. Я несу им обед. Мне очень, очень нужно, срочно. Я должна!

И только она мысленно произнесла: «Я должна!» — как от волшебного заклинания, сказочного пароля, мгновенно свершилось чудо. По ногам пробежал электрический ток, и от бедра до ступни восстановилась живая связь.

— Я должна, — уже спокойно и уверенно произнесла вслух Таня, и ноги не посмели ослушаться.

Дядя Леша

Иди, доча, иди, — торопила мама. — Сама управлюсь. Видишь, на кухню приползла, значит, смогу без твоего участия.

Таня понимала, что мама поест без нее, а дядю Лешу надо кормить из ложечки, что уже скоро четыре часа дня, а он голодный с утра. Кружка чая без заварки, правда, с сахаром, не завтрак. Хлеб, [172] даже размоченный, не проходит через дядино горло. Несколько ложек супа, смешанного с кашей, с трудом заглатывает, а потом страдает от болей в животе.

В шутку, всерьез ли сказал:

— Снабженцам нельзя залеживаться и ворон ловить. Других учил и сам так жил, ан взял и нарушил священную заповедь. Слег, вот и закружили надо мною вороны.

Утром размолвка вышла. Дядя попросил распечатать окно. Совсем.

— Как же я потом закрою? На ночь.

Она боялась, что ноги опять ватными сделаются в самый неподходящий момент. И с не ватными ногами трудно забираться на высокий подоконник, а снизу бумажную штору ни за что не прижать плотно-плотно, ни лучика чтоб, ни светящейся точки. Говорят, летчики видят сверху даже горящую спичку.

— Это уже без надобности, — с уверенным спокойствием сказал дядя Леша. — И до заката не дотяну, кончились мои секреты. Впусти солнце.

И Таня, повиснув, оборвала черный щит, но солнце не ударило золотым прожектором. Загрязненные, в копоти снаружи и изнутри, стекла пропускали света меньше, чем промасленный пергамент.

День нарастал каждые сутки, уже и белые ночи на подходе, до вечерней зари еще несколько часов, а все равно страшно подниматься на второй этаж.

— Иди, доча, иди. И она пошла.

— А-а, — тихо протянул дядя Леша, словно начал приветствие, но глаза его смотрели сквозь Таню, невидяще. — А-а-а, — повторил более протяжно и закрыл глаза. [173]

Таня все поняла, постояла молча, затем вытащила из кармана серебряную луковицу, последний дар покойного дяди Васи, отщелкнула крышку и взглянула на стрелки.

Бидончик с обеденной порцией, хлеб и сахарную пайку Таня унесла обратно. Еда дяде Леше стала ненужной.

Страница на букву «Л» уже была занята Лёкой. Таня написала на развороте, слева:

Дядя Леша 10 мая в 4 ч дня 1942 г

Слово «умер» она опустила, без него все ясно.

Секрет

У врачей нехорошая привычка секретничать. Выслушает тебя доктор, обследует, скажет привычные ободряющие слова, а потом долго-долго шепчется с мамой в другой комнате. Даже в поликлинике шепчутся. Выставят больного ребенка в коридор, а сами разговаривают о чем-то, разговаривают. После таких тайных общений с докторами мама делалась еще добрее и ласковей, но не умела скрывать тревогу и озабоченность.

Участкового врача Анну Семеновну Таня знала всегда. Сколько помнила себя. И Анна Семеновна знала ее, хотя лечила только взрослых. Она и сегодня пришла по вызову не к Тане, а к маме. Точнее, не по вызову, а в очередной раз. Анна Семеновна, уходя, предупреждала: «Я проведаю вас в ближайшие дни». Когда именно, она не могла сказать: работы каждодневно уйма, а сил — как у обыкновенной блокадницы. [174]

Анна Семеновна без околичностей, не ища предлога, удалила Таню:

— Нам необходимо поговорить.

А после беседы с мамой посекретничала и с дочкой. Такое случилось впервые в Таниной жизни.

Карие, трагические глаза Анны Семеновны были похожи на глаза Женечки. Они, наверное, и ровесницами были. Таня, до войны еще, встречала Анну Семеновну с мужем, высоким красавцем, и дочерью, ученицей первого или второго класса, не старше.

Глаза Анны Семеновны выражали предельную усталость и застывшую скорбь. Возможно, пришло извещение о гибели мужа на фронте или с дочерью что-то случилось. Возможно, и что все у нее в семье было нормально, даже счастливо: муж храбро сражается, жив-здоров, дочь ходит в школу. И без личного горя, без тягот и голода было отчего преждевременно стариться и страдать доктору Анне Семеновне. Такого насмотрелась за блокаду — как только сердце выдерживало. Больше всего мучало и угнетало бессилие по-настоящему помочь своим пациентам. Абсолютное большинство людей срочно нуждались не в лекарствах. В еде! Не лечить — кормить их надо. Да и лечить нечем, без толку выписывать рецепты на витамины, которых давно нет в городе.

— Таня, — сразу перешла к делу Анна Семеновна, — мне некому сказать это, кроме тебя. Ты последняя из Савичевых.

Таня вскинула строгие серые глаза:

— А мама?

Доктор промолчала, затем, после длительной паузы, заговорила опять:

— Луку бы, живых витаминов. Впрочем, поздно, все уже поздно, Таня. [175]

— Я достану, достану, Анна Семеновна.

— Постарайся. Тебе это очень полезно. — Она встретилась с Таниным взглядом и добавила: — И маме, разумеется.

— Я достану, — заверила Таня. — Только ничего маме не говорите. Она не разрешает ходить одной на Андреевский рынок. Я — по секрету.

Выбор

Папиросы ценились выше золота и хрусталя, но в доме — ни хрусталя, ни золота, ни табака. С чем же идти на рынок?

Надо взять такое, чего мама не скоро хватится. И чтоб не очень тяжелое. И не громоздкое...

Труднее же всего было преодолеть внутреннее ограничение. Таня никогда не совершала ничего подобного, вообще не делала ничего серьезного без ведома старших. Сейчас не к кому обратиться за советом, не у кого просить разрешения. Мама... Остальных уже нет. Бабушки, Жени, Леки, дяди Васи, дяди Леши. Нет ни Миши, ни Нины.

Что же понести на Андреевский рынок?

За серебряные карманные часы дадут штук... несколько луковичек. Но часы — память о дяде Васе. И не годится менять дареное. Подаренное тебе. А если — тобою?

Тут ее и озарило. Турчанку-персиянку! Бабушка очень восхищалась: «Дорогая, видать. Прямо-таки эрмитажная, слоновой кости». А она из пластмассы, легкая, в кармане поместится. Не рыцарь полуметровый, полупудовый. И две их, турчанки-персиянки, совсем одинаковые. Одну смело можно пожертвовать, отдать в обмен. [176]

Она определила свой выбор — статуэтка. Теперь маму предупредить, чтоб не волновалась напрасно.

Мама крепко спала или не поняла, что ей сказали, пробормотала что-то невнятно. Пока спит, можно сбегать на рынок, тут ведь близко...

— Я скоро вернусь, — тихо попрощалась Таня, — быстро. Так я пошла, мама.

И сама себе пожелала мысленно: «Ну, с богом».

Рынок

До войны Андреевский рынок похож был на громадный аквариум. Пятьдесят лет простоял на Большом проспекте ажурный павильон из стекла и металла. Железные решетчатые рамы составляли двускатную крышу, служили стенами и фронтонами. От бомбежек и обстрелов стекла потрескались, разбились, осыпались, как черепица, как отжившие листья, еще осенью.

Весной сорок второго, в конце апреля, Васильевский остров подвергся жестокой бомбардировке и обстрелу. Разрушения и жертвы были на многих линиях, от Пятой до Двенадцатой. Сгорел Андреевский рынок, огонь уничтожил многочисленные лари на Шестой линии, доконал остов центрального павильона.

* * *

Рынок от дома в двух кварталах. Минуты ходьбы. Братья запросто бегали туда и обратно без передышки. Мама, отправляя с поручением Леку или Мишу, так и говорила: «Сына, сбегай на Андреевский». [177]

«Бегать» — забытое, доблокадное. Люди перемещались. Брели, покачиваясь, волочились, шаркая подошвами. Плелись, как шутливо выражался дядя Вася.

Таня плелась, брела к Андреевскому рынку.

Люди толкались вокруг бывшего рынка, роились в улице и на проспекте. Неподвижная и плотная издали масса вблизи живо бурлила, тасовалась, кружила, сбивалась в группы, распадалась.

Все продавали и покупали, расставались с последним и богатели неизвестно для чего, теряли и обретали, хитрили и сами страдали от обмана. Здесь не было власти денег, они ничего или почти ничего не значили. Только натуральный обмен, вещи на продукты питания. Предлагали меха, фарфор и перстни, взамен просили еду. Сообщали, как о крайней нужде: «Нужен сахар», «Нужен хлеб», «Нужны жиры «.

— Беру золото, — дохнули прямо в ухо.

Таня вздрогнула и обернулась. Человек в бекеше со смушковой оторочкой, в кубанке без звездочки; хромовые самоги. Из щелей на щекастом лице наглый и сторожкий взгляд.

Такие сытые лица встречались очень, очень редко. У людей с такими лицами было все. Разве что недоставало золота, других бесполезных вещей.

— Нужен лук, — от растерянности пролепетала Таня.

Белесая бровь чуть изогнулась, жирные губы разомкнулись криво:

— Найдем.

Сытый властно взял Таню под локоть и отвел в сторонку.

— Покажи.

— Мама... Ей живые витамины... — бессвязно [178] объясняла Таня. Вещь застряла в кармане, никак не вытаскивалась.

— Ну, что там? — нетерпеливо наседал сытый тип. — Какой пробы?

Наконец удалось извлечь турчанку-персиянку.

— За идиота считаешь?! — оскорбился тип. Он выругался и исчез, будто испарился.

Успокоившись, Таня прижала статуэтку к груди и опять влилась в торжище.

— Нужен лук...

Долги

Турчанка-персиянка с кувшином никого не интересовала. Никто даже не остановился подле Тани, не спросил, сколько же она просит за безделушку, которой и до войны грош цена была.

Нет, подходил один человек. Седобородый, в очках с толстыми, как у покойного Леки, стеклами. Близоруко наклонился, носом почти клюнул, легким ударом ногтя вызвал пустотный звук.

— Прошу извинить великодушно. Коллекционирую только подлинное.

Таня ничего не ответила. Она так утомилась путешествием на рынок и долгим, явно безнадежным стоянием, что не было ни желания, ни сил что-то говорить сумасшедшему старику. Разве нормальный, в своем уме человек отдаст хлеб за еще одну вещицу для своего собрания.

— Нужен лук... Нужен лук.

И вдруг Таня увидела его. И сразу, конечно, узнала, хотя за тот месяц или полтора, что они не встречались, он разительно изменился. То ли прибавки Андреенко, то ли весеннее солнце, а скорее то [179] и другое, но Серый, Иннокентий Петрович, выглядел бодрым, деловитым, в глазах его светилась жизнь. Он опять облачился в свой серый командирский плащ, но условное прозвище Серый явно не годилось.

Иннокентий Петрович, очевидно, давно уже присматривался к Тане, однако не приближался, пока она сама не обратила на него внимание, и он, в свою очередь, понял, что она узнала его. Лишь тогда Иннокентий Петрович сделал шаг и другой, спросил негромко сиплым своим, булькающим голосом:

— Что нужно?

— Нужен лук. — механически ответила Таня.

— Какой лук? — попросил он уточнить.

— Живой. Доктор...

— Хорошо, — перебил он. — Попробуем. Дайте вашу штучку.

Она, будто под гипнозом, отдала турчанку-персиянку.

— Никуда не уходите, — строго наказал он и скрылся со статуэткой.

Она приросла к месту, боясь и на полшага отойти, хотя поняла минут через десять, что совершила непростительную глупость, дала обмануть себя, как маленькую, наивную и глупую девочку. И когда прошло еще столько же. а Иннокентий Петрович так и не объявился, Таня, глотая невыплаканные слезы, понурившись от обиды и горя, стала выбираться из рыночной толпы.

Она уже вышла на Большой проспект, но там ее и догнал Иннокентий Петрович. Он хрипло, натужно дышал, почти не разобрать было его речь:

— Мы же условились... гражданка... Возьмите... — В скрученной птичьей руке был тонкий пучок зеленых, сочных, живых луковых стрелок. — Берите же... [180]

— Спасибо...

Надо было сказать еще какие-то слова, они звучали внутри, в душе.

— Не благодарите, — велел Иннокентий Петрович. — Это я у всех в долгу, гражданка.

Она подумала, но не успела спросить его, узнал он или не узнал ее. И какая она гражданка, Таня Савичева? Она еще ученица четвертого класса. Всего лишь.

Он ушел. Им уже никогда не было суждено встретиться.

Мама

Наверное, мама все это время не просыпалась. Даже не спросила: «Где так долго была, доча?» Не спросила и откуда взялся зеленый лук, только посоветовала:

— Не сразу все... Раздели... Дня на три чтоб... Маме было очень трудно говорить. У нее перехватывало горло, а сердце обложила блокадная болезнь.

Она и от лука отказалась, от живого витамина. Иссохший желудок не принимал. Или доче все оставляла.

— Поздно, все уже поздно...

То были слова доктора Анны Семеновны.

— Так она же сама велела, — начала Таня и оборвала себя, чтобы не выдать секрет.

— Доча, когда случится, умру когда... Нащери-на... Тетя Ираида все сделает... А ты к Дусе... К тете Дусе... Помнишь адрес?

— Не говори так! Такое...

— Некуда откладывать, доча. Вот, бросаю тебя, одну оставляю... Это факт. [181]

Таня зажала уши руками, закачалась из стороны в сторону.

И еще было страшно, что мама могла не дожить до следующего дня. Куда побежишь, кого позовешь глухой ночью?

* * *

Мама в последний раз пожалела Таню, умерла при свете дня.

Грифель с одного бока исписался, острый край деревяшки оставил след на тонком листке с буквой «М»:

Мама в 13 мая в 7.30 час утра 1942 г [182]
Дальше