Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть IV.

Одиночество третье. Апогей

Нет дела, коего устройства было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми.
Н. Макиавелли

Ощущение времени (первая половина 1870-х годов)

Объяснения происхождения и смысла главок под названием «Ощущение времени» приведены ранее, а потому мы имеем право и возможность перейти непосредственно к делу. Очередная из подобных главок посвящена началу и середине 1870-х годов, то есть тому времени, когда прошло примерно пятнадцать — двадцать лет правления Александра II, когда его реформы еще не стали достоянием истории, но общество уже смогло сделать какие-то предварительные выводы и дать первые оценки происходившему в стране. Если ограничиться самым общим и мало заинтересованным взглядом на указанные годы, то настроение современников событий можно выразить тремя словами: разочарование и недовольство. Однако эти слова вряд ли будут выражать действительное ощущение времени, скорее, они говорят об ощущениях значительной части отечественных и зарубежных исследователей данного периода.

Можно согласиться с тем, что российское общество 1870-х годов было и разочаровано, и недовольно, но если иметь в виду более подробную картину (а затем ограничиваться эскизами и набросками?), то она выглядела значительно сложнее. Прежде всего потому, что не стало объекта всеобщего отрицания — николаевской системы, покоящейся на крепостничестве, — который поневоле сплачивал людей самых разных политических взглядов. Теперь им ничего не мешало [225] разойтись по своим идеологическим «квартирам», поскольку на первый план вышли вопросы: о хозяйственном (и не только!) будущем крестьянства и дворянства, о будущем суда и земств, о развитии системы образования, о цензуре и т. п., — на которые у каждого общественно-политического направления был свой ответ.

Впрочем, когда речь заходила о вопросах более общих — о нынешней и будущей политической форме правления в России или путях социально-экономического прогресса страны, то разноголосица, разнобой мнений становился еще более впечатляющим. Все чувствовали, что наступили новые времена, но это не столько радовало, сколько заботило людей. Ведь новшества сами по себе подразумевают лишь наступление перемен, а для граждан более важна направленность перемен, их ближайшие последствия, те блага или невзгоды, которые они несут.

Были, правда, люди, и люди весьма авторитетные, которые вообще отрицали наступление каких бы то ни было перемен в 1870-х годах. В одной из своих статей Л. Н. Толстой утверждал, что ничего не произошло, россияне по-прежнему остались рабами. Причинами этого рабства великий писатель считал действовавшие в стране законы, а в конечном итоге — государство, являвшееся создателем законов и проводившее их в жизнь. Нравственно-религиозный анархизм Толстого не нашел сколько-нибудь массовой поддержки, оставшись идеологической диковинкой, однако нетерпеливость, а то и нетерпимость, замешенная на максимализме требований, были свойственны не только литераторам.

На одном из политических банкетов, которыми поневоле была столь богата жизнь либерального лагеря России (а где они еще могли пообщаться и обсудить свои проблемы?), прозвучал тост за «новый порядок». Автор тоста провозгласил буквально следующее: «Я желаю, чтобы новорожденный... пошел с первого же дня; чтобы все чувствовали, что у него сразу прорезались все зубы; чтобы никакая административная няня не налагала на него пеленок и свивальников...» Вот так, все и сразу! Между тем революционно-демократическая печать корила либералов за умеренность и печалилась, что они «ушли в мелочи». Сама она, конечно, мелочами не занималась, постоянно напоминая читателям о тяжелом положении крестьянства, разрушении сельской общины, и нападала на существующий строй, который, по мнению радикальных журналистов, порождал исключительно «бессовестную силу и бесчестную слабость», «общественную приниженность», рабство привычки, лицемерие и подлый [226] страх. Народническая пресса с удовлетворением отмечала, что: «Слухи о бунтах против помещиков по случаю подложных известий о царских указах (революционерами подделывались указы от имени Александра II о необходимости передела пахотной земли. — Л. Л.) упорно держатся».

Со всем этим трудно спорить: и положение в деревне было действительно тяжелым, и слухам о новых царских указах крестьяне охотно верили, и рабских привычек вперемежку с подлым страхом хватало. Но не одно это, а то и совсем не это составляло суть выбранного нами для более подробного рассмотрения исторического момента. Если говорить о различии оценок, данных началу и середине 1870-х годов, хочется обратиться к одному любопытному документу, сохранившемуся в архиве известного общественного деятеля В. А. Гольцева.

Он представляет собой список вопросов, живо интересовавших многих думающих людей в описываемый нами период:

— Что трудней — «сломать себя или же высказаться откровенно»?

— Нужно ли, чтобы «адепт идеи» непременно голодал и страдал?

— Не потому ли передовые идеи «так медленно проникают в жизнь», что их сторонники «слишком часто одеваются в сердитые красные мантии»?

— Кто выше: «скромный Милютин, эмансипатор и тайный советник» или «популярный каторжник Чернышевский»?

Иными словами, для значительной части общества вопрос состоял не в том: реформа или революция, крестьянин или помещик, монархия или республика, — а в том, как сделать Россию страной, твердо идущей по пути прогресса, используя те обстоятельства, которые реально сложились, и тот «материал», который был под рукой. А ведь «материал» действительно был очень разный. «Общество наше, — писал П. А. Гейден, — к такой форме представительства (парламентской. — Л. Л.) не подготовлено и будет его бояться не без основания... парламентаризм хорош при сильном авторитарном правительстве, которое бы руководило парламентом. А для всеобщей подачи голосов разве годен наш крестьянин, не отличающий земскую управу от полицейского правления? Я себе представляю исторический ход событий в постепенном расширении местного самоуправления». Позже он же бросил следующую фразу: «Самодержавие есть путь к революции. Для сохранения династии и монархии необходимо его ограничить». [227]

Ограничить самодержавие, которое только что провело реформы, изменившие и продолжавшие изменять облик России? Да. Именно его и именно потому, что оно провело необходимые стране реформы. Благодарность в политике — чувство редкое, во всяком случае оно никоим образом не подразумевает сохранения старых форм, сделавших когда-то доброе дело, но начавших мешать настоящему. Замечательный мыслитель, историк, юрист К. Д. Кавелин писал в те годы своему близкому знакомому, военному министру Д. А. Милютину: «Русское общество сверху донизу перерождается, приучается самостоятельно мыслить и ни на кого, кроме себя, не рассчитывать». Знакомое соображение, не правда ли? Ключевое слово здесь, на мой взгляд, «самостоятельно». Именно она, самостоятельность, являлась главным завоеванием перестройки 1860-х годов. Именно под ее влиянием подспудно менялась жизнь империи.

На смену проклинаемым, и изустно, и письменно, судебным чиновникам шло свободное сословие присяжных поверенных, Россия стала управляться, пусть и не на высшем уровне и не в самых важных делах, не только тайными советниками, но и гласными уездных и губернских земств и городских дум. По счастливому выражению кого-то из историков: «Из аморфной общественности выкристаллизовывается неподатливая гражданственность». Неподатливая для старого, отживающего, но очень податливая, то есть легко отзывавшаяся, для всего нового, прогрессивного, молодого. И так ли уж важно для подобной кристаллизации, если она началась, сохранение той или иной формы правления?

Уже упоминавшийся нами К. Д. Кавелин с середины 1870-х годов постулировал незыблемость власти монарха. Но эта незыблемость в его глазах была достаточно относительной, поскольку мыслитель все внимание сосредоточивал не на отстаивании прав династии, а на обеспечении личных прав граждан и на судьбах земских и судебных учреждений. «Вашему поколению, — писал он своему племяннику Д. А. Корсакову, — надо их (суды и земства. — Л. Л.) взрастить и выходить, как нашему поколению выпало на долю сломить и похоронить крепостное право». Для Кавелина земские и судебные учреждения являлись первой, необходимой и удобной своей доступностью для широких слоев общества школой парламентаризма, школой правильной, цивилизованной политической жизни, которой так не хватало России.

А ведь возникли еще и учреждения, помогавшие людям получить и «выучить» новые социальные роли. Становясь присяжными заседателями, поверенными или земскими [228] гласными, граждане империи превращались из опекаемых учеников в начинающих учителей, получали новые знания о своей стране и не только о ней, овладевали трудной наукой жить по современным законам человеческого общежития. И кто скажет, что появление этих новых социальных ролей было менее важным процессом, чем раскрестьянивание или раздворянивание деревни, рождение «Тит Титычей», пролетаризация и тому подобное? Менее заметным, кричащим — да, но не менее значимым.

Так было ли основным ощущением России середины 1870-х годов разочарование и недовольство? Позволим себе прибегнуть к следующему примеру. У всех перед глазами набивший оскомину образ юноши-акселерата, физически вполне взрослого, но не успевшего нарастить моральных мышц, выработать чувства ответственности за свои поступки, понять значимость общечеловеческих ценностей. Такой взрослый ребенок вызывает жалость, зачастую злость и негодование, но разве он виноват в том, что он такой? Главное же, что возможен обратный пример: физически вполне обычный молодой человек обладает гипертрофированным чувством справедливости, совестливости, желания помочь всем и каждому, всему миру.

Как он будет вести себя? Думается, пока есть надежда на справедливый, «по совести», исход дела, он постарается это дело поддержать. Российское общество XIX века похоже именно на такого молодого человека: его духовный рост происходил со столь неимоверной скоростью, что потери на этом мелькающем перед глазами пути были так же неизбежны, как и приобретения. И все-таки мы вновь вернулись к надежде. Но в отличие от середины 1850-х годов надежде не на то, что будет не так, как было, а на то, что уже меняющаяся страна не остановится на полпути, продолжит свое движение к установлению гражданского общества, эффективной экономике, смягчению социальной напряженности.

Ничто не ново... но так хочется, чтобы, наконец, получилось!

Дипломатия и пушки

Уже довольно долго говоря о перипетиях личной жизни Александра II, о трудностях внутренней политики, мы чуть не упустили из вида еще одну сферу его занятий — политику внешнюю. Теперь самое время наверстывать упущенное... Внешнеполитический курс правительства — это фактор постоянный, [229] действовавший и до, и во время, и после реформ. Очень часто внешняя политика рассматривается как некоторое не первостепенное дополнение к политике внутренней. На самом деле именно она дает возможность более точно оценить уровень правителя, увидеть его в общении не только с подданными, но и с главами независимых государств, выяснить его способность к принятию неординарных и ответственных решений.

К тому же перипетии внутренней жизни державы не позволяли императору ни на минуту забыть о не менее запутанных проблемах политики внешней. Да и как он мог это сделать, если расширение территории империи, скромно именовавшееся российскими дипломатами «округлением границ», являлось одной из важнейших задач самодержцев XVIII — XIX столетий? Для нашего же героя, помимо всего прочего, необходимость восстановления былого международного величия России, как «первой скрипки в европейском оркестре», оказалась не последним из значительнейших деяний его царствования.

Верным соратником Александра II на этом поприще стал князь Александр Михайлович Горчаков, занимавший пост министра иностранных дел с 1856 по 1882 год. Упомянув о нем, необходимо сказать об одном важном обстоятельстве, касающемся всех министров александровского (и не только александровского) царствования. Дело в том, что каждый из них являлся неким alter ego, а точнее, некой эманацией императора, то есть производной от высшего, первоединого. В самодержавном государстве что-то иное, полностью самостоятельное, на министерском посту, вряд ли возможно. Вот почему, ведя разговор о том или ином высшем чиновнике Российской империи, мы все равно не расстаемся с нашим героем, поскольку он не только назначал их на определенные посты, но и был связан с ними очень сложными, почти генетическими нитями. И эта политико-управленческая «пряжа» отнимала у императора много внутренних сил и энергии. Вот почему нападки общественного мнения на министров, вообще оценка обществом их деятельности воспринималась монархом как дело, касающееся его самого.

Могут ехидно заметить: ну вы и польстили Александру II, посчитав его эманациями Д. Толстого, Шувалова или какого-нибудь Потапова. Но, во-первых, мы и не брали на себя обязательств льстить нашему герою, а потому что было, то было... Во-вторых, человек многогранен и многопланов, а для самодержавного монарха это особенно характерно; порождать только прогрессивные или только реакционные [230] штаммы он не в состоянии. В-третьих, времена и обстоятельства, как уже не раз говорилось, заставляют правителей маневрировать, то есть находить место и для Милютиных, и для Шуваловых. И наконец, императорские эманации рождаются и процветают, бледнеют и растворяются в пространстве, но некоторые из них, особо им ценимые, остаются с монархом на протяжении длительного времени.

Именно по ним мы можем судить о характере царствования того или иного самодержца, о его симпатиях и антипатиях, о том, чего он в идеале желал бы для страны. Если подходить к царствованию Александра II с этих позиций, то придется признать, что министрами-долгожителями в 1860 — начале 1880-х годов являлись Д. Милютин и А. Горчаков. Вот с последним-то нам и предстоит познакомиться поближе.

Горчаков — заметное лицо в списке воспитанников знаменитого первого, «пушкинского» выпуска Царскосельского лицея. Уже в стенах прославленного учебного заведения князь прекрасно освоил французский, английский, немецкий и итальянский языки, а после окончания лицея был определен в Министерство иностранных дел, о котором мечтал с «младых ногтей». В 1817 году девятнадцатилетний Горчаков начал свою дипломатическую карьеру при статс-секретаре министерства И. А. Каподистрии, будущем первом президенте Греческой республики. Александр Михайлович оказался талантливым учеником опытного дипломата и в 1822 году был назначен на пост первого секретаря посольства в Лондоне.

Его карьере заметно помешали события декабря 1825 года. Сам Горчаков никогда не состоял ни в каких тайных обществах, так как не верил в возможность достижения благой цели с помощью заговора и переворота, но его приятельские отношения со многими декабристами заставили правительство настороженно отнестись к молодому дипломату. С этого момента III отделение заклеймило будущего канцлера следующей характеристикой: «Не без способностей, но не любит Россию (так и тянет добавить: «слепо» или «по-жандармски». — Л. Л.)». К 1825 году Каподистрия уже отбыл в Грецию, а внешней политикой страны безраздельно распоряжался граф К. В. Нессельроде, с которыми у Горчакова не сложились и не могли сложиться нормальные служебные отношения. Нессельроде являлся, как уже говорилось, поклонником Меттерниха и с трудом переносил тех дипломатов, которые пытались отстаивать интересы собственно России, не оглядываясь на венский кабинет. Конечно же, Александр Михайлович вскоре был вынужден распрощаться с [231] Лондоном и оказался в Риме, что расценивалось если не как опала, то как явное понижение.

Из итальянского небытия Горчаков всплыл только в 1833 году, когда получил пост советника посольства в Вене. Находясь на этой ответственной должности, он сообщал, а зачастую и делал вовсе не то, чего от него ждал официальный Петербург. Надо сказать, что новоявленный советник отнюдь не разделял преклонения своего министра перед мудростью Меттерниха, а значит, не верил в безошибочность и искренность заявлений австрийского правительства{61}. В результате в 1838 году Горчаков был отозван со своего поста и долгое время обретался «за штатом», то есть формально находился в числе сотрудников Министерства иностранных дел, но не получал от него никаких реальных заданий. Поскольку создавшееся положение никак не устраивало энергичного и талантливого дипломата, он подал прошение об отставке. Этим шагом он надеялся лишь напомнить начальству о своем существовании, но последнее с неприличной поспешностью согласилось удовлетворить его просьбу. Только через три года родственники его жены, княжны Урусовой, выхлопотали Александру Михайловичу пост чрезвычайного советника в Вюртемберге. Ему грозило погружение в новое, на этот раз германское небытие, но неожиданно для всех он оказался в эпицентре грозных европейских событий.

Революции 1848 — 1849 годов, охватившие германские княжества и Австро-Венгрию, не только обогатили Горчакова впечатлениями, но и сделали его заметной фигурой российской дипломатии. Да и задача, поставленная перед ним Петербургом, была не из легких — всеми силами и средствами препятствовать образованию единого германского государства. Появление сильного соседа на северо-западных рубежах империи совершенно не входило в расчеты Зимнего дворца, и Горчаков приложил все силы для решения этой серьезной задачи. После выхода Европы из революционного кризиса Александр Михайлович вновь назначается советником в Вену. Дело шло к Крымской войне, и, начиная с 1854 года, он постоянно информирует Петербург о враждебной позиции австрийского правительства, о том, что оно не потерпит попыток России укрепить свое влияние на Балканском полуострове и захватить средиземноморские проливы. Но император Николай I не услышал, вернее, не захотел услышать предупреждений Горчакова, который был к тому же не в фаворе ни у Нессельроде, ни у III отделения. А вот наследник престола, похоже, присматривался к строптивому [232] советнику, которого в первую очередь заботили интересы России.

Впрочем, делал это не он один, общество также присматривалось к Александру Михайловичу. Человек насмешливый и весьма критически настроенный по отношению к официальному Петербургу, князь П. В. Долгорукий очень высоко отзывался о Горчакове: «Отменно вежливый и любезный со всеми без различия, он никогда не льстил временщикам; всегда, и в вёдро, и в бурю, держал себя самым приличным образом, совершенно как европейский вельможа, и вообще снабжен был от природы... хребтом весьма не гибким, вещь... редкая в Петербурге». После воцарения Александра II Горчаков сосредоточил все силы на борьбе с Парижским трактатом. Парижский мирный договор стал унизительным событием в истории России, он ущемлял ее национальное достоинство и интересы, был опасен с военно-стратегической точки зрения. Южные рубежи страны, после запрещения держать военный флот и строить военно-морские базы на Черном море, оказались беззащитными перед возможным вторжением извне{62}. То же самое касалось и Аландских островов на Балтике, что давало здесь преимущество Англии и Швеции. Однако самым неприятным для России последствием войны 1853 — 1856 годов стало складывание «крымской системы» — союза Англии, Франции, Османской империи и Швеции, направленного против, по их выражению, «российской экспансии». Такое развитие событий отчетливо подчеркнуло международную изоляцию России и являлось угрожающим с чисто военной точки зрения.

Внешняя политика — это прежде всего поиск взаимовыгодных союзов с другими государствами, и здесь важно не ошибиться в выборе партнера или партнеров. Новый министр иностранных дел России начинал свою деятельность в очень трудных условиях. Он, правда, пользовался всемерной поддержкой монарха, и по словам последнего, циркуляры Горчакова, производившие столь сильное впечатление в Европе, всегда выражали личный взгляд его, Александра II, на отношения России к иностранным государствам. В общем, князь имел право сказать как-то Бисмарку: «В России есть только два человека, которые знают политику (естественно, внешнюю. — Л. Л.) русского кабинета; император, который ее делает, и я, который ее подготавливает и исполняет». Но выполнить главную задачу — прорвать кольцо враждебного окружения вокруг империи — оказалось далеко не простым делом. Оно потребовало не только высокого профессионализма от Горчакова, но и смелости, умения выбрать [233] удобный момент, подготовки нужного России мнения европейских дворов от самодержца.

Особо надо сказать о дипломатических нотах, подготавливавшихся новым министром. Это были не только ясные и четкие служебные документы, но и заметные публицистические произведения, вызывавшие живой интерес читающей европейской публики. Уже в первом циркуляре российским представителям за рубежом от 16 апреля 1856 года Александр Михайлович писал: «Россия не сердится, а сосредотачивается... Государь ставит на первое место пользы подвластных ему народов, но охрана их интересов не может служить оправданием для нарушения прав других народов». Так министр попытался избавить Россию от клейма «жандарма Европы». Стратегическим партнером империи Горчаков в те годы считал Францию, хотя Александр II и старые дипломаты николаевской школы склонялись в пользу Германии. Объясняя свой выбор, министр говорил, что союз с Францией предпочтительнее, во-первых, потому, что Париж беспокоит резкое усиление Пруссии и он готов заплатить определенную цену за то, чтобы угроза с этой стороны была снята; во-вторых, потому, что Франция искала союзников в борьбе с Австрией за итальянские земли (они были для Франции тем же, чем Балканы для России); в-третьих, она не могла не превратиться в потенциального конкурента Англии в европейских (и не только европейских делах), наконец, потому, что во внешней политике необходимо руководствоваться не династическими интересами и симпатиями, а реальной пользой нации и государства. Подтверждая последнее, Горчаков с гордостью писал: «Я первый в своих депешах стал употреблять выражение "Государь и Россия", на что пенсионер Нессельроде отреагировал незамедлительно: «Мы знаем только одного царя... нам нет дела до России».

Точка зрения Горчакова в вопросе выбора союзника победила, правда, лишь на некоторое время (в чем он нисколько не был виноват). Несмотря на протесты и ропот справа, Александр II не побоялся пойти на сближение с «двором революционного происхождения» и совершенно обаял нового французского посла в России графа Морни. В сентябре 1857 года в Штутгарте состоялась встреча Александра II и Наполеона III. На ней, как и на ряде последующих совещаний представителей России и Франции, удалось договориться о согласованных выступлениях в случае франко-прусской войны и принять ряд важных решений в отношении Османской империи. В результате двустороннего давления на Порту Молдавия и Валахия получили статус автономии, что [234] позволило заложить фундамент для последующего образования независимой Румынии. Правда, главный для себя вопрос — отмену статей Парижского договора — России решить не удалось. Впрочем, Горчаков не терял оптимизма. «Мы добьемся этого, — писал он монарху, — ибо всегда к этому стремимся. Надеюсь еще при жизни это увидеть»{63}. Сразу скажем, что чутье и опыт не обманули дипломата.

К началу 1860-х годов стало ясно, что Франция не то чтобы ненадежна, но слишком нерешительна в качестве союзника и партнера России. Это сделалось абсолютно ясным во время польского восстания 1863 года. Очередная попытка поляков освободиться от владычества Петербурга охватила летом 1863 года практически всю Польшу, а также Литву вместе с западными районами Белоруссии и Украины. В эти месяцы Наполеон III внезапно предложил утопический план создания независимого польского государства. Александр II, который и ранее весьма болезненно реагировал на попытки Запада решить «польскую проблему» (чего только стоит его знаменитая фраза: «Со мной осмелились заговорить о Польше!»), решил начать переориентацию своей внешней политики. Теперь с ним был согласен и Горчаков, констатировавший: «Содействие, которое оказывает нам тюильрийский кабинет (Тюильри — одна из резиденций французских императоров. — Л. Л.), было, сказать по правде, неискренним и весьма ограниченным».

Между тем польское восстание вызвало самый настоящий дипломатический поход на Россию, грозивший новой войной Европы против нашей страны. Опасность была столь велика, что Александр II взял за правило на всякий случай креститься, подписывая депеши к французскому и английскому дворам. Однако все обошлось. Победа Пруссии над Австрией в 1866 году и создание Северо-Германского союза заставили Петербург признать: «... серьезное и тесное согласие с Пруссией есть наилучшая комбинация, если не единственная». Пожинать плоды такого «согласия» пришлось в 1870 году, когда Франция, явно переоценив свои силы, решила наказать опасного восточного соседа. Уже 1 сентября того же года Наполеон III вместе с армией сдался в плен под Седаном прусским войскам, а вскоре пал и Париж. В Петербурге внимательно следили за развитием событий, и когда один из основных гарантов «крымской системы» был повержен, Россия поняла, что наступил момент для отмены ненавистных статей Парижского договора. Несмотря на возражения ряда министров, опасавшихся резкой реакции западных держав, Горчаков, по согласованию с императором, [235] 19 октября 1870 года направил российским послам циркуляр, в котором говорилось, что Петербург не считает себя более связанным обязательствами, ограничивающими права страны на Черном море. Этот циркуляр вызвал большой шум в европейских столицах, но, как и предсказывал российский канцлер, дело ограничилось «войной на бумаге».

После публикации этого циркуляра на имя Александра II начали поступать приветственные телеграммы и адреса со всех концов России. Особенно широкую поддержку решение правительства вызвало среди населения Новороссии и Бессарабии, которые более других испытывали опасения в связи с незащищенностью южных границ империи. И официальная, и либеральная печать превозносила Горчакова, приписывая именно ему (почему только ему?) важную победу российской дипломатии. Общее настроение, царившее в обществе, лучше других выразил Ф. И. Тютчев, обратившийся к канцлеру с прочувствованными строками:

Да. Вы свое сдержали слово:
Не сдвинув пушки, ни рубля,
В свои права вступает снова
Родная русская земля.

И нам завещанное море
Опять свободною волной,
О кратком позабыв позоре,
Лобзает берег свой родной.

Вообще-то волна как лобзала прежний берег, так и продолжала его лобзать, и за прошедшие со дня подписания Парижского мирного договора четырнадцать лет иностранные эскадры российских вод не бороздили. Однако отмена этого договора действительно позволила империи возродить свой престиж великой державы и показала тщетность попыток изолировать ее на международной арене. Кроме того, у России вновь появилась возможность проводить активную политику на Ближнем Востоке и на Балканах.

Стараясь сохранить в Европе выгодное ему теперь статус-кво, Петербург внимательно следил за дальнейшим усилением Пруссии и особенно за развитием прусско-австрийских отношений. Известие о поездке австрийского императора Франца Иосифа в Берлин в 1872 году заставило Александра II принять участие во встрече австрийского монарха с кайзером Вильгельмом. Отметим сразу, что, начиная с 1856 года, наш герой восемь раз выезжал за границу для ведения серьезнейших переговоров с императорами Франции, Австро-Венгрии [236] и Пруссии, так что говорить, будто он полностью передоверил внешнеполитические дела Горчакову, вряд ли приходится. Прощупав на встрече в Берлине позиции друг друга, главы государств в 1873 году подписали конвенцию, говорившую о том, что в случае угрозы европейскому миру они обязуются выработать общий образ действий и вообще станут отныне «держаться сообща». Так родился пакт, получивший название «Союз трех императоров». Несмотря на пышную вывеску, союз не был прочным изначально, поскольку каждый из его участников продолжал преследовать собственные внешнеполитические цели, а они у каждого из них были слишком разные. Какой уж тут «европейский мир» или соблюдение интересов союзников!

Недолговечность, надуманность этого альянса подчеркнул новый кризис во франко-прусских отношениях в 1874 году. В ходе него Бисмарк попытался заручиться согласием России на окончательный разгром Франции. В благодарность за это прусский канцлер предложил Александру II свое содействие в решении восточного (турецкого) вопроса. Однако российский император заявил, что если Германия вздумает выступить против Франции, она сделает это «на свой страх и риск». Бисмарк намек понял и вынужден был пойти на попятный, уведомив Петербург, что во всем виноваты немецкие генералы, бредящие битвами и «ничего не смыслящие в политике», а он был обязан лишь озвучить их желание и довести его до сведения союзника. На том и порешили.

Мирное решение франко-германского конфликта отнюдь не укрепило «Союза трех императоров». Последовавший вскоре восточный кризис наглядно подчеркнул данное обстоятельство. Однако прежде России пришлось заняться решением вопроса, который до сих пор не являлся центральным в ее внешнеполитической доктрине. Речь идет о ее отношениях с государствами Средней Азии. Они попали в круг ближайших российских интересов в середине XIX века, когда эти, по выражению Горчакова, «полудикие и бродячие» народы начали беспокоить Петербург постоянными набегами на русские территории и обложением данью подвластных России народов (киргизов). Кроме того, Зимний дворец беспокоило военное и политическое проникновение в регион Англии, которая после англо-афганской войны 1838 — 1842 годов вплотную приблизилась к среднеазиатским землям. К этому времени обычное противостояние России и Великобритании превратилось в решительную неприязнь друг к другу, и, кажется, личные отношения Александра Николаевича [237] и Виктории сыграли здесь не последнюю роль. Во всяком случае от их былого романа юности теперь не осталось и следа.

Неспокойно было и в Лондоне, и в Петербурге. На Даунинг-стрит считали, что если русские дойдут до Мерва, то у них в руках будет ключ от Индии, на Дворцовой же площади заговорили о том, что «война с Англией за Азию неизбежна». Однако начавшиеся в 1853 году бои в Крыму заставили на время забыть о Ташкенте, Хиве и Бухаре. Пытаясь позже обеспечить мирное проникновение в среднеазиатские дела, русское правительство организовало три миссии в Хиву и Кашгар. Они позволили, с одной стороны, лучше узнать внутреннее состояние государств Средней Азии, а с другой — воочию убедиться во все возрастающем влиянии здесь Англии.

Новый всплеск общественного внимания к этому региону пришелся на 1860-е годы. Политическое противостояние Англии и России, интересы отечественных предпринимателей, защита своих рубежей заставили правительство Александра II перейти к более решительным действиям на юго-востоке страны. Разраставшиеся или продолжавшие «округлять свои границы» Британская и Российская империи, в конце концов, должны были соприкоснуться и решить вопрос о границах между теми землями, на которые распространялось их влияние.

Летом 1864 года, в результате боев с Кокандом, удалось соединить Оренбургскую и Западносибирскую линии (линия — ряд укреплений, составлявших условную границу государства), и перед Петербургом во весь рост встал вопрос об установлении внятных отношений с государствами Средней Азии. Горчаков вместе с военным министром Д. Милютиным представили Александру Николаевичу примерную программу по среднеазиатской проблеме. В ней, в частности, говорилось: «Нам необходимо установить на вновь приобретенных пространствах прочную, неподвижную границу и придать оной значение настоящего государственного рубежа». Министры предлагали не вмешиваться во внутренние дела ханств, оказывая на них только «нравственное влияние». Трудно сказать, как местные ханы и беки отреагировали бы на исключительно нравственное влияние России, но в ход медленно развивающихся событий вмешался непредсказуемый генерал М. Г. Черняев.

Воспользовавшись тем, что в Ташкенте началось очередное восстание горожан против местного властителя, он в апреле 1865 года без всякого приказа из Петербурга двинулся к [238] городу. Несмотря на численное превосходство противника (15 тысяч кокандцев против 2 тысяч русских), город был взят. Черняева газеты назвали «ташкентским львом», но недоумение официального Петербурга от этого не уменьшилось. Выражая общее настроение в «верхах», министр внутренних дел Валуев писал: «Ташкент взят Черняевым. Никто не знает почему и для чего». В течение года после взятия города на разных уровнях обсуждался вопрос о его статусе. Поначалу, опасаясь бурной реакции Англии и соседних среднеазиатских государств, Ташкент сделали вольным городом, но Гамбурга из него почему-то не получилось. В 1866 году его все-таки присоединили к империи, и Зимний дворец вздохнул свободнее, забыв о Черняеве, который оставался в Средней Азии вовсе не для того, чтобы почивать на лаврах.

Осенью 1865 года он самовольно снарядил некое посольство в Бухару, где оно благополучно и было арестовано, что задало неожиданной работы Министерству иностранных дел. Это обстоятельство вкупе с хаосом, царившим в финансовой и административной сферах управления Туркестанской областью, заставило Петербург отозвать ретивого генерала из Средней Азии. Однако его преемники на посту военного генерал-губернатора Туркестана продолжили наступательную политику Черняева. В мае 1866 года русскими войсками был взят Ходжент, в мае 1868-го — Хива и лишь в январе 1884-го — Мерв. То есть завоевание Средней Азии растянулось на 20 лет, но постепенное включение ее в состав Российской империи во многом изменило судьбу местного населения. До 1880 года государственные затраты России на управление и обустройство присоединенных территорий почти в три раза превышали сумму поступлений оттуда в бюджет — регион пришлось подтягивать на совершенно иной цивилизационный уровень. Как отмечают историки, в России, в отличие, скажем, от Англии, не флаг шел за купцом, а купец — за флагом. Но так или иначе, продвижение империи на юг стало реальностью.

Завоевание Средней Азии привело к прекращению там междоусобных войн, ликвидации рабства и работорговли, победе веротерпимости. С 1880-х годов здесь начинается строительство железных дорог, стали возникать новые и расширяться старые города. Средняя Азия, как чуть раньше и Кавказ, втягивалась в сферу влияния мировой экономической системы, прежняя замкнутость общества разрушалась, оно выходило на новый виток развития.

Средняя Азия оказалась не единственным регионом, где напрямую столкнулись интересы России и Англии. Не [239] меньшей напряженностью отличалось их противостояние в Северной Америке. С 1850-х годов она начала рассматриваться официальной Россией как необходимый противовес торговому и морскому владычеству Англии во всем мире, как слабое звено в цепи подвластных Лондону территорий. В связи с этим в 1854 году впервые встал вопрос о продаже США российских владений в Америке. Однако в 1861 году там разразилась война между Севером и Югом, которая отсрочила решение вопроса о судьбе Русской Америки. Интересно, что психологически и, так сказать, социально самодержавие должно было бы поддерживать конфедератов (южан), но государственные интересы России, да и насущные задачи ее внутренней политики (отмена крепостного права) заставили Зимний дворец возложить свои надежды на северян, ратующих за отмену рабства в Америке.

Правда, первое время империя сохраняла лишь доброжелательный нейтралитет по отношению к правительству А. Линкольна. «Раскол США, — писал Горчаков, — вызывает у нас глубокое прискорбие. Мы советуем умеренность и примирение, но мы не признаем другого правительства в Соединенных Штатах, кроме вашингтонского». Однако южные плантаторы оказались решительнее российских помещиков, а может быть, правительство Линкольна в чем-то уступало «команде» Александра II, но война в США набирала силу. Россия постепенно переходит от нейтралитета к поддержке северян, те, в свою очередь, оказывают ей моральную помощь в польском вопросе. После окончания Гражданской войны в Америке проблема русских земель на этом континенте сделалась неотложной. Их продажа правительству Линкольна по-прежнему диктовалась как политическими, так и экономическими соображениями. Если говорить об экономике, то обследование дел в Российско-американской компании показало полную несостоятельность неповоротливого торгового монстра. Соглашаясь в принципе с оценками ревизоров, следует все же отметить, что при умелом ведении дел колонии, без сомнения, могли бы давать значительную прибыль, и правительство Александра II об этом, думается, подозревало. Вопреки устоявшемуся мнению, будто бы Петербург понятия не имел о богатствах Аляски, он на самом деле был информирован о наличии там залежей золота. Но тут в игру вступала политика.

Золотые прииски Аляски и Калифорнии не замедляли, а ускоряли принятие решения о продаже Русской Америки. Зимний дворец понимал, по образному выражению одного из российских историков, что «вслед за армией вооруженных [240] лопатами золотоискателей могла прийти армия вооруженных ружьями солдат». Вступать же в вооруженный конфликт с США, рассматриваемыми Россией в качестве союзника в борьбе против Англии, ей было совсем не с руки. К тому же на Дальнем Востоке империя не имела ни достаточных вооруженных сил, ни достаточно прочного, обустроенного тыла. Так и видишь Александра II, который во время совещаний по проблеме Аляски беспомощно разводит руками и спокойно, но убежденно произносит сакраментальное: «Не удержим...»

18 марта 1867 года в Вашингтоне был подписан договор, по которому Россия продавала принадлежавшие ей в Северной Америке земли за достаточно символическую сумму в 7,2 миллиона долларов (И миллионов рублей), а Штаты получали Аляску со всеми укреплениями, выстроенными здесь русскими. Последним предоставлялся выбор: в трехлетний срок вернуться в Россию или остаться, получив гражданство США. Реакция общественного мнения империи на продажу Аляски была достаточно вялой. Общество в те годы оказалось более занятым внутренними проблемами и европейскими событиями.

Последним крупным внешнеполитическим испытанием для Александра II и России его времени стал восточный кризис 1870-х годов, имевший важные последствия для всей Европы. Он разразился в трудное для империи время (правда, сложно припомнить годы, когда бы война не захватывала нашу страну врасплох и вообще когда бы война приходилась ко времени). Буржуазные реформы, потребовавшие огромных финансовых вливаний, только начинали разворачиваться в полную мощь. Экономические трудности 1870-х годов были усилены неурожаем 1874 года, да и активизация деятельности революционных народников в очередной раз подчеркнула растущее непонимание между обществом и властью. В этой ситуации национально-освободительное движение, вспыхнувшее в Боснии и Герцеговине летом 1875 года, стало для российских властей неприятным сюрпризом. С одной стороны, они не могли оставаться в стороне от конфликта Стамбула и подвластных ему православных балканских народов. С другой — должны были всячески избегать конфронтации с ведущими европейскими державами, преследовавшими свои цели на юге континента.

Обеспокоенный обострением событий в Османской империи Александр II обратился к Германии и Австро-Венгрии с предложением содействовать сохранению Порты, но потребовать от нее более точного соблюдения прав христианских [241] народов, входивших в ее состав. Совместную ноту, содержавшую пять требований к Турции, выработать удалось, однако беда заключалась в том, что Стамбул, обещая на словах все что угодно, на деле и не думал выполнять своих обещаний, или, как пессимистично выразился Бисмарк: «Стоят ли обещанные Турцией реформы той бумаги, на которой они пишутся?» Да и повстанцы были явно недовольны умеренностью требований к Стамбулу, которые выставили члены Союза трех императоров. Однако споры вокруг этой ноты так и не успели разгореться, развитие событий на Балканах сделало ее неактуальной.

В апреле 1876 года вспыхнуло восстание в Болгарии. Оно было быстро и жестоко подавлено властями, в результате чего в стране погибло более 30 тысяч человек и сожжено около двухсот населенных пунктов. Европейские правительства, включая российское, хранили хладнокровное молчание по поводу болгарских событий. Зато европейская общественность развернула мощное движение в поддержку болгар. Славянские комитеты, существовавшие в России с конца 1850-х годов, начали сбор пожертвований для балканских христиан (всего в помощь славянским народам оказалось собрано 4 миллиона рублей) и приложили руку к восстановлению разгромленного турками Болгарского революционного комитета. Известный нам генерал Черняев, как обычно неожиданно для Петербурга, оказался в Сербии, где возглавил местные вооруженные силы, боровшиеся против турок. Под давлением общественного мнения и не имея возможности сдержать поток русских добровольцев на Балканы, Александр II объявил о разрешении офицерам своей армии уходить в отставку и ехать в Сербию. Вскоре туда отправилось 4 тысячи русских волонтеров; только в ополчении, которым командовал Черняев, насчитывалось 640 русских офицеров и 1800 солдат.

Российское правительство все отчетливее понимало, что войны с Турцией избежать не удастся. В этих условиях важно было обезопасить себя от возникновения антирусского блока в Европе, а такая угроза представлялась вполне реальной, поскольку Англия и Австро-Венгрия внимательно следили за маневрами России, не желая ее усиления на Балканах. По инициативе Александра II Горчаков начал консультации с ведущими державами континента о ликвидации сербо-турецкого конфликта. Между тем сербы терпели одно поражение за другим от лучше вооруженной и организованной турецкой армии. Ситуацию не смогли изменить ни обычно удачливый генерал Черняев, ни добровольцы, прибывшие [242] сюда из России и других стран Европы. От полного разгрома сербов спас только ультиматум, предъявленный Петербургом Порте 18 октября 1876 года.

К ужесточению конфликта с Турцией Зимний дворец подталкивали не только соображения международного престижа, но и ситуация внутри страны. В августе 1876 года III отделение докладывало императору, что среди учащейся молодежи усиливается мнение, будто «правительство, не приняв деятельного участия в устройстве судьбы славян, тем самым облегчит дело революции, могущей впредь опираться не только на социальные идеи, но и на идею общеславянского освобождения путем славянской революции». Сторонники войны к этому времени появились и в правительстве, и в самой царской семье; все понимали, что дальнейшее промедление уронит престиж России в мире и еще больше усилит раскол между властью и обществом. Действительно, на что-то определенное надо было решаться. Как писал П. А. Вяземский: «Турки не виноваты, что Бог создал их магометанами, а от них требуют христианских добродетелей. Это нелепо. Высылайте их из Европы, если можете, или окрестите их, если сумеете... Когда Наполеон III поднял итальянский вопрос, он вместе с ним поднял и двухсоттысячную армию и в три недели разгромил Австрию. А мы дразним и раздражаем, и совершенно бессовестно, Турцию...»

В сентябре 1876 года Александр II объявил о мобилизации армии, к началу военных действий российские вооруженные силы насчитывали 460 тысяч регулярных войск и 546 тысяч — в запасных частях. В то же время Горчакову удалось добиться от Австро-Венгрии обещания соблюдать нейтралитет в случае войны России с Турцией и препятствовать вступлению в этот конфликт других держав. В награду Вена выторговала у Петербурга право выбора времени и способа занятия своими войсками Боснии и Герцеговины. Российский МИД приложил немало усилий, чтобы убедить Англию в том, что Петербург не вынашивает планов захвата средиземноморских проливов или Балкан. Лондон не слишком поверил этим заверениям и на протяжении всей войны стоял за спиной Порты, помогая ей и оружием, и дипломатическими демаршами. Наконец, 4 апреля 1877 года была заключена русско-румынская конвенция, которая обеспечивала свободный проход русских войск через румынскую территорию. Дипломатическая подготовка войны на этом завершилась, пришло время штыков и пушек.

Выражая мнение противников войны, министр финансов М. X. Рейтерн предпринял последний шаг, составив записку, [243] в которой умолял императора не начинать военных действий. Министр писал о том, что реформы, проводимые в России, еще далеки от завершения и требуют значительных капиталовложений. В таких условиях финансовая система страны может не выдержать новых нагрузок, что приведет к катастрофе. Александр Николаевич прекрасно сознавал справедливость опасений Рейтерна и его единомышленников, но раздраженно заметил министру, что ни он, ни наследник не допустят нового унижения России. В начале 1877 года речь действительно шла о чести империи, ее месте и весе в мире.

12 апреля 1877 года Александр II, прибыв к войскам, издал в Кишиневе Манифест о начале войны с Турцией. Это вызвало волну энтузиазма в обществе — только на санитарные нужды армии население России пожертвовало 14 миллионов рублей. Все внутренние проблемы были решительно отодвинуты на второй план, власть и общество силой обстоятельств стали союзниками на время русско-турецкого конфликта. Все пять сыновей императора побывали на этой войне, а старшие (Александр, Владимир, Алексей) активно участвовали в сражениях и месяцами находились на передовой. Сам Александр Николаевич был с армией до падения Плевны, он хотел стать свидетелем подвигов своих войск, разделить с ними тяготы боевых действий и условий военного времени. Главнокомандующим войсками был назначен брат царя, великий князь Николай Николаевич, сам же монарх возглавлял совещания только в критические моменты войны.

Европейская печать яростно напала на Россию, обвиняя ее в желании захватить Балканы и обосноваться на них. Англия даже грозила ввести флот в проливы, чтобы держать в напряжении Крым и юг Новороссии. Несмотря на эти угрозы, 12 апреля 1877 года русская армия вступила в пределы Румынии, после чего последняя объявила себя независимым королевством и разорвала дипломатические отношения с Турцией. 15 июля русские войска форсировали Дунай, вступили на территорию Болгарии и заняли Систов и Тырново. По плану, составленному Генеральным штабом, предполагалось в течение четырех-пяти недель дойти до турецкой столицы и добиться от Стамбула подписания мирного договора, подготовленного в Петербурге.

Одновременно с Балканским был открыт и Кавказский театр военных действий, который должен был связать турецкие силы в Малой Азии, но главная роль отводилась все же Дунайской армии, включавшей в себя и болгарское ополчение, [244] насчитывавшее 7,5 тысяч человек. Прием, оказанный болгарским населением воинам-освободителям, превзошел все ожидания. Как свидетельствовал, например, полковник Савич: «Масса жителей болгар, греков и других национальностей встретила нас за городом с букетами и венками... Офицеры и солдаты не только были обвешены цветами, но в знак признательности болгары дарили платки носовые, вышитые золотом, выносили лучшие свои вина, раздавали булки целыми сотнями и не знали, чем еще выразить свою благодарность и любовь».

Русские войска не могли двигаться на Стамбул, имея на флангах сильные турецкие группировки. Поэтому, отправив отряд И. В. Гурко на Шипкинский перевал, соединяющий Северную и Южную Болгарию, главные силы армии начали действовать против Осман-паши, сосредоточившего в крепости Плевна 16 тысяч человек (позже турецкий гарнизон увеличился еще более). Взять Плевну с ходу не удалось, война затягивалась, да и на Кавказском фронте дела поначалу не заладились. Во второй половине июля 1877 года попытка взять Плевну силами относительно небольшого отряда потерпела неудачу. Потеряв в бою одного генерала, семьдесят четыре офицера и две тысячи двести семьдесят одного рядового, русские отступили. Второй штурм крепости принес еще большие потери, но результат его был столь же плачевен.

После этого Александр II запаниковал, спрашивая окружающих: «Что же это, второй Севастополь?» Императора можно понять. Его царствование началось с позорного поражения русской армии в Крымской войне, и до Русско-турецкой войны 1877 — 1878 годов Александр Николаевич серьезных битв не выигрывал (вряд ли таковыми можно считать покорение горцев Кавказа, длившееся несколько десятилетий, или завоевание рабовладельческих государств Средней Азии). У него не было навыка военных побед, у него не было духа победителя, а вот опыт побежденного он имел и ни в коем случае не хотел его обогащать.

Самое страшное для русской армии началось после «третьей Плевны», когда штурм, приуроченный к дню ангела императора, закончился чуть ли не катастрофой (было убито около тринадцати тысяч человек, среди них два генерала). Причем во время этого штурма был момент, когда генералу М. Д. Скобелеву удалось прорвать оборону противника и выйти на окраину Плевны. Однако, не получив подкрепления и отбив четыре контратаки турок, отряду пришлось отойти на прежние позиции. Великий князь Николай Николаевич, доказавший свою полную несостоятельность в качестве [245] главнокомандующего, предложил отступить к Дунаю, чтобы собраться с силами. Против этого предложения резко выступил военный министр Д. А. Милютин, и дело дошло до того, что великий князь предложил министру возглавить армию. Кто знает, чем бы кончилась эта безобразная сцена, если бы император остался в Петербурге и не последовал за армией.

В те дни единственным «светлым пятном» на Балканском театре военных действий стала героическая оборона русской армией и болгарскими ополченцами Шипкинского перевала. «Шипкинское сидение» голодных и не по-зимнему одетых солдат вошло в историю как образец воинского долга и мужества, ведь потери среди защитников Шипки составили около половины их численного состава. Результатом действий отряда Гурко и вовремя подоспевшего ему на помощь Радецкого стало то, что подкрепление плевненскому гарнизону так и не смогло пробиться в Северную Болгарию. 18 ноября 1877 года, исчерпав все ресурсы обороны, Осман-паша и 43 398 турецких солдат и офицеров сдались в плен.

Александр II назвал главным героем плевненской эпопеи Д. Милютина, который не только всегда был уверен в победе, но и указал ее пути, вызвав под Плевну генерала Тотлебена, организовавшего ее правильную осаду. В честь плененного Осман-паши был дан торжественный завтрак, на котором император возвратил турецкому военачальнику его саблю и пообещал, что, находясь в России, тот «не будет иметь причин к какому-либо недовольству». Поступок монарха напоминает поведение Петра I после Полтавской битвы, но вряд ли Александр Николаевич вспомнил о предке, просто он привык воздавать должное мужеству врага.

Чем же еще занимался монарх во время осады Плевны? Главной его заботой были раненые солдаты и офицеры, которых он не только ежедневно навещал в госпиталях, но и подбирал в свою коляску прямо на поле сражения. Князь В. И. Черкасский, наблюдавший это своими глазами, писал: «Видя его в лазаретных палатках, похудевшего, грустного, истомленного... приходит на ум сближение его здесь роли с ролью Людовика Святого в крестовых походах...» Во время кампании Александр Николаевич переболел приступом астмы, катаром верхних дыхательных путей, лихорадкой и чем-то вроде дизентерии, но больше всего его донимали тревога за исход войны и истощающее духовно и физически нервное напряжение.

Тяготы, выпавшие на его долю, не прошли бесследно. По свидетельству одного из очевидцев: «Когда царь уезжал на [246] войну — это был высокий и красивый воин, державшийся очень прямо, несколько склонный к полноте. Когда он возвратился, его с трудом можно было узнать. Щеки его отвисли, глаза потускнели, фигура согнулась, все тело исхудало так, что казалось, это была кожа да кости. Несколько месяцев было достаточно, чтобы он превратился в старика». Схожее впечатление сложилось и у фрейлины императрицы А. А. Толстой. «Я знаю, — писала она, — многие бранили его за присутствие в армии, но они не учитывали того, какую радость приносил он, посещая госпитали или, как это бывало неоднократно, подбирая в свою коляску раненых солдат после боя... Мы были поражены его изменившимся внешним обликом, когда он вернулся в Россию. Поразительная худоба свидетельствовала о перенесенных испытаниях. У него так исхудали руки, что кольца сваливались с пальцев... Доктор Боткин говорил мне, что... вся свита Государя беспрестанно жаловалась, ворчала и только помышляла, как вырваться из этой каторги (доктор, кстати, называл императорскую свиту «разлагающимися человеческими остатками». — Л. Л.). Он один был ясен и терпелив, несмотря на тяжесть положения».

Изменения в облике императора являлись следствием, видимо, не только физических лишений и опасностей, которым не раз подвергалась ставка главнокомандующего под Плевной. Александр Николаевич еще до начала войны находился во власти странного предчувствия. Ему казалось, что если начнется вооруженный конфликт с Турцией, то он скоропостижно скончается, подобно своему отцу. Эта мучительная мысль преследовала его настолько упорно, что перед отъездом в армию в апреле 1877 года Александр II вызвал к себе в Ливадию наследника престола великого князя Александра Александровича и наставлял его, как действовать в случае внезапной кончины монарха. Жить под грузом постоянных мыслей о смерти очень тяжело, но на этот раз все обошлось одними предчувствиями.

Сан-Стефанский мирный договор между Россией и Османской империей, подписанный 19 февраля (в день освобождения крестьян в 1861 году) 1878 года, значительно изменил карту Балкан. Благодаря победе России Румыния, Сербия и Черногория получили независимость, а Болгария превратилась в вассальное княжество, связанное с Турцией лишь уплатой ей ежегодной дани. Предполагалось, что в течение двух лет в Болгарии останутся русские войска, которые должны были обеспечить соблюдение условий договора. России возвращалась Южная Бессарабия, потерянная ею в [247] 1856 году, а на Кавказе она приобретала Каре, Ардаган, Батум и Баязет. Договор разделял европейские и азиатские владения Османской империи, что заметно ослабляло ее экономический и политический потенциал. 230 тысяч болгар подписали благодарственный адрес, направленный Александру II, а день 19 февраля (3 марта) до сих пор отмечается в Болгарии как национальный праздник. Однако, как оказалось, дипломатические бои вокруг Балканского полуострова на этом не закончились.

Основные положения Сан-Стефанского мирного договора вызвали резкий протест со стороны ведущих европейских держав. Их не устраивало усиление позиций России на Балканах и на Кавказе, «оккупация», по их выражению, Болгарии русскими войсками, значительное ослабление Османской империи, которую они рассматривали как противовес «русской экспансии» в Европе. Особые усилия для пересмотра договора проявили Англия и Австро-Венгрия, угрожавшие созданием новой антироссийской военной коалиции. В Петербурге осознавали близость и опасность новой войны. Д. А. Милютин записал в те годы в дневнике: «Англия лезет в драку и, несмотря на нашу уступчивость, придумывает все новые предлоги для разрыва». Вести войну против коалиции европейских государств Россия в тот момент не могла в силу многих причин (к примеру, рубль в 1878 году стал стоить 40 копеек), а ее попытки решить дело дипломатическим путем к успеху не привели. В итоге ей пришлось согласиться на пересмотр Сан-Стефанского договора на международном конгрессе, который и открылся в Берлине 1 июня 1878 года.

Здесь российским дипломатам, прибывшим на конгресс под руководством Горчакова, пришлось столкнуться с сильными противниками, тем более что Петербург явно не угадал с составом делегации. 80-летний Горчаков был к тому времени уже серьезно болен, Убри всегда считался лишь исполнительным чиновником, а Шувалов имел слабое представление о Балканах, да еще и недолюбливал руководителя делегации. Горчаков был настолько немощен, что в день открытия конгресса его внесли в зал на кресле, а в дальнейшем здоровье не всегда позволяло Александру Михайловичу присутствовать на ежедневных заседаниях. Правда, это не помешало ему сделать достаточно важный вывод после первых встреч с Бисмарком и министром иностранных дел Австро-Венгрии Андраши. «Общее впечатление, — писал он Александру II, — вынесенное мною от конгресса, то, что дальнейший расчет на Союз трех императоров есть иллюзия». [248] На полях послания канцлера самодержец сделал пометку: «Это также и мое мнение».

Как это ни обидно, большое влияние на исход Берлинского конгресса оказал роковой промах именно руководителя российской делегации. Престарелый канцлер по ошибке показал премьер-министру Англии Б. Дизраэли секретную карту, разработанную в МИДе, на которой были обозначены максимально возможные территориальные уступки России в пользу Турции. Понятно, что после этого англичане, да и другие участники конгресса, ни на что меньшее уже не хотели соглашаться. В результате территория Болгарии была разделена на Северную и Южную, и независимым от Турции стал только Север. Австро-Венгрия получила право оккупировать Боснию и Герцеговину, а в Закавказье, полностью завоеванном Россией, за ней остались только Каре, Ардаган и Батум. С тяжелым сердцем Горчаков написал императору, что Берлинский конгресс: «... есть самая черная страница в моей биографии». Александр II, желая утешить и поддержать старого канцлера, начертал на полях: «И в моей тоже». Он тем самым как бы разделял вину с главным дипломатом страны, но руководство МИДа с 1879 года понемногу переходило в руки Гирса, нового ставленника императора.

В России решения Берлинского конгресса вызвали бурю негодования. Известный славянофил И. С. Аксаков в речи на заседании Московского славянского комитета сказал, что новый договор есть позорный акт, направленный против России и всех славян. За эту критику деятельности властей Аксаков был на несколько месяцев выслан из Москвы, но в своем мнении оказался далеко не одинок. Консервативный журналист М. Н. Катков также горячо протестовал против раздела Болгарии и, по сути, призывал к войне с Англией. Он, в силу своей близости к наследнику престола, из Москвы выслан не был, но его выступление являлось свидетельством того, что и при дворе были недовольные берлинскими договоренностями. Революционные народники, как и обещали, использовали промахи правительства в пропагандистских целях, называя Берлинский трактат еще одним свидетельством неспособности нынешней власти решать не только внутренние, но и внешнеполитические проблемы и призывая к ее свержению.

Хочется надеяться, что непредубежденный читатель понимает, что в сложившихся в конце 1870-х годов условиях решения Берлинского конгресса были единственно возможным компромиссом между ведущими державами континента. [249] Они могли быть лучшими или худшими для России и балканских народов, но их принятие оказалось неизбежным, в ином случае Европу ждала большая война. Теперь нам совершенно ясно, что эти условия не отвращали войну, а закладывали мину замедленного действия, которая взорвалась в августе 1914 года. Читатель понимает и то, что победы русского оружия в 1877 — 1878 годах дали возможность балканским народам обрести собственную государственность, спасли их от национального и религиозного геноцида. Не стоит забывать и о том, что за освобождение Болгарии Россия заплатила жизнями 21 981 убитых и здоровьем 38 431 раненых солдат и офицеров. Хотелось бы, однако, отметить еще одно обстоятельство, которое обычно ускользает от внимания широкой публики.

Каждый раз при крупных внешнеполитических успехах России ее сначала благодарили и превозносили, а затем начинали считать наследницей того тирана, которого она сокрушила. Так было и со Швецией в начале XVIII века, и с Османской империей в конце XVIII — начале XIX веков, и с Наполеоном Бонапартом в 1812 — 1816 годах. Иными словами, Российская империя периодически становилась объектом ненависти и для тех сил, которые стремились к революционным переменам в Европе, и для тех государственных деятелей, которые пытались подобных перемен не допустить. Оставим в стороне вопрос о том, имела ли Европа достаточные основания для подобных опасений в отношении Петербурга, но неужели справедливо везде находить одного и того же виноватого? Вряд ли нам или кому-либо другому удастся нащупать в действиях России продуманную и тщательно проводимую в жизнь экспансионистскую тенденцию, а рассмотрение каждого отдельного эпизода ее внешней политики на протяжении двух с лишним веков увело бы нас слишком далеко от интересующей темы.

Гораздо важнее то, что речь шла не только о территориальных или конфессиональных спорах. В данном случае вставал вопрос об упадке жизненной силы Запада и уникальной русской жизнеспособности. Причем эту проблему поставила отнюдь не Россия в своем стремлении доказать превосходство над соседями, а европейские мыслители и государственные деятели, пытавшиеся то ли подчеркнуть непреложный, с их точки зрения, факт, то ли указать на грозящую миру беду с Востока. По мнению Запада, эта проблема имеет не только исторический подтекст, но является актуальной и в наши дни. Теория — вещь необычайно интересная, но для нас с вами более важна историческая практика. [250]

Не будем переоценивать свои силы — нам все равно не удастся решить вопрос: действительно ли умирает Запад и почему россияне так жизнестойки? А потому вернемся к той проверке жизнестойкости России, которую ей предстояло пройти в последние годы царствования нашего героя.

Общество, общество...

Прежде чем перейти к разговору о непосредственном противостоянии Зимнего дворца и революционеров, попытаемся подвести некоторые общие итоги преобразований 1860-х годов. Тем более что именно этим занялись и современники событий в начале следующего десятилетия, в 1870-х годах. Видимо, тогда для них пришла пора оглянуться на недавнее прошлое и попытаться прогнозировать ближайшее будущее. Не будем уподобляться Ф. И. Тютчеву, который отношение к крестьянской реформе Александра II оценил следующим образом: «Царя должно коробить от похвал. Вероятно, в таких случаях Государь испытывает то же самое, что каждый из нас, когда по ошибке вместо двугривенного дает нищему червонец: нищий рассыпается в благодарностях... отнять у него червонец совестно, а вместе с тем ужасно обидно за свой промах». Оставим на совести поэта злую и совершенно незаслуженную нашим героем издевку, тем более что большинство современников Федора Ивановича были с ним не согласны.

В 1872 году в Петербурге появилась книга «Десять лет реформ. 1861 и в 1871». Ее автор, А. А. Головачев, сумел передать те чувства, которые испытывала значительная часть русского образованного общества (а дальше нам придется иметь дело именно с ним) в начале 1870-х годов. Главным, на наш взгляд, являлось то, что после крестьянской каждая новая реформа интересовала и занимала людей меньше предыдущей. Другими словами, общественную активность, поддержку правительственных мероприятий или их неприятие обществом в 1860 — 1870-х годах не стоит даже сравнивать. «Прежде, — пишет Головачев, — мы замечали всеобщий интерес к вопросам общественной жизни... Серьезные статьи в печати вызывали... суждения в обществе. Правда, суждения эти шли часто и вкривь и вкось, но по крайней мере видно было, что люди старались объяснить себе то, чего не понимали, видно было, что они думали и что думы эти их интересовали. Но вот проходит десять лет, и все изменилось. Людей, которыми руководил бы не личный интерес, а общественная польза, как-то не видать... и даже литература никого не интересует».

В чем же причина столь тревожного для страны и правительства положения? По мнению большинства заинтересованных лиц, главное состояло в попытке «верхов» соединить несоединимое, что, в свою очередь, подрывало авторитет законов. Собственно, иначе не могло быть, поскольку рядом с новыми учреждениями оставались старые, лучшие люди тратили энергию и силы на борьбу с ними и, не выдержав, уходили. Дело попало в руки посредственностей, а это создавало впечатление несостоятельности реформ, предпринятых правительством.

Подобные выводы лежали на поверхности, но в книге Головачева называются причины и более глубокие. Прежде всего — стратегическая: постепенные реформы не являются синонимами частных улучшений скомпрометировавшей себя системы. Необходимо изменить основу, а затем приводить частное в соответствие с общим. Проще говоря, отмену крепостного права «верхи» сочли политической, а не социальной проблемой. Позже правительство решило, что это вопрос если и сословный, то касается только помещиков и крестьян, но не носит общегосударственного характера. Отсюда пошли первые затруднения и противоречия.

Далее Головачев делает еще одно интересное наблюдение. По его мнению, разговоры о том, что в России господствовала система то ли жесткой централизации, то ли самоуправления областей, совершенно беспочвенны, поскольку на самом деле не было ни того, ни другого. Вернее, на бумаге царила, конечно, всеобъемлющая централизация, но в реальной жизни повсюду процветало чиновничье самоуправство. Система административной централизации начала усиливаться в стране только с 1860-х годов, и ждать от нее лишь положительных результатов не приходилось.

Почему так? Да потому, что на взгляд людей, живших в начале 1870-х годов, реформы напоминали детей совершенно разных матерей. Казалось, они провозглашали важнейшие принципы: свободу труда, ограничение сословных привилегий, местное самоуправление, свободу слова — но в каждой из них изначально были заложены противоречия, мешавшие осуществлению этих принципов. Действительно, освобождение от крепостной зависимости, земельные наделы, гражданские права крестьянство выкупало своими силами (это же сословная, а не государственная, как мы помним, проблема!). Земства не могли быть органами истинного самоуправления, так как они не представляли всех слоев [252] населения, жестко была ограничена их компетенция, да и средств им отпускалось явно недостаточно. Но даже в таких условиях правительство, видимо, опасалось деятельности земств, стараясь контролировать каждый их шаг. В итоге в каждой губернии существовало одиннадцать независимых друг от друга губернских учреждений: губернское правление, два губернских присутствия и так далее, вплоть до управления жандармского штаб-офицера.

Меньше всего было разговоров о недостатках судебной реформы (это на 1871 год, все еще впереди!), но и в ней современники видели те подводные камни, о которые она могла разбиться. Из всего сказанного Головачев делает следующий вывод: в России уничтожена только видимая часть крепостничества, страна в лучшем случае находится лишь в середине пути, и коренные преобразования ждут ее впереди (кто бы с этим спорил!). Поддерживался ли вывод Головачева различными общественными лагерями империи, были ли они во всем согласны с автором «Десяти лет реформ»?

Один из самых ярких западников Б. Н. Чичерин примерно в то же время рисовал следующую перспективу для мыслящего общества: «Самодержавное правительство производило одну либеральную реформу за другой. Судебные уставы, земские учреждения, городское положение могли удовлетворить русское общество. Истинно либеральным людям оставалось только поддерживать правительство всеми силами в его благих начинаниях. Можно было не соглашаться с теми или иными частностями, желать того или иного улучшения, но добиться этого было гораздо легче, оказывая поддержку правительству... нежели становясь к нему в оппозицию».

Вообще выводы и оценки либералов того периода оказывались во многом умны и точны, но оставались лишь благими пожеланиями. Ну что, к примеру, можно возразить против следующих слов К. С. Аксакова: «Лучшее средство уничтожить всякую вредность слова — есть полная свобода слова... Все злое исчерпывается одним словом: рабство. Надо, наконец, понять, что рабство и бунт неразлучны, это два вида одного и того же. Надо понять, что спасение от бунта — свобода!»?

Или чем плохи разъяснения Ю. Ф. Самарина: «Первое и самое существенное условие всякой практической деятельности заключается в умении держаться твердо своих убеждений, как бы радикальны они ни были, и в то же время понимать, что осуществление их возможно только путем целого ряда сделок с существующим порядком вещей... отвращение [253] к так называемым полумерам, сделкам и т. п. есть не что иное, как инстинктивное отвращение к тяжелому процессу вырабатывания положительных результатов». Очень жаль, что за этими умными словами не стояло в то время никакой реальной политической силы. Да и откуда ей было взяться?

«Наше так называемое общество, — писал К. Аксаков, — не есть еще сила и принадлежит скорее к стороне правительственной. Большинство нашего общества очутилось за штатом, сбилось со старой позиции и еще не нашло себе никакой новой и твердой, да, вероятно, так и не найдет». Эта ситуация тревожила и раздражала лидеров «прогрессистов», заставляла их, как и консерваторов, искать «внутреннего врага», сомневаться в компетентности людей, проводящих реформы в жизнь, то есть портила и без того натянутые отношения между властью и обществом. Уже знакомый нам Ю. Самарин писал по данному поводу Н. Милютину: «На вершине законодательный зуд, в связи с невероятным и беспримерным отсутствием дарований; со стороны общества — дряблость, хроническая лень, отсутствие всякой инициативы, с желанием... безнаказанно дразнить власть... Власть отступает, делает уступку за уступкой, без всякой пользы для общества, которое дразнит ее из удовольствия дразнить».

Странное это было время, создававшее неповторимо причудливые картины и ситуации. Проще всего, наверное, было бы считать, что разные лагеря действовали по принципу средневековых рыцарей: «Paiens out tor et chretiens out drait» ( «Язычники не правы, а христиане правы»), но не было этого! И власть, и либералы будто соревновались, уступая друг другу то одно, то другое. Правда, если либералы уступали власти принципиальные вещи, не думая о выгоде, то власть старалась и довести до конца реформы, и расшаркаться перед поместным дворянством, которое из высших соображений было обижено актом 19 февраля 1861 года.

Поэтому о капитуляции Зимнего дворца перед ретроградами можно вообще не говорить, поскольку это упрощает вопрос, но не дает объективной картины. Калейдоскоп министров, уход тех, кто начинал реформы и бился за них, — все это не прозвучало сигналом к общему отступлению. Реакция в полном смысле этого слова начинается тогда, когда полностью отрицается реформаторство, когда власть полностью переходит к удушению прогрессивной мысли и действия. В 1870-х годах и реакция, и реформаторство шли параллельно, и кто из них победит — было далеко не ясно. Сам Александр II расценивал события конца 1860-х — начала [254] 1870-х годов как перегруппировку сил перед новыми трудными буднями. Он действительно надеялся, что удаление реформаторов послужит примирению сословий, изгладит то раздражающее впечатление, которое произвело на дворянство недоверчиво-пренебрежительное отношение к нему прежней администрации. Надежды императора остались несбывшимися и потому, что дело было отнюдь не в реформаторах наверху, и потому, что общество устало ожидать благодеяний от власти.

Общественная жизнь 1870-х годов свелась не столько к обсуждению или продолжению преобразований, сколько к схватке правительства с революционерами. В 1877 году наш старый знакомый П. А. Валуев докладывал императору: «Особого внимания заслуживает наружное безучастие почти всей более или менее образованной части общества населения в нынешней борьбе правительственной власти с небольшим по численности числом злоумышленников, стремящихся к ниспровержению коренных условий государственного, гражданского и общественного порядка». Почему же такое стало возможным, что произошло между властью и обществом в 1860-х годах, что из себя, наконец, представляло само российское общество?

Обратите внимание на то, что когда речь шла о реформах александровского царствования, мы затронули множество сюжетов. Не говорилось лишь об одном — об участии общества в проводимых преобразованиях. Александру II, так успешно начавшему царствовать, не хватило политической гибкости, чутья или понимания того, что Россия вообще и ее общество в частности меняются на глазах. Да, прогрессивное дворянство и интеллигенция из-за своей малочисленности не казались властям серьезными союзниками, но чем дальше, тем больше они становились мощной идеологической силой. А потому стоит внимательнее присмотреться к этой непростой силе.

Понятие «общество» остается в исторической науке одним из наиболее неопределенных и весьма туманных. Можно сказать, что оно включает в себя образованную часть населения страны, но это не так, поскольку далеко не все грамотные люди принимали участие в политической жизни России. Можно было бы ограничить это понятие кругом общественно-политических лагерей (консервативного, либерального и революционного), но, во-первых, границы этих лагерей оказались чрезмерно размытыми, а во-вторых, в таком случае из понятия «общество» выпадают те представители бюрократии и офицерства, которые, безусловно, активно [255] занимались политикой, но не принадлежали ни к одному из указанных лагерей.

К сожалению, нам мало поможет и обращение к словарям и энциклопедиям, где обществом в широком смысле называется совокупность исторически сложившихся форм совместной деятельности людей, а в узком смысле — исторически конкретный тип социальной системы, определенная форма социальных отношений. Между тем правительства Николая I и Александра II имели дело совсем не с исторически сложившимися формами или типами, а с некой частью населения страны, которая как раз или горячо отстаивала, или столь же горячо отрицала эти самые формы и типы. Так можно ли вести серьезный разговор о том, что имеет название, но остается далеко не ясным по сути? А что прикажете делать, если в истории некоторые понятия недостаточно определены, а другие имеют дюжину различных определений, что, естественно, не делает их более ясными?

Давайте условимся, что под термином «общество» в политическом, а не социологическом смысле этого слова мы будем иметь в виду ту часть населения страны, которая желала и имела возможность участвовать в политической жизни державы или, по крайней мере, регулярно высказывала свое мнение о деятельности правительства, «верхов» вообще, а также о важнейших событиях в России и мире. Данное определение дает возможность понять, о чем идет речь, а это в данный момент для нас самое главное.

Российское общество, конечно же, не было однородным ни с социальной, ни с политической точек зрения. Его дворянская часть начала складываться в конце XVIII столетия, а завершился этот процесс в царствование Александра I. Начиная с середины 1850-х годов общество становится дворянско-разночинным, а затем и разночинно-дворянским, причем разночинцы оказали огромное влияние на его характер, идеи и ценности. Разночинец являлся выходцем из обедневшего дворянства, мелкого чиновничества, разорившегося купечества или обнищавшего духовенства. Иными словами, разночинец — это «осадок» общественных структур, межклассовое объединение. С одной стороны, такое положение ущемляло его социальное достоинство, заставляло чувствовать себя кем-то вроде изгоя, с другой — позволяло считать и говорить, будто оно (разночинство) является представителем всех слоев населения, выполняет роль парламентера, посланного обществом для переговоров к «власть предержащим». [256]

Вряд ли можно говорить о том, что процесс становления российского общества завершился в 1870-х или 1880-х годах. Подобное утверждение выглядит невероятным не только в силу социальной или политической многоликости общества, но и потому, что общественное строительство может получить некое завершение только в условиях правильной политической жизни, чего в России XIX века не было и в помине. Безусловно прав оказался Ф. М. Достоевский, с тревогой писавший: «Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение — и все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало». Можно попробовать усомниться, так ли уж все «падало и отрицалось»? Ведь имелся опыт европейской жизни, который начиная с XVIII века жадно впитывался российскими образованными слоями, а это, безусловно, подразумевало некую преемственность и стабильность.

Чтобы разобраться в данной ситуации, нам придется обратиться к воззрениям интеллигенции, которая являлась наиболее чувствительным к теоретическим поискам слоем населения и одновременно авангардом общественного движения. Весьма показательно, что само слово «интеллигенция» было придумано в России 1860-х годов и впервые появилось в статьях плодовитого и модного тогда писателя П. Д. Боборыкина (честно говоря, термин «интеллигент» в 1840-х годах появлялся в работах В. Г. Белинского и А. И. Герцена, но без объяснения того, что именно они понимали под этим термином).

Конечно, и на Западе существовали люди, занимавшиеся познавательной деятельностью, связанные с творческими поисками, но там они назывались «интеллектуалами», «специалистами», «людьми свободных профессий». Однако дело даже не в словах. Разница между теми и другими заключалась в том, что в российской трактовке интеллигенции обязательно присутствовало не только социальное, но и общечеловеческое содержание. Интеллигенция XIX века — это объединение наиболее мыслящих, совестливых и честных людей, обязательно в той или иной мере оппозиционных существующему режиму. Интеллигенция была и остается таковой, несмотря на все ее ошибки и заблуждения.

В обществе, где дворянская элита постепенно теряла позиции, а буржуазия долгое время не могла оформиться политически, именно интеллигенция взяла на себя заботу не только о выработке проекта национального развития, но и стала главным инициатором его реализации. Интеллигенция в роли реализатора планов социально-экономического и политического [257] развития страны — это всегда очень опасно. Ведь интеллектуальной прослойке нечего было терять, она никогда не являлась «материально ответственным лицом», а потому не привыкла обращать внимания на реальность, выполнимость, затребованность государством и обществом своих планов. И эта ее особенность с наибольшей силой проявилась опять-таки в царствование Александра II.

Именно в 1860 — 1870-х годах в России происходит перелом (еще один!) в отношениях власти и общества. Парадоксально, что он приходится на период либерализации жизни страны, то есть случился именно тогда, когда в империи стали возникать кардинальные изменения. Впрочем, может быть, в этом и состоит одна из закономерностей либерализации политических режимов? Как бы то ни было, именно в эти годы «романтиков», боровшихся за перемены в первой половине столетия, сменяют суровые «реалисты», требующие слома всего и вся. К сожалению, поворот к реализму в России означал не признание обществом объективной действительности со всеми ее приятными и неприятными сторонами, а то, что этой действительности была объявлена непримиримая война. В то время, когда Европа начинала смотреть на капитализм трезвыми глазами, думая о его совершенствовании, Россия огульно отрицала за ним какие бы то ни было достоинства. Попытки объяснить указанный перелом только сословными (мол, обеспеченное дворянство сменили малоимущие разночинцы) или психологическими (просвещенный, уравновешенный слой вытеснен малокультурным, непредсказуемым, озлобленным) причинами представляются не совсем убедительными.

Дело не только, а может быть, и не столько в этом, дело вообще не в характере и особенностях русского общества. В отличие от Западной Европы, сумевшей включить в правильную политическую жизнь всю оппозицию, вплоть до социалистов, в России общественные конфликты становились острее от десятилетия к десятилетию. В этом уж точно повинен не только характер интеллигенции, но и то, что самодержавные правительства предоставляли обществу решение лишь некоторых совсем не политических задач, отказывая оппозиции в праве на легальное существование. В таких условиях практически каждая «неполитическая» и нейтральная организация или кружок (Шахматный клуб, воскресные школы, Литературный фонд) превращались в очаги сопротивления абсолютизму.

На подавление властями общественной инициативы, во многом, кстати, вызванной к жизни деятельностью самих [258] властей в конце 1850-х — начале 1860-х годов, общество ответило готовностью к бунту. В этом смысле оно, как и народ в целом, всегда было равно русскому правительству. Вольность, то есть произвол, своеволие, противопоставлены и у тех, и у других понятию «свободы». Ведь свобода — явление историческое, обусловленное и ограниченное свободой других людей, ее можно приобрести или потерять. Воля же отношения к истории почти не имеет, это нечто генетическое, впитанное с молоком матери, у нее есть только один источник и только одно ограничение — «мне так хочется».

Оставим на время ошибки и недочеты правительства и вернемся к особенностям российской интеллигенции, того слоя подданных императора, который в 1860-х годах насчитывал около 20 тысяч человек, а к концу столетия — более 200 тысяч (но и тогда это составляло всего 0,2% от 125-миллионного населения империи). Однако именно это меньшинство во многом определило характер политической жизни России во второй половине XIX века. Не будем забывать, что социальная ущербность интеллигенции дополнялась ущербностью культурной, ведь в России интеллигент жил как бы в двух культурных слоях — национальном и мировом (европейском), — что приносило ему дополнительные трудности, заставляло мучительно искать свое место в реальной жизни. А если не получалось (не получалось же достаточно часто), то подменять реальную жизнь мечтой.

Ценности, знания, идеи, почерпнутые интеллигенцией в Европе, постоянно приходили в вопиющее противоречие с отечественной действительностью, а потому усваивались образованными слоями поверхностно, оставляя чувство неудовлетворенности и обиды на власть предержащих. Последние, по мнению либералов и радикалов, не позволяли «прогрессу» закрепиться и победить в России. Именно поэтому заимствованные идеи и ценности получали у общества сугубо утилитарное применение или, как писал Н. А. Бердяев: «... интересы распределения и уравнения всегда превалировали над интересами производства и творчества». Это касалось не только экономических, политических и социальных идей.

Даже от философских истин интеллигенция требовала, чтобы они превратились в оружие общественного переворота, народного благополучия, людского счастья. В 1870 — 1880-х годах позитивизм, материализм странным образом сделались для нее средством утверждения царства социальной справедливости. Отыскивая Правду-истину, российские образованные классы не собирались останавливаться на [259] этом. Им мало было найти истину; правда, & их точки зрения, должна была обязательно оказаться Правдой-справедливостью. Иначе в ней не было никакого проку для страны, народа, общества, прогресса. Возведя народ в ранг божества, общество забывало (вернее, не задумывалось), что зло русской жизни: деспотизм и рабство — не могут быть побеждены известными крайними учениями, несущими лишь иной деспотизм и иное рабство.

Честно говоря, обществу было достаточно трудно задуматься об этом, поскольку в своем истовом народолюбии, стремлении выровнять положение различных социальных групп оно совершенно не обращало внимания на свободу личности и воспитание правосознания населения. Даже российские либералы в 1860-х годах отказывались от требования введения в стране конституции ради создания утопического государства Правды-справедливости. А ведь свобода и неприкосновенность личности существуют только в конституционном государстве. Что касается народников-радикалов, то те, устами Н. К. Михайловского, открыто заявляли: «... свобода есть великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу». Иными словами, от свободы отказывались ради немедленного перехода к социалистическому строю, который должен был разом решить все проблемы.

Все это напоминает максимализм подростков, отказывающихся от чего-то нужного и в целом им симпатичного на том основании, что их требования ко взрослым выполнены не полностью, что им не разрешили делать всего, чего им хотелось. В одном ряду с такой задержавшейся детскостью стоит и упование интеллигенции на то, что Россия — молодая страна, что она только выходит на арену политической жизни, что ее отставание от Западной Европы есть преимущество, позволяющее избежать ошибок и провалов «старых» народов. На самом деле юниорские взгляды, царившие в обществе, говорят не о преимуществе молодости, а о неумении дорожить и распоряжаться чужим и собственным (национальным) наследством. Попытки любой ценой избежать капитализма, буржуазных социально-политических порядков приводили к появлению крайне утопических проектов.

Утопии — это то ли мечты, замешанные на реальности, то ли реальность, настоянная на мечтах, но в любом случае они являются делом далеко не безобидным, а зачастую и весьма опасным. Ведь утопист желает лично привести общество к идеальному, гармоническому равновесию. Уникальность [260] подобной задачи заставляет его дорожить малейшей деталью своего плана, ограждать его от любой критики. Отсюда стремление утописта к регламентации всего и вся, нетерпимость к инакомыслию, ведь только он знает, как доставить человечество к «светлым вершинам». Это делает подобные планы весьма сомнительными с точки зрения гуманизма, вечных человеческих ценностей, хотя и очень привлекательными по своей простоте, открывающимся перспективам, скорости их достижения. Утопист, безусловно, отвергает социальную несправедливость, приветствует политическое равенство и обеспечение равных возможностей для овладения людьми всеми богатствами мировой культуры. Однако все это предназначается им для «дальних» поколений, для тех, что придут на смену сегодняшним строителям нового общества. Сами же эти строители, то есть «ближние», остаются лишь материалом, подлежащим обработке и переделке.

Утопичность планов была свойственна не только революционерам, но и либералам, которые обычно упрекали своих соседей слева по оппозиции правительству в торопливости, невнимании к жизненным реалиям и тому подобному. Скажем, славянофильские проекты создания идиллической патриархальной монархии были ненамного реальнее народнического братства крестьянских общин и рабочих артелей. Однако революционный лагерь отличался от либерального крайней радикальностью предлагаемых им методов действия. Может быть, это происходило от презрения интеллигенции к будничной, «мещанской» стороне жизни; от недостатка культуры у молодежи (а революционное движение — движение по преимуществу молодое); отсутствия привычки к упорному, дисциплинированному труду; от отвращения к бездуховности, к господству исключительно материальных запросов и ценностей...

Иными словами, в характере и поведении интеллигенции оказывалось перемешанным и хорошее, и плохое; и высокое, и низменное. Не будем видеть все в черном цвете. Ведь особенности характера российской интеллигенции проистекали от жажды целостности мировоззрения, в котором теория оказывалась бы тесно связанной с жизнью. Требования общества, в том числе и лозунги революционеров, во многом были справедливы. Кто же будет протестовать против демократизации тоталитарной политической системы, перераспределения земли в пользу крестьян, улучшения систем образования и здравоохранения? Проблема заключалась не в этих требованиях, а в тех методах, которые предлагались [261] общественными деятелями для проведения в жизнь в целом весьма симпатичных требований. Кроме того, важно было и то, насколько подобные предложения поддерживают и разделяют широкие слои населения.

Невнимание общественных деятелей к этим проблемам приводило к тому, что их планы неизменно повисали в воздухе, они даже начинали осознавать себя в вечных противопоставлениях с другими социально-политическими группами: власть - интеллигенция, буржуазия - интеллигенция, народ - интеллигенция. Нерешенность (а может быть, и принципиальная неразрешимость) этих противопоставлений стала причиной многих бед России в XIX — начале XX века. Анализируя ситуацию, сложившуюся к 1910-м годам, Н. А. Бердяев печально констатировал: «... интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для прогресса; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества...» Может быть, в этой тираде и есть доля преувеличения, но преувеличение касается не сути проблемы, а того, что в ситуации, сложившейся подобным образом, виновата не одна интеллигенция. Но разве от этого становится легче?..

Предваряя возвращение к основной теме нашей беседы, отметим, что император, отдавший предпочтение «надежной», «управляемой» бюрократии, попал в нехитрую, но опасную ловушку. Бюрократизация управления — естественный процесс в истории всех цивилизованных государств. Но в условиях России современникам казалось, что с 1840-х годов в стране начал действовать некий «вечный двигатель» бюрократии, сутью которого было не решение дел, а непрерывное движение вверх и вниз входящих и исходящих бумаг. В свое время искусствоведы-исследователи ввели в научный оборот понятие «экстаз бессмыслия», раскрывающий состояние человека, которому удалось посредством долгого созерцания иконы связаться с высшей духовной реальностью, неким космическим разумом. Подобный «экстаз бессмыслия» был, видимо, основным состоянием и российской бюрократии, достигавшимся ею посредством собственного бумаготворчества и полной безотчетности своих действий. Царствование Александра II привнесло в эту ситуацию некоторые новые краски. Как гениально подметил А. В. Сухово-Кобылин: «Рак чиновничества, разъявший в [262] одну сплошную рану тело России, едет на ней верхом и высоко держит знамя Прогресса». Именно так общество воспринимало попытки верховной власти провести преобразования, опираясь лишь на бюрократический аппарат.

Да, конечно, причинами такой ситуации стали и нехватка квалифицированных кадров, и недостаточное жалованье чиновников, порождавшее бездушие и взяточничество, но бедой оказалось также и отсутствие коллегиальности в деятельности бюрократии. Ведь в России не было даже настоящего Кабинета министров и должности премьер-министра. Русские министры и их товарищи (заместители) не имели понятия о собственном статусе или, как ехидно заметил один из них: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Подобное положение дел приводило к опасным последствиям. «Уже теперь, — писал П. А. Валуев в начале 1860-х годов, — в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени... есть вспышки, проблески самовластия, но... при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного влияния государя».

Иными словами, отворачиваясь от авангарда общества, Александр II не просто становился главой неповоротливого и не всегда профессионального бюрократического аппарата. Он и в отношениях с ним не был ни всесильным, ни «своим», поскольку в отличие от министров, столоначальников, тружеников канцелярий должен был заботиться не только о процветании чиновничества, но и о крепости династии, интересах нации и государства. Для общества же, отлученного им от реальной государственной деятельности и подогретого доморощенными и заимствованными идеями, решающим становился критерий нравственности правительства, желание, чтобы оно действовало пусть и не всегда профессионально, но «честно». Требование высокой нравственности «верхов» — это вообще отличительная черта российского восприятия власти, а может быть, проявление того, что свой протест верноподданный мог выразить только оценкой честности или нечестности чиновничества. При этом забывалось, что высоконравственное правительство является наихудшим. Циничная власть терпимее, а потому гуманнее. Моралисты, добравшиеся до кормила власти, несут неисчислимые притеснения. Впрочем, в России, кажется, не было и не могло быть ни законченных циников, ни абсолютных моралистов. [263]

Охота на «красного зверя»

В 1860 — 1870-х годах распорядок дня императора оставался неизменным. Он вставал в 8 часов утра, одевался и совершал пешую прогулку вокруг Зимнего дворца. Вернувшись, пил кофе с неизменно состоявшим при нем доктором Енохиным или императрицей. Затем шел в кабинет и работал с бумагами, скопившимися на царском бюро. Ворох бумаг образовывался ежедневно, потому что при высочайшей степени централизации управления до императора доходили все, в том числе и самые пустяковые, вопросы. В 11 часов с докладами являлись министры: военный — каждый день, великий князь Константин Николаевич — по мере надобности, степень которой устанавливал он сам, министр иностранных дел — два раза в неделю, председатель Государственного Совета — один раз в неделю, прочие министры для приезда с докладом должны были испрашивать специальное позволение императора.

По четвергам Александр Николаевич в 13.00 ехал в Совет министров, а в другие дни недели — на развод гвардейских частей. После этого делал визиты членам своей фамилии, прогуливался в экипаже или пешком. Затем возвращался в Зимний дворец, к бумагам. С 16.30 до 19.00 следовали обед и отдых. После чего — чай в кругу семьи. В 20.00 императрица с детьми уходила в свои покои, а ее супруг вновь занимался бумагами. В 21.00 его ждала игра в карты или поездка в театр. В 23.00 императрица отправлялась в спальню, а государь до часа ночи опять работал с бумагами. Днем или ближе к ночи он постоянно выкраивал час-другой, чтобы побыть и со второй своей семьей, хотя сделать это было довольно трудно. Установленный распорядок иногда разнообразился охотами, зваными вечерами или балами. И так день за днем, год за годом, в течение двадцати пяти лет...

Изменения в размеренной жизни императора, конечно, случались, и чем дальше, тем чаще. Связаны они были главным образом с деятельностью революционного лагеря — самой нетерпеливой, активной и склонной к утопиям части российского общества. Не вдаваясь слишком глубоко в историю вопроса, отметим лишь, что усиление революционного движения в России второй половины XIX века произошло совсем не случайно, как не случайно и то, что на первые роли в этом движении постепенно вышли разночинцы.

Самодержавие в России — это не только царь и правительство, это прежде всего самодержавная идея, вне которой общество себя до середины интересующего нас столетия не [264] мыслило. До 1850-х годов верховная власть представляла собой единственную в России организованную политическую силу, способную достаточно реально оценивать и по мере возможностей регулировать ситуацию. В правление Александра II и в этом отношении происходит перелом, на сей раз в общественном сознании: общество начинает пытаться доказать, что политических сил в стране стало на одну больше.

Что касается разночинцев, о которых в нашей беседе уже не раз упоминалось, то само это понятие появилось в начале, а уточнено было в конце XVIII века. Оно включило в себя отставных солдат и матросов, их жен, детей, а также мелких придворных служащих с женами и отпрысками. В первые десятилетия XIX века состав разночинцев расширился за счет детей священников, лиц мещанского происхождения и детей разорившихся купцов. Разночинцы считались привилегированным сословием, поскольку не платили подушную подать. Однако им было запрещено владеть крепостными и землями, заниматься торговлей, предпринимательством и ремеслом. Все это, естественно, создало благоприятные условия для насильственного формирования разночинной интеллигенции. Отсюда же проистекала и мало-имущность разночинцев, как служивших, так и занимавшихся свободными профессиями, ведь они могли рассчитывать только на жалованье, которое в среднем было явно недостаточно для нормальной жизни. Заработки большинства разночинцев колебались от 3 до 14 рублей в месяц, а прожиточный минимум в Петербурге и Москве в 1850 — 1860-х годах составлял 10 рублей в месяц. Понятно, что горячо любить правительство этому слою населения особенно было не за что. Понятно и то, почему разночинцы, в конце концов, превратились в главных оппонентов существующего строя.

Чтобы нас не обвинили в излишнем социологизме, скажем, что дело, конечно, не только в жалованье. С середины 1850-х годов социальное понятие «разночинец» переросло в общественное, стало политическим фактором российской жизни. К этому времени разночинство существенно пополнило свои ряды. «Разночинец, — писал журналист С. Елпатьевский, — это дворянин, ушедший от своего дворянства; поповский сын, не пожелавший надеть стихаря и рясы; купец, бросивший свой прилавок; «мужик», ушедший от сохи; генеральский сын, чиновничий сын». Причем подобный дворянин отрицал сословные привилегии принципиально, семинарист был самым решительным противником Церкви, мещанин и купец — врагами мещанства и буржуазии, а чиновничий и генеральский сыновья всеми фибрами души ненавидели [265] бюрократию и милитаризм. До поры, вернее, до лета 1862 года, Александр II довольно спокойно относился к деятелям революционного лагеря. Да и сам этот лагерь рассматривался современниками как левое крыло единого либерального движения. В связи с этим нам настоятельно необходимо поговорить о том, чем жили, во что верили, что исповедовали российские либералы конца 1850-х — первой половины 1860-х годов. Надо сказать, что в это время либеральный лагерь попал в достаточно парадоксальную ситуацию, и парадокс заключался в том, что деятели указанного лагеря остались практически без программы. Действительно, отмена крепостного права, судебная, земская, военная реформы, преобразования в области просвещения и цензуры являлись важнейшими требованиями оппозиции, но проводило-то их правительство. Причем либеральные деятели, за редким исключением, не допускались, как мы уже говорили, даже до обсуждения планов этих преобразований. Более того, передовая часть дворянства в начале 1860-х годов вынуждена была отказаться и от требования введения в стране представительного правления, конституции. «Мы готовы столпиться, — говорилось в одной из статей К. Д. Кавелина и Б. Н. Чичерина, — около всякого сколько-нибудь либерального правительства и поддержать его, ибо твердо убеждены, что только через правительство у нас должно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов».

Самоотверженная готовность «столпиться» вокруг трона вызывала, а часто и до сих пор вызывает насмешки, на самом деле она выражала политически мужественное решение российских либералов наступить на горло собственной песне, ради, как они считали, прогресса страны. Дело заключалось в том, что любой российский парламент в 1860-х годах мог быть только дворянским, что, несомненно, привело бы к взрыву недовольства остальных слоев населения. «Народной конституции, — писал один из вождей славянофильства Ю. Ф. Самарин, — у нас пока еще быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности со стороны большинства, есть ложь и обман». Кто же знал тогда, что героическое по сути и логичное на первый взгляд решение обернется отказом от борьбы за свободу личности и окажется отступлением от своих же принципов, предательством их?

Высказав и написав немало справедливых, отчасти даже пророческих слов, либералы тем не менее не сыграли главной роли ни в реформах, ни вообще в политической жизни [266] страны в 1860 — 1880-х годах. Их трагедия заключалась в том, что они не имели достаточной широкой поддержки среди населения страны, да и не могли ее иметь, поскольку россияне в указанный период совершенно не были готовы к восприятию либеральных идей. Получилось так, что справа умеренных политиков поджимало правительство, проводившее в жизнь реформы и лишавшее их инициативы, слева теснили революционеры, требовавшие гораздо более радикальных изменений, чем те, на которые могла пойти власть. Либеральные же ценности, как это ни печально, оставались чужеземной диковиной, ценностями для узкого круга общественных деятелей.

Впрочем, и революционный лагерь неверно было бы представлять себе чем-то могучим и единым, хотя бы потому, что на протяжении 1860-х годов в нем существовало по крайней мере три достаточно разнившихся между собой течения. Первое из них, представленное А. И. Герценом, Н. П. Огаревым и их немногочисленными единомышленниками, считало, что реформа, освобождавшая деревню от гнета помещика и чиновника, не менее эффективна, чем революция, а потому предпочтительнее последней. Они надеялись, что свободная община, просвещенная революционерами по поводу преимуществ социалистического образа жизни, станет ячейкой, фундаментом нового строя в России. Поскольку общинное устройство традиционно для 90% населения страны, то поворот к социализму произойдет сам собой, постепенно, мирным путем. Революция же, подталкивающая темное, неразвитое крестьянство к немедленному действию, может вызвать разгул стихии, чреватой непредсказуемыми результатами и необратимыми цивилизационными потерями.

Второе течение, к которому относились радикалы, признававшие своим вождем Н. Г. Чернышевского, а знаменем — журнал «Современник», отдавало предпочтение решительным методам действия. Однако Чернышевский и его ближайшее окружение отчетливо понимали, что революции не совершаются по заказу, что они требуют экономических и политических предпосылок, которые в России пока еще не созрели. Главной задачей революционеров, с их точки зрения, являлась упорная подготовительная работа: создание всероссийской социалистической организации, заключение союза со всеми оппозиционными силами в стране, пропаганда своих идей в городе и деревне. Подобная работа могла растянуться на достаточно длительное время, но без нее все мечты о радикальных переменах оставались лишь мечтами. [267]

Наконец, третье направление, еще не выработавшее своего лидера, представляли молодые экстремисты, которые и слышать не хотели о постепенных реформах или длительной подготовке к революционному выступлению. Они считали, что честь и достоинство революционеров требуют организации немедленного бунта, что только в периоды революций происходит воспитание новых борцов за правое дело, формирование истинно радикальной партии. Иными словами, если народ не готов к восстанию, то тем хуже для народа. Какое из этих течений будет определять характер действий революционного лагеря, зависело не только от лидеров различных групп и группировок, но и от политики правительства в отношении радикалов.

В начале 1860-х годов социалисты еще не взяли верх над либералами в общем оппозиционном движении, однако явно начинали у них выигрывать в силу более активных действий и привлекательной необычности своих программ. В этот период в России вообще наступает странная эпоха, свободомыслящая по форме и деспотическая по духу. Тех, кто считал, что все идет как надо и не к чему торопить события, называли консерваторами, а то и ретроградами, с ними разрывали отношения «порядочные» или «прогрессивные» люди. Самих этих «порядочных» людей их политические оппоненты называли «красными», Робеспьерами, безумцами. Деспотизм общества, как оказывается, отличается от деспотизма правительства только тем, что первый из них разнообразнее и непримиримее. К сожалению, именно этот радикальный деспотизм начинал играть определяющую роль во взаимоотношениях общественно-политических лагерей страны.

Г. С. Померанц, философ и культуролог, прозорливо отметил: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». Сакрализация той или иной идеологии, столь характерная для России, начиналась не в годы правления Александра II, но именно в это время она проявилась с особой силой, разводя людей по разные стороны баррикад. А из-за баррикад плохо слышны аргументы сторон, да и выходят на них не за тем, чтобы вести дискуссии. Думается, что если мы хотим понять истоки «бесовщины», так блестяще изученной и показанной Ф. М. Достоевским, то должны начинать с первых появлений «пены на губах» народолюбцев.

В общем-то совершенно прав был Валуев, когда писал: «Людям надо дать в руки дело, тогда они закроют рты». Это был прозаический парафраз стихотворной рекомендации А. К. Толстого по борьбе с нигилистами: [268]

Такое средство, лада,
Мне кажется, я знаю:
Чтоб русская держава
Спаслась от их затеи,
Повесить Станислава
Всем вожакам на шеи!

Однако именно дела для этих людей, горячо жаждущих его, у правительства не нашлось, что и толкнуло наиболее активную часть общественных деятелей в оппозицию. Повторим еще раз, что наивно считать революционеров политической аномалией, они выражали лишь крайнее общественное недовольство положением дел, и их энергия обрушилась на Александра II отнюдь не случайно. Так уж издавна повелось, что исторический спрос общества был совсем не с Павла I или Николая I, они ведь и не обещали России никаких преобразований, а с Александра I или Александра II, которые искренне хотели ускорить прогресс страны, но не сумели претворить своего желания в жизнь или претворили его не до установленного оппозицией предела. Если же доверие общества к монарху пропадало, то у радикалов оказывались развязанными руки для отчаянной борьбы с ним. Впрочем, у императора всегда оставался в запасе традиционный способ общения с «прогрессистами» — закручивание гаек, несколько отпущенных во время «оттепели».

Где же искать исходный момент непримиримого противостояния Зимнего дворца с революционерами? Может быть, таким началом стала «студенческая история» 1861 года? В мае, после недавно объявленного освобождения крестьян, новый министр народного просвещения адмирал Е. В. Путятин (ранее предлагавший вообще закрыть университеты, как рассадники вольномыслия, за что его, видимо, и сделали министром просвещения) ввел правила, уничтожавшие льготы для бедных студентов. Он обязал их платить по 50 рублей в год за обучение (что для многих молодых людей являлось совершенно нереальным). Кроме того, он ввел матрикулы — документы, куда заносились результаты наблюдения за студентами специальных инспекторов. В ответ на полицейско-запретительные действия министра студенты Петербургского университета отправились колонной через весь город к попечителю своего учебного заведения Г. И. Филипсону. Переговоры с ним ни к чему не привели, но среди манифестантов полиция произвела аресты.

Желание силой подавить студенческое недовольство положило начало сходкам, а затем спровоцировало попытку молодежи захватить здание университета. Волнения перекинулись [269] и в Москву, где также было арестовано около 200 студентов. Александр II в эти дни отдыхал в Ливадии, там он и получил паническую телеграмму Путятина. Император подал министру просвещения совет-распоряжение: поступить со студентами по-отечески, чем окончательно озадачил бравого адмирала. В конце концов, этот государственный деятель решил, что император рекомендовал ему пороть студентов (других методов отеческого воздействия министр народного просвещения, видимо, не знал), и великому князю Константину Николаевичу стоило немалого труда отговорить Путятина от позорной, подстрекавшей студентов к бунту затеи...

А может быть, исходной точкой столкновения императора с революционерами стали отношения монарха с прессой? Ведь, по мнению нашего героя, самый лучший из журналистов не заслуживал никакого доверия властных органов. Еще в 1860 году монарх учредил Негласный комитет для «влияния на периодическую печать». Весьма показателен его состав: товарищ министра народного просвещения, начальник штаба корпуса жандармов, министр двора и цензор, профессор А. В. Никитенко. Указания, данные императором Комитету, большой определенностью не отличались. «Есть устремления, — писал Александр II, — которые не согласны с видами правительства. Надо их останавливать. Но я не хочу никаких стеснительных мер. Я очень желал бы, чтобы важные вопросы рассматривались и обсуждались научным образом... Но легкие статьи должны быть умеренны...» Расплывчатость наставлений государя открывала перед Комитетом широкое поле деятельности, чем он и не замедлил воспользоваться...

Впрочем, поначалу все казалось не таким уж и страшным. В конце 1850-х годов в Тамбове был арестован Н. Мордвинов, написавший и распространивший отнюдь не самую резкую политическую записку под названием «Восточный вопрос с русской точки зрения». Криминал, по мнению местных властей, заключался в том, что Мордвинов утверждал, будто для России сейчас внутренние проблемы важнее любых внешнеполитических (что вообще-то лежало на поверхности). Александр II, ознакомившись с запиской, заметил: «Дельно, но желчно» — и велел освободить Мордвинова, передав ему, что император желает жить с ним в мире. «Колокол» Герцена — издание заграничное и в России запрещенное — читали и в Зимнем дворце, и в Редакционных комиссиях ( «Колокол» в эти годы вообще легко проникал на территорию империи, недаром его тираж достиг 3000 экземпляров). Александр II даже говорил, что он предпочитает [270] Герцена другим критикам своей политики, «поскольку те лишь бранятся, а Герцен, хоть и бранится, но иногда предлагает что-то дельное»{64}.

Н. А. Серно-Соловьевич (в будущем один из ближайших соратников Чернышевского) в 1856 году сумел лично передать Александру II записку об освобождении крестьян. К немалому удивлению начальства, Серно-Соловьевич, служивший в канцелярии Государственного Совета, получил признательность государя, выраженную в следующих словах: «Призвать его и поблагодарить от моего имени. Пусть не оставляет службы и, надеюсь, докажет свое усердие и преданность. В этом молодом поколении много хорошего и истинно благородного. Россия должна от него много ожидать». Император вообще умел отдавать должное своим оппонентам из радикального лагеря, видя в них порой нечто рыцарское.

Пройдет совсем немного времени, и Серно-Соловьевич не оправдает надежд государя, с головой уйдя в революционную деятельность. Однако во время ареста у него найдут составленный им проект «Уложения императора Александра II», иначе говоря, проект конституции Российской империи. В нем говорилось, что вся власть в стране «принадлежит государю императору, особа которого считается священной и неприкосновенной». Народное же собрание под его руководством принимает новые законы, рассматривает государственный бюджет, устанавливает налоги, ведает вопросами внешней политики и т. п. Странная для революционера и социалиста конституция, не правда ли? Еще более серьезное заявление было сделано радикалами в конце 1862 года. Замечательно трезвый политик Н. Г. Чернышевский написал пять писем Александру II. Цензура запретила их напечатание, и они увидели свет за границей только в 1874 году, когда совершенно потеряли свою актуальность и превратились в очередной памятник политической мысли. Чернышевский же считал их последней и отчаянной попыткой объясниться со здравомыслящими членами правительства и обитателями Зимнего дворца. Правда, будучи реалистом, он дал своему произведению грустное или, вернее, пророческое название — «Письма без адреса».

На первый взгляд Чернышевский пытался примирить в них правительство и поместное дворянство. Он писал, что многие ошиблись, считая дворянство слишком приверженным к своим привилегиям, а потому не способным к деятельности на пользу отечеству. Власть сама взяла на себя заботу о дворянстве и постаралась сделать все возможное, чтобы, [271] освобождая крестьянство, не обидеть привилегированное сословие. Как только в недрах общества, поднялась либеральная волна, власть совершила ошибку, считая, что дворянство «пришло в движение» в силу сословных побуждений. Но дело обстояло гораздо сложнее: «В мыслях о реформе общего законодательства, об основаниях новой администрации и суда на новых началах, о свободе слова — дворянство только является представителем всех сословий».

Не поняв этого, правительство загнало в заколдованный круг и власти, и все общественное движение страны, обвиняя в трудностях кого угодно, только не себя. «Таким образом, — писал Чернышевский, — вы сваливаете вину своим неудачам на нас, некоторые из нас винят в своих неудачах вас. Как хорошо бы оно было, если б эти некоторые из нас, или вы, были бы правы в таком объяснении своих неуспехов!.. Но грустно то, что никакие наши действия против вас или ваши против нас не могут привести ни к чему полезному... Народ не думает, чтобы из чьих-нибудь забот об нем выходило что-нибудь действительно полезное для него». Но и это еще не все. По словам Чернышевского, народные массы вскоре захотят сами взяться за «ведение своих дел». Что же, вроде бы такая перспектива должна радовать главу российских революционеров. Какое там! «Мы думаем, что народ невежественен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем, отказавшимся от его диких привычек... Потому мы также против ожидаемой попытки народа сложить с себя всякую опеку и самому приняться за устройство своих дел... и мы готовы для отвращения ужасающей нас развязки забыть все — и нашу любовь к свободе, и нашу любовь к народу».

Так неожиданно (а может быть, следует сказать: закономерно) революционеры, вернее, политически трезвая их часть, сближаются с правительством в желании сделать для народа благо, оставляя сам народ в стороне от преобразований. Мало что изменило в сложившейся ситуации и образовавшееся в конце 1861 года тайное общество «Земля и воля». О его задачах будущий экстремист, а пока еще сторонник Чернышевского, Н. И. Утин писал: «Оно будет пропагандировать идею земского собрания... соединяя в единое целое приверженцев этой идеи, оно, наконец, предъявит свои стремления правительству, и последнее, видя в них глас русского общества, вынуждено будет созвать земское собрание, тогда организация прекратит свое существование, так как цель ее не будет достигнута». Надежда на разум правительства, вера в благотворность давления на него общественного [272] мнения — и ни слова о революции, социализме, общинном устройстве будущей России. Возможно, все это подразумевалось левыми деятелями, они не отказывались ни от общинного социализма, ни от революции. Просто не время было об этом говорить, а значит, и речь нужно было вести о другом. Согласитесь, что позиция, занятая радикалами начала 1860-х годов, видится, во всяком случае нам, вполне умеренной.

Вообще-то интересно отметить, что либералы и думающие радикалы чаще всего начинают не как борцы с существующим режимом, а как борцы сами с собой. Поэтому особенно страшно, когда режим поддерживает в людях то, с чем нормальный человек считает нужным бороться: умственную лень, безответственность, рабство, желание замкнуться в своем хозяйственном мирке и т. п. Как бы то ни было, голоса цивилизованных радикалов не были услышаны властями, их мнения не были учтены, и скоро происходит опасный перелом в отношениях правительства с социалистами.

Жаркой весной 1862 года в разных губерниях империи вспыхнули обширные пожары. В Петербурге, к примеру, сгорели три улицы на Большой Охте, населенные мастеровыми, Каретная часть, Лиговка, Солдатская слобода, Щукин и Апраксин дворы, насчитывающие две тысячи лавок, часть здания Министерства внутренних дел. Огонь угрожал также Пажескому корпусу, Публичной библиотеке, Гостиному Двору. Александр II лично руководил тушением пожаров в столице, командуя воинскими частями, всегда приходившими петербуржцам на помощь во время стихийных бедствий, и с огнем в конце концов удалось справиться. Но пожары, к несчастью, совпали по времени с появлением прокламации «Молодая Россия», написанной П. Г. Заичневским и П. Э. Аргиропуло. Прокламация была наивной и невнятной, но исполненной страшными угрозами (таковы отличительные черты всех экстремистских документов). Она делила страну на две партии: императорскую и народную — и обещала скорую революцию, сопровождающуюся реками крови и горами трупов. Ходили упорные слухи, что III отделение знало, кто является авторами злосчастной прокламации, но открывать их имена намеренно не стало, поскольку молодые энтузиасты-одиночки никому не были интересны. «Молодая Россия» оказалась представленной жандармами как документ, исходящий от опасной социалистической организации. В результате деятельность правоохранительных органов выглядела, как спасение отечества от угрозы социалистического террора и возможного переворота. [273]

В ходе арестов, проведенных в разных губерниях, к сентябрю 1862 года более ста литераторов, ученых, студентов, офицеров оказались в тюрьмах, под домашним арестом, в ссылке или разыскивались властями. Были закрыты воскресные школы, приостановлено издание журналов «Современник» и «Русское слово». Самое же главное для нашего разговора заключалось в том, что после ареста Чернышевского, Серно-Соловъевича, Михайлова, Шелгунова и других революционный лагерь оказался без трезвого и дальновидного руководства. Роль первой скрипки в нем начали играть молодые экстремисты, не пошедшие дальше азов, изложенных в революционных брошюрах, и эпигонства. Победив, как ему казалось, внутреннего врага, Зимний дворец взял передышку.

За волнениями весны — лета 1862 года почти незамеченным прошло празднование тысячелетия России, основные торжества по поводу которого состоялись в Великом Новгороде. 7 сентября 1862 года император с семьей и свитой прибыл в древний город на двух пароходах. Императорская чета спустилась по сходням и направилась по живому коридору к экипажам. Новгородское дворянство стояло поодаль и, как писал журналист местной газеты: «...взглядами и некоторой экстравагантностью костюмов выражало неодобрение крестьянской реформе». Но затем и оно поддалось общему настроению и разразилось приветственными криками. 8 сентября Александр II принял депутацию новгородцев, затем отстоял обедню в Софийском соборе и возглавил крестный ход к памятнику 1000-летия России, созданному по проекту скульптора М. О. Микешина{65}. Под звон колоколов и грохот артиллерийского салюта император открыл памятник. Затем он присутствовал на параде войск и торжественном обеде в дворянском собрании. Завершило торжества посещение монархом Рюрикова городища, расположенного в том месте, где Волхов вытекает из Ильменя. После чего Новгород, на два дня ставший столицей империи, распрощался с монархом.

Ничто вроде бы не предвещало бурь и потрясений. Но в самом начале 1863 года неожиданно для всех разразилось польское восстание. Поскольку отношения России и Польши на протяжении всего XIX века оставались весьма напряженными{66}, есть смысл несколько углубиться в историю вопроса о причинах восстания 1863 года. В 1856 году Александр II даровал амнистию полякам, замешанным в политических преступлениях против империи; тем из них, кто эмигрировал, он разрешил вернуться на родину, предоставив им [274] все гражданские права. За четыре последующих года в Польшу вернулось около девяти тысяч ссыльных и эмигрантов, не пылавших любовью к России. В Польше было ликвидировано военно-полицейское управление, введенное Николаем I, начали издаваться произведения А. Мицкевича и других ранее запрещенных авторов.

Однако это не успокоило поляков, часть которых мечтала о возрождении конституции, дарованной Александром I, а часть вообще требовала полной независимости и восстановления Польши в границах 1772 года. С 1861 года в Варшаве и других городах края стали появляться прокламации «возмутительного» содержания, а позже и проводиться политические демонстрации. В феврале 1861 года одна из таких демонстраций была расстреляна русскими войсками, в результате чего погибло пять человек и оказалось ранеными около двадцати.

Для успокоения умов Александр II издал рескрипт о готовящихся реформах в Польше. Однако волнения лишь усилились, и властям пришлось вводить в стране военное положение. 20 июня 1862 года новый наместник императора в Польше, великий князь Константин Николаевич прибыл в Варшаву, но уже на следующий день на него было совершено покушение — при выходе из театра великий князь был легко ранен в плечо выстрелом террориста. Последней каплей, окончательно испортившей отношения власти и польского общества, стало объявление в октябре 1862 года о проведении в начале следующего года рекрутского набора по именным спискам. Согласно им, в армию должна была попасть молодежь, активно участвовавшая в революционных выступлениях. Вместо набора в армию в начале 1863 года молодые люди скрылись в лесах, образовав первые отряды мятежников, вооруженные косами, саблями и охотничьими ружьями.

Общепольский же мятеж вспыхнул одновременно во всех концах края в ночь на 11 января 1863 года, когда 6 тысяч повстанцев, заранее разбитые на 33 отряда, начали борьбу за возвращение Польше независимости. Пик этой борьбы пришелся на весну — лето того же года, но добиться своих целей восставшим не удалось. Русские войска, размещенные в Польше, насчитывали до 90 тысяч человек и были лучше вооружены и организованы, чем повстанцы (в 1864 году регулярных войск здесь стало уже почти 150 тысяч при 146 орудиях). Кроме того, руководители восстания делали основную ставку на помощь европейских держав, которые ограничились робкими дипломатическими протестами и разнузданной [275] антирусской пропагандой в печати, что могло принести полякам лишь моральное удовлетворение.

Шляхетство, стоявшее во главе восстания, не пожелало удовлетворить требования крестьян о земле и свободе, объявив, по сути, крестовый поход за возвращение литовских, белорусских и украинских земель, некогда принадлежавших Польше. Петербург же действовал не только военными мерами, но и издал закон о раздаче земель тех шляхтичей, которые поддержали восстание, крестьянам, оставшимся в стороне от него. Впрочем, восстание игнорировали не только крестьяне. Как с грустью писал один из революционеров: «В момент, когда восстание разразилось... большинство людей здравомыслящих, то есть почти вся образованная и имеющая положение и имущество часть общества, избегали причастности к восстанию».

В результате к маю 1864 года мятеж в Польше был подавлен. Повстанцы потеряли на полях сражений около 20 тысяч человек, добровольно сдались в плен еще 15 тысяч. Было казнено, сослано на каторгу и поселение, отдано под надзор полиции около 22 тысяч человек, а 7 тысяч поляков эмигрировали в страны Западной Европы и США. В Польше были ликвидированы остатки автономии, и само название Царство Польское оказалось замененным термином Привислинский край.

В ходе восстания наместник императора в Польше бежал, а вместо него туда был направлен М. Н. Муравьев. На протяжении почти пятидесяти лет Михаил Николаевич Муравьев служил трем самодержцам, но в ходе этих царствований его карьера складывалась по-разному. Один из пяти братьев Муравьевых, он был активным членом первых декабристских организаций. Не согласившись с усилением в них революционных настроений, Муравьев вышел из рядов дворянских заговорщиков в самом начале 1821 года. После 14 декабря 1825 года он все же оказался под арестом, но вскоре был освобожден, причем Николай 1 лично напутствовал его на дальнейшее служение престолу. 1830 — 1840-е годы проходят для Михаила Николаевича довольно бесцветно — он занимал ряд губернаторских должностей — пока, наконец, не сделался министром государственных имуществ.

После воцарения Александра II, являясь членом Секретного (позже Главного) комитета, Муравьев всячески противился отмене крепостного права. В результате в начале 1860-х годов министр попал в немилость к императору, и чиновный Петербург предвкушал его отставку со дня на день. О неминуемом падении Муравьева никто особо не [276] жалел, он не был ни умелым организатором, ни генератором идей, ни просто приятным человеком. Михаил Николаевич являлся разрушителем, и ломать он умел превосходно. По уму и образованию он слыл человеком незаурядным, а благодаря медвежьему здоровью мог работать по 14 часов в сутки. Однако вся его энергия постоянно оказывалась направленной куда-то не туда, в основном на уничтожение того, что делалось другими. В конце 1850-х годов министр государственных имуществ умудрился обрезать земельные участки государственных крестьян, а заодно и увеличить их платежи — и все это в то время, когда Зимний дворец обсуждал возможности улучшения положения крестьян.

Кроме того, Муравьев отличался редким недоверием к людям, а потому старался все сделать сам, правда, при этом его подчиненные обязаны были неизменно изображать кипучую деятельность. Настоящих профессионалов он не ценил, и, когда Михаилу Николаевичу докладывали, что для исполнения какого-либо поручения нет достойного исполнителя, он обычно бурчал: «Было бы болото, а кулик найдется», — искренне веря в то, что любое дело по плечу самому обычному человеку, если у него есть желание заняться этим делом. От недовольства императора, а значит, и отставки, его спасло польское восстание 1863 года. Отправленный на усмирение мятежного края, Муравьев развернулся во всю ширь своей натуры, а его цинично-крылатая фраза: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, я из тех, которые вешают» — оправдалась в полной мере. Даже светские дамы, не питавшие к восставшим полякам никакой симпатии, вынуждены были ходатайствовать за них перед Александром II. Михаил Николаевич отправлял шляхту и горожан в ссылку целыми селениями (пока в Петербурге спохватились, в Сибири оказалось 5 тысяч человек, вывезенных из Польши). Жилища же высланных сжигались со всем имуществом, видимо, в назидание потомству.

Легенда о Муравьеве, как дальновидном государственном деятеле, несгибаемом борце за «русское дело» в Западном крае, рождалась в более поздние времена, когда в Прибалтике и Польше прочно осело русское чиновничество. Именно ему понадобился миф о победителе поляков огнем и мечом, это как бы освящало собственные бесплодные усилия по русификации края. Мечты о «сильной руке» вообще являются обязательным атрибутом российской политической мысли, может быть, потому, что в спокойном состоянии наша страна находилась считанные десятилетия. На переломах [277] же и в перестройках людям всегда хочется видеть впереди себя настоящего, решительного и могучего вождя. В конце концов Александр II решил отозвать Михаила Николаевича в Петербург. Тот, ни о чем не подозревая, ехал в столицу с целым ворохом проектов и предложений по устройству Польши. Получилось же, что ехал он за отставкой. Впрочем, как оказалось, недолгой, и помогли графу продолжить его карьеру опять-таки революционеры.

4 апреля 1866 года произошло первое покушение на жизнь императора Александра II. Когда монарх в четвертом часу дня после гулянья в сопровождении племянника, герцога Николая Лейхтенбергского, и племянницы, принцессы Баденской, садился в коляску у набережной, какой-то молодой человек выстрелил в него из револьвера. Пуля пролетела мимо, а император подошел к стрелявшему, уже схваченному полицией, чтобы поинтересоваться мотивами совершенного преступления{67}. Стрелявший, Дмитрий Каракозов, дворянин Саратовской губернии, исключенный за участие в студенческих беспорядках из Казанского, а затем и Московского университетов, заявил Александру II, что он стрелял в него в ответ на обман правительством крестьян и общества реформой 1861 года. Потрясение, пережитое монархом, объясняется не только самим фактом покушения, но и словами террориста. Ведь Александр Николаевич считал, и совершенно обоснованно, что отмена крепостного права стала главным делом его жизни, обеспечивающим ему благодарную память потомков.

Оказалось же, что нашлись люди, которые считают его реформу бессовестным обманом. Ничем, кроме этого потрясения, не объяснишь то, что спустя десять дней после покушения император поддержал странную инициативу Святейшего синода о совершении ежегодного крестного хода 4 апреля в честь чудесного избавления монарха. Митрополит Московский Филарет искренне недоумевал по поводу этого решения: «Надобно ли каждый год торжественно напоминать, что возможно восстание против царя?» Действительно, надобно ли? Очень тревожные и в чем-то пророческие вопросы задавал в связи с покушением Каракозова профессор Никитенко. «Чем больше я вдумываюсь в это происшествие, — писал он, — тем мрачнее оно становится в моих глазах. Не есть ли оно роковое начало тех смятений, какие должна вытерпеть Россия, пока она не упрочит и не определит своего нравственного и политического существования? Но неужели ей необходимо пройти этот путь? Неужели необходимо, чтобы двигатели ее будущности возникли из гнездилища [278] всякого рода безобразных умствований, утопий, из воспаленных незрелых голов?»

Наиболее трезвые деятели революционного лагеря осудили покушение Каракозова. «Выстрел 4 апреля, — отмечал Герцен, — был нам не по душе. Мы ждали от него бедствий, нас возмущала ответственность, которую на себя брал какой-то фанатик... Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами». Герцен оказался совершенно прав. Реакционеры с лихвой использовали выгодную для них ситуацию. Следственная комиссия под руководством незаменимого в таких случаях М. Н. Муравьева выясняла не столько причины и технологию покушения Каракозова, сколько степень благонадежности студентов и преподавателей всех российских университетов, обвиняла в мягкотелости цензуру, давала оценку журналам, то есть занималась делом, совершенно ей неположенным. Однако, несмотря на все ухищрения, граф не смог обнаружить ничего, кроме скромного студенческого кружка, большинство членов которого не подозревало о готовившемся выстреле в императора{68}. Однако, пользуясь покушением Каракозова, реакционерам удалось отправить в отставку Замятнина, Валуева, Головкина, на смену которым пришли В. К. Плеве, П. А. Шувалов, Д. А. Толстой.

«Надменный тип», «глава всероссийской шпионницы», «нахальный временщик», «господин с бесцеремонным обращением», «Петр IV» — всеми этими характеристиками современники наградили одного и того же человека — Петра Андреевича Шувалова, ставшего после выстрела Каракозова начальником III отделения и шефом жандармов. Руководствуясь безграничным честолюбием и чиновничьим расчетом, Шувалов старался держать Александра II в постоянном нервном напряжении, донося ему о росте оппозиционных настроений в обществе и предлагая проекты разгрома этой оппозиции, то есть выступая в роли спасителя царя и отечества. Чем дальше, тем спасителей отечества в России становилось все больше, но чаще всего они оказывались не действительными героями и патриотами, а эрзац-спасителями. Власть Петра Андреевича над монархом в этот период была столь велика, что реакционеры искренне верили, что шефу жандармов удастся повернуть время вспять и заставить императора вспомнить о «благоденствии» николаевского царствования. В. А. Долгоруков приводит весьма любопытный разговор двух чиновников: «Надобно теперь государя вывести с ошибочного пути, по которому он шел столько лет; что за реформы, что за глупая гласность, к чему эти [279] сделки?.. Ведь прежде жили без них». — «Вы правы, но зато Шувалов примется за дело; он поворотит государя на хороший путь; теперь уже не будут жужжать в уши реформами». — «Ну а как государь будет упираться?» — «Не бойтесь, Шувалов сумеет его держать в руках: по струнке пойдет голубчик». Самое интересное в этом диалоге — ощущение чиновниками единства своего сословия, провозглашение его мощной силой, уверенность в том, что кто-то из числа высшей бюрократии может заставить императора «пойти по струнке». И подобные ожидания не были вовсе лишены оснований.

Все назначения, сделанные в период правления Шувалова, производились по принципу личной преданности ему или родственных отношений с ним. Своего отца он намечал сделать министром двора, двоюродного брата — министром финансов. При нем всплыл из чиновничьего небытия ставший министром внутренних дел А. Е. Тимашев, чья глупость, по словам сенатора А. А. Половцева, «ежедневно принимала поразительные размеры»; утвердился Д. А. Толстой — проклятие российской школы и Церкви, поднялись и другие подобные им деятели. Человек светский, образованный, Петр Андреевич прекрасно понимал, что из себя представляют жандармы, и в разговорах со знакомыми фамильярно аттестовал подчиненных: «Мои скоты». В то же время он старался облагородить свое ведомство и расширить сферу его деятельности. Так, при шефе жандармов появилась должность юрисконсульта, о которой говорили, что наконец-то учредили пост протоиерея при доме терпимости. Сочетание и впрямь получилось пикантное.

Шувалов проник и в Министерство внутренних дел, помогая тамошним чиновникам организовывать «пересыльную часть» (как вы понимаете, имелось в виду отнюдь не почтовое ведомство). Петр Андреевич заявил, что поскольку ему, как начальнику тайной полиции, точно известны «свойства и направление каждого лица» (вот когда начались наши игры во всезнайство тайных органов!), то ему следует предоставить право увольнять по своему усмотрению чиновников всех ведомств. Дело до этого не дошло, но само заявление графа симптоматично. В конце концов главный жандарм, как и можно было ожидать, зарвался, забыв, что живет-то он все-таки в самодержавной стране. Как уже говорилось, его тяжба с Е. М. Долгорукой стала причиной отъезда Шувалова послом в Англию. В качестве резюме можно привести слова Половцева: «Такие люди, как Пален, Тимашев, Толстой... опошлили и сделали ненавистным то, что величалось [280] консерватизмом». Все перечисленные сенатором деятели были ставленниками Шувалова.

Дело даже не в том, что Ростовцев, братья Милютины, Головнин были лучшими министрами, чем Шувалов или Толстой. И те, и другие были искренними и убежденными монархистами. Но первые считали, что монархия, как саморазвивающаяся система, еще не исчерпала себя, а значит, способна к серьезным и необходимым переменам. Именно она, по их мнению, могла помочь измениться России постепенно, без революционных потрясений. Вторые также считали, что монархия является живым организмом, но вкладывали в это совершенно иной смысл. Всякие разговоры об изменении традиционного образа правления они расценивали как слабость монархии и монарха, отступление от самодержавия, освященного многовековой традицией и религиозными догматами. Трансформация и неизменность — борьба двух этих начал определила политическую жизнь российских «верхов», оказала значительное влияние и на жизнь страны вообще.

В мае 1867 года Александр II прибыл в Париж, где остановился в тех же покоях, которые в 1814 — 1815 годах занимал победитель Наполеона Александр I. Когда император возвращался с очередного смотра войск на Лоншанском поле, по коляске, в которой ехал Александр Николаевич, два его старших сына и Наполеон III, был произведен выстрел из пистолета. Покушавшимся на жизнь российского монарха оказался поляк Березовский, который пытался таким образом отомстить Александру II за жестокое подавление восстания в Польше в 1863 году. Пуля прошла мимо монарха, ранив лошадь офицера эскорта. Второе покушение за два года заставляло задуматься о дальнейшей судьбе династии, об изменении отношений между властью и обществом.

Наступало время размышлений, уточнения позиции Зимнего дворца по поводу проведенных реформ. Вскоре после покушения Березовского провозглашается тезис о том, что переходное время, связанное с преобразованиями, заканчивается и пришла пора устроения всех и вся в новых условиях. Однако призыв к успокоению и обустройству жизни мало помог в выяснении взаимоотношений между общественными силами страны. Они-то как раз и расходились в вопросе о своем месте в «новых условиях» и своей роли в новой России. Прежде всего это касалось революционного народнического лагеря. В нем продолжало набирать силу крайне радикальное направление, ярчайшим представителем которого стал в конце 1860-х годов С. Г. Нечаев. Деятельность [281] его кружка, который сам Нечаев, очевидно для солидности, предпочитал называть обществом «Народная расправа», — прекрасный пример того, куда может завести аморальность, возведенная в принцип политического действия. Помимо подлогов, шантажа единомышленников и колеблющихся, беспринципности, фиктивных браков с целью завладения приданым «жены», убийства — трудно назвать еще какие-либо деяния этой якобы социалистической организации. Правда, нечаевцы привнесли в революционное движение нечто действительно новое — строгое и безоговорочное следование всех членов группы приказам руководства, стоявшего над обществом, подчинение меньшинства решениям большинства и закрепленный в уставе нравственный кодекс революционера. Последний предполагал беззаветную преданность делу социализма, отказ от семейных и дружеских уз, забвение принципов, гуманизма, милосердия и т. п.

В замечательном романе Ф. М. Достоевского «Бесы», толчком к написанию которого послужил судебный процесс над нечаевцами, речь идет не столько о членах этого кружка, сколько вообще о праве человека распоряжаться судьбами других людей, о нравственном пределе человеческого самомнения, за которым деятель, всерьез посчитавший себя устроителем людского счастья, превращается в беса, нелюдя. Бесовщина Нечаева окончательно испортила отношения между властью и революционерами, показав, что пути к компромиссу между ними делаются все более и более невозможными. Нечаевщина оказала большое влияние и на развитие народнического движения 1870-х годов.

Правда, в начале этого десятилетия революционерам пришлось начинать с того, чем закончили их учителя и вожди в 1860-х годах. 1871 — 1872 годы — это время организации кружков самообразования среди студенческой и учащейся молодежи, время пропаганды ею социалистических идей в университетах, гимназиях и на фабриках. 1874 — 1875 годы — период «хождения в народ», то есть попытка перенести центр тяжести революционной работы в деревню, попытка, закончившаяся самым крупным политическим процессом в России, процессом «193-х». 1876 год — начало нового этапа в революционном народническом движении, выразившемся в создании организации профессиональных революционеров (вторая «Земля и воля»). 1879 год — раскол «Земли и воли» на две новые организации — «Черный передел» и «Народную волю», усиление террора социалистов, закончившегося трагической гибелью Александра II. Набросав беглую [282] схему основных событий в революционном лагере, поговорим немного о ее сути.

В наши дни много и горячо говорят об опасности и бессмысленности народнического террора. При этом крайне редко вспоминают о том, что в первые годы нового десятилетия о терроре в революционной среде не было и речи. Более того, кружки 1871 — 1872 годов возникли в противовес нечаевщине как защитная реакция на аморальность в общественной борьбе, реакция на презрение к человеческой личности, на призывы к бесцельной гражданской розни, столь характерные для Нечаева. В связи с этим П. А. Кропоткин вспоминал, как в 1871 году откуда-то из южных губерний страны в Петербург приехал некий молодой человек с твердым намерением убить Александра II и тем самым подтолкнуть колесо российской истории. Столичные народники, к которым террорист обратился за помощью, долго убеждали его отказаться от безумного замысла, а затем заявили, что помешают ему всеми возможными способами, вплоть до заявления на него в полицию. Под таким прессом террорист вынужден был отказаться от своего намерения повлиять на ход истории страны. «Зная, как слабо охранялся в ту пору Зимний дворец, — заключает Кропоткин, — я могу убедительно сказать, что народники спасли жизнь Александра II».

В те же годы в «верхах» созрела, казалось бы, здравая идея — развернуть правительственную контрпропаганду в народе с помощью соответствующих книг и организации монархических кружков. Но подобные мероприятия показались властям чересчур сложными и трудоемкими. Привычнее и эффективнее им представлялось действовать традиционными методами — репрессиями и ограничениями свободы слова. Появляются дикие предложения типа «высылки разом из столицы всех подозрительных людей». Кстати, немыслимыми они казались только на первый взгляд. Когда в 1880 году Лорис-Меликов стал диктатором, ему представили список на 250 высылаемых из Петербурга из 3000, предназначавшихся к высылке. Он попросил чиновника написать против каждой фамилии в списке причины предполагавшейся высылки, и тот, не задумываясь, вывел: «опасный человек», «вообще высылаемый», «в особое одолжение губернатору» и т. п. Примерно в те же годы нижегородский губернатор отдал распоряжение, согласно которому все женщины, носившие круглые шляпы, синие очки и башлыки и коротко стригшие волосы, признавались нигилистками. Полиция была обязана отправлять их в участки, где у этих жертв моды отбиралась подписка с обещанием не иметь [283] впредь столь крамольного вида. Что общего было у подобных мер с подлинной борьбой против революционеров, сказать очень трудно.

Подлинным переломом в отношениях власти и общества стало «хождение в народ» в 1874 — 1875 годах. Романтическое, а отчасти и религиозное, вызванное преклонением революционной молодежи перед крестьянством (его чистым, «социалистическим» образом жизни), это движение не могло нанести никакого реального вреда существующему строю. Да и сами крестьяне встретили переодетую «под мужика» молодежь настороженно и недоверчиво{69}. Однако полиция поспешила представить «хождение в народ» серьезным подрывом государственных устоев. Появилось даже предложение сосредотачивать высылаемых пропагандистов в тех местностях, где от них будет меньше вреда (пользуясь привычными нам терминами, предлагалось создать систему спецпоселений). В тридцати семи губерниях России было арестовано свыше полутора тысяч социалистов-народников, а следствие по их делу растянулось на три года. Все это время многие арестованные содержались в одиночных камерах, и в результате 43 человека умерли в тюрьме, 12 совершили самоубийства, 3 покушались на него, 38 сошли с ума. Не прибавил лавров российской Фемиде и политический процесс над 193 обвиняемыми в противоправительственной пропаганде, начатый в октябре 1877 года. Несмотря на все ухищрения прокуратуры и специально подобранных властями судей, 90 подсудимых после трех-четырехлетнего одиночного заключения были оправданы за неимением против них достаточных улик, да и против многих других подсудимых обвинения не выдерживали серьезной критики. Начиная с этого момента, симпатии общества бесповоротно склонились на сторону невинно пострадавших социалистов. На Руси издавна любили и продолжают любить убогих — обиженных властью, тем более обиженных безвинно.

Не прошли эти события бесследно и для революционного лагеря. Через несколько лет, вспоминая о пути, пройденном в 1870-х годах народничеством, Н. Ф. Анненков писал: «В большом процессе (процесс "193-х". — Л. Л.) наивные идеалисты и мечтатели ругались, потрясали решетками, наводили ужас на судей. Это было в семьдесят восьмом году. А через два-три года, перед теми же сенаторами, безупречно одетые в черные пары и в крахмальных воротничках Александр Квятковский, потом Желябов делали в корректнейшей форме показания: "Я имел честь объяснить суду, что бомба, назначенная для покушения на императора, была

284

приготовлена так-то и состояла из следующих частей..."» Действительно, общественное противостояние в 1878 году открывается уже не агитацией и пропагандой, а выстрелом В. И. Засулич в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова.

Последний, посетив дом предварительного заключения, приказал высечь содержавшегося там А. С. Боголюбова за то, что арестованный (но не осужденный, то есть полноправный гражданин империи) при встрече с градоначальником не снял перед ним шапку. Этак можно было начать порку и не в доме предварительного заключения, а прямо на Невском проспекте, наказывая всех гуляющих или спешащих по делу петербуржцев, не заметивших важной персоны сановника. Стрелявшая в сановника Засулич была схвачена у него в кабинете и после недолгого следствия отдана под суд. Но ее дело, как бесспорно выигрышное для властей, решили передать в ведение суда присяжных, видимо, террористку хотели осудить руками общества, а не Особого присутствия сената или других чрезвычайных органов. Совершенно неожиданно для «верхов» присяжные оправдали подсудимую, и она была освобождена из-под стражи прямо в зале суда, как и диктовал закон. Проведенное по горячим следам совещание не дало никаких результатов, кроме отвергнутого большинством предложения о введении в столице военного положения.

А революционное движение продолжало набирать силу, становясь все более организованным и беспощадным{70}. В период с марта 1878-го по апрель 1879 года последовали: убийства шефа одесских жандармов, агента сыскной полиции, покушение на жизнь киевского прокурора, убийства в центре Петербурга шефа российских жандармов, харьковского генерал-губернатора, удачливого полицейского провокатора. В марте 1879 года в Петербург из Поволжья приехал А. К. Соловьев с твердым намерением произвести покушение на жизнь императора. На этот раз останавливать террориста было некому, настроение в революционном лагере за время, прошедшее с 1871 года, изменилось кардинальным образом. 22 марта Соловьев выпустил в Александра II четыре или пять пуль из револьвера, но пробил в нескольких местах только его шинель. Императора спасла и неопытность покушавшегося, который отнюдь не был профессиональным снайпером, и то, что сам монарх после первого выстрела, не растерявшись, побежал от Соловьева зигзагами, затрудняя тому прицеливание. Сразу после выстрелов 22 марта Россия была поделена на шесть генерал-губернаторств, и каждый из [285] шести новых «самодержцев» получил диктаторские полномочия на вверенной ему территории (включая и право издания новых законов). Однако и эта мера — хотя губернаторы выслали 575 и казнили 16 человек — не спасла положения.

Летом 1879 года в рядах «Земли и воли» произошел раскол. За три дня до съезда, намеченного на 18 июня в Воронеже, в Липецке собрались 11 «политиков-террористов». Среди них были почти все будущие члены Исполнительного комитета «Народной воли»: А. Михайлов, А. Желябов, А. Квятковский, Н. Морозов, М. Фроленко... Здесь, в Липецке, было выработано единое и единственное требование, с которым «политики» вышли на съезд в Воронеже. Они настаивали на внесении в землевольческую программу пункта о временной необходимости политической борьбы, включая террор, для достижения в России демократических прав и свобод. Здесь же, в Липецке, был вынесен обвинительный приговор императору Александру II. Монарху ставились в вину: обман народа и общества мизерными реформами, нищета народа, разгром в 1863 году Польши, подавление всякого признака свободы, виселицы в Киеве, Одессе, Петербурге для террористов, зверское обращение с политическими заключенными в местах лишения свободы.

Прямое столкновение «политиков» и «пропагандистов-деревенщиков» на съезде в Воронеже привело к глубокому расколу в рядах «Земли и воли». Чуть позже организация вообще распалась на два новых народнических общества: «Черный передел» (работа в деревне) и «Народная воля» (политическая деятельность, в том числе и террор). Порывая с анархией, народничество вынуждено скатывалось к террору. А «Народная воля» взяла на себя роль ударной силы в борьбе с существующим режимом. Именно она произвела очередное покушение на императора поздней осенью 1879 года. Эта попытка цареубийства благодаря непредвиденным обстоятельствам оказалась трехсерийной.

В октябре месяце на 14-й версте, близ Одессы, появился новый железнодорожный сторож с супругой. Обычный сторож, крестьянского вида, не старый, но и не юноша. Вместе с тем он не был обычным железнодорожным рабочим, поскольку явился к начальнику дистанции с запиской от барона Унгерн-Штерберга, влиятельного лица на Юго-Западной железной дороге и к тому же зятя генерал-губернатора Одессы Тотлебена. По слухам, новый сторож служил раньше в дворниках у одной знатной дамы, которая, узнав, что его жена страдает туберкулезом, попросила барона дать ее слуге работу на свежем воздухе. Барон черкнул записку, и [286] все устроилось... к вящему удовольствию Исполнительного комитета «Народной воли». Как впоследствии установила полиция, сторожем на железной дороге оказался член ИК Михаил Фроленко, а его «женой» — Татьяна Лебедева. Интересно, что «знатной дамой», побывавшей у Унгерн-Штерберга, была известная революционерка Вера Фигнер. Операция протекала успешно, но императорский поезд проследовал не через Одессу, а через Александровск.

Здесь его ожидала другая группа народовольцев во главе с Андреем Желябовым. В начале ноября 1879 года в городскую управу Александровска обратился приезжий купец Черемисов с просьбой отвести ему землю для строительства кожевенного завода. Правда, участок земли он выбрал не совсем подходящий — у самого полотна железной дороги. Черемисов устраивался основательно: привез жену, купил коляску, вызвал землемера, обсуждал с жившими у него мастеровыми планы строительства завода. Дел у Черемисова-Желябова действительно было много: предстояло просверлить железнодорожную насыпь, заложить мину, протянуть провода от насыпи к дороге. «Купец» находился в постоянном нервном напряжении, его «жена» (Анна Якимова) слышала, как он во сне кричал: «Прячь провода, прячь!» 18 ноября долгожданный царский поезд вынырнул из-за поворота, и кто-то из «мастеровых» воскликнул: «Жарь!» Желябов соединил провода электрической батареи и... ничего. Не сработала электрическая цепь взрывателя, то ли отсыревшая, то ли обрубленная Иваном Окладским, осужденным уже при советской власти за предательство народовольцев...

Теперь вся надежда была на группу Софьи Перовской, которая поджидала поезд под Москвой. Перовская и Гартман обосновались в старообрядческом Замоскворечье, вблизи Рогожско-Симоновой заставы, ныне Заставы Ильича. Семь километров от Москвы, тут уж железнодорожным сторожем не устроишься и под насыпь мину не подложишь. Оставалось одно — подкоп. Это была каторжная работа, да нет, хуже каторжной. Узкий лаз (галерея) с постоянно потрескивавшими самодельными креплениями. Работавший, лежа отковыривал комья земли и ссыпал их на лист железа или фанеры, который его товарищи веревкой вытаскивали наружу, в погреб дома. Ночью вытащенную землю разбрасывали ровным слоем по огороду.

Александр Михайлов вспоминал: «Положение работающего там походило на заживо зарытого, употребляющего последние усилия для борьбы со смертью». Двигаться можно было только на животе, работали от полутора до трех часов [287] каждый; за день вырывали от двух до трех аршин (140 — 210 сантиметров). Во время дождя (а шел ноябрь) из галереи вычерпывали до 300 — 400 ведер воды. Кое-кто из работавших в лазе, боясь обвала и мучительной смерти, брал с собой яд, чтобы в случае чего покончить с жизнью разом. Несмотря ни на что, подкоп был готов в срок, но тут в дело вмешался случай. На одной из станций царский поезд обогнал на полчаса поезд со свитой, эти полчаса и спасли Александра II. Народовольцы ошибочно пропустили его, взорвав мину под четвертым вагоном второго состава. Однако в этом вагоне находились лишь фрукты и другая провизия, предназначенная для царского стола. Граф Адлерберг, ехавший с Александром II в одном вагоне, прибыл из Москвы к месту покушения и ужаснулся — от двух вагонов поезда свиты остался, по его словам, «мармелад какой-то».

Выступая после этого страшного события в Кремлевском дворце перед представителями различных сословий, Александр Николаевич сказал: «Я надеюсь на ваше содействие, чтобы остановить заблуждающуюся молодежь на том пагубном пути, на который люди неблагонамеренные стараются ее завлечь...» Судя по всему, «заблуждалась» к тому времени в России не только молодежь. Во всяком случае, когда по подписке бьш объявлен сбор на строительство часовни в память о чудесном спасении государя, то за год удалось собрать столь мизерную сумму, что о ней просто неудобно говорить. Александр II, похоже, окончательно оказался один на один с революционерами, превратившимися к тому времени в убежденных, то есть идейных террористов.

Дальше