Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Наше знакомство

1

Зимой тысяча девятьсот сорок второго года кто-то из летчиков первого полка тяжелых бомбардировщиков сказал мне на прифронтовом аэродроме близ Калуги, что Старчак погиб под Юхновом. В этот район в середине января был высажен его парашютный отряд.

Погиб он так. Приземляясь, Старчак провалился в незамерзающий ручей; рядом, по шоссе, двигались вражеские колонны. Капитан стоял на морозе, не шелохнувшись, чтобы не выдать себя и товарищей, высадившихся поблизости. Когда колонны прошли, друзья нашли Старчака уже мертвым и самолетом отправили его тело в Москву.

— Да, был человек и нет, — сказал лейтенант. — Вот память от него осталась. — Он протянул самодельную алюминиевую зажигалку, представляющую собой голову Мефистофеля. — Возьмите, может, родных повстречаете. — Лейтенант покрутил колесико, хотя папироса у него горела.

Докурив, он метнул окурок в сугроб и пошел в штаб эскадрильи, оставляя своими унтами глубокие следы на подтаявшем сером снегу.

Больше я ничего не слышал о капитане Старчаке, и, хотя трудно было поверить, что такой знающий, находчивый и, наконец, удачливый командир погиб, рассказ о [4] том, как он встретил свой смертный час, показался мне горестным, но правдивым. Именно так должен был поступив Старчак, человек, о котором еще при жизни складывали легенды пилоты тяжелых ночных бомбардировщиков — люди, знавшие цену мужеству.

Мало-помалу новые встречи, новые заботы и потери скрыли образ капитана Старчака, сделали его давним и далеким.

Недавно зажигалка попалась мне на глаза и напомнила многое.

Мысль побежала от события к событию.

...Летчик дает мне зажигалку капитана Старчака... Последняя встреча с капитаном перед его вылетом в тыл врага... Беседа в Юхнове в сентябре.

Потом пошли воспоминания, относящиеся к еще более раннему времени.

...Редактор газеты двадцать третьей авиационной дивизии Николай Андреевич Елу махов посылает меня из Медыни в Юхнов к парашютистам.

— Побеседуй, может, напишешь. Народ прелюбопытный.

И вот наша трехоска «ГАЗ-АА», изукрашенная зелеными и коричневыми маскировочными пятнами, идет по влажному от дождя асфальту Варшавского шоссе, то скатываясь по отлогому склону, то взбираясь на взгорье.

Доезжаем до столба с цифрой «210» и сворачиваем на проселочную дорогу. Едем прозрачной березовой рощей по ровной, накатайной колее.

Внезапно шофер тормозит: поперек дороги — бревно.

К нам подходит остроносый белобрысый парень в расстегнутой телогрейке с черным немецким автоматом на груди:

— Пароль?

Показываю редакционное удостоверение.

Парень небрежно берет его, читает и кладет к себе в левый карман гимнастёрки, а из правого достает плоский жестяной свисток, какие бывают у волейбольных судей, и свистит сперва протяжно, потом отрывисто,

Из-за кустов выходят еще двое, тоже с автоматами.

Через минуту объявляют решение;

— Отведем вас в штаб. Возьмите пока свой документ. Шоферу придется здесь подождать. И вот еще что: мы должны завязать вам глаза... [5]

Несколько минут мы идем по мягкой, усыпанной еще прошлогодней листвой тропе, и провожатые предупреждают время от времени:

— Не споткнитесь, корень.

Где-то в отдалении шумят моторы самолетов, но их гул не может заглушить птичьих голосов.

— Нагнитесь, а то о притолоку стукнетесь, — предупреждают провожатые. — Здесь три ступеньки вниз.

С глаз снимают повязку. Мы — в низкой землянке, обшитой тесом. Вижу стол, придвинутый к стене, окно, полузадернутое занавеской, и походную койку, на которой лежит человек в гимнастерке и военных шароварах, заправленных в белые носки. Это капитан: на голубых петлицах гимнастерки поблескивают алой эмалью знаки различия — «шпалы».

Капитан приподнимается, садится на койке, а мне показывает рукой на табурет.

— Слушаю вас, — говорит он, натягивая блестящие хромовые сапоги и подпоясываясь.

Подаю удостоверение личности и, пока капитан, щурясь от ярких лучей, рассматривает документы, стараюсь разглядеть его.

Это худощавый белокурый человек лет тридцати пяти, с твердым подбородком, глубоко запавшими воспаленными от долгого недосыпания голубыми глазами.

Незаметно нащупываю в кармане записную книжку и готовлюсь вытащить ее, но... не приходится. Капитан возвращает удостоверение и говорит:

— Писать пока не о чем, да, пожалуй, и не следует.

— У меня приказ редактора, — возражаю я. — У нас тоже дисциплина.

— Извините, я должен лечь спать. — Капитан стягивает сапоги, и они мягко стукаются о земляной пол. — А редактору так и передайте, что писать ничего не надо... Вы завтракали? — И, не дождавшись ответа, приказывает дежурному, стоящему у дверей: — Накормите товарища из редакции и проводите к машине. Глаза можно не завязывать...

А мне говорит:

— Перестарался, однако, наш патруль...

Мы выходим из землянки, идем по редкому лесочку и оказываемся на поляне, где колесо в колесо стоят три походные кухни. [6]

— А расход почему не заявили? — ворчит пожилой повар.

Дежурный в спор не вступает. Он говорит лишь три слова:

— Велел капитан Старчак...

— Так бы и сказал! — Повар надевает белую курточку, застегивает ее на все пуговицы и берет черпак. — Вам со дна или пожиже? Шофер у вас? И ему нальем...

Когда мы возвращаемся к нашей редакционной полуторке, дежурный говорит в утешение:

— Ты не больно-то расстраивайся. Капитан и в центральные газеты не дает материал, даже киношников гоняет. — И, повторяя чужие слова, скорей всего слова самого командира, добавляет: — Зачем визитные карточки оставлять? Чем меньше о нас знают теперь, тем лучше узнают потом. Нам популярность ни к чему...

Это было в августе сорок первого года. Почему-то и тогда, в то августовское утро, фамилия капитана показалась мне знакомой, словно бы слышанной когда-то.

Так я и не припомнил, где слышал эту фамилию. Но теперь вспомнил.

...Начало июля. По лесам и болотам Полесья отступают разбитые в неравных июньских боях наши кадровые полки, принявшие на себя первый удар. Вот уже неделю идем мы, увязая в грязи, узкой просекой, которая, кажется, вот-вот оборвется, но конца которой нет и нет.

Нашу нестройную колонну ведет полковник Некрасов. Он возвращался из отпуска к месту службы, в Брест, но не доехал: на рассвете двадцать второго июня фашистские самолеты разбомбили в Кобрине его поезд. Добраться на автомашине или на худой конец пешком тоже не удалось: Брест был уже окружен.

Вместе с летчиками сто двадцать третьего истребительного полка и бойцами восемьдесят седьмой авиабазы полковник остался оборонять аэродром.

Задача была решена: немцы так и не смогли высадить здесь десант.

Потом начался наш отход, и вот мы, солдаты и командиры, голодные, усталые, идем уже целую неделю, зная одно направление — на восток, к своим.

Поймав взгляд кого-либо из бойцов, полковник говорит негромко:

— Теперь уже скоро... А там недельку отдохнем, подкормимся [7] у походных кухонь, приведем себя в порядок и — снова в бой. Мы еще увидим, как война на запад оглобли поворачивает.

К рассвету лес кончился, и перед нами открылась долина, прорезанная дымящейся утренним туманом рекой Ясельдой.

За несколько минут ветер сдул туман, и мы увидели за рекой серое шоссе, по которому шли такие же серые, как лента дороги, немецкие танки, бронемашины, грузовики, Вдалеке синел лес.

Мы вернулись в чащу: когда стемнеет, форсируем Ясельду и перейдем шоссе...

Ночью мы переправились через реку, перебежали опустевшее шоссе и к рассвету добрались до леса.

И опять бесконечная просека, ведущая к иной реке, за которой, как и за Ясельдой, шоссейная дорога, запруженная вражескими войсками. Не по карте узнавали мы такие реки, как Лань, Случь, Птичь...

— Неправда, пробьемся! — говорит полковник Некрасов. И уверенность ветерана передается нам, двадцатилетним, в трудное время начавшим свой воинский путь.

Наступает ночь. Еще одна бессонная ночь первого месяца войны.

Полковник Некрасов назначает нескольких бойцов и командиров в дозор, а остальным велит спать, словно сам не знает, что никому не уснуть.

Тихо в лесу. Не шуршат отзывчивые осины, не перекликаются напуганные людьми ночные птицы. Только слышно, как невдалеке журчит ручеек. Пойти напиться, что ли? Нет сил подняться. Ладно, обойдется...

Издалека доносится гул. Он приближается, становясь все явственней. Моторист из сто двадцать третьего авиаполка обрадованно говорит:

— Свой!

Знатоку не больно-то верят:

— Сейчас он тебе гостинчика подбросит по-свойски...

— Вчера тоже говорили «свой», а он как пошел чесать из крупнокалиберного...

Самолет пролетел низко-низко над лесом, и через минуту шум мотора умолк.

— Приземлился! — определил моторист. — Скорей [8] всего на той полянке, по которой давеча шли. Больше здесь негде. Хорошо, что луна, а то нипочем не сесть...

Прошло минут двадцать, и мы увидели: трое из боевого охранения ведут к полковнику Некрасову хромающего человека в комбинезоне и летном шлеме.

Человек в комбинезоне негромко сказал:

— Мне поручено помочь вам выйти на соединение с войсками. Вот мои документы. А вот карта с обстановкой.

Полковник прилег, накрылся с головой плащ-палаткой и зажег электрический фонарик. Тонкий луч света пробивался наружу, и «ночной гость» наступил на неплотно прилегавшую к траве кромку палатки.

Но вот наш командир выключил фонарь и встал.

— Спасибо, капитан, — сказал он человеку в комбинезоне. — Я знал, что нас не оставят... И бойцам все время говорил.

— Наши парашютисты сегодня по радио о вас сообщили, вот и послали меня, — объяснил незнакомец. Луна закатилась за облако, и стало совсем темно.

— Проводите капитана, — приказал полковник бойцам из охранения и мне.

Мы пошли напрямик, через кусты. Капитан, прихрамывая, шел впереди; он раздвигал ветви и уверенно отыскивал путь.

До полянки добрались довольно быстро, на опушке он распрощался с нами:

— Счастливо дойти!

— А вам — долететь!

Капитан уселся на заднее сиденье, пилот запустил мотор, машина легко покатилась по лужайке и взмыла в темное небо.

Когда мы вернулись, отряд уже был построен в маршевую колонну.

Полковник Некрасов повел нас по таким дорогам, на которых не было вражеских войск, и через три дня отряд перешел линию фронта. Это было неподалеку от Гомеля,

Наш командир сразу же получил назначение; были распределены по разным подразделениям и мы; меня направили в редакцию дивизионной газеты.

Фамилия человека, который помог нам выйти из вражеского кольца, была Старчак. Это я узнал от полковника Некрасова, когда он зашел проститься с нами. [9]

— Старчак, капитан Старчак, офицер связи, — сказал полковник и засмеялся, довольный.

... Все это я вспомнил, глядя на старую алюминиевую зажигалку, и еще раз пожалел, что не разыскал родных Старчака, не рассказал им все, что знал об этом человеке.

Я решил сделать это во что бы то ни стало.

2

До войны Старчак служил в Минске, и поэтому прежде всего я написал туда. Из горисполкома пришел ответ, что никого из родственников капитана найти не удалось.

Сказать по совести, на положительный ответ и не было особой надежды: война разметала семьи офицеров, и жена Старчака, если только ей удалось уехать вовремя, могла оказаться где-нибудь на Урале или, скажем, в Поволжье. Дело осложнялось и тем, что я не знал ее имени.

Нет, надо было, как мне и советовали в Музее Советской Армии, искать в военных архивах личное дело самого капитана. Только бы найти эту папку!

Но в архивных учреждениям личного дела Старчака не оказалось. Никаких сведений о капитане не было и в Управлении кадров Военно-воздушных сил, и в отделе кадров Воздушно-десантных войск, и в Московском городском и областном военкоматах.

Прошло три месяца, но я знал о Старчаке ничуть не больше, чем когда начинал поиски. Правда, перечитывая комплекты газет первого года войны, я нашел немало очерков и статей, посвященных Старчаку и его товарищам. Но нигде, к сожалению, не говорилось, где же родился командир отряда парашютистов. Как я досадовал, что в свое время, беседуя со Старчаком, не записал этого.

Долго было бы рассказывать о ходе поисков. Пришлось обратиться и в Музей авиации, и в Центральный аэроклуб, где, казалось, должны были найтись товарищи Старчака по парашютному спорту, и в газету «Советская авиация», где в октябре сорок первого года была помещена статья писателя Николая Богданова о богатырском подвиге отряда Старчака, державшего оборону на Угре.

Я позвонил Богданову.

— Как же, как же! Помню, конечно. Погиб, говорите? Очень горько это слышать...

Богданов посоветовал обратиться к писателю Кожевникову, В августе или сентябре сорок первого года [10] Кожевников беседовал в Юхнове со Старчаком, даже, кажется, летал вместе с ним в тыл.

В редакции журнала «Знамя» сказали, что Кожевников уехал в Китай и вернется не скоро.

Неудачным было обращение и в Центральный аэроклуб.

Может быть, безуспешные поиски продолжались и по сей день, если бы не добрый совет научной сотрудницы Музея Советской Армии Евгении Михайловны Кирпонос:

— А не обратиться ли вам в наградной отдел? У Старчака, как вы рассказываете, были ордена. На всех награжденных заведены карточки.

Все оказалось до обидного просто. Стоило ли терять недели и месяцы?

Я позвонил в наградной отдел Министерства обороны, и мне продиктовали то, что было написано на карточке:

«Старчак Иван Георгиевич. Родился в 1905 году. Уроженец Полтавской области, Кременчугский район, село Александрова. Украинец. В армии с 1920 года. Член партии с 1928 года. В 1946 году проходил службу в воинской части номер ...»

— Постойте, постойте! — закричал я в трубку. — Повторите, пожалуйста, последнюю фразу.

Учетчица прочитала еще раз, медленно, почти по слогам:

«В 1946 году проходил службу в воинской части номер,.»

— Адрес части указан? — вновь перебил я учетчицу.

— Указан. Московская область. Почтовый ящик номер...

— Большое спасибо!

— А награды списывать не будете? У него ордена Ленина, Красного Знамени...

— Это в другой раз.

Конечно, ошибка. Погибшие не возвращаются... Скорее всего это однофамилец.

Я послал телеграмму «молнию», но, не веря, что капитан жив, не указал его имени и отчества, написал просто: Старчаку.

В телеграмме было всего несколько слов: старый сослуживец Старчака просит позвонить по телефону.

Стоит ли говорить о том, с каким нетерпением ждал я [11] ответа. Каждый телефонный звонок приводил меня в волнение.

Шел день за днем, но звонок так и не раздался. Я уехал в командировку в Заполярье; меня и радовала эта поездка, и огорчала: вдруг позвонят, а я в отъезде?

Через месяц я вернулся и нашел у себя на столе записку: «Просил позвонить полковник Старчак, Телефон такой-то...»

Тотчас же я набрал нужный номер и услышал негромкий, спокойный голос:

— Полковник Старчак слушает.

Довольно сбивчиво я объяснил полковнику, в чем дело, и спросил, когда и где могу с ним встретиться, если только он тот самый капитан Старчак, который...

— Наверно, тот самый... Приезжайте завтра в двенадцать часов.

3

Когда я ехал в электропоезде из Москвы до пригородной станции, где живет Старчак, меня всю дорогу не оставляла мысль: узнаю ли его? Ведь прошло почти два десятилетия... И самое главное: тот ли это человек?

В комендатуре военного городка пропуск выписали быстро, и, выйдя на крыльцо, дежурный показал дорогу:

— Вон, видите стадион? Дойдете до него, а там спросите.

Снег поскрипывал под ногами, красное солнце отражалось в синем зеркале катка, еще не исцарапанного сталью коньков.

Несколько ребятишек, закончив заливку катка, накручивали на барабан брезентовый рукав. Мужчина средних лет, в коричневом лыжном костюме стоял, опершись на палку, и показывал, как и что надо сделать, чтобы в рукаве не осталось воды.

Все были настолько увлечены, что я постеснялся спросить дорогу и пошел наугад.

Тропинка привела к светло-серому невысокому дому.

Дверь открыла женщина с густыми черными бровями.

— Мне Ивана Георгиевича, — сказал я.

— А разве вы не видели его на стадионе? Мимо ведь шли...

Вот, оказывается, и не узнал я Старчака. А может быть, это действительно не тот человек? [12]

Ждать пришлось недолго. Через несколько минут в комнату вошел, грузно опираясь на палку, мужчина в лыжном костюме, которого я уже видел на стадионе. Он крепко пожал мне руку и, вглядевшись, сказал:

— А ведь я вас помню. Вы — корреспондент, который заставлял меня автобиографию писать.

— А вы — тот капитан, который так ее и не написал? — Нет, написал, только вы за ней не явились.

Во все глаза смотрел я на Старчака. Так пристально смотрел, что ему, пожалуй, было неловко.

— Почему вы так глядите? — спросил он наконец.

Я сказал Старчаку, что все в первом бомбардировочном полку считали его погибшим.

— В подобном случае, — улыбнулся Старчак, — один старый писатель сказал: «Слухи о моей смерти несколько преувеличены...»

Он постарался тут же перевести разговор на другое.

Спрашивал, что я делал все эти годы, давно ли окончил армейскую службу, где учился, где работаю.

—По журналистскому правилу больше слушать других, чем рассказывать о себе, я отвечал как можно короче и в свою очередь начал расспросы:

— Почему о вас ничего не было слышно с зимы сорок второго года?

— Сохранились ли у вас записи, снимки, вырезки из газет и другие документы той поры?

— Известна ли дальнейшая судьба бойцов и командиров вашего парашютного отряда? И, наконец:

— Как вы остались живы, если вас увезли мертвым?

Старчак ответил по порядку. Он сказал, что до поздней осени сорок второго года пробыл в госпитале, а потом опять летал во вражеские тылы, но знать об этом никому из непосвященных не следовало.

В ответ на второй вопрос он оказал:

— Кое-какие бумаги и снимки жена сберегла, надо только их отыскать.

На третий вопрос Старчак ответил так:

— Очень уж много лет прошло, потеряли мы друг друга из виду.

Последний вопрос был самым существенным.

— Интересуетесь, как живым остался? Об этом лучше [13] спросите не меня, а хирургов из Главного военного госпиталя..

Мы беседовали до самой ночи, говорили о давних событиях, припоминали общих знакомых, которых нашлось гораздо больше, чем можно было бы предположить.

Я говорил со Старчаком и все еще не мог освоиться с мыслью, что передо мной человек, которого не только я, но и многие другие почти двадцать лет считали погибшим. Не мог поверить, что передо мной капитан Старчак.

Но это был он. Те же внимательные, все запоминающие глаза, тот же твердый, волевой подбородок, застенчивая улыбка. Только разбежались от глаз морщинки, тронула седина виски...

Воспоминания взволновали Старчака. Он достал из ящика письменного стола коробку папирос и спросил:

— Спичек нет? Не хочу на кухню идти: Наташа заругает, что закурил. Врачи...

Спичек не было, и Старчак так и держал в зубах незажженную папиросу. Потом стукнул себя по лбу. Опираясь на палку, он подошел к книжному шкафу и взял с верхней полки зажигалку. Алюминиевую, с головой Мефистофеля, точно такую, как та, что была у меня в кармане. Я вытащил ее и протянул удивленному Старчаку:

— Возьмите, Иван Георгиевич.

— Откуда она у вас?

Я ответил, что мне ее дал знакомый летчик.

— Не Ильинский?

— Нет, Ларионов...

— Я ее у капитана Ильинского в рубке оставил.

— А вторая у вас откуда?— спросил я.

— Старшина один, Бедрин его фамилия, позаботился. В госпитале я тогда лежал... Значит, не Ильинский?

Надо было торопиться: скоро последний поезд на Москву, и я распрощался, попросив разрешения прийти завтра, вернее уже сегодня вечером: часы давно пробили полночь.

Много вечеров отнял я после этого у Старчака.

Хоть и сетовал капитан на то, что прошло много времени и все позабыто, однако называл не только имена и фамилии товарищей, но и год и место рождения каждого из них.

Прикрыв на миг глаза ладонью, Старчак двумя — тремя [14] словами обрисовывал человека. Речь его становилась несколько замедленной, и создавалось впечатление, что он, прежде чем сказать о ком-либо, всматривается в человека и уже потом говорит о нем.

Позже, когда Наталия Петровна, перерыв все ящики, нашла любительские фотокарточки, где были сняты некоторые из тех, о ком говорил Старчак, я подивился его завидной памяти и высказал это. Он улыбнулся.

— Нам иначе нельзя. Вся документация — в голове.

Моя тетрадь, в которой я делал свои ежедневные записи, кончилась, и последние заметки пришлось сделать на обложке, там, где таблица умножения. Трудно было восстановить фамилии некоторых парашютистов, и я выуживал их из статей и заметок о боевых действиях отряда, в том числе и из своих собственных.

Я обратил внимание на то, что, выписывая для себя фамилии из моей тетради, Старчак расположил их не в той последовательности, в какой они шли у меня.

— В чем дело?

— А вот в чем, — ответил Старчак. — Я представляю отряд в строю по ротам, взводам, отделениям. Так мне гораздо легче вспоминать товарищей.

Память не подводила Ивана Георгиевича. Многие, с кем довелось служить, не были забыты им и почти двадцать лет спустя. Старчак решил написать всем, чьи фамилии были в нашем списке. Он обращался в паспортные столы, военкоматы, исполкомы, партийные и комсомольские комитеты, твердо надеясь, что там отзовутся, помогут отыскать его парашютистов.

Старчак знал, что многих из тех, к кому обращены его письма, нет в живых: после того как он их видел, прошло три года войны, да и с победного мая сколько воды утекло... И все же написал всем, как бы делая запоздалую проверку тем, кто вместе с ним сражался летом, осенью и зимой сорок первого года в тылу врага.

Многие, очень многие не смогли отозваться на этой перекличке: кто был убит в снегах Подмосковья зимой сорок первого года, кто погиб при высадке десанта на белорусской земле, кто сложил голову в других местах и землях.

Скорбные вести о потерях приходили к Старчаку в письмах, присланных матерями и сестрами павших, и я [15] видел, с какой болью читал этот мужественный человек горестные строки.

Немало было писем от однополчан: на столе Старчака можно было увидеть конверты с почтовыми штемпелями Москвы, Ленинграда, Свердловска, Владимира, Кольчугина, Горького, Раменского, Александрова и других больших и малых городов. В каждом из этих писем— и в строчках, и между строк — сквозило чувство радости: «Старчак жив, с ним можно увидеться!..»

Мне пришлось присутствовать при многих встречах Старчака с товарищами.

Я не без тайной мысли разыскивал Старчака, собирал материалы о нем. Мне хотелось написать книгу.

Но теперь, после бесед с ним, мне стало казаться, что сам Старчак сделает это лучше, Я сказал Старчаку, что хорошо, если бы он попробовал написать о себе и своих товарищах.

Иван Георгиевич, подумав, ответил:

— Нет, не возьмусь. Не получится.

Объясняя свой отказ, Старчак ссылался на литературную неопытность и иные причины, которые я не мог признать основательными. Он — хороший рассказчик, да и перо в руках привык держать: пишет специальные труды.

Но он стоял на своем.

И все же я долго колебался, прежде чем решиться. В самом деле. В десантных войсках я не служил, с тактикой воздушной пехоты знаком понаслышке. Правда, я считал, что в действиях десантников много общего с действиями наземных войск и мне пригодятся знания, полученные в пехотной школе. А потом, успокаивал я себя, люди, о которых доведется писать, помогут разобраться в новых для меня делах, укажут на ошибки...

Так я решил написать о тех, кому когда-то, в первый год войны, посвящал торопливые заметки в дивизионной газете. Мне захотелось рассказать об этих отважных людях обстоятельнее и, если удастся, теплее, чем это было сделано в то время.

Обо всем не напишешь. Я взял лишь год в жизни своих героев, вернее еще меньше: лето, осень и зиму трудного сорок первого года. [16]

Дальше