Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Литва

1

Начинает сказка сказываться...
П. П. Ершов. «Конек-Горбунок»

Мальчик сидел под береговым обрывом у самой воды, смотрел через неширокую, сажен тридцать, реку на другой берег, песчаный, отлогий, заросший по песку островками мать-и-мачехи, а за песчаным откосом непроходимой чащей ветлы, и размышлял с великой детской горечью и обидой о своем бессилии.

«Отчего я такой? Слабый, бестолковый, глупый! Дорогу, и ту запомнить не могу. Как вон у Алешки все ловко выходит! На коня на любого садится, из лука от уха лепит без промаха, по-татарски... Да может, он татарин и есть? Ноздри навыворот, глаза-щелки... Мечом что правой, что левой вертит  — считать устанешь... Ну, в этом ладно, может, когда подрасту, сравняюсь, силы наберусь... А вот хитрость его, приметливость во всем...»

Алешка, сын дедова конюха Афанасия, был на целых пять лет старше, чего мальчик никак пока в расчет не брал. Случайно, нет ли, но он оказался для мальчика первейшим другом и главным наставником. В свои тринадцать лет он не хуже бывалых охотников знал все окрестные чащи, особенно те ветлы за рекой.

Это был довольно большой остров в верховье Стыри, одного из бесчисленных притоков Припяти, ограниченный с трех сторон самой речкой, а с четвертой, с востока, длинной, верст пять, старицей, заболоченной и жутко заросшей трестой, ветлами, ежевикой, хмелем, через которую невозможно было сунуться.

Речка Стырь была чиста, полноводна, перегорожена во многих местах плотниками бобров. По весне полая вода заливала остров, а отступив, оставляла после себя множество озер и луж, зараставших летом, как и старица, буйной зеленью.

Место это кишело рыбой, птицей, мелкой дичью, но и пиявками, и змеями, иной дрянью, потому охотники обычно обходили его стороной, благо и дичи, и рыбы везде хватало. Может, оттого и стало оно для Алешки любимым, что никто лишний сюда не забредал, и он чувствовал себя здесь полным хозяином. Алешка готов был пропадать «на том боку» (так он выражался) целыми днями, а с собой всегда приглашал хозяйского внука, хотя тот был еще совсем малец, с такими подростки не водятся.

Почему именно с ним Алешка шастает в эту гиблую чащу, мальчик не задумывался, он видел только полное превосходство приятеля и в отыскании следов, и в ориентации, вообще во всех охотничьих делах, и от этого отчаивался и сокрушался.

А Алешке именно с ним было интереснее всего пройтись по знакомым тропинкам, именно его удивить какой-нибудь диковиной, обнаруженной или придуманной. Потому что этот мальчик умел удивляться. По делу удивляться!

Кого бы из ровесников Алешки поразило, когда он, спугнув зимой зайца, шел по следу не за ним, а в противоположную сторону. Кто знал примету  — ладно, а вот кто не знал, заржал бы, как жеребец, обругал, осмеял и бросился за зайцем вдогонку. Этот же удивленно таращил глазенки, жадно следил за всеми его движениями и в конце концов спрашивал именно то, чего ожидал от него Алешка:

—  А почему мы по следу  — назад?  — то есть он понимал, чего больше всего ждет приятель.

И не насмехался, хоть и княжич, не издевался, как все ровесники, знавшие, что Алешка полутатарин, и что к нему не стоит обращаться иначе как с презрением и насмешкой. Полная кличка Алешки была «Рваные ноздри» (нос его действительно давал к тому повод), но это оказывалось слишком длинно выговаривать, поэтому говорили короче: «Блоха!» И вот это было самое обидное и непонятное! Ну почему блоха-то?! При чем здесь блоха?!!

Что мальчик по малости своей еще не успел проникнуться предрассудками старших, Алешка не думал, потому что и такие, и совсем сопляки донимали его то и дело назойливым писком: «Блоха-а-а!..», наглые от сознания безнаказанности (так как старшие ревниво оберегали их от Алешкиных кулаков) и злые, как все обыкновенные дети.

Алешка видел восхищение, загоравшееся в глазах мальчика после каждой удачной проделки со следами, капканами или засадой, и старался как можно больше уважения вселить в своего приятеля. Это была для него единственная, пожалуй, возможность самоутверждения.

Но чтобы удивлять, приходилось не действовать, а священнодействовать, блюсти тайну, что Алешка и делал в меру сил, стараясь ничего не объяснять.

Мальчику же было невдомек, почему он остается таким же беспомощным, как и полгода, и год назад, хотя постоянно общается с дошлым охотником. Значит, сам он глуп и не способен чему-либо научиться.

Вот и сейчас он сидел и горевал, что не может сам, один, взять да и пойти «на тот бок», потому что боится заблудиться.

«Был бы Алешка, мы б уж давно там торчали. Там ведь уже и ежевика подошла, и борщевик не перестоял, и кувшинки расцвели (не для глупого любования, а для лакомства  — только они с Алешкой знали, как вкусны их корзинки с семенами  — вкуснее мака!). Можно ветюга стрелой сбить, да на костерке его... Можно карасиков пяток вытащить...»

Но Алешки нет. Афанасий забрал сына с собой перегонять табун на дальний луг, а он сидит один, жалкий и беспомощный, и не может ни на что решиться.

И вот сначала робко, а потом все смелей и назойливей: «А может, одному? Ведь когда-то же надо начинать... А то что же, так за Алешкиной спиной и ходить, в затылок его дышать! Из-за спины ведь ничего не разглядишь... Если недалеко? Неглубоко зайти  — и назад... Как в воде  — нырнул и вынырнул... Потом поглубже... А?!»

Эта простая и гениальная мысль подбрасывает мальчика, как пружина. Он вскакивает, раздевается и связывает одежду поясом, крепко, как учил Алешка, чтобы рука не уставала держать, пока плывешь.

Входит в воду в давным-давно изведанном, привычном месте, в двадцати шагах от бобровой хатки, но сегодня, когда он один, даже этот привычный сход кажется немного таинственным и как будто чем-то грозящим... Вода теплая, и гусиная кожа и озноб идут, пожалуй, лишь от волнения. Когда вода доходит до подбородка, мальчик уверенно отталкивается ногами и плывет, подняв левую руку с одеждой над головой и делая долгие спокойные выдохи в воду  — в реке он чувствует себя уверенно, вот «на том боку» бы так.

Выскочив на песок и попрыгав на одной ножке, вытряхивает воду из уха, быстро одевается. Обуви «на том боку» не полагается.

Стена ветлы стоит перед ним грозно, словно вражеский строй  — не пущу!

Мальчик долго мнется в нерешительности, наконец глубоко вздыхает и идет. Нет у него никакого плана, никакого замысла, только нырнуть  — и назад. И как перед глубоким нырком он всегда оглядывался на солнце, так и сейчас оглянулся, шепча: «Господи, помоги! «  — и вдруг сообразил: вот кто мне поможет! Солнышко светило ему в спину, опустившись уже довольно низко!

«Вот! Вот! От солнышка пойду, а назад на солнышко! Вот и выйду! Вот и все!»  — это сильно прибавило смелости, он перекрестился и нырнул в кусты. Стоило преодолеть первую густую чашу, как за ней открылись всякие щели и тропинки, по которым топтались у берега те, кто купался в этом месте, да козы, неизвестно как пробиравшиеся глодать кустарник.

Выбрав самую приметную тропинку, мальчик проскочил по ней сажен полтораста и бросился назад. Ничего особенного не случилось, он выбрался на берег в том же месте, где и вошел, но обрадовался несказанно. «Вот так и надо! Нырнуть разок, потом глубже... И чем я хуже Алешки?!»

Он снова кинулся в чащу, выбрался на ту же тропинку и пошел по ней вполне бесцельно, лишь бы зайти подальше, да назад. Но заблудиться было невозможно, тропинка была одна и вела почти прямо от солнца. Он шел и шел по ней, упиваясь собственной независимостью, и вдруг вышел на поляну, увитую хмелем, в центре которой стояли плотно, как в один зонтик сведенные, семь высоких ясеней. С Алешкой он бывал здесь сто раз и прекрасно помнил эти ясени, но чтобы самому! вот так! сразу!..

Он снова оглянулся на солнце: «Так! Прямо от него... Вот и весь сказ! И куда я денусь!»

За ясенями тропинки не было, но и кусты стояли реже, стайками, дорога просматривалась дальше, и мальчик почти побежал вперед. Не прошло и десяти минут, как он выскочил на берег озера. Это была круглая яма сажен двести в диаметре. Берег закрывали густейшие заросли осины, ветлы, ежевики, перевитые хмелем, повиликой и прочей ползучей и цепляющейся за что попало травой. Все это мальчик тоже помнил, только раньше оно виделось ему из-за Алешкиного плеча, а сейчас он был один, он был хозяин. Он бросился по откосу вниз, высматривая сизые ягоды ежевики, и забыл обо всем.

Когда они приходили сюда с Алешкой, то сначала нарезали лопухов и борщевика, лакомились сочными стеблями, а уж потом начинали искать ежевику. Но почему так делалось, мальчик не понимал. Зачем жевать хоть и вкусную, но траву, когда под рукой столько прекрасной ягоды?

Ну, теперь-то он сразу взял быка за рога: стал медленно обходить озеро, выгребая и отправляя в рот ежевику, гроздьями висевшую под листами.

Вдруг впереди что-то громко хрустнуло, мальчик отпрянул, схватился за нож и замер. Ножичек был мал  — настругать щепок для костра, да содрать шкурку с суслика или зайца и все, и мальчик затосковал и тут же заметил себе: не ходить в лес вот так, безоружным. Мало ли чего!

На сей раз обошлось. Хруст повторился, зашелестело, из кустов выдралась большая коричневая птица, полетела прочь. Мальчик перевел дух и снова зашагал вдоль зеленой стены.

За час или полтора он обошел все озеро. Ладони его стали фиолетовыми, во рту саднило, а в левом боку появилась тупая тяжесть  — так много съел он огромных, сизых, кислых ягод.

Увидев, что сделал круг, мальчик выбрался наверх и взглянул на солнце. Оно сильно поопустилось, не обжигало, а мягко и ласково звало назад, домой. Радуясь своему замечательно удачному походу, мальчик кинулся к солнышку.

Он быстро шел по высокой траве, ожидая, что скоро выберется если не на берег, то на поляну с ясенями, но, кажется, что-то было не так. А! Ясени потерялись... Однако прежде чем он это сообразил, прошло довольно много времени: уже и озеро исчезло из виду.

Осталась одна надежда  — на солнце. Он все прибавлял и прибавлял шагу, наконец наткнулся и на тропинку, но она уводила куда-то вправо, пришлось бросить ее и снова идти напрямую, на солнышко, а оно опускалось все ниже, ниже и наконец село на верхушки кустов. И тут слезы брызнули у него из глаз, и он кинулся бегом.

«Неужели бес водит? Да как же может бес с СОЛНЦЕМ справиться?! Не-ет! Не может быть! Но куда же меня занесло? А ну как солнышко закатится, что буду делать? Ночевать тут, что ли?»  — От одной этой мысли дрожь пошла у него по телу, и он припустил еще быстрей, бросившись прямо в чащу мелких кустиков, вставших на пути, но буквально через пять шагов оступился и покатился кубарем куда-то вниз по крутому откосу.

Опомнился он у самой воды. На противоположном берегу, высоком и открытом, пасся дедов табун, мальчик сразу его узнал. Узнал и место, куда вышел, моментально сообразил, как сюда попал, и нервно рассмеялся.

«Ах ты, глупыш! Вот уж Алешка потешится, когда узнает»...

Он шел на солнышко, а оно съезжало все вправо да вправо, а как раз справа от его переправы река петляла, уползал сначала поприща на два на запад, а потом возвращаясь. Вот в эту излучину он и влез, гоняясь за солнцем, тут и вывалился на берег, уже почти потеряв надежду, и теперь сидел у воды, плакал, смывал слезы, смеялся, опять плакал, опять умывался и рассуждал:

«Засмеет... Разве бы он так промазал. Вот уж... А почему засмеет? Как он узнает? Сам расскажешь... А зачем?! Он тебе что-нибудь рассказывает? Почему ж ты ему должен? Себя на посмешище? К чему? Понял  — на ус намотай да помалкивай».

С этого часа и начался путь самостоятельного познания отрока Дмитрия Кориатовича, внука основателя великой династии литовских князей Гедимина.

* * *

Все на этой земле начинается с любви  — куда от нее денешься!

И берет она за глотку, когда уж берет, всех и всегда одинаково, будь ты патриций или раб, князь или смерд, интеллигент или работяга, живи задолго до рождения Христа или через тринадцать, а то и двадцать веков после.

Любовью начинается жизнь.

Жизнь... Не только то необъятное, что невозможно описать словами, но даже та маленькая часть этого необъятного, то эфемерное, неуловимое, которое пытались и пытаются определить, отделить от не-жизни мудрецы всех времен и народов.

Тем более то прекрасное, что неподвластно рациональному разуму, что воспевают и никак не могут воспеть как следует, в совершенстве, поэты.

И, разумеется, все то, и прекрасное, и ужасное, что порождается вновь возникшей жизнью.

И вообще, если уж на то пошло: все, что есть, от ничтожнейшего до грандиознейшего и бесконечного, невостребованное и неосознанное, никем не осмысленное, не проявленное и не отраженное, не будь во Вселенной жизни  — есть оно  — нет, было  — не было... Не все ли тогда равно?! Кому тогда это нужно?!

Глупое рассуждение! Но достойное художника. Впрочем, художник всегда глуп.

Однако, как бы там ни было, но все это (и художник в том числе, и его глупость тоже!) родилось из любви. То есть она стоит в начале всего осознающего себя сущего, и недаром человек, удаляясь понемногу по тропинке прогресса от лохматой обезьяны, выделил, вычленил любовь в особую сферу вместе с надеждой и верой.

Вера (не важно  — во что) движет разумное существо к ею же определенной цели. Надежда не позволяет отчаяться и опустить руки на этом бесконечном и тяжком пути. Любовь же  — создает! Может, потому именно ее человечество оберегало, совершенствовало, возвышало и выделило в конце концов в совершенно особую категорию собственного мироощущения.

Сотни, тысячи лет люди поднимались по ступенькам цивилизации, совершенствуя свои мысли и чувства, и возвысились-таки над скотами. Но ведь не потому только, что приручили огонь и изобрели колесо, а еще и потому, и может, еще в большей степени потому, что взглянули друг на друга не как на объект потребления, но и как на предмет восхищения. Облагораживая, возвышая, обожествляя любовь, мы тем самым возвышали, облагораживали, приближали к Богу себя!

И вот...

Мудрецы утверждают, что человечество развивается по спирали.

Течет время... Эволюция... Революции!..

Недавно грянула очередная. Я не о Великой французской и не о Великой Октябрьской  — нет! Я о сексуальной.

Любовь раздели, вымазали грязью (надо полагать  — чтобы не страшно было дотронуться), вернули на уровень лохматых обезьян и... все стало очень просто.

Вероятно, это пошло от американцев. Те не любят никаких сложностей в жизни, терпеть их не могут. Как только эти сложности возникают, они бросаются как можно быстрее их одолеть, упростить, снять. И направляют на это всю энергию своего живого и изобретательного ума.

Одолев все технические и потребительские проблемы своего существования, янки добрались до мешающих им жить сложностей социальных, среди которых первой на пути оказалась почему-то любовь. Впрочем, слово «почему-то», если разобраться, тут неуместно. Они решили задачку быстро и радикально, со всей присущей им, американцам, беззаботной решительностью и лучезарно улыбнулись своей американской улыбкой. Революция! Хоть и сексуальная...

Ну ладно, их бы это американские дела! Их подход к решению проблем, никогда не подразумевающий и не содержащий ни в доказательствах, ни в конечных выводах тот громадный путь от лохматой обезьяны, который неизменно витает в солидных умах европейцев! Но остальной-то мир?! Казалось бы, он (старые европейские цивилизации), взиравший и до сих пор еще взирающий на Америку как на резвого, шаловливого, не совсем остепенившегося ребенка, не способного серьезно задуматься над серьезными проблемами, должен был одернуть не в меру расшалившегося недоросля.

Однако в сексуальных преобразованиях остальной мир неожиданно кинулся за этим ребенком вспотычку! Ну а что ж?! Ведь насколько сразу стало проще, легче. И сколько проблем снимает! А ведь их, этих проблем, и без того под завязку.

Но значит ли все это, что чувства наши вновь обросли шерстью, что любовь выродилась, иссякла? Хуже того  — может, она и не существовала никогда?!

Почему же тогда, подцепив вчера приглянувшуюся девочку (не проститутку, нет, просто подцепившую тебя, как ты ее!) и убравшись от нее сегодня утром почти не попрощавшись, забыв даже имя ее через неделю, ты помнишь ту единственную из прошлого, которая не шагнула навстречу, когда тебе это было нужнее всего, принесла море зла, позволяла любить себя только иногда, по прихоти, а потом ускользала, всегда непонятно  — на миг или насовсем? Которую умом почти ненавидишь, все темные и мелкие черточки ее души знаешь наизусть, но вот выкинуть из головы и из сердца не можешь?

Откуда же тогда эта неимоверная тоска, когда, оставшись один, вдруг с холодом под сердцем ощущаешь: НИКОМУ, ну то есть просто ни одной живой душе в этом мире ты НЕ НУЖЕН!

И почему теплеет внутри, а на глаза навертываются слезы, когда тянутся к тебе беспомощные детские ручонки?

Как объяснишь все это без любви, поражающей нас всегда неожиданно, внезапно (молнией!) сладостным безумием  — и во все века одинаково?

Да, во все века, и тогда, и в XIV веке, отгороженном от нас морем лет, стеной средневековых нравов, лесом церковных установлений, были же (черт возьми!) внебрачные дети и непонятные, невероятные завещания.

Хоть того же Гедимина! Почему он отдал Вильну и престол младшему?!

А внук Гедимина, Ягайло?! Не странностям ли любви обязан он своим троном, а с ним местом в истории и памятью потомков?

И не такой ли вот любви, настоящей, сильной и чистой, обязаны мы все (мы с вами, теперешние!) появлением этого мальчика, смывавшего слезы радости и облегчения на берегу невзрачной речки Стыри почти семь сотен лет тому назад?

Мальчик успокоился, умылся на всякий случай еще раз, разделся и переплыл реку. По берегу до дома было верст пять, и следовало спешить. Он быстро шагал вдоль обрыва, радуясь, как много сегодня узнал, как удачно выпутался из сложной заварушки, думал, как ему половчее использовать все, сегодня постигнутое...

И откуда ему было знать, что потомки, хотя и не так, как следовало бы, но будут вспоминать его и через пять, и через семь сотен лет, а какой-то чудак из невообразимо далекого 2000 года заинтересуется и детством, и обстоятельствами происхождения, и вообще всем, связанным с его жизнью.

Не мог он пока знать, чему и кому обязан появлением на свет, уж тем более того, почему он, княжич, живет в глухом закоулке дядиного княжества, не с отцом и даже не с дядей, а с дедом.

Неинтересно это ему было вовсе. Ни к чему совершенно!

Интересно это нам. Значит, нам и узнавать...

2

В конце концов, что такое любовь? Любовь  — это чудное мгновение.
И. Ильф

Это случилось в апреле аж 1337 года от Рождества Христова.

Ефимьевна, любимая нянька княгини Анны, жены луцкого князя Любарта Гедиминовича, состояла с утра в сильнейших хлопотах по случаю приезда к Любарту брата, новогрудского князя Кориата, 28-летнего красавца-вдовца, любимца женщин, грозы мужей, возмутителя спокойствия молодых девушек.

Не то чтобы Ефимьевне были поручены главные по хозяйству дела  — нет. Эта самая бестолковая во всей свите княгини старуха ни в чем нигде не могла помочь. Деятельность ее состояла в том, что она бегала и ахала, кудахтала, потела, гоняла девушек туда и сюда ужасным образом  — она узнавала новости.

За что она и была в фаворе у Анны,  — несмотря на всю свою куриную бестолочь, она знала все. И хотя каждой вести, каждому слуху приделывала свое, самое нелепое толкование, княгиню это не смущало, она давно научилась отделять информацию от комментариев и на полную мощность использовала чудовищное старухино всезнайство.

—  Маша, Маша! Ты чего же не приоделась как следует? Ведь князь-то Кориат на тебя первую посмотрит! А то и вовсе ни на кого больше смотреть не станет.

Маша заливается краской:

—  Полно, Ефимьевна, с чего ты?

—  Да как же! Он только к крыльцу еще подъехал, а тебя увидал, так и охрип сразу, и лицом белый сделался. А и то сказать, кто ж у нас красивей тебя из девок! И я б на его месте на тебя глаз положила. Да и то!  — Ефимьевна мгновенно увлекается,  — и рода ты хорошего. Никакому князю посвататься не зазорно!

Маша уже не находит, куда деваться, а старуха не отстает:

—  А уж какая княгиня бы из тебя вышла! Только вот отец твой, чертов упрямец, такой цвет не хочет никому показывать. И правильно его называют: Бобер! Настоящий Бобер! Как нырнет в свое болото, так ничем его оттуда ... Ну и ладно, нравится тебе в болоте, так сиди сам, чего же молодую девку комарам скармливать?! И молодец княгиня Анна, сюда тебя вытащила. Девке замуж давно пора, а он ей только медведей и бобров кажет!..  — Ефимьевна «покатилась», а Маша убежала от нее со странной бьющимся сердцем. Заметила и она красавца-князя.

Кориат прискакал к брату налегке. Погулять, поохотиться. И увидел Машу. Его аж качнуло в седле. И с тоской подумалось: «Какая краса, а не мне. И не достанется. Никогда!»

Дело в том, что отец, сообразуясь с дальними политическими расчетами, обручил его с дочерью одного из галицких князей, готовясь в нужный момент иметь на своей стороне «нужного» человека. Дело давно было к свадьбе, да все никак не доходило: то по недосугу Гедимина, то из-за вспыхивающих то тут, то там конфликтов с соседями, требующих для улаживания обязательно Кориата, главное же  — по великой неохоте к этому браку самого жениха, который умом-то понимал, что жениться надо и придется, да больно уж не нравилась ему невеста  — высокое, узкое, длинношеее существо с угрюмым взглядом исподлобья.

Такое вот чувство утраты еще необретенного, как сегодня, Кориат уже однажды испытал, на свадьбе брата Евнутия. Невеста показалась ему тогда столь прекрасной, что защемило в груди, и горькая мысль: «Не моя! И никогда (никогда ведь!) моей не будет!»  — как бритвой полоснула. Очень не любил (не мог!) отказывать себе Кориат, не так воспитали. И сейчас, когда опять возникло это чувство при взгляде на Машу, он затосковал, представив, как тяжело ему будет здесь, рядом с недоступным.

Но вдруг вывернулось и другое: «А почему, собственно?!» Он поразился и вцепился в эту мысль как в спасение: «Действительно, а почему не моя?! Там ладно, шла за брата, уже предназначена другому была, ничего не поделаешь... А тут-то?! Что меня женить на этой длинношеей хотят, так плевал я на это!»

Кориат,  — мы еще увидим,  — беспутный был мужик, балованный, но на сей раз надо отдать ему должное, ни на миг не повернул подумать, чтобы как-нибудь тайком соблазнить эту девушку, да и в кусты. Видно, по-настоящему тут любовь крылом своим взмахнула.

Расхрабрился наш князь, так размышляя, только вспомнил глаза отца, жесткие, похожие на желтые ледышки под тяжело нависшими белыми бровями, и храбрость его испарилась  — с ним особо не поплюешь... Но все-таки! Ради счастья всей жизни не стоит разве побороться, поспорить с грозным, властным отцом, топнуть ногой наконец! Ведь умный же человек, должен понять... А каких себе жен выбирал! Моя мать какая красавица (сейчас еще видно!), а Олгерда с Кейстутом, княгиня Ольга,  — до сих пор вспоминают при дворе Гедимина, как кручинила своих и иноземных рыцарей ее ослепительная красота. А уж о Наримантовой мамаше и говорить нечего, о ней вообще легенды ходят. Как она кружила голову своему первому мужу, Витенесу, как Гедимин соблазнил ее и с ее помощью взлетел на литовский престол. Эх! Так неужто он меня на съеденье этой длинношеей отдаст?.. Ну мы еще поварапаемся!..»

Подкрепив себя такими рассуждениями, Кориат начал действовать, хотя, если взглянуть трезво, вовсе неожиданно что ли... Но надо знать Кориата...

Сначала он выследил Машу. В безлюдных сенях Любартова терема неожиданно возник он перед ней как видение, ладный, красивый. Глаза его лихорадочно блестели, рот чуть кривила напряженная улыбка.

Машу как кипятком ошпарило. Это уж потом она, без конца вспоминая ту встречу, объясняла себе, что это судьба, что она уж ожидала этого, но боялась надеяться, что она после болтовни Ефимьевны все время ходила в предчувствии и лихорадочной тревоге, но все это потом, а сейчас она просто страшно испугалась, показалось, что упадет, так вдруг ослабли ноги. А он подходил с ласковой и несмелой (почти робкой!) улыбкой:

—  Здравствуй, красавица! Как зовут тебя, чья ты?

Совершенно забыв подумать, надо ли отвечать и как это будет выглядеть, она сказала просто:

—  Здравствуй, князь. Я дочь Бобра-воеводы, Машей меня зовут,  — и только тут смутилась и покраснела, но в малоосвещенных сенях это было не видно, да князь и так ничего не замечал, он смотрел в упор и быстро говорил что-то, что почти не доходило до нее, она с трудом отрывалась от его светлых глаз, соображала, что надо отвечать, отвечала и снова тонула в его взгляде.

—  Того самого знаменитого Бобра?

—  Почему знаменитого? Чем?

—  Ну... храбростью, подвигами. А больше всего своими бобрами. Он что, правда на бобров молится?

—  Да ну, болтают люди. Просто он не бьет их, не ловит. И не разрешает никому.

—  Почему?

—  Нагадал ему кто-то или поверье... Он не объясняет. Говорит, обижать бобров нельзя  — самая плохая примета. Вот мы и не обижаем. А они нам на голову уже сели. Не боятся, лезут везде, все деревья по берегам перевели. Охотники только каждую весну собирают их в клетки, да в другие речки подальше разносят, чтоб хоть немножко вздохнуть посвободней.

—  Ну и ну! Интересно как! А ты как же тут?

—  Меня княгиня Анна к себе позвала, при ней пока...

—  А муж или жених есть у тебя?

—  Ну какой муж, да и жениха нет,  — Маша еще больше, почти до слез, заливается краской,  — ... кому я нужна...

—  Вот как! Значит, и защитить тебя некому от недоброго слова или обиды какой?..

—  Почему? У меня отец вон какой! Никому меня в обиду не даст.

—  А хочешь, я тебя тоже защищать стану?

Она так легко  — все само собой выходило  — говорила с ним, что ей просто захотелось сказать «хочу!» и она уже начала, но запнулась, осознав вдруг, что говорит и как говорит, и прошептала:

—  Шутишь, князь... или насмешничаешь...  — Глаза ее мгновенно наполнились слезами  — вот-вот польются, и Кориат увидел: плохо получилось, и рванулся как-то поправить, схватил ее за руку:

—  Что ты, Маша, что ты! Бог видит, не могу я смеяться, как тебя увидел! Неужто боишься меня? Или не веришь? Или противен я тебе?

— Нне-е-ет...

—  Дай я с отцом твоим поговорю!

— Да о чем?!

— О тебе! О нас...

Тут слезы покатились-таки у нее по щекам, и она побежала прочь, а Кориат, счастливый, ошалелый, кинулся к Любарту:

—  Слушай, брат! Я жениться решил!

—  Давно пора. Отец недоволен, княжество без хозяйки. Честным девкам головы кружишь, баб во грех вгоняешь, мужьям рога наставляешь  — нехорошо.

—  Так ты думаешь  — надо?

—  Конечно!

—  Так помоги! Тут у тебя такая красавица живет!

—  Что?!!  — Любарт не вскочил даже, а взвился. Характер своего братца он знал хорошо. Кориат любил его больше всех, к нему обращался за советом и помощью в критические минуты, а таковых у него, при чудовищной необязательности и поразительном легкомыслии, всегда хватало.

—  Да ты помнишь ли,  — загремел Любарт,  — что отец замыслил с твоей невестой?!

—  Да ну его! Ты ее-то видел? Папаша хитер  — чужими руками жар загребать. Сам-то небось первейших красавиц себе хватал, а сына на уродине хочет женить.

—  Какая ж она уродина? Девка как девка... Да и не нужна человеку красивая жена  — с женой жить, а не смотреться. А уж отец тебе, если еще и жениться по его заартачишься, все твои выкрутасы припомнит. Башку открутит!

—  Какие еще выкрутасы?  — Кориат прячет глаза.

—  Как в Риге отца опозорил  — забыл?!

—  Уж и погулять нельзя...

—  Как к Медвежьему урочищу дружину вовремя не привел?!

—  Ох, ну не мог я, сколько раз повторять! Не успевал. За два-то дня как дойдешь?

—  А кто тебе раньше выйти мешал? Ведь точно срок был обозначен!

—  Ну не мог! С охоты не смог вернуться. Знаешь, какая охота была!  — Кориат оживился,  — никогда я такого не видел, да больше, наверное, и не увижу. И ты не увидишь. Такое стадо!..

—  Да черт тебя забери со всеми потрохами!! Стадо! Ну ты посмотри на него! Тут война какая, а он  — стадо! Да ведь если б я, зная твой характер распи...ский, не добрался бы до того урочища тогда, лежал бы теперь Гедимин в могиле! А Литва вся по клочкам пошла под немцев да поляков! Ты хоть чуть отдаешь себе отчет?!

—  Ну ладно тебе... Ты-то ведь успел... Чего теперь вспоминать, кулаками размахивать?..

Любарт больше не находит слов, только смотрит: так все это мило и невинно, простодушно, беззаботно...  — залюбуешься!

—  Любарт! Я на тебя молиться буду, я служить тебе как удельный буду, я тебе что попросишь, все сделаю, только помоги!

—  Чем?!! Ты отца, что ли, не знаешь?!

—  Знаю. Но замолви перед ним словечко, скажи, что я не могу... что на коленях его молю, что... ну что-нибудь скажи! А потом уж я сам... Ну и воеводе своему скажи, а то, говорят, он у тебя с норовом.

—  Ему-то что противиться с князем родниться? Хотя крутой мужик... А перед отцом... хоть ангелом порхай, хоть бесом рассыпайся. Мне, конечно, нетрудно...

—  Вот и хорошо! Вот и ладно! А там уж я сам его уговорю. Потом.

—  Ни за что не уговоришь!

—  Уговорю!! Я да не уговорю?!  — Кориат, в восторге от того, что любимый брат не против, бросился искать Машу, а Любарт, обалдев от такого поворота, остался сидеть, раздумывая (в который уже раз!), почему он, да и не только он, прощает Кориату такое, чего другому не простил бы до гроба.

* * *

Через неделю Кориат уехал в Вильну, заговорив до очумения брата, воеводу Бобра, и совершенно вскружив голову Маше, которая ходила как во сне, никого и ничего не замечая и загадочно, слабенько как-то улыбаясь.

Дело было почти слажено, и хотя никому ничего не объявляли, весь двор Любарта мгновенно узнал новость и переменился: к Маше стали относиться как к будущей княгине, а к Бобру как к княжескому тестю. Дело оставалось за «малым»: получить согласие Гедимина. А князь Кориат уехал  — и как ключ на дно.

Только потом, гораздо позже, узнали в Луцке, что отца он, конечно, не уговорил, а поехал с поручением от него к полякам, да там и застрял.

Тогда же не знали что и думать. Маша погрустнела, подурнела лицом, стала бледнеть, а по утрам и зеленеть даже. Скоро выяснилось, что виной тому не только грусть по исчезнувшему жениху. Приступы дурноты случались с ней все чаще.

Змеей среди дворни пополз слушок. Неизвестно, как переживал позор свой нелюдимый воевода, Маша же как будто даже тронулась умом: не желала ни с кем разговаривать, запиралась одна в светелке и часами тянула одну и ту же дикую языческую песню, с подвывом, как раненая волчица.

Кориат прискакал неожиданно, его уже давно перестали ждать. До предполагаемых родов оставался месяц. Увидав, что тут творится, он, надо отдать ему должное, повел себя достойно. Просил прощения у Бобра. Перед Машей встал на колено, обнял, назвал женой, велел всем объявить, что он, князь Кориат Гедиминович, нарекает ее своей невестой и женится немедленно, будущего же ребенка велит считать своим, а если будет сын, то и полноправным наследником.

Маша улыбалась и тихо плакала. Бобер вздыхал, отмалчивался. Любарт радовался  — хоть что-то благородное наконец сделал братец.

Их повенчали в православной церкви в Луцке. Пышности, правда, большой не было: невеста была уже очень тяжела, да и не очень здорова. После венчания Кориат сразу бросился в Вильну за отцовым благословением, опять, конечно же, ничего не добился и в полном отчаянии кинулся назад, но когда приехал, решать уже ничего было не надо: Маша умерла родами, оставив любимому чудесного, живого, горластого мальчика с изумрудными, как у отца (да и у всех Гедиминовичей), большими глазами.

Горе Кориата было так велико, что даже Бобер, в три дня поседевший после смерти Маши, пожалел его. Однако когда дошло до решения судьбы новорожденного...

—  Нет, князь, внука тебе не отдам.

Лицо Кориата было похоже на белую маску с серыми пятнами под глазами, а взгляд тусклый, потухший. Но при таких словах и в этих глазах сверкнул огонь, князь гордо выпрямился.

Бобер опустил тяжелую руку на его плечо:

—  Не думай, что плохо о тебе сужу, хотя... Какой ты отец?  — Он в досаде повысил голос, но замолк, похлопал легонько ладонью по плечу, потом еще тише, будто себе самому:  — Не в этом дело. Парню-то каково жить будет? Ведь там ему родня  — один ты, все остальные  — чужие. Да если б только чужие... Враги! И враги смертельные. Думаешь, отец твой обрадуется? А жена будущая потерпит, что не ее чадо наследником станет?

Кориат вскинулся:

—  Не потерпит, заставлю! Не смирится, удавлю как последнюю гадину!  — Он думал о «длинношеей».

—  Ну-ну.  — Бобер о «длинношеей» ничего не знал, он просто размышлял:  — Что толку? Удавишь... Только сын твой, этот вот, раньше удавлен будет.

Кориат молчал. Что он мог возразить? Глаза его снова потухли. А Бобер договорил тихо:

—  Нет. Вот подрастет, станет сильным, тогда, если не забудешь и не откажешься, забирай. Делай из него князя, воина, черта, кого хочешь делай, разве я против. Ты отец, ты князь! А пока пусть здесь, в Бобровке со мной поживет, в тихом углу, от дворцов и княжьих смут подальше. Молочка попьет, ягодками полакомится...

Кориат понял и оценил. Он молча сжал руку Бобра и поднялся. Белая маска лица его сморщилась в жалкую улыбку:

—  Только когда я приезжать... Машу навещать... ее могилку... ты того... от меня его не прячь, не наговаривай на меня...  — и слезы запрыгали в глазах.

—  Ну что ты, князь,  — Бобер покачал головой,  — горе у нас с тобой одно, значит, и радость одна должна быть. Ты только приезжай, не забывай... А мы уж...  — он махнул рукой, отвернулся.

Вот каким образом мальчик оказался в глухом закоулке дядиного княжества, не с отцом и не с дядей, а с дедом, на берегу невзрачной речушки Стыри.

* * *

Когда Кориат уехал, Бобер, да и Любарт тоже, остались в полной уверенности, что все кончилось, что Кориат теперь никогда не только в Бобровке, но и в Луцке-то не появится, чтобы не бередить душу воспоминаниями о несчастном своем приключении. Однако они ошиблись, и крепко.

Вначале Кориат действительно исчез надолго. Гедимин быстро женил его на «длинношеей» княжне и начал гонять по соседям с посольствами. Удивительная открытость и легкость в обращении с людьми делали Кориата незаменимым послом, и Гедимин максимально этим пользовался.

Однако и Кориат, чувствуя свою нужность, повел себя непривычно стойко. Хотя он и женился, уступив отцу, а может в силу этого еще и пуще, Кориат стал твердить, что у него сын на Волыни, что именно его он считает своим главным наследником и что от этого не отступится. Гедимин свирепел, багровел, пообещал однажды даже проклясть, между ними вспыхнула тихая ожесточенная война, но в конце концов Кориат летом 6848 (1340 г. от Р.Х.) года, будучи в Ордене с посольством, совершил такое, что Гедимин простил ему все и сдался, признал внука, хотя, правда, только на словах.

Дело в том, что Кориат заморочил голову всем магистрам, напоил пол-Ордена до положения риз, довел до белой горячки полтора десятка самых отчаянных (на халяву!) выпивох, истратил море денег (чужих, правда, больше, чем своих), передружился со всей верхушкой Ордена до пьяных соплей, объятий и поцелуев и подписал с рыцарями такой договор, что те, протрезвев, почти год прятали друг от друга глаза и не решались к этому договору вернуться, разобраться, кто же из них был в тот момент глупее, потому что глупее уж было некуда. По нему Орден отказывался от кучи спорных территорий, обязывался помогать Литве деньгами и даже войском и т. д. и проч. в ответ лишь на то, что Литва не станет преследовать у себя «добрых христиан» и проповедников Ордена, которых и так шаталось по Литве множество.

Вот этим договором и одолел Кориат упрямого отца. Но любая вещь имеет изнанку. Эта победа Кориата заставила вспыхнуть с неожиданной силой ненависть, которая гнездилась в груди «длинношеей» к далекому неизвестному любимцу мужа.

Княгиня совершенно отравила жизнь бедному Кориату, как это умеют только очень любящие жены  — а она любила его без памяти  — и замыслила извести ненавистного соперника ее детей, которых к 49-му (1341) году было уже двое, как назло обе девочки.

Кориат, для которого дом стал сущим адом, при первой возможности мчался в Бобровку к сыну, проводил с ним дни, недели, пока Гедимин не засылал его вновь куда-нибудь с новым поручением.

Мальчик совершенно покорил отца своей серьезностью, сообразительностью, а больше всего недетским взглядом своих зеленых глаз. И неизвестно, сколько бы еще продолжалась эта идиллия и что из нее вышло, если бы в 1341 году (мальчику исполнилось только три года), отражая наскок опомнившихся от невероятно стыдного договора рыцарей, при штурме их крепости Байербурга вдруг не погиб Гедимин.

Все рассыпалось как-то само собой  — не осталось хозяина. Потому что Евнутий, младший и любимый сын Гедимина, которому тот, умирая, успел отказать главное наследство  — Вильну, хозяином никак стать не мог, хотя попытался было.

Разобиженные старшие сыновья, Олгерд и Кейстут наиболее демонстративно, замкнулись в своих уделах, стали заниматься только собственными делами, совсем не исполняя вселитовских обязанностей, не только не подавая никакой помощи Вильне, но вообще игнорируя все идущие оттуда приказы и даже просьбы.

Любарт от души посоветовал Кориату крепко заняться своим уделом, так как идут смутные времена, и теперь случись что  — ни на чью помощь рассчитывать не следует.

—  Неужто и ты не поможешь?  — печально изумился Кориат.

—  Я-то всей душой! Но будут ли у меня силы в нужный момент... Кориат, удрученный, уехал к себе в Новогрудок. Он все еще не хотел осознать, что все рухнуло, хотел верить что останется по-старому, как-то образуется с Евнутием во главе.

Но не получилось. Когда Евнутий позвал его на помощь, чтобы наладить контакт с братьями, глухой стеной вдруг отгородившимися от него, Кориат как всегда легко, без долгих раздумий согласился и поехал прежде всего к Олгерду. Тот принял его очень сухо.

—  Ты с чем приехал?

—  Узнать приехал, чего ты заважничал. Какая муха тебя укусила, что ты брата Евнутия знать перестал?

—  Так ты от брата Евнутия или от князя Виленского? Или от Великого князя Литовского?

—  А... я...  — поперхнулся Кориат и только тут спохватился, а Олгерд заговорил не зло, не обиженно, а терпеливо, как ребенку малому:

—  Если братец у меня помощи просит, то я, пожалуй, помогу. Только не дружиной, да еще спрошу: на что ему, неспособному? Князю же Виленскому копейки не дам! Нет у меня лишних денег соседям милостыню подавать. А Великого князя Литовского  — такого не знаю.

—  Олгерд,  — сразу охрипнув, заговорил Кориат,  — ведь братья мы, разве ж можно так? Какую нам отец силу оставил, а мы ее по кускам? Нельзя же все вот так враз  — и прахом.

—  Нельзя! Но чтобы все в одном кулаке держать, правда нужна, справедливость!

—  Так все, вроде, без обмана... как отец завещал.. Ведь не дурак же он был... понимал кое-что и в людях и в делах... А?

—  Отец... Явнут, сопляк, тебя, старшего брата, как слугу по своим надобностям гоняет, старшим братьям своим приказы рассылает, это правда? Это справедливость? Старший должен приказывать!

—  Значит, ты считаешь  — Монвид?  — Кориат быстрым умом дипломата уже все уразумел и спрашивал, чтобы до конца убедиться, пряча в усах едкую улыбочку.

—  Пусть, если справится. Только сам знаешь  — болен он... делами вовсе не занимается... на тот свет больше смотрит...

—  Тогда Наримант?..

—  И ему покорюсь! Если возьмется править и пьянство свое и с бабами непотребство бесконечное бросит! Но Явнуту  — нет! Лучше я свой Витебск оберегу и укреплю, чем на немощного братца-сопляка силы тратить. Не будет тут пользы ни мне, ни Литве.

—  Значит, сильнейший... Значит, ты... Вот оно как...

—  Да, так! Так и передай хозяину твоему: я ему служить не намерен!

—  Хозяину моему?!  — Кориат аж задохнулся, но дипломатический опыт сказался. Он помолчал, спросил равнодушно:

—  Кейстут тоже так думает?

—  Да! Мы с Кейстутом одной крови, мы думаем одинаково. И действовать будем всегда заодно. Кто из братьев с нами  — милости просим. Кто сам по себе  — не взыщите.

Кориат крутнул ус и уехал, но проехал не в Вильну, а к себе в Новогрудок, написав Евнутию, что посольство не удалось, Олгерд желает остаться сам по себе, а у него, Кориата, много дел в своей вотчине.

И с этого момента поехали дела Литвы вкривь и вкось, и Кориат, привыкший за надежной отцовской спиной ничего не делать в своем уделе, а теперь вынужденный заниматься и всеми внутренними делами, и от ухватистых соседей отмахиваться, и не только чужих, а и, к великому изумлению, собственных братцев, совершенно закопался в проблемах Новогрудских и забыл дорогу на Волынь. В другую колею свернула его жизнь, и неожиданной опорой в самых тяжких передрягах стала вдруг так прежде постылая «длинношеяя». Как-то сразу разобравшись во взаимоотношениях братьев, она стала очень уверенно и выгодно торговать помощью (действительной или только возможной) Новогрудка тому или иному нуждающемуся, причем в лучшей позиции у нее всегда оказывался Олгерд, ему она помогала, другим же обычно всего лишь обещала. Воспользовалась она и дипломатическими способностями мужа, напористо склоняя его к тем или иным действиям, не давая бездельничать и отчаиваться.

Эта ее деятельность, незаметная, упорная, постоянная, внушавшая Кориату почтение, граничившее с суеверным страхом, поставила скоро Новогрудок вне  — а во многих вопросах даже над  — братских свар и столкновений. Не домогаясь Вильны, Кориат (его жена!) стал как бы сторонним наблюдателем в великом споре за Литовский стол. И как бы ни были ограниченны его силы, собственное положение Кориата вырисовывалось вполне независимым и до поры до времени прочным.

Он с великим облегчением свалил на плечи жены все свои заботы и с легким сердцем подчинился ей, как прежде подчинялся отцу. Новое открытие собственной супруги поразило его, внушило глубочайшее к ней уважение, как к существу высшему, хотя любви тем не менее не разбудило. Когда минули самые тяжкие времена (1342-1344 годы) Кориат стал понемногу возвращаться к прежним привычкам: пить, гулять, развлекаться на стороне. Только вот на Волынь наведываться не пытался, из уважения к жене, зная, что это ее самое больное место. Хотя Кориат ничего не забыл, не остыл, и тянуло его туда страшно.

Сын же его рос-подрастал в глуши лесов и болот между Бугом и Припятью под строгим дедовым присмотром, не подозревая, каким сильным и злопамятным людям пересек он дорожку и сколько ему придется от того претерпеть.

Однако когда в 1345 году Олгерд твердо сел в Вильне, и Литва успокоилась под крепкой рукой нового Великого князя, Кориат не просто ожил, а расцвел. Он сразу же понадобился в Вильне, он занялся важными международными делами, он почувствовал себя нужным и на месте. Он возвратил себе утраченное было где-то как-то достоинство. А почувствовав это, немедленно обратил свои взоры на Волынь, вновь возбудив страшное беспокойство в своей деятельной и мудрой супруге за судьбы новогрудского наследства.

В это время и началась наша сказка. Шел год от сотворения Мира 6854-й, а от Рождества Христова  — 1346-й...

* * *

Мите казалось, что монах этот был всегда, так быстро, сразу и насовсем он к нему привык и не мог уже представить и вспомнить своей жизни без этого человека, хотя появился тот в Бобровке и в Митиной памяти только летом 1346 года, вместе с Кориатом.

Войско возвращалось из похода. Первого похода на татар. Предприятие это было отчаянное, а по своим результатам удивительное. Собрав 20 тыс. войска (Виленский, Новогрудский и Волынский полки), Олгерд неожиданно кинулся на восток. Переправившись через Днепр чуть севернее Киева, он углубился во владения Орды. Никак не ожидавшие такой наглости татары были совершенно не готовы здесь к какому-либо сопротивлению. Пограбив множество встретившихся на пути кочевий, набрав порядочный полон и громадный обоз добычи, Олгерд, добравшись до того примерно места, где сейчас располагается Курск, развернулся и ушел восвояси, не дав степнякам опомниться и собраться для хорошего ответного удара.

Волынским полком командовал Любарт, новогрудским  — Кориат. На обратном пути Кориат не упустил случая наведаться к сыну.

В Бобровке гостей ждали к вечеру. Прискакали гонцы, принесли добрые вести. Воевода возвращался цел и невредим, а главное  — всю дружину вел в целости. Давно такого не случалось, чтобы возвращались  — все! Черт с ней с добычей, какая уж там она, пусть и никакая, зато ни одна женщина не воет, не напоминает о плохом, все одинаково веселы, у всех горят глаза и руки чешутся...

Скотник Петька, веселый матерщинник, на любой случай сыпавший глуповатыми прибаутками, выгнал на двор молодую, пуда на три, свинью, резать к хозяйскому приезду. Петька резал свиней не как все и очень этим гордился.

Зарезать свинью по-обычному означало: выгнать ее из закута, подойти слева и почесать брюхо, пока она не уляжется на бок от удовольствия. Можно было еще и под мышкой почесать, чтобы сама подвинула ногу и открыла сердце, а можно и рукой приподнять, и сунуть ей в бок пику или кинжал. Свинья крякнет, вскочит, отойдет на несколько шагов, ноги у нее подогнутся, она упадет, ткнется носом в землю и заснет. Всем хорош, легок и гуманен этот способ, одно плохо: кровь из распластанного сердца выливается внутрь, пачкает мясо и внутренности. Петька же оставлял мясо чистеньким. Только ему всегда требовался помощник. И сейчас он оглянулся, кого бы позвать. Через двор бежал княжич.

—  Эй, князь Митрий! Подь суды на момент!

Мальчик подошел. Петька сидел на корточках, чесал брюхо разлегшейся свинье.

— Чего?

Петька подмигнул:

—  Дед едет, говоришь?

— Едет...

—  Гостей везет?

—  Везет.

—  Гости во дворец, свиньям п...ц!  — загоготал Петька.  — Держи ей ноги! Задние! Крепче! Я сейчас!

Митя неуверенно захватил свинье ноги, она дернулась, ударила его по руке, он навалился. Свинья завизжала, Митя растерялся, ослабил хватку, оглянулся на Петьку, но тот уже занимался своим делом: выхватив широченный нож, пилил свинье горло почем зря.

Свинья визжала, будто ее режут, вырывала ноги, Митя навалился крепче, отвернулся, а видел только одно: распахнутое от уха до уха горло, дымящиеся сало, мясо, кровища, брызгающая во все стороны, а в ушах глупые Петькины прибаутки...

Свинья еще не затихла, дергалась, но Митя бросил ее отвратительные ноги, поднялся, побрел прочь, забыв, куда и зачем шел, а перед глазами мясо, кровища!..

—  Привыкай, Митрий! Это разве кровь?! Вот в битве будет кровь так кровь! А это...  — балабонил Петька.

* * *

Дед появился в воротах в окружении дружины, но рядом с ним были двое, сразу видно  — не дружинники. Обок красавец на великолепном сивом коне в богатейшей сбруе. Богатый изящный доспех. На поясе длинная сабля в покрытых серебром узорчатых ножнах. Длинные русые усы. Открытая, веселая улыбка.

«Это, что ли, отец?»

Отца Митя, конечно, не помнит, помнит от него только маленькие ласковые руки и большие, пушистые и душистые, щекотливые усы.

Второй на неказистой, но крепкой карей лошади весь в черном. «Монах? А почему голова непокрыта? Светится на макушке. Острижен так или лысина? Наши монахи так не ходят...»

Монах был здоров: высок, широк, плотен, даже грузен. Казалось, круп лошади прогибается под его тяжестью. Глаза смотрели никак не по-монашески: остро, независимо, даже насмешливо.

А слева, чуть впереди  — дед! Дед! Огромный, на огромном коне, сверкающий шлем с еловцом, серо переливающаяся кольчуга, страшенный меч на поясе. Голова почти без шеи, прямо из плеч, длинные белые усы. Дед!

Он останавливает коня, оглядывает приветствующую его дворню, выхватывает взглядом Митю, машет ему рукой:

—  Митрий! Ты что ж не встречаешь?

Митя бросается к нему, дед наклоняется, легко подхватывает, возносит вверх, прижимает к груди, чмокает в щеку  — дед! Митя обнимает его за шею, тыкается носом в щеку. Дед отстраняет его от себя, поворачивает лицом к красивому всаднику:

—  Ну! Не узнаешь, поди? Встречай!

Красавец протягивает к нему руки, смотрит с ласковой, но напряженно выжидающей улыбкой:

—  Митя, не помнишь отца?

Дед пересаживает его к отцу на коня, тот бережно и робко обнимает, заглядывает в глаза, и в его глазах Митя с удивлением замечает слезы.

—  Помню...  — неловко врет он, и отец быстро отворачивается и прижимает его к груди. Мите неудобно, на щеку давит ребрами зерцало, но он терпит, ждет.

—  А вот...  — отец наконец отпускает его и поворачивает к третьему, черному,  — это отец Ипат.

—  Здравствуй, сыне.  — Монах смотрит на Митю в упор синими глубокими глазами испытующе, без улыбки.

—  Он тут поживет,- поясняет отец,  — уму-разуму тебя поучит. Полюби его. Митя смотрит на монаха внимательней, их взгляды встречаются, и монах отводит глаза, рокочет:

—  Ты грамоте-то знаешь?

—  Нет еще...

—  Негоже грамоте не знать, а князю наипаче. Вот выучимся...

—  Выучимся, выучимся!  — улыбается Кориат.  — А сейчас веди, сын, показывай, где ты живешь, как?

Дружина слетает с коней, и начинается встреча.

3

Церковь наличествует всюду, где проповедуется и исповедуется слово Божье...
Мартин Лютер

Первый разговор с отцом Ипатом на религиозную тему был таков.

—  Отче, а что Бог? Это человек такой?

—  Ну, наверное, не совсем человек, раз он Бог. Но должен быть похож, коли творил человека по образу и подобию своему.

—  Чем же он, интересно, от нас отличается?

—  Умом, наверное, прежде всего. Могуществом. Ведь он все может.

—  Да, конечно... Но я не про то. А вот если посмотреть на него со стороны?

—  Не знаю,  — смеется монах,  — может, размерами...

—  А где он там, интересно, живет?

—  Я так разумею, Митя, что он возле солнышка где-то, или прямо на солнышке. Ведь оттуда и тепло, и свет... Жизнь оттуда.

—  А может, солнышко  — это окошко, через которое Бог на нас смотрит? Монах молчит, думает, трясет головой, смеется:

—  Ишь ты, как повернул! Ну что ж, может и так. Того нам знать не дано.

—  А вот интересно: ОН  — добрый?

—  С добрыми  — добрый, с недобрыми... Он, Мить, справедливый.

—  А когда добрый умирает?

—  Значит, пора ему. Вдруг он еще где понадобился. Мы ведь не знаем, не можем понимать Божьих замыслов. Стало быть и судить не можем.

—  Отче, а вот ОН  — всемогущий, всеведущий, всевидящий...

—  Ну.

—  Ведь Он все-все видит?!

—  Конечно.

—  И нас сейчас видит...

—  Ну ясно  — видит!

—  И спрячься я в лесу под кустом или дома под одеялом, все равно ведь Он меня видит.

—  Конечно! А что?

—  Да я вот все думаю: зачем тогда люди в церковь ходят?

Монах смотрит ошарашенно:

—  А как же без церкви?!

—  Да так. Я вот сейчас возьму и помолюсь. Вот тут вот, в светелке у тебя. Разве ОН не услышит?

— Услышит, конечно!

—  Ну и все!  — Митя улыбается, довольный доказательством.

—  Ну, брат! Из тебя еретик  — почище меня!  — Монах хохочет во все горло.  — Я молодой был, тоже похожие вопросы одному святому отцу задавал. Ох и порол он меня! Ты смотри, отцу Михаилу это не ляпни. И тебе, и мне на орехи достанется!

—  А что? Что тут такого?! Разве я не прав?

—  Не прав...  — монах качает головой, перестает смеяться,  — еще как не прав!

—  Почему?

—  В церкви человек от дурных мыслей очищается, от суеты уходит, к общению с Богом душу свою приготавливает. Видел, как там красиво? Какие иконы, оклады, какие одежды у священников! Вся эта красота  — Богу! И ОН видит: все самое дорогое, самое ценное, самое красивое человек отдает ЕМУ! Ну а потом, не будь церкви, не будет и церковников. А ведь они все время Богу молятся. Не за себя только, а за всех нас, грешных, заступничества у Бога просят. Ты вот тут помолился, да и пошел опять грешить, а они  — нет, они за тебя молятся...

—  Да ну... Что ли я молюсь мало? Не знаю...  — Митя очень по-взрослому в сомнении чешет щеку,  — если только молиться  — с голоду помрешь...

—  Помрешь!  — опять хохочет монах.  — Ах ты, мыслитель! Ты поменьше об этом думай, а главное  — с церковниками не лезь обсуждать. Захочешь порассуждать, рассуждай со мной. А то нарвешься на крупные неприятности. Понял?!

—  Понял...  — но в глазах мальчика монах видит искорки непокорства.

* * *

Монах читает монотонно, неразборчиво, тихо и все тише и тише, голова его, большая, круглая, с обширной лысиной на макушке, клонится к книге, явно собираясь на нее опереться.

Митя с интересом следит, пытаясь угадать, как получится.

Могло так: лысина крутнется над пышными страницами, щека уляжется на витиеватые строчки, голос умолкнет, и раздастся могучее ровное дыхание. Тогда можно тихо убраться на час-полтора и заниматься своими делами, но недалеко, чтобы монах, проснувшись, мог сразу найти и позвать, и потихоньку, чтобы никто не заметил, не заинтересовался и не разболтал. После такого перерыва они будут усердно изучать Псалтырь и разойдутся недовольные друг другом: монах за то, что дал заснуть, не разбудил, подвел, а мальчик за то, что занимались только скучной Псалтырью.

Но могло и по-другому: монах, стукнувшись крепко головой о книгу или деревянную подставку, осматривался страдальчески, зевал, рискуя вывихнуть челюсть, и вставал. Потом, встряхнувшись по-собачьи, шел в сени и приносил заветные: книгу и сшитые в стопу листы харатьи, молча совал их мальчику, запирал дверь на засов, чтобы кто  — Боже упаси  — не вперся случайно, и валился на лавку. Вот тогда и начиналось для Мига то, интереснее, чего нельзя было придумать...

Монах прижился в Бобровке легко, как тут и был. Его полюбили. Все и сразу. Даже священник православной церкви отец Михаил.

Здоровенный, мордастый, веселый, говорливый  — речи монаха были занозисты, остры, умны, но как-то ни для кого не обидны. Речами своими он постоянно проповедовал величие Господа нашего, но как-то легко, нескучно. Постоянно совал свой бесформенный нос во все дела, но как-то неназойливо, а будто бы даже и с пользой.

И отец Михаил, не могший ни понять, ни разузнать  — кто он, каким образом служит святой вере и вообще Господу ли служит или дьяволу,  — принял монаха снисходительно и никаких утеснений не чинил, хотя строгий был старик и легкомыслия никакого, особенно в речах о Боге, не терпел.

Чем он покорил деда, Митя догадался из разговоров того с отцом. Выходило, что монах его чуть ли не от смерти спас в походе. И то сказать: видом монах напоминал скорее удалого разбойника, а кинжалом и рогатиной ворочал как леший. Ко всему прочему: это был человек Кориата. Кориат разбирался в людях и терпеть не мог возле себя постных морд.

Монах был для него прямо знаменем: неунывающий и неугомонный, способный выпить неимоверное количество браги и держаться на ногах (и еще проповедовать!), когда все уже либо валяются под столом, либо не могут по крайне мере из-за этого стола подняться; знающий огромное количество интереснейших историй, не анекдотов, а настоящих, правдивых; знающий, кроме польского и немецкого языков, еще и латынь (откуда?!). И это знамя Кориат отдал сыну, не без сожаления, но с удовольствием, с одним желанием: сделать его таким, чтобы  — ух!  — чтобы достоин был имени Гедиминовича, чтобы заткнул за пояс, если сам потянет, всех!

Монах не вот вроде чтобы радоваться, но как будто и не без удовольствия остался в Бобровке на роли княжьего наставника, нисколько таким положением не тяготясь, а потребляя плоды земные, воеводой и князем щедро даруемые, яко птица божия, без особых забот о завтрашнем дне.

Отвели ему в тереме маленькую светелку окошком на запад, с иконкой в переднем углу, лавками, столом и большущим сундуком. Там он ночевал, умерщвляя плоть свою бренную на подаренной князем медвежьей шкуре. Но поскольку светелка была на втором этаже, и вела к ней крутая и узкая лестница, а ужинал отец Ипат с дружиной воеводы часто подолгу и обстоятельно, то чтобы одолеть проклятую лестницу после обильного ужина, и не остаться у ее подножия, подобно скотине несмышленой и бессильной, или, наипаче, не свалиться с оной и не повредить убогих членов своих, просил он по вечерам кого-нибудь помочь ему в этом всегда тяжелом восхождении.

Попадались ему помощники разные. Если парень-холоп, его он осенял крестным знамением и говорил: иди с миром. Если девка, то разрешал в келью войти и там проповедовал, что  — неизвестно, но долго, так что она потом спускалась с лестницы красная, растрепанная и ошалевшая, очевидно, от осознания множества грехов, ею до сего времени содеянных. Но однажды попался ему на дороге княжич и так поразил своим глубоко, как показалось  — прямо до костей проникающим взором, что монах по преодолении лестницы затащил его к себе, усадил за стол, стал развлекать чудесными историями и так увлекся, что открыл душу. Оно, конечно, известное дело  — что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и стоило ли это делать, интересно ли было восьмилетнему мальчику, да и вообще понятно ли, но оказалось, что княжичу понятно и интересно, и с тех пор они стали друзьями.

—  Что же ты так набрался-то, отче, аж глаза к переносице съехали,  — не по-детски упрекнул его княжич. На что монах, безуспешно пытаясь развести глаза по местам, сказал блестящую на его взгляд речь:

—  А что делать, отрок мой любознательный и глубокомысленный? Тяжело жить человеку на земле, тяжки испытания его, потому что грехи наши перед ним,  — он показал наверх,  — неисчислимы! А нам, православным, страдание во искупление не только наших, видно, грехов дано... Прости, Боже, мысли непотребные! Тяжко православному в наше время, жизнь его утлая дешевле... дешевле...  — он оглянулся, не зная с чем сравнить, пнул ногой табурет, дешевле деревяшки неструганной! С заката немцы, с холодных краев свей, с теплых ясы, буртасы разные, с восхода Орда! Беды страшные! Каждый год набег, кровь, что вода в Немане льется, русская кровушка! Страшно, но не обидно. На кого обижаться? Враги, они и есть враги, что на них обижаться, их бить надо. А вот что обидно, до слез, до скрежета зубовного: в такое-то время, да еще и друг друга бьем, меж собой деремся, у брата изо рта кусок рвем! И конца сему сраму не видно. Кто даст земле нашей порядок? Уймет строптивых, успокоит обиженных, наградит потерпевших? Не видно никого!

—  А Олгерд?

—  Олгерд? Он литвин... Он Бога не любит! Да и сколько с ним... под ним русичей? Нет, Митенька, не видно, и рыдать хочется, и не хочется жить иногда... А браги хлебнешь  — и потеплее становится. Отчего, отрок мой смышленый, я жизнь такую непутевую веду? Мог бы ведь и я не хуже других: семья, дворишко, барахлишко... Я ведь, Митя, все умею! Да ведь и было уже это все... Было и сплыло. А хочется иногда... Только как посмотришь вокруг... Зачем мне детей родить, на свет этот окаянный пускать?! А?! Чтобы татарин чадо мое любимое, мной взлелеянное, взял за ноги да об угол?! Или в костер?!  — монах плакал,  — чтобы дочку мою малолетнюю, красавицу мою, немчин проклятый нагую за косу в свой стан уволок, поизмывался, а потом, как овцу, зарезал или заставил себе ноги мыть и ту воду пить?! Чтобы жену мою...  — он поперхнулся, закашлялся, начал сморкаться, вытирать слезы...  — а так все мое со мной. Хлеба кус, да книга мудрая. Да бражки вот еще хлебнешь, оно и ладно. И люди добрее кажутся... вот отец твой хотя бы. Угодный Господу человек, хотя в душе, кажись, язычник... Бабник, да-а... А потому что людей зря не утесняет, слабых в обиду не дает! Только силы у него нет. Вот услышишь ты скоро, Митенька, про княжество Московское, к востоку от нас, или уж слышал?

—  Слышал. А что?

—  Молодец. Вот там, говорят, истинно христианский князь появился, Иван по имени. И сила у него порядочная, и сынов Христовых от басурман защищает истово. Вот куда бы прибиться, кому послужить! Я ведь, сынок, умею послужить. Я воевать умею!.. Как я их тогда за Плесковским посадом!..  — глаза монаха загораются, но он испуганно крестится.  — Помилуй, Боже, не монашье дело... Да я, Митя, книг разных прочел много, там хорошо рассказано, как умело воевать надобно. Хочешь научиться?

—  Хочу!  — Мальчик смотрит во все глаза, не понимая еще, как это можно научиться воевать не в бою, а по книжкам, но уже горячо в это веря.  — А к Ивану-князю если пойдешь  — меня возьми!

—  Ишь, шустрый какой! Еще подрасти надо, да научиться всему. Нужен ты ему, неумеха-то!.. Только говорят, помер он уже, Иван-то, уж лет шесть как помер...

—  А как же теперь?  — на глаза мальчика наползают слезы.

—  И-и-и, отрок, не печалуйся! Ты одно помни: вот если отец твой  — хороший человек, так он и тебя хорошим сделает. Ведь так?

— Наверно...

—  Ну и Иван-князь небось по себе наследника доброго оставил, ему можно послужить. Не важно  — с кем, важно людей русских защитить. Чтобы кровь наша нашу же землю не поливала... Ладно, спи иди, и я отдохну, растравил ты мне душу...

Оказалось, отец Ипат как единственную ценность таскал с собой по дорогам «Сравнительные жизнеописания» Плутарха на латинском языке, и главной мечтой его было переписать эту книгу по-русски.

Он и переписывал ее, да дело плохо подвигалось, все было недосуг: то охота, то драка, то дорога дальняя, а то и пьянка великая, а за ней похмелье.

Вот на такое-то похмелье и выпадали так ожидаемые Митей дни. Болящему бы кружечку махнуть, да отоспаться, а тут тверди княжичу Псалтырь. Монах обычно не выдерживал, давал Мите переписанные листы, и тот зачитывался и, кажется, наизусть знал дивные истории мудрого рассказчика. А позже, когда монах отходил от хвори, пытал его насчет непереведенного, заставляя рассказывать, требовал научить читать на непонятном чудном языке. Тот в зависимости от настроения то пересказывал книгу, то объяснял как мог премудрости латыни, особо, впрочем, не стараясь, лишь бы отвязаться, уж очень настойчиво наседал на него княжич.

Но в один прекрасный день монаху пришлось пережить сильное потрясение. Мальчик приволок ему переписанное по-русски жизнеописание Марцелл.

4

...Но если правду вам сказать,
Он знал довольно по латыне...
А. С. Пушкин

- Глянь, отец Ипат, правильно ли написано, много ли ошибок...  — Митя мнется, смотрит робко, протягивает исписанные листки.

Монах смотрит удивленно, почесывает под рясой грудь. Сегодня он трезв и не с похмелья. После скромного завтрака и длительной горячей молитвы ждет княжича для занятий и, чтобы не терять времени зря, делает богоугодное, на его взгляд, дело: направляет на камне и без того острый как битва, длиннющий кончар, с которым никогда не расстается, ножны которого хитроумно запрятаны в складках его необъятной рясы.

—  Что это, сынок?

—  Жизнеописание Марцеллуса.

—  Что?!!  — монах берет листки.  — Я ведь его еще не записывал. Или забыл? Совсем уж, что ли, память отшибло?

—  Нет, не записывал...

—  Так ты что, с моих слов, что ли, запомнил?

—  Нне-е... я с книжки.

—  Да разве уж ты разбираешь?  — Монах таращит глаза, хватает листки. Написано довольно складно. Ипатий вскакивает и бежит за книгой. Начинает сверять: множество ошибок в склонении, в спряжении, некоторые слова перевраны, но смысл не искажен, схвачен, верен и складно передан по-русски!

Монах отодвигает книгу и обалдело засматривается на мальчика.

«Какую же работу должна была проделать эта детская головенка, чтобы сотворить такое! Ведь что я ему там объяснял, часто не по-трезвому?! Только строй да смысл, а ему уж и того хватило! А все остальное сам... Слова... Небось сличал книгу с записью. И когда же это все!? Да, верно, когда ты дрых как боров. Но разве ж такого времени простому человеку достаточно? Да никакому человеку этого не достаточно!  — монаха вдруг молнией простреливает.  — Да не посланец ли уж это ОТТУДА!!».  — И он содрогается.

«Пути Господни неисповедимы... Но такое!.. А ведь вот и в глаза не могу ему смотреть. О Господи! Помилуй!»  — монах крестится растерянно, а мальчик смотрит, смотрит...

«Чего он смотрит? Ах да!.. Ждет, что скажу. А что тут скажешь? О Господи, Господи! Однако, надо... Главное, чтоб лишнего не подумал, нос не задрал... и чтоб не обидеть...»

Монах кладет свою тяжелую лапу мальчику на плечо:

—  Что ж, князь мой многомудрый, хорошее дело ты затеял! И много преуспел, молодец! Только чтобы с одного языка на другой переводить, их оба одинаково хорошо знать надобно, а на это много труда положить приходится. Хочешь ли такого  — помогу тебе.

—  Хочу, конечно! Я тебе только о том и толкую, а ты все: некогда, да  — погоди!

—  Куда ж так торопишься?

—  Сам говорил. А теперь и я вижу. В книгах этих объясняется, как воевать надо. Я воевать научиться хочу! Людей русских защищать, как ты собирался.

—  Ух ты! Запомнил, значит, наш разговор! Добрые мысли. И благородные зело. Тогда приступим не мешкая!

5

Monsieur l'Abbe, француз убогой,
Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой...
А.С. Пушкин

Алешка сильно заревновал к монаху. И не только за то, что Митя стал проводить с ним большую часть времени, а и за то, что тот и в охотничьих делах сразу дал княжичу такой совет, который сильно и сразу потеснил в сторону все Алешкины знания и секреты.

Увидев, как они шастают «на тот бок», монах посоветовал княжичу обуться. В лапти.

Митя сначала заупрямился: что я, неженка?

—  Да не неженка. Кто сомневается. А вот смотреть все время под ноги приходится небось. Чтоб на что не напороться. Ведь так?

— Так...

—  Ну а вокруг-то тогда в таком разе когда смотреть? Дичь выслеживать, дорогу запоминать. А? Заблудишься ведь в момент!

«Это мы уже изведали!»  — Митя понял и обулся. И зашагал «на тот бок» уже не след в след за Алешкой, а рядом, оглядываясь и все примечая, мучая приятеля расспросами: куда да зачем, а почему не туда и прочее.

Алешка злился, с презрением глядел на Митины лапти, но вскоре сдался, обулся сам. В лаптях было проще, удобнее, безопаснее, а главное  — тише.

Митя быстро освоился в Алешкиных владениях и, кажется, быстро к походам их охладел. Правда, с появлением монаха времени свободного у княжича поубавилось, вернее  — вовсе не осталось: то грамота, то из лука стрельба, то верховая езда, то на мечах драка до изнеможения. Юного князя муштровали покруче, чем взрослого, а он терпел, и в глазах его затаилась какая-то заветная дума, сильно, наверное, ему помогавшая.

Алешка уж и приглашать его «на тот бок» перестал, и тут...

* * *

Алешка шагал к «гнутому» озеру, самому глубокому из всех, чтобы проверить брошенную там позавчера «морду», и вдруг не увидел и не услышал, а охотничьим своим нюхом уловил, что впереди кто-то есть. Очень не любил Алешка чужих в своих владениях. Он насторожился, пошел крадучись, высматривая из-за веток дорогу, быстро перескакивая от куста к кусту. И наконец увидел идущего впереди человека. Человек этот был еще человечек, мальчик, хотя двигался ходко и бесшумно. Алешка узнал княжича.

«Почему один?»

Всех «чужаков», забредавших сюда, Алешка всегда отслеживал до конца, даже ждал, когда они через реку переправятся. Сейчас княжич был чужак, пришелец, к тому же не случайный, и Алешка пошел за ним, отложив свои деда.

Княжич, однако, шел тоже к «гнутому» озеру, Алешка знал  — это было его любимое место.

«Значит, уже считает, что сам с усам? Щенок!  — жестокая обида корежит Алешку,  — ну ладно! Спроси теперь меня что-нибудь, попроси... Дружба врозь!»

Митя тем временем, выйдя на берег и с открытого места оглядев озеро, спустился в чашу, к воде. Следить за ним стало трудно  — берег открыт, а под откосом непроницаемая для глаз чаща, но Алешка был уже опытным следопытом. Он тоже оглядел озеро и увидел справа четырех уток, кормившихся почта посередине между берегами, где из воды торчал островок тресты, густо облепленным ряской.

«За утками, что ль?  — Алешка посмотрел вниз и по шевелению веток понял, что княжич пошел именно в ту сторону.  — Да и лук у него... Похоже». Алешка отскочил от склона, быстро перебежал туда, где по его расчетам должен был остановиться княжич, выбрался к берегу, присел за кустом, затаился. Рассчитал он точно, утки крутились прямо напротив, до них было сажен двадцать. Ждать почти не пришлось. Зыкнула тетива, прошелестела стрела, утки, кинулись врассыпную и взлетели, но одна уронила голову в воду и осталась на месте.

«Ловок, пострел!»  — мысленно похвалил Алешка и отметил про себя, что не засек, как мальчик подкрался к уткам. Подбираться к добыче учил Митю он и сейчас испытал что-то похожее на гордость, хоть досада за убитую утку сразу пересилила. Убивать их сейчас, когда через пару недель, а то и раньше появятся утята, было последним делом.

Послышался всплеск, и Алешка увидел княжича, быстро плывущего саженками к своей добыче. Алешка бесшумно скатился по склону: «Вот я тебе покажу, как сиделых уток бить... как по озерам без меня шастать»...  — быстро собрал все Митины вещи, укрыл их в трех саженях в густой траве за кустами и оглянулся на воду.

Мальчик плыл назад, но правее, потому что выходить из воды здесь было очень неудобно: кусты нависали и берег уходил вниз сразу круто. А там хоть и грязно, зато полого, и от кустов свободно. Алешка отскочил назад к склону, чтобы видеть лучше и себя не обнаружить, стал смотреть.

Шагах в десяти от берега Митя встал  — вода доходила ему до пояса  — и побрел, рассматривая свою добычу и соображая, как половчее выдернуть из нее стрелу. Вода стала ему уже по колено, когда он вдруг как-то оступился, шагнул по инерции еще шаг, еще, и провалился опять по пояс. Сперва Митя ничего не сообразил, хотел шагать дальше, но не смог. Увяз. Пытаясь вырваться, дернулся туда, сюда, вырвал одну ногу, но другой провалился глубже, вытянул вторую  — первая ушла еще глубже. Митя понял, распластался на воде, наклонившись вперед и пытаясь высвободить обе ноги сразу. Но это оказалось его главной ошибкой. Откинься он назад, нырни, может, и дотянулся бы до твердого дна, а теперь... Опоры не было. Дно не пускало. Выпрямившись, он увидел, что вода уже выше пояса. Может, яма окажется неглубокой, но это вряд ли... Значит, все?!! Митя понял и это. Неимоверный ужас пронизал его.

«Господи!! Да неужто вот так просто  — и все?! И до берега-то всего три шага!»

Слезы хлынули из глаз, но он молчал, потому что отчетливо, слишком почему-то отчетливо сознавал, что никто-никто в этом мире не услышит и на помощь не придет. Так чего же кричать?

Алешка слышал о таких ямах. Но никогда их не встречал. Тем более здесь, в своем царстве! Кажется, он растерялся. В ужасе открыв рот, смотрел он, как глубже и глубже погружается княжич. Вот вода уже подобралась к плечам. Митя поднял голову, отыскал в небе солнышко и все так же не издавал ни звука, только, шевеля губами, начал креститься. Тут только Алешка опомнился. Бормоча несуразное:

—  Язык, что ли, проглотил, засранец!  — Он цепким охотничьим взглядом обшарил кусты, выбрал подходящую по длине талину, подскочил к ней, тремя ударами ножа отделил от куста и кинулся к воде. Главное заботой теперь было  — не влететь самому. Алешка подскочил к торчащему из берега кусту ветлы, согнул его, схватил левой рукой верхушки сразу трех веток (уж больно жидки, да больше нет ничего!) и оглянулся на озеро. В трех шагах из воды торчала голова со страшно вытаращенными на него глазенками. И глаза эти Алешка запомнил на всю жизнь!

—  Держи!!!  — он не услышал собственного голоса.

Из воды поднялись две ручонки и мертвой хваткой вцепились в ветку. Держась за куст, Алешка осторожно потянул.

Оказалось не так уж и сложно. Через минуту мальчик лежал у ног Алешки и рыдал, уронив голову на руки, которые никак не могли выпустить спасшую их ветку.

Алешка присел рядом, долго молчал. Когда рыдания затихли, начал ругаться.

—  За каким х... ты сюда один поперся?! Сколько болот в округе! Сопля горбатая!! Нельзя человеку в лесу одному! Вообще одному нельзя! Будь ты хоть какой умелец и богатырь  — вляпаешься вот так  — и никто тебя не спасет!

—  Аты-ы-ы...

—  Да я тут знаю все до веточки! И то один стараюсь не ходить! Ты думаешь, зачем я тебя с собой таскаю? Чтобы лес тебе показывать? Черта с два! Нужен ты мне, замудс.ц! На всякий случай, понял?! Видишь, что случилось! Даже я об этой яме не знал! На хрена в эти озера лазить  — пиявок там... И уток сейчас бить нельзя! Ух, будь я твоим дедом!..

—  Наверное, ОН тебя послал...

—  Дед?!

— Нет! ОН!

—  Может, и ОН... Не учуй я тебя в лесу, приплыл бы ты уже... Только: на НЕГО надейся, а сам не плошай!

Запомнил этот урок Бобренок. Накрепко! А Алешкины обиды с этого момента растаяли. Любим мы тех, кому смогли сделать добро.

* * *

Почти год прошел, как поселился отец Ипат в Бобровке. Все больше дел набиралось у него с маленьким князем, он даже пить меньше стал. Вообще  — успокоился, разленился, огрузнел. Напряженность во взоре исчезла. Та напряженность, что появлялась первое время при взгляде на княжича, многими замеченная, тревожившая Бобра и пугавшая мальчика. Теперь, наткнувшись на Митю, глаза его теплели, а губы растягивались в усмешку, в которой было много всего: удовлетворение, гордость, даже удивление и... грусть!

Да, отошел душой отец Ипат, забылся. А зря! Потому что только плохое может длиться сколько угодно, всему же хорошему очень скоро приходит конец.

Пришел он и к монаху в лице двух странников смиренного и приторно благочестивого вида. Появление их было очень замечено, потому что несмотря на обилие таких калик и всякого рода блаженных путешествующих в то время, в гнездо Бобра они забредали очень редко. От глухости и отдаленности места, а более всего от сильной нелюбви, далеко разносимой молвой, хозяина к таким бродягам. Но эти пришли, и не просто, а стали расспрашивать про отца Ипатия.

Ну, пришли так пришли, их монашье дело, все отнеслись к этому довольно спокойно, хотя непонятно все-таки было, чего общего у отца Ипатия, весельчака, пьяницы и рубаки с этими постными и, говоря честно, гнусными рожами.

Калики побыли у Ипата день, потом исчезли. Как они ушли, никто не видел. Бобер спросил как бы между прочим, зачем приходили, монах объяснил, что навестили из бывшей его обители под Плесковом, уговаривали вернуться.

—  Не хватает тебя там, видать?

—  Не хватает...  — нахмурился монах.

На том, было, и кончилось. Но через месяц явился еще один инок, молодой, здоровый, нахального вида. Тоже стал искать отца Ипатия, а после встречи тоже незаметно исчез. Такое паломничество уже не на шутку разозлило воеводу. Бобер решил поговорить с монахом и прекратить визиты этой, как он считал, нечисти. Но монах неожиданно явился сам. Хмурый, грустный и какой-то торжественный. Уселся напротив Бобра на лавку, пробурчал:

—  Ты отроков отошли, воевода.

Бобер взмахнул рукой, они остались одни.

—  Ну что? Долги, что ль, какие за тобой в этой твоей обители? Сказывай, ты мне не чужой.

Монах молчал, потупившись, не сурово и не грустно даже, а как-то до того горестно, что сердце воеводы тукнуло нехорошим предчувствием.

—  Говори!

Ипатий поднял глаза  — в них стояли слезы:

—  Не ко мне они приходили, воевода, и не за мной, царство им небесное,  — он потупился и перекрестился.

—  Небесное? Так ты их...

Монах ясно смотрел Бобру прямо в глаза, молчал. Молчание это длилось, может, и недолго, но Бобру показалось вечностью, он не выдержал:

—  Что ж им надо было?

—  Жизнь внука твоего. Мити.

—  А!!  — как будто стрела ударила Бобра в грудь, так он вскрикнул. А монах закончил:

—  Это люди Кориатовой жены, княгини Ольги.

* * *

Бобер долго смотрел на монаха полубессмысленным взором, ум его блуждал где-то далеко. Потом опомнился, тряхнул головой:

—  Ну а почему они к тебе-то?! Ты-то тут при чем?! Монах все так же ясно и прямо глядел ему в глаза.

—  А-а-а... Так ты тоже?! Так и ты тоже!! Ты... И с тех пор!!  — Бобру стало так жутко, что он вспотел сразу холодным смертным потом под своей тонкой рубахой, начав осознавать, что Митя вот уже почти год пробыл обок с монахом, считал его своим дядькой, любил, шатался с ним и по лесу, и по болоту, и черт знает где, и днем, и ночью даже... Бобер завозился подняться, дергал ворот рубахи, нестерпимо душившей его, прилипшей к груди и к спине... Ему хотелось содрать ее с себя к чертовой матери, а главное  — скорее найти меч.

Но меча на боку не было, а монах все так же близко и ясно глядел на него. Снизу вверх. Наконец он не выдержал мучений воеводы. Встал, положил огромные свои ручищи с толстыми короткими пальцами ему на плечи, как гири повесил:

—  Сядь, успокойся! Опоздал ты бояться. Если бы что... так давно б уж... Бобер оборвал ворот, оттянул на груди рубаху, стал тереть ладонью лицо.

—  Послушать можешь спокойно? Бобер только кивнул.

—  Ну, слушай. Я ведь к Кориату уж года четыре как прибился. Или больше?.. Да, в 51-м (1343), осенью... Уж больно мне его характер по душе пришелся! И отходчивость. Уж как ни нашкодишь, бывало, а он все прощает. Он ведь и сам-то... Ну и куролесили мы... Стыдно вспоминать... Грехи наши тяжкие... Только жена у него!.. Упаси Господь! Сам Кориат ее боится. Терпеть не может, но боится. И уважает! Уж за что  — не знаю, а уважает! Такая язва! Но спокойная. Понимаешь! Спокойная змея! Смотрит на тебя  — и кровь в жилах так и стынет, так и останавливается!

Бобру было глубоко наплевать, у кого там что останавливается, он уставился в одну точку и как заснул. Но монах уже увлекся:

—  Не любила она нашу компанию (нас у Кориата много было, беспутных), но терпела. И вот, как Олгерд сел в Вилъне, сразу она как-то изменилась. Терпимей стала, благосклонней...

И начали мои собутылънички растекаться потихоньку кто куда, незаметно так, а в основном туда,  — монах показал большим пальцем,  — в царствие небесное. Кто в речке потонет, кто за столом обопьется (чем вот только?), а кто вообще без следа... Я скоро смекнул и, честно говоря, струхнул изрядно. И решил рвать когти. Она уж и жизнь-то вся поперек поехала. Кориат в Вильне понадобился, скакать начал туда-сюда. За ним не наскачешься, а без него... Ну, я человек вольный, а жить так, чтоб на каждом шагу оглядываться, на черта это мне?..

Только Кориатша меня перехватила. Она и раньше-то ко мне как-то полегче, чем к другим, а тут прямо ласковая стала. Однажды зовет к себе. Прихожу. Сажает возле себя и всех остальных из горницы вон. Ладно, думаю. Если это ее бабская прихоть (Кориат с ней не спал почти, только по великой пьянке если, это мы все знали  — жаловался он, что постылая), я не против, память князю напоследок. Если же что иное, я ушки на макушке держу  — жду. Слушаю ее, глаза вниз, четки так (захватил на всякий случай) левой рукой  — щелк, щелк. Четки  — дело католическое, не православное, ей маслом по сердцу. Молчу. Молчит и она, но что делать, позвала, так надо говорить.

—  Какова тебе тут жизнь, отец Ипат?

—  Благодарствую, мать-княгиня, князь меня никогда не обижал. Да и ты, государыня, несмотря на все непотребства наши, терпишь меня выше меры. За то тебе великое спасибо, век буду Бога молить.

—  Да ладно тебе. Ты хоть и буйный человек, но умный и ученый. В случае чего и посоветовать можешь, и помочь. Знаю, как ты вызволил мужа моего из беды (Как узнала?! Было дело, но скверное, чисто мужицкое, не должна она была этого знать!), пришло время и мне посоветовать, помочь,  — и так на меня посмотрела, что я в момент встал как свечка, аж уши зачесались  — я бабские интонации во как чую! Ну, думаю, держись, отец Ипат, сейчас тебе великое искушение будет! Она помолчала, да и бух мне:

—  Князю наследник нужен, а у меня только дочери...

—  Так ведь есть у него, вроде...

—  Старшие не в счет. Кто они мне? Да и устроены уже все, еще Гедимином. У каждого на Подолии удел, и немалый. А надо мне! Вот и посоветуй, что делать? Ты видел много, знаешь до черта (я крещусь, а она рукой машет  — не прибедняйся, мол, знаю!).

Я хоть и не пил в тот день ни глотка, а сразу хмелен стал. Ладно, думаю,  — женщина, она и в княгинях женщина, каково же ей, если мужика и день, и месяц, и больше нет, а появится, так только обслюнявит по пьяни, да и уснет, ничего толком не сделав. Надо ей помочь! Может, и змейство ее на убыль пойдет? И то глянуть, хоть и неказиста, да ведь по крайности молода. И горяча, наверное,  — ух!  — худые, они все горячи, стервы, так что и обжечься не грех.

И брякаю ей сразу, что быстренько на ум пришло:

—  В отце дело, княгиня, в отце, тут ничего не поделаешь...  — и смотрю на нее бесстыже, а она на меня, и без всякого смущения. А я ей:

—  ...коли уж наследник нужен, то... отца подходящего...

—  Неужто так только?

—  Может, и по-иному как, но я больше не знаю. Тогда другого советчика ищи.

—  Ладно, советчик...  — и смотрит на меня змеиным своим взглядом, так что все мое мужское естество дыбом,  — а как другой-то раз не ошибиться? А то ведь... и опять дочь? А?  — и смотрит, а я, главное, никуда глаз отвести не могу, как кролик, ей-Богу, и вдруг хлоп не думамши:  — У меня двое было, и оба мальчишки.  — А сам думаю: ну, пропал!

—  А где они?

—  Сгорели в Плескове. С матерью вместе...

—  Сгорели?! В пожаре?

—  Не в пожаре. От немцев не успели в стены убежать, в посаде спрятались, да неудачно... Посад весь сгорел, ну и...

Вижу, потеплели глаза, и даже что-то женское, вроде, в них появилось.

—  Неужто ради меня святостью своей поступишься?

Какая там святость? У меня ком в горле, не от нее  — детишек вспомнил, ну, я только и мог в ту минуту, что рот открывать. А она заулыбалась:

—  Ведь для этого преданности князю мало. Совсем наоборот даже. Ха-ха! И меня любить надо, а я ведь не красавица. Не так ли?

Ну, тут уж я все сообразил  — и как Бог на душу положит:

—  Для меня, княгиня, краше тебя нет на свете! Молюсь! Давно молюсь на красоту твою, на ум твой великий, молюсь и мечтать не смею!  — кинулся на колени, ноги ей обнял и там то ли платье, то ли башмак целовать кинулся, обнял ей колени, держу, а у самого мурашки по телу, думаю: не может быть, чтобы за это башку снесла, ну  — выгонит, ну  — плетей всыпет, так мне же на руку  — уберусь по-тихому, и привет! Вдруг чувствую  — гладит меня по макушке легонько так, и  — ничего! Так стоять глупо. Вскочить? Только не перед ней! Поднимаю тихонько голову  — может взгрустнула, пожалела? Нет. Смотрит хоть и ласково, но без тени слез и слабости.

—  Значит любишь меня?

—  Люблю!

—  И все для меня сделаешь?

—  Все, княгиня, даже...  — тут я язык-то прикусил, а она:

—  Что  — даже?

—  Что прикажешь!

—  А я могу приказать «даже»?

—  Ну так ведь наследника ж надо, нешуточное ж дело!

Тут она так презрительно рассмеялась, что у меня щеку потянуло от злости. Но молчу, жду.

—  Ты не монах,  — говорит,  — плоть свою умерщвлять не собираешься. Но любовь твоя тронула меня,  — и опять по голове гладит, и ближе ко мне, ближе... Схватил я ее руку, к губам, а лапами за талию, ниже. Она ничего! Зарылся я пастью у нее возле пояса, а она руки  — мне на голову, и позволяла себя лапать какое-то время, ну а когда слишком уже низко полез, она так хвать меня за уши, башку от себя отодвинула  — и в глаза мне своими змеиными глазищами:

—  Смотри! Я много потребую!

—  Готов, княгиня, готов на все, все сделаю!

—  А сын роится  — твой сын! И для него тоже постараться много придется!

—  Да как для своего-то не постараться!  — Я ничего еще не заподозрил.

—  Значит, сделаешь наследника?

—  Воля твоя, хоть пятерых!

—  А Кориат узнает?!

—  Христос-спаситель!

—  Ведь он меня за это... за ноги к двум лошадям привяжет.

—  Не привяжет.

—  Значит, разболтаешь!  — и так на меня, дурака, посмотрела, что я себя покойником почувствовал. Вывернуться попытался:

—  Княгиня! Да ведь он меня первого привяжет! Усмехнулась:

— Пожалуй...

Я уж ее к себе потянул, думаю, пора начинать наследника делать, вдруг она меня отталкивает, откуда-то крест у нее в руках:

—  Клянись, что все исполнишь, что я тебе прикажу, чтобы наследником стал мой сын!

— Клянусь!

—  Целуй крест святой!

Я поцеловал, и тут до меня доходить стало, что, кроме наследника, еще придется что-то делать. Но что? А, ладно, не важно, сделаю! А она улыбается:

—  Да ты в Бога-то веруешь, шатун-медведь?

Я вытаращился на нее, молчу. А она повернулась, подошла к стене, дверцу какую-то маленькую отворила и оглянулась так, сам понимаешь... Кинулся я за ней, там чулан, барахло всякое навалено и скамья стоит, широкая такая... Скажу тебе, воевода, за всю свою жизнь (тридцать восьмой году живу на свете и знавал баб много) такой дьявола-женщины я не видывал! Как это Кориат ее не оценил  — ума не приложу, ведь он насчет баб силен.

«Это, пожалуй, я понимаю»...  — Бобер вспомнил свою Машу, вздохнул.

—  ...Что я вначале ни делал  — не дается, и все! Вьется как змея в руках, ухмыляется и ускользает, ухмыляется и ускользает... Я, стыдно признаться, впервые заряд свой до нее не донес, опростоволосился, так она меня распалила. Но пока она ослабла и до себя наконец допустила, я уж опять был как жеребец...

Драл я ее недели три. Пух и перья только летели! Истинный Христос! Она однажды подушку зубами разодрала, так зашлась...

Тут Кориат из Вильны вернулся, кончилась наша любовь. Я даже обрадовался. А то к концу уж ноги не волочил, так она меня измочалила. И заметь! Дворня вся, вообще двор: и бояре, и дворяне, и холопы  — все за нее горой! Ведь знали все! Узнали. Но Кориату никто не проболтался! То ли любят, то ли боятся? То ли то и другое? В делах она умна! Бойка, хитра! Все под себя гребет! Своих не обижает и другим в обиду не дает. А Кориат, он что же... Раздолбай, сказать прямо... О людях не заботится, жену бросил, почитай... Ну, это не важно. Кориат опять в Вильну собрался, меня с собой. Там Олгерд на Новгород тогда наладился. Это зима уж была... да, 53-го года (1345 г.).

Перед отъездом княгиня зовет меня к себе. Прихожу. Девки все сразу из горницы вон. Сами! Смекаю, ладно. Подошел, руку поцеловал, она показывает: садись. Сел. Улыбается:

—  Ну что, шатун-медведь, уезжаешь?

—  Княжья воля...

—  Не печалься, ты все успел.

—  Что успел?

—  Затяжелела я...

Я аж на скамейке подпрыгнул. Ну, думаю, отец Ипат, попал ты, теперь хрен выпутаешься.

—  Смотри, если девку рожу  — найду и башку скручу.

Она улыбается, а я верю  — найдет и скрутит! Что ей стоит?

—  Ну, а если сына...  — и опять взгляд неподвижный, змеиный, страшный,  — главное дело ты сделал, осталось самое главное.

У меня сердце так и упало, но виду не подаю:

—  Слушаю, княгиня.

—  Есть у Кориата наследник! Любимый, единственный. На Волыни у Любарта. От бл...щи одной (так прямо и сказала). Пока он жив, твоему сыну,  — похлопала себя по животу,  — не на что надеяться. Так вот: того надо убрать. Понял?

Хорошо, что я сидел. Ноги так ослабли, вспомнить противно. Вот, думаю, и доигрался, пришла пора платить. А сам еще выпутаться пытаюсь:

—  Да как же я до него доберусь?

—  Это не твоя забота, Кориат тебя сам наведет.

—  Кориат?!

—  Кориат, Кориат. Ты глупых вопросов-то не задавай, не идет тебе. Если все сделаешь  — озолочу. Человеком сделаю, к сыну дядькой приставлю. И любить буду. Сильно. Хороша моя любовь?

—  Ох, хороша, княгиня...

—  То-то! Поезжай.

—  А ну как дочь?..

—  Еще попробуем! Пока не получится. Мне главное  — того убрать! Или боишься уже?!

—  Не сомневайся, княгиня! Не сомневайся,  — а сам-то я крепко засомневался... Дала она мне денег. И поехал я... Сначала с Кориатом в Вильну. Оттуда зимой на Новгород сбегали. Удачно. Потом на татар начали готовиться. Кориат домой наведался пару раз, я увильнул. Потом на татар пошли. Дальше ты сам все знаешь. Кориат действительно сам все устроил. Дескать, сын у меня на Волыни, поучить бы его надо, а ты грамотен шибко, латынь, вон, даже знаешь... Ну а надоумила его, конечно, она.

Я вообще-то никогда серьезно не думал, чтобы Митю... того... Шутка, младенца невинного жизни лишить, виданное ли дело!.. Бобер опять захрипел, забулькал, заворочался.

—  Да успокойся ты, хрен дубовый, чего теперь-то уж! Вот... А когда его узнал поближе, решил  — нет! Не быть тому! Сначала я просто хотел ноги в руки, да подальше куда-нибудь, что мне стоит! Но когда с Митей пообщался... сердцем к нему прикипел, истинный Христос! Богом сей отрок отмечен  — в глаза не могу ему смотреть! А память его нечеловеческая, способности, ум! И решил я остаться. Охранять. Подумал, уйду я, княгиня другого подошлет... Нет, нельзя уходить. Да и понравилось мне у тебя. По-доброму все, без подлостей, подсидок. Без злобы, без зависти. У княгини там змеиное гнездо... Я же говорю, все время начеку, все время оглядываешься.

—  А наследник как же?  — это были первые вразумительные Бобровы слова, он наконец уразумел, что монах ему друг и союзник, что он спас Митю от смерти, уже спас и дальше может помочь.

—  Э-э-э, воевода, тут оказалось интересней, чем можно придумать. Тут вообще дьявольская закрутка! Не женщина это, а сам дьявол! Змея! Помнишь, мы ведь когда возвращались, весть получили, что родила она.

—  Помню.

—  Ну! Мальчика! Федором назвали, все как надо. Больше мне, а не Кориату весть. Но начал я считать  — не сходится что-то.

— Что?

—  По сроку! Выходило, недоноска она родила. Даже с самого первого нашего дня считать если, и то! Я гонца осторожненько порасспросил, как ребенок, слабенький небось, то да се, нет  — говорит, крепыш, горластый, глаза зеленые, настоящий Гедиминович! Что за черт? И вспомнилась тут мне одна мелочь: когда мы с ней кувыркались, груди у нее. Большие, горячие и крепкие как камень. А схватишь чуть покрепче  — сразу ой! Больно!

—  Ну и что?

—  А то! Не по комплекции. Плоская вечно была как доска, а тут... Понимаешь?

—  Не понимаю!  — искренне удивился Бобер.

—  Да беременная она уже была! Беременная со мной кувыркалась! И риску никакого  — дитя законное зреет, и меня захомутала, дескать  — для собственного сына постарается! Куда денется?!

—  Ну, это!..  — Бобер даже слова не мог подобрать.

—  Вот и я о том же! Змея! Хуже змеи! И если б я Митю сдуру прибрал, сам вслед за ним быстренько бы отправился! Зачем ей такой свидетель? Вот я и остался... охранять. Сперва надеялся, может, отсижусь, может, отступится она, успокоится, как-никак свой сын теперь, прочувствует, может... Ан нет. Зимой, помнишь, воров поймали? Думаешь, простые это были воры? Ну а эти уже прямо по мою душу пришли. Кончилась моя спокойная жизнь, да и твоя, ну и Митина, конечно. Теперь, если я тут останусь, не дадут тебе покоя. Не будешь же за ребенком по пятам таскаться, да еще за таким ребенком.

—  Что же будет?  — и в голосе, и в облике Бобра было одно отчаяние.

—  Не дрейфь, воевода. Я тут покумекал малость. Слушай. Я теперь отсюда исчезну. Сегодня же ночью. Сегодня же должен исчезнуть и Митя.

— Куда?

—  Есть у меня один дружок. Святой. На болоте живет.

—  А дальше?

—  Дальше?  — монах вздохнул.  — Пойду в змеиное гнездо. Скажу, что сгинул он. Но молва раньше меня должна донести. Понимаешь? А там, Бог даст, Кориат переменится, сына нового наследником назовет, или еще что, тогда не станет у княгини и повода за Митей охотиться...

—  А ты не боишься, что Кориат тебе голову оторвет? Монах пожал плечами:

—  Перед Кориатом-то я чем буду виноват? Что не уберег? Да ведь за это разве голову снимают? А что приперся, так делать в Бобровке стало ничего, да и забоялся, скажу, Боброва гнева...

—  А княгиня? Ты ведь только что говорил...

—  Княгиня  — да! Но с ней уж как Бог поможет. Не уберегусь  — значит, Его воля. Только меня тоже голыми руками не вот возьмешь. Поглядим.

Монах замолчал. Молчал и Бобер. Он понимал, что теперь приходилось во всем положиться на монаха. Обман с его стороны исключался. И все-таки тревога леденила душу.

«Вот как обернулось! Кто бы мог подумать?! Дитя невинное, малое, несмышленое  — и его извести!.. Эх, люди! Хуже зверей лесных! Наследство! Да пропади оно пропадом сто раз! А теперь?.. Куда его? Зная такое, да с собственных глаз! Но ведь и другого ничего не выдумаешь. Теперь только на Бога да на монаха надежда».

—  А далеко твой святой живет?

—  Не так чтобы... только добираться туда больно сложно. В болотах он, за Припятью.

—  Я сам должен знать. Увидеть, где он будет. Иначе...

—  Это само собой,  — мгновенно откликается монах,  — ведь если я из Новогрудка не вернусь, кто его тогда назад выведет? Но ум свой бобриный, Бобер, не теряй. Мальчонку спасать надо! Тут не до препираний, не до условий. Иначе... Да что иначе! Ухлопают парня, да и все! Пусть посидит в болоте. Клюквы, землянички поест. Его от этого не убудет, он себе занятий найдет, ты уж мне поверь. Зато жив останется. Слушай внимательно. Три дня ищи. Вот завтра  — раз, потом два и три. На четвертый день утром, как солнце взойдет, мы с Митей будем ждать тебя за речкой, за «гнутым» озером. Знаешь «гнутое» озеро?

—  Знаю.

—  Вот его бережком слева обогнешь и на солнышко. Там мы тебя и встретим. Понял?

—  Понял. Собрать бы вам чего...

—  Сам думай. Что донесешь... А мы налегке.

—  Ладно,  — вздыхает Бобер,  — вы налегке, а я...

* * *

Весть молнией облетела усадьбу. Пропал княженок! И монах пропал! Бабы голосили как куры. Охотники и дружина угрюмо посматривали в пол. Непонятно было и дивно. Конечно, монах мальчишку уволок. Только куда и зачем? Какая корысть? Разве ему тут плохо было? Где он еще таким барином сможет жить? Может, к Кориату? Но тогда красть зачем? А может, их обоих кто?

Припомнились тут и калики перехожие. Не иначе как с ними что.

Искать кинулись все. Основательно. Мальчика любили. И хотя монаха любили тоже, но если б дознались, что это он Митю украл, да нашли,  — растащили бы по косточкам, враз.

За три дня обшарили все. И кое-что откопали. Чуть приметный холмик под берегом, среди бобровых плотин приметил Афанасий, Алешкин отец. Разрыли. Там лежали и оба странника, и мордастый монах, заколотые в спину. Это совсем всех свело с ума!

Стали искать еще холмик, под которым мог лежать княжич. Ни у кого и ум не повернулся подумать, что под холмиком мог оказаться и монах  — все знали его дьявольское чутье, изворотливость, ум.

Воевода Бобер несколько дней метался как безумный, разослал гонцов во все концы, потом исчез сам. Его искать не стали, он предупредил, но волнение никакие могло улечься, по крайней мере до его возвращения. Когда же он вернулся, один и еще более молчаливый, чем прежде, никто даже не посмел подойти с вопросом. И все горестно успокоились. Решили, что эта несчастная жизнь, затеплившаяся слабым огоньком на пепелище великой любви, так и погасла, не разгоревшись, обреченная самой судьбой. И все же досадно было и непонятно, кому понадобилась эта маленькая, никому не мешавшая жизнь. И память о монахе стала чернеть, ибо никто не сомневался, что это он уничтожил мальчика. Все доброе, что он сотворил в Бобровке, померкло на фоне столь неслыханного злодейства, и по прошествии некоторого времени фигура этого весельчака и пьяницы превратилась в умах людей в нечто совершенно безобразное, ужасное, чем стали пугать непослушных детей.

6

Мне ли, молодцу разудалому,
Зиму-зимскую жить за печкою.
А.Кольцов

«Скучно! Ох, как скучно!.. Куда они затащили меня? Зачем? И бросили!! Дед какой-то, сто лет... Остался бы отец Ипат сам, я бы с ним горя не знал. А этот... Старый какой! Сколько ему лет? Точно, видать, сто, не меньше. А уж тихий... А чего шуметь, когда все равно никто не слышит. Неужели он так-то вот всю жизнь тут и... Господи, да он чокнулся уж давно, наверное...»

—  Не бойся, сынок, не чокнутый я. Привык молчать, с кем тут поговоришь.

Мальчик аж подпрыгивает на скамейке, таращит глаза на деда, который раскладывает и перекладывает на столе пучки трав и изредка взглядывает на маленького гостя. Митю охватывает ужас, он и не понимает  — неужели он начал разговаривать вслух? Сам того не замечая. Если так, то он с ума сходит, если нет  — то дед колдун?!

—  Нет, не колдун я, не бойся. Просто слышать научился тут-то, в одиночестве. Одиночество  — полезная вещь для того, кто его не боится. Хочешь, и тебя научу.

— А можно?!

—  Не всех. Но тебя можно. Ты, чую, слышать можешь.

—  Тогда научи!  — Мальчик вскакивает со скамейки, всю его тоску как рукой сняло. Но дед усмехается в белую длиннющую бороду:

—  Не вдруг... Большое терпение иметь надо, чтоб научиться. Если долго со мной пробудешь, научишься, а если скоро тебя заберут  — не успеешь.

—  А что, может, скоро заберут?

—  Не знаю, как получится.

—  Но когда-нибудь-то заберут?

—  Да не мучайся. Конечно, заберут. Не весь же век тебе тут со мной, старым, чокнутым, как ты говоришь, вековать. Тебе жить да жить, судьбами людскими вертеть, а не со мной на гнилом болоте плесенью покрываться...

Мальчику из этих речей почему-то высвечивается одно: если, скажем, я весь век тут просижу, то почему с ним? Ведь ему сто лет, он что, помирать не собирается?

—  Пока не собираюсь. Как соберусь, так и помру, а пока тебя вот надо поберечь да поучить, а там, глядишь, еще кого придется...

Мальчик уже не пугается:

—  Дедушка, а сколько тебе лет?

—  Не так много, сынок, как тебе кажется. Но я не считаю. Да и зачем считать? Разве это важно? Важно жить.

—  Да чего ж тут жить? Каждый день только лес и болото, болото и лес... и комары...

—  И-и-и... а ты чуешь, комары тебя кусают?

—  Нет, вроде...

—  А отчего?  — дед хитро щурится.  — А жизнь, она ведь не снаружи, она внутри... Вот не спеши, вот подрастешь  — поймешь.

Мальчик не собирается понимать. Ему как-то жутко и интересно, и притягивают к себе глаза старика, в которых мелькает что-то тяжелое, странное, какой-то темный, именно темный, огонек.

Митя уже знает способность своих глаз, от которых убегают, ускользают, прячутся все встречные взгляды, и сейчас хочет на старике еще раз проверить это, пытается поймать глаза старика, заглянуть в темные мерцающие зрачки, они манят, притягивают. Наконец ему это удается. Несколько мгновений Митя смотрит... ему кажется  — в бездонную пропасть! Эта пропасть вдруг распахивается вширь, затягивает в себя, он летит куда-то...

Митя закрывается ладошками, ему становится жарко, муторно, хочется лечь и уснуть, и одновременно тошно, жуть, тоска...

Он приходит в себя, почувствовав на щеках холод: дед держит его за плечи и брызгает в лицо водой.

—  Что это было, деда?

—  Ничего, сынок, ничего. Ты не смотри на меня долго, в глаза, и все будет хорошо. Ладно?

—  Ладно...  — Мальчик видит, что лежит на лавке, под головой у него какое-то дедово тряпье. Он встряхивается и садится.

«Вот какой! Думать про него не моги  — слышит, смотреть на него  — не смотри, стопчет. Колдун! Да еще какой! Может, меня чему научит?»

Дед покачивает его тихонько за плечи, смотрит в окошко. Мальчик успокаивается.

—  Деда, а отец Ипат хороший?

—  Хороший. Только несчастный очень. А хороший. И тебя сильно любит.

—  Любит... А что ж он меня тут бросил?

—  Не бросил, а спрятал. От лихих людей. И разве тебе тут плохо? И грибы, и ягоды, и мед...

—  Скучно... Болото кругом, не сунешься никуда.

—  Это ты верно. Смотри: и не суйся! Нырнешь  — никто и не услышит. И оглянуться не успеешь!..

Мальчик улыбается чему-то.

—  Дальше этой вот поляны без меня ни-ни! Если уж вдруг прижмет куда, только за козами, след в след, они не ошибаются. А скучать не надо. Я вот тебя травы научу различать, какая от какой болезни. Хочешь?

—  Хочу. Только ты лучше слышать меня научи.

—  Эх... это ведь долго, я же сказал... А вот травы покажу. Хоть сейчас. И зверя как от себя отпугнуть. Хочешь?

— Хочу!

—  Ну так слушай. Ты, когда зверя увидишь, не пугайся его.

—  А какого зверя?

—  Да любого. Медведя или лося. Рысь. Волка, если он один. Кабана, если он не в стаде...

—  А если в стаде?

—  Если стадо, то все. Ничего тебе не поможет. Ноги в руки  — и прочь! Лезь на дерево и зови на помощь. С любым зверем договориться можно, если только он один,  — дед запнулся, помолчал и закончил тихо,  — даже с человеком...

—  А почему со стадом нельзя?

—  Стадо, оно стадо и есть. Прет в одну сторону, куда у переднего глаза глядят, в пропасть  — так в пропасть, в болото  — так в болото! В стаде каждый себя сильным чувствует. И правым. А зачем кого-то слушать, когда ты силен и прав? Поэтому для стада не существует доводов ни разума, ни даже высшей силы...

— Даже Бога?!!

—  Даже! Стадо само себе бог. Оно себя правым считает, даже когда в пропасть катится.

—  Ну, волки никогда в пропасть не кинутся.

—  А при чем здесь волки?

—  Ну, тоже... стая...

—  Э-э-э, сынок! Стая  — не стадо! Это в чем-то совсем даже наоборот!

—  Значит, с ней можно договориться?

—  Нет! Тоже нет! В этом они одинаковы. Сила! Только в стаде сила слепая, а тут... Они ведь в стаю для чего собираются? Чтобы силой кого-то превзойти. Переломить и поиздеваться над тобой, над слабым, одиноким. Насладиться твоей мукой! Какие уж тут разговоры?.. Не-е-ет, от стаи надо подальше. Она еще хуже стада в тыщу раз...

Дед задумался о чем-то своем. Мальчик осторожно смотрит на него, и глаза его видит (правда, чуть вкось), но не ощущает ни слабости, ни сонливости  — дед далеко.

—  Вот и смотри,  — тот продолжает, но, кажется, сам с собой,  — а в мир-то сунешься  — все стадами бродят... А кто не в стаде, в стаи собираются... Отдельно человеку совсем места нет...

«Почему же?! Ну почему же?!! А дед мой? А отец Ипат? А Алешка? Неужели и они все  — стадо? Почему он так??»

Но вопросы эти сейчас кажутся мальчику недостаточно серьезными, не соответствующими моменту, дедову настроению, и он спрашивает другое, стараясь быть как можно серьезней:

—  Потому ты сюда и ушел?

Дед смотрит на него сначала отсутствующим взглядом, потом удивленно поднимает брови, потом обнимает за плечи, притискивает к груди и вдруг по-детски шмыгает носом:

— Поэтому...

Митя грустно-грустно вздыхает:

—  А они остались...

—  Кто?!

—  Кто не в стаде и не в стае. Разве мало таких?.. Кто им поможет?..

Дед долго разглаживает и приглаживает густые, совершенно белые волосики на Митиной макушке. Кажется, он в полной растерянности.

—  Не знаю...  — но вдруг встряхивает головой,  — ну ладно, мудрец ты мой сивый, слушай дальше. Так вот: увидишь зверя  — не пугайся, а старайся в глаза заглянуть, взгляд его поймать. А когда поймаешь, говори ему грозно (не языком  — глазами): «Уходи! Уходи, а то плохо будет! Плохо! Очень плохо!» И повторяй это дальше и дальше, а сам рукой вот так сделай: пальцы так, ладонь так, и поверни,  — дед показывает. Мальчик несколько раз повторяет жест.

—  А получится?

—  А ты попробуй.

—  Давай, Шарика напугаю?

—  Нет, не надо! Шарика не трогай.

—  Тогда кого же?

—  Вот козы вечером вернутся, ты Федьку-козла и напугай. Запомнил-то все?

— Все!

—  Ну хорошо. Теперь пойдем травы смотреть.

Долго ходят они по поляне вокруг избы, хлевов и загона. Дед выискивает, срывает, показывает в руке, потом как растет, крутит стебелек и листочки так и этак и рассказывает, рассказывает... Что надо сделать с этим листиком, как и куда приложить (или съесть, или с чем смешать, или отвар сделать), от какой болезни это поможет, или кровь остановится, и проч., и проч. ...На поляне интересных трав мало, дед подводит Митю к завалинке, где разложено множество сухих пучков, и снова показывает, объясняет, и так увлекается, что не замечает, как уже низко опустилось солнце, и как устал и уже невнимательно слушает его мальчик. Заблеяли возвратившиеся домой козы, и только тут дед опомнился:

—  О Господи! Хватит на сегодня. Ты, поди, устал?

—  Пить хочется...

—  Пойдем, пойдем! Я тебе кваску с брусникой... Ты запомнил чего-нибудь? Наговорил я тебе...  — Старик хихикает виновато, травы  — его слабость.

Митя передергивает плечами:

—  Запомнил. Почти все... Завтра проверишь. Правда, устал что-то. Пить...

—  Да, да! Пошли! Э! Вон, Федька вернулся. Ну-кося, попробуй, напугай его!

Мальчик несмело подходит к козлу, оглядывается. Старик ободряюще машет рукой:

— Давай, давай!

Козел деловито тыкается носом в ладонь, в живот, ожидает чего-нибудь вкусненького. Митя берет его за рог и заглядывает в глаза, Козел замирает, потом начинает вырываться. Митя делает жест. Козел вырывается и с недовольным меканьем не спеша убегает в сарай. Дед смеется:

—  Ну как?

Митя с сомнением пожимает плечами:

—  Да он и так убежал бы, наверное. Они ведь не любят, когда за рог.

—  Не скажи. Теперь ласкаться к тебе он никогда не подойдет.

—  Ну-у...  — Мите становится жалко,  — зачем же тогда было пугать? Он ласковый... И смешной, мне с ним весело было... Зачем?

—  Затем, что убедился теперь  — можешь! Сила в глазах есть.

—  А обратно нельзя?

—  Нет, все!  — жестко отрубает старик.  — За все надо платить.

Мальчик не верит. Он бежит в сарай к Федьке, бросается к нему, хочет погладить, как тот любит, за ухом, но Федька, громко блея, кидается прочь. Митя выходит из сарая озадаченный, со слезами на глазах. «Значит, не обманывал дед, значит, вправду могу... Но тогда?..» Ему вовсе не радостно от такого открытия, а горько и жалко. «Как он сказал? За все надо платить. За что, «за все»? Вот за это умение? Но ведь так всех друзей растеряешь. А если не пугать? Если б я Федьку не напугал?»

—  Деда! А если б я его не напугал, он как? Сам не сбежал бы?  — Митя почти умоляюще смотрит на старика. Тот подходит, гладит ласково его сивую голову:

—  Тогда ничего. Ты думаешь, почему я тебе Шарика не дал пугать? Мальчик улыбается сквозь слезы, облегченно, но дед не дает ему радоваться:

—  Но ты запомни: если не хочешь кого напугать, в глаза тому не смотри! От греха... Понял?

—  Понял!  — Митя хоть и не понял, но обрадовался страшно; можно, значит, оставить все как есть, если осторожно!

—  А почему? Что, глаза у меня, что ли, нехорошие?

—  Хорошие, хорошие,  — дед улыбается,  — но тяжелые. Как у меня почти... Я давеча не рассчитал сдуру, переломил, чуть беды не наделал... Но ничего, подрастешь, еще силы наберешь. Редко такие-то глаза бывают. Я вот давно живу, а такие первый раз встречаю. Ты не бойся, но знай. Ты должен знать. Вот посмотри на меня, не бойся.

Митя с опаской поднимает глаза. Видит темные сполохи в глазах старика, но слабости, тошности в себе не чувствует. Правда  — страшно! Старик отворачивается:

—  Вот видишь? Ничего и не случилось. А оттого это, что у тебя тоже сила в глазах большая. Но ты ее в дело не пускай как зря, а только при великой необходимости.

—  Это когда же  — при необходимости?

—  Ну, медведь на дороге встанет... или лихой человек... А так  — смотри! А то всех вокруг себя распугаешь.

Мальчик осознает только, что заимел что-то грозное, опасное, что может наделать много бед.

—  Деда, а ты не сможешь его как-нибудь назад?

—  Федьку? Нет! Тут и я ничего не могу. Тут ошибаться нельзя. Ошибся  — не исправишь. Тут очень осторожным надо быть!

—  А что, с человеком тоже что ли так?

—  Хых! Еще как! Человеку и рукой иногда показывать не надо, только взгляни.

«Ну что за наказание! И что это за глаза такие? Как я узнаю, как с ними быть? Что можно делать, а что нет? Кто мне скажет, кто поможет?»  — мальчик расстраивается до слез.

—  Я помогу! Не бойся! С нами Бог, сынок! С нами Бог.  — Дед обнимает его крепко за плечи, ведет в избу.  — Успокойся, всему свое время. Все мы с тобой уладим, все разузнаем... Пойдем, посидим, кваску попьем, с брусникой...

* * *

—  Воевода! Монахов след отыскался!  — Станислав, начальник разведки, влетел к Бобру в горницу взвинченный, запыхавшийся.

Бобер сидел перед жарко пылающей печью, вытянув к огню ноги. На дворе стоял конец октября: сырость, холод, мерзость. Бобер только что вернулся с дальней заставы, устал, промок. На крик Станислава он, как ни странно, даже не повернулся, откликнулся невнятно:

—  Где отыскался?

—  В Новогрудке у Кориата сидит!

—  Ну.

—  Чего  — ну?! Воевода, ты что?! Монах отыскался!!  — Станислав, горячий и сам по себе, сейчас аж вибрировал, не мог стоять спокойно, топтался, как конь перед скачкой.  — Что делать будем?! Давай, я его сюда приволоку! Разузнаем! Или хочешь  — там его кончим. Говори!

Бобер молчал.

— Чего молчишь?! Оглох? Говори, что делать!

Бобер повернулся наконец к Станиславу тяжело, всем туловищем, поманил к себе пальцем, тот кинулся, пригнулся, преданно заглянул в глаза.

—  Монаха пальцем не трогать.  — Бобер глянул жестко и приложил палец к губам.  — Кто весть принес?

Станислав, ничего не понимая, таращил глаза:

—  Егор. Ты ж его в Новогрудок посылал. А с ним Митя с Федькой.

—  Какие новости привезли? Князь Кориат дома?

—  Нет. Князь, говорят, аж в Ордене, с посольством. Может, до сих пор не знает ничего.

—  А что княгиня?

—  Поахала, говорят, да гонца к Кориату отправила.

—  А говоришь  — не знает. Что еще?

—  Больше ничего.

—  Про монаха уже раззвонили небось?

—  Бог с тобой, воевода! За кого ты нас считаешь?  — обижается Станислав.

—  Разведчикам прикажи молчать. А то вся Бобровка в Новогрудок кинется монаха добывать. Монаха, говорю, не трогать. Не виноват он.

—  А чего ж сбежал?

—  Напугался. Что его тут из-за Мити за яйца подвесят. Ты бы не сбежал на его месте?

— Нет!

—  Ну и дурак. Иди, скажи Егору и ребятам его.

—  Как прикажешь, воевода... только я бы...

—  Иди, иди...

Станислав, сникнув, уходит.

«Ах, отчаянная башка! Зачем же ты на рожон-то полез? Действительно, в змеиное логово. Ведь там тебе куда ни сунься  — п...ц! Кориат сгоряча, как узнает, прихлопнет. Он не тронет, княгиня изведет. И что мне тогда делать? Так и держать Митю на болоте, пока княгиня не... Или самому убийц к ней подсылать?  — Бобер кладет руку на грудь и поднимает голову.  — Простите меня, великие Боги! А может, он решил  — сам?!.»  — и в мысли его заползает ужасная догадка.

* * *

—  Дед, когда ж монах придет?

Этот вопрос надоел деду несказанно, мальчик трастит его уже шестой месяц. На дворе январь (48-го), трещат нешуточные морозы. Болота позамерзали, снегу навалило. На зайцев можно охотиться вволю. В заячьей охоте Митя заткнул деда за пояс: и петли ловчее ставил, и так с луком на тропе мастерски косых подкарауливал  — Алешкина школа.

Сейчас они вернулись с охоты, притащили пять крупных беляков. Митя сдирает шкуры, а дед взял приглянувшуюся тушку, освежевал, готовится варить похлебку. Похлебка дедова страшно нравится Мите, густая, наваристая, с капустой и брюквой, с какими-то лесными травками. Одно жалко  — хлеба нет. Да Митя уж привык, репу пареную вместо хлеба прикусывает.

От печи тепло и светло в избе, хотя на дворе уже смеркается. Дрова пылают ярко, дым стоит высоко, не ест глаза, быстро убирается в волоковое оконце, сейчас на улице мороз, тяга хорошая, и они открыли только одно из трех, самое верхнее  — тяги хватает, а тепло не уходит.

На столе у деда горит свеча, по виду самая настоящая. Дед презирает лучину и никогда ей не пользуется. Летом набирает мешками смолу, растапливает ее, как-то смешивает с гусиным и еще каким-то жиром и делает свечи, которые горят ярко-ярко и долго.

Дел у деда с Митей много: чистить хлев, кормить и доить коз, колоть дрова, снег отгребать, охотиться, добытое разделывать да к хранению приспосабливать. А еще каждый седьмой день баня и стирка. Ну и еду готовить, печь топить. И разговоры их всегда почти вокруг дел крутятся. Но вот выдастся такая минутка  — вздохнуть, расслабиться, погреться у печки, и княжич сразу за свое: когда монах...

Ах ты, Господи! Что ему отвечать? Отрезать  — не знаю!  — сразу все уважение потеряешь, общение загубишь. А ведь его уму-разуму учить надо в разговоре, когда ему интересно, когда он от тебя умного слова ждет, когда верит, что ты все знаешь. Надо дать понять, что ты не всесилен, но сохранить общение. Как? А он все свое: монах...

—  Мить, ты, когда гром гремит, что делаешь? О чем думаешь? Митя передергивает плечами в недоумении.

—  Ну? Гром загремел...

—  Ну, дождь пойдет.

—  Так что будешь?..

—  Ну, прятаться побегу.

—  А может, не надо прятаться?

—  Как же не прятаться?

—  А зачем?

—  Хм... Да ничего. Вымокнешь  — и все!

—  И больше ничего?

После долгого молчания:

—  Ничего.

—  А вот гром небесный  — чей этот знак?

—  ЕГО.

—  А вдруг не ЕГО.

—  А кого?

— Ну... антихриста...

—  Так ведь  — небесный! Не может быть не ЕГО. Антихрист из-под земли загремит.

—  Хм, пожалуй...  — Дед смущается, думает про себя: «У него все по полочкам разложено, и сомнений никаких, а я, старый...»

—  Ну ладно. Но ведь пока гром не прогремит, ты прятаться не побежишь?

—  Нет.

—  Так вот и мне гром небесный пока не возвестил. Потому и тебе не говорю ничего.

Долгое молчание.

—  Понял ли, отрок, уразумел ли?

—  Уразумел...  — опять долгое молчание, потом,  — ...значит «мочало»...

—  Что значит  — «мочало»?

—  Мне отец Ипат все втолковывал: если человек на шаг вперед не видит, значит, так себе, «мочало».

—  Как на шаг вперед?

—  Да так... ты такой... знаешь все. И зверя отпугиваешь, и кровь останавливаешь, и слышать умеешь, и всяко умеешь... А вперед, стало быть, заглянуть не можешь... Значит...  — мальчик очень по-взрослому грустно вздыхает.

И тут дед Иван (первый раз за много лет  — и так искренне!) вскинулся и возмутился, и впервые за всю свою праведную жизнь в лесу забыл себя:

—  Да ты понимаешь ли, отрок, что это  — видеть на шаг вперед?! Ведь это дар Божий! Ведь это ЕГО мысли знать надо, это тебе не травы, не звери, не голосок твой слабенький среди щебета птичьего!..

—  А отец Ипат мог...

—  Что?! Да ты знаешь, какой он грешник?! Да он не только грешник, он...  — дед даже руками замахал, а Митя удивленно уставился: что это с дедом?

—  Да чтоб ЕГО мысли постичь, не просто жить праведно надо, а святым стать, а ты...

—  А отец Ипат мне раза три предсказал, что будет.

—  Так не его это заслуга, а дья...  — дед осекся, затряс головой и сел на лавку. Он вдруг понял, что сейчас тут сидит меж ними дьявол и искушает его (ведь не дитя же неопытное ему искушать!), именно его, а он не выдержал этого искушения, простенького, бесхитростного! Ай-яй-яй! Ослаб ты в одиночестве-то, занесся в гордыне, отвык от страстей людских и теперь оказался перед ними беспомощным, слабей ребенка... Перед ними, а значит  — пред дьяволом. И Ипату подсказал, конечно, дьявол! Ну а ты?! Если ты помогаешь Ипатию, то помогаешь дьяволу! И этот агнец, пред тобой сидящий, не агнец, а исчадие ада! Конечно! Как же я сразу-то?.. И взгляд его, и память невозможная, и ловкость... А разговор! А вопросы эти! Мечен, мечен он дьяволом! И твоя миссия, ниспосылаемая Богом, теперь ясна...

И дед взглянул на ребенка без трепета и все решил про себя: отроку сему отсюда отлучиться НЕМОЖНО. Здесь жить можно, но уйти отсюда  — нельзя!

* * *

На болото опустилась ясная, тихая, морозная ночь. Звезды прыгали и кувыркались в студеном небе. Луна сияла так, что тени от деревьев на снегу казались черными. Тесины на крыше то и дело бабахали с сухим подтреском, лопаясь от мороза.

Дед Иван, напоив, как обычно, мальчика на ночь козьим молоком, уложил его на лавке, укрыл одеялом, а сверху еще полушубком, и когда тот мерно засопел носом, отошел, уселся прямо на пол перед дотлевающими в печи углями и долго сидел, укрепляя себя и размышляя, как осуществить открывшееся ему вдруг сегодня. Но в голове было нестроение, а в душе тоска. Дед решил посоветоваться с НИМ и встал на колени перед мерцающей в углу лампадкой. Стал молиться, прося ЕГО научить и укрепить в необычном и страшном деле.

Но мысли не хотели сосредоточиться на молитве, вились вокруг давешнего с мальчиком разговора.

«Что ему мог предсказать этот бродяга?! Наплел чего-нибудь, заранее известное, удивил  — что дитю малому надобно? Так что, может, и нет тут никакого дьявола? Ты сам-то ведь удивлял, и без всякого дьявола...»

Тут на крыше оглушительно грохнуло, дед вздрогнул и вскочил на ноги.

«Нет! Не обошлось тут без антихриста! Но не в монахе он был и не в ребенке, а тут, рядом с ним самим, ему нашептывал, и сейчас нашептывает! Ему! Только ему! Как он сразу не догадался, не ощутил, что поддается дьяволу?! Слаб, слаб стал... Действительно чокнулся от старости и одиночества. Может, и вправду, нельзя от людей убегать?..

Ведь это ж в какую голову такое забредет: дитя, сироту, создание Божье  — и загубить! Чего ради?! Что тебе почудилось?

Ведь это дьяволу отрок сей дорогу перешел! Вот он и мечется, и лютует! Подбивает злых, соблазняет слабых! Чтобы не дали отроку подняться, окрепнуть.

Господи! Велика сила твоя! Неизмерима мудрость твоя! Благодарю тебя, Боже великий и справедливый,  — надоумил ты неразумного раба своего!»

Дед упал ниц перед иконой и долго, истово молился.

Луна, совершив часть своего ночного пути, проткнула своими лучами тонко выделанный бычий пузырь на окне, протянула светлую дорожку к лавке, где по-прежнему ровно, громко сопел Митя.

Старик поднялся с пола, перекрестился еще раз на икону, подошел к Мите, опустился возле на колени, поправил съехавший полушубок.

Что может быть прекраснее спящего ребенка? Луна давала много света. Дед залюбовался, вспомнил, ужаснулся, слезы потекли из глаз.

Митя неожиданно открыл глаза, мгновение разглядывал старика, вдруг улыбнулся, прошептал:

—  Не плачь, деда. Я с тобой!..  — повернулся на бок и снова засопел.

Этого уже старик не смог вынести. Он выскочил в промерзшие сени, ткнулся лицом в развешанные по стене пучки трав и по-детски, со всхлипами, разрыдался.

* * *

Бог и дьявол всегда рядом, а из людей кто уповает на первого, кто надеется на второго, но каждый думает, что он прав, однако на этом не останавливается, начинает считать неправым другого, но и на том не успокаивается, а пускается этого другого поправлять. Тут и начинается...

Интересно, к чему бы пришел человек XIV века в осмыслении окружающей его действительности, имей он теперешние информационные возможности?

Тот же Олгерд. Те же Любарт с Кориатом. Ну, эти-то по меркам того времени знали много  — положение обязывало. И то... А вот взять нашего отца Ипатия или, тем более, деда Ивана?

Может, подумал бы каждый из них, что наступает,  — да что там наступает!  — уже наступил, идет, в самом разгаре!  — Армагеддон!

Судя по тому, что творилось,  — вполне!

Век словно с катушек спрыгнул, обезумел. Хотя, если призадуматься и рассудить, мало мы отыщем времен, не заслуживших такой оценки, да и найдем ли вообще,  — тем не менее...

На западе разгоралась Столетняя война, втянувшая в свою орбиту в конце концов почти всю Европу, и уже произошло одно из самых ужасных и, с точки зрения главных действующих лиц эпохи  — рыцарей, истреблявших друг друга хотя и жестоко, но «по правилам», соблюдая перерывы на обед и церковные праздники, несправедливых и оскорбительных для благородного сословия событий.

В прошлом (1346) году, в сотне верст от города Кале простые английские мужики перестреляли из своих огромных луков полторы тысячи благороднейших рыцарей Европы, как кроликов, отчего остальные десять тысяч, может, с досады, а может, с горя  — кто их, благородных, поймет?  — порубив и передавив собственную пехоту, разбежались. И банды наемников, бывших в сотню раз страшней любых разбойников, так как никого не боялись, ибо имели официальный статус, захлестнули ту часть земли, которая теперь называется Францией, и залили ее слезами и кровью.

Папский престол неустанно хлопотал о расширении своих владений и бредил возрождением крестовых походов. Направить их по старой дороге, где могущественные сарацины давно и крепко прищемили хвост защитникам гроба Господня, было уже невозможно, зато вырисовывалась заманчивая перспектива двинуться на восток вдоль балтийского берега. Здесь у папы был могучий форпост  — орден Крестоносцев, возникший еще в 1237 году в результате слияния орденов Тевтонского и Ливонского. Очень важно, как прекрасно совпали здесь интересы божьи и людские, то есть алчность немецких рыцарей до новых земель и папы до новой паствы. Ведь соседи с востока были язычниками: их надо было просвещать, их надо было обращать. Тем самым грабеж и убийство непросвещенных литвин превращались в богоугодное дело. Почему бы не ограбить и не убить, если это во славу Божью?!

Если даже не смотреть дальше на восток  — на Русь и раскинувшуюся за ней Орду, а далее Мавераннахр, Арран и проч., где творилось вообще черт знает что, если не вспоминать, что на все это, на весь этот копошащийся муравейник особей, упорно друг друга уничтожающих, на европейцев и азиатов, христиан и язычников, злодеев и праведников, старых и малых  — всех без разбору, периодически наползала еще и «черная смерть»  — и то: чем вам не Армагеддон?! А если посмотреть?! Ведь чума выкосила в XIV веке 2/3 населения Европы!

К счастью для себя, люди, жившие в Новогрудке, в Луцке, Бобровке, в лесах и на болотах Волыни, знали очень малую частичку этих ужасов.

Это ведь древние мудрецы, жившие относительно разумно и благополучно, говорили, что «всякое знание есть благо». После них христианский мудрец сказал уже совсем другое: «Во многой мудрости много печали». А простой крестьянин и заключал просто: «Меньше знаешь  — крепче спишь».

Не знали и не стремились знать, что там, вдали. Знали только, что вблизи, а вблизи было обычное: разбой, война, потери и добычи, кто смел, тот и съел, не зевай  — поворачивайся, ты не укусишь  — тебя сожрут. Вот и вся мудрость. И руководство к действию. Всем! А князьям особенно.

* * *

Орден висел над Литвой непреходящей угрозой. Его цели были всем понятны и, как мы уже убедились, перед Богом оправданы: искоренить язычество, насадить святую веру, что на обычном языке означало, разбить и разграбить Литву, наставить там своих замков, непокорившихся язычников сжечь, покорившихся крестить и превратить в подданных Ордена. А дальше  — начать войну с православием, заблуждением во много раз худшим, чем язычество, идти на восток, утверждая святую веру.

Литва, в первую очередь в лице Олгерда, была с этим категорически не согласна. Олгерду вообще на христианство было глубоко наплевать, его вполне устраивал Перкунас с его окружением. Литовский глава не терпел (а кто потерпит?!), когда лезли в его дела, требуя к тому же, чтобы он отрекся от своих богов и начал креститься. Орден требовал делать это слева направо, русские священники  — справа налево, и обещали и ему, и друг другу за несоблюдение требуемых правил  — на небе геенну огненную, а на земле оторвать башку.

Олгерд искренне изумлялся, а брат его Кейстут возмущался аж до бешенства  — какая Богу разница, если кто-то, обращаясь к нему, махнет рукой справа налево или наоборот! Какая глупость! И этому богу надо поклоняться?!

Но для тех, кто к ним приставал, разница, оказывается, была, да такая, что они из-за нее готовы были перегрызть друг другу глотки.

Коли бы только друг другу  — Перкунас с вами, грызитесь! Но ведь они и Перкунаса не хотели оставить в покое!

Православные христиане, атаковавшие бедных литвин с противоположной стороны, и тактику имели противоположную. Если Орден грозил войной государству извне, то православные подтачивали язычество «изнутри», разлагали, так сказать, и до того обнаглели, что в прошлом году недалеко от Вильны, под самым носом у Великого князя разорили языческое капище, а деревянных идолов сожгли. Это было уж чересчур!

Не найдя виновников, Олгерд все-таки нашел способ дать христианам почувствовать, кто в Литве хозяин. Он ревностно соблюдал языческие обряды и на очередное жертвоприношение Перкунасу нарочно пригласил весь свой двор, больше чем наполовину состоявший из христиан. Все поняли, куда клонит многомудрый князь литовский. И испугались. Не испугались лишь трое его русских придворных: Антон, Иван и Евстафий, заявившие, что в Перкунаса не верят, а потому и в действе сем участвовать не будут. Чем и привели Олгерда «в гнев велик». Их схватили, жестоко пытали огнем (видимо в напоминание о сожженных идолах) и повесили.

Предполагалось, что христиане притихнут, оказалось  — наоборот. Казненных возвели в ранг мучеников, языческих богов начали проклинать, русское население заволновалось.

Мало того, Олгерд спровоцировал Орден! Рыцарям, может, и на руку оказывалось, что казнили их злейших врагов  — православных. Но ведь казнили христиан! И вся многотрудная миссия Кориата в Мальборке зимой 6854 (с 1347 на 1348) года провалилась. Орден решил воевать.

* * *

До Вильны осталось меньше дневного перехода. Сегодня к вечеру Кориат рассчитывал добраться до места. Сегодня...

Он возвращался из Мальборка ни с чем. Да если бы ни с чем! Очень даже с чем! С войной!

Таких неудач Кориат не знавал. Словно на стену налетел! Все друзья, собутыльники, знакомые делали честные морды, отворачивались, прятали глаза. Всякий из них был не прочь пообщаться с приятным человеком, и выпить, и закусить, и анекдот его веселый послушать, даже нажраться в конце концов за его счет до пьяных слюней и падения под стол... Но с Литвой, которую он представлял, никто общаться не хотел.

Литва притесняла христиан. Литва обидела святой престол. Литва должна быть наказана.

«Так что извини, друг!»  — читал Кориат на всех лицах. Война была делом решенным, и встреча с Великим магистром это только подтвердила.

Кориат возвращался «ничтоже успеша», тяжело размышляя над проблемами предстоящей кампании. О своих делах он старался не думать. В Ордене-то оно и некогда было, зато теперь, в долгой дороге, сквозь невеселые мысли о войне прорастали, перли, застили думы еще более тяжкие: о доме, Бобровке, о потерянном самом любимом на этом свете существе. И трепыхалось где-то на самом донышке слабенькое: «А может, найдется еще? Может, жив? Ведь не нашли же никаких следов того, что он...»  — и щемило в груди.

Об исчезновении Мити он узнал в Вильне перед самым отъездом в Орден. Что можно было сделать? Ровно ничего! Ничегошеньки!!

Напился до свинского состояния, плакал три дня, да собрался скорее к немцам, чтобы хоть куда-то как-то отвлечься. А теперь думал: надо узнавать, надо все переворошить, все вверх дном поднять, а узнать. Надо в Бобровку. Там же Бобер, там же Ипатий, неужели они так вот все и упустили, и успокоились?! Правда, что-то там про Ипата донесли, будто исчез... Странно... Да, страшный год... во всем неудачный... И война впереди.

—  Князь, нас встречают. Смотри!

—  Вижу.

Навстречу двигалась целая процессия, с санями, с флажками на пиках. «Отчего так пышно? Или думают, я им хорошее что везу?» Действительно, их встречали. Люди Олгерда. Почтительно поприветствовали, сказали, что Великий князь ждет с нетерпением. Попросили Кориата и ближайших его советников, Леонарда и Байгарда, пересесть в сани и помчали по накатанной дороге в столицу.

—  Ну, какие новости, Арвид, как вы тут живете? Рассказывай.

—  Живем понемногу,  — Арвид отводит глаза,  — а новостей от тебя ждем. Князь Олгерд начал готовить крупный поход, но как всегда: куда пойдем  — знает только он. Может, это и от твоих новостей будет зависеть. Что ты нам привез?

—  Что привез, то привез,  — криво усмехнулся Кориат,  — скоро узнаете. Что из Новогрудка, какие вести? С Волыни? Не отыскалось следов княжича Дмитрия?

—  Не отыскалось,  — Арвид смотрит вниз,  — а из Новогрудка вести плохие...

—  Что еще?!  — Кориат выпрямился, засверкал глазами. «Неужели опять что с детьми?! С дочками? Или с маленьким Федькой?!!

—  Ты уж того, крепись, князь, воля Божья...

— Что?!

—  Жена твоя, княгиня Ольга...

— Ну!

—  Померла две недели назад.

—  О, Господи!  — Кориат, чувствуя себя последней скотиной, вздохнул почти с облегчением.

«Все-таки не дети. Господи! Прости меня, грешного! Разве можно так?.. О жене... матери моих детей... покойной к тому же... Но не могу... Как я ее не хотел, длинношеюю! Какая же она язва была!.. Из-за нее все мои мучения, из-за нее Митя был от меня вдалеке... Был бы при мне, может, и не пропал... А ведь без нее тяжко будет. Как она двор держала! Как Олгерд ее уважал! Прислушивался! Как она с братьями моими разговаривала... Упокой, Господи, душу...»

—  Что ж с ней случилось?

—  Да так как-то... занедужила, говорят, слегла... Не болела, не горела, слабела, слабела и как заснула.

«Странно... Странная хворь, странная смерть... Не подпустил ли кто порчу?.. Только кто, за что?.. Хотя...»

—  Что ж не известили меня?

—  Олгерд не велел. На похороны ты не успевал, а в делах была бы великая помеха.

—  Да-а-а... Мудрец  — князь Олгерд. Только зря, пожалуй, он мудрил, вряд ли мне это помогло.

—  Чтотак?!  — вскинулся Арвид.

—  Ничего...

* * *

Олгерд упредил рыцарей и собрал все силы Литвы для удара по Ордену.

Перед самым Крещеньем, 8-го января, Бобров полк выступил вслед уже ушедшему вперед Любарту в сторону Трок, где был назначен общий сбор. Первый переход оказался самым трудным  — тропой выбирались на широкую дорогу. Устали и иззябли. Мороз трещал изрядный (по нынешним меркам  — градусов двадцать)  — Крещенье.

Было тихо и ясно, с неба, хотя на нем не было ни облачка, сыпался, как из воздуха нарождался, меленький редкий снежок, почти иней.

Солнце спряталось быстро, на дорогу вышли уже в темноте. Шатров не ставили, разместились у костров, огородившись с внешней, холодной стороны попонами, шатровыми полостями.

Бобер после ужина еще раз обошел лагерь, смотрел, как устроили коней, боялся застудить. Вернувшись к своему костру, он быстро устроился у самой попоны, наклонно на кольях натянутой для сбережения тепла, завернулся в куний плащ и успел уже задремать, когда из-за попоны протянулась чья-то рука, легонько ткнула его в бок:

—  Проснись, воевода, дело есть.

—  Кто тут?  — Бобер стряхнул с себя сон.

—  Узнаешь  — не удивляйся, а главное  — не ори,  — и из-за попоны выползло укутанное по самое глаза в лисий мех чучело.

— Да кто?!..

—  Я это, я, воевода, Ипатий.

—  О, Господи! Каким тебя ветром?

—  Да все тем же... Какие в Новогрудке дела  — слыхал?

—  Насчет княгини-то? Дошло до нас... Как же это случилось?

—  Бог, Бог ее прибрал, воевода, не спрашивай ничего, а молись за упокой души, и еще молись, что все так удачно кончилось.

—  Да я уж и так! Должник я перед тобой, отец Ипат, по гроб и за гробом.

—  Не передо мной, а перед Ним!

—  Хорошо, хорошо, перед Ним. Ну, а зачем ты сюда-то приперся? Увидит кто  — еще пристукнет сгоряча.

—  А я хочу с тобой наладиться. Вы, никак, на немца собрались?..

—  Ты подурней ничего не выдумал?

— А что?

—  Да ведь на немца!

—  Ну и вот! Охота мне с ними поквитаться. За жену и за детишек.

—  Давай в другой раз.

—  Почему?!

—  Почему, почему!.. По кочану! Немцы! Я никого из соседей не боюсь, а вот их опасаюсь. С ними всегда лоб в лоб, и чей лоб и зубы крепче! А ну как убьют меня? Обыкновенное дело. А ты туда же. А если обоих нас? Кто тогда Митю из болота вытащит?

Монах молчал.

—  Молчишь? Вот и молчи! Сейчас же исчезни отсюда. Дождись результатов похода. Если меня убьют, Митю отведешь к отцу. И тогда там, у Кориата, попытайся при нем остаться.

—  А ну как и Кориата убьют? Тьфу-тьфу-тьфу!

—  Не убьют. Он не участвует в походе.

—  Ишь ты! Как же так?

—  Ничего тут хитрого. Ему потом с немцами мириться. Так сподручней, сам понимаешь.

—  А если нормально все кончится?

—  Тогда тащи Митю в Бобровку сразу, хватит ему в лесу сидеть.

—  Ладно. Значит, я схоронюсь где-нибудь там, от Вильны недалеко, чтобы узнать скорей, как выйдет. А ты чего боишься? Что, войск мало? Или немцев много?

—  Немцев  — черт их знает... А у нас народу много набралось. Кейстут ведет 15 тысяч, он всегда на рыцарей горяч. У Любарта 9 тысяч, никогда столько не собиралось. Там сам Олгерд из старых своих уделов потянул, из Витебска, Полоцка... Наримант сколько-то приведет. Даже смоляне придут. За пятьдесят тысяч переваливает.

—  Ну, брат, это силища! Чего ж ты опасаешься?

—  Так как-то... С немцами всегда у нас хреново идет. Крепки! Просто крепки, сволочи! Вот и опасаюсь.

* * *

Второго февраля 1348 года сорокатысячная армия крестоносцев, составившаяся из немецких, французских и английских рыцарей, разгромила литвин в жесточайшем, длившемся целый день, сражении на речке Стреве.

Битва эта оказалась прообразом другой великой битвы, которая произойдет через 62 года немного западнее, в Зеленом Лесу недалеко от Танненберга.

В этот же раз стоявшие в центре Пинский, Витебский, Полоцкий и Смоленский полки были наполовину вырублены рыцарями, потеряли только убитыми почти 10 тысяч человек, но не побежали и позволили более-менее организованно уйти всему войску с наступлением темноты.

Князь Наримант Гедиминович, бившийся в центре, погиб.

Досталось всем. Полки Любарта, стоявшие на левом фланге, потеряли около пятисот убитыми и больше трех тысяч ранеными. Ранен был сам Любарт, правда, легко. А вот Бобру не повезло крепко. Получив в бок стрелу, он отмахивался от троих, пока не ослабел от потери крови. Ударом меча ему отсушили правую руку (после выяснилось — переломили), вышибли меч и шарахнули, уже беззащитного, по голове. Добрый шлем спас ему жизнь, удар пошел вскользь, только контузив, но обрушился на левое плечо и поломал ключицу. Дружинники отбили, как они думали, мертвое тело, вывезли из боя и там только увидели, что командир их жив и жив останется.

Монах узнал обо всем случившемся через неделю.

* * *

Смеркается. На дворе все сильнее пошумливает ветер. Запасают тепло на ночь, разогревают ужин, кипятят воду  — дед любит заварить кипяточком зверобой с мятой, да угоститься на сон грядущий с медком.

На ужин сегодня подкопченная гусятина, тушеная с капустой. Вкусна, Мите нравится больше зайчатины.

Хорошо! Тепло, уютно, покойно. И дела все по хозяйству сделаны. Сиди, да смотри на огонь. Теперь и дров много не надо, избу завалило снегом по крышу, как под одеялом. Они откапывают после каждой метели только дверь да одно из двух окон, которое смотрит на юг, к солнышку.

Митя у деда пообвык. Когда и затоскует, а когда, как сейчас вот, даже блаженствует. А что, действительно... Хочешь, переводи своего Плутархоса, много еще нетронутых листов, хочешь  — деда слушай. Тот как начнет про свои травы... Ему поверь  — так все на свете от трав. Интересно, да уж слишком много. Так ведь разве травы только? Чего хочешь разобъяснит, чему хочешь научит.

Вот и слышать у Мити иногда уже получается!.. Когда не смотришь на деда, а представляешь себе его лицо и вглядываешься в него внимательно, становится видно шевелящиеся губы, и будто шепот... Только тихо очень...

И зверей пугать... Месяц назад они, когда проверяли капканы, наткнулись на лося. Дед шепнул сзади: пугни. Митя, хотя и оробел, но виду не подал, сделал все, как учил дед, и лось замотал головой и кинулся прочь, сминая на пути густой подлесок.

А сколько примет дед ему насыпал! Когда бы и от кого узнал Митя, что унять головную боль можно быстро, прислонившись щекой и виском к березке и постояв так минуты три, и наоборот  — если ночью, не разобравшись, устроишься на ночлег под осиной, положишь голову близко к стволу, утром обязательно проснешься с головной болью.

А как кричат птицы перед дождем... А когда змеи выползают на пеньки... а почему медведь начинает реветь ночью... и т. д. и т. д. Митя чувствовал, что его буквально распирает от полученных знаний, он прямо «кожей и животом» ощущал, насколько больше стал знать, насколько «умнее» стал за эти полгода, а вспоминая свой сюда приход, поражался, каким же слепым и беспомощным был тогда. А ведь уже чем-то гордился, считал себя дошлым и ловким. Дурачок!

Не раз еще оглянется Митя на пройденное, не раз ощутит свое «тогдашнее» ничтожество по сравнению с «теперешним» состоянием! Но это было начало, потому и воспринималось особенно остро.

На дворе залился-заголосил Шарик. Дед Иван замер, испугался: «Кого Бог занес? Случайно сюда не забредешь, разве уж очень заплутаешь, и то зимой, когда болота позамерзли...»

Митя тоже замер, аж шея вытянулась:

—  Деда, чужой кто-то!

—  Может, зверь лесной забрел?  — Дед делает равнодушное лицо.

—  Какой зверь?! Разве на зверя он так?!

—  Верно, сынок, верно... на зверя не так... Ну что ж, пойдем посмотрим, может, заплутал кто, а может...

Глазенки у Мити вспыхивают:

—  А может, дед?! Или монах!  — и он бросается к двери.

—  Цыц! Стой!  — дед даже кричит, Митя впервые слышит, чтоб дед кричал, и замирает.

—  А ну, собирай свои монатки  — и в погреб! Мигом!

Митя понимает. Начинает быстро одеваться, стаскивать свои вещи к творилу.

Дед медленно обувается, одевается, поджидает, пока соберется Митя, потом выходит.

Митя открывает погреб зажигает коптилку и, столкнув вниз свое добришко, спускается сам. Убрав все хозяйство в ларь, поднимается с коптилкой по лесенке к творилу, усаживается на верхней ступеньке и задувает огонек.

Шарик замолчал, значит, встретили гостя. Кто?! Времени проходит чуть, слышно  — дверь отворяется, и голос, который Митя узнал бы из всех:

—  А ну, а ну... Господи баслави, показывай, показывай, как вы тут... О-о-о! Теплынь! А я задубел  — страх! Думал в сугробе ночевать, а тут еще буран собрался... Елки колючие! А тут пес ваш забрехал!

Митя отбрасывает творило и выскакивает стрелой.

— Отче!!

* * *

Отец Ипат, похудевший, с запавшими глазами и щеками, но веселый, бодрый, отсиживался, отлеживался, отсыпался у деда Ивана неделю.

Появилась у него маленькая странность: заглядится надолго в одну точку, как уснет, а очнется  — обязательно перекрестится. И еще: ничего не рассказывал, только спрашивал. То деда, то Митю, как жили, что делали, чему научились, много ли переписал Плутархоса. Когда Митя достал-таки его своим: когда домой? Отрубил коротко: пойдем, скоро к деду пойдем, собирайся!

В первый же вечер он потащил хозяина в омшаник, где у того вместе с пчелами зимовал и мед, а запас, который дед держал в избе, монаха никак не устраивал.

Припер огромный (с полпуда!) кусок, нашел в чулане двухведерную корчагу, натопил снега.

—  Зачем со снегом-то возиться? Вон колодец!  — удивился дед.

—  Ты ничего не понимаешь,  — отмахнулся монах,  — лучше найди мне хмеля в твоих запасах. Али не держишь, коль без хлеба живешь?

—  У меня всяка трава найдется!  — обиделся дед.

—  Этт хоррошо!  — потер руки Ипатий,  — тогда еще мяты захвати. Когда дед принес, что требовалось, монах бросил травы на дно корчаги, шарахнул туда снегового кипятку, накрыл полушубком и подождал минут пять. Обстругав, чтобы пролез, всунул весь мед, вылил остальной кипяток из ведра и взгромоздил с дедовой помощью корчагу на печь. Накинул на горловину тряпицу, накрыл деревянным кругом, а на круг положил тяжеленный камень, за ним Мите пришлось по холоду бежать в баню, где у деда был для каменки запас.

На следующий день, хотя завертела порядочная метель, истопили баню. Втроем в ней было не поместиться, и Митя подумал было, что сначала пусть искупается гость, но тот погнал вперед хозяев, сказав Мите:

—  Ты ничего не понимаешь! Купайтесь и готовьте ужин.

Дед с Митей искупались и стали готовить ужин, и приготовили, и ужин стал остывать, и пришлось изощряться  — греть, да чтоб не подгорело в так жарко пылающей печи, а монах все купался.

Дед молчал, только посмеивался в бороду. Митя нервничал  — и есть хочется, и время к вечеру.

—  Пойду взгляну  — не угорел ли?  — Митя выскочил за дверь в круговерть снега и услышал тонкий поросячий визг, потом низкий медвежий рев, а когда глаза обвыклись в мельтешении снежинок и уже сгущающейся темноте, увидел, как голый монах катается по сугробу, издавая эти непотребные звуки. Митя не успевает удивиться, как монах вскакивает и с воем стрелой улетает в баню. Митя возвращается в избу.

—  Ну, чего он там?

—  В сугробе валяется и визжит, как боров.

—  Любит... это он всегда так-то, как ко мне приходит.

—  Сколько же можно?

—  Пока два веника об себя не обломает и вода не кончится. Монах вваливается в избу с великим шумом, орет с порога:

—  Ооо-о-хх, дед Иван! Спаси тя Христос! Хорроша твоя баня! Нигде такой нет! Духовита  — страсть!  — и хлопает дверью.

С печи слышится будто мышиный писк, потом удар, что-то громыхает о приступок и  — на пол! На ноги монаху!

—  Ой!! Еб-ба-ба-ба-ба! Баа-а!  — ревет тот и где стоит, там и садится.

—  Что?!  — кидается к нему Митя.

—  Ё-ба-ба-ба-ба!!!  — голосит монах, держит обеими руками левую ступню, раскачивает ей из стороны в сторону.

Дед Иван взбулькнул в бороду, подошел, присел на приступок:

—  Вот скажи, Ипатий, разве не Бог епитимью сию послал?

—  За что-о-ооо?!  — ревет монах.

—  За пьянство.

—  Дыть я ведь еще не начал! А он уже?!  — монах вдруг умолкает, встает, отшвыривает ушибленной ногой камень, морщится и говорит обыкновенным голосом:

—  А?! Дед Иван, стало быть готова бражка-то! Какой камнище сбросила! На волю просится! Рано что-то...

—  Да уж вырвалась, теперь на тебя накинется.

—  Пусть! Посмотрим  — кто кого!

Собрались ужинать. Монах с великим бережением сволок с печи взбунтовавшуюся корчагу, нацедил через тряпицу себе огромный кувшин и кружку деду.

—  А мне?  — подкатился Митя в шутку, но монах на полном серьезе сунул ему под нос свой кувшин:

—  На-ко, глотни.

Тот, не успев сообразить, глотнул и вытаращил глаза, по щекам потекли слезы.

—  То-то! Еще столько проживешь на свете, тогда налью.

Митя как поел, так и сомлел прямо за столом. Зазевал, стал заводить веки и клевать носом, видно, монахов глоток подсобил.

Мальчик изо всех сил бодрился, старался слушать, ему очень хотелось услышать что-то о так давно оставленном мире, но глаза закрывались, голова тяжелела, опустилась на руки, а руки на стол.

Дед отнес его на лавку, прикрыл одеялом, полюбовался, вздохнул тяжело, вернулся за стол.

—  Уходите, значит?

—  Пойдем. Вот отдохну тут у тебя пару деньков, брюхо набью, на печке погреюсь, в баньке еще разок попарюсь, да бражку допью...

—  Значит, от лихих людей избавился? Не достанут теперь Митю?

—  Нет, лихие все сгинули... Можно не бояться.

—  Ну что ж,  — дед тяжело вздыхает,  — а то пожили бы...

—  Что, скучно одному остаться?

—  Скучно,  — соглашается дед,  — уйдете, тоска загрызет... Привык я к нему. И знаешь, Ипатий...

—  Знаю.

—  Что знаешь?  — таращит глаза дед.

—  Богом сей отрок отмечен, сейчас скажешь, только я это и без тебя давно знаю.

—  Верно, Ипатий. А вот я...

—  Что?

—  Ослаб я тут. Пожалуй... за вами в мир подамся.

—  Да что ты!  — монах раскрывает глаза.  — Вот это да-а-а! Неужто Митька тебя к тому подвигнул?!

—  А и подвигнул!  — Дед вдруг приложился к своей кружке, еще полной, из которой он весь вечер по малому глоточку брал, и осушил ее.  — Знаешь, на какую он меня мысль натолкнул? Прятаться от злобы людской, в одиночестве замыкаться  — грех!

—  Точно! Грех!!  — грохает кулаком по столу монах и испуганно оглядывается, но Митя не шевелится.

—  ...Ведь спрятавшись так-то, как я, от беды лишь себя уберегаешь. А других, кто слабей, кому помощь твоя нужна, ты бросаешь, дьяволу в зубы отдаешь...

—  А ведь и об этом я тебе намекал!

—  Намекал, да не так, не то... нет. Тут самому дойти надо! И еще. Тут не один грех, а много. Тут ведь гордыня начинает заедать: вот я какой умный, святой: уединился и живу по-божески, а вы там, как хотите, живите как свиньи и коснейте в грехе. Разве можно так? Ведь Христос помогал, объяснял несмышленным, учил, как жить надобно.

—  Истинно, истинно, старец!  — монах в восторге выплескивает в себя остатки кувшина.

—  Вот и пришел я к тому, что нельзя от света укрываться.

—  Так вместе и пойдем!

—  Ну, скорый какой... А скотину, пчел на погибель бросить? Тоже грех. Тут весной придет ко мне один инок. Давно он рвется у меня поселиться. Вот я его и оставлю, и хозяйство на него. А сам к вам подамся... Ты дорогу расскажи.

—  Его одного? Опять ведь грех!

—  Ничего. Одному побыть каждому человеку необходимо. Оглядеться, не спеша обдуматься. Чтобы до правильных мыслей добраться. Пусть и он сам дойдет. Я ему свое слово скажу, а он пусть сам... ведь тут себя надо преодолеть. Искушение, дьявола надо победить. Ведь ты не поверишь, что со мной тут случилось! Бес, бес меня попутал, как дитя малого вокруг пальца обвел и к самой страшной черте подвел. Да быстро так!

—  Как же это вдруг?!

—  А вот слушай!..

И дед стал рассказывать, как показался ему Митя исчадием ада, как решил не дать ему отсюда ходу. Монах, подливая и себе, и деду, удивлялся все темпераментней и громче. И так почти всю ночь проговорили они, опорожнив половину корчаги и уснув прямо за столом.

* * *

Монах с Митей появились в Бобровке 2 марта 1348 года как ни в чем не бывало, как с охоты вернулись.

Хотя изумлению и радости «бобров» не было границ, даже Бобер, еще не очухавшийся как следует от ран, запьянствовал, а уж сколько меду и браги было выпито не только мужиками, но и бабами, не считал никто, виновники торжества, особенно монах, держались так, будто ничего не произошло. Отмахивались, отнекивались, отмалчивались, ничего никому толком не рассказали  — где пропадали, почему?

Известили скорей Кориата. Тот примчался, как безумный, кинулся к сыну, чуть не задушил в объятиях, велел служить благодарственный молебен в церкви, языческим волхвам  — принести жертвы Перкунасу, а для народа закатил такое угощение, что его вспоминали и через десятки лет, а потом это превратилось в легенду «о том, как князь Корьяд сына оживил».

Кориат долго о чем-то толковал с монахом, выпытывал, конечно, но что ему открыл монах  — неизвестно, да и не важно, наверное, если это ни веселья не убавило князю, ни течения жизни «бобров» никак не изменило.

Это течение жизни постепенно, после тяжкого поражения на Стреве, после потерь и ран, возвращалось в спокойное русло. Бобер выздоравливал, затягивались раны у всех, кто потерпел, отплакали по невернувшимся.

Накатила весна, половодье обрезало дороги. А лишь схлынула вода, не успели осмотреться  — Олгерд опять потащил литвин на Орден. Кориата опять не взял (далеко вперед заглядывал!), а остальных всех собрал, и Любарта, разумеется, тоже. Бобер идти не мог: одна рука не срослась, другая на перевязи,  — пошел полк без него, под Вингольдовой командой.

Началось все здорово. Немцы были захвачены врасплох, не думали, что после столь жестокого поражения литвины так быстро оклемаются. Наспех собранные отряды рыцарей Олгерд разбил, страшно разорил земли Ордена и, даже не пытаясь как-то угрожать неприступному Мальборку, пошел назад, увозя огромную добычу. И потерял бдительность, расслабился. Рыцари застигли его тоже врасплох, уже на самых границах, навалились огромным числом. Чтобы спасти войско, пришлось отступать, почти бежать, а потому бросить обозы. Войско было спасено, но вся добыча потеряна. Немцы, отбив столько добра, прекратили преследование, завернулись и ушли, и в делах с Орденом опять установилась зыбкая неизвестность, и опять Кориат наладился в Мальборк.

Немцы пока затихли, но ободренные литовскими неудачами, полезли другие. Как на южных рубежах отмахивались от венгров и татар старшие Кориатовичи, Любарту было недосуг вникать  — от своих бы отбояриться. Эти «свои» были давние, вечные свои  — поляки. К этому лету они помирились и с Орденом, и с хунгарами, теперь им не мешал никто. А Литва вот она, ослабевшая после побоища на Стреве,  — бери ее голыми руками.

За лето поляки вытеснили литвин из Холма, из Белза и, наконец, захватили Владимир. У Любарта остался только Луцк.

Едва оправившийся от ран Бобер собрал всех, кого можно, и увел защищать последнюю опору Любарта.

В Бобровке остались старики, калеки, женщины, дети. Распоряжаться Бобер поручил монаху, оставив ему двадцать еще не оправившихся от ран дружинников.

Дела были плохи. Хотя Бобровка и стояла в глуши, и была в стороне от главной дороги на Луцк, если бы поляки попытались обойти Луцк с севера, отрезать его от остальной Литвы, вполне возможно, Бобровка попалась бы на дороге.

Монах повздыхал и принялся за дело. Всем взрослым запретил отлучаться далеко на охоту и рыбную ловлю. Велел все имеющиеся в наличии луки и самострелы собрать в кузнице и проверить, запасти стрел. Деду Ивану, переселившемуся к этому времени в Бобровку, поручил приготовиться к лечению раненых.

Из подростков организовал разведку. Дорога в Бобровку вообще была одна  — по направлению в Луцк. Остальные  — тропы, где утоптанней и шире, где чуть заметные. На пяти наиболее опасных, ну и на дороге, конечно, мальчишки разместились заставами, готовые в случае чего дымами дать знать. Им очень понравилось это поручение, все по-взрослому, серьезно, и игра  — аж дух захватывает.

Но вдруг игра кончилась. Ясным июльским утром по западней тропе встали дымы.

* * *

Когда сторожа прискакали с вестями, «войско» отца Ипатия было готово — только на конь сесть. Мальчишки сообщили, что идет отряд сабель в двести и что по поведению поляков не видно, чтобы они особенно беспокоились, хотя дымы заметили сразу. Видимо, знают, что войск нет, и, значит, дымы лишь дают знак разбегаться и прятаться.

—  До чего никудышный народ,  — сплюнул монах,  — сколько спеси! Будто только они люди. Ладно,  — он возвысил голос,  — едем к Волчьему логу, там все с седел долой и коней к озеру. С Богом!

И неказистый отряд Ипатия тронулся в поход. Он насчитывал немногим более полутораста человек. Восемнадцать мальчишек-разведчииов, среди них и Алешка, двадцать шесть еще не оправившихся от ран дружинников, остальные — старые, либо покалеченные, рыбаки и охотники, не способные уже к боевому походу.

Княжич ехал рядом с монахом. Он был бледен, аж в зелень.

—  Отче, зачем к Волчьему логу-то? Там ведь вдоль дороги такая чаща  — не продерешься.

—  Вот и хорошо  — есть где укрыться! И тропа узкая. А уж если с дальнего верха в овраг съедут, то разворачиваться, да еще удирать в гору тяжко им, поганцам, будет. Должны всех успеть положить!

— Всех?!

—  А как же, отрок? Если хоть один уйдет, плохо нам придется. Они тогда сюда всю тучу пригонят, подумают, что тут вся сила.

К Волчьему логу успели рано. Коней увели споро. Монах весело и быстро распоряжался:

—  Давай в чащу вдоль всего лога. Ты, Ермолай, со своими слева, ты, Андрей, справа. Ровнее рассядьтесь от дальнего верха до этого, да когда стрелять начнете, друг друга не перебейте. Иван, ты бери самых ловких, десяток, больше нельзя, сядешь на дальнем верхе караулить, когда назад побегут. Деревьев там пяток подпилите, чтоб в самый кон уронить на дорогу. Поняли?

—  Поняли, отче, дело привычное.

—  Привычное? Ишь, вояки. Тогда с Богом.

Попрятались не спеша, подпилили деревья. Ждали. Монах привел Митю на дальний верх, уселись в засаде с Ивановыми стрелками. Митя быстро затомился. Хуже нет  — ждать да догонять. А у монаха и сомнения уже всплыли: а не остановятся ли вдруг, не свернут ли куда? Сворачивать, правда, было некуда, а вот остановиться...

Наконец далеко за оврагом застрекотали сороки. Монах повернулся к мальчику:

—  Ну-ка, ухо в землю, слушай. Должно быть слышно. Митя приник ухом к земле.

—  Стучит как будто...

—  Не как будто,  — монах напряженно выслушивал сам,  — вот этот вот стук: то-то-ток, то-то-ток, слышишь?

—  Слышу.

—  Это копыта так отдаются. Разведчики по этому звуку считают, сколько коней идет. Я так не умею. Запоминай. Ну, теперь  — Господи баслави! Ты, Митрий, сам не стреляй, кругом смотри, на ус мотай, все в голове держать старайся. Заметишь что важное  — мне шепчи. Вперед не высовывайся, отсюда все видать.

Дорога к оврагу выворачивалась из чащи шагах в ста. Показались разведчики, пять человек с пиками. Ехали, внимательно озираясь, переговаривались непонятно.

—  Теперь  — цыц!  — Монах замер, замерли и лучники. И сразу же у Мити неимоверно зачесалась спина. Он прикусил губу, терпел, боясь пошевелиться, смотрел во все глаза, но тут еще и шея зачесалась.

В двадцати шагах за первыми появились еще пятеро, потом, опять через интервал, еще трое.

Монах тихо выругался:

—  ...твою мать! Не такие уж беспечные, сволочи! Если так будут тянуться...  — он сделал знак рукой, увидевшие из оврага повторили его, и неведомый приказ беззвучно ушел в чашу.

Первые пятеро выехали на берег оврага, остановились в десяти шагах от засады, что-то оживленно забормотали.

Митя умоляюще вопросительно смотрел на монаха. Тот оглянулся на него и пожалел, что притащил сюда, с собой. «Хотя бы на том берегу оставить! Как оно теперь повернется? Хитры, оказывается, твари...»

Он пригнулся к уху мальчика, шепнул.

—  Птиц не слышат. Забоялись... Хитры. Надо с той стороны пошуметь. Внизу на тропинке показались бобровские дружинники, двенадцать человек. Увидев поляков, они остановились и выхватили луки. Поляки громко закричали и повернули назад. Дружинники кинулись за ними и выскочили на берег. И увидели вывалившуюся из-за поворота голову всего отряда. Польские передовые, съехавшиеся вместе в тридцати шагах, тоже наладили луки. Они громко перекликались с подходящей колонной.

Литвины сыпанули из луков, повернули и скатились в овраг. Завизжала раненая лошадь. Польские разведчики, тоже пуская стрелы, бросились следом. От головы отряда отделилось пятнадцать человек, упакованных в латы, поскакали в овраг за разведчиками. Отряд подошел к берегу и остановился, ожидая.

Прошло с полчаса. Монах как закусил мякоть большого пальца, так и застыл, словно спугнуть боялся. Княжич медленно ворочал глазами то на своих, то на поляков. Лучники лежали свободно, поудобнее положив оружие и рассыпав под рукой короткие толстые «одоры» для ближнего боя, с широкими как нож наконечниками. Охотники  — им привычно.

Поляки разговаривали громко. В голосах звенели досада и нетерпение. Теперь уж не до птиц  — шуму было достаточно.

Наконец внизу показались двое поляков. Они перекликнулись с отрядом, развернулись и скрылись. Прозвучала команда, и отряд рысью пошел в овраг. «Ну, сейчас!»  — внутри у Мити что-то противно задрожало. Подождав, когда последние всадники спустились шагов на тридцать вниз, монах дважды ухнул филином и махнул рукой своим. Четверо вскочили и кинулись к подпиленным деревьям. Несколько взмахов топорами, и три громадных сосны повалились на дорогу, с другого бока рухнуло еще два дерева, на берегу образовался завал, за которым можно было даже стоять незамеченным.

Занятый тем, что делают монах и его помощники, Митя на время забыл про овраг. Когда же деревья упали, и он чуть опомнился, то услышал снизу дикий визг лошадей, безумные крики, рев, стоны. Он глянул вниз и невольно зажмурился  — так это было страшно. Поляки снопами валились с коней, волочились, зацепившись за стремена, обезумевшие кони шарахались, вставали на дыбы, сшибали друг друга, топтали упавших людей...

—  Княжич, не двигайся! Стрелки  — в засеку! Сейчас нам работенка будет!  — монах как леший проворно скакнул на дорогу, лучники, похватав стрелы,  — за ним.

—  Сначала юней! Наверняка!

«Каких коней?! Что он кричит?»  — Митя не понимал. Но вот из оврага по одному, по двое начали вырываться из смертной неразберихи самые удачливые. Они бросались назад, вверх по склону, пытаясь прикрыться щитами с той стороны, откуда им чудилась главная опасность. Но стрелы летели вперехлест и, казалось, со всех сторон сразу.

Вот пятеро выскочили к засеке. Переднего Митя запомнил на всю жизнь: карий конь, богатая сбруя, шлем с белым султаном и длинные белые усы. Глаза его безумно сверкали, как у совы ночью, а в щите, которым он прикрывался, торчали две стрелы.

—  Зугг! Зугг! Зугг!  — загудело в ушах у мальчика. Конь усатого взвизгнул, вздыбился, и в груди у него Митя увидел еще две стрелы, вошедшие почти по самое оперение. И кровь. Красная! Яркая! Конь повалился, усатый с невероятной быстротой и ловкостью успел соскочить, но другой всадник грохнулся вместе с конем прямо на него, подмял, и княжич потерял их из виду.

Этих пятерых перебили мгновенно вместе с конями, и у засеки образовался завал из конских, еще дергающихся туш и человеческих тел. Все, кто выскакивал к гребню вслед за ними, вынуждены были останавливаться. И получали свое.

—  Теперь коней побереги, охотнички! Самим пригодятся, баслави Господь!  — орал монах. Сейчас он был похож на черта.

К засеке больше никто не выскакивал. Митя глянул в овраг. Там бегало с десяток лошадей. Люди же все валялись в страшных, диких позах.

—  Ну что там в овраге, княже? Тебе видней...

—  Все! Все готовы...  — Митя почувствовал мерзкую какую-то дурноту, как тогда, когда помогал Петьке резать свинью, и вспомнил ее распахнутое от уха до уха горло, дымящееся сало... Тьфу!

—  Ну добро! А ну давай в овраг, охотнички! Только луки наготове! Не зевать!  — Монах полез через засеку.  — Иван! Митяй! Лаврентий! Тут останьтесь. Чтобы мышь не проскочила! Пойдем, княже, поглядим-полюбуемся, что мы тут натворили, как гостей желанных приветили.

Однако не все, кажется, кончилось. С другого берега оврага доносились шум, вскрики, даже лязг оружия вроде. Как после выяснилось, шум этот наделали польские разведчики, услышавшие звуки схватки и вернувшиеся к оврагу. Они не поехали вниз, а засада на берегу осталась совсем слабенькая. Хорошо  — свои дружинники тоже прискакали. Сшиблись на берегу, лучники помогли, и разведчиков перебили сразу, только те пятнадцать, вооруженных потяжелее, секлись люто, стрелы их брали плохо. Посшибали с коней уже не одного литвина, пока лучники не догадались бить коней.

Когда монах в сопровождении княжича и семерых лучников вышел на «ближний» берег лога, и тут все было кончено. Поляков посекли насмерть всех, озлившись на то, что больно шустро сопротивлялись: двое литвин лежали мертвые, пятеро в беспамятстве пускали кровавые пузыри, семеро корчились на земле, мыча и стоная, зажимали кто грудь, кто бок, четверо верхом держались за руки, за плечи.

—  Жалко!  — Монах перекрестил убитых.  — Все же пошустрей они оказались, чем я думал... Ну что ж, не без того, не без того...

Солнце клонилось к лесу. Монах распоряжался быстро, деловито. Всех уцелевших конников послал по дороге в сторону, откуда пришел враг:

—  Поприща три проезжайте, там оседлайте дорогу и караульте до завтрашнего полудня. Обязательно кто-нибудь уцелел и схоронился, назад побежит. Нельзя проворонить. А может, гонец к ним какой  — живого поймайте. А может, и... тьфу! тьфу! тьфу! В общем  — караульте!

Дружинники уехали.

—  Андрей, возьми человек пять, дуй за подводами. Ефим, яму копайте, вон там, от воды подальше и от дороги, чтоб в глаза не бросилось, остальные  — ловить коней, гостей раздеть. Только доспех сымайте, остальное не тронь, богопротивно сие. Всех сюда стащить, следы убрать. Дед Иван, ты где?

—  Тут я, тут, Ипатий.  — Дед появляется как белый призрак, то ли подавленный, то ли невозмутимый  — не поймешь.

—  Вот как тебе сразу в мир-то бултыхнуться вышло. А?

—  Мир есть мир, к тому приготовился я, Ипатий.

—  Приготовился? Хорошо! Ранеными займись. Сначала своих обиходь, гости подождут.

—  Да уж занимаюсь, Ипатий, храни тя Христос, такое дело сотворил... Что если б такая-то орава, да до усадьбы добралась, а?..

Закипела тяжкая работа. Рыли могилу. Трупы таскали из оврага, освобождали от доспехов. Нашлись и раненые, тридцать два человека. Восемеро умирали. Стрелы торчали у них  — из груди ли, из спины или бока  — нелепо и жутко. Их положили отдельно. Монах подошел к умирающим. Княжич шел за ним как приклеенный, бледный, с широко раскрытыми глазами.

—  Отпусти, Господи, грехи их, позволь облегчить и укрепить страдания грешников, окажи заблудшим овцам своим последнюю милость.  — Монах проговорил это, глядя в небо. Потом, перекрестившись, принялся выдергивать стрелы из умирающих. Те дико вскрикивали, корчились и затихали. У Мити все побелело перед глазами...

Очнулся он на руках у деда Ивана. Тот скверно ругался:

—  Дубина лысая, мудастая! Такое на глазах у отрока творить! Куда башка-то твоя разумная подевалась?!

—  Да я про него и забыл,  — виновато гудит монах. Мальчик дернулся:

—  Зачем ты их так?

—  Да ведь все равно помрут. Только мучиться будут, тяжко. Кто час, а кто и день. Жалко их...

— Жалко?!

— Жалко!

В лесу, в сторонке от «ближнего верха» вырастали три холма: земля из могилы; убитые; доспех и оружие, снятые с убитых.

Стемнело. Развели костер, наварили каши. Митя съел две ложки и поднялся. Его мутило. Перед глазами мелькали жуткие картины сегодняшнего дня: падающие деревья, белоусый всадник, шарахающиеся кони, трупы и стрелы, стрелы... и еще почему-то то и дело Петькина свинья, ее развороченное горло, дымящееся сало, мясо...

Поужинав, монах поднялся:

—  Ефим, здесь двоих у костра оставь, чтоб не спали, в полночь подмени. А мы с княжичем на «дальний» верх пойдем покараулим. Тоже в полночь сменишь нас. Сам.

—  Исполню, отче.

—  Князь, ты где? Пойдем сторожить. Плащ захвати, на заре замерзнешь.

—  Лук?

—  А как же в дозоре без лука?! По-моему, правда, арбалет из засады лучше щелкает...

Пошли. Когда проходили оврагом, Митя невольно начал жаться к монаху. Ему казалось: вот-вот кто-то или выскочит из кустов, или со стоном заворочается под ногами.

—  Не робей, князь. Тела их все там,  — монах ткнул пальцем назад,  — а души там,  — задрал голову,  — так что тут никого не осталось. Если кто и уцелел, то сейчас назад чащей пробирается. Тии-и-хо, и не услышишь его.

Они вышли к сваленным деревьям, устроились удобно среди веток. Помолчали, прислушиваясь. Было очень тихо. И слышно далеко. В небе перемигивались яркие звезды.

—  Спать хочешь?

—  Нет.

—  Совсем?

—  Совсем,  — мальчик тяжело вздыхает.

Монах понимает, что сейчас с ним творится, пытается отвлечь разговором:

—  Привыкай, сыне, всю жизнь придется так-то вот... Сколько врагов у нас! Не счесть. А драться уметь надо. Хитростью да ловкостью многого достичь можно. Вишь как обернулось... Сколько нас? Сотня стариков, да три десятка мальцов. Воев-то всего два десятка, да и те... А две сотни каких вояк положили! Все князю Любарту подмога. А почему? Узнали рано, опередили, предупредили  — обхитрили! Уж если в бой соваться, то наверняка! Уверен должен быть, что ты все вражьи ходы знаешь, а он твои  — нет. Ты его везде обойди, предупреди, все мысли его изведай и тогда бей  — наверняка выйдет. А уж коли начал драться, не оглядывайся, бейся насмерть, пока не одолеешь. Только так, иначе не победишь! Но когда знаешь все про врага, побеждать в сто раз легче.

—  Да что же знать-то надо?

—  А все! Ничем не брезгуй. И как лес шумит, и как птички поют. «Всякое знание благо есть»,  — истинно мудрые слова древними сказаны. Помнишь, как Плутархос про кесаря Юлия рассказывал? Тот все помнил, все учитывал. Вишь, как они нынче уши топориком поставили  — птицы, дескать, молчат. И ведь верно, распугали мы птиц...

—  А где ты по-ихнему научился?

—  В Плескове-городе какую только речь не услышишь, только уши отворяй.

—  Ты из Плескова?

—  Из Новагорода я... Да не ужился там.

—  А что?

—  Дрянной народишко, пустой... Баламуты, горлопаны. Никто им хвоста как следует не прищемлял, вот и базланят. И на сторону, и меж собой... Пять концов  — пять умов, и каждый  — всех умнее. Чуть что  — бух в колокол, шасть на площадь, и в ругань, и в крик, и за бороды друг друга. Тьфу! Прости Господи.

—  А в Плескове по-другому?

—  Там посолидней народ, поспокойней. Да и не побалаганишь особо  — немцы рядом. То и дело  — хватай рогатину да встречай гостей.

Митя лежал на спине, смотрел на звезды. Покой возвращался, усталость наваливалась дремотой. Голос монаха журчал ручьем, через равные промежутки замирая, монах прислушивался:

—  ...однажды тоже так подошли немцы. За рекой, правда, остановились. Побоялись, лед еще совсем тонкий был. А у нас Володша Строилыч, отчаянная башка  — страсть, жив ли еще, храни его Бог. А ну, кричит, кто пожиже, вали за мной! Я к ним и притесался. Взяли копья подлинней, да ночью ползком через реку по ледку этому, а он трещит, язва! Переползли... да прямо в лагерь к ним! Не столько побили, сколько напугали. Такой шум подняли, разбежались наши немцы в разные стороны, как куры.

* * *

Монах прислушался. Лес тихо-тихо шелестел, за оврагом фыркали кони. Мальчик дышал ровно и громко...

...Множество людей на площади. Все кричат и ругаются между собой. Он стоит в этой толпе рядом с большой красивой женщиной и знает, что это  — мать, и прижимается к ней, а она спокойна, одной рукой обнимает его за плечи, а другой легонько, он еле ощущает, гладит по голове.

Кажется, она главная здесь, потому что к ней все обращаются очень почтительно, хотя гвалт и ругань нарастают.

Наконец скандал переходит в драку. Все дерутся между собой, но как-то странно: каждый как будто защищает его мать от других. Лязгают мечи, но ими никто не убивает. Убивают неизвестно откуда прилетающие стрелы, толстые, короткие  — отвратительные. Лужа алой крови разливается все шире, вот уже и они с матерью стоят в этой луже, а драка все разрастается, и падают, падают люди...

Вдруг из-за толпы появляется на вороном коне огромный татарин с длинными белыми усами. Узкие глаза его горят красным, как головешки, все в ужасе разбегаются перед ним, они с матерью остаются одни посреди площади, а татарин едет на них и достает из колчана не стрелу  — молнию! Он направляет ее на мать, а она не бежит и не кричит, стоит по-прежнему тихо, обнимает его за плечи, только из глаз ее бегут слезинки. Он нагибается и выхватывает у кого-то из убитых огромный меч. Меч оказывается неожиданно легким, как пушинка, и когда татарин замахивается молнией, он изо всей силы бьет по ней мечом. Молния разлетается на тысячи брызг, а вместе с нею неожиданно разваливается на куски и татарин.

Он облегченно переводит дух, но видит: от края площади едет еще татарин, больше и страшней прежнего, а в руке у него опять молния! В отчаянии он кидается на этого татарина, размахивая мечом, тот удивленно пятится, потом поднимает молнию...

Мальчик вскрикивает и просыпается.

—  Что, княже, плохой сон?  — Ефим участливо заглядывает в глаза. Рядом с ним привалился к дереву Орефий-бортник. Почти совсем закопавшись в ветках, закутавшись в плащ, спит монах. Светает...

—  Да, привиделось что-то...

* * *

—  Не простой это сон, сыне, запомни его,  — покачал головою монах, когда Митя рассказал ему наутро. Но размышлять над сном было некогда, торопились спрятать следы.

Мертвых похоронили, раненых вместе с захваченными оружием и доспехом на подоспевших подводах отправили в Бобровку. Живых коней переловили, битых отволокли подальше в чащу на съедение воронью и прочей лесной нечисти. Завал с тропы убрали.

В общем, от всего происшедшего остался холм на «ближнем верхе», в сотне сажен от тропы, заботливо прикрытый дерном,  — его уже через пять дней трудно будет принять за новый,  — да помятый кустарник в овраге.

После обеда вернулись из засады дружинники. С добычей. Четыре израненных поляка ускользнули-таки из оврага, их-то, ослабевших, еле двигавшихся, и переловили поодиночке по дороге.

Как будто все сладилось гладко, но наверняка знать, есть ли спасшиеся и сбежавшие, а стало быть, узнали поляки о засаде или нет  — было невозможно. Поэтому монах, оставив сторожей на тропе, быстренько убрался назад в Бобровку.

Никто не мог угадать последствий отчаянной монаховой проделки, да о ней и не знал никто. Однако эта незначительная, по общим меркам, стычка вдруг приостановила весь ход войны.

Поляки, захватившие, практически, уже всю Волынь, но так до конца и не разбившие Любарта, ощущавшие постоянно сильное противодействие, получавшие иногда и чувствительные удары, растянувшие свои коммуникации сверх разумного, так что начали опасаться за тылы, были изрядно измотаны. Но и сделать оставалось немного. И вот в самый ответственный момент, перед последним усилием, когда оставалось лишь взять Луцк, последнюю опору Любарта, и тем заставить его поднять лапы, случилось невероятное. Отборный отряд, посланный в обход Луцка в Любартов тыл, чтобы оттуда внезапным ударом захватить город и решить исход кампании, вдруг исчез без следа. Ну то есть просто как черт слизнул!

Скверно было, что точного маршрута отряда не знал никто, даже главнокомандующий, воевода Жигмонт. Его и не обсуждали, и не обговаривали. Посчитали: чем больше тайны, тем надежней. Да и хватились поздно, лишь тогда, когда Любартовы войска, по расчетам, должны были броситься либо назад, либо вперед, либо вовсе врассыпную, а они стояли без признаков беспокойства и прикрывали все дороги на Луцк в ожидании польской атаки.

Кинулись искать по дорогам, забирались далеко, глубже в лес, даже натыкались на литовские заставы, но не нашли никого, ничего, хоть бы подковы обломок!

Произвели разведку боем в том направлении, куда ушел пропавший отряд. Но наткнулись (как уж не повезет, так кругом!) на Бобров полк, получили жестокую трепку, потеряли кучу народу и отошли на исходный рубеж.

И через два дня после этого боя в ставке Любарта появились польские послы с предложением перемирия. У бедного Любарта ум за разум заезжал от случившегося: на последнем рубеже, за шаг до победы  — и остановиться! Что с ними?! Бог их ослепил или бес попутал?! Или подвох какой? Почему?!!

У него хватило присутствия духа или, если хотите, наглости потребовать, как условие для начала разговора, отвести войска на границу Луцкого княжества. И  — новое чудо!  — условие поляки приняли, отошли!

Только тут Любарт поверил в чудесное спасение, перевел дух и крепко поблагодарил и Христа, и Перкунаса на всякий случай, за избавление от страшной опасности и осторожно начал переговоры.

Причины такого поворота событий и все обстоятельства выяснились только осенью, когда, выговорив для себя крохи по порубежью с Польшей, а оно шло теперь по границам Луцкого княжества, заключили мир, возвратились домой и разобрались с потерями и приобретениями. Хотя какие уж тут приобретения! Но если бы не монах... Его подвиг оценили все. Бобер за спасенную Бобровку, Любарт за сохраненный Луцк и неожиданный результат уже полностью проигранной войны, Кориат за сбереженного и уже крещенного боем сына,  — все готовы были на руках его носить.

Монах блаженствовал, но смущался.

—  Полно, полно, братие! Каждый делал что мог  — нам повезло больше. Что ж нас теперь  — в ж... что ли целовать?

* * *

Однако эта неожиданная удача, улыбнувшаяся Любарту в конце летней кампании 1348 года, была ничем (да и не заметалась никем, кроме самих волынцев) по сравнению с общелитовскими бедами, сильно смахивавшими, если призадуматься, на катастрофу;

Подольские и галицкие земли отваливались под влияние хунгар. Волынь была практически вся потеряна. Кейстутовы владения разорены Орденом. Русское население роптало: мало того, что мучают и казнят христиан, русскими жизнями оплачивают собственные неудачи  — ведь на Стреве полегли в основном русские.

А вокруг Литвы поднялась непробиваемая стена. Польша еще в 1345 году уговорилась с Орденом в Калише, уступив ему все Поморье (которое она все равно не могла бы держать) за Куявскую и Добжанскую земли. Католики сговорились, и вбить между ними клин вот уже три года не мог даже Кориат.

Но Казимир, трезво оценивая свои силы, понимал, что завоеванное одному не удержать. Поэтому вел активные переговоры с Луи Венгерским, требуя помощи против Литвы и обещая территориальные уступки. За счет завоеванных земель, разумеется. И здесь он встречал понимание и рассчитывал на поддержку.

Орда гневалась за дерзкий прошлогодний набег. Западные окраинные улусы Орды, Перекопский и Ямболукский, разбойничали в Подолии.

Москва, видя внутренние нестроения в Литве, особенно чувствуя русские обиды, потянулась восстановить свое влияние в исконно русских областях  — Смоленской, Дебрянской.

Ну а с запада главная головная боль  — Орден! Орден, он Орден и есть...

У Олгерда голова шла кругом. С чего хотя бы начать, за что зацепиться? И посоветоваться не с кем. Хотя он и не любил советоваться, и поступал всегда по-своему, но сейчас настал момент, когда неплохо бы выковать общую платформу, сжать, сдавить братьев в крепкий кулак. Но на традиционном Большом Совете, который Олгерд собирал дважды в год, осенью и весной, в перерывах между летней и зимней кампаниями, на сей раз единодушия не было. Кейстут прямо чокнулся со своей ненавистью к Ордену, готов был немцев зубами рвать, один идти, партизанскую войну начинать, только не переговоры. Любарт не мог глаз отвести от Польши. Явнут... Тот вообще был не в счет, наиболее здраво судил Кориат. С ним-то, распустив Совет, и остался разговаривать Олгерд. Почти всю осень проговорили, а в начале декабря наладился Корнат в Мальборк.

Когда он уже сидел в Ордене, стало известно, что поляки (в ноябре 1348-го) подписали договор с чешскими Люксембургами, полностью обезопасили себе тылы и, стало быть, с ними теперь разговаривать о чем-либо совершенно бесполезно.

Оно и у Ордена-то руки были полностью развязаны, но Кориат предпринял какие-то невероятные, невиданные усилия и, просидев всю зиму в Мальборке, истратив море денег, перепоив по обыкновению половину Ордена и подружившись-таки с Генрихом фон Арфбергом, сумел убедить и Grossmeister'a, и его магистров, что война с Литвой, даже победоносная, будет стоить Ордену большой крови и жестоких потерь, ведь так всегда было раньше (с чем рыцари не могли не согласиться), и привез Олгерду в марте 1349 года более-менее надежное обещание Великого магистра, что в этом году Орден не предпримет против Литвы ничего решительного, хотя за пограничные конфликты не ручается.

И на том спасибо! Вздохнув чуть свободнее, Олгерд оглянулся на восток. От кого отмахиваться? К кому идти на поклон?

Орда висела не только с востока, но и с юга, и силища была немеренная, так что в первую очередь следовало «замазать» ее. Русь была ближе, понятнее, с ней и сговориться было несравненно легче. Хотя бы даже на почве религии. Но чем она могла помочь? Только своим невмешательством? Вмешаться сейчас она и так вряд ли бы захотела. Даже загородить собой от татар как следует не могла Ведь двинь летом Орда хоть пальцем, с юга, в обход Руси  — и Литва костей не соберет! Ох, Орда, Орда...

И задумал Олгерд обхитрить не Орду  — судьбу... Послать к татарам самого ловкого своего помощника. Не знал он, что в марте (Кориат только из Ордена возвратился) поляки уже подписали какой-то договор с Ордой. И... Эх! Вот судьба!.. Поехал Кориат. Не поехал бы  — может, и не читали б вы эти строки...

6

Степь раздольная далеко вокруг
Широко лежит,
Ковылой-травой расстилается!..
А.Кольцов

Степь была огромна, беспредельна. По утрам падал туман, росы мочили поднявшиеся (только бы косить!) травы. После раннего июньского восхода солнце сушило землю, поднимался несильный прохладный ветерок, всегда почти одинаковый,  — в левое ухо,  — и начиналось бесконечное  — до горизонта и до вечерней темноты  — колыхание моря трав, подернутого словно пенными гребешками прибоя метелками ковыля.

А на следующий день  — то же, а на следующий  — то же... Ехали севернее Дона, далеко не уклоняясь от реки, но стараясь попрямее к Итилю. Полтораста всадников, двести сменных и вьючных коней  — караван солидный. Олгерд послал бы Кориата одного, но представительство в Орде требовало солидности. Пришлось пристегнуть к главному послу еще двух князей: Семиона Свислочьского, да Якова, а проще  — Яшку, который давно уже был мальчиком на побегушках у Олгерда, забитый, затертый, неимущий, но шустрый, умный, неунывающий и всем заметный, а происходивший от самого Витенеса и (без дураков!) имевший княжеский титул. Он-то еще в Вильне больше всех и глянулся Кориату как помощник, по его просьбе и попал, как кур в ощип, в это посольство,  — на фиг бы оно ему облокотилось, он и в Вильне себя неплохо чувствовал, а тут  — татары! Ни за что, ни про что башку снесут  — и не заметят! Да что поделаешь  — с Олгердом разве поспоришь?

В начале путешествия хорошо думается, и Кориат пытался думать, раскладывать по полочкам, что да как: как вести себя в Орде, к кому подкатиться, кого больше ублажать, кого меньше, с чем поторопиться, а с чем погодить, но... Колыхались травы, тянулась дорога... Вставали холмы, путались под ногами речки, манили тенью прибрежные рощицы  — Великая степь обволакивала, поражала, заражала сонным спокойствием. И равнодушием. Не то мать, не то мачеха  — баюкает, а зачем? Успокоить? Отвязаться? Заманить?

Ни то, ни другое, ни третье... ничего. Кориат не знал Орду совсем, не знал ее и никто из его подручников. Не выходило планировать, прикидывать. Все должно было увидеться только на месте. На то и был расчет Олгерда. Так стоило ли забивать себе голову?

Брызгали из-под копыт куропатки, разбегались неспешно непуганные дрофы, висели чуть заметными точками в небе коршуны. Или ястребы? Проводник говорил  — беркуты. Да какая разница! Часто у горизонта появлялись и исчезали небольшие стада каких-то быстрых животных. Проводник равнодушно махал рукой: дикие ослы  — бегают быстро, угнаться тяжело, мясо плохое  — жесткое, вонючее. Бей дрофу  — мясо нежное, вкусное, и скакать никуда не надо.

Кориат скучал в седле, вспоминал длинные беседы с Олгердом, и предприятие их, задуманное вроде бы неплохо, казалось ему все более и более сомнительным. «Конечно, взгляни Орда благосклонно, и Русь сразу шелковой станет, да и Хунгария с Польшей хвосты поприжмут, оглядываться начнут. Только как к этим косоглазым подкатиться? В Москву бы мне, к князь-Семиону! Там и меды забористые, и мужики, слыхал, пьющие, и девки как пышки  — белые, чистые, красавицы... Эх!»  — и вспоминается Кориату Маша.

Маша стала его роком, незаживающей раной. Казалось бы  — все уж, прошло и прошло, и быльем поросло. Двенадцать лет прошло! Но чем дальше она уходила, тем чаще он ее вспоминал (старость, что ли, подходит?), каждый ее жест, каждый вздох тогда, в те пять (пять всего! дурак! не мог еще хоть неделю погостить!) дней, когда он взял ее, не сопротивлявшуюся, безропотную, удивленный бездонный взгляд огромных глаз, робкие вздохи наслаждения потом, и вся, вся она!! Такая невыразимо прекрасная и чистая, как родниковая вода в горстях, которую хватаешь ртом жадно в знойный день, и не можешь напиться, и боишься расплескать...

И все женщины, которых он хватал потом, чтобы забыть ее, только обостряли воспоминания о ней, только подтверждали, что лучше ее нет и не будет.

Это потом, много позже он понял, что лучше не найдет, и не потому, что лучше не бывает, а потому, что реальность никогда не победит воспоминаний, несбывшуюся мечту, разве что самой стать воспоминанием... несбывшимся,  — да разве ему от этого легче?!

«Да-а! В Москву бы... А нельзя! Вот и гляди теперь... на татарочек».

—  Князь! Река!  — дозорный подскочил радостный как пряник.

«Ну, слава тебе, Господи! Итиль! Далека дорога, а и ей конец приходит». Теперь только переправиться  — и Сарай. Кориат ткнул шпорой своего Гнедого, тот охотно перешел в галоп.

—  А ну, молодцы, прибавь!

С веселым гоготом дружина устремилась за князем.

* * *

К воде выскочили не скоро  — степь, как море, скрадывает расстояния,  — и остановились, потрясенные громадностью и величием реки. С Доном и сравнивать было нельзя. И сразу увидели  — нечего и думать переправляться самим. Нужны были лодки.

Правда, три большие ладьи шли снизу, дозорные давно их заметили, но подойдут ли? Не забоятся? Ведь их целая рать на берегу  — что у таких на уме?

Ладьи шли под парусами, но ветер был слабоват, путешественники маневрировали, помогали себе веслами, от берега, однако держались не ближе полета стрелы, хоть это было и невыгодно.

Кориат велел кричать по-русски, чтобы помогли. То ли услышали родную речь, то ли по виду и снаряжению определили, что перед ними не враг  — ладьи повернули к берегу. Пристать, правда, не спешили. Осторожно выспрашивали, кто такие, откуда. Кориат знаком велел дружине молчать, говорил один:

—  Из Киева мы! Послы тамошнего князя! В Сарай путь держим. Помогите переправиться, мы заплатим.

Поговорили, поторговались. Купцы как-то жались, Кориат не мог понять — отчего.

Лодки сцепились, и два богато одетых бородача сошлись на палубе средней. Хозяева советовались.

Это были действительно хозяева стругов, московские купцы Кузьма Ковырь и Василий Мишинич. Кузьма говорил компаньону, зыркая изредка на берег:

—  То, что многовато их  — ладно. Но если б свои. А то видишь, главный их — безбородый. И дружины половина  — без бород. Не иначе как литвины. С этими ухо надо востро держать.

—  А может, ну их к черту? Бог поможет! Там вон татары перевозом занимаются. Сказать им да и плыть.

—  Лишняя деньга на дороге не валяется. А они ребята не нищие  — в Сарай едут!

—  Во-во! Как бы с тебя шубу не стащили. От богатства...

—  Да ну... Если перевозить, так кучками, сразу все не поместятся. Так куда они денутся? И вообще... Им-то к чему лишние хлопоты? Но нам тут даже не деньги главное. Узнать можно, зачем едут, да князю довести.

—  Как же! Так они те и скажут.

—  А что? Давай тверичами скажемся, а лучше  — новгородцами. Те же с ними сроду друзья.

—  А если не литвины?

—  Ну и Бог с ними! Все одно нам не во вред. А вот если литвины, новгородское родство и пригодится.

—  Ну гляди... А может, зря все-таки? Тянет тебя вечно во всякое...

—  Не робей! Кто не рискует, тот винца заморского не пьет. Эй, землячки! Вали сюда! Сначала вьючных давай!

Пришлось сделать четыре конца. Пока ездили, подружились, а перевезлись, то уж и разъезжаться стало ни к чему  — солнце опустилось к горизонту. Решили ночевать вместе. Купцам явно улыбалась развалиться на берегу под такой-то охраной. Выложили припасы, кто чем богат. Кориатовы дружинники уже порядком поднадоевшую им птицу. Купцы сгромоздили стерляжью ушицу, достали меды.

Дружина, не имевшая в дороге хмельного, разомлела. Кориат с Семионом и Яшкой лежали у костра и ели, не могли оторваться, купецкую уху. Все трое, охочие до выпивки, забыли и о выпивке  — так хороша была уха.

Кориат за свою жизнь где только не побывал, чего не повидал, и едал всяко, и удивить его едой, тем более какой-то там рыбной похлебкой!.. Однако купецкая уха оказалась такова, что Кориат ел, кряхтел, отдувался и снова ел. Купцы с удовольствием подливали, а он ел. Сам себе дивился, стыдился,  — пора бы уж и честь знать!  — но не мог оторваться. Впрочем, Семион с Яшкой не отставали. Ничего подобного не приходилось им пробовать.

—  Так как вы говорите, уха-то называется?

—  Тверьская это, тверьская ушица, боярин!  — улыбался в бороду Кузьма.

—  Как же это у вас получается? Не иначе как секрет какой! Ведь едал я уху, и рыба у нас в Нямунасе хороша. А, Яков?

—  Да уж не хуже Итильской,  — решает погордиться Яшка.

—  У вас в Нямунасе стерляди не водятся,  — ухмыляется опять Кузьма и оглядывается на своих, поняли ли они: какой же в Киеве Нямунас?! Вот и проговорился посол!

—  Да ел я и стерляжью!

—  Не в ней одной дело. Тут еще ерши нужны. Как можно больше! Навар от них  — главное! Все дело решает! Больно хорош!

—  Ох, хорош! Плесните-ка медку. Ты моему Гришке обязательно расскажи. Или секрет все-таки?

—  Да какой секрет! Ешьте на здоровье, жалко что ли.

—  Вот если в Сарае управлюсь удачно, я уж непременно к вам, в Новгород загляну! Дошлый вы народ, небось не только уху смастерить научите.  — Кориата понесло, хмель зашумел в голове, он блаженствовал.

—  Дай Бог, дай Бог, боярин, тебе в трудах твоих, с татарами дела делать тяжко. Ты-то с ними много общался?

—  Нет, пока не приходилось...

—  Тогда совсем тяжело.

—  Ну уж! Чего тяжелого-то? Слишком хитры, что ли?

—  Да нет, не хитры... а иногда думаешь  — совсем тупые. Как пробки, мать ихнюю...

—  Тогда в чем же дело?

—  Да вероломные, не приведи Господь! О чем ни урядишь, о чем ни договоришься  — ничего не исполняют! Посмеиваются только, наглые  — тьфу!  — им ведь все нипочем. Так что ты это... того, гляди, боярин. Дело-то важное, поди?..

—  Важное. Мириться еду. Соседи напакостили, да в кусты, а мы отдувайся. Купцы сочувственно качали головами. Видно было, что им ужасно хочется расспросить, разузнать  — а робеют. Кориат замечал это привычным взглядом дипломата, и вдруг решил порезвиться, уж очень понравились ему эти мужички:

—  А сварится у меня дело, может, и вам помогу.

—  Как?!  — отворили рты купцы.

—  Вас Москва-то очень давит?

—  Да есть малость,  — купцы потупились.

—  Может, лучше Тверь, чем Москва? А еще лучше совсем без них?  — Кориат внимательно вглядывался в Ковыря.

—  А-а...  — тот равнодушно махнул рукой.

—  Что так?  — удивился Кориат.

—  Совсем без  — не получится,  — Кузьма скривился,  — а нам от этих споров княжеских... Раз спор, значит, война, раз война  — развязывай мошну, и какой бы князь ни сел  — все одно: и ему давай, и в Орду.

—  А что ж для вас лучше?

—  Да нам бы лучше всего, чтобы оставалось все как есть,  — вздохнул Ковырь.

—  Ну-у, брат, так не бывает,  — протянул Кориат.

«Ннда-а... А ты обрадовать хотел.  — Кориат приумолк.  — А что это я? Почему обрадовать? А-а! За уху хотел благодарить! Ох! Мозги уж набекрень, спать пора».

—  Чем мне вас отблагодарить за ужин такой, не знаю.  — Кориат потянулся с хрустом.

—  Да не стоит,  — Кузьма стрельнул глазами в Василия,  — ...только вот… лошадок бы нам пяток, каких посильней. Ты б нам подарил, али продал...

Василий выпучил глаза, но быстро отвернулся и промолчал. «На черта нам лошади? Опять чего-то удумал, крутила чертов! Втравит когда-нибудь так, что не вывернешься. Хотя, если ехать...»

Кориат ничего не заметил:

—  К чему вам лошади? Куда ехать?

—  Не ехать. Нам струги тянуть против течения очень бы сподручно.

—  А что ж вы в Сарае не запаслись?

—  Да кони у них, боярин, хлипки. Выносливы, неприхотливы, всем хороши, только силенок маловато, лодки тащить  — нет...

—  А мне бы таких как раз... Ладно, добро! Дам я вам коней.

—  Вот спасибо тебе, боярин Михаила! Лучшей благодарности не придумать!

* * *

Наутро расстались друзьями. Кориат был серьезен, сосредоточен. Он готовился к встрече с татарами.

Купцы давали последние советы, подсказывали, что там и как, с чего и с кого начинать.

—  Джанибека ведь сейчас в Сарае нет, он на летнем кочевье. Но, может, оно и к лучшему. Осмотритесь, познакомьтесь с чиновниками его. Хотя двор весь, практически, тоже с ним, но судьи (бии) здесь, их подмажьте, много пользы будет. А там, может, и на кочевье придется ехать, иначе много времени потеряете. Но не спешите! Тут спешить  — голову под саблю подставлять.

—  Хорошо. Спасибо вам! За помощь, за советы. А за уху «тверьскую»  — особо!

Сильно удивился бы Кориат, и все, наверное, понял, если бы увидел, что произошло через час после расставания. Ладьи причалили к правому берегу, и коней, подаренных Кориатом, с бережением свели на землю. Но никаких лямок для волока готовить не стали, а оседлали, двух навьючили, то есть подготовили к дальней дороге.

Трое самых сноровистых подручника Ковыря отправлялись в далекий и опасный путь. У каждого из них в портах возле пояса была защита грамотка с печатью, оттиск которой знали большие московские воеводы. Такие печати имели все московские купцы, торговавшие в Орде, и дававшие знать князю о любом, важном на их взгляд, случившемся там событии.

Грамотки были написаны одинаково и содержали минимум слов: «Великий князь! Посол литовского Олгерда, боярин Михаил, пришел в Орду просить союза и клеветать на Москву».

* * *

Уже через 17 дней Великий князь Владимирский и Московский Семион, по прозвищу «Гордый», прочитал одну из этих грамоток в своем тереме в Кремле. Чтобы реагировать на происки Олгерда, Семиону долгого и осторожного боярского совета не требовалось.

Ясно было, что Литва сейчас не столько интриговала против Москвы, сколько пыталась наладить испорченные отношения с Ордой, добиться хотя бы ее невмешательства на своих южных границах. До интриг ли было Олгерду, когда собственный дом рушился, и следовало спасать свое, что можно.

Но отреагировать стоило! Как раз сейчас бывшего шурина можно было так прижать, что он надолго мог стать безопасен. Действовать быстро! Молодец этот Ковырь, золотой мужик!

Семион кликнул дьяка:

—  Садись, пиши! «Великому царю и благодетелю нашему Джанибеку покорный раб его Семион шлет пожелания здоровья и безмятежного благополучия на множество лет! Пусть все враги твои погибнут навеки! Хочу предупредить тебя, что заклятый враг твой Олгерд литовский не останавливается в кознях своих, он опустошил твои улусы и вывел их в плен, теперь то же хочет сделать с нами, твоим верным улусом. После того, разбогатевши, вооружится и на тебя самого. Посол Олгерда литовского коварен, да не откроются уши мудрого царя для его бесстыдной лести.

До конца верный раб твой целует пыль на твоих сапогах».

Срочно собранное посольство во главе с князем Федором Глебовичем, хитроумными боярами Амином и Федором Шибачеевым, с этим письмом уже через день отправилось в Орду. Перед отъездом послов инструктировал сам князь Семион в присутствии митрополита Феогносга. Тот в самом конце разговора, значительно подняв палец, веско обронил:

—  Что посольство Олгерда после нашей грамоты не удастся, я уверен. Да оно бы и без грамоты не удалось, Джанибек и умен, и достаточно злопамятен. Если он послов выгонит  — будет неплохо, если головы им снесет, тоже ничего. Но пользы нам от того мало. Вот если бы он их в наши руки отдал... Тогда бы Олгерд у нас поплясал.

—  Да-а...  — усмехнулся Семион,  — неплохо бы. Только как?

—  А мы там, на месте поглядим,  — невозмутимо отозвался Шибачеев,  — может, как и словчим. Вон, Аминка у нас, по-свойски поговорит там, без переводчика...

Все улыбнулись.

—  Хорошо, что понимаете все! Тогда с Богом! А, святой отец?

—  С Богом, с Богом!  — Феогност благословил послов.

* * *

Второй месяц Кориат жил в Сарае. Много говорил, льстил, хвалил, угощал, дарил.

Еще больше прислушивался и присматривался.

Все ему здесь не нравилось, все было не так. Другой народ совсем, не тот, с каким он привык общаться.

Шуток не понимал. Серьезного разговора не принимал. А главное, самое удивительное и глупое, так любил лесть, что ее всегда не хватало. Уж до того доходил, что у самого уши вяли, а язык не знал, что еще нагородить, а они все смотрели ласково-выжидающе, явно требуя еще и еще.

Один только человек составил исключение, субе-бий (второй судья) Асмад. Старик веселый, умный, ласковый, долго думавший над словами. Не то что этот баран Кельдибей, тюбе-бий, спесивый, наглый, не устававший кичиться своей должностью.

Кориат с удовольствием пировал у второго судьи, обходя, по возможности, первого стороной, и хотя понимал, что допускает большую ошибку, ничего с собой не мог поделать.

У субе-бея за «столом», если его так называть, шел всегда веселый непринужденный разговор.

Хвастались конями, саблями, невольницами, рассказывали о битвах, набегах. Тут Кориат считал себя сильным, мог стать душой общества, но...

Разгоряченные кумысом татары изощрялись в остроумии:

—  А она ему говорит: тебе с крольчихой ночевать!

—  А он: почему?

—  А она: долго гоняешь, только чем  — не найду никак!

—  Га-га-га-а!!!

—  Хах-ха-ха-ха!!!

— Уй-я-я-я!!!

—  А он: а тебе с моим жеребцом ночевать, может, у него хоть болтаться не будет!

—  Ах-ха-хай-хай!

—  Кха-кхе-хе-хе!

Татары валятся на бок, отмахиваются руками и с полчаса ржут. Кориат решается вступить (толмач у него хороший, переводит следом, шустро):

—  Мальчик к маме пришел, говорит, я в лесу был. Мать его ругать: там страшно, там лешие, ведьмы живут. Догонят, схватят...

—  Нет, они друг за другом гонялись.

— Кто?

—  Голый дядя за голой тетей.

—  Ну вот, я же говорила  — ведьмы!

—  Может, тетя и ведьма, а дядя  — наш папа.

Татары вежливо улыбаются, переспрашивают толмача, уточняют у Кориата:

—  А что, папа у мальчика был колдун?

Вежливо хихикают и устремляют слух к другому рассказчику:

—  Мой нукер подъехал на своей красивой кобылице к ученому человеку. А тот сидел на осле. Пока нукер слез с лошади и поклонился ученому человеку, видит, у его осла пять ног!..

—  Ы-ых-хы-хы!

— Гы-гы-гы-гы!

—  ...Слушай,  — говорит,  — почтенный, почему у твоего осла пять ног?

—  Убери свою проклятую кобылу, а то у моего осла совсем одна нога останется!

—  А-а-а-хха-ха!

Кориат совершенно подавлен ордынским юмором. Он больше не пытается вставить свою историю, их, как назло, множество вертится на языке. Он оглушительно хохочет, всем своим видом показывая, как ему хорошо и интересно здесь, а самого сверлит неотвязная мысль:

—  Господи, как же они завоевали полмира? Неужели голая сила  — это все? Ведь соображать-то что-то тоже надо! Ведь кто-то должен из них соображать! Неужели только один хан? Ведь за этот месяц я перевидал их всех, и ни один не сказал умного словечка, только грубость и лесть, лесть и грубость?

С какой радостью уносит он ноги, когда это становится возможным, с какой мукой возвращается в шатер к бию или темнику, для того чтобы завести разговор о дружбе, о выгодах союза с Литвой, о богатых землях, лежащих к западу от Литвы и ждущих своих новых хозяев.

В середине июля Асмад дал ему понять, что можно отправляться в ставку Джанибека. Тот кочевал в излучине Дона, на правом его берегу.

Но знакомство с ханом и его окружением ничем не поколебало мнение Кориата о монголах. Зато усилилась тревога за судьбу своего посольства. Да и за свою голову тоже.

Его выслушивали со слепыми лицами. Все! И он не только не мог добиться хотя бы заинтересованности в этих равнодушных, смотревших сквозь него, глазах, но не мог угадать и причины... Разве что хан решил не прощать? Но тогда почему не прогоняют?! И его наивная самоуверенность таяла с каждым днем вместе с кучей денег, привезенных из обобранной, ободранной Литвы, и от которых мало уже чего оставалось...

* * *

Неожиданно Кориата пригласил сам Джанибек, и не через биев, а своим гонцом. Теперь уже хорошо понимая, как дешева здесь жизнь, Кориат тревожно призадумался: зачем зовет?

Тут Яшка принес весть, что в ставку прибыли московские послы.

«Вот как! Значит, он хочет столкнуть нам лбами с московитами, посмотреть, как мы будем друг на друга клепать, а потом  — кто ему больше понравится...

Ну вот и конец твоему посольству. Перехитришь московитов, их прогонят, нет  — прогонят тебя, только все равно: ордынскому сидению конец. И слава Богу!»

У Кориата даже поднялось настроение, хотя чувство опасности (неведомой!) сжало сердце неприятным предчувствием, пришибло, не давало спокойно обдумать то, что следует говорить «ТАМ», если, конечно, говорить придется.

Но говорить не пришлось. И уж потом он сам себя поносил последними словами, изумляясь, как мог он надеяться на красноречие, на какие-то доводы разума в этом стаде, где глаза видели только золото, меха, камни, а уши слышали только лесть.

Он сидел в шатре Джанибека, когда вошли московиты. Важно (именно важно! Вот ведь гады!  — отметил про себя Кориат) приблизились к хану, и вдруг пали ниц, превратившись во прах, тут же выступил их поп с большим серебряным крестом, благословляя хана и провозглашая здоровье его и его семьи на многие лета. И тут же понесли подарки: медвежьи шкуры, соболя, какие-то дивного вида шапки, оружие в чеканке, пояс с неимоверным количеством драгоценных камней, горы каких-то великолепных тканей. Поднесли и грамоту. Кориат все крепче сжимал зубы. Раздражало не столько их богатство, с которым не мог поспорить Олгерд (хотя это, конечно, было главным, но не так кололо), а способ преподношения, вся манера поведения перед ханом.

Это была лесть, поднятая на уровень искусства, до которого он (он, Кориат, сам Кориат!) не мог и близко дотянуться.

Склонялись к стопам великого хана не какие-то мелкие лизоблюды, способные целовать лапы ханских собак или пятки ханских рабов, нет! Превращались в пыль на глазах лунолицего владыки могучие, важные, богатые подданные, неназойливо, но ясно давая понять ему, что он есть владыка не нищих, вонючих кочевников, а глава великого богатого государства.

Может быть, тающий от удовольствия Джанибек чувствовал это не так остро, как Кориат, но наверняка чувствовал.

«Да, ловить тут нечего. Сматываться надо, пока цел. Сегодня же собираться, а завтра с утречка...»

Когда после церемонии приема послания и подарков Джанибек обратился к Кориату, тот не очень удивился и совсем не встревожился: для того ведь, наверное, и звал...

—  Скажи мне, посланец могучего короля Олгерда, нравятся ли тебе эти подарки?  — Джанибек небрежно повел рукой.

Кориат решил не рисковать:

—  Подарки очень хороши, великий хан. Я бы сказал  — это больше, чем подарки.

—  Если ты думаешь, что это дань, то очень ошибаешься,  — презрительно усмехнулся Джанибек, а русские послы возмущенно загудели,  — положенную дань Москва уже выплатила. В срок. Почему же ты говорил моим биям, что русские разворовывают половину подарков по дороге, если король Олгерд не прислал даже такой половины?

Кориата обдало жаром. «Разве я так говорил? Но ведь говорил, клепал, не осторожничал, думал  — пройдет, думал  — что-то дойдет и аукнется. Вот и аукнулось... А ты  — дур-рак!!!»

—  Король Олгерд мог прислать какие угодно подарки, но не захотел отягощать послов тяжелым обозом. Дорога наша далека и трудна, мы бы не успели к сроку.

—  К сроку?.. Ты уже месяц здесь. А может, ты оставил подарки себе? Кто знает?

—  Как это можно, великий царь?!  — У Кориата даже голос задрожал от возмущения.

—  Кто предполагает подобное у другого, может сделать это сам,  — важно проговорил Джанибек,  — а вот мой верный слуга князь Семион пишет, что ты послан навлечь мой напрасный гнев на его невинную голову, лишить его моего могучего покровительства. Тогда король Олгерд, который, воспользовавшись моей занятостью, уже разорил один мой улус, разорит и еще один, московский. А? Это очень похоже на правду.

«Боже!!! Уже узнал и уже предупредил! А я-то думал  — обыкновенное посольство! Как же это?! Как же у Семиона разведка поставлена, если он уже и узнал, и послов прислал, и с обозом... Это ведь... Это отсюда не успеть! Это ведь заранее должны были... это у Олгерда что ли московский шпион?! Да ведь Олгерд когда меня посылал, один на один со мной, а я до половины пути никому не говорил  — куда...  — все это вихрем вполне самостоятельно неслось в кориатовой голове, а хану что же мог он отвечать?

—  Король Олгерд хочет только мира со столь могучим властелином. Потому он и послал меня сюда, чтобы я мог объяснить великому хану, что недоразумение с ханским улусом произошло оттого, что в нем поданные твои чинили притеснения подданным Олгерда, несправедливо прикрываясь твоим именем. Король Олгерд никогда бы не решился нарушить дружбу с Ордой, поверь мне, великий хан.

Джанибек досадливо хлопнул ладонью по колену:

—  Как я могу верить тебе, если ты клевещешь на моего верного подданного?! Если ты призываешь разорить Польшу, с которой мои западные улусы живут в добром согласии?..

«Польша? Польша-то тут при чем?! Или и с той стороны меня обошли?!»

—  Значит, и мой разоренный улус стал жертвой литовского вероломства,  — хан скосил глаза на начальника стражи. Нукеры метнулись на Кориата и его спутников молниеносно, он не успел и пальцем шевельнуть. Шапка, плащ и все оружие были содраны с него чуть не с кожей, руки с хрустом заломлены назад. Семиона с Яшкой мгновенно выволокли из шатра.

Джанибек откинулся на левый локоть.

—  Мне неинтересны интриги нищего короля Олгерда! (Нукеры потянули Кориата к выходу, и он прикрыл глаза  — все!)  — хан приподнял ладонь  — нукеры замерли,  — но, может быть, этот лукавый посол будет еще чем-нибудь нам полезен?

Поднялся со своего места глава московских послов. Лопатой вперед вытянулась его черная, в струях седины огромная борода. Он шагнул вперед два шага и упал на колени:

—  Позволь, великий и справедливый хан, отправить его к князю Семиону, он дознается, куда делись Олгердовы подарки.

—  Хи-хи!  — Джанибек перевалился на правый локоть, довольный, что щекотливое положение (не мог же он все-таки вот так просто, да и снести голову послу! Но и слабость показать не мог!) с помощью московитов так ловко разрешилось, и весь шатер загоготал, словно стадо жеребцов.

Кориат сквозь слезный туман смотрел на бороду (ничего, кроме бороды, он не видел) и дивился, как чудно распоряжается судьба: не приди в голову этой «бороде» повеселить хана, и его, Кориатова, голова уже валялась бы сейчас отдельно, а эти руки...

К нему кто-то наклонился:

—  Хан жалует тебя, что ты хочешь напоследок, проси!

—  Людей!  — прошептал Кориат,  — оставьте мне моих людей...

—  Людей?  — переспросил Джанибек толмача и весело махнул рукой,  — оставьте ему этих двоих его людей.

И снова весь шатер загоготал, а Кориата, с намертво скрученным в локтях и кистях за спиной руками, шарахнув по затылку рукояткой плети, бросили на кошму перед важно сидевшими в сторонке московитами, и он, то ли от горя и стыда, а может, от слишком быстрого возвращения «оттуда» к жизни, потерял сознание.

* * *

—  Кажись, очухался,  — кто-то склонился над Кориатом.

«Где я? Как попал сюда? Хотя... понятно... Какие-то куски ткани... Одеяло? Кошма? Нет, не на полу. Свечи. Запах хлеба! Э-э, да ведь я, должно, у русичей! Ох, слава тебе, Гос.. хотя... Да ведь в Москву потянут, там отвечать, а пока... до Москвы далеко еще...»  — Кориат потряс головой, в ней стучали барабаны и гудели колокола.

—  Что князь, допрыгался?  — это издали, из-за стола, спрашивает «борода».  — Чего тебе в твоей Вильне не сиделось? Понес черт на Москву клепать.

—  Вильна не моя,  — вздохнул Кориат, а Олгердова. Будь Вильна моя, полез бы я в эту навозную кучу?..

Он зашевелился, пытаясь подняться. Рук не чувствовал совсем. Ему помогли. «Ох, ведь у них тут стол не татарский! И меды московские, не этот тебе мерзкий кумыс».

—  Дайте медку-то хоть ковшик. Зачах я на ихних кумысах.

—  Ишь, какой шустрый! Нагадил сколь мог, и у нас же медку просит! А вот скалкой по ребрам не хошь?

Кориат оторопел. Ему как-то в голову не пришло сразу, что это враги. Нешуточные. Что это теперь его господа, а он их пленник, раб. Но прежний Кориат, сильно в Орде посмурневший, захиревший, быстро воскресал, стоило ему услышать знакомую речь, увидеть не косоглазые рыла, а нормальные человеческие лица.

—  Да ладно жидиться-то, нагадил... Много я вам нагадил? Что ни делал, все впустую. Стоило вам приехать, все прахом пошло.

—  Ишь ты!  — «борода» неожиданно рассвирепел.  — Стоило приехать! Именно «стоило»! Видал, поди, сколько нам это стоило! Сколько бы на эти деньги оружия можно было наделать, стен понаставить! Паршивец!

—  Ладно... Так и скажи, что меду жалко,  — обиделся Кориат.

Тут вся компания, до этого молча слушавшая своего предводителя, разразилась таким хохотом, что снаружи вбежал стражник узнать, что стряслось.

Смеялся и сам «борода». Настроение у московитов было прекрасное. Так, одним ударом, свалить грозного соперника, да еще заполучить его в свои руки  — они и не ожидали!

—  А ведь того, князь Федор! Попал!

—  У-ух-ха-ха! Ха! А-а-хха! В самую точку! Наш Глебыч все отдаст, рубашки не пожалеет, а меду  — не проси!

«Борода» делает страшное лицо:

—  Цыц, охальники! Не потерплю поклепа! На князя бочку катить?! Сенька, нацеди этому подлецу. Пущай зальется!

Сенька подносит Кориату жбан. Кориат ничего не может, руки его висят как плети, самый мучительный момент, когда в затекшие конечности возвращается жизнь, когда до скрежета зубовного хочешь пошевелить хоть пальцем  — и не можешь.

—  Поднеси, не могу,  — полушепчет, полустонет Кориат. Сенька подносит жбан к его губам, он жадно глотает раз, другой, и вдруг отшатывается, тараща глаза, не может вздохнуть и чувствует, что умирает.

«Отравили, гады!!! За что?! Зачем?!!» Бессильные до этого руки судорожно хватаются за горло, рвут ворот рубахи.

Москвичи заходятся хохотом, а один, сидевший с краю, падает со скамейки. Это порождает новый взрыв.

—  Глебычев мед как солнечный удар в темечко!

—  Да не в темечко, а в глотку! Глянь, как скребет!

—  И руки сразу задвигались!

—  Да, чтой-то хлипок князь. Не дай Господь, сейчас кончится!

—  А-а, ах-ха-ха!

Кориат наконец вздыхает, вытирает слезы и тут только понимает, что руки двигаются. Он заражается общим смехом и забывает все на свете. Он среди своих, он жив, он снова может жить настоящей жизнью, и как бы там ни сложилось в Москве  — это все-таки не Орда! И слава Богу!

Вдруг он вспоминает что-то и робко спрашивает:

—  Ребята, а ушицы у вас похлебать не найдется?.. Тверьской...

* * *

Через два месяца, 11 октября 1349 г., Кориат в Москве предстал перед князем Семионом.

Хан Джанибек, так жестоко обошедшийся с литовским посольством, тем не менее не только не перебил Кориатову свиту, но и позволил ей уйти вместе с князем. Пограбили их, правда, дочиста, так что поехали назад они нищими пленниками в обозе князя Федора Глебовича, однако, никого не убили, не продали, отпустили всех. А чтобы такой большой полон не взбунтовался и не сбежал, или, чего доброго, не перебил новых хозяев, которых всего-то было семьдесят человек, хан дал князю Федору в провожатые отряд в двести сабель во главе с одним из своих приближенных мурз, Тотуем, который вез князю московскому личное послание хана.

Еще до отъезда из Орды в Москву Кориат перезнакомился и подружился со всем посольством. Его бесконечные истории о путешествиях, драках, пьянках и бабах, кончавшиеся всегда тем, что кто-то прыгал без штанов из окна или находил чужие штаны в своей спальне, мигом сделали ему репутацию своего в доску мужика, которого и за пленного-то считать как-то неловко.

Перед отъездом он уговорил своего «лучшего друга», бия Асмада, который так здорово передал хану Кориатовы разговоры, что чуть не лишил его головы, подарить князю Федору Глебовичу трех невольниц для «приготовления пищи в дороге», на что тот с неожиданной готовностью, даже, кажется, радостью согласился.

В первую же ночь путешествия, улизнув от стражника, охранявшего его шатер, Кориат позорно попался в шатре невольниц, поднявших страшный визг и посчитавших, что к ним залез шайтан, так как они совершенно точно знали, что русские в согласии со своей странной религией невольниц ночью не навещают.

Был скандал. На предмет того, что стражник ни к черту не годится, если вдруг Кориату захочется удрать вовсе. Стали больше следить за Семионом и Яшкой, но те вели себя совершенно спокойно и объясняли московитам, что Кориат ни за какие коврижки не убежит от теплого костра с медом и ухой, а уж если в соседнем шатре еще и невольницы...

Словом, все успокоились. Невольницы перестали визжать, а одна из них, большеглазая, горбоносая, знойная и фантастически стервозная красавица-гречанка Юли вообще перестала ночевать с подругами, в результате чего Семиону и Яшке пришлось искать ночлега у своих сторожей.

Глебыч иногда плевался, слушая россказни Кориата или доклады дружинников о невозможном нахальстве Юли, чаще же хохотал во всю глотку. Караван шел, татары вели себя спокойно, держались особняком, разбойников не встречалось, становилось все холоднее, но и к дому все ближе и, наконец, осталась позади Коломна и замаячили впереди московские колоколенки.

Кориат стал серьезен при встрече с Москвой. Этот странный городок вызывал в нем любопытство и уважение. Появившийся ниоткуда посреди разоренной дотла Руси, он торчал как кость в горле у всех: и у Твери, и Новгорода вольного, и у могучего Олгерда, да и у Орды, видно, скоро колом встанет, в этом Кориат не сомневался с тех пор, как увидел московское посольство в шатре Джанибека.

То, что сам он будет лишь ставкой в игре Семиона с Олгердом, Кориат отлично понимал, потому за себя не беспокоился. Чувствовал, что ждать, а может быть и клянчить выкуп у прижимистого братца придется долго, поэтому собрался всерьез и как можно уютнее устроиться в Москве.

Сам-то он бы устроился. Но ведь пленник! Тут уж не до жиру, как князь Семион посмотрит. И только в этом отношении свидание с московским князем беспокоило Кориата.

* * *

Когда его ввели к великому князю, тот не поднялся из-за стола, только показал рукой  — проходи, садись. Кориат молча прошел и сел напротив. Он впервые видел «гордого» князя. Облик его действительно был внушителен, а жест высокомерен, и Кориат невольно как-то внутренне ощетинился, очень он не любил, когда с ним разговаривали свысока.

Семион смотрел исподлобья выжидающе, лицо его, широкое и с довольно широким прямым носом, но одновременно какого-то хищного, ястребиного вида, открыто грозило. А Кориат молчал.

Наконец Семион прервал молчание:

—  У вас в Литве при встрече здороваются?

Кориат несколько потерялся. Он ждал угроз, приготовился к отпору, а тут...

—  Прости, Великий князь. Но я пленник. Негоже, вроде, пленнику с приветами лезть...

—  Не держишь ты себя за пленника. Разве вот со мной только. Кориат пожал плечами:

—  Как можно иначе?

—  Да уж не знаю. Видно, родство наше не забыл. Как в дом родной завалился. Меду одного сколько уже успел перевести.

—  Ну уж! Неужели и тебе меду московского жалко?

—  Смотря кому,  — Семион покривился вроде и весело, а все с угрозой,  — а не допускаешь ли ты, ловкач-посол, что сгною я тебя в яме за художества твои в Орде? Водички будешь просить Христа ради, а не меды жрать.

—  Воля твоя, князь. Но не думаю.  — Кориат остался спокоен.

—  Почему?

—  Ну, во-первых, потому, что я только посол, сам говоришь, и исполнял задумку Олгерда, а не свою. Кстати, клепать на Москву по замыслу вовсе не собирались, это уж так, по ходу дела, уловки дипломатии. Во-вторых, ничего из задуманного я не исполнил, никакого вреда тебе не нанес, а пожалуй, даже укрепил твои позиции в Орде. Разве не так?

Семион промолчал.

—  И третье: твоя политика теперь будет  — прижать Олгерда. Ты его уже прижал, завладев мною, и теперь будешь меня продавать. Так какой тебе прок товар в яме гноить? Тем более  — родня как-никак.

—  Видишь ли, ты такой товар, который чем круче гноить, тем быстрей и выгодней можно продать. А?

Кориат опять пожал плечами:

—  Тут пережать легко. Но ты ведь еще моего мнения не узнал.

—  О чем?

—  О твоих отношениях с Олгердом. Ведь я с самого начала был за то, чтобы с тобой перво-наперво союз заключить,  — начал врать Кориат.

—  То есть ты хочешь сказать, если я тебя в яме буду держать, ты мне помогать не будешь, а если медом буду поить, то подскажешь, как тебя выгодней Олгерду продать?  — Семион весело поднял брови.

—  Ну что ты, князь,  — Кориат прикусил губу, пряча в усах улыбку,  — все продать, да продать... Не купцы ж мы все-таки. Просто теперь мое мнение начинает перевешивать: Литве с Москвой в мире жить надо.

—  Ради чего же вы в Орду поперлись?

—  Орда нас и сама давит, и с хунгарами и поляками легко о многом договаривается. А тут мы сами еще своим налетом позапрошлогодним добавили. В общем, прощения я в Орду ездил просить. Уговорить хотел хана, чтобы Польше не помогал, а то она самого его стучать начнет. А тут ты со своим посольством.

—  Ну ладно!  — цыкнул Семион.  — Тоже мне  — святоша, друг. А что ж на Москву наговорил? Что выход ордынский утаиваем?

—  А разве ж это секрет?  — рискнул Кориат.

—  А ваше ли то собачье дело?! Я к Олгерду в карман не заглядываю!

—  Не сердись, Великий князь. У Олгерда сейчас голова кругом. Соседи все как сговорились. Все могущественные, и все  — на нас! Тут хоть кого-нибудь, хоть как-нибудь, хоть чуть-чуть ослабить...

—  Ослабить... Нет чтобы помириться, тыл обезопасить, да на главного врага повернуть!..

—  Вот-вот!! Вот, Великий князь! И я это, слово в слово, Олгерду говорил! Да не послушал он меня тогда. Теперь бы послушал...

—  Да теперь уж куда ему деться!.. Но кто же вам всех страшней?

—  Орден, князь. Это наказание Божье!..

—  А Польша?

—  Да и Польша... Но... она послабей, поглупей, позанозистей, попетушистей... С ними как-то попроще. А Орден... Вот и помириться бы нам с тобой. Ведь у тебя, смотрю, своих забот хватает: то Рязань, то Тверь, то Новгород, а главное  — Орда! А помирились бы, да друг на друга с опаской не оглядывались... спина к спине!.. Как бы выгадали-то! И он, и ты!.. А?..

«Сегодня больше он, чем я. Прищемили вам хвост-то! Но и добивать Литву резона нет. Разбей их сейчас Орден, и окажусь я меж немцами и татарами... тепленький и голенький»...

—  Я это понимаю, а вот братец твой, похоже,  — нет.

—  Дай срок  — поймет! Уже понял!

—  Ну дай Бог. А срок у тебя будет. У меня время пока терпит. Если, конечно, бежать не наладишься. Тогда твой срок кончится сразу. Понял?

—  Чего уж не понять...

—  А брату напиши то, что мне говорил. Мудрые слова, между прочим. Мира у него я не клянчу, пусть сам о себе прикинет, а за тебя выкуп положу. Много нам не надо, а вот то, что мы на тебя в Орде истратили, пусть вернет. И потом  — дружина твоя. Такую ораву кормить мне вовсе ни к чему. Так что отправляй всех, и чем раньше, тем лучше.

—  Так ты меня одного, что ли, здесь?!

—  Ты один всего и стоишь. Остальные  — только лишний расход.

—  И за князей выкупа не берешь?

—  Почему? Князей я авансом отпускаю. Пусть потом выкуп пришлют. А не пришлют, с тебя взыщу.

Кориат затосковал. Оно, Москва, конечно, не Орда, но все-таки чтобы совсем одному... Он просто не ожидал, не думал об этом. Да, хреновато! И с выкупом... Мало того, что Олгерд был очень «бережлив», но сейчас даже при всем желании разоренная, побитая, разграбленная Литва не могла быстро найти столько денег.

—  Долго же мне у тебя гостить придется, Великий князь.  — Кориат спрятал опечаленные глаза.

—  Думаю, жизнь брата стоит любых денег. Но если Олгерд так не думает, то о семейной гордости пусть вспомнит. Иди, князь. Счет тебе Федор Глебович передаст. Ну и ... если уж невмоготу тут одному... можешь оставить при себе пару-тройку... самых необходимых...

* * *

Кориат вышел на крыльцо. Было сыро и холодно. Мелко моросило. То дождь, то уже крупа. На душе у князя было совсем скверно. «За что боролись, на то и напоролись! И жаловаться не на кого»...

Навстречу ему по ступенькам поднималась хорошенькая круглолицая девочка, смотрела печально.

Сердце у Кориата зашлось горечью: он вспомнил Машу, Волынь, и что там где-то живет вот такой же мальчик (ну, немного постарше), и тоже, может, смотрит вот так, печально, может, помощи ждет, а отец его здесь, далеко-далеко, играет в чужие игры и ничего не может сделать для любимого сына...

Девочка взошла на крыльцо. Кориат присел перед ней на колено, она испуганно отшатнулась.

—  Не бойся, я хороший.

—  А я и не боюсь.  — Глазенки большие, круглые, синие, удивленные, широко открыты.

—  Как зовут тебя?

—  Любаня.

—  А чья ты?

—  Я князя Ивана дочь.

—  Ух ты!  — Кориат не сообразил никак, что это за князь Иван, он удивился, что княжна одна, без нянек, и так не по-детски серьезна.

—  А сколько тебе лет?

—  Семь.

—  А мамку твою как зовут?  — Кориат есть Кориат. Вздох:

—  Мамка моя померла. А мачеху мамой Шурой зовут.

—  Во-о как,  — протянул Кориат, в носу у него защипало,  — ну а подружки, друзья у тебя кто?

—  Княжнам подружек не положено, только холопы.

—  Это кто тебе сказал?

—  Мама Шура.

—  А-а-а... Ну а если с княжной или там... с князем? Можно?

—  Не знаю. Можно, наверное.

—  Тогда давай со мной дружить.

—  А ты кто?

—  Я князь.

—  А не врешь?  — девочка улыбается.

— Нет.

—  А как тебя зовут?

—  Михаил.

—  Михаил?  — девочка оглядывает его критически и снова несмело улыбается,  — ладно, я у мамы Шуры спрошу.

* * *

Девочку эту, нареченную по рождению Любовью, мать стала называть ласково Любаней и никак иначе, за ней и все остальные. Потом муж (это много спустя, когда она вышла замуж) сократил для ласки и удобства, называл Аней, и осталась она для всех Анной, так и в летописи попала, сбив с толку многих историков.

Родилась она 16 марта 1342 года под звездой, которая хотя и не сулила гибели или великих мук, горя и несправедливости обещала вдоволь, особенно в начале жизни.

Горе девочке привалило рано, когда она еще этого и сообразить не могла: через полгода после ее появления на свет умерла мать. А еще через два с половиной года, летом 1345-го, отец женился на другой. Звали отца Иваном Ивановичем, доводился он родным братом Великому князю Московскому и Владимирскому Семиону, а мачехой Любани стала дочь московского тысяцкого Василия Протасьевича Вельяминова Александра Васильевна.

Известно, каково с неродной матерью житье, если она даже и добрая, и княгиня. Сама если приласкает, так разве чтоб Бога не гневить  — что это за ласка. А уж мамки и няньки ни за что! Чтобы хозяйка чего не подумала.

Отец что ж, он отец, он от детей подальше. Да к тому ж если не очень и любит... Детей начинаешь любить через жену, а жену-то свою первую, Любанину мать, дебрянскую княжну Феодосию и не успел князь Иван полюбить. Что там: сначала сводят незнакомых людей, к тому же до глупости молодых,  — ему было 15 лет, а ей и вовсе 14,  — толкают их, несмышленых, в общую постель... Пока медовый месяц, там беременность со всеми ее тяготами и некрасивостями, там ребенок, и уж потом некоторое успокоение, обвычка, но тут-то она и ушла... Не успел Иван пристыть к Федосье сердцем, покручинился недолго, да и забыл! А уж дочь... Хотя бы сын, а эта  — на что она годна?

Тогда люди куда проще были, над детьми сильно не дрожали, оттого что часто рожали и часто хоронили, и сиротка затерялась в княжьих хоромах, с самого-самого раннего детства предоставленная самой себе. Конечно, ходили за ней как положено, и кормили, и одевали по-княжески. Подводили и к отцу. Он гладил ее по головке, расспрашивал недолго, смотрел ласково, но и равнодушно, и отпускал... Ей хотелось прижаться к нему, посидеть на коленях, поделиться своими заботами, такими важными, большими... а не выходило.

Отец был не очень-то и суров, не то что князь Семион, от одного взгляда которого забивалась по щелям челядь, но которого, кстати, Любаня совсем не боялась и подходила к нему смелее, чем к отцу. Равнодушие ребенок чует раньше даже зла...

При таких обстоятельствах одни дети озлобляются, становятся неврастениками, другие угасают в смирении и апатии, но дорога им (тут подразумеваются девочки) одна  — в монастырь. Место отца, матери, сестер, братьев занимают быстренько смиренные, благоверные, ловконькие старушки, странницы, молящие, поющие, славящие Бога.

Взяли они под свою опеку и Любаню. Просто характер девочки был крепок, не давал сломить ее сразу в смирение. Любаня вечно была занята, любопытствовала, интересовалась, все время пыталась чему-то научиться, узнать. Как это у девушек кружево получается? А как рубаху шьют? Почему весной лед в погреб наваливают? А почему из овечей шерсти нитка получается, а из собачьей нет? Почему курица каждый день яйца несет, а гусыня только весной, да и то с десяток? Почему молоко киснет? Как масло получается? А как тесто приготовить? И т.д. и т. д...

Да, интересная была девочка, необычная. И самостоятельная очень. Только зажужжали и заболтали бы и ее, не встреть она в эту осень на мокром крыльце князя Михаила. Он перевернул ее жизнь, стал главной заботой. Он был пленник, стало быть, несчастный. Его надо было жалеть и оберегать. И Любаня взвалила на себя это тяжкое дело.

* * *

Прошло почти три месяца, наступили самые короткие в году дни, завертели вьюги, затрещали морозы. Кориат пообвык, поосмотрелся на Москве. Перезнакомился с половиной города, завел друзей, собутыльников. Быстро узнал, что бояре московские вовсе не так единодушны и дружны, как кажутся со стороны, что у них тут свои партии, крупные и мелкие, что интересы свои они отстаивают весьма рьяно, и из-за этого возникают между ними частенько нешуточные свары, а то и попросту жестокая грызня. Главный интерес бояр был, как, впрочем, и везде, пожалуй: возможность влиять на князя. Тут соперничали две группировки, одну из которых возглавлял Алексей Петрович Босоволков, другую могущественнейший тысяцкий Василий Протасьевич Вельяминов, бывший первым подручником еще у Калиты. Влияние Вельяминова было огромное, свидетельством тому служило уж то, что он сумел дочь свою выдать (шутка ли!) за брата самого великого князя. Ведь случись что с Семионом, и она становилась великой княгиней! Партия Босоволкова не имела сил соперничать с Вельяминовыми явно. Она бы вообще не имел никаких шансов, если бы сам Василий Протасьевич себе не подгадил. Завысился, особенно после породнения стал на самого великого князя давить. А Семион этого не любил! И крепко осадил зарвавшегося родственничка, отодвинул от себя. Тут и поднялись ставки Алексея Петровича.

Кориат старался не вникать глубоко в суть этой борьбы, ни к чему это ему было, он разобрался в ней лишь настолько, чтобы подружиться с теми и другими и регулярно пьянствовать там и там, умудряясь ни тех, ни других при этом не обидеть.

Что касается бояр, стоящих более или менее в стороне от этой главной «заботы», те все были Кориату темные друзья и наперебой приглашали к себе и сажали на почетное место, потому что без Кориата и его историй пир был не пир и хмель невеселый.

Из сказанного можно понять, что жизнь Кориата в Москве была насыщенной и напряженной, а по утрам во всех смыслах тяжелой.

Тут уж выручала каждый раз (поскольку от услуг Юли по прибытии в Москву Кориат очень умело  — дескать, пленник!  — и решительно отвертелся) Любаня. Она приносила огурешного рассолу, квасу, кислого молока. Поила, умывала, ругала, жалела, и рассказывала все новости женской половины двора, что для Кориатовой дипломатии среди московских бояр была исключительно важно. Она узнавала, что он просил, заступалась за него перед отцом, мачехой и даже (смелая девочка!) перед дядей, князем Семионом.

Кориат нежно, до слез полюбил ее, потому что она постоянно напоминала ему Машу. И Митю!

Чем? Может глубоким, недетским взглядом, а главное, видно, тем, что была сирота, да не просто сирота, а почти покинутая  — это он быстро увидел, узнал. Мачеха невзлюбила Любаню, и не оттого, что была очень зла или ревнива. Нет! Дело в том, что у самой Александры ребенка, может, пока и от молодости, но не получалось.

Кориат же понравился Любане, как она деловито объясняла всем, во-первых: потому что князь, и княжне не зазорно с ним дружить, во-вторых: потому что был веселый и знал много страшных историй, а в-третьих: потому что красивый  — тут она смущалась.

У Кориата уже раз-другой мелькнула мысль: «А что если...» но никак не оформлялась, оттесняемая другими, более срочными заботами.

Шла оживленная и, на взгляд Кориата, совершенно бесполезная, переписка с Вильной. Олгерд канючил, просил уступить в цене, жаловался, что Литва разорена и на такой выкуп не потянет.

Литва была действительно разорена, но такой выкуп потянула бы, понадобись Кориат срочно в Вильне. Он понимал это как указание лично ему сидеть до поры до времени в Москве и не рыпаться. Значит с Орденом терпимо, отмечал себе Кориат, если б рыцари зашевелились, Олгерд мигом бы меня отсюда выволок  — и к ним. А так... Дела терпят, денег жалко... может, надоест Семиону, он и уступит...

Но вдруг принесли от Олгерда и тайную записочку и просили сразу же, прочитав, сжечь. Людям, принесшим записку, можно было доверять или не доверять, это не меняло дела, потому что глаз за ними был хороший, в этом Кориат не сомневался. Потому и таиться особо от Семиона какой смысл?

Письмо писал не дьяк, а сам Олгерд, Кориат узнал почерк.

Он длинно пенял брату за неловкость его в Орде, упрекал, что не захотел бежать по пути, где вырваться было легче всего (советчик, мать твою! Тебя бы туда!), говорил, что в беде, конечно, не оставит, но такого выкупа Семнону не даст. Просил Кориата держаться крепко, если что  — он придет к Москве с войском и выручит его силой, что братская любовь для него превыше всего, и надо дать понять зятю, что он, Олгерд, ни перед чем не остановится.

«Можно подумать  — силой дешевле! Блеф! Чего он добивается?» Кориат швырнул пергамент в печку и не успел даже как следует задуматься над письмом, как в светелку влетела Любаня. Как всегда озабоченная, серьезная, деловая.

—  Михаил, тебя сам дядя Семен требует!

—  Да ну?! Что так?

—  Не знаю. Велел сказать, чтобы к нему шел.

—  Может, отпустить хочет?

—  Зачем? Я не дам! Я тогда отцу велю тебя запереть!

—  Вот тебе раз! Зачем?!

—  Чтобы ты не уехал. Мне без тебя скучно будет.

—  А мне? Мне-то в тюрьме скучно не будет?

—  А я тебе передачки буду носить.

—  Ах ты, заступница моя!  — Кориат берет ее за бока и высоко подбрасывает. Любаня визжит восторженно, хватает его за шею. Он осторожно ставит ее на пол:

—  Ну, веди к дяде Семиону!

—  Ну, пойдем,  — она важно берет его за руку, ведет.

Однако ясное, легкое настроение, всегда появлявшееся у Кориата с приходом девочки, сейчас смущается тревогой.

«Зачем позвал? Или уже о письме узнал? Вполне возможно... Дал прочитать и... Тогда что отвечать?.. Тогда все как есть. А, черт с ней! Будь что будет. Разве если что новенькое?..»

* * *

Князь Семион смотрел насмешливо:

—  Как живешь-можешь?

—  Более-менее. Спасибо за гостеприимство.

—  Не надоела Москва?

—  Трудные вопросы задаешь, князь. Скажи  — надоела, обидишься. Скажи  — нет, уважать еще перестанешь или, наоборот, на службу позовешь.

—  Нет, я не о том. Ты ведь уж который месяц в плену, а братец твой, смотрю, выручать тебя не собирается. Да ты и сам по письмам его, наверно, чувствуешь...

Кориат пожал плечами равнодушно.

—  ...Мало того, что Джанибек его нищим обозвал, он хочет, чтобы и я сказал ему это нехорошее слово?

Кориат пожал плечами оскорблено.

—  Но ты ведь и мне в копеечку влетаешь. Выкупом, кстати, не учтенную... Кориат пожал плечами недоуменно.

—  ...Хоть я и не такой жмот, как твой братец, но пьянки твои бесконечные вот где у меня сидят.

—  Как может один бедный пленник разорить такого князя?  — Кориат лицемерно закатывает глаза и пожимает плечами возмущенно.

—  Один  — нет,  — Семион смотрит весело, но с угрозой,  — но ведь ты всю Москву за мой счет поишь! Я терпел долго, видит Бог. Но вот случай подвернулся...

—  Случай у государя всегда найдется,  — и Кориат пожал плечами смиренно и обреченно.

—  Да нет. Тут настоящее. Вот посажу тебя на цепь и не дам опохмелиться.

—  Такое злодейство даже Джанибеку в голову не пришло,  — тяжко вздыхает Кориат.

—  За это братца благодари, мудрость его государственную, если считает он, что поход на Москву ему дешевле твоего выкупа обойдется.

Кориат прикусил губу: знает! А разве ты сомневался? Ну и черт с ним...

—  Откуда ты взял такое, князь?  — он равнодушно смотрит в стену.

—  Да все оттуда же!

—  Я-то что могу, если он такой идиот?!

—  Напиши еще разок. И я тоже напишу. Скажу, что решил заковать тебя в железа, и стоит только его войску шаг ступить в сторону Москвы, как тебя закопают. Отдельно от головы. Потому что ее я пошлю Олгерду. Так. Без выкупа. В подарок!

Кориату становится не по себе, как с похмелья. Понятно, что шутки кончились... или почти кончились. Дальше тянуть нельзя. Он прямо взглядывает на Семиона:

—  Я напишу, князь. Ты ведь понимаешь, что я твой союзник, а союзника лучше держать с головой.

—  Лучше. Но до какой-то поры. Согласен? Кориат помолчал, вздохнул:

—  Согласен.

* * *

—  Михаил!  — в сенях к нему подбегает Любаня.

—  Что, моя милая?  — Кориат встает перед ней на колено, берет за руки.

—  Что, отпускает тебя дядя Семен?  — глазенки ее тревожно бегают.

— Нет пока...

—  Вот и ладно! Живи тут! Что тебе, плохо что ли?

—  Не плохо. Только вдруг нам видеться не дадут?

—  Дадут, я выпрошу, а ты хорошо себя веди. Небось опять с кем-нибудь поскандалил?

—  Ну что ты, Любаня...

—  Знаю, знаю! Как выпьешь, так начинаешь...

—  Что начинаешь?  — Кориат невольно смеется.

—  Что... У меня вон тятька  — и тот... Как выпьет, самой маме Шуре перечит!

—  А трезвый  — нет?

—  Трезвый  — нет! Что ты! Как можно?!

Кориат окончательно развеселился:

—  Ладно, теперь я уж никому перечить не стану. А ты поди погуляй, мне письмо написать надо. Важное. Дело серьезное, сама понимаешь...

—  Понимаю, понимаю. Пиши...

* * *

И сел Кориат писать брату. Все свое красноречие пустил в ход, убеждая Олгерда как можно скорее мириться с Семионом, тем более, что тот вовсе не против.

Сила Москвы велика, ее нельзя поломать средствами военными. Для этого потребуется очень большая война. Но тогда не исключена защита Москвы Ордой. А это уж и вовсе ни к чему, тем более, что Орден только того и ждет. Расписывая все это, Кориат понимал, что толчет воду в ступе, что Олгерду и без него это все давно понятно. Но он старался для тех, кто прочтет письмо раньше Олгерда, т. е. для Семиона.

Итак, если с Москвой установится мир, Орден поприжмет хвост. Конечно, он, Кориат, понимает, что чем дольше Москва проживет в мире и спокойствии, тем скорее наберет сил для наступательного движения. Но если Олгерд не доверяет грамотам и клятвам, пусть опять свяжет Семиона родством. У того куча сестер, племянниц, своячениц и проч., которых надо пристраивать замуж. Пусть Олгерд найдет своих женихов и посватает.

Тут опять у Кориата всплыла и теперь уже четко оформилась мысль о Любане. Что, если...

На родство Москва не посягнет, боится кары Божьей, а Бог у них строг и уже не раз являл русским князьям свои знамения. Хоть с той же Айгустой, несчастной их сестрой. Другого же пути, кроме мира с Москвой, он, Кориат, не видит. Что касается лично его, то Семион обещал отрубить ему голову, стоит Олгерду только двинуться к Москве. Оттого и братская любовь, о которой Олгерд не забывает, должна поворачивать его на дружбу с Москвой. Особо следует помнить, что московиты более сговорчивы и благородны, чем, скажем, Польша и Орден, что если уж они заключают договор, то условия его честно выполняют, а сейчас и не только из благородства. У них со своими соседями хлопот по горло, и мир с Литвой им очень кстати.

* * *

Все, какие мог придумать, аргументы использовал Кориат. Перечитал, остался доволен, стал переписывать набело, вспомнил кое-что еще, специально для Семиона, добавил, сбился, перечитал, разозлился, хватил ковш браги, успокоился, снова принялся писать  — дело пошло глаже, наконец, закончив все, перечитал последний раз, облегченно вздохнул и теперь уже с чувством исполненного долга хватил еще ковш.

«Брага, конечно, не литовская, хоть и крепче, но мягче!  — он расхохотался над такой словесной конструкцией,  — пьется легко, вот и мягко, но по мозгам куда как шибче бьет! Ха-ха! Но это не мед, мед  — тот вообще... Его при дипломатической переписке нельзя... Хотя... Ихнего медку как хряпнешь — как заново родишься. Ох, брат, и навострился ты с ними пить, теперь вот сядь с литвинами, уж ты бы братцу Олгерду показал... хотя что ему покажешь, он совсем не пьет  — молодец! Но ведь с трезвым пьяный (если он умный) говорить не станет, а со мной, пьяным,  — с удовольствием. Вот в чем сила пьяного разговора! Если, конечно, ты умеешь пить. А ты пить умеешь? Да более-менее...

Кориат вспомнил, как в Орде он ловко перепивал татар, слушал их излияния, дававшие ему в руки после каждой пьянки с десяток их жизней (в буквальном смысле!), чем он ни разу не воспользовался, и теперь иногда жалеет, и как он гордился своим умением пить... И как вдруг попал в лапы московитов. А после этого-то и стал относиться к себе критично: «более-менее»...

Московиты были разные: и здоровые как пни, и пожиже, но половчей, и совсем хлипкие. Но имели все одинаковую способность: прежде чем отправиться под скамью или ткнуться образом в столешницу, вытянуть на ковш, а то и на два больше своего гостя, любого, в том числе и Кориата. И эта способность никаким образом от их комплекции не зависела.

Казалось бы, и мужичишка-то  — соплей перешибить, а сидит себе, и то врет, то жалуется, то хвастается, а сам хлещет и хлещет, и все как ни в чем не бывало!

Кориат тряхнул головой, отделываясь от лезущей в голову дури, кликнул Арвида, одного из двух оставленных ему Семионом слуг, велел найти купцов, привезших «тайное» послание Олгерда (теперь он знал, какие это купцы, потому и не остерегался), и передать им ответ.

Купцы...

Вспомнил он и купцов. Однажды, сидя у Андрея Кобылы на пиру, уже крепко в тумане, Кориат узрел вдруг очень знакомое лицо. Где видел?! Память на лица у него была сильной, и он раздражался, когда вот  — знакомое лицо, а окликнуть  — как?

Он тронул хозяина за плечо:

—  Это кто?

—  Где? А! Это купец наш, Кузька Ковырь. Богатый. На что тебе?

—  Кузька?

—  Ага.

—  Купец?! Кузька... Кузьма... да где же?!.. Да что ж!..  — перед глазами наконец встал берег Итиля, костер, уха... Уха! Да ведь это он меня ухой накормил! Такой ухой, что при всем московском гостеприимстве воспоминание о ней не меркнет.

И Кориат собрался окликнуть купца и посадить радом с собой, но старая (еще от отца) привычка к осторожности удержала: ведь то тверские... тьфу!.. новгородские купцы были... не то что-то...

Кориат начал приглядываться и увидел, что купец занервничал  — зыркнет и отвернется, и опять... что за черт?!

—  Андрей, а он в Орду часто ходит?

—  Да! Это наш, почитай, главный ордынец! Хоть и молод, тридцати еще нет,  — но шустер  — спасу нет! Он там всех знает И его все. И князь Семион шибко им доволен.

«Ну вот, посол-ловкач, весь тебе и сказ! Ты еще до Орды доехать не успел, а тебя уже обложили... Но ведь случайно!.. Ну и что, что случайно? Ведь обложили? Обложили! Обезвредили! Ты мог сразу с берега оглобли поворачивать, только деньги бы все сохранил! Ведь эти купцы и туда и сюда весть подали. А-а-а!! Да ты ведь сам им еще и коней подарил! Ххах, молодец! Ну молодец! Вот как уха «тверьская» тебе отрыгнулась!»

Все это всполохами мелькнуло в Кориатовом мозгу, он освирепел и вперил свой орлиный княжий взор в мерзкого купчишку, так нагло и просто обманувшего его на переправе, решил испепелить его взглядом, но тут кто-то потянулся к нему чокаться и свалился под лавку, он огляделся и вспомнил, что сидит хоть и в почетном углу, да кем?  — пленником, и никто тут его не боится.

Купец-то, правда, заметно робел. Никак не желал встретиться взором, отворачивался. Кориату пришлось прикрикнуть:

—  Кузьма! Ты что же, продажная твоя душа, приятеля своего и благодетеля не замечаешь?

Стол умолк удивленно, купец степенно поднялся:

—  Здоровья тебе, князь, и всяких благ. Спасибо, что не забыл встречу нашу и напомнить не погнушался. Хороший ты человек, не зазнаешься, простых людей не забываешь. Они тебе за это отплатят. Твое здоровье!

«Ты уже отплатил, мерзавец!  — Кориат сразу и не нашелся.  — Действительно, как и зачем ему высовываться, лезть... К князю...»

—  Э-э... Эй! Кузя! Ну-ка поди-ка сюда!  — рядом с Кориатом было уже достаточно места  — два именитых соседа валялись под столом.  — Ну-ка сюда!

Кузьма подошел, поклонился учтиво сначала хозяину, боярину Андрею, потом Кориату, потом столу и замер.

—  А ну садись! Кузьма осторожно сел.

—  Так ты что ж, сукин сын, тогда новгородским прикинулся? Почему?

—  Это на всякий случай, князь. Видим  — литвины... Ну а литвины московитов не жалуют...

—  А как же вы узнали? Я ведь сказался  — из Киева.

—  Хех! Да по усам.

Кориат оглянулся на пирующих, потрогал свои холеные, свисающие с углов рта почти на четверть, усы, чисто выскобленный «подбородок и только вздохнул.

* * *

Любаня караулила Кориата как верная жена, но как-то не надоедала. Когда он с чувством исполненного долга и явно повеселевший вышел из своей светелки, она вывернулась к нему из-за угла:

—  Ну что, написал?

—  Что?  — не понял Кориат.

—  Письмо написал?

—  А-а... Написал.

—  А то я все помешать боялась. Много, видно, прибавил тебе дядя Семен забот.

—  Почему?

—  Лоб морщишь. Не в духе. Письма, вот, пишешь...

—  Любаня! Ну сама посуди, доченька, легко ли в плену жить. И обидит всякий, и шагу по-своему не ступи...

—  И шагу не ступи, и обидят,  — тяжело, не по-детски вздыхает Любаня.

—  Да ведь я живу вот...

Неимоверная жалость сечет Кориата по сердцу. Тут и выпитые ковши, и угрозы Семиона, и воспоминания о своем Мите... Но главное  — сама она, с первой же встречи увиденная в совершенно трагическом ракурсе  — брошенная... Хотя это, может, и не так было, ведь не видел он ее отношений с мачехой, с няньками, но соединилась она в его душе с образом Мити, и, обращаясь к ней, он обращался к Мите, и вся его любовь к полупотерянному сыну изливалась на эту девочку, грея ее так, что она просто расцветала при встречах с ним.

Вроде бы ничего особенного он ей и не говорил, но ласковый взгляд, внимательность и неподдельная серьезность в обращении чудесно преображали ее. Да что там говорить  — умел Кориат нравиться женщинам!

Но и она иногда так поржала его... Как вот сейчас.

—  Ничего, Любань! Вот вырастешь, сама княгиней станешь, тогда заживешь по-своему.

—  Тогда заживешь по-мужнему...

—  Кто это тебе сказал?

—  Кто, кто... Мама Шура говорит... да и Варвара, и Устинья... все так говорят...

—  Ну а что, разве это плохо?

—  Это какой муж попадется.

—  Господи!..  — Кориат не находит, что отвечать.

—  ...Вот остался бы ты тут жить, да пьянствовать бросил...

—  Люба! Ну что ты! Это же взрослые дела, без этого же нельзя, не обходится. Я же пленник! Ты что же хочешь, чтобы я так весь век  — и в плену?!

—  Да какой это плен?

—  Ну а вот теперь уж будет настоящий плен. В тюрьму меня посадят, князь Семион сказал.

—  Не посадят, я уж знаю.

—  Почему?

—  Да ты уж как-нибудь найдешься.

—  Ах ты, колдунья моя!

«Надо все-таки попробовать! Попросить ее Мите в жены! Хоть и трудно, и неизвестно, как там Олгерд повернет, а Семион племянницу тоже за первого встречного не разбежится, но... Если Олгерд с Семионом помирятся, надо рискнуть. За спрос в ухо не ударят».

* * *

В январе 1350 года в Москву неожиданно прибыло пышное, многочисленное литовское посольство во главе со все теми же Семионом Свислочьским и Яшкой.

Послы привезли богатейший (по литовским меркам, конечно) выкуп за пленного князя, заговорили о «вечном мире по отчине и дедине» и попросили для скрепления союза и дружбы невест брату Олгердову Любарту и самому (аж!) Олгерду.

Это было полнейшей неожиданностью не только для Семиона, но и для Кориата тоже. «Когда же они успели овдоветь-то оба?! И как теперь?..»

В недрах Семионова терема вспыхнул костер интриг, незаметный постороннему глазу, но ожесточеннейший, связанный с тем, чьих родственниц отдать Литве. Родство с таким могущественным государем обещало многое. Особенно почему-то встрепенулась свита Семионовой жены.

Кориат, после того как выкуп за него был принят, и начали обсуждаться предложения сватовства, естественным образом вышел из разряда пленников и возглавил посольство. Заботиться теперь об общелитовских интересах ему почти не приходилось, кто станет невестами  — литвинам было совершенно все равно, тут весь интерес переместился на русскую сторону и решался сейчас больше на женской половине великокняжеского терема. И Кориат решил попробовать протолкнуть собственное дело.

Он попросил Семиона принять его неофициально. Кориата провели в ту же палату, где они разговаривали с Семионом в самый первый раз. Семион так же кивнул: садись, мол,  — и молча смотрел, подперев обеими руками подбородок. Кориат поздоровался степенно, как подобает важному послу. Семион кивал на каждое его слово и молчал, словно воды в рот набрал  — мысли его были далеко.

—  Хочу спросить тебя, Великий князь, удовлетворяет ли тебя выкуп за мое бренное тело?

—  Удовлетворяет, удовлетворяет...

—  Я уже по ответу вижу, что не очень-то удовлетворяет.

—  Да ничего. Перехитрил меня Олгерд...

—  Да-а?!  — Кориат широко раскрывает глаза.

—  Да-а, дипломат ты наш великий! Не по твоему ли совету он опять в родственники ко мне полез?

Кориат пожал плечами на этот раз независимо:

—  Опять не так. Тебе трудно угодить, Великий князь.

—  Так, так... И ведь не откажешь. А за невест приданое знаешь какое пойдет?! Чтобы сам Олгерд (Жмот!  — но это между нами) доволен остался. Так что выкуп твой с невестой назад к нему поедет.

Кориат не удержался от улыбки:

—  Так уж он тебя совсем разорил...

—  Разорить  — не разорил,  — Семион вздохнул,  — и слова эти не в упрек тебе, а скорей в похвалу. Факт есть факт  — уходишь ты чистым, ничего не заплатив,  — и усмехнулся уже весело,  — но мир с Литвой, и не просто мир  — родство!  — многого стоит.

—  Вот!  — Кориат почувствовал благоприятный момент,  — значит, и я пользу тебе немалую принес.

—  Принес, но не мне только. Литве, я думаю, больше?

—  Важно, что и тебе! Поэтому и для себя об одной милости хочу осмелиться...

—  Что такое?  — Семион насторожился.

—  Уж коли на невест спрос пошел... Я большого приданого не попрошу.

—  Что?! И тебе невесту?! Вы что, литвины, с ума все посходили?!!

—  Да не мне! Сыну моему. Есть у тебя племянница, Великий князь...

—  Племянниц у меня  — воз!

—  Ивана, брата твоего, дочь.

—  А! Любаня?.. Деловуха! Все уши мне о тебе прожужжала. Так она ведь мала еще...

—  Ну-у... Скоро восемь... А моему двенадцать. Помолвить-то уж и не так рано... а там как Бог даст...

Семион мрачнеет, молчит, долго молчит. И надежды Кориата тают, разбегаются, пропадают, как вода сквозь пальцы... Наконец Семион, подыскивая слова, начинает:

—  Видишь ли, князь... Я тебя очень уважаю и... но, думаю, ты здраво можешь рассудить... Должно соблюдаться определенное равенство... (Кориат оскорблено выпрямляется)  — нет-нет! Ты брат Олгерда! И за тебя бы если  — нет вопросов! Но сын твой... Он ведь не совсем...

«Вот гад! Ну все знает! И это знает! Прямо бес какой-то. Значит, все... придется крест ставить».  — Но Кориат не привык сдаваться так сразу, да и за Митю обидно:

—  Он князь! По всем законам князь! В церкви завенчан! Священником крещен! Не язычник даже, как некоторые, христианин! Как мать и отец.

—  Ну ты в позу-то сразу не становись. Я, между нами, очень бы даже не против... Именно с тобой... Но, боюсь, не поймут меня...

—  Кого я должен убедить, чтобы поняли?!..

—  Так ведь общество... Священники, бояре... Князь Иван, наконец.

—  Ну... князь Иван,  — Кориат смотрит понимающе на понимающего человека: «Ведь князь Иван против тебя слова не вякнет!»  — но Семион тоже смотрит как на понимающего: «А вот тут как раз я ни слова ему сказать не могу и не хочу. Как он посмотрит».

И Кориат все понимает. Он поднимается:

—  Благодарю за приятную беседу, Великий князь. Не смею больше отнимать время,  — кланяется и выходит из палаты.

Вот где-то тут его девочка, сейчас бросится откуда-нибудь его моральная опора, и что ей сказать? Но... никого нет. «Куда ты подевалась, лапа моя?»

—  Любаня!.. Любаня!!

Бегут дворовые  — парни, девушки, старухи, ребятишки... Оглядываются.

—  Княжну Любаню не видели?

Качают головами, пожимают плечами, кланяются  — нет.

«Куда ж ты делась? Что за диво? Но может, оно и лучше? Ладно... Что ты хотел-то, что думал? Что Семион к тебе так сразу, с распростертыми объятиями? Но ведь черт его дери! Если бы я за другого какого сына? За «законного»? Он бы слова не сказал! Хотя тогда наоборот  — Олгерд бы сказал. Тьфу! Ну ладно. Но откуда же он о Мите знает?! Да что теперь толковать. Я еще по степи ехал, дроф пугал, а он уж... а тут... все подробности биографии... Теперь что? Кто? Князь Иван?»

Как всякому дипломату, Кориату не мыслилось решение дел без предварительной разведки всех сопутствующих обстоятельств. Прежде чем лезть на рожон, нужно было всегда (правило!) разведать все подходы.

Как подкатиться к Ивану? Человек, совершенно выпавший из внимания Кориата в Москве. Вроде бы второе после Семиона лицо. Но как-то в этой роли не смотрелся. Как-то тих был слишком. Богопоклонен, от государственных дел отстранен, хотя, как отстранен? кто его отстранял? Скорее остранен, безразличен. А уж от пьянок тем более. Больше смотрели на князя Андрея, третьего брата, в случае чего  — он! Сильнее всего он поражал внешне: большой (очень большой!), красивый и уверенный в движениях, возле него становилось уютно. Кому рядом с ним было неуютно, так это Кориату. Андрей бил его по всем статьям, затмевал и оттеснял на вторую позицию. По веселью, по щедрости (тут, правда, как Кориат мог тягаться?), по анекдотам ли, по питью,  — да и вообще!

Впрочем, князь Андрей не любитель был бражничать, за что его больше всего и уважали. Был занят все время, больше строительством, все доставал, собирал, искал и даже на пирах с кем-то все договаривался, ругался или бил по рукам.

А Иван как-то не замечался. Хотя был вовсе не робок, физически крепок, высок, плечист, на лицо очень красив.

«Почему так?!»  — только подумал Кориат, и перед взором его возникла жена Ивана, «мама Шура», вот уж кто был заметен в княжеских хоромах, может, и заметнее всех: высоченная, могучая, огромная грудь полочкой  — хоть горшки ставь, а сзади и смотреть тяжело, особенно Кориату, даже широченные сарафаны не могли скрыть столь мощную корму, вот уж мимо кого равнодушно не пройдешь!

«А!!  — Кориата аж в жар бросило.  — Вот кто мне поможет!» В восторге от своей придумки он щелкнул пальцами и помчался разыскивать княгиню Александру.

* * *

Через неделю дело было слажено. Александра не упустила случая сбыть с рук мешавшуюся, путавшуюся под ногами и ежечасно одним видом своим напоминавшую княгине о ее ущербности падчерицу. Да еще как выгодно  — за литовского князя! Если он даже и несколько... того... да кто в этом будет разбираться. Сама ставшая княгиней из боярышни, Александра, пусть, может, и неосознанно, сильно оглядывалась на это обстоятельство. На то и был расчет Кориата.

Что уж она там и как говорила мужу, но он казался даже довольным, а может, и действительно был рад за сиротку.

Сладились и оба главных брака. После жестокой, как догадывался Кориат, свары различных придворных партий. Главный приз отхватила Семионова жена, Мария Александровна. За Олгерда просватали ее сестру, тверскую княжну Ульяну. Не скоро, но аукнется еще эта помолвка всему Московскому княжеству, но... Если б знать, где упасть!.. Не мог предвидеть Семион отсюда лиха, а жену любил, к ней склонился.

За Любарта отдали ростовскую племянницу Семиона Авдотью, за что ростовчанам пришлось сильно раскошелиться.

Кориат совсем не вникал в дела посольства, все свалив на ловкого Яшку. Его нисколько не интересовали невесты, размеры приданого и прочие формальности, он исподволь готовился к отъезду и прощался с друзьями и приятельницами, появившимися у него во множестве в так полюбившемся городе. Пьянство на Москве стояло великое!

Только Любаня исчезла с его глаз. Как он ни старался ее встретить, девочка как будто спряталась. Может случилось что, а может действительно пряталась? Обиделась? На что? Почему?

Наконец, сладив дело со своим сватовством, он решил уже официально найти ее и сказать. Обратился к Александре. Любаню нашли и привели. Она смотрела в пол.

—  Любаня, поздоровайся с князем,  — строго сказала «мама Шура».

—  Здравствуй, князь,  — почти прошептала девочка, не поднимая глаз.

—  Здравствуй, красавица! Что грустна?

—  Да не... Не грустна.

Кориат оглянулся на Александру:

—  Можно, мы посекретничаем тут где-нибудь?

—  Да что уж с вами поделаешь,  — княгиня улыбается и покровительственно и... Кориат вспыхивает и прикусывает губу: «Что ж я сюда-то не попробовал!.. Но теперь уж поздно, да и...»

—  Проводи меня, Любань,  — он взял девочку за руку, повел к двери. Ладошка ее покорно и вяло лежала в его руке. Как только они оказались в сенях Кориат, как всегда и как ей очень нравилось, привстал перед ней на колено.

—  Что случилось, Любаня? Что ты так грустна? Что прячешься от меня? Люба по-прежнему не поднимала глаз, а когда заговорила, в голосе послышались слезы:

—  Уезжаешь! А говорил: в тюрьму, в тюрьму... Обманщик! А меня тут бросаешь...

—  А вот и не бросаю!

—  Как?  — она так широко раскрывает глаза, столько в них радости, недоверия, страха и надежды!..

У Кориата все туманом заволокло: «Что-то ты, брат, чувствителен стал».

—  А вот так. Поедешь ко мне жить?

—  Боязно... А как? Зачем? Кто меня отпустит?

—  Ну как, как... Я тебя замуж за сына своего выдам. Он хороший, добрый. И на меня похож...

—  Такой старый?

—  Да нет,  — смеется Кориат,  — только немножко тебя постарше.

—  Рано мне еще... боязно... мама Шура не отпустит...

—  Для помолвки уже не рано. А с мамой Шурой я говорил, она тебя отпускает.

—  Правда?!  — глазенки вспыхивают, но снова:  — Боязно... как же я одна?  — и слезинки заблестели.

—  Ну как это  — одна?! А я?! А нянек с тобой отпустят каких захочешь! Да и не вот тебе  — прямо сейчас. Сейчас действительно рановато. Подрасти надо, женщиной стать...

—  А разве я не женщина?

—  Сейчас ты еще девочка. Сильно любопытная,  — он придавливает ей носик пальцем, она улыбается,  — вот подрастешь  — поймешь. Так что это довольно долгая история... Ну как? Согласна?

—  Согласна...  — Девочка прошептала это как-то так полуотвернувшись, покорно, что перед ним как живая встала опять Маша, и он поспешил отвернуться и вскочить на ноги, чтобы не испугать ребенка вдруг навернувшейся на глаза слезой.

—  Вот и ладно! Вот и хорошо! Мы с тобой заживем, Маша... ой!.. Любаня!.. Хорошо, дружно заживем! И Митя мой тебе понравится!

—  Его Митей зовут?

— Да-

Любаня делает озабоченное и загадочное лицо, манит пальцем посекретничать. Кориат опять припадает на колено, наклоняется к ней. Она щекочет губами его ухо:

—  Ты никому не скажешь?

—  Никому!

—  Смотри, а то мне влетит!

— Ну что ты!

—  Знаешь, какая у нас в тереме суета? Радость!

— Что такое?!

—  Мама Шура забеременела!

— Да что ты!!

—  Да. Все молчат, сглазить боятся. Вот я тебе уж по секрету...

—  Ах ты, разведчица моя золотая!  — Кориат целует ее в щеку,  — Ну, слава Богу! Будет теперь у тебя сестричка... или братик...  — И подумал про себя:  — «Теперь, может, и к тебе мама Шура смягчится».

—  Если братик родится, я его Митей буду звать.  — Любаня краснеет и опускает глаза.

* * *

Через неделю, 2-го февраля, Кориат, слегка хмельной, красивый и счастливый, покинул Москву. Он увозил с собою три помолвки с двумя совсем готовыми свадьбами, радуясь больше всего помолвке «своей»; «вечный» мир с Москвой ожидая похвал от Олгерда и всей братии; а оставлял здесь кучу друзей и подруг, провожавших его, как и везде, с искренним сожалением, а многие даже со слезами.

Когда он прощался с Любаней, все умилились, а мама Шура даже вытерла глаза. Кориат подбросил девочку высоко-высоко, так что она завизжала от страха и восторга, поймал, прижал к себе, расцеловал в щеки и в нос и шепнул на ухо:

—  Ну, жди, готовься. Ты хорошей женой должна стать! Я уж знаю. Девочка улыбалась сквозь слезы:

—  Я уж постараюсь!

В обозе литвин ехала с большим комфортом ордынская невольница Юли, подаренная лично Кориату лично князем Федором Глебовичем в знак великой дружбы и уважения.

После путешествия из Орды в Москву Кориат старательно обходил дом князя Федора, одного из лучших своих друзей, сторонкой. И думал, что легко отделался. Но в самый последний, самый грустный и приятный момент расставания Глебыч всучил-таки милому другу подарочек. Ну как мог Кориат отказаться?!

И поехала Юли в Литву.

А князь Федор крестил уходящий по Смоленской дороге обоз и причитал истово, но шепотом:

—  Господи! Прости мя, грешного, а Михаила спаси и помоги ему! Как он справится с этой стервой, один ты знаешь, Боже великий и милосердный!

* * *

Дружба с Москвой и возникший в связи с этим, хотя и очень шаткий нейтралитет Орды как нельзя кстати пришлись Олгерду. И воспользовался он этим мастерски! Не опасаясь теперь за тылы и всячески умасливая рыцарей и пудря им мозги, для чего опять отправил в Мальборк Кориата, Олгерд силами Любарта и старших Кориатовичей тем же летом 1350 года обрушился на Польшу и сумел освободить всю Волынь, исключая Холм.

У Любарта были и силы, и желание идти дальше и достичь большего, но прилетела весть из Мальборка от Кориата. Обеспокоенный успехами Литвы, заволновался Орден. Пришлось остановиться.

Затеялись длинные, нудные, ни к чему не ведущие переговоры, на которых стороны осыпали друг друга упреками и убивали время в ожидании решительных действий.

Так прошли зима и весна 1351 года. Наступило лето. Войско Любарта вовсю готовилось к походу.

* * *

—  Отче, дед опять молчит.

—  Об чем?  — Монах не оборачивается, занятый своей писаниной.

—  О походе, об чем же еще! Все собираются через неделю, а то и раньше, выступать, а он молчит.

—  М-м-м...

—  Значит, опять нас не возьмет?

—  М-м-м...

—  Ты чего мычишь?! Ты с ним хоть разговор-то заводил?

—  Об чем?

—  Об чем, об чем!  — взрывается Митя.  — Об том, что нам в поход пора! Чтобы он меня... нас... с собой взял! Ты что же, значит, не говорил, что ли?..

Монах резко оборачивается:

—  Вот что, князь, ты из меня загородку не делай, хватит! И так я твоему деду наговорил и наделал  — вот! (Он машет рукой у горла). А тут... Дело нешуточное! Война, смерть! Ты сам видишь, как он за тобой следит. За тот еще подвиг наш с тобой у Волчьего лога до сих пор на меня косится.

—  Так мы же договорились вроде!..

—  Договорились... вроде... А я подумал, подумал... Давай-ка ты сам. Ты сам только можешь договориться. Если сможешь, конечно...

—  Ах, так?! Ну ладно! Ну коли так  — ладно!  — Митя так злится, что не находит, что еще сказать.  — Ну если я его уговорю, шиш ты со мной пойдешь, все, дружба врозь!

—  Ишь ты как!

—  Вот так!

—  А кто ж там тебя от глупостей оберегать станет?

—  Не дождешься!

—  Чего? Глупостей? Ну это ты, брат, хватил.

—  А что, на тебе одном свет клином сошелся? Вон, дед поможет.

—  Да-а, деду только и дел, что тебе сопли подбирать. Потому, может, и не хочет он тебя брать. Ему полком командовать, а тут еще ты... Так что, когда проситься будешь, напирай на то, что я от тебя ни на шаг.

—  Еще чего!

—  Ну как знаешь. Мне, думаешь, больно охота за тобой в пекло лезть? Я и тут могу на печке посидеть, бражки попить.

—  Тоже мне, ангел-хранитель,  — фыркает Митя,  — а помогать не хочешь. Он медлит, мнется, потом вздыхает тяжело и выходит, неслышно притворив за собой дверь.

Монах оглядывается.

«Ушел?.. Загрозил... Я бы с удовольствием посидел тут и год, и два, и сколько хошь, чем под польские стрелы лезть. Хоть и неважно они стреляют, не то что татары, а все ж... Ох, стрелы, стрелы... с мечом али копьем сам управляешься. Если и получишь по тыкве  — сам виноват. А эти... Не знаешь  — ни откуда ее ждать, ни когда... Как кара небесная. И вовсе я не огорчусь, если ты не уговоришь деда. Хотя на его месте я бы уже подумал... Пора. Тринадцать лет  — биться еще рано, а ума-разума набираться, командовать учиться  — пора! Ну а если с собой не возьмешь, я не обижусь,  — и тяжело вздыхает, — эх-хе-хе. врешь! Сам не усидишь. На теплой лежанке, ногдаребенок под стрелы?..»

О чем говорили дед с внуком (а говорили они долго) монах не узнал. Митя не стал рассказывать. После встречи с дедом он пришел и молча уселся за стол. Отец Ипат не выказал никакого любопытства, долго не поднимал головы от своей писанины, наконец проворчал:

—  Ну, чего выторговал?

—  Думаешь, выторговал?

—  По тебе вижу.

— Выторговал. Только...

—  Что  — только?

—  Он без тебя не берет.

—  Ааа! А ты все-таки без меня думал?

—  А что ж, раз ты не хочешь.

—  Ххе! Мое хочешь  — не хочешь, пока из тебя человека не сделаю, ничего не значит, и на печи мне до той поры не сидеть.

—  Так ты, значит, что?! Пойдешь?!  — Глаза мальчика вспыхивают, он вскакивает, хватает монаха за руки, он с радостью бросился бы к нему и на шею, но воину, собирающемуся в поход, это вроде как-то не пристало...

* * *

Поход, однако, начался некрасиво, нестройно, то есть, совсем не так, как ожидал Митя.

Бобер повел было полк к Луцку, на соединение с Любартом, но буквально через час после выступления прискакал запоздавший гонец, привез приказ: на соединение с основными силами не ходить, следовать отдельно, скрытно, по болотам (чего-чего, а болот южней Припяти хватало, даже слишком, и не многие разведчики Бобра знали по ним все тропы) и выходить на соединение с Любартом аж северо-западнее Владимира в условленном месте.

Бобер чертыхнулся  — больше пятидесяти верст по болотам! Обоз пришлось вернуть почти весь  — не пройдет, оставили десяток арб  — двуколок с огромными колесами, этим и болота под силу.

Лошади вязли, шесть утонуло, местами приходилось идти след, в след, по одному, а арбы тащить почти на руках. Для девяти сотен это было очень долго, нудно, тягостно.

Монах поглядывал на Митю, кривился. Ему не нравился поход, не нравились эта грязь и неопределенность. А больше всего не нравилось, что толку будет чуть, если вообще будет. Он чувствовал: налазившись по грязи, они вернутся несолоно хлебавши. Главное  — пыл и желание княжича расходуются впустую. Сейчас он собран, переносит все так терпеливо, как никогда больше не будет  — первый поход! И не заболеет, и не раскиснет, и не обессилеет,  — все вынесет, и все это лишь от сознания, что он просто не может не вынести, если хочет стать воином  — первый поход!

Уже во втором походе будет не то, не так, выскочат какие-то слабинки,  — монах хорошо это знал,  — а сейчас... И как будет досадно, если все это зря. А трудов хватало. Незаметных, нудных, неблагодарных. После тяжелейших дневных переходов ночью отдых получался плохой: спали на сыром мху, костры горели вяло, чадно, жратва оставалась полусырой  — не хватало терпения дождаться, когда она доварится, скорее бы поесть, да упасть спать. И комары! Ох, эти комары!..

«А может, и хорошо это для первого-то раза?  — подумывал иногда монах.

—  Когда ждешь битвы и победы, все легче кажется, а вот тут...»

Митя замкнулся в молчании. Не ожидал и он, хоть и готовился, и настраивался, но такого грязного, будничного  — не ожидал. Ошибался Ипат, ожидание битвы и победы у Мити не исчезло (не мог он еще рассудить, как монах, иметь его предчувствия), оно-то и поддерживало быстро шедшие на убыль силы.

Однако сами законы похода обескураживали, лишали оптимизма, щелкали по самолюбию. Митя с монахом шли в самом арьергарде, вместе с другими небывальцами, среди больных, ослабевших, выбившихся каким-либо образом из колеи. Митя считал это несправедливым. Мало того, что он чувствовал себя и сильным, и ловким, чтобы не тащиться в хвосте, хотя объяснить свое положение как-то мог  — он небывалец. Но монах! Этого-то почему в хвост?! Этот-то любому твоему, дед, воину даст сто очков вперед. Его в авангард надо, в разведку. По крайней мере  — к воеводе, он ведь и присоветовать кое-что может. А я при нем! И ведь я тоже что-то могу. Не отстаю, не жалуюсь, не болею. И потом  — я князь в конце концов!

Все это он собирался при случае высказать деду, но случая не представлялось. Деда он видел раз в сутки, вечером, когда воевода, объезжал расположившееся на ночлег измученное войско. Даже проезжая очень близко, дед скользил взглядом, будто не узнавал. А сам Митя в этот момент уже не имел никакого желания встречать или, тем более, догонять его, хотелось одного — упасть на расстеленный плащ и уснуть.

Еще одно обижало. Алешка был здесь. И он тоже их не узнавал. Тот самый Алешка, который возился с ним, исполнял беспрекословно все желания, даже иногда, как казалось Мите, прислуживался, здесь оказался где-то над... Хотя и неудивительно: с дедом он ходил уже четвертый год, состоял почти с самого начала в разведке, и хотя особой удалью и храбростью не выделялся, как следопыт пользовался большим уважением, а его изумительное чутье в лесу, способность не сбиться с выбранного направления в любое время суток даже в совершенно незнакомом месте делали его в какой-то мере уже и незаменимым для воеводы, чем он и гордился, и не скрывал этого. Впрочем, с Алешкой они вообще виделись с тех пор, как вперлись в болото, всего раз, мельком, так что сам Алешка был тут, пожалуй, и ни при чем, только сознание того, что вот он там, среди главных, а ты среди ослабевших и больных...

Наконец к полудню шестого дня похода они выбрались из болота недалеко от условленного места встречи. Стало сухо, но разобраться по сотням, перестроиться  — вообще несколько привести себя в порядок  — не получилось.

Лес шел скверный, хоть и светлый, лиственный, но с густейшим подлеском: рябина и орешник, малина, крапива выше пояса, папоротники, а под ними масса сгнившего валежника, пробиваться через все это было ненамного легче, чем через болото, поэтому Бобер не стал останавливаться и перестраиваться, полк и так опаздывал к месту встречи, он должен был выйти сюда еще вчера вечером, в крайнем случае сегодня утром.

Далеко за полдень они вышли к опушке, остановились и послали разведчиков. Те вернулись быстро и сообщили обескураживающую весть: на поле стояли хунгары! Лагерь большой, но еще не обжитой, видно, расположились недавно. Отряд тысяч в шесть, а то и больше. Нас пока не заметили.

—  И не должны заметить, иначе нам крышка.  — Бобер кликнул отроков:  — Передайте сотникам приказ: отступить осторожно на поприще в лес, там разобраться по сотням, привести себя в порядок, приготовиться к бою. Отдыхать. Костров не разводить, не шуметь, увижу огонь  — зарублю собственноручно. Через час сотников и разведчиков ко мне. Вот сюда. И еще, Ярослав!..

Все разлетелись мгновенно. Воины как-то сразу подобрались, даже больные. По лесу пошел великий шорох: сотники разбирали свои перепутавшиеся в болоте сотни, отводили их в глубь леса и устраивали по облюбованным местам.

Отец Ипат, шагая в лес чуть позади Мити, ворчал себе под нос:

—  Как же теперь-то? Или поляки уже шуганули Любарта, и нам бы только ноги унести. Или еще не дождались. Тогда бы мы тут пригоди-и-и-ились, крепко пригодились. Только если ждать недолго, а то... Но где же поляки-то?..

Их нагнал отрок Бобра Ярослав:

—  Князь! И ты, отец Ипат. К воеводе через полчаса. Требует. Митя вспыхнул: «Ага, требует! Вспомнил, слава Богу!» Монах не удивился, не обрадовался:

—  Пойди. Скажи  — будем. Коней вот только пристроим. Ярослав исчез.

—  Чего это он вдруг? А, отче? Вспомнил!

—  Не вдруг, а когда понадобилось. Надо же тебя уму-разуму учить. Думать время пришло. Вот и будешь учиться думать.

—  Слава те, Господи! А я уж думал, так и просидим в обозе весь поход.

—  Глупый! Болото-то мерить не все равно, что ль, где и с кем? А про деда что ж так плохо думаешь?

* * *

Сотники собрались в кружок, тихо переговаривались. Разведчики стояли рядом своей кучкой. Монах с Митей от всех особо. К ним подошел Алешка, стал несмело расспрашивать. Это был прежний Алешка, ничего он не зазнался, Митя благодарно улыбнулся ему. Появился Бобер.

—  Ну, спаси Христос! Давайте поудобней,  — он осмотрелся, отошел к краю поляны к могучему клену, опустился под ним на землю, вытянув одну ногу и опершись спиной о ствол.

Сотники полукругом устроились перед ним. Разведчики позади сотников. Митя оглянулся на монаха  — куда? Тот указал глазами  — к разведчикам.

Бобер начал с выяснения состояния сотен. Сотники коротко докладывали, сколько людей в строю, состояние коней, возникшие проблемы. Шли недолго, поэтому вышедших из строя было совсем немного. Когда Бобер подвел итог, не было заметно, доволен он или нет, он просто констатировал, что есть, не сказав замечаний никому.

—  Ну а теперь давайте думать, что делать будем. Вингольд!

Командир первой сотни Вингольд тронул выбритый подбородок, кашлянул:

—  Отряд у хунгар большой, напасть нельзя. Любарта нет. Нас пока не обнаружили. Думаю, надо Любарта подождать, сколько можно.

—  А сколько можно? Если нас обнаружат?

—  Уйдем по болоту.

—  Кто еще так думает? Так думали еще трое.

—  А по-другому?

Михаил, командир третьей сотни, вскинул руку.

—  Говори.

—  Через болото без потерь не уйти, тропа узкая. Если насядут, долго отбиваться придется, пока весь отряд в болото втянется.

—  Это так.

—  А насядут точно. Потому что завтра же обнаружат. Если не сегодня... Сотники недовольно заворчали, кто-то проговорил:

—  Что ж мы, бабы на базаре?

—  Не на базаре! Только будь мы пешие! И так-то нас много, чтобы скрываться, а тут еще кони. Почуют друг друга, начнут ржать  — вот и вся тайна. Потому думаю  — оставаться здесь нельзя. Надо либо в болото забираться и там ждать, либо к Любарту уходить.

—  Где он еще, Любарт-то?  — возразил один из сотников.  — А вдруг они его уже стукнули? А там ведь еще поляки где-то...

—  Разведать надо.  — Михаил опустил руку и откинулся назад, показывая, что он все сказал.

Двое сотников считали, что надо завтра же лесом выбираться на Владимирскую дорогу и по ней отходить. Других суждений не было. Станислав, командир разведки, предупредил, что по дороге на Владимир хунгарские разъезды. После этого наступило молчание. Митя несколько раз нетерпеливо взглянул на монаха: чего молчишь? Тот ответил тоже взглядом: не спрашивают. И тут как раз Бобер повернул голову в их сторону:

—  Ну а ты, отец Ипат, что скажешь?

Всем своим видом отец Ипат хотел показать, чтобы его не очень всерьез принимали, он почесал сначала лысину, потом бороду, потом полез чесаться под мышку и вдруг проронил:

—  Сматываться надо, пока не поздно, вот весь вам мой сказ. Наступила неловкая пауза. Все понимали, что хотя слова эти и не решающие, но для Бобра весомей многих других. Воевода долго разглядывает травинку или, может, жучка какого, у себя под ногой, поднимает глаза:

—  А ну как Любарт подойдет?

—  Если бы он шел сюда, то давно был бы здесь. Дорога его ненамного длинней, зато сухая и широкая, сам знаешь. Да и назначено нам было еще вчера. Нет, у Любарта что-то изменилось, только он нас не смог предупредить.

—  А вдруг он приходил?

—  Тогда вряд ли бы хунгары так себя вели. Или догонять бы кинулись, или пьянствовали уже... Правда, он мог и дальше проскочить, но тогда тоже нам весть должен был подать. Разведать, конечно, надо, ночь у нас есть.

—  Ну, может, не только ночь...

—  Вряд ли. Михаил правильно сказал, долго нам незамеченными не просидеть.

—  Это так...  — Бобер опять долго смотрит в землю,  — ладно, рискнем. Станислав! Надо узнать, был здесь все-таки Любарт или нет  — раз, количество противника  — два, намерения их  — три, в общем, «языка» надо. Пошли к ним в лагерь кого половчей.

—  У меня все ловкие, воевода!

—  Ну-ну, хвастай мне! И готовь человек трех искать Любарта. Как эти от хунгар вернутся, поймем, с чем к нему посылать, так сразу.

—  Сделаем, воевода!

—  Тогда все. Идите по своим, настрого накажите не шуметь, небывальцам особенно, постарайтесь отдохнуть получше  — завтра в любом случае поход, а может, и драка. Отец Ипат, иди с князем поближе.

Все поднялись, начали расходиться, Станислав и двое сотников задержались уточнить свое. Монах и Митя подошли, присели возле, ждали. Бобер быстро разобрался с сотниками и Станиславом и отпустил их.

—  Значит, говоришь, сматываться?

—  Да,  — монах нагнул голову,  — куда нам еще? Посуху Любарта искать  — так эти прочухают и наподдадут... под зад коленом, о-е-ей! Да и куда идти, где он, Любарт? А-у-у! Не слыхать, А гонцы его небось позади нас где-то рыщут.

—  Может, и рыщут,  — и Бобер вдруг сверкнул глазами на Митю,  — ну а ты что скажешь, стратег?

Митя вспыхнул. Он не ожидал, что дед к нему обратится. Даже так вот: полушутя, наедине. Поэтому на секунду потерялся, хотя положение обдумывал, и прикинул, и решил, как бы поступил лично он. Но если спрашивают, почему не сказать? А вдруг скажешь глупость? И так уж монах предупредил. Может, лучше отмолчаться? А отмолчишься  — и вовсе спрашивать перестанут. Скажи!

По уху не ударят. Ну, глупость, так глупость, поправят, мало, что ли, сами глупостей говорят?! Когда-то надо начинать, а чем раньше, тем лучше...

—  Дед, ударить надо!

—  Как ударить?  — дед, кажется не очень и удивился, и спрашивал не в смысле «что за чепуха?», а в смысле «как именно ударять?».

У Мити отлегло от сердца: не засмеялись ни дед, ни монах, значит, ничего не сморозил. И он, все больше волнуясь, начал объяснять:

—  Если уж болотом уходить решишь, так почему не ударить?! Ночью, парой сотен! Шуму наделать, чтоб без штанов по лагерю побегали! А то что же, шли-шли, месили грязь, месили, и теперь назад, опять грязь месить?! А они так без помех и попрут на Любарта?

—  А? Отец Ипат, это не ты ему напел?

—  Мне только такие петушиные песни распевать.  — И монах, и Митя оба обиделись.

—  А что же сотники мои, Станислав?

—  У них кровь уже не так играет, как у Митрия, а Станислав весь на тебя в надеже.

В душе у Мити все пело: «Не промазал! Не промазал! Вот и не бойся говорить, не глупей других!»

Он изо всех сил сдерживался, чтобы не выказать радости, и лихорадочно придумывал, что говорить в защиту своего плана, если дед спросит (хотя ничего не придумывалось, из головы все как ветром выдуло), но дед не спросил:

— Ладно, идите. Подумать можно... Идите!

«И все?! А если надумает? Как тогда я, мы?..»

—  Дед, а мы как же? Опять к небывальцам?!

—  Иди, иди, бывалец нашелся. Посмотрим...

—  Пойдем, надо будет  — позовет, не тужи.  — Монах почти ласково потрепал Митю по плечу.

* * *

Наступила ночь, и воины повалились спать  — хорошо на сухом-то, Бог с ними и с кострами! Шатров тоже не ставили  — шуму не поднимать, да и ночь пала теплая и тихая-тихая, к великой досаде Бобра и его разведчиков. Хоть бы чуть ветерок лесом пошумел!

Мите с монахом заснуть не пришлось. Только улеглись  — Ярослав вынырнул из темноты и опять позвал к воеводе.

У воеводы на поляне, хитро загороженные со всех сторон, помаргивали три костерка, Бобер с сотниками ожидал разведчиков. Заполночь они вернулись все, принесли много всяческих заметок, но все до одного  — пустые. Хунгары держались сторожко, лагерь охраняли зорко, внимательно, сильными дозорами. Разведчики, связанные строгим наказом  — не обнаружить себя, боялись сильно рисковать и в лагерь проникнуть не смогли. Двое получили по стреле в привязанные к спинам щиты, а один даже в плечо, и слава Богу, что их приняли за лесных зверей и не стали преследовать.

—  Алешка! Алешку где потеряли?!  — выходил из себя Станислав.

Никто из разведчиков не мог ответить  — они разошлись по одному, как только выбрались на опушку. Бобер сидел пока спокойно, разглядывал носок своего сапога. С какой вестью посылать к Любарту и посылать ли, было непонятно. Оставалась еще слабая (и последняя!) надежда на Алешку, и времени до рассвета немного, но было, потому Бобер тянул с принятием решения и отправлением троих, уже полностью готовых, маявшихся в нетерпении разведчиков.

Алешка возник из мрака неожиданно. Видок у него был, как у политого водой цыпленка. А когда присел к костру, все заметили, что его левый глаз, и без того узкий, вовсе закрылся и почернел.

—  Ну!  — Бобер оторвался от созерцания своего сапога.

—  Ну что... Полазил малость. Наших пленных у них нет.

— Такты был?!

— Где?

—  ...твою во всех косоглазых мать!  — разражается Станислав.  — В лагере, где ж еще!

—  Ну а как же. А что?  — Алешка оглядывается.  — Больше никто что ли?

—  Да тьфу!  — смачно плюется Станислав.  — Давай выкладывай!

—  А что выкладывать?  — Алешка сразу приободрился.  — Наших пленных нету, сами не пьянствуют, ни у одного костра не видел. Вот и все.

—  А что слышал?

—  А что слышал... Слышал много чего... Только я ведь по-хунгарски ни в зуб копытом. Ха-га-га... ха-га-га  — и все.

—  Так учиться надо, балбес!  — неожиданно заключает Станислав, и по поляне неудержимо ползет изо всех сил сдерживаемый смех.

Бобер гладит усы всей ладонью, прикрывая рот, ждет, пока успокоятся, спрашивает:

—  Глаз-то где подпортил?

—  На обратной дороге уже. Увязался какой-то гад... любопытный.

—  Дозорный?

—  Не-е... Если б дозорный, теперь уж шуму было... Так какой-то...

— Ну!

—  Ну, пришлось ткнуть в брюхо. Хорошо, тряпица под рукой была, пока он рот раззявил, успел заткнуть, а то крику было бы на весь лес. Такой пес... и царапался, и кусался, как баба, и ногами... глаз вон подбил, сука! Пока не успокоил...

—  Значит, пристукнул и оставил,  — хлопнул в досаде рукой по колену Станислав,  — хватятся, найдут, тут нам и драпать!

—  Да не оставил я его!

—  Спрятал? Значит, утром взвоют! Как найдут.

—  Не найдут! Тут он, вон в кустах лежит. И не пристукивал я его. Больно надо! Может, скажет чего...

—  Да ты!.. Да что ж ты!.. Мудак! Где?!  — вскакивает Станислав.

—  Да вон...  — Алешка поднялся и нырнул в кусты. Станислав рванулся следом.

Митя не удержался, фыркнул, и вся поляна покатилась беззвучным неудержимым хохотом.

* * *

—  По-польски понимаешь? Пленник кивнул.

—  Крикнешь, пристукну сразу!  — предупредил Станислав, оттыкая ему рот. Тот  — то ли понял по-другому?  — не закрыв рта, в ужасе пялился на Станислава.

—  Когда пришли сюда?

— Я не воин! Я не... нет! Я маркитант, торговец! Меня зовут Ефим!

—  Когда пришли сюда?!

—  Я только следом!... Я торговал!  — пленник умудрялся выговаривать слова с отвисшей челюстью, так и забыв закрыть рот.

—  Когда пришли сюда?!!  — Станислав занес над головой пленника кулак.

—  Сегодня!

—  Бились с кем-нибудь?

—  Ну... встретили на этой поляне кого-нибудь или нет?

—  Нееет... Нет!

—  Куда направляетесь?

—  На соединение с поляками.

—  Сколько человек в войске?

—  Почти шесть тысяч.

—  Командует кто?

—  Иштван, воевода короля Луи Венгерского.

—  А сам король?

—  Король?!

—  Где король?

—  В Буде, наверное, где ж ему быть... Его нет при войске.

—  А поляки? Где вы должны с ними соединиться?

—  Я слышал, возле какого-то «холма», а вот какого  — не знаю.

—  Хм!  — невольно усмехнулся Станислав.  — Ладно. А сколько их  — знаешь?

—  Да. К этому самому «холму» разными дорогами идут три полка по четыре тысячи человек. Там их встретит воевода Жигмонт со своим войском. Вот его численность я не знаю. Мы, то есть не мы, хунгары, остановились здесь подождать один из этих трех полков, краковский. Он пока не подошел почему-то, его ждут с часу на час. На соединение с Жигмонтом должны пойти вместе. Все войско выступит от «холма» под началом Жигмонта. Хунгары тоже поступят под его начало.

—  А куда пойдет войско?

—  На Берестье.

—  На Берестье?!  — Станислав беспомощно оглядывается на Бобра и умолкает.

—  На Берестье...  — Бобер захватил усы в горсть,  — если так, то все понятно. А ты откуда все это знаешь, торговец?

—  Меня зовут Ефим!  — вдруг переходит на русский пленник,  — О! Мы знаем больше воинов. К нам приходят все, все хотят есть, а особенно пить, и все что-нибудь рассказывают. Сегодня сотники говорили при мне за столом, что ждут краковский полк.

—  Да... Тебе бы разведкой командовать, а не вином торговать. Может, ты знаешь и по какой дороге они придут?

Пленный пожал плечами, и этот первый человеческий жест напомнил ему самому, в каком ужасном напряжении застыло его тело, готовое расстаться с жизнью, он почувствовал страшную усталость, руки упали, лицо обмякло, рот скривился в нервной зевоте и наконец закрылся.

Бобер понял, что из него больше ничего не выудишь (и так неплохо!), и кивнул отрокам.

Двое взяли пленного за руки и потащили в лес. Он, видимо, подумал, что убивать, и громко взмолился:

—  Только не убивайте! Я вам пригожусь! Меня зовут Ефим!  — за что получил кулаком по темечку и больно прикусил язык.

—  Цыц, дура! Тише! Нужен ты  — руки об тебя марать! Но если трепаться будешь...

—  Молчу! Молчу!  — зашептал Ефим.  — Простите, паны воины, я молчу! Я понимаю! Я много знаю, я вам пригожусь, я торговец, я умею...  — Его уволокли.

—  Ну вот,  — Бобер подобрался, сотники приготовились слушать приказ.

—  Станислав, давай гонцов.

—  Они тут.

—  Хорошо. Вы, господа сотники, поднимайте людей и  — тихо, без суеты, но не мешкайте,  — уводите их в болото. Вингольд  — старший. Станислав, дай ему Панкрата в проводники. Пойдете до большого острова, где сосны, там будете меня ждать. Понял?

—  Понял!  — эхом отозвался Вингольд.

—  Михаил! Ты человек с полсотни ссади с коней, тех, кто получше стреляет, и налегке с луками  — сюда. Паклей запаситесь. Остальные со всеми конями  — за Вингольдом. Станислав, ты тоже всех коней отправь, некогда тут будет с ними возиться. Понятно?

—  Понятно,  — опять за всех тихо отозвался Вингольд.

—  Все! По местам. Станислав  — гонцов!

Сотники поднялись и исчезли в темноте. Гонцы подошли за инструкциями. Монах успел что-то шепнуть Захару, распоряжавшемуся тылом, с чьим воинством они шли по болотам, и спокойно остался на месте. Митя посмотрел на него и перевел дух. Бобер посмотрел на них и, вздохнув, отвернулся.

Через час полк ушел. Быстро приближался рассвет, следовало спешить.

На поляне вокруг Бобра собрались 72 человека: стрелки Михайловой сотни и разведчики. Бобер распоряжался быстро:

—  Станислав, бери своих и заходи с той стороны лагеря. Как устроишься, крикни филином и начинай. Перестреляй стражу, зажги с десяток шатров и быстро сюда, прямо на опушку. А мы тут поработаем, тебя подождем. Давай!

Станислав кивнул своим, и разведчики исчезли.

—  Михаила, дели своих пополам, расходитесь влево и вправо, поровну. Смотрите, старайтесь сначала сбить сторожей, чтобы шуму поменьше было! А потом уж зажигайте.

—  Сполним, воевода.

—  Далеко друг от друга не расползайтесь, чтобы команды хорошо слышать и передавать, шагов на десять  — не больше.

—  Будь надежен, не впервой.

—  Я тут, по центру пойду. Ты, Михаила, рядом, справа... Кто у тебя подручник? Митрий? Слева рядом... Остальные парами... Пошли.

Бобер оглянулся на Митю и монаха:

—  За мной, стратеги! Не отставать! Шаг в шаг!

Через четверть часа воины опустились в высокую траву на опушке. Стало уже совсем светло. Густой туман лег на землю тонкой, с метр, прокладкой, отделив шатры от земли, превратив их в фантастические островки на своей белой поверхности.

—  Это нам крррепко на руку!  — прошептал Бобер.  — Да и у них сейчас  — самый сон!

Стрела достала бы край лагеря уже отсюда, но на излете, толку от нее не было, следовало подобраться поближе.

Воины разошлись по десятку шагов друг от друга и замерли в ожидании приказа.

Бобер тихонько, как мышь, пискнул и скользнул в туман. Митя с монахом на четвереньках поползли за ним. Рядом с воеводой ползли двое его отроков, Мишка и Гаврюха.

Бобер продвинулся вперед метров на двадцать, приподнялся, выглянул из тумана и снова пискнул по-мышиному. Справа и слева ему отозвались. И тут только Митя увидел, что на голове у деда не шлем, а черт-те что, то ли куст, то ли птичье гнездо. Митя толкнул монаха в бок, указал на дедову «шапку».

—  Не бойсь, князь, и мы не лыком шиты,  — и протянул Мите такую же кошелку, сплетенную из тонких зеленых веточек.  — Прямо на шлем...

«Когда ж он успел?!»  — Митя надел.

Поползли дальше. Теперь дед высовывался все чаще. Наконец он остановился, пригляделся и пропищал трижды.

Митя осмелился выглянуть из тумана, лагерь был  — вот он! Шагах в тридцати. Видно все было отлично: темные шатры, привязанные у длинных верей кони, горками сложенные сбруя и оружие, жидкие дымки догоревших костров. Только стражников нигде не было видно. Ни одного шевеления.

—  Дед! Где же стража-то?

—  Тсс! Высматривай у шатров. В такой час уже не ходится. Где-нибудь к стенке притулится и кемарит... Голову медленней поднимай, незаметно. Ищи цель и лук готовь, пока Станислав не шумнул.

—  Ага...  — Митя вытащил лук, дернул из колчана пучок стрел, рассыпал их перед собой и оглянулся на монаха. Тот все это уже сделал и теперь стоял на коленях, вытянув шею, как суслик, всматривался во вражеский лагерь.

Впереди дважды ухнул филин.

Митя вздрогнул. Внутри у него мелко завибрировало, как тогда, у Волчьего лога.

«Сейчас, сейчас начнется! Только не суетись, не дергайся... А что надо?.. Ах да, надо стрелу, надо цель выбрать...»

Митя наладил стрелу и выглянул из тумана. Вроде бы появился какой-то шумок, но неподвижно все было по-прежнему. Он высматривал так внимательно, что заслезились глаза, однако ничего не мог заметить. Вот у самого ближнего шатра как будто шевельнулось что-то... Или нет?.. Туман застил, не позволял ухватить...

«Дай-ка я туда первую стрелу...»  — Митя прикинул, как, если там засел человек, надо прицелиться, и услышал шепот деда:

— Начинайте!

Митя прицелился. Лук заметно прыгал с рукой, по спине потекла горячая струйка.

«О! Ладно! Если и промажу, если даже и не туда...  — кто заметит?»

Митя выстрелил и увидел вдруг, что все стрелы: и дедова, и его отроков, и монахова  — полетели туда же, куда и его.

Невидимое «что-то» у шатра чуть шевельнулось без звука и замерло.

Митя наложил новую стрелу и опять оглянулся на монаха. Тот, не отрываясь глядя на лагерь, прошептал:

—  Теперь жди. Сейчас дед подожжет шатер, они выскакивать начнут. Вот тогда и бей, вход держи под прицелом, вход!!

Митя понял и немного успокоился. Вход был наискось, почти не виден, целиться неудобно, и он забрал все Митино внимание.

Между тем дед с отроками запалили привязанную к стрелам паклю и начали легонько пулять эти стрелы сначала в ближний шатер, а потом дальше, дальше, докуда хватало выстрела. Довольно долго ничего не происходило. Митя успокоился совсем и даже начал злиться: «Что там эта пакля, сколько будет тлеть? Ничего от нее толку не дождешься...»

И вдруг ближайший шатер вспыхнул, как еловая ветка, пламя, выскочив в одном месте, как-то уж очень быстро, почти мгновенно, охватило его весь, послышался сдавленный гвалт, и из шатра начали выскакивать люди. И падать. Стрелы косили их, как сено.

Митя никак не мог спустить тетиву  — впервые стрелять приходилось в живого человека! Ведь в живого!!

Но вот из шатра вывалилась целая куча тел. На некоторых горела одежда, и они стали кататься по земле, сбивая пламя, некоторые кинулись к коням, а несколько (Мите показалось  — много) рухнули сразу у входа, помешав друг другу. Вот в эту шевелящуюся кучу Митя и выстрелил. И попал. Ему сразу стало легче. Он еще выстрелил туда же и почувствовал азарт, как на охоте. Следующую стрелу он послал в одного, отвязывающего коня, но промазал, стрела вонзилась коню в шею, тот взвился на дыбы, завизжал и, сбив с ног человека, кинулся прочь.

Митя хватал и пускал стрелу за стрелой, мазал, попадал, и так увлекся, что забыл обо всем на свете.

—  Хватит! Схоронись, пригнись!  — монаху пришлось дважды дернуть его за кольчугу, прежде чем он опомнился и огляделся.

Увиденное страшно поразило его. Шатров горело великое множество  — весь лагерь (на самом деле  — не больше тридцати). Гвалт стоял, как на птичьем дворе! Полуодетые люди бестолково метались туда-сюда, не видя противника, хватали, седлали и теряли лошадей, те, сорвавшись с привязи, пораженные, напуганные, довершали картину полнейшей паники.

То, что только теперь осознал Митя, Бобер видел уже давно и горько жалел, что увел полк в болото. Такого эффекта он не ожидал. И если бы полк в готовности стоял на опушке и ударил сейчас... Эх! Да что теперь кулаками после драки... Надо уходить.

—  Отходим!  — Бобер оглянулся, задержал взгляд на Мите, поднес руку ко рту. Раздался крик выпи, еще и еще раз.

—  А как же Станислав, разведчики?  — Митя смотрел на монаха.

—  Да ты что, оглох? Он уже сто лет позади нас филином ухает,  — удивился тот.

Митя промолчал, он уже понял, насколько сильно увлекся и забылся.

Собрав стрелы, они на четвереньках, как могли быстро, кинулись к лесу. Митя, не привыкший к такому способу передвижения, сразу отстал и, когда услышал приближающий конский топот, почувствовал, будто над его приподнятым задом занесли здоровую плеть-двухвостку и сейчас опустят. Он съежился, остановился и приподнял голову.

Пятеро всадников скакали к нему, но его пока не замечали. Они ехали, вертясь в седлах, оглядываясь туда и сюда, ища невидимого врага, но двигались прямо на него и скоро должны были заметить обязательно, потому что и туман сильно поредел, и взошедшее солнышко уже глянуло из-за деревьев на поляну.

«Влип!»  — подумал Митя и ткнулся лицом в траву. Но в этом положении он пробыл всего мгновение, потому что очень хорошо понимал  — любое промедление есть смерть. У него хватило выдержки не броситься со всех ног к лесу, но и на месте затаиться было нельзя, просто негде. Надо было упредить! Митя увидел у себя в руке подобранные, оставшиеся не расстрелянными стрелы и сдернул с плеча лук.

«Всех не успею! Хоть бы оглянулся кто, помог!..»  — с тоской подумал, прицелившись в первого, и спустил тетиву. Он даже не стал следить, попадет ли стрела, схватил другую, наложил и услышал сзади: «Ззууг!»

«Монах! Спасен! Не бросил!»  — пронеслось в голове.

Эти были уже совсем близко, целиться было некогда (он увидел, что один сползает с седла, а остальные пришпорили), Митя выстрелил навскидку, схватил еще стрелу, выстрелил. Хунгары мчались на него. Двое коней вздыбились и завизжали, раненные, двое всадников продолжали скакать, один из них дернулся и опрокинулся назад, но последний налетел и занес саблю.

«Все!»  — странная тяжесть придавила Мите плечи, он даже не попытался отскочить или уклониться, хотя увидел и услышал, как с истошным криком «Беги!» сзади под саблю кинулся дедов отрок Гаврюха, выставив щитом над головой пустой колчан. Сабля разнесла колчан скользнула по шлему и ударила Гаврюху в плечо. Он рухнул снопом.

Но сбоку неожиданно вывернулись (откуда взялись?!) дед, монах, и Мишка, в бок всаднику вонзились две стрелы, он начал заваливаться, выпустил саблю, конь пронес его мимо.

—  Митька! Скорей!  — Дед подскочил, взвалил Гаврюху на плечо и кинулся в лес, монах как клешней вцепился в Митину руку, потащил его следом. Последним, оглядываясь, мчался Мишка.

Через минуту они сидели в кустах, переводя дух, и Митя никак не мог опомниться и что-то сообразить.

По поляне скакали туда и сюда всадники, дед и монах сидели рядом, а он был жив... Жив!

«Даа... Этот парень... Значит, не монах, а он... Если бы не он...»

Митя повернулся, подполз к Гаврюхе. Тот лежал недвижно. Лицо его с редкими черными волосиками на верхней губе было безмятежно спокойным.

У Мити защипало в носу. Он приложил ухо к кольчуге и услышал тихое:

— Тук...Ту-тук...Тук... Ту-тук...

—  Жив! Дед, он жив!  — вне себя закричал Митя.

—  Цыц! Чего орешь?! Куда он денется... Оглушило его... Да ключицу, может, поломал, вот и все! Скоро очухается... Не зря мы все-таки это таскаем, чуешь? Что бы с моим Гаврюхой без нее было? А тебе, друг ситный, побыстрей на карачках бегать надо, видишь, что из-за тебя...  — Дед подошел, нагнулся, провел рукой по траве, собирая росу, и похлопал мокрой ладонью Гаврюху по щекам. У того задрожали веки.

—  Ну и ладненько. Эй, ребята! Возьмите его. Давай все потихоньку к болоту... Станислав! Сторожи, пока все не уйдут. Смотри, отсюда не стреляй. Видишь, они сюда не суются пока.

—  Вижу.

—  Добро. Пошли.

Но когда стрелки тремя цепочками потекли в лес, Бобер опять остался:

—  Станислав, потери есть?

—  Бог избавил. Не знаю, как у вас...

—  Михаил?

—  У меня все целы. Гаврюха вот только...

—  Гаврюху выходим! Ну, крепко, крепко! Я не ожидал.

—  И я не ожидал,  — откликнулся Михаил.

—  Эх, если б не перемудрили мы, полк развернули! Ох и наворошили бы!

—  Не жалей, воевода,  — возразил монах, который тоже не ушел и сидел тут рядом с Митей.  — Вон, посмотри, сколько их скачет. Увидели бы нас, быстро очухались. Это сейчас они чумные, когда не знают, где враг, откуда удара ждать, а так... Слишком их на нас много...

—  Не-е-ет! Разбежались бы, как зайцы, только лови, да в мешок. Но теперь что уж... После драки...

Всадники по-прежнему к лесу не приближались. И правильно делали. Станислав то и дело хватался за лук, и Бобер то взглядом, то голосом одергивал его. Разведчики собрались вокруг Бобра поплотней, спокойно поглядывали на поляну.

Там быстро успокоились. Потушили пожары, оделись, переловили коней, поутихли.

Прошло еще минут десять, и тут наконец показались пешцы. Три небольших отряда, человек по пятьдесят, направлялись к лесу.

—  Ну вот. Эти к нам. Пора сматываться.  — Бобер огляделся, махнул рукой. Разведчики поднялись и быстро, ступая след в след друг другу, бесшумно зашагали в чащу.

Митя пошел вслед за дедом. Сзади топал монах. Утренний лес обволакивал тишиной и покоем. Ночные приключения как-то не будоражили. Вроде бы радоваться надо: первый бой и так удачно. Но то ли бессонная ночь с непривычки, то ли пережитые волнения действовали, Митя очень скоро и сразу почувствовал усталость, неодолимо захотелось спать. Глаза закрывались сами собой. Он начал спотыкаться, раз наступил деду на ногу, другой...

Тот остановился и внимательно взглянул на внука:

—  Что, вояка, спишь?

—  Сплю...  — равнодушно сознался Митя.

—  Молоде-е-ец!  — протянул дед.  — Крепка у тебя, значит, натура, коль ты после этакого  — спишь. Только потерпи до острова. Отец Ипат, развесели князя, расскажи ему байку.

—  Сейчас,  — отец Ипат криво ухмыляется.  — Я вот крапивы наломаю. Как споткнется, так крапивой по шее, самое от сна средство.

Они тронулись дальше. Монах вправду сломил две большущие крапивы, шел, помахивая ими, и то ли напевал, то ли бормотал что-то про себя. Со стороны он казался очень спокойным и довольным собой, но на самом деле... Он все вспоминал этот момент на поляне... Как забыл все на свете, понесся, старый пес, со всех ног... и рук и четверенек... »Забоялся, что отстану... А мальчишку бросил! Если бы не Гаврюха, пришлось бы тебе Митеньку хоронить.  — Мороз пошел у него по коже, он то и дело передергивал плечами, ежился.  — Одного... Из всех одного! Вот было бы... И все из-за тебя только, мудак, скотина, бурдюк с дерьмом!»

Увидев, что Митю опять стало мотать по тропе, он махнул его тихонько крапивой по шее,  — тот подпрыгнул и пошел ровно,  — и вдруг, приводя в изумление идущих сзади разведчиков, принялся хлестать себя по физиономии, приговаривая:

— Скотина! Скотина! Скотина!..

* * *

Войны дальше не получилось. Кейстут успел разбить Жигмонта до того, как к нему подошли подкрепления. Краковский полк наткнулся на войско Любарта, был крепко потрепан и отброшен по направлению к Белзу.

Хунгары, не дождавшиеся союзников и получившие известие о поражении Жигмонта, поспешно отступили тоже к Белзу. Куражу после Бобровой вылазки у них сильно поубавилось, а вид остатков краковского полка, встретившего их в Белзе, вовсе поверг в уныние.

«Бобрам» так и не пришлось соединиться с Любартом. На сосновый остров, где Бобер ждал своих гонцов, те вернулись с вестью о Любартовой победе и приказом вновь выйти на ту самую поляну. Но когда Бобер вернулся туда, стало известно, что Жигмонт уже вступил в переговоры с Кейстутом от имени короля Казимира.

Потянулись посольства, миссии, послания, разговоры.

Бобер увел своих домой, и первая Митина кампания на том закончилась. Боевого опыта он не набрался, зато приобрел нового друга.

За Гаврюхой они с отцом Ипатом ухаживали, как за родным. Митя только никак не мог понять, чего монах-то так старается.

Гаврюха очень стеснялся сначала вниманием княжича и особенно монаха, которого считал очень важным, недоступным человеком.

Но понемногу, когда попривык, открылся и оказался очень сметливым и умным, симпатичным парнем.

Когда перебитая ключица его срослась, начала подживать, Гаврила схватился за меч, любимое свое оружие, стал помахивать им, насколько хватало сил в руке и терпения к боли в ране.

Митя присмотрелся и поразился: меч в руке дедова отрока летал совсем не так, как учили его, Митю, совершенно не по правилам, но легко и естественно, как-то сам собой.

—  Как это у тебя?

—  А?! Нравится!? И рука не устает!

—  Но ведь Станислав по-другому учит.

—  Учит... Только помахай по его, в момент устанешь.

—  Да устанешь  — ладно. А вот если по-твоему махать, под ребро не схлопочешь?

— Не-а!

—  Ну а вот пошел у тебя меч вниз, а тебя бьют вслед, сверху! Ведь надо подставку делать...

—  Ну и делай! Но не так. Если ты меч против его хода, навстречу удару дернешь, то что получается: его надо сначала остановить (тратишь силы и время!), а потом разогнать в другую сторону (тоже силы и время). А ты его по ходу пусти, только поворачивай по кривой навстречу удару. Путь он пройдет больший, зато скорость не теряется, при этом силу свою не тратишь и во времени не проигрываешь  — это от скорости меча зависит. Потому что не надо его останавливать, а потом разгонять... Понимаешь смысл? Вот давай попробуем!

— Давай!

Они бьются, и Митя не успевает ниоткуда пройти защиту Гаврилы, все время натыкается на его подставки, хотя тот, вроде, все время уводит свой меч от удара.

—  Здорово!  — восхищается Митя.  — А что ж меня Станислав учит не так?

—  Да ведь он по-польски бьется, там школа другая, там как проще, короче, быстрей... Но поляки саблями машут, сабли легче.

—  А дед что же? Он ведь тоже так бьется.

—  У деда твоего силищи девать некуда. Ему какой хошь меч дай, он и час, и два промашет и не устанет. Может, он и тебя так хочет натаскать.

—  Да зачем же силу зря тратить, если поберечь можно? Всегда пригодится!

—  Вот именно!

Они хохочут, довольные. Так Митя начал осваивать другую технику владения мечом, которую Гаврюха называл татарской, которая, конечно, не татарской была, но откуда-то оттуда, с востока.

7

Во всех войнах дело идет только о том, чтобы украсть.
Вольтер

Конец лета и начало осени прошли спокойно. Мир, заключенный в августе во Владимире с Казимировыми послами, казался очень для Любарта выгодным.

Поляки отказывались от всех территорий, за исключением Холма, в который они вцепились и руками, и зубами, и всем, чем можно, и выговаривали, вымаливали, чуть не в ногах валялись, и были просто счастливы, когда Любарт махнул рукой  — черт с вами, все равно через год воевать, там посмотрим, а сейчас и так неплохо, не собирать же новый поход, когда урожай на носу, войско полураспущено, да и морально все уже настроились отдохнуть от драк, переделать мирные дела, накопившиеся в огромном количестве, оглядеться и вздохнуть перед новой войной.

Урожай собрали обильный. Зверя и рыбы запасли вдоволь, корма скотине и в амбарах, и в стогах.

Заехав в конце сентября в Бобровку навестить самого опытного своего воеводу, Любарт размечтался за обильным столом:

—  Нам на следующее лето еще один урожай нормально собрать, мы бы на ноги крепко встали. Оружие дружине заменим. Всю дружину в кольчуги! А?!

—  Ну уж и всю...  — усмехнулся недоверчиво Бобер.

—  А что?! Да не только дружине. Всему ополчению нужен запас. Коней побольше заведем, чтобы в случае чего не жаться, каждого мерина не считать. Нам тогда никакая Польша не страшна!

—  А Орден?  — подзудел монах.

—  Ну, Орден! На Орден надо всей братией валить, с ним в одиночку разве потянешь! И не моя это забота  — Олгердова. Мне бы вот тут от поляков отмахаться.

Да, отмахаться... Недооценил Любарт Казимирова коварства. На следующий день к нему в Бобровку прискакал гонец с ошеломляющей вестью.

Поляки вдруг наступили по всей границе от Берестья до Белза, захватили пять уделов, встали по границе, нагнали войск. Дальше, правда, не идут, закрепляются и прислали посла сказать, что мир не нарушили, взяли свое, принадлежащее им по праву, войны не хотят и готовы договориться полюбовно.

Любарт от ярости и бессилия напился. Что тут сделаешь?! Войско  — где? Все хозяйством заняты! Ведь мир вроде прочным казался!

Пока полки соберешь, пока дойдешь... А у них уже сила на границе. Время упущено, а значит, все упущено!

Несмотря на это, Любарт порывался схватиться с подлым Казимиром насмерть, начал считать силы, запасы, время.

Ни черта не выходило! А если и выходило, то наспех, впопыхах и без всяких гарантий.

Только Боброво решительное вмешательство удержало Любарта от опрометчивых, а может, и гибельных шагов. Любарт долго не соглашался, в конце концов дал себя убедить, но трахнул кулаком по столу и снова напился, напомнив Бобру Кориата.

К братьям полетели гонцы с просьбами о помощи, к полякам же отправилось посольство с упреками и обстоятельными объяснениями о совершенной их неправоте.

Поляки, сразу разглядев слабость волынцев, начали горячо защищать свои права, то есть попросту морочить голову, понимая, что ничем не рискуют, что у литвин нет сил для немедленного удара. На это и рассчитывал Любарт. Ему необходимо было сохранить до весны статус кво. Потому что братья отозвались быстро обещанием поддержки. Особенно был встревожен Кейстут: поляки захватом Берестья заходили ему во фланг, как нож в бок втыкали. Учитывая, что с другой стороны висел Орден, Кейстут чувствовал себя в смертельных клещах.

Остро воспринял опасность и Олгерд. Однако то, что сейчас Литва, после такого удачного договора с Москвой, имеет перед Польшей много преимуществ, Олгерд понимал, а поляки, похоже, нет.

Этим Олгерд решил вновь воспользоваться. Его гонцы скакали по всей Литве. Посольство Любарта спорило с поляками в Холме. Гедиминовичи готовились к большой войне. Так в хлопотах, трудах и тревогах заканчивался год 1351-й.

* * *

—  Ты бы побольше в седле сидел да мечом махал. Если большая война, тебе с Алешкой лесными тропами шастать не придется,  — так дед встретил Митю в конце февраля после очередной вылазки, когда они с Алешкой трое суток мотались по зимнему лесу.

—  Дед, зимой легче направление держать научиться, видно дальше, следы ярче, запоминаются хорошо.

— Следы...

—  Разве разведчику не нужны следы?

—  Разведчику-то нужны. Да тебе ведь не в разведку ходить, а дружины водить! Биться! Копьем и мечом! А ты последнее время что-то меч забросил.

—  Да не, дед, ты что! Ты меня испытай, если сомневаешься!

—  Ты поди отдохни после леса-то, поешь, поспи, тогда и выходи, а то ноги протянешь.

— Да я не устал!

—  Иди, иди! Умойся хоть как следует.

После мытья и горячей домашней еды Митя зашел к монаху узнать новости. Присел, разомлевший и огрузневший, на мягко застеленную лавку, привалился к стене и...

—  Эй, внук! Ты никак деда мечом побить собирался? Пойдем, а то солнце зайдет.

Митя встряхивает головой, ничего не понимает. Он лежит на лавке укрытый. «Где? У отца Ипата, что ли? А! Я ведь к нему пошел!»

Митя вскакивает. Солнышко собралось заходить, светит прямо в окошко. «Неужто спал так долго?!»

— Я готов!

—  Глаза протри!

—  Да готов я!

—  Ну пошли.

Они идут с дедом во двор, в специально огороженный просторный угол, где дружинники упражняются в рукопашном бое: на мечах, топорах, шестоперах, булавах, просто дубинах.

Отроки одевают их в кожаные кафтаны, легкие шлемы с тяжелыми бармицами, дают щиты и деревянные мечи.

Быстро набегает толпа, дружинники любят посмотреть, как бьется на мечах могучий Бобер, можно и для себя подсмотреть кое-что, и искусством полюбоваться, и силой. Сегодня, правда, противник у воеводы жидковат, но все равно...

Дед резко размахивается и, может, вполсилы, а может, в треть, бьет Митю в щит. Тот отлетает шага на три, чуть не валится с ног и опрометью бросается на деда. Тот еле успевает отмахиваться. Довольно долго он не может повторить удар, наконец сходится с Митей грудь в грудь и щитом отшвыривает его. Митя отлетает, вновь чуть не падает, и тут уже дед налетает на него и начинает наносить удары, явно вполсилы, потому что любой его удар, сделанный от души, даже и деревянным мечом, свалил бы с ног не только Митю.

—  Хак! Хак! Хак!  — дед придыхает при каждом ударе, Митя отражает, вообще ведет меч, как научил его Гаврила, и на лице деда все больше проступает удивление. Наконец он опускает меч:

—  Ты что делаешь?

— Что?

—  Ты же не так все делаешь! Кто тебя научил?

— Гаврюха...

—  Да тебя же первым ударом сшибут с такой защитой!

—  Сшиб один!

—  Ах ты, сопляк! Смотри!  — Дед замахивается.

—  Попробуй!  — Митя отбивает.

—  Ах ты! Хак!  — Митя отбивает.

—  Да ведь все равно неправильно! Хак!  — Митя отбивает.

Дед злится, увлекается. Удары становятся все тяжелее, но Митя все отбивает, хотя уже видно, что он изнемогает, потому что ему, чтобы отбить, нужно водить меч намного быстрей.

Толпа обступивших их отроков и дружинников гудит от удовольствия: вот так князь, вот так мальчишка! Народ все подбегает, даже плетень уже облепили.

Дед в азарте ничего не замечает, все бьет и бьет. Митя чувствует, меч уже перестает его слушаться, пот заливает глаза. И тогда он, когда дед размахивается поосновательней и покрепче, молнией бросается вперед и бьет его по незащищенному правому боку. Бобер охает, бросает меч, хватается за бок.

Собравшиеся, уже целая толпа, взрываются от восторга так, что по соседству на птичьем дворе начинают горланить гусак и кудахтать куры.

Митя подскакивает, испуганный:

—  Дед, ты что?

—  Ах ты, чертенок! В незащищенное место  — молоде-ец! А мне, видно, в монастырь пора...  — Бобер оглядывается, видит веселые рожи дружинников.  — Ну, чего скалитесь?! Лишь бы над стариками посмеяться, а нет порадоваться, какой боец новый подрос! Он вам покажет!  — и вдруг вспоминает — из-за чего...

—  Но все равно ты неправильно бьешься! С таким боем я тебя в битву не пушу! И не думай!

—  Дед! Да ты пройди меня сначала, а потом не пускай. Я тоже Гаврюхе говорил, а как стал биться  — шишь! Я и до сих пор его пройти не могу, он как заколдованный!

—  Тоже колдуна нашел! Что ж он мне ничего не показывал?

—  Да он пытался! Говорит, ты его слушать не стал.

—  А где ж он научился?

—  У отца. А тот у русских, у кого-то, то ли у дебрянцев, то ли у рязанцев.

—  Ну-ка, ну-ка! Давай-ка еще!  — Дед подбирает меч, но размахнуться как следует не может  — больно.

—  Ах ты, бесенок! Как бы ребро не попортил...

—  А ты-то бабахать начал! Я думал  — живым не уйду!

—  Ну, я, вишь, увлекся... Пойдем отдыхать! Ребятки! Найдите-ка мне Гаврюху, пусть к отцу Ипату зайдет.

Они разоблачаются, а угол уже гудит от десятка поединков. Воодушевленные интересным зрелищем, отроки кинулись пробовать свои силы.

Бобер идет в светелку монаха радостный: «Ну вот! Какой внук вырастает! И смел, и умен! А как он меня мечом!»

Отец Плат запалил коптилку, сидит, бубнит что-то, переписывает своего Плутархоса.

—  Слышь, отец Ипат, подрос наследник-то у меня!  — Бобер плюхается на лавку.  — Так мечом огрел  — ребро пополам!

Монах оборачивается недоверчиво:

—  Правда, что ль?

—  Ей-Богу! Гляди, руку поднять не могу!

Ипат удивленно дергает шеей, смотрит на Митю. У того виноватый, разнесчастный вид.

Дед вдруг начинает хохотать во все горло. Расплывается и монах. Входит Гаврюха.

—  Звал, воевода?

—  Звал! Ты что же, стервец, мне с внуком сделал?! А?! Руку ему сбил! Как ты его драться научил?

—  Как драться?

—  На мечах.

—  А-а... Да по-своему. Чтобы полегче было.

—  Как-как?! Чтоб полегче?

— Да...

Бобер удивленно оглядывается на монаха, тот ухмыляется. Бобер вскрикивает:

—  Что?! И ты, что ли, руку приложил?

— Не без того...

—  Ах вы засранцы!  — Бобер бьет кулаком по колену и кривится от боли.  — Ну ладно! Мне уже поздно переучиваться, а он, видно, пусть. Пусть по-твоему бьется. Но я еще посмотрю, нет ли изъянов. Хорошенько посмотрю! А?

—  Да нет, воевода. Я уж сколько с тобой... И не в одной переделке побывал, а вот  — жив ведь!

—  Ладно-ладно! Посмотрим! Принеси-ка нам с отцом Ипатом бражки кувшинчик, надо за нового бойца выпить.

—  Сей миг, воевода!

Отец Ипат с видимым удовольствием слушает Бобров приказ. Он сворачивает свою писанину, бережно укладывает на полку. Достает подсвечник, зажигает вдобавок к коптилке три свечи (перенял привычку деда Ивана), достает посуду.

Гаврюха принес полный большой кувшин и собрался смыться потихоньку. Монах остановил его:

—  Скажи там Матрене, пусть рыбец принесет, икорки, маслица, ну там, пусть сама сообразит. Квасу княжичу. А сам ступай с Богом... А, воевода?

—  Я поспрошать хотел, ну теперь ладно  — тебя расспрошу. Ты, Гаврила, завтра сам мне все покажешь и объяснишь, приготовь все. С утра у меня дела, потом... потом... Перед обедом. Понял?

—  Понял.

—  Иди.

Гаврюха удалился довольный. Появилась Матрена с разными вкусными снедями. Мужчины принимают первую кружку, Митя пьет квас. И исподволь, сам собой завязывается один из тех степенных, очень умных, по мнению Мити, разговоров, слушать которые и даже слегка участвовать осторожными вопросами, ужасно нравится каждому вступающему в жизнь молодому человеку, ну и Мите, конечно.

—  Давай, отче, давай, за нового бойца! Должен из него боец выйти. Если не зазнается!

—  Не зазнается... А, Мить?

—  Рано мне зазнаваться.

—  Вот-вот... Рано... Да! Думает в драке, это очень редкое свойство, и ему не научишь, оно в крови должно быть.

—  Ну так кровь-то в нем чья?  — усмехается монах. Митя потеет от удовольствия.

У монаха и деда появляется хмельной энтузиазм. Они начинают рисовать картины и обещать.

—  Вот погоди, на лето ба-альшая война будет,  — гудит монах.  — Небось теперь-то даст тебе дед мечом помахать. А? Или не дашь?

—  А что? Вполне... Вот только уверюсь, что у него нигде слабинки нет. Пусть машет вволю.

Митя думает: «Наконец! Неужели так просто? Мечом деда огрел и все!»

—  Только мечом махать  — не главное.

—  Для него-то сейчас  — главное,  — смеется монах.

—  И сейчас не главное!  — повышает голос дед.  — Главное  — думать!

—  Ну, думать оно никогда не грех, только сейчас-то чего нам думать? Думать будет Олгерд. Вот если бы его планы знать...

—  Планов Олгерда не знает и не узнает никто. Но нам это и не надо. Нам важно, что он пойдет, то есть мы пойдем под его командованием, всей Литвой. Из этого исходить. Нам идут помогать, значит, мы должны быть готовы лучше всех.

—  Почему?  — вставляет Митя.

—  А потому что придут и помогут, а если я начну сопли жевать, поотхватывают лучшие куски и разойдутся. А то и не разойдутся  — хрен выгонишь. Вот и думай! Ну, за Любарта-то я спокоен более менее. Сейчас все есть, снаряжение, кони... Урожай был... Вот только военное хозяйство... Правда, не хуже оно, чем у других братьев, даже чем у Олгерда, но...

—  А все тревожишься, клык бобровый,  — так монах называл Бобра после схоронения Мити на болоте, и то редко, наедине, в интимной обстановке, а при Мите сейчас назвал впервые, и у того округлились глаза.  — Так он и не устроил по-твоему.

—  По-моему-то ему очень нравится. Да ведь народ...

—  Ну... Народ  — быдло!

—  Да не тот, что быдло. Бояре, они что  — не народ? Бояре не тянут, и тут хоть убей  — ничего не выходит!

—  Но ведь князь приказывает. Не сделаешь  — голова с плеч!

—  Да! Ан, не сделаешь... Ведь это... Чтобы сделать!.. Дружину надо держать  — работающую!

—  Ну как у тебя.

—  Да. Дружинник есть дружинник! Он тогда только хорош, когда все время, каждый день занимается своим делом. Значит, их содержать надо  — кормить, поить. А кому это не в тягость? И мне в тягость. Но сколько я от этих «дармоедов» имею! Сколько добра от разора сберег, сколько людей от смерти спас  — шутка?! Сколько князю пользы! Все бы так! Он и хочет, но бояре хитры  — спасу нет! Зачем еще я буду «дармоедов» держать, хватит и Бобровых. Он их пусть кормит, а я у него за спиной отсижусь, и деньги сберегу, и добро. Вот и выходит  — Бобер дурней всех!  — Дед хлопает ладонью по столу и замолкает.

—  Не досадуй, воевода,  — спокойно гудит монах. — Поплачут они еще от своей хитрости, покусают локти.

—  Наплачутся... Уже плачут. Полдюжины уделов псу под хвост, когда еще их выручишь, а если и выручишь, там ведь теперь восстанавливать все придется от головешек. Если полякам уходить придется, разве они что оставят?

—  Ну уж это  — как водится. Да еще отвоюем ли? Он вон хунгар на помощь прицепил...

—  Отвоевать-то отвоюем. Олгерд, если за дело взялся, черта запряжет. А вот удержать и отстроить  — другое дело.

—  Дед, а ты считал, во что тебе дружина обходится? Дед и монах удивленно взглянули на Митю:

—  Да как же тут посчитаешь? Прикидывал, чтобы без убытку  — и все. А зачем тебе?

—  А вот чтоб без убытку. А то ведь можно и с князя попросить. Дружина ведь на него, не на тебя работает.

—  Да это-то верно, сынок! Только военное ремесло трудно считать. Ведь Любарт мне, когда может, кое-что подбрасывает,  — раз,  — дед отгибает большой палец.  — Когда поход удачный, и княжья помощь не нужна,  — два,  — дед отгибает указательный.  — А когда неудачный  — и князь ничем не поможет, ему бы самому дай Бог выкрутиться,  — три,  — дед отгибает средний,  — вот тебе и вся фигура из трех пальцев.  — Дед складывает их в кукиш.  — Ее и обсчитывай.

Они смеются. Бобер продолжает:

—  Самый верный, беспроигрышный расчет в том, что чем искусней и опытней войско, тем... Нет, даже не так (войско всегда должно быть опытным и искусным): чем больше у тебя настоящего войска, опытного и искусного, тем чаще удачные походы, и тем реже неудачливые, так?

—  Так!  — охотно соглашается Митя.

—  Значит, на войско ничего не надо жалеть!

—  Отчего ж они жалеют?

—  Хитрят. Людей у нас мало, кормильцев. И их, как кур, не разведешь. Значит, другой путь  — нахлебников урезать. А кого? Хороший смерд много народу, конечно, прокормит. Но и ртов на него... Ты, я, дворня наша, отец Ипатий вот тоже, сам не сеет, не пашет...

—  А кто о душе вашей позаботится, неразумные?  — важно откликается отец Ипат.

—  Да ты, конечно, ты, хотя у нас и в церкви народу немало, и волхвы, вон, не перевелись...

—  Тьфу!  — отплевывается монах.

—  ...но я не об этом. Ведь вас, как бы важны вы ни были, кормить же надо! А там князь, его двор. А там Вильна! Вон сколько набирается! Но главное  — войско. Главный нахлебник! Вот бояре и оглядываются, как бы за чужой счет! И легче всего за счет дурака Бобра, он на войско ничего не жалеет. Посмотри, когда в поход идем: Владимир  — полк, Луцк  — полк, Холм  — полк и т. д. И вдруг какая-то Бобровка из Луцкого удела — тоже полк! И какой! Лучшие разведчики, лучшие стрелки, лучшие бойцы  — шутка?! А мне не жалко! Теперь понимаешь  — почему?

—  Понимаю! Да я и раньше понимал.

—  Разве мы хуже кого живем? А была бы у меня смердов куча, я бы уж посчитал, сколько они смогут прокормить, и весь прибыток  — на войско! Вот бы уж поприсмирели у меня соседи-дружочки! Вот бы попритихли...

—  Как у Македонского,  — усмехается монах.

—  А что? У Македонского небось воины в земле не ковырялись.

— И то!

—  Дед, а вот эта война с Польшей... Небось много народу поляжет?

—  Да поляжет, не без того... Но тут пусть Любарт с Олгердом думают. Мне о своих забота, мне своих побольше сберечь.

—  Как же сберечь? От боя уклониться?

—  Ты что?! Как же я от боя уклонюсь, сынок? Надо мной князь! И потом  — на войне надо драться и побеждать, а не уклоняться и выжидать! Мне вас учить да гонять, чтоб ловчей были, неуязвимей. Вот и весь сказ!

—  А Олгерд, ему о чем заботиться?

—  Ему забота  — поляков до битвы обхитрить. Там забот  — о-е-ей! С союзниками попытаться рассорить, по очереди попробовать их разбить, не дать соединиться, перевес сил создать в нужное время в нужном месте, напугать или, наоборот, расхрабрить вовремя, чтобы вперед полез, да мало ли... Вот посмотришь весной, что начнется, сам поймешь. Главное же  — Орден! Чтобы Орден не вмешался. Тут отец твой Олгерду главная подмога. Мастер он  — с тупорылыми разговаривать. Видал?! Только из Москвы освободился, и сразу в Орден! И сидит там, И Орден молчит! Во-о... Для того и Олгерд Москве ничего не пожалел, а то, может, так бы до сих пор в Москве и маялся.

Монах разражается хохотом:

—  Да уж если б его воля, он точно бы сейчас в Москве «маялся»!  — Ну...

—  Что  — ну?! Ты вспомни, как он Москву расписывал, когда приехал о Митином сватовстве объявить.

—  Да, хвалил.

—  Мить, а что он тебе про невесту-то говорил? Долго чего-то, одному тебе...

—  Да что... Говорил, что хорошая. Умненькая, добрая, несчастная. Сирота... Да ведь маленькая она еще совсем! Это сватовство, я думаю, так... блажь отцова. Когда еще она подрастет, и что за это время может случиться. Вон весной  — война большая...

—  Все в руках Божьих,  — вздохнул монах, наливая себе из кувшина,  — а весной, Бог даст, сладится.

* * *

Всю зиму и весну до половодья дела шли тихо, подспудно, во всяком случае  — для «бобров» незаметно. Да и как из своего угла они могли вызнать о ходах Олгерда, планов которого действительно не знал никто. Олгерд же развернулся мощно по всем направлениям.

Главное  — Орден. Кориат сидел там безвылазно. Олгерд гнал и гнал ему вести, невообразимую смесь правды и вымысла о Казимире, его договорах с чешскими Люксембургами и Луи Венгерским, намерениях укрепить союз с хунгарами и вместе двинуться на север. У Кориата все с пользой шло в дело, и к апрелю он почти убедил рыцарей, что Казимир в союзе с Луи Венгерским замыслил что-то против них.

Второе  — Орда. Здесь вовсю трудились старшие Корнатовичи  — Юрий, Константин и Александр. Разбитые в 49-м году Казимиром, но оставленные им на своих уделах с условием покорности польской короне, эти князья делали все от них зависящее, чтобы помочь Олгерду и избавиться от обременительной опеки Казимира. Они всю зиму уговаривали татар напасть на Польшу или хотя бы на Хунгарию, так как те заключили меж собой союз не только против Литвы, но и против Орды, и если их не предупредить, уже весной могут двинуться в степь. Татары колебались, но, кажется, верили. Действительно, куда мог быть направлен этот союз, кроме как на восток и юг.

Третье  — Русь. Туда Олгерд почти не оглядывался. Мир с Москвой был прочен, а ее потуги усилить свое влияние в Смоленске и Дебрянске Олгерда мало волновали: и дебрянцы, и смоляне вели себя очень независимо, а в случае чего, Олгерд успел бы что-то предпринять.

И, наконец, сама Польша. Против нее Олгерд активно интриговал в Буде, пока, правда, безуспешно. А Любартовы послы всю зиму ругались в Холме с послами Казимира. Олгерд велел тянуть переговоры до весны, выдвигая все больше условий, а так как Польша ничего, конечно, не уступит, на полой воде прервать разговор и отозвать послов.

Одновременно нащупывалось самое слабое место поляков в захваченных у Литвы уделах. Таковым вырисовывался Белз.

Кейстут в великой тайне с февраля начал готовить свои полки к походу на юг. Базой похода стало Берестье. Тут сосредоточивались снаряжение, фураж, провиант. Сюда после половодья должны были подойти все Кейстутовы, а следом и Олгердовы полки. Любарту велено было подготовиться к удару на Белз.

В конце марта, когда уже крепко потянули весенние ветры, разбух снег и надулись водой долы и овраги, литовские послы окончательно рассорились с поляками и уехали из Холма. А через день после их отъезда Любарт двинул на юг владимирский полк и захватил слабо защищенный Белз.

* * *

Поляки, понимавшие, что Литва после их дерзких осенних набегов в долгу не останется, к летней кампании готовились серьезно. Хотя собственных сил у Казимира было много, он, и не без основания, требовал помощи и от хунгар. Договор, подписанный с ними в Буде, еще 4 апреля 1350 года, где Луи Венгерский обговаривал возможность выкупа у Казимира в будущем галицко-волынских земель за сто тысяч флоринов, подразумевал и общую их защиту.

Луи не отказывался, но и много дать боялся. Уже с осени до него стали доходить слухи о скверных намерениях татар. Орда не рассорилась, как он ожидал, с Литвой и вела себя непонятно. И не останется ли он голеньким перед степняками, отрядив свои войска Казимиру?

Рассчитывали, хитрили и выгадывали все. В результате в конце зимы в Польшу вернулся пятитысячный отряд хунгарской конницы под началом Иштвана Хегедюша. Больше Людовик выделить не хотел до тех пор, пока не прояснятся дела на границе с Ордой.

У Казимира своих войск для Литвы набиралось к 25 тысячам, и первоначально он планировал сосредоточить их в излучине Буга западнее Владимира Волынского и ударить на восток, захватить сначала Владимир, а потом обязательно Луцк, ибо Луцк был все-таки главной опорой Любарта и главным препятствием к покорению Волыни. Со взятием Луцка, считал Казимир, Любарт лишится всего, и тогда Волынь уже не сможет вырваться из-под власти Польши.

Однако взятием Белза литвины сильно подпортили ему настроение, так как польские войска еще не были сосредоточены и находились в разных местах в глубине страны.

Теперь их приходилось стягивать спешно и южнее намеченного, чтобы вернуть Белз и восстановить исходное, так сказать, состояние в противостоянии с Литвой.

Воевода Жигмонт, опять принявший общее командование, успел подтянуть к городку Белжец, в сорока верстах западнее Белза, хунгарскую конницу и около 20 тысяч (14 тыс. пехоты и 6 тыс. конницы) своих. Но тут ударило раннее половодье, и все увязло и остановилось в разливе рек.

* * *

14 апреля, лишь реки вошли в берега и провянули дороги, Жигмонт бросил сосредоточенные у Белжеца силы на Белз.

Полк Любарта, оставив Белз без боя, отошел на Владимир. Жигмонт пошел за ним.

Тем временем Кейстут, еще не зная о движениях поляков, не стал дожидаться Олгерда, а одним свои 14-тысячным отрядом (10 тыс. пехоты, 4 тыс. конницы) перешел Буг и, расколотив в пух и прах пограничный отряд в 500 сабель, обрушился с севера на приграничные польские области, все разрушая, сжигая, уничтожая на своем пути.

Сил у поляков здесь почти не было: три летучих отряда по 250 сабель и больше ничего до самого Холма. Но и в Холме гарнизон был довольно слабенький. Так что если Кейстут доберется до него раньше, чем туда поспеет какая-нибудь помощь, Холм пропал. А там была четверть всех запасов на предстоящую войну: оружие, провиант, особенно много провианта.

О нападении Кейстута Жигмонт узнал в двадцати верстах от Владимира, на подходе к переправе через Буг. Он плюнул и остановил полки. Потом еще много плевался, обдумывая дальнейшие действия, ломая голову, как разорваться на два фронта.

Выходило кругом плохо. Дойти до Владимира? Но там и противник-то как следует не просматривался. Сколько у него сил, где? И не отступит ли он еще дальше, как и от Белза? А над флангом повис,  — да что там над флангом! Уже в тыл шел!  — Кейстут с вполне реальным, известным (и очень, кстати, неслабым!) войском.

А главное  — Холм! Его потерять, считай, войну проиграть!

Значит, Холм следовало срочно прикрыть. Но тогда в тылу остается Любарт, и неизвестно, когда и с какими силами он вывернется. Конечно, сил у него меньше, чем у Кейстута, а в Белжец продолжали подходить войска, но это были уже остатки, и если у Любарта хорошая разведка, он может их просто проигнорировать и броситься вслед Жигмонту.

Отойти западнее, чтобы избежать риска удара в спину? Тогда Холм пропадает, и какого черта стоило вообще городить весь огород, если за неделю без боя отдать литвинам все, такими трудами приобретенное!

И решил Жигмонт опередить литвин: разбить Кейстута до того, как он захватит Холм, и до того, как Любарт подаст ему помощь. Отвернув войско от переправы, он кратчайшим путем устремился к Холму с максимально возможной скоростью.

По пути Жигмонт получил обнадеживающую весть: Кейстут где-то замешкался на полдороге, к Холму не торопится.

«Слава тебе, Матка бозка,  — вздохнул старый вояка.  — Кажется, успеем».

Когда Жигмонт добрался до Холма и восславил Иисуса за помощь, утром 19-го ему уточнили: Кейстут разграбил и сжег городишко Мост, направился дальше на юг, но вдруг остановился на каком-то Оленьем выгоне.

—  Тьфу!!! И еще тридцать и три раза тьфу!  — пробормотал Жигмонт, узнав это. Слышал он об этом выгоне, даже видел однажды. И сам бы при случае с удовольствием им воспользовался.

—  Еще бы ему там не остановиться, псу облезлому! Такой позиции на всей Волыни не сыскать.

Олений выгон представлял собой обширный «язык» луга, поприща три шириной, окруженный с трех сторон лесом, плавно спускавшийся с севера на юг с довольно внушительной возвышенности и упиравшийся в безымянную речку, приток Буга, а точнее: переходя плавно в ее низкий заливной берег. На самом верху от него через лес точно на север уходила довольно широкая просека. Это была дорога на Мост.

Выйдя из этой просеки в полдень 18-го апреля, Кейстут оглядел раскинувшееся перед ним поле, так чудесно укрытое лесом с флангов, усмехнулся, очень довольный, вывел на него войско, расположился и стал ждать. На следующий день, к вечеру 19-го, подошел и форсировал реку Жигмонт. Речка была узкая, мелкая, ничего из себя не представляла, разве что южный бережок был обрывист и достигал где сажени, а где двух в высоту, и мог подсобить при обороне. Но обороняться Жигмонт вовсе не собирался, ему нужно было наступать, и быстрее, потому как пришли уже вести о выступлении Любарта из Владимира.

Для Жигмонта все складывалось пока удачно, выходило, как планировал: и Холм прикрыл, и от Любарта оторвался, и на Кейстута вышел, и в превосходящем числе, и с запасом времени.

Смущало немножко одно обстоятельство. Почему Кейстут так здесь задержался? Место выгодное? Несомненно. Но если атакуешь, то должен идти вперед до конца, до решительной схватки, иначе пропадет весь смысл и все выгоды атаки, а с ними не могли сравниться выгоды даже самой прекрасной, даже идеальной позиции. Уж этого-то не мог не понимать поседевший в боях Кейстут. Тем не менее он ждал. Чего? Или кого?

«Теперь что толку гадать?  — Жигмонт спокойно смотрел на литовские костры.  — Теперь бить надо. Покрепче! Позиция у тебя, конечно, хороша. Но и в ней изъян есть  — сзади дорога узкая. Если превосходящими силами навалюсь, да прижму тебя к лесу, высунешь язык, сам себя давить начнешь. В такую горловину быстро не улизнешь. А сил у меня много. На тебя должно хватить!»

Жигмонт приказал ставить лагерь, костров жечь поменьше (а то еще спугнешь!), готовиться к битве.

Наутро, 20-го, помолившись со всей той торжественностью и истовостью, которые так способны преподнести польские ксендзы, вдохновив войско гордой речью о том, что нет на свете воина сильнее польского, и что никак не устоять перед ним этой лесной босоногой нечисти, Жигмонт атаковал.

Сначала дело как будто пошло. Поляки, хотя развернуться особо было негде, хотя и наступали в горку, имели такой перевес сил, что сначала потихоньку, незаметно, а потом все явственнее и ощутимей стали теснить литвин. Те отбивались, как могли, неся большие потери.

Жигмонт спокойно смотрел на битву, считая, что все идет, как задумано, и не знал еще, как ему не повезло. Потому что вчера Кейстута догнал Олгерд с 8-тысячным отрядам, но не стал соединять войска, а остановился сзади, за лесом.

Именно его, а не поляков, поджидал на Оленьем выгоне Кейстут.

Через полтора часа после начала дела воины Олгерда появились на поле (конница сзади по дороге, а пешцы с флангов, прямо из леса) и стали помогать.

Смешали правое крыло Жигмонта, которое дальше всех продвинулось вперед, и которому литвины ударили практически во фланг.

Пришлось, чтобы выправить боевой порядок, отходить. Но литвины не дали «разорвать дистанцию», как это бывает при несломленном противнике, сохранившем присутствие духа, кинулись вперед, и... Лава покатилась под уклон.

Вот тут Жигмонт и понял, что сегодня ему не везет. Да что сегодня! Всю неделю не везет! А все оттого, что не было четкого плана войны, что пришлось перестраиваться на ходу, что не знал замыслов и передвижений противника. «Разведка ни к черту! Разведчиков, что ли, перевешать, подлецов? Хотя при чем тут разведка? Не вали с больной головы...»

Он не ударился в панику,  — сколько битв было за спиной,  — но понимал, что проиграл, и принялся спасать, что можно.

Долинка, откуда он начал наступление на Олений выгон, была низким заливным берегом. Речка теперь осталась примерно в версте сзади, и за другой ее бережок можно было зацепиться.

Туда и решил Жигмонт увести войско от полного разгрома. Но для этого приходилось жертвовать стоявшей в резерве лучшей конницей.

«Э-эхх!» Но выхода не было. Позвал полковника Леха, командира конницы, старого своего товарища.

—  Видишь?

—  Вижу.

—  У нас все три полка не тронуты...

—  Нетронуты...

—  Разводи один влево, один вправо, пусть объезжают с флангов и бьют, как могут, навстречу друг другу, пусть попробуют на прорыв...

— Да разве ж?!.

—  Да понимаю! А что прикажешь? Накажи, что отступать только когда дам сигнал! Уходить вдоль речки, бежать, оторваться, а уж переправляться и возвращаться по тому берегу потом. Понял?

— Да понял!

—  Сам останешься с полком посередине. Ударишь, когда разбежится наш центр. Бейся тоже до сигнала и отступай влево, на запад.

—  Эх-хе! Лучшая конница! Будет нам от Казимира!

—  Ладно! Не время. Давай!

Лех поскакал к своим. Через несколько минут конница двинулась.

Между тем пешцы отступали все быстрее и скоро должны были побежать.

Жигмонт кинулся вперед, разыскивая командиров пехоты, пытаясь с их помощью как-то упорядочить это бегство, по крайней мере повернуть бегущих так, чтобы дать дорогу кавалерии.

Фланговый удар польской конницы вскоре почувствовался. Напор литвин ослаб, и Жигмонт смог наконец освободить дорогу Леху. Его полк бросился вперед, на выставленные мгновенно копья и щиты литовской пехоты.

«Умеют и литвины биться!»  — поморщился Жигмонт.

Бегущую пехоту сопровождали гонцы воевод, кричали, чтобы быстрей переправлялись, на той стороне останавливали, заставляли разобраться и занимать оборону по берегу как можно шире, оборону приходилось ставить сплошь, так как речушку можно было перейти в любом месте.

Литвины несколько замешкались, потому что удар польской конницы оказался силен. Поляки вложили в него всю силу отчаяния. И пока пешцы отражали фронтальную атаку, пока фланги отворачивали вправо и влево, сдерживая фланговые удары, а литовская конница продиралась вдоль опушки, чтобы выбраться на оперативный простор, пешцы Жигмонта оторвались наконец от литвин и перескочили речку.

А пока шла переправа, конница Леха гибла под копьями и стрелами литвин.

В конце концов литовская конница выдралась из-за пешцев на простор, ударила и погнала поляков, так и не дождавшихся сигнала к отступлению. Разбегались те, правда, грамотно, влево и вправо вдоль реки, не дав прижать себя к воде, и тем спасши много жизней.

Когда же освободившаяся от налетов конницы литовская пехота метнулась к речке, на противоположном берегу ее встретила стена щитов и копий, протянувшаяся поприща на два от пустоши до пустоши. Насколько уж крепка была эта стена  — неизвестно, может, и совсем жиденькая, но пробивать ее сходу осторожный Олгерд, выехавший к реке вслед за пешцами и увидевший столь внушительную картину, не решился. Послать конный отряд объехать этот строй, переправиться на чистом месте и пощипать их сбоку не было возможности: вся конница гонялась за разбежавшейся конницей польской и теперь до конца дня (а солнце уже давно перевалило за полдень) крупный боеспособный отряд было не собрать.

Олгерд не стал рисковать, хорошо понимая, что пытаться переправляться сейчас на опомнившегося и укрепившегося врага, есть пустая трата людей. Он был очень доволен итогами дня, принесшего ему почти разгром такого сильного противника, что же касается дальнейшего, он ждал теперь вестей от Любарта, шедшего где-то там, в тылу у поляков. Теперь очень многое зависело от него, и лучшей помощью ему было приковать поляков к этой речушке, не дать им до прихода того куда-то тронуться.

Олгерд приказал остановиться, закрепиться на берегу, выставить сильные дозоры, разбить лагерь, выслать разведку. Разобраться с потерями и добычей, отдыхать.

Добыча оказалась большой: 3,5 тысячи пленных, почти весь обоз. А когда стали возвращаться конные, нагруженные доспехом и оружием, почти каждый с пойманным конем, Олгерд посмотрел на Кейстута, а Кейстут на Олгерда  — они знали своих литвин. Столько враз награблено! Зачем дальше воевать?

Да, это энтузиазма поубавит... Но он теперь не очень и нужен. Подобной стычки, пожалуй, больше не получится. Вот подойдет Любарт...

—  Как думаешь, Кестутис, где Любарт и скоро ли подойдет?  — Олгерд ужинал с братом перед шатром, на свежем воздухе. Солнце село, стало свежо, к морозцу.

—  Я дал ему ориентиром Холм и этот городишко Мост, где мы взяли столько добра. И сказал, что оттуда пойду дальше на юг. Срок моего выступления он знает. Меня известили, что он выступит 17-го.

—  Этот срок ему дал я.

—  Ну вот, если посчитать... Если он нигде не задержался, то... то...

—  ...То он уже должен быть здесь!

—  Значит, задержался.

—  Неужели у поляков остались еще большие силы? Чтобы его задержать?

—  По моим данным  — нет.

—  По моим тоже. Но Любарта нет.

—  Вообще-то поляки могут еще чего-то наскрести. Но на это время требуется. Хотя Любарт мог ведь и по мелочам задержаться. Наткнулся, может, на такой же Мост, нагреб, что увезти не может, вот и...

—  Кестутис, это же его уделы. О чем ты говоришь?

—  Ну и что? Уделы-то его, да добро польское, а уж воины у нас...

—  Нет, он на добычу все-таки не так падок...

—  Не так, как кто?  — обижается Кейстут.

—  Мы,  — улыбается Олгерд.  — Мы с тобой. Видишь, что творится?

—  Так разве это мы?

—  Так разве я что говорю?

Кейстут усмехается.

—  Потери считал?  — меняет Олгерд разговор.

—  Потери большие,  — нахмурился Кейстут.  — Вначале они меня постучали. Убитых под тысячу. Раненых  — больше двух тысяч, может, и две с половиной наберется. Тяжелых много. Сотни две помрут.

Олгерд, огорченный, долго молчит, жмет плечами, он не ожидал такого:

—  Как же так? Черт бы их драл! Вроде я не очень опоздал, и погнали мы их быстро...

—  Ты не опоздал, Олгердас, не вини себя. Просто умеют они драться, воинов опытных много...

—  У меня-то потери по сравнению с твоими совсем смех: четыре десятка убитых, три сотни раненых, все почти легко. Как же так?

—  Ладно,  — Кейстут улыбнулся примирительно,  — в следующую заварушку тебя вперед пущу.

—  В следующей заварушке Любарт должен быть впереди. Где вот его черти носят?

* * *

Любарт, хорошо осведомленный о намерениях Жигмонта и не имевший возможности защитить Владимир по причине большого перевеса польско-венгерских сил, не захотел отсиживаться в крепости в ожидании подмоги, а решил поиграть с противником в кошки-мышки. Дождавшись, пока тот двинулся на Владимир, Любарт другой дорогой, восточнее, пошел встречным маршем с целью зайти в тыл и, если удастся, снова захватить Белз, а не удастся, то хотя бы перерезать коммуникации с Болжецем, откуда осуществлялось сейчас снабжение всей польской армии.

17-го заполдень Любартов отряд (семь тысяч конницы, пешцев у него не было) вышел к Бугу верстах в трех восточней постоянной переправы и выслал к ней разведчиков. По расчетам князя поляки должны были или заканчивать переправу или уже уйти на Владимир. Бобров полк шел в авангарде. Митя с монахом состояли при воеводе в неопределенной роли то ли адъютантов, то ли наблюдателей и советников. Как бы там ни было, это давало Мите возможность видеть весь ход развертывавшейся кампании.

Разведчики вернулись через час с ошеломляющей вестью: ни поляков, ни их следов, никаких признаков переправы.

Митя заметил, как вытянулись лица у Бобра и других воевод, когда они выслушали Станислава. Любарт, однако, остался невозмутимым, даже, кажется, усмехнулся в усы:

—  Может, они так аккуратненько пробрались, что и...

—  Ну что ты, князь! Такая орава!.. Обижаешь ребят моих,  — обиделся Станислав.

—  Значит, не дошли?

—  Они выступили (собирались, по крайней мере!) одновременно с нами, а им шагать чуть не вдвое меньше,  — раздраженно возразил луцкий воевода Лукьян.

—  А на той стороне?  — Бобер поднял глаза на Станислава.

—  По всем заметам  — пусто. Полная тишина! Я послал двоих, а сам сюда.

—  Не в воздух же они поднялись?

—  А повернуть куда?  — бубнит монах.  — Не могли?

—  Куда им от такого жирного куска отворачивать?!  — сильнее раздражается Лукьян.

—  Ну, мало ли... Может, там Олгерд с Кейстутом зашумели.

—  Зашумели, зашумели!  — теперь уже не прячет улыбки Любарт.  — Кейстут выступил, так что...

Воеводы укоризненно качают головами: что ж, мол, ты... Знал, а молчал.

—  Значит, переправа?  — спрашивает Бобер.

—  Ну зачем здесь. Глубоко, неудобно... Пойдем этим берегом до настоящей переправы, заодно по полякам что-нибудь уточним,  — у Любарта хорошее настроение.

Польский след отыскался быстро и указал, естественно, на север.

Остаток дня шли по этому следу, не очень поспешая  — Любарт побаивался догнать и напороться на превосходящие силы.

Когда же вечером перешли невзрачную речушку (таких до Холма было еще две) и остановились готовить ночлег, Любарт позвал к себе воевод.

Могло показаться нескромным, и Митя сам ни за что не стал бы этого делать, но монах кивал, ширял в бок локтем, завозился сам,  — и они подъехали вслед за Бобром к Любарту. Тот взглянул на них и промолчал.

«Слава те, Господи, пронесло! И куда полезли, от деда, что ли, не узнали бы?!»  — Митя недовольно оглянулся на монаха. Тот расплылся, подмигнул  — привыкай, мол.

Подъехали воеводы. Любарт оглядел всех весело, настроение у него по-прежнему было хорошим:

—  Хочу вам сказать, паны воеводы, что с польским войском нам дальше не по пути. Все вы знаете, что в двадцати верстах к северу отсюда стоит городишко Городло. Но не все знают,  — он посмотрел почему-то на Митю,  — что там польский гарнизон. Велик ли, мал, что собирается предпринимать  — ничего этого неизвестно. Так что придется нам, прежде чем поляков догонять, туда наведаться.

Воеводы молчали, все было ясно.

—  Там, говорят, острожек какой-то хитрый,  — подал голос Бобер.  — Не споткнемся?

—  Запросто,  — нахмурился Любарт.  — Я сам его строил, сам укреплял.

—  Ну и как?

—  Как... Для себя строили  — не для поляков.

—  Тогда, может, мне пораньше завтра рвануть, да с налету?...

—  А вдруг их там целый полк? Раньше... С налету... Не получится с налету. Силы беречь надо, они скоро понадобятся. Пойдем как обычно. Если с солнцем выйдем, к полудню будем на месте. Все! Отдыхать!

Отроки ставили шатер. Костер освещал поляну, булькало в котле, и ронял с треском и шипением с вертела в угли жир маленький толстенький кабанчик.

Бобер, Митя и монах отдали коней, сняли доспехи, устроили нехитрые постели в шатре  — ночь обещала быть холодной. Осталось поужинать и спать.

Митя полюбил в походе больше всего этот вот момент: когда позади все труды дня, завтрашние заботы не скоро, а сейчас можно расслабиться, отдыхать, думать о своем, о чем угодно, смотреть на веселое пламя, на искры, улетающие к звездам, на эти звезды в черном небе, слушать, о чем говорят эти люди, выросшие, а то и состарившиеся у походного костра. Чего только не услышишь, не узнаешь здесь.

Подходят по одному сотники, докладывают. День легкий. Никаких потерь, никаких происшествий. Только у Вингольда одного дружинника ужалила змея.

—  Как же его угораздило-то?

—  Не поверишь, воевода, за куст присел по нужде...

—  Так в ногу, говоришь?

—  Если честно, прямо в ж...! Смех и грех.

—  А-ах-ха-ха!  — заливаются вокруг.

—  Жив-то будет?

—  Куда денется! Травку приложили, зельем напоили. Дня два в седло не сядет только. Задница стала, как подушка.

—  Ну, сам виноват.

Смех стихает, но из темноты торчат веселые рожи. Сотники, кто присел к костру, кто стоит  — ждут.

—  Ну так, паны сотники, готовьте людей. Завтра выходим на поляков. Выступаем за час до восхода. Всем ясно?

Сотники молчат.

—  Быть готовым, не мешкать. Двигаемся на север, ходко, чтобы к полудню подойти к Городлу, там польский гарнизон.

—  А Холм как же?

—  Холм только после Городла. Кстати, из вас там никто не бывал?

Молчание.

—  Ладно, придется у князя выпытывать. Вингольд фыркает:

—  Воевода! По-моему, укушенный мой оттуда.

—  Во как! Тогда ты мне его завтра утром приведи... Или принеси. Опять шелестит смешок.

—  Ну ладно. Если вопросов нет  — то всем отдыхать!  — И сотники растворяются в темноте.

Из котла и от вертела дух все соблазнительней. В котле уха.

—  Митя, тебе отец не рассказывал, какую он у московитов уху попробовал?

— Не-ет...

—  А мне все уши прожужжал. Думаю, что уж за уха такая? Решил его своей накормить. Ведь Славка наш  — мастер уху варить. А, Вячеслав?

—  Да что, воевода, это ведь вам судить, а мне варить...  — откликается Вячеслав.

—  Ну! Мне Славкина уха во как нравится.  — дед поднимает большой палец.

—  А, отец Ипат?

Монах, приуставший за день, почти дремлет, но, услышав про уху, оживляется:

—  Знатно, знатно Вячеслав варит! Но в Москве Кориата удивили.

—  А что?  — не понимает Митя.

—  Да вот... Попробовал он Славкиной ухи, похвалил вежливо, но даже целой миски не съел.

—  Ух ты!  — нисколько не обидевшись, восклицает Славка.  — Видно, в Москве рыба другая!  — Он разливает свое произведение по мискам, подносит Бобру, Мите, монаху. Отроки подходят со своей посудой сами.

Митя долго дует на ложку, наконец пробует и мычит от удовольствия. Мычат и все, кто приложились, затем молчание, чавканье...

—  Что же тогда отец ел, если ему такая вкуснота не понравилась?  — Митя опустошает свою миску.

—  В Москве рыба другая!  — повторяет Славка.

—  Да не в Москве,  — опять оживает отец Ипат.  — А на Итиле его московские купцы накормили. Прямо под Сараем. Там действительно такая есть рыбка, стерлядь называется. У нас в Нямунасе ее нет. Видел я ее, едал даже. Вкусна, собака! Правда, ухи из нее не пробовал. А князь Кориат за эту уху купцам коней подарил даже...

—  Ну не за уху, за перевоз расплачивался,  — поправил Бобер.

—  Да если бы не уха, он бы так щедро не расплатился. А они на тех конях  — шасть в Москву, да князю Семиону на него и донесли. А князь Семион  — шасть в Орду, да хану на него навет. А хан хвать его, да чуть башку не отрубил! Вот тебе и уха! Чуть головы из-за нее не лишился, а все равно говорит  — лучше ничего не едал!

—  Вот как...  — Бобер закончил с ухой, облизал ложку.  — Бог даст удачи, побьем поляков, поедем к отцу в гости  — выведаем, как надо ту уху варить, научили они его, чай. Он ведь не отстанет, пока своего не добьется,  — и крутнул ус, и почему-то вздохнул.

Вячеслав поднес ему кус жареной кабанятины и жбан с квасом.

После мяса лениво прихлебывали квас, пыхтели, ковыряли в зубах. Разговор иссяк.

Вдруг Митя вспомнил, что завтра может быть нешуточный бой. Как-то совсем не вязалось это с благодушной, мирной обстановкой вокруг костра.

—  Дед! Завтра ведь бой, наверное?

— Наверно...

—  А что-то вы не готовитесь?

— Вы! А вы?

—  Я-то первый раз, я не знаю... А вы? Может, хоть помолиться побольше, или как?

—  А мы, как Бог даст. Правильно отец Ипат говорит, молиться каждый день надо и каждый день просить побед и удач. А о бое перед боем думать не надо, а то силы и храбрость растеряешь. Понял?

—  Как же не думать? Ведь бой! Там и убивают!

—  А ты старайся не думать. Об ухе, вот, думай... О дружиннике Вингольдовом, которого змея в задницу тяпнула... Да о чем хочешь, только о хорошем, спокойном... А лучше всего поесть вкусно, плотно, чтоб в сон потянуло, да спать. Вот тогда (во сне-то!) и сил наберешься, и храбрость твоя вся с тобой останется. Чуешь?

—  Чую. Но как же...

—  Спать хочешь?

— Хочу вроде...

—  Вот и давайте устраиваться. Завтра вставать рано.

—  Да!  — встрепенулся монах.  — Давайте-ка помолимся Господу нашему великому и милосердному, да баиньки.

Все творят молитву и расползаются по шатрам. Лагерь затихает. Последним, управившись с припасами и посудой, юркает в свой шатер Вячеслав.

Только дозорные, вдалеке от освещаемых догорающими кострами мест едва заметными тенями скользят по лагерю.

Митя лежит рядом с дедом, слушает. Монах засопел громче и реже.

«Уснул. Вот интересно — в походе он никогда не храпит. А дома, стоит до лавки добраться  — такой тарарам сразу. А дед? Дед не спит... Интересно! Как там обернется? Может, и саблей помахать придется... И как-то не верится...»

Дед чуть шевельнулся, шепчет:

—  Спи, сынок. Успокойся. Вряд ли завтра бой... Думаю, ничего не будет, разведчики зашумят, и они отойдут. Тут пока ясно все... Так что  — спи!

—  Сплю.

Митя успокаивается: «Действительно  — вряд ли...» Он вспоминает рассказ об отцовой ухе, тираду монаха и улыбается: «Вот как рассказывать надо... Интересно чтоб... Что рассказывать?.. Сказку... Про кого?... Про стерлядь... Это богатырь такой...»

Бобер слышит, как быстро заснул внук, думает: «Молодец! Свой-то первый бой помнишь? Всю ночь проворочался... Боялся. Немцы тогда стояли... Только на рассвете забылся, да опять проснулся через полчаса от холода... А этот  — спит! А может, поверил, что ничего не будет?..»

* * *

—  Пора, воевода...  — слышит Митя, открывает глаза. Темно. Рядом зашевелился дед. Пыхтит, кашляет и вдруг громко пердит монах.

—  Прости, Господи, душу грешную, хорош был кабанчик...

Бобер приподнимается тихо, шепчет:

—  Вставайте, пердуны,  — и вываливается из шатра. Митя за ним. В лагере начинается и с каждой минутой усиливается шевеление.

Вспыхивают костры, ведут и седлают коней, умываются, одеваются, садятся есть.

После нехитрого завтрака разогретыми на костре остатками ужина отроки бросаются сворачивать шатры, складывать пожитки.

Гаврюха подводит Мите уже оседланного Серого. Это замечает Бобер. Он подходит, берет под уздцы коня, отводит к дереву, привязывает, расстегивает подпругу и все, что нагружено на Серого: седло, потник, вьюк  — сбрасывает на землю. Гаврюха, присвистнув, исчезает. Митя онемел. Дед манит его пальцем:

—  Ну-ка иди сюда. Митя подходит.

—  Запомни! Ты, князь, можешь иногда поручить отроку оседлать коня. Но не перед боем! Перед боем все делай сам! Чтоб не на кого было пенять, когда стремя подведет или седло в решительную минуту съедет. Свою жизнь сподручней самому оберегать и на Гаврюху не надеяться! Понял?

Митя очень хотел возразить в том смысле, что сегодня вроде пока еще не бой, но промолчал и начал седлать сам.

«Значит, все-таки бой? Значит, врал, чтобы я спал спокойно?»

* * *

За час до восхода войско Любарта двинулось. Вначале Бобер с сотниками мотался вокруг своего полка, не давая сбиться с дороги или затормозить в неразберихе, выбирая направление и подгоняя отстающих. Его полк сразу далеко оторвался от остальных, и когда взошло солнце, Бобер приказал сбавить скорость. Поручив командование Вингольду, сам поскакал назад, искать Любарта.

Ехали шагом. Монах, развалясь в седле поудобнее, распустив живот, дремал. Митя вертел головой, запоминая дорогу.

Утро было ясное и холодное. Бледное какое-то, как после заморозка. Вовсю верещали птицы. Не было ни малейшего ветерка.

Дед отсутствовал около часа. Солнце порядочно поднялось, когда он подскакал к головке своего отряда, где ехали Вингольд, отец Ипат с Митей и Станислав с двадцатью разведчиками.

Монах сразу встрепенулся:

—  Ну! Чего они там?

—  Не здорово. Слушайте внимательно все. Ты, Станислав, особенно. Городишко стоит на нашем, высоком берегу, Буг там течет на северо-восток, и мы подойдем с юга.

— Ну и?..

—  Ну и очень плохо. Потому что острожек стоит на том конце города, дальнем от нас, и если мы войдем в город...

—  Понятно,  — протянул Вингольд.  — Пока мы через город  — они затворятся в острожке. И выкуривай их тогда...

—  Что вы острожка этого так боитесь,  — недовольно ворчит монах.

—  Острожек действительно хорош. Он на таком полуострове стоит, берег обмыт рекой вокруг, почти остров получился, перешеечек узенький, Любарт велел прокопать его до воды, ров получился высотой, как и весь берег, саженей пятнадцать.

—  Ну уж и пятнадцать!

—  Так князь говорит... И этот наш, в ж... укушенный.

—  Нн-да-а...

—  Со стороны реки оно, конечно, поположе, но уступами, так они на уступах еще частокол поставили, так что... Если с реки  — это в воду лезть, плыть, а они там, за частоколами своими зевать не станут.

—  А через ров? Ведь въезд-то через ров?

—  Через ров мостик деревянный легонький. Любарт говорит, что под ним даже солома с дегтем подложена, чтобы вспыхнул свечкой если что...

—  Да? Для себя строили. Идиоты!  — то ли сердится, то ли одобряет монах.  — Ну и что делать будем?

—  Надо врасплох, что ж остается... Вингольд! Вперед ходче, как можно быстрей, все равно нас Любарт уже не догонит, затолклись они там. Станислав! Разведчиков вперед. К городу подойдут, пусть оставят сторожей, нас предупредить, до какого места без опаски идти можно. А сами обойдите незаметно город слева. Нам до подхода Любарта надо тайно к острожку подобраться. Думаю, когда Любарт зашумит в городе, они обязательно должны сунуться, ну не биться, но хотя бы разведку боем устроить, прежде чем в острожке закрываться. Вот тогда мы и попробуем... Иначе я ничего не вижу...

—  А если не сунутся?  — бурчит монах.

—  Чего ты?

— Ничего...

* * *

Разведчики ускакали вперед. Полк перешел на рысь и пошел на север. Открытые места здесь аккуратно перемежались неширокими полосами тальника, мелкого и густого. Это затрудняло передвижение, зато можно было не очень беспокоиться о скрытности. Хотя думали о ней больше по привычке  — ясно было, что поляки ушли, а гарнизон вряд ли обеспокоится так далеко выставлять собственные дозоры  — незачем, а главное  — некем.

Через два часа сделали небольшой привал, а еще через два их встретили дозорные Станислава и предупредили, что за этой вот чащобой открывается пологий изволок прямо до городка.

Бобер не стал терять время на разглядывания  — воевать тут он не собирался  — и свернул, куда ему указали разведчики.

Пока обходили город, пришлось похватать, повязать и бросить в телеги человек тридцать горожан, наладившихся туда и сюда по своим делам. Бабам пришлось затыкать рты, потому что, попав в руки воинов, переставали соображать и слушать, что им пытались втолковать, а принимались либо визжать, либо кудахтать, оплакивая близкую потерю чести, а то и жизни.

—  Е...ые куры!  — матерился монах...

—  Отче! Тебе Боженька язык-то не того?!  — посмеивался Бобер.  — Глаза его сверкали зло и весело, он уже входил в азарт близкой схватки.

—  За них никогда!  — в тон ему отвечал Ипатий.  — Самые для Бога вредные твари, мать ихнюю ети!

Наконец уперлись в крутой берег ручья, впадавшего севернее городка в Буг. Увидели сразу и острожек.

—  Да-а, воевода,  — протянул Вингольд.

Действительно было «Да-а...» Место совершенно голое, ближайшая заросль кончалась сажен за двести от берега. Крепкая, деревянная, правда, стена, высотой около трех сажен, по самому краю обрыва. Единственные ворота размером только чтобы въехать хорошей телеге. А над ними мощная башня сажен восемь высотой с многочисленными удобными стрельницами, в которой могло поместиться с полсотни лучников.

Каков был мост  — отсюда не просматривалось, да Бобра уже и не интересовало, все угадывалось по размеру ворот.

—  Ничего-ничего! Вингольд! Свою сотню с коней не ссаживай. Видишь, все спокойно, ворота открыты... Скоро Любарт зашумит, тогда момент не упусти.

— Дед! А я?!

—  Только со мной! Отче, Гаврюха! Следить за ним в оба, чтобы без глупостей!

Щеки у Мити горели (он это чувствовал), а внутри периодически, когда ему казалось, что вот сейчас начнется, что-то обрывалось и подкатывало под ложечку, как когда летишь с большой высоты и никак не долетишь.

«Вот тебе и не будет боя! Будет, да еще какой! Врал дед, успокаивал! Хитрец!»

Справа вдалеке над домишками посада в двух местах показался дым.

—  Ага! Любарт подошел! Михаила! Посади на конь еще сотню на всякий случай. В оба глядеть  — дам знак!

Скоро в острожке засуетились. Непонятно поехали телеги, на башне появился народ, из ворот выскочили три всадника и унеслись в город, потом еще двое.

Над посадом появились еще дымы.

И вдруг  — этого не ожидал никто,  — большой отряд всадников (сотни две!) вывернулся из улицы и подскакал к воротам острога. Всадники спешивались и, бросая коней, мчались в ворота.

Бобер замер, недоумевая, но только на мгновение:

—  Вингольд!!!  — не своим голосом вдруг взревел он.  — Вперед!!! Вперед, черт твой батька!!! Вперед!!! Сволочи!!! Трусы!!! Сучье племя!!!

Поляки обвели его вокруг пальца. Вингольдова сотня бросилась вперед, за ней Михайлова. Митя дернулся тоже, но монахова рука накрыла его руку, натянула повод:

—  Не суетись, князь. Не успеем...

Они все-таки тронулись вслед за Бобром рысью. Полк сел на коней, выехал из леса.

Когда подъехали к крепости, все стало ясно. Мостик пылал ярко и весело, был он узкий и длинный, саженей шесть. У моста лежали четверо зарубленных поляков, то ли те, кто зажигал мост, то ли просто не успевшие. С башни порхали стрелы и неслась оскорбительная ругань, а воины Вингольда, получив по две-три стрелы в щит, отскочили на безопасное расстояние. С десяток раненых держались кто за бок, кто за руку, ржали задетые лошади. Убитых, правда, не было.

Бобер, выехав вперед и не обращая внимания на стрелы, поднимал кулаки и орал что-то что было сил по-польски, он был вне себя. Митя никогда не видел его в таком неистовстве.

—  Отче, о чем он кричит?

—  Тебе это знать еще рано.

—  Да что он разошелся-то?

—  Никогда еще его так дешево не покупали, вот и разошелся. Эй, воевода! Хватит глотку драть! Все равно ничего не наорешь, стрел остерегись! Теперь их оттуда крюками не вытащишь.

Бобер наконец умолкает, подъезжает к монаху:

—  Вот так, отче! И не думаешь и не гадаешь, что с такими трусами дело иметь придется.

—  Ладно, трусы... Не вали с больной на здоровую. Объехали они нас, так и скажи, теперь думать надо, как их выкуривать, а не кулаками махать.

—  Объехали...  — соглашается Бобер, ему стыдно за свой порыв, он трясет головой, поворачивается в седле, превращаясь в прежнего Бобра, и бросает взгляд на городок. Там полыхает во всех концах.

—  Опять мы без добычи,  — ворчит монах,  — и отсюда теперь не уйдешь...

—  Тьфу.  — Бобер нехорошо ругается, потом машет рукой.  — Вингольд! Михаил! Потрясите городок с этой стороны, пока Любарт не все успел, запаситесь, чтобы на ночь на весь полк хватило. Нам теперь тут не одну ночь загорать, видно... Остальные  — спешиться. Коней к лесу. Лучников к стене. Паклю давайте! Попробуем с ними в пожар поиграть.

* * *

Любарт подъехал через час. Мрачнее тучи  — ему уже доложили.

—  Ну что, хитрец, опять себя перехитрил? На каждую хитрую задницу есть х... с винтом. Знаешь?

—  Да, но на каждый с винтом находится передница с лабиринтом,  — глубокомысленно возражает монах.

—  Ладно, умники! Что делать-то будем?

—  Надо теперь от воды пробовать.

—  Придется...  — Любарт терзает ус.  — Ты здесь постреляй поактивней, не давай им продыху, а я с реки...  — и вдруг трахает кулаком по колену  — Черт! Олгерд с Кейстутом ждут, а тут!.. И ведь не уйдешь! Такую ораву в тылу оставлять...

—  А может ничего? Пойдешь?  — размышляет Бобер.  — Я их блокирую, а ты дальше.

—  А сколько их там, ты знаешь?

—  Да на таком пятачке...

—  На таком пятачке полторы тысячи запросто десять дней продержатся. А если по соседству еще кто объявится? не так уж нас много, чтоб силы дробить. Да и главное их войско далеко ли ушло? А вдруг я завтра на них наткнусь? Что без тебя буду делать? А уж ты без меня тем более. Ладно. Давай попробуем как-нибудь выкурить, пара дней у нас есть...

Часа три полковники не могли навести порядок  — воины грабили польские припасы, и не только... далеко был слышен визг свиней, кудахтанье, крики насилуемых баб, шум тут и там возникавших драк.

Ближе к вечеру, войско все наконец подтянулось к острогу. Любарт собрал всех восьмерых воевод советоваться.

Самый горячий из них, Лугвений, почти перебил князя:

—  Чего там советоваться?! Там вон с обеих сторон, где ров с ручьем и рекой сходится, поставить лучников, и пусть шпарят их, не дают высунуться, пока мы туда, на остров под стену не переправимся. А переправимся  — сразу на частокол, я знаю, где там полегче, сам и пойду.

Остальные молчали. Любарт покосился на Бобра. Тот пожал плечами:

—  Не здорово, но больше ничего не придумаешь...

—  Да почему не здорово-то?

—  А потому! Отойдут из-под наших стрел и начнут тебя своими стрелами сечь и из-за частокола, и со стены. На чистом месте!

—  Зато когда переправимся, через забор перелезем тоже на чистом месте!

—  Это да... Правда, до забора еще дойти надо... Тут не выдерживает Любарт:

—  Ну что ты раскаркался! Что тебе тут, гулянка, что ли? Война есть война!

—  Да я и говорю, что лучше ничего пока не придумаешь.

—  Хорошо! Лугвений, ты где, думаешь, сподручней? Справа? Слева?

—  Слева от ручья. Ходил я там вброд. И забор хорошо помню.

—  Хорошо! Заводи свой полк от реки, но людей береги, от тебя нужна только хорошая демонстрация. Остальные...  — И Любарт начал расставлять силы перед штурмом. Ударить решили сейчас же, время уходило, время было ой как дорого!

Бобров полк по плану оставался напротив ворот и как бы не у дел. Воины продолжали метать внутрь острога стрелы с зажженной паклей, но что там выходило от этого, видно не было, во всяком случае, никакого пожара пока не получалось.

Оставляя полк на месте, Любарт просто не захотел лишних передвижений. Бобер остался этим очень доволен, так как был уверен в неудаче штурма и совсем не жаждал тратить на него людей, однако, тогда Любарт кончил распоряжаться, и воеводы поехали к своим полкам, не упустил случая продемонстрировать князю свой боевой настрой:

—  Всем дело нашел, один я остался?

—  Ты что, воевода! Какой мне прок тебя туда-сюда дергать? Стой да стреляй, может, подожжешь все-таки. А главное  — думай! Отец Ипат хвастался чем-то с лабиринтом...

Бобер усмехается:

—  Ты вот что, князь, хоть и сам знаешь, да не забыть бы в горячке...

— Чего?

—  На том берегу сотню-другую бы спрятать. Переправа тут простенькая. Если у Лугвения свяжется дело, они через реку кинутся. А если и не выйдет, все равно ночью может кто-то драпануть... Или даже гонцов послать...

—  Вот ты своих и посади. Я действительно забыл. Давай с Богом!  — и Любарт поскакал на левый фланг.

Бобер подозвал Кирилла и Федора, сотников восьмой и девятой сотен, пошептался с ними, и через полчаса их воины исчезли в лесу. Митя маялся рядом с монахом:

—  Отче! Что делать-то? Пойдем хоть посмотрим, как Лугвений атаковать будет. Чего здесь торчать?

—  Да ну... Поужинать бы... Хотя... Что здесь торчать, что там. Зажечь бы эту башенку! Между прочим, посмотри, как ров этот всякой дрянью зарос  — воды почти не видать... Ночью можно и полазить незаметно, может там дыра какая?

—  То князь бы сказал!

—  Да? Ну ладно, пойдем к Лугвению, посмотрим.

Когда они пришли, Лугвений уже действовал. Лучники мощно сыпали стрелы, заставив поляков попрятаться.

Низом по берегу, прикрывшись щитами, вперед бросилась первая сотня смельчаков. Протока была неширокая, десять сажен, и неглубокая, вода на середине достигала человеку до груди.

Перейдя ров, воины кинулись вперед и начали падать. Дождь стрел как раз с дальнего конца острова, о чем предупреждал Бобер, стал косить литвин немилосердно.

Десятка три во главе с Лугвением проскочили до частокола и под ним укрылись. Остальные, кто попадал и остался лежать, убитый или тяжело раненный, кто повернул назад, схлопотав стрелу в руку, ногу, плечо, бок, щит.

Вторая сотня двинулась уже не так решительно, очень ей не хватало бойкого командира, и только начала выбираться из воды, только стали падать первые подстреленные, все вдруг повернули назад, как ни кричал на них из-под частокола Лугвений.

Дальше все остановилось. Переправляться больше никто не решался, Лугвений со своими храбрецами сидел у частокола.

Впрочем, храбрецам его не сиделось. А что хитрые они были, а не только храбрые, Митя убедился через короткое время.

Оказывается, кто-то захватил с собой банки с дегтем. Густо намазав частокол в нескольких местах, они подожгли деготь. Огонь занялся дружно. Густо повалил черный дым и... пребыванию Лугвения на острове пришел конец. Спасаясь от огня и дыма, воины перебегали все ближе и ближе ко рву, когда же терпеть стало невмоготу, спрыгнули в воду и выбрались на свой берег.

Частокол горел. Это позволяло на что-то надеяться. Но осажденные не сидели сложа руки. Застучали топоры, что-то творилось там, за тучей черного дыма. Вдруг на границе пожара звено забора (бревен девять) упало и съехало вниз по склону.

Подожженный участок благополучно догорал, его и не пытались тушить.

—  На всю ночь хватит,  — хмыкнул отец Ипат.

Ночь была уж тут как тут, укрыла тьмой противоположный берег, реку, зажгла звезды.

—  Пойдем, Митя, больше смотреть нечего.

—  Как же все увязло! А, отец Ипат? Неужели ничего нельзя сделать? Ведь у нас сил сколько!

—  Сил... Это тебе не в поле саблей махать. Пойдем! Тут придумать что-то надо.

* * *

Когда воеводы после неудачного штурма собрались у Любартова костра на совет, и подошел герой дня Лугвений, легко раненный стрелой в предплечье, но веселый, готовый хоть сейчас опять в драку, все начали дергать носами, принюхиваться. Тянуло, и крепко, обыкновенным человечьим дерьмом. Один Любарт сидел спокойно.

Наконец не выдержал монах:

—  Спаси Господь, воеводы! Кто из вас обосрался-то? Так смердит  — сил нет!

Любарт понял глаза на Лугвения:

—  Что, герой, в дерьме пришлось искупаться?

—  Да кто ж знал, что они в ров дерьмо догадаются сливать?

—  Вот теперь знай. Неделю вонять будешь, если не больше, хоть мойся, хоть не мойся.

—  Тьфу!  — расстроился Лугвений.

Воеводы посмеялись и начали обсуждать, как быть дальше. Ничего нового никто не предлагал, а больше склонялись к тому, чтобы бросить этот острог к чертовой матери, да спешить на соединение с Олгердом. Или по крайней мере блокировать острог одним полком, а остальным идти. Митя все это уже слышал, потому и не интересовался, но он приметил, как вдруг сильно задумался монах. Он совсем не принимал участия в разговоре, смотрел рассеянно сквозь огонь, иногда шевелил губами.

Совет закончился ничем. Любарт решил еще подождать день  — может вывернется что-то новое или достанут наконец осажденных Бобровы горящие стрелы, неутомимо, непрерывно летевшие в крепость.

Когда, посоветовав Лугвению вымыться горячей водой, разошлись, монах подсел к Любарту.

—  Князь, а зачем они дерьмо в ров сливают?

—  Для чистоты. Сам подумай, если тысяча, а то и полторы, человек, да каждый за день кучку наложит, через неделю в дерьме утонешь!..

—  А как это сделано?

— Что?

—  Ну, как сбрасывают, каким образом?

—  Желоб я велел закопать. Колодец такой пробили, досками обложили... Постой-постой!

—  Какой он величины?

Любарт таращит на монаха глаза, разводит руки аршина на полтора:

—  Вот такой примерно...  — Глаза его вспыхивают и гаснут.  — Не-ет... Круто, не влезешь... Крутой он и длинный, не влезешь, и выходит в выгребную яму.

—  Да не важно, куда он выходит! Деревянный ведь?

— Деревянный...

—  Так, может, скобы?..

Глаза у Любарга вновь вспыхивают, он воровато оглядывается, видит, как смотрит на него Митя (больше у костра никого не осталось), и прикладывает палец к губам.

—  А кто ж сможет?

—  Давай уж я. Возьму грех на душу за веру православную. Ты подскажи, где этот желоб?

—  Не скажу точно, искать надо. Слева ближе к ручью, почему Лугвений-то и пропах.

—  Ладно, его по звуку ведь можно определить, не прямо же в воду вы его...

—  Нет, конечно. С полсажени над водой.

—  Надо пару бревен связать, да в темноте незаметно... Там во рву травы, и старой, и новой  — черт ногу сломит, так что осторожненько прокрадемся...

—  Ну что ж, давай!  — загорается Любарт.  — Эх! Получилось бы! Я б тебя в зад расцеловал!

—  Ну-ну! Не говори  — гоп! Там поглядим. Тьфу-тьфу-тьфу!  — Монах плюет через левое плечо.

—  Отче, давай я с тобой!  — подкатывается Митя.

—  Еще чего! В дерьме купаться! Не княжье это дело... Ты мне Гаврюху скорей сыщи и сюда. И травы той, дедовой, приготовь, которая пенится  — отмываться потом... Если придется...

Мите становится страшно. Он представляет, как монах протискивается по тесной вонючей трубе, а наверху стоит уже поляк с поднятой саблей и ухмыляется.

—  Отче! Если скобы, ведь стучать придется. Услышат.

—  Не должны,  — откликается Любарт.  — Там закоулки, позади нужника, и закрыто плотно, если и услышишь, не поймешь  — откуда...

—  Вот и добро! Волков бояться  — в лес не ходить!

Через час все было готово. В тайну, кроме них троих, был посвящен только Гаврюха, который должен был на плоту подвезти монаха к трубе и дождаться его назад.

* * *

Ночь тянулась медленно. Пылали на стене факелы, под стеной костры. Стрелы густо летели в крепость, редко из крепости. Гвалт стоял порядочный  — Любарт приказал громче шуметь. Митя, достав огромный пучок пенной травы, побежал к Любартову костру. Дед было окликнул:

—  Куда ты? Поспи немного!

—  Меня князь требует.

—  Зачем?

—  Дело есть, дед, не спрашивай!

—  Что за секреты? Смотри! Через ров не смей!

—  Какой ров! Пропахнешь, как Лугвений.

—  Ну иди...  — Дед укладывается спать.

Митя устраивается у княжеского костра, сидит, обхватив колени, смотрит в огонь, ждет. С противоположной стороны на него смотрит рассеянным, невидящим взглядом Любарт. Проходит час. Митя задремал. Еще час. Любарт встряхивает головой, поднимается. Митя открывает глаза, вскакивает:

— А?! Вернулись?

—  Нет. Пойдем, посмотрим.

Они спускаются вниз, к тому месту, где ров смыкается с ручьем. Здесь тихо и черно. Не видно по воде совсем, хоть глаз выколи А тишина хрупкая, нервная и как будто отгороженная, отрезанная от гама, что стоит там наверху.

Они долго стоят у воды. Запашок здесь, конечно... Напряженно вглядываются, вслушиваются  — ничего! В конце концов как будто всплеск?!. Да! Вот еще! Еще!

—  Никак плывут!  — шепчет Любарт.

Плотик и две фигуры на нем возникают рядом внезапно. Двое вытаскивают бревна на берег и лезут назад в воду. Долго обмываются, пока князь не окликает:

—  Эй, хватит! Найдите место почище. Здесь ведь тоже дерьмо плавает.

—  Ты настоящего дерьма не видел!  — откликается монах и выходит из воды. Воняет от него!..

— Ну! Был?!

— Был!

—  Ах, орел! Ну и гусь! Пошли скорей!

—  Нет! Митрий, ты травы принес?

—  Вот она.

—  Давай скорей! Гаврюха, пошли в ручей, к чистой воде, а то задохнусь. О Господи! Воля твоя!

Они поднимаются вверх по ручью шагов на сорок, там монах с отвращением сдирает с себя все и лезет в ледяную воду. Гаврюха  — следом. Монах мычит, ахает, кряхтит и трет, трет себя травой до тех пор, пока не покрывается душистой белой пеной. У Гаврюхи громко клацают зубы, но он тоже не спешит обмываться и выскакивать.

Князь с Митей терпеливо ждут. Настроение у них поющее. Сон как рукой сняло!

«Раз монах был там, значит, проникнуть в крепость можно! Значит, она уже  — того! Значит  — завтра!.. Или сегодня? Как Любарт решит! Но это уже второе! Главное  — шарахнем! Ах, отче, отче!! Отчаянная твоя башка!»

—  Митрий! Принеси нам какие ни то порты, эти мы уж не наденем, а голыми к костру идти, еще увидит кто, подумает  — чокнулись...

Митя срывается за одеждой.

Через некоторое время они вчетвером сидят у костра. Князья укрывают лазутчиков плащами, наливают им полные жбаны, тащат закусить.

—  Со мной такого не бывало,  — смеется монах,  — чтобы князья за мной ухаживали! А. Гаврюх?!

—  Заслужили, черти!  — треплет его по затылку Любарт.

У Гаврюхи зубы выбивают дикую дробь, а руки так дрожат, что из жбана выплескивается брага.

По комплекции он  — едва треть монаха, а пока тот лазил по трубе, все три часа, а то и больше, просидел на плоту.

Любарт отнимает у него жбан и поит из своих рук. Заставляет выпить много. Велит Мите принести шерстяной коц и еще им накрывает Гаврюху. Тот, наконец, перестает стучать зубами, расплывается в блаженной улыбке.

Монах сам за собой ухаживает: дует из жбана, поворачивается к огню то одним, то другим боком, подтыкает под себя плащ.

Митя тянет носом воздух: «То ли принюхался  — вроде и не воняет?»

—  Да не-е-е... Отмылись  — не нюхай! Эта трава у деда Ивана  — мировецкая! Ну так, стало быть, залез я! Скобы вколотил! Так что теперь можно и без шума. И не одному. Крышку приподнял, осмотрелся... Лошадей там стояло с десяток, людей не видел, но вылезти не решился, не стал рисковать. Я ведь не расспросил, как там внутри и что. Теперь бы туда тех, кто внутри хорошо ориентируется. Того же Лугвения! Ну и обмозговать, как действовать, да и с Богом!

—  Хорошо, отец Ипат! Ох, как хорошо! Ладно, утром обмозгуем. Пожалуй  — на завтрашнюю ночь. Надо, наверное, мост приготовить, чтобы ворота изнутри открыть и... Ну ладно, подумаем!  — Любарт сияет.  — Ох, отец Ипат! Если возьмем  — проси, чего хочешь!

—  Економку! Економку мне подари, потолковей да подородней!  — хохочет монах.

—  Хха! А как же твое монашество?

—  Бог милостив! Я каждую ночь каяться буду!  — во все горло ржет монах.

—  Согрешу  — и покаюсь! Согрешу  — и покаюсь!

Брага действует быстро: щеки краснеют, глаза соловеют, а у Гаврюхи так и вовсе закрываются. Он заваливается на бок и засыпает.

—  Ну, герои, давайте поспим малость.  — Любарт поднимается, идет к себе в шатер.

—  Сейчас! Еще посидим зачуток! Согреемся, бражку допьем... А, Мить?

* * *

Наутро Митя не узнал Любарта. Постное лицо, недовольная мина. Он придирался к воеводам по всякому поводу, давал разгон, требовал чего-то придумать для взятия острожка.

Воеводы знали своего князя и шарахались от него кто куда. В конце концов, кто по княжескому приказу, а кто сам себе напридумал, они разбежались по лагерю  — лишь бы Любаргу не на глаза!

Тогда князь удовлетворенно огляделся и велел звать Бобра «с челядью».

«Ну дай Бог Бобру стерпеть все княжьи капризы»,  — вздохнули воеводы. Бобер явился «с челядью»: монах, Вингольд и Михаил. Митя сидел у князя уже с рассвета.

Уселись. Помолчали. Бобер ждал, что скажет князь. Он совершенно ничего не знал о ночных похождениях монаха, в то время как Любарт совершенно естественно был уверен, что тот знает.

—  Ну, что скажешь, воевода?

—  А что говорил, то и скажу. Идите, а я тут останусь. Блокирую их  — пусть сунутся.

Любарт сидит мгновение неподвижно, потом трясет головой, как от кислого кваса:

—  Ты что, хочешь один, что ли?

—  Что  — один?  — не понимает Бобер.

—  Острог взять.

—  Как это  — взять? Как это я его возьму?!

—  Дак чего ж ты?

— Чего?

—  Залупаешься.

— Я?!

Немая сцена. Все смотрят друг на друга ошарашенно, не зная, что сказать. Бобер багровеет, багровеет и наконец взрывается:

—  Вы что?! Дурачка из меня сотворили и рады?!! Что я вам  — сопляк на побегушках?! В чем дело?!

Митя изумленно смотрит на монаха и видит на его лице замешательство. Они оба поворачиваются к Любарту  — тот в полном недоумении. Секунды молчания, наконец монах несмело спрашивает:

—  Князь, ты о чем?

—  Что-о?!!  — теперь взрывается Любарт.  — Паразит пузатый! Я все о том же! А вот ты... Цыц, черт вас раздери (это на жест монаха оправдаться)! Вы что, все за ночь с ума посходили?!

—  Да прекратите вы дурью маяться! В чем дело-то? Скажите толком!  — пытается вникнуть Бобер.

—  Как?! Ты не в курсе, что ли?!  — почти орет Любарт.

—  В каком курсе?!  — орет в ответ Бобер.

Любарт беспомощно оглядывается на монаха, видит, как тот отворачивается, пряча ухмылку.

—  Ну  — темнилы! Тьфу! Вас в Орден шпионами засылать. А ну, отче, выкладывай своему воеводе!..

Отец Ипат, осторожно оглядываясь на Бобра, словно ожидая оплеухи, говорит:

—  Ты не серчай, воевода, не успели тебя предупредить... Мы с князем вчера лазейку в острог нашли...

—  Ах вот оно что!  — Бобер усмехается и вдруг замахивается дать монаху по шее. Но тот мгновенно (дождался! откуда и прыть взялась!) отскакивает на сажень в сторону.

Все разражаются хохотом, атмосфера разряжается.

—  Ну, так вот, давайте теперь обсудим, как лучше распорядиться случаем.

* * *

Обсуждали долго. Уж очень заманчиво было воспользоваться ситуацией. Но согласились, что и лучше, и проще всего  — открыть ворота.

Для этого нужны были люди, знавшие внутреннее устройство острога, его двор, и нужен был мост, да не просто мост, а такой, чтобы его в считанные минуты можно было перебросить через ров.

—  Ну, мост, я думаю, не проблема.  — Любарт смотрит на Бобра, тот кивает.  — У нас в запасе целый день.

—  День?  — Митя спрашивает и оглядывается.

—  День, день...  — серьезно подтверждает Любарт.  — Если соваться, то только ночью... Мастера у вас найдутся?

Бобер смотрит на Вингольда с Михаилом, те согласно кивают:

—  Найдутся, князь.

—  А вот с людьми посложней. Кто-нибудь из твоих здесь бывал?

—  Нет, князь. Никто.

—  Тогда не взыщи! Все заслуги лазутчикам достанутся.

—  Господи, князь, о чем разговор...

—  Да ведь мне вас жалко! Вся заслуга ваша, а вы опять в тени. Монах вежливо кашляет:

—  Мы перетопчемся! Лишь бы дело лучше сладилось. Да вот еще про економку князь бы не запамятовал...

—  Какую еще економку!  — возмущается Бобер.

—  Это наши с отцом Ипатом дела,  — веселеет Любарт.  — Не забуду, не бойсь! Представлю на выбор! А вот кто в говно полезет? Пожалуй, Лугвения надо посылать. Он в остроге дольше всех вертелся.

—  Ну посылай! За чем дело стало?! Лишь бы он нам ворота открыл, а там уж мы постараемся...  — Бобер приглаживает ус.

—  Хорошо!  — Любарт сжимает кулак и начинает пристукивать им по колену, отмеряя фразы.  — Значит, вы готовите мост, подтаскиваете его как-нибудь скрытно (это уж ваша забота) и ждете. Лугвений открывает ворота. Вы набрасываете мост и врываетесь во двор. Главное  — башня! Сразу захватить ее, чтобы стрелами не пакостили, а потом уж вглубь. Следом за тобой я ввожу другие полки. Так?

—  Так!  — Бобер вовсе не собирается заканчивать разговор.  — Но ведь отвлечь надо. Ты, князь, надеюсь, не упустил?

—  Не упустил, не упустил... Ты один, что ли, умный?

— Мало ли что...

—  Когда Лугвений полезет, я вчерашний маневр повторю и слева и справа, так что шуму будет достаточно.

—  Ну что ж... Тогда пора бы уж и Лугвения пригласить? Князь посылает отрока.

Минут через пять появляется Лугвений. Приход его чувствуется сразу. Все стараются не подать виду, здороваются, отводят глаза. Но Лугвений все видит. Он зол, как черт:

—  Вот и воюй за вас! А вы носы воротите!  — и плюхается на землю возле князя.

—  Что ты, Лугвений! Кто воротит?

—  Да все вы! Что я, не вижу, что ли?

—  Ты вот что, парень, не лайся!  — веско говорит монах.  — Если хочешь отмыться, приходит ко мне, я помогу. Но не бесплатно!

—  Благодетель нашелся. Правда, что ль? Все молчат.

—  Вы что, отмывать меня звали?

—  Нет,  — очень серьезно и спокойно говорит Любарт,  — еще раз в дерьме искупаться.

Бобер, монах и сотники прыскают так, что Лугвений вскакивает и хватается за саблю.

—  Тихо! Тихо!  — Любарт берет его за руку.  — Садись. А вы! Взрослые люди, а ржете, как жеребцы... Слушай, тут не до смеха. Дело для тебя, да и для всех нас важное. Важнейшее!

Лугвений садится, внимательно смотрит на князя, только на князя.

—  Ты внутреннее расположение острога хорошо помнишь?

— Да... Помню.

—  Оправляться там случалось?  — вставляет Бобер.

—  Да вы что, издеваетесь, мать вашу?..  — Лугвений опять вскакивает, но видит, что никто не смеется, и уже более спокойно,  — чокнулись все на этом дерьме?

—  Не на дерьме, а на нужнике,  — спокойно продолжает Любарт.  — Ты вспомни, где там нужник стоит? Как он расположен? Далеко ли от ворот?

До Лугвения начинает что-то доходить, он успокаивается, садится, морщит лоб, вспоминая:

—  С воротами рядом совсем... У стены. С этой стороны, слева, если отсюда глядеть. Почти у стены, потому что там сзади яма еще выгребная...

—  А у стены что?

—  Ну что у стены за нужником может быть? Ничего... Привязь там для коней, кажись, вот и все...

—  Вот и славно!  — Любарт доволен.

—  Что славно-то? Что с того?  — опять начинает злиться Лугвений.

—  А то, что ты сегодня мне крепость возьмешь!

— Я!!! Как?!

—  А вот через этот нужник!

—  Тьфу!

—  Да не тьфу! Не хочешь, другого пошлю, ты что, один острог знаешь?

—  Да ясно... Только больно уж неохота опять в дерьме купаться.

—  Ничего. Ты вон к отцу Ипату обратись. У него такая травка есть  — любую гадость начисто отмывает.

—  Не бесплатно!  — громко вставляет отец Ипат. Все смеются.

—  Отмывает  — не отмывает, что поделаешь? Все равно лезть!..

—  Вот именно.

—  Рассказывайте.

Отец Ипат рассказывает, а Лугвений задумывается.

—  Ты о чем, воевода?  — спрашивает Любарт, когда монах закончил, а Лугвений как будто и не собирался ни о чем спрашивать.

—  Я думаю, сколько народу взять... Оно бы, конечно, чем больше, тем лучше, только время... Да и не укроешь целую сотню в яме...

—  Какое  — сотню! Хоть бы десятка полтора! Так что давай самых отчаянных. Надо в ручье плотиков навязать, чтобы тройками или парами заплывали незаметно. Сам первый пойдешь, оглядеться и распорядиться. Там по ходу дела решишь, может, всех и не дожидаться...

—  Может, и не надо, это уж как ворота сторожить будут. Ну а открою я ворота, и что?

—  Тогда Бобер ворвется.

—  Как же он через ров?

—  Это уж его забота.

—  Ну что ж, его  — так его...

—  Может, мостик поправить придется, так ты уж пригляди. Ладно?  — предупреждает Бобер.

—  Ладно,  — впервые сегодня улыбается Лугвений.

* * *

В эту ночь Жигмонт на Оленьем выгоне не велел жечь много костров, чтобы не спугнуть литвин.

В эту ночь Кейстут готовился разбить поляков.

В эту ночь Лугвений, навязав плотов, готовился с самыми ловкими своими бойцами искупаться в дерьме.

В эту ночь Бобер, подтащив почти к самому рву укрытый ветками длинный мост, ждал, когда откроются ворота острога.

В эту ночь князь Любарт готовился взять острожек и покончить с поляками в Городло.

В эту ночь князь Дмитрий Кориатович готовился к своему первому бою.

* * *

Когда стемнело, Любарт погнал два полка демонстрировать по реке, слева и справа от крепости. Прикрываясь от стрел большими (на троих-четверых), сплетенными из ивы и тальника щитами, воины переходили протоку и перебегали под защиту нижнего частокола. На стенах сильно занервничали, забегали, замелькали факелы, поляки кинулись стрелять, готовить кипяток и смолу.

В темноте воины Лугвения завели один за другим свои плотики в протоку и исчезли там под прошлогодним бурьяном, а «бобры» подтащили и положили против ворот сделанный днем в лесу мост. Был он узенький и длинный  — десять сажен, наполовину длинней, чем требовалось, но ведь его надо было надвинуть, а это...

Справа и слева шум стоял большой. Дружинники Бобра замерли вокруг своего, замаскированного хвоей, чудо-моста. Ждали.

Митя стоял сзади, рядом с дедом и монахом, и сжимал зубы, чтобы они не стучали друг о друга, потому что каждая частица его тела мелко, противно дрожала.

«Что такое? Боюсь, что ли? Да нет вроде. Почему же дрожишь-то, как овечий хвост? Непонятно! Тоже мне  — вояка!.»

Рука деда опустилась ему на плечо. Митя вздрогнул.

—  Ты не жмись, сынок, расслабься. За рукоять не держись  — и пальцы запотеют, и рукоять. Когда вперед пойдем, наверх посматривай, щит наготове держи. Могут сбросить чего тяжелое, а то и смолы плеснуть  — остерегись.

—  Ага! Дед! А чего это у меня зубы стучат?  — Митя превозмогает стыд, считая, что так лучше.

—  Хе! Не обращай внимания. У всех так по первости-то. Да и не по первости... Перед боем всегда так. Не боишься?

—  Да нет, в том-то и дело!

—  Вот и хорошо! А зубы постучат и перестанут...

Вдруг ворота острога тихо, будто сами собой, будто во сне, растворились.

— Дед!!

—  Вижу! Ух, молодцы! Вингольд! Вперед!

Воины, сидевшие и лежавшие вокруг моста, вскочили, схватили свою ношу и кинулись к воротам. Быстро и споро стали надвигать мостик через ров, но он оказался все-таки слабоват для такой длины, повис, и конец его ткнулся в стенку рва аршина на полтора ниже, чем надо.

—  Эхх! Мать твою!..  — заскрежетал зубами Вингольд.

Но на той стороне выскочили из ворот люди, кинулись, схватили упершийся в землю конец моста, вытянули его и положили на площадку перед воротами.

На башне истошно завопили сторожа, но Бобровы дружинники, подняв зонтиками щиты над головой, густо бежали по мосту и скрывались в воротах.

—  Дед, пошли скорей!

—  Успеешь. Дай бойцам забежать.

С башни полетели стрелы, камни, но как-то неуверенно, недружно. Чувствовалось, что защитники ошарашены. Слышно было, что на башне уже вовсю рубятся.

В ворота побежала четвертая сотня, когда на башне все стихло.

—  Вот теперь пошли и мы.  — Бобер не спеша побежал вперед, Митя за ним, сзади топал и сопел монах.

Им уступили дорогу, и Митя, поглядывая наверх, как учил дед, перебежал мостик и очутился внутри острога.

Его больше всего поразил рев дерущихся далеко впереди людей. Он сам закричал и дернулся вперед, но монах схватил его за руку:

—  Погоди! От деда не беги!

Дед же стоял у ворот и распоряжался вливавшимися в ворота сотнями, заворачивая их наверх, на стены. Тянулось это довольно долго, пока весь полк не оказался внутри крепости. К этому времени поляки стали разбегаться, прыгать со стен, бросаться в реку. Слышны были плеск, топот, крики. Только прижатая к дальней стене большая группа (некуда было деться!) бешено отмахивалась от наседавших литвин.

—  Федор!  — гаркнул Бобер.  — Давай лучников! Федор свел со стены двадцать человек с луками.

—  Пошли!  — Бобер направился к дальней стене. Подойдя к дерущимся, Бобер громовым голосом вскрикнул:

—  А ну, расступись!

Литвины откатились от поляков, потеснились в стороны. Поляки остались стоять у стены, затравленно озираясь, прикрываясь щитами.

—  Бросай оружие, пся крев!  — взревел Бобер по-польски.  — А то всех сейчас стрелами перещелкаем!

—  Пошел к чертям собачьим, свинья!  — откликнулись от стены.

—  Федор!

Свистнули стрелы, и семь человек у стены упали. Еще! И еще десять упали.

—  Эй, хватит!  — закричали от стены.  — Мы сдаемся!

Бобер поднял руку. Луки опустились. Поляки начали бросать сабли, щиты и выходить вперед.

—  Вот и все. Ффу!  — выдохнул Бобер.  — Федор, проследи! Выведи их на свет, свяжи, чтобы не разбежались. Утром разберемся. Пойдем на стену, поглядим.

Они поднялись на стену. У частоколов кое-где еще дрались, но бой быстро замирал  — поляки разбегались и бросались в реку, надеясь укрыться на том берегу.

—  Много нашим за рекой работы будет. Пошли. Все!

Митя посмотрел на свой меч, который так и не пришлось пустить в дело, сунул его в ножны, вздохнул. Дед равнодушно махнул рукой:

—  Не жалей, еще намашешься.

* * *

На следующий день, разобравшись с пленными, ранеными и добычей, Любарт двинулся на Холм. От Оленьего выгона его отделяло 60 верст. Бобер ворчал:

—  Вот тебе и победа... А почти полсотни убитых, две сотни раненых. И пленных, леший бы их позабирал, в остроге три сотни, да Кирилл с Федором из речки наловили три сотни  — тоже так не бросишь. И у них тоже раненые... За здоровыми глаз да глаз, за ранеными уход, за добром (добра, конечно, много) присмотр  — еще триста с лишним человек  — семи сотен как не бывало! Целый полк, считай, к чертям собачьим! Как там твой Плутархос говорил?

—  Насчет чего?  — оживляется монах.

—  Полководец там какой-то римлян разбил...

—  А! Это Ганнибал!  — живо догадывается Митя,  — «Я разбил римлян  — пришлите мне войско, я наложил на Рим контрибуцию  — пришлите мне денег!»

—  Вот-вот! Сколько ни побеждай  — все в убытке остаешься.

—  Ну так уж и в убытке,  — хмыкает монах,  — сколько оружия, снаряжения... А денег сколько из петухов этих спесивых натрясли! А выкуп за пленных какой будет!

—  Люди! Людей нет! Они сейчас дороже любого золота  — вся война еще впереди, а уже целого полка нет!

—  Ну тут уж что поделаешь?.. Не от нас зависит...

—  Да уж если б от нас... Станислав! Давай-ка, организуй мне дальнюю разведку, дело к главному идет.

—  А вы утрясли с князем, как пойдете? Дальней разведке точный маршрут нужен, а то на обратной дороге разминемся и...

—  Утрясли. Сейчас вдоль берега, а где река на север отвернет, берег бросить, идти прямо, теперешнего направления держаться, это направление на Холм.

—  Я знаю.

—  Так вот, надо подойти к Холму с востока и узнать, там поляки или нет. Если там  — к нам гонца, и ждать, встречать. Если они дальше пошли, оставить для нас дозор, а сам дальше, за поляками. Ясно?

—  Ясно. Тогда я, пожалуй, всех заберу. А то ну как за Холм, к вам много дозоров придется слать.

Бобер, как всегда, чуть подумал:

—  Пожалуй, забирай...

— Дед! Я с ними!

— Ну что ж...

—  Мне только с разведкой мотаться не хватало,  — ворчит монах. Но Бобер неожиданно для монаха, а особенно для Мити, говорит:

—  А зачем тебе? Пусть с Алешкой помотаются. Не заблудитесь только, Станислав!

—  Понял, воевода! Поехали, князь. Разведчики пришпорили и понеслись вдоль реки.

Пока скакали до поворота, трижды видели поляков, измученных, ободранных, вероятно, израненных, спасшихся из Городла и пробиравшихся по берегу ближе к своим. Увидев всадников, они ссыпались под берег и там хоронились. Разведчики не обращали на них внимания, скакали дальше. Но когда добрались до поворота, и нужно было оставлять дозор, Станислав из 27 (с князем) человек приказал остаться двенадцати.

—  Что так много-то?  — опешили те.

—  Бойтесь, как бы мало не оказалось,  — озабоченно отвечал Станислав.  — Вон в той чаще схоронитесь, да до прихода Бобра глядите в оба. Видели, сколько ватажек их бродит? Вдруг их человек двадцать-тридцать вместе сойдется. Да с оружием... Так что смотрите мне. А мы вот так все прямо до самого Холма. Если повернуть придется, оставим заставу.

* * *

Напоив коней, поскакали дальше. Алешка, естественно оказался радом с Митей. Когда взгляды их встречались, он ободряюще улыбался. Митя волновался, но чем дальше скакали, тем сильнее это напоминало ему их бесконечные шатания вокруг Бобровки, и вскоре он совсем успокоился.

Поприща через четыре опушка поворачивала к западу. Это было не здорово, но в лес решили все-таки не соваться, очень он был плох  — сырой, с густым подлеском  — и очень уж была удобной дорога вдоль опушки. Пришлось оставить двоих.

Проскакали еще около трех верст, и опушка завернула к северу и довела их до самого Холма.

Здесь пришлось задержаться надолго. Во-первых, для того, чтобы узнать, где поляки. Во-вторых, чтобы дать отдых коням, ведь проскакали около тридцати поприщ.

Спрятав коней в чаще, возле подходящего ручья, Станислав оставил привал на попечение шестерых разведчиков, чтобы обиходили коней и, если придется дальше скакать, подготовили все к дальнейшему походу, а сам, взяв четверых, пешком отправился к городу.

Митя с Алешкой тоже было вскочили за ним, но Станислав осадил их.

—  Алешка, отдохни. Тебе, думаю, ночью придется потрудиться. А ты, князь, с ним в паре будешь работать, так что и отдыхайте вместе.

Через полтора часа они вернулись. Поляков в городе не было. То есть войска не было, гарнизон остался. Встречные местные жители рассказали, что поляки пришли восемнадцатого после полудня, передохнули в городе, привели себя в порядок и вчера рано утром ушли на север. Надо было догонять и искать.

Наскоро пообедали. Станислав спешил, досадуя, что поздно вышли из Городла, поздно решили посылать разведку, все поздно. По его прикидкам, требовалось проехать еще столько, а то и больше, чтобы нагнать поляков, а времени уже было около четырех часов пополудни. У Холма оставили пятерых и поскакали на север.

До захода солнца одолели еще поприщ двадцать, вконец замотав коней. Но Станислав поехал бы и дальше, если б не кончилось открытое пространство: опушка неожиданно загнулась левей, потом прямо на запад, они скакали вдоль нее, надеясь, что вот-вот она завернет, и она завернула, но не на север, а на юг. Пришлось остановиться и даже возвратиться немного назад, чтобы не разминуться со своими, если вдруг кто-то поскачет вдогонку.

Солнце село, но было еще светло, и Станислав решил проверить лес. Они отыскали ручеек, чтобы напоить коней, забрались вдоль него подальше в чашу и спешились.

—  Так, ребята! Коней поить, кормить, костерчик, ужин,  — все как полагается, а я с Алешкой дальше в лес прогуляюсь. Может, до чего доберемся... Князь, ты как  — не устал?

— Да ты что!

—  Тогда вперед. Алешка, давай прямо на север.

И они пошли. Около часа шагали по тихому лесу, пока совсем не стемнело. Станислав решил было уже возвращаться. И тут сказалось ли чутье следопыта, или по виду леса Алешка определил, но он попросил:

—  Давайте еще чуть пройдем, кажется, кончается лес.

—  Ну давай!  — охотно согласился Станислав.

Минут через пять меж деревьями как будто чуть посветлело, а еще через пять они вышли на опушку и замерли.

Перед ними поприщ на пять расстилалось открытое поле, и в дальнем его конце, чуть правее, горело множество костров.

—  У-тю-тю! Тю-тю!  — присвистнул Станислав.  — Вот так удача! Вот это называется повезло! Чуть влево или право уехали бы, да что там!  — поверни мы назад  — и до завтрашнего утра черта бы что нашли! Ну, Алешка, молодец! Теперь у нас вся ночь впереди! А вдруг это не поляки, а наши... Надо узнать!  — Станислав загорелся азартом.

—  Ребята с ума сойдут,  — напомнил Алешка.  — Возвратиться надо.

—  Станислав! А какая разница, свои или чужие? Они ведь в любом случае соприкоснулись. И в любом случае надо скорее Любарту направление давать...  — Митя говорит с опаской.

Станислав резко поворачивается к нему, прикидывает что-то:

—  Верно, князь, верно! Сначала гонцов пошлем, а потом получше разузнаем и вдогон еще весть! Алешка, давай назад! Не сбейся, я ни черта ночью в лесу не понимаю.

Алешка выводит их назад, костер замечается издали.

—  Как бы нас не подловили с этим костром.

—  Бог даст... Если это и поляки, все равно далеко. И чего им сзади особо разглядывать. Нам бы часа три перебиться, чтоб кони вздохнули.

Разведчики встретили их радостно, они действительно забеспокоились, долго ожидая.

Станислав распорядился:

—  Сейчас ужинаем. Часок вздохнем и: Корибут и Минигайло, седлайте  — и назад в Холм. Бобру и Любарту весть, чтобы шли сюда, тут громадный лагерь за лесом, вероятно, поляки. Ивар с Василием, ложитесь спать, Остей с нами. Мы узнаем все точно, разбудим вас, и вы погоните вслед, уже настоящие вести. А мы будем вас дожидаться.

Поев и отдохнув около часа (Митю стало клонить ко сну), отправив Корибута и Минигайла, Станислав с князем, Алешкой и Остеем направились узнавать, что за лагерь, наказав Ивару и Василию не гасить костерчик.

Больше часа они подбирались к кострам, боясь напороться на сторожей. Время шло к полуночи. Крались неторопливо и терпеливо. Наконец приблизились настолько, что стали слышны голоса. Вслушивались недолго  — это была польская речь.

—  Все ясно,  — прошептал Станислав.  — Давайте посчитаем костры, сверим и прикинем, сколько их, да назад.

Они долго считали, сверялись, снова считали. Выходило что-то уж слишком много, пока Митя, не умевший считать войско по кострам, и сейчас скучавший, не предположил:

—  А может, там дальше уже наши?

—  А!! Ну, князь, ты даешь! Очень даже может такое... Но тогда чего считать? Давайте-ка еще поближе подберемся, может, увидим что.

Пока подбирались, по лагерю поляков пошел какой-то шумок.

—  Станислав! Похоже, они манатки собирают,  — говорит Остей.

—  Похоже,  — вторит Алешка.  — Слышите, запрягают.

—  Интересно! Это что же, вперед или назад? Надо узнать!  — горячится Станислав.

Через полчаса слышится шум отъезжающих повозок. Он нарастает, повозки движутся в сторону разведчиков. Они распластываются за едва заметным пригорочком, готовые сорваться с места. Повозки проезжают перед ними куда-то влево, слышится тихий говор, шепот (значит, скрытничают, опасаются чего-то!). И вдруг явно, довольно громко  — стоны!

—  Раненых увозят!  — шипит Станислав.  — Значит, сражение уже было! Значит, и наши недалеко! Черт! Что же будет?

—  А что будет? Любарт все равно далеко. Они, поди, у Холма ночуют.

—  Да, Любарту оттуда... Правда, пешцев у нас нет, обоз можно оставить.

—  Если они только раненых увозят, а сами дальше биться собираются, то Любарт успеет,  — говорит Остей.  — А вот если отступят...

—  Да! Видишь, идут-то не к Холму, а на запад,  — замечает Алешка.

—  Тогда скорей надо! Как можно скорей Любарта двинуть наперерез. Пошли!  — Станислав приподнимается и, пригнувшись, бесшумно бежит к лесу, остальные за ним.

* * *

Это были раненые Жигмонта. Вначале он собирался закрепиться на берегу речки и подержать здесь Кейстута, За подкреплением было послано уже тогда, когда отвернули от Владимира и пошли на север: надо было срочно обезопасить тыл и оберечь Холм от возможного (да что там  — возможного! обязательно ведь полезут!) удара Любарта. Теперь было уже не до защиты Холма, да о нем Жигмонт не особенно и сожалел, так как часть бывших там припасов захватил с собой, а большую часть отправил на запад. Теперь успеть бы сюда сколько-нибудь силенок подтянуть.

Однако когда посчитали потери, стало ясно, что речку завтра не удержать, и если он хочет сохранить остатки войска, чтобы продолжить войну, надо отступать, и как можно скорее.

Потери были куда страшнее, чем виделось вначале. Боеспособных пешцев осталось не больше восьми тысяч. Сильно пострадали хунгары. мужественно защищавшие и спасшие от полного разгрома правый фланг. Убитых у них, правда, было не очень много, зато раненых  — почти две трети, много тяжелых. Польских конных осталось тысячи три, причем разрозненные сотни разных полков  — не войско, а толпа вооруженных всадников, обозленных, измученных, почти деморализованных. И слишком уж много раненых. Безобразно много!

Что будет завтра, когда литвины попрут? Ну, у речки еще можно сколько-то их подержать. А когда с флангов объедут? А в тылу где-то еще Любарт висит! Хорошо, если он замешкается у Городла или Холма, а если нет? То есть раздумывать не приходилось, надо было ноги уносить. И отходить не к Холму, где можно было наскочить на Любарта, а на запад  — от окружения уходить!

Чтобы оторваться от Кейстута, Жигмонт решил сняться тихо ночью, а в лагере, разведя побольше костров, оставить одну конницу, для демонстрации. Если это и ненадолго обманет литвин, все-таки он успеет уйти.

Жигмонт вызвал Леха и Хегедюша. Лех, в помятом и избитом доспехе, с перевязанной рукой, был зол и весел. Хегедюш, без доспеха, хоть и не раненный  — смотрел уныло.

—  Очень рад, что вы живы и,  — Жигмонт взглянул на перевязанную руку Леха,  — почти невредимы, паны воеводы.

—  Слава Иисусу Христу!  — отозвался Лех.

—  Мы-то невредимы, а вот...  — и Хедегюш прицокнул языком.

—  Что ж, это война. Я благодарю тебя, пан Хегедюш, и в твоем лице всех хунгарских витязей, которые мужественно сражались сегодня и прикрыли своими мечами наш правый фланг...

Хегедюш поклонился.

—  ...но завтра вам предстоит подвиг еще более славный. И трудный. Вам обоим.

—  Нам не впервой,  — зло усмехнулся Лех.

—  Мы исполним свой долг,  — спокойно проговорил Хегедюш.

—  Сколько у вас человек в строю?  — Жигмонт уже прекрасно это знал, но спрашивал.

—  У меня три тысячи,  — пожал плечами Лех,  — но мешанина из разных полков.

—  У меня чуть побольше двух тысяч,  — ответил Хегедюш.

—  Тогда старшим назначаю полковника Леха. Да не обидится наш храбрый союзник.

—  Я понимаю,  — спокойно отозвался Хегедюш.

—  В твоем благоразумии я не сомневался. Так вот, потери велики, войско надо уводить. Но чтобы они не сели нам на хвост, их надо обмануть.

Как стемнеет, разведем побольше костров и начнем отход. Сначала обоз, раненые, потом пешцы. Пан Лех, наведи порядок в польской коннице. Остатки полков сохрани, как полки, где надо, назначь новых командиров, на чины не скупись. Каждому укажи участок обороны на берегу. То же и у хунгар, воевода Иштван, но у вас с организацией, думаю, трудностей меньше.

Ваша задача всю ночь и утро, а может, и завтра день, словом  — как можно дольше  — вводить литвин в заблуждение, что войско здесь осталось, готовится биться. Костров побольше жечь, двигаться, кордон вдоль берега, чтоб сунуться боялись. Наиболее боеспособные отряды киньте вдоль речки влево и вправо, отследить, когда и где они захотят переправляться. Ну, а уж когда ударят  — отходите, желательно бы, конечно, с боем.

—  Понимаю!  — Лех вздохнул,  — надо задержать...

—  Да, дольше. Как только можно.

—  Попробуем! А там уж как Бог даст.

Жигмонт крепко пожал им руки и отпустил, а сам вызвал командиров пешцев, обозников и стал распоряжаться.

* * *

Уже в лесу, пробираясь след в след за Алешкой, Станислав спохватился:

—  Эх, черт! А как бы наших-то предупредить?!

—  Кого?  — не понял Алешка.

—  Да Кейстута! А у нас уж и людей не осталось, только-только своих довести.

—  Давай, я смотаюсь.

—  Я те смотаюсь! Ты бы хоть чуть по-литовски вякать научился! А то свои же когда-нибудь и прихлопнут.

—  Ну вон Остея пошли.

—  Одного нельзя, да и боюсь  — заблудится он в темноте... да и здесь вы все мне нужны. Ладно, вернется какая пара  — ее и пошлю.

Возвратились к костру. Там остались двое  — Ивар и Василий. Корибут и Минигайло уже час как уехали.

—  Давайте и вы шустро!  — торопит Станислав.

—  У нас все готово, вас ждали.

—  Добро! Передайте: это поляки. Потрепаны, значит, битва была. Тайно отводят обоз на запад, раненых увозят. Вернее всего  — отступят. Надо спешить, и уже не сюда, а западнее поприщ на 15-20. Ну, это там Любарт сам решит. А вы возвращайтесь сюда с приказом Бобра, что дальше делать. Все!

Ивар с Василием вскакивают на коней и исчезают в темноте.

—  Остей, оставайся с конями. Жди, пока кто из наших не придет. Тогда выводи всех через лес, теперь знаешь  — куда. Мы тебя там встретим. Пошли, вояки. Силенки-то еще есть?

—  Силенки-то есть,  — отзывается Митя бодро, хотя ноги у него гудят и страшно хочется спать.

Они поднимаются и топают опять (в который уже раз!) через лес. Когда вышли на поле, начало светлеть. Шум и топот слышались по-прежнему. Они стали вглядываться в редеющую темноту и скоро начали различать уходящих на запад вооруженных людей. Много людей!

—  Отступают,  — констатировал Алешка.

—  Черт!  — ругается Станислав.  — Уйдут!

—  Вот что, Станислав,  — тихо, но с напором говорит Митя,  — надо Кейстута предупредить. Любарт не успеет. Если Кейстут не узнает  — они уйдут!

—  Да сам знаю! А на кого я разведку брошу?

—  А ты и не бросай. Оставайся. Мы с Алешкой сбегаем.

—  Еще чего! Мне Бобер за тебя не то что башку, шкуру с живого спустит. Пусть уж Алешка один...

—  Да ты же сам говорил! Наши его за татарина примут, да башку снесут, тем более  — он по-литовски не рубит. Мы с ним «вдвоем по лесу знаешь уже сколько ходим! Ничего с нами не будет!

— Нет!!

—  Убегут поляки  — ты будешь виноват!

— Нет-говорю!

—  Станислав,  — подзуживает Алешка,  — князь прав! За него не бойся, я послежу: прикрою или спрячу, если что. А упустить их нельзя... Что ж мы за разведчики тогда?!

—  Ах ты, проклятие! Как же я так всех до последнего человечка... Парочку хотя бы оставил!

—  Ты и оставил! Вот она, пара. Решай, Станислав! Время уходит!  — Митя смотрит на него в упор.

Станислав крутит головой:

—  Как вы посветлу-то пойдете?

—  Лесом. С той стороны попробуем обойти,  — отвечает Алешка,  — а там посмотрим.

Станислав долго мучительно молчит, потом сдается:

—  А! Семь бед  — один ответ! И так нельзя, и так тоже! Идите! Но, Алешка, смотри!

—  Не бойся, командир!  — отвечает Алешка, они с Митей встают.

—  Если нормально дойдете, оставайтесь у Кейстута до конца, никуда не дергайтесь,  — напутствует их Станислав.

—  Хорошо,  — говорит Митя,  — ну, что? Пошли?

—  Пошли!

Алешка выступает вперед, Митя за ним след в след, лес, тропа, и они двое  — все как в Бобровке.

Через полчаса дымы костров остаются слева. Там заметно движение всадников.

—  Не все ушли, стало быть?

—  Не все. Да все и не уходят никогда.

Они проходят еще вдоль опушки и осматриваются. Надо поворачивать к своим. Здесь по направлению к лагерю растут небольшими группками деревья, кусты и у самых дымов переходят в большую заросль  — там можно укрыться. Только до нее далеко, много открытого места и очень уж близко к лагерю. Но если обходить по опушке,  — они оба это понимают,  — получится крюк не на один час: лес на видимом пространстве вперед не выпирает, а поле чистое  — прятаться негде.

—  Давай здесь,  — шепчет Митя.

—  Придется. Эх, туманчика бы сейчас... Но тумана нет  — сухо, холодно.

Пока лагерь далеко, они продвигаются от куста к кусту довольно быстро и за полчаса преодолевают поприща полтора.

Это все больше походит на охоту, они успокаиваются, даже загораются азартом, что не мешает им перед каждой пробежкой внимательно, не торопясь, высматривать противника.

Еще через полчаса они подобрались к лагерю уже очень близко. До желанного лесочка осталось сажен двести. Но ход их совсем замедлился. Взошло солнце. По лагерю туда и сюда сновали всадники. Оставаться незамеченными стало тяжко. Но все-таки они выбирали моменты, и неуклонно приближались к цели.

—  Слушай, Алешка. Ну укроемся мы в лесочке, ну а дальше-то что?

—  Дальше  — посмотрим. Ты еще до лесочка доберись.

Самый страшный момент настал в тридцати шагах от желанной чащи. Когда они плюхнулись в стоявшую под четырьмя тонкими ясенями заросль прошлогодней высохшей полыни, от лагеря в их сторону поскакала ватага всадников человек в сорок.

Митя дернулся назад, решив, что их заметили. Но опытный уже в таких делах Алешка изо всех сил прижал его к земле, прохрипев:

—  Теперь лежи! Заметят, так заметят  — куда денешься...

Все зависело от того, с какой стороны всадники объедут деревья. Если дальше от леса  — то все!

Но они проскакали прямо вдоль опушки, подняв тучу пыли, и в эту тучу Алешка поволок Митю, шепча:

—  Скорей, пока не осела...

Они одним махом проскочили пыль, влетели в лесок и упали в мягкий сырой мох, еще не осознав, какой опасности избежали.

—  Ну и ну!  — Митя перевел дух,  — думал  — все!

—  В разведке такие «ну и ну» на каждом шагу,  — степенно заметил Алешка,  — пошли.

—  Погоди, чуть дух переведу, ноги не идут.

Они немного полежали. По опушке еще проскакали всадники.

—  Пошли.

—  Пошли. А ты видишь, скачут туда и сюда. Они, вроде, и уходить не собираются...

—  Все конные, заметил?  — отзывается Алешка.  — Пешцы все ушли. Стало быть, эти прикрывать остались.

—  Похоже. Хорошо бы вот так, по лесу и уйти от них совсем!

— Хорошо бы...

Только они успели это сказать, как перед ними открылся невысокий, в полторы сажени обрыв, и внизу заблестела вода. Откос густо зарос кустарником, так что незаметно можно было добраться до воды, даже залезть в воду. Но дальше...

Они стали высматривать. Речка перед ними была мелкая, но широкая, сажен тридцать, переходить такую  — долго. Увидят  — пристрелят. А на том берегу тоже горели костры, стояли шатры, скакали всадники.

Митя не сразу понял, все его мысли уперлись в речку: как перебраться? Зато Алешка сообразил мгновенно, вцепился ему в руку и змеей зашипел:

—  Да это же наши! Смотри, шатры какие! И щиты!

—  Точно!  — охнул Митя,  — как же нам теперь?

—  Речка, зараза, мелкая! И не нырнешь. Давай-ка чуть подальше отойдем да хоть на пузе заползти... Здесь-то, у крутого берега все поглубже. Надо на голову кошелку из веток положить, чтобы в глаза не так бросалось, доползем, сколько можно, а там вскакивай и давай Бог ноги.

Они проходят с полсотни шагов вправо, на ходу срезая ветки и сплетая крышу себе на голову. Спускаются к воде, оглядываются. Никого не видно не только на этом, но и на том берегу.

—  Ну, с Богом!  — шепчет Алешка. Под прикрытием нависших над водой ветвей они ступают в воду и по крутизне съезжают сразу по пояс.

—  Ыыы-хх!  — вода ледяная.

—  Садись!  — шипит Алешка.

Они опускаются по шею и... два непонятных пучка веток и травы тихо двинулись поперек течения.

Шагов через десять уже приходится ползти на четвереньках, потом почти на брюхе. Не добравшись еще до середины, они уже не помещаются под водой  — ее едва ли по колено.

—  Ну что  — ноги в руки?  — шепчет Алешка.

— Давай!

Они вскакивают (вода действительно не достигает колен) и, брызгая, как лошади, что есть мочи мчатся к противоположному берегу.

Сзади, однако, тишина. А вот спереди их быстро замечают. Человек пять идут к ним навстречу, доставая из-за плеч луки.

Друзья выскакивают наконец на берег, но инстинктивно продолжают убегать от воды мимо подходящих к ним воинов. Те тянут из колчанов стрелы, окликают по-литовски:

—  Стой! Кто такие?

Ребята останавливаются, срывают со шлемов ветки. Митя откликается:

—  Не стреляйте! Свои мы!

—  Чьи это свои?

—  Разведчики князя Любарта!

—  Любарта?  — воины подходят, смотря недоверчиво. Разведчики выглядят неказисто: синие, сгорбленные, стучат зубами, вода стекает с них ручьями.

—  Откуда тут Любарт?! Кончайте врать!

—  Надо мне врать!  — огрызается Митя,  — я сейчас от холода загнусь! Веди скорее к воеводе какому или к князю Кейстуту!

—  К Кейстуту? Перебьешься! Пошли.

Их ведут к лагерю. Потом меж шатров. Сбегаются люди, расспрашивают. Митя и Алешка молчат, безуспешно пытаясь унять дрожь. Сопровождающие их важно отвечают:

—  Вот, в речке выловили... Говорят, разведчики князя Любарта.

—  Любарта? Ну уж, брат, хватил! Небось полячишки, драпать наладились.

—  Чего полякам через речку лезть? Там, что ли, места мало? Сейчас разберемся...

Пленников подводят к какому-то шатру, останавливают, идут докладывать. Они сразу садятся на землю, стягивают сапоги, выливают из них воду, отжимают обмотки обуваются, вздыхают облегченно.

Приведший их выходит:

—  Пойдемте,  — и ведет их к другому шатру, большому и богато украшенному. Там опять докладывают, ждут. Наконец, выходит стражник:

—  Заходите!

Митя и Алешка входят в шатер, со свету в полумрак, щурятся, пока привыкают глаза, различают: в глубине из-за стола поднимается один-единственный человек, высокий, худой, величественного вида, одет не роскошно, но изящно, кафтан из богатой ткани, ворот рубахи расшит дорогими камушками, сапоги из мягкой дорогой кожи.

Длинные усы, почти совсем седые. Пронзительные светлые, чуть в зелень глаза.

—  Кто такие?

—  Мы разведчики князя Любарта. Князю Кейстуту важная весть.

—  Что-то молоды вы для разведчиков. Что, для важной вести у Любарта поопытней гонцов не нашлось?

— Так вышло...

—  Чем докажете?

Митя пожимает плечами. Его начинает раздражать этот высокомерный допрос.

—  Чем же я докажу? Секретных слов нам Любарт не давал... Расскажу, а там сами смотрите.

—  Почему молчит твой напарник?

—  Он плохо понимает по-литовски.

—  Как вас звать?

—  Его  — Алексей, дружинник из разведки Бобра-воеводы...

—  Знаю воеводу Бобра...

—  ...а меня  — Дмитрий, я Бобров внук, сын князя Кориата.

—  Кориата?!  — важный воевода выпрямляется, он удивлен.

—  Да. А что?

—  Что-то не помню я у него такого сына, не знаю...

—  Я тебя тоже не знаю...

— Хм! Дерзок. Эй!

Влетает стражник.

—  Князя Кориата ко мне! Живо!

Митя радостно оглядывается на Алешку (тот мрачно смотрит в пол), спрашивает:

—  Что?! Князь Кориат здесь?!

— Здесь, здесь...

—  Ну, слава Богу! Алешка, отец здесь! Хоть теперь, может, обсушиться дадут!

—  Дадим, если не врешь. Рассказывай, что за весть.

—  Войско, что стояло на том берегу, сегодня ночью ушло на запад.  — Что?! Что ты врешь?! Вон же лагерь, всадники!

—  Это заслон. Остались только конные. До полуночи они отправили обоз с ранеными, после полуночи ушли пешцы. Мы видели сами.

—  Как вы оказались здесь? Где Любарт?

—  Любарт ночевал в Холме. Он не успевал сюда, и мы решили известить вас. Но к этому времени у нашего командира разведки, уже никого не осталось под рукой, кроме нас.

По мере того как Митя говорил, важный воевода подбирался, губы его сжались, а глаза помрачнели. Он вновь кликнул дружинника:

—  А ну, всех воевод сюда. Быстрей!

«Кто же такой,  — гадал Митя,  — сам Кейстут, что ли? Грозен!» И тут в шатер шагнул Кориат:

—  В чем дело, брат?  — и увидел Митю.  — Сын! Ты как здесь?!  — кинулся к нему обнять, отдернул руки от мокрой одежды.  — Что происходит?  — и снова повернулся к хозяину шатра.

—  Гонцы Любарта,  — уронил тот и неожиданно усмехнулся. Как ни скупа была усмешка, а Митя почувствовал  — словно гора упала с плеч, Алешка же расплылся от уха до уха.

—  Ну здравствуй, племянник,  — важный воевода шагнул к Мите, протянул руку.

—  Племянник?  — озадаченно переспросил Митя и сообразил: «Да, Кейстут».

—  Меня зовут Олгерд, я, выходит, твой дядя.

—  Олгерд!  — выдохнул сзади Алешка и, неожиданно согнувшись в поклоне, отступил на два шага.

«А-а, так, значит, сам Олгерд! Вот он, оказывается, какой».  — Митя не растерялся, пожал протянутую руку, склонил голову и выпрямился.

Отец подошел, обнял за плечи, но ничего не говорил, смотрел на брата. В шатер начали заходить воеводы:

—  Звал, князь?

—  Да, проходите.  — Олгерд приглашающе махнул рукой и опять обратился к Мите:  — Что еще можешь сказать?

—  О противнике почти ничего. Только то, что за час, примерно, до рассвета все пешцы были уже в пути. Как только мы увидели, что уходит обоз, сразу дали знать Любарту. Это было около полуночи. Велели идти верст на двадцать западнее, наперехват. Потом, когда все войско пошло, пришлось вести вдогон посылать, ну и Станислав, наш командир разведки, остался один, с нами вот... А вас тоже нельзя было не предупредить.

Любарт прошлой ночью взял Городло, тамошний острог. Шестьсот пленных, большие запасы. Сейчас у него шесть тысяч конницы, то есть подержать поляков до вашего прихода, если, конечно, он успеет их пересечь, сможет. Вот  — все.

—  Что ж, хорошие вести! Очень нужные вести! А вы настоящие разведчики, спасибо!  — Олгерд жмет руку Мите, протягивает Алешке (тот хватает ее двумя руками, опять сгибается в поклоне).  — Кориат, прикажи, чтобы о них позаботились, еще заболеют, а они нам здоровые нужны.

—  Да, брат! Я распоряжусь!  — Кориат аж светится.  — Я сам!

—  Да не сам, сам на совет возвращайся,  — усмехается опять Олгерд.

—  Конечно! Но мой Константин тут, он все запомнит, все сделает. Я сейчас! Пошли герои,  — и он выводит Митю и Алешку из шатра.

Ласковое солнышко ударяет им в глаза. И тут все наваливается на расслабшего вдруг Митю: и холод, и бессонная ночь, и пережитые опасности там, за рекой, а главное  — огромное напряжение, сдавившее его почему-то в шатре Олгерда,  — его начинает бить крупная дрожь, аж зубы клацают, ноги становятся ватными, в глазах белеет.

Митя делает несколько шагов в сторону с тропинки и опускается в траву.

—  Что с тобой, сын?!  — бросается к нему Кориат.

—  Притомился чего-то, замерз,  — бормочет Митя и в размах челюстей зевает.

—  Ну-ка, раздевай его!  — оборачивается Кориат к Алешке.

* * *

Тем временем в шатре Олгерда быстро завершается совещание. Командующий обрисовал обстановку и начал распоряжаться:

—  В лагере остались только конные, и то небольшим числом. На берегу они ничего не смогут, надо действовать быстрее. Пешцами перейти реку, завязать бой, когда побегут  — конницу вдогон. Пешцам лагерь их не трогать, не останавливаться!  — Олгерд сделал значительную паузу.  — Надо как можно скорее догнать поляков. У Любарта всего шесть тысяч, и если мы тут добычу начнем делить, они раздавят его. А потом опять... резервы у них еще не исчерпаны. Победим  — все наше будет, упустим  — набранное бросить придется. И случалось уже так!  — он возвысил голос.  — Все поняли?!

Воеводы согласно загомонили, Кейстут поднял руку, прося тишины:

—  Как думаешь атаковать, князь?

—  Копейщиков в колонну  — и вперед. Пусть наскочат. Ничего не сделают.

—  Наскочат и отскочат... И опять наскочат. Стрелами бы их попугать.

—  Что предлагаешь?

—  Копейщиков поставить углом четыре  — пять шеренг, а за ними лучников. Или даже «свиньей», как немцы, а лучников внутрь. Мои такой строй знают.

—  Что ж, опять твоих вперед? Я с тобой не рассчитаюсь.  — Олгерд в третий раз за утро улыбается, и воеводы понимают, что дела очень хороши.

—  Ничего, победой сочтемся!

—  Ну что ж... Воеводы, строить полки! Кейстутовы впереди у реки. Мои за ним, походными колоннами. Конница с флангов. Кейстутова справа, моя слева. Два полка, трокский и вильненский (Донат  — ты старший), седлать и, как только будете готовы, сразу, не дожидаясь сигналов,  — вдоль реки на запад. Доходите до чистого места  — переправляйтесь и атакуйте, может, удастся их отрезать и перебить. Все! Трубачам  — сигнал!

Снаружи загнусавила труба. Ей тут же откликнулись другие. Лагерь закипел как муравейник.

Поляки забеспокоились. Все больше конных подтягивалось к берегу и выстраивалось вдоль реки стеной, с виду очень внушительной.

* * *

Но ничего этого Митя с Алешкой не видели. Переодетые в сухое, согревшиеся, напоенные подогретым медом, укрытые теплыми плащами, они счастливо дрыхли в удобной, уютной походной повозке Кориата. И сон их зорко охраняла горбоносая красавица Юли.

Загремел бой. Литвины переправились через реку и погнали поляков на запад. Шум быстро затих, слуги начали сворачивать шатры, запрягать.

Митю и Алешку везли вслед ушедшему войску, а они все спали, и продолжалось это часа два.

Первым очнулся Алешка. Огляделся изумленно, и даже зажмурился. В передке телеги, над их головами сидела такая красавица, какой он в своей жизни никогда не видывал. Сперва он даже боялся заговорить, а когда набрался смелости, прошептал:

—  Где мы?

—  В повозке князя Кориата.

—  А куда едем?

—  За войском.

—  А что войско?

—  Войско поляков преследует.

—  Что?!- Алешка вскакивает на колени, видит спящего Митю.  — Князь, просыпайся!

—  Ты что?!  — шипит красавица и одной рукой хватает его за рукав, а другой зажимает рот.  — Пусть спит! Князь приказал!

Но Митя уже проснулся, недоуменно осматривается, видит Юли, и глаза его округляются. Он, как и Алешка, вскакивает на колени и впивается взглядом в женщину.

Юли не может отвести глаза. Ей становится тошно, томно, и из низа живота поднимается дикое, неодолимое желание. Она, как во сне, начинает клониться к нему.

Митя встряхивает головой, отворачивается.

Наваждение исчезает, к Юли возвращается способность соображать, разговаривать:

—  Успокойся, князь, ложись, отец велел отдыхать,  — она ласково берет его за руку, притягивает ее вниз, в изумлении и смущении (никогда она не испытывала этого чувства так сильно), вспоминая свой порыв: «Что это было? Каков бесенок! Каково же с ним побыть, если от одного взгляда с ума падаешь?»

—  В чем дело, Алешка?  — Митя не слушает красавицу.

—  Войско разбило поляков и ушло. А мы дрыхнем!

Митя оглядывается. Они почти раздеты, на них все чужое! И ни обуви, ни оружия! Как же быть?

—  Послушай! Как тебя зовут?  — зыркает он на красавицу, и у той снова падает сердце.

— Юли...

—  Ты кто?

—  Невольница князя Кориата.

—  Послушай! Где все наше: оружие, одежда?

—  Все следом едет, не беспокойся!

—  Да нет! Нам войско догнать надо! Нам кони нужны! Нас князь Любарт ждет!

—  Все будет, успокойся.

—  Сейчас надо! Эй, стой!  — кричит Митя вознице и опять к женщине,  — послушай, Юли! Ради всего святого, давай помоги! Распорядись! Одежду, оружие, коней! Живо!

Юли не понимает  — что с ней. Вопреки всем наказам Кориата она бросается исполнять Митины просьбы.

Уже через четверть часа Митя и Алешка седлают коней. Одежда, правда, еще не просохла, но это чепуха. Юли подняла на ноги весь обоз. Им готовят сбрую, оружие, припасы, как в дальнюю дорогу, суетятся, стараются услужить, путаются под ногами.

Наконец все готово, юноши взлетают в седла.

—  Ну, спасибо тебе, Юли! Я расскажу отцу, как ты нам помогла!

—  Он мне голову снесет!  — счастливо смеется та.

—  Тогда не буду. Прощай.

—  Не прощайся. Вечером увидимся.

—  Вряд ли.  — Митя пускает коня вскачь.

—  Возвращайся!  — кричит Юли,  — отец обидится!

* * *

Митя и Алешка мчатся по следу войска. Им попадаются то отставший раненый воин, то убитый поляк, то труп лошади, то разбитая повозка.

Митя скачет весело, на душе у него музыка: «Такое дело сделали! Сам Олгерд доволен! Ну и Олгерд! Не думал, что он такой. Какой? А какой ты думал? Да-а, теперь уж монах не станет затыкать. И дед отмахиваться не будет! И живы!»

— А, Леха?! Живы!

—  Живы...  — Алешка что-то не очень разделяет его энтузиазм.

—  Ты чего смурной?

—  Я не смурной.

— А что?

—  Думаю.

—  О чем?

—  О помощнице нашей...

—  А! Юли? Что, сильна?!  — Митя вспоминает тонкий орлиный профиль, распахнутый восхищенный взгляд, крик «Возвращайся!», и ему становится еще радостнее.

—  Бывают же такие красавицы,  — размышляет вслух Алешка.  — Я думал  — и не бывает. Ан  — бывает...

—  Что, влюбился, что ль? Она ведь старая! Ей уж лет двадцать пять, поди...

—  При чем тут  — старая?! Когда олень по поляне несется, ты думаешь, сколько ему лет? Или сколько лет вон той березке? Или когда орел парит в небе?..

—  О-о! Вон ты как заговорил! Значит, точно  — втесался! Орел  — это точно! Похоже! Хочешь, я ее у отца выпрошу? Для тебя!  — а сам вдруг подумал: «А почему для него?! Почему бы и не...»

—  Ты что?! Соображай!

—  А что? Мне отец ни в чем не отказывает.

—  Да опять ты!.. Опять  — при чем здесь это?! Разве ж так можно? Да и не отдаст он! Дураком надо последним быть, чтоб такую  — и отдать. Только не о том речь! Ты подумай! Она и я...

—  Да она же невольница, наложница. Что господин скажет, то она и сделает.

—  Сделает, куда ж ей деваться... только разве это...

— Что?

—  Ты бы согласился, чтобы тебя ласкали по приказу, не любя?

—  Какая ж это ласка?!

—  Вот и я о том.

—  Ну ты даешь! Действительно  — влюбился!  — Митя вспоминает, что говорят в таких случаях взрослые.  — Женить тебя надо!

Они долго скачут молча, думая каждый по-своему об одном и том же. А след погони все явственней: все больше убитых поляков.

* * *

Наконец они подскакали к месту, где что-то происходило. Происходило, как обычно, страшное. Кто-то убегал, кого-то убивали. И как всегда, ничего нельзя было понять: где свои, где чужие, где командиры...

Их вопрос: Олгерд, где Олгерд?!  — долго оставался без ответа, наконец некоторые стали оборачиваться. А кое-кто и показывал. Куда-то вправо. Они, то рысью, то шагом, продвигались в этом направлении, оставляя левее и впереди себя тучи пыли, где, вероятно, дрались, и, наконец, заметили кучку всадников, среди которых  — он был чуть впереди, один,  — узнали Олгерда. Олгерд никогда не высовывался вперед, оставался позади или посередине войска, Митя хорошо помнил это по рассказам деда и монаха, и поэтому теперь сразу сориентировался в положении дерущихся.

Митя подскакал прямо к князю.

—  Князь! Что это? Настигли? А где отец?

Олгерд не изменил ни позы, ни выражения лица:  — Настигли, настигли... Откуда вы взялись-то, герои?

—  Да нас Кориат заставил отдыхать и бросил...

—  А-а-а...

—  Где он?

—  Там где-то... Саблей машет...

—  Как же его найти?

—  Теперь не стоит. Дело к концу.

—  Да как же так? А Любарт подошел?

—  Конечно. Не подошел бы, мы бы их не догнали.

—  Тогда нам к нему надо!

—  Зачем?  — Олгерд вздохнул, поднял руку, показывая отрокам три пальца. От свиты отделились трое, подъехали.

—  Это разведчики князя Любарта. Проводите их к нему. Вон там, слева объезжайте. Разведчиков беречь!

Один из трех молча склонил голову, и тронул коня.

—  Вот за ними,  — Олгерд кивнул Мите,  — они выведут.

—  Спасибо, Великий князь!  — Митя повернул за провожатыми. Алешка за ним.

«К Любарту... А зачем?..  — в голове у Мити засело совсем не то, не к Любарту ему надо было, а в драку,  — ладно, не важно. Важно, как дед говорит, определить главное, особенно в бою, и это главное исполнять. А что сейчас главное? Дело сделано, поляки разбиты... почти... А ты так и не помахал мечом. Да ведь это, если все считать, уже третье... нет! четвертое, без мелочей, сражение, а все никак! Дед говорит  — успеешь. Так за его спиной и вся война пройдет! Ну, найдем Любарта, деда... Ну и все?..»

—  Алешка, ты сколько раз мечом бился?

—  Да это как считать... В атаку-то скакал уж наверное раз десять, и рубить приходилось... Только драка драке рознь... Когда бегущих догоняешь, это не драка... А так вот  — лоб в лоб, и кто  — кого, только дважды. И оба раза получил. Шрам на ноге видел? Это во второй раз, тогда я на коне хоть усидел. А по-первости мне амбал попался, щит разнес, вдребезги, из седла вышиб, хорошо  — ноги из стремян успел дернуть. Помнишь, я всю осень руку на веревке таскал? «Да, дела,  — думает Митя,  — но все равно, привыкать-то надо...» Они приближаются к мечущимся по полю конным и пешим, но воины Олгерда едут спокойно, не вынимая оружия, забирая все дальше влево от дерущихся. Митя смотрит на Алешку, как опытного в таких делах, но тот молчит и за меч тоже не хватается. На фоне этого спокойствия Мите стыдно суетиться, но что-то сделать хочется страшно.

—  Эй, ребята, вряд ли мы кого здесь разыщем,  — обращается он к сопровождающим. Те останавливают коней, ждут, что он дальше скажет.

—  А давайте подеремся малость! Может, доспех хороший отыщем, а?

—  Нам вас оберегать велено,  — качает головой старший.

—  Вот и оберегайте!  — вдруг догадавшись, кричит Митя и выхватывает из ножен меч.  — Алешка!

Алешка пускает своего гнедого в галоп, к туче пыли, откуда доносится гвалт схватки. Митя летит следом, а за ними с криками «Стой! Куда?» бросаются дружинники. Перед тем как влететь в пыль, Алешка успевает крикнуть Мите:

—  Слева рядом плотней!

«Почему слева?»  — Митя не понимает, но покорно выполняет. Так они влетают в сумрак свалки. Сначала ничего не видно, кроме мечущихся туда-сюда конных литвин. Потом, приглядевшись, они замечают и противника. Сотни две польских пешцев (может, меньше, Мите показалось  — очень много), образовав неправильный круг, внутри которого сгрудились лучники, выставили копья, сомкнулись и отражали наскоки конных, которые не могли не только разорвать этот мощный строй, но даже подступиться к нему как следует.

Алешка остановился, приподнял щит повыше. Митя встал рядом, соображая: «Чего они мечутся? Пешцев надо! Или по крайней мере лучников побольше!» Он оглянулся на старшего своей «свиты»:

—  Как тебя?

—  Глеб.

—  Вот что, Глеб, собирай-ка вокруг нас побольше народу. Чего они скачут, как зайцы, делать им, что ли, нечего?

Глеб смотрит, не понимая.

—  Так до свету скакать будут! Надо им строй разбить! Стрелами! Понял? Давай!

Алешка привычно потянул из колчана. Дружинники поняли и последовали его примеру, а лицо Глеба прояснилось: «Кто такой? А командует, как воевода. И толк говорит!»

Но отвечать и отгадывать было некогда, у него в голове только отложилось почему-то сравнение с воеводой, и он закричал:

—  Воины Олгерда! Все ко мне! Встать вокруг воеводы! Луки готовь! Ко мне! Приказ воеводы! Луки готовь!

Алешка, Митя и оба дружинника тем временем, встав тесной шеренгой, только чтоб не мешать друг другу, начали бить в одно место ощетинившегося копьями строя. Алешка стрелял чаще и метче. Он свалил уже двоих, а двоих или троих ранил, пока дружинники смогли задеть человек пять. Митины же стрелы неизменно втыкались в щиты.

—  В голову цель, прямо в лицо!  — прохрипел ему Алешка, оттягивая тетиву к уху.

Мите как-то жутко стало, насколько это может быть в горячке схватки  — он представил, как в щеку (а почему не в глаз?) впивается стрела, но послушно начал брать выше, и хотя эта стрела опять ткнулась в щит, следующая мелькнула над ним, воин опрокинулся, копье его вздыбилось и упало.

В стене щитов начали возникать трещины. И хотя они быстро закрывались, появляться стали все чаще.

Митя оглянулся. Вокруг него стояло уже десятка три всадников, и все они целились из луков.

«Слушаются!»  — отметил про себя с удовольствием.

Вдруг что-то произошло. Он не фазу понял, что щели перестали закрываться, а одна вдруг превратилась в широкую брешь.

Самые отчаянные (или самые сообразительные?) из окружающих Митю с торжествующим воплем кинулись вперед, за ними остальные, и... стена рухнула.

«Опять опоздал, мать твою!..»  — Митя беспомощно оглянулся на Алешку, не ожидая уже и его увидеть, но тот был рядом, вопросительно смотрел.

Его спрашивали, а он не знал, что делать!

Он махнул рукой и поскакал вперед. И тут перед ним из тучи пыли возникла ватажка (человек семь-десять) бегущих поляков, пешцев. Они уже все побросали (только щит на спине) и, видимо, очень устали (топали тяжело и редко) и, наверное, одна у них надежда оставалась  — до леса добежать.

—  Стой! Сдавайся!  — вне себя взвизгнул Митя, но они даже не оглянулись, продолжали бежать. И как он мог тут сразу сообразить, что они просто не понимают  — может, и не слышат  — о чем он!

Митя дернул из ножен меч и, настигнув бегущих, обрушил его на голову ближайшего. Тот, по-заячьи вякнув, рухнул.

Рядом был Алешка, он ударил своего, но попал не в голову, а в плечо, и поляк, падая, взвыл жутко. Услышав его, остальные оглянулись и все, как один, пали на колени, подняв над головой руки в мольбе о пощаде.

Митя осадил коня. «Господи! Зачем?! Зачем я его ударил? Ведь безоружный, бежал...»

Оглянулся. Убитый лежал в пыли, голова рассечена, кровь... Ему стало тоскливо, муторно. Опять вспомнилась Петькина свинья, дымящиеся сало, мясо... Тьфу! А тут еще этот жуткий вой... Митя беспомощно оглянулся на Глеба. Тот сделал знак дружиннику. Дружинник повернулся, подъехал и махнул саблей. Вой прекратился. У Мити дернулась диафрагма. Понял, что сейчас вывернется наизнанку, стало стыдно.

Но тут его отвлекло: словно пчела укусила в бок. Он хлопнул рукой и обнаружил, что в боку у него торчит стрела. Пока раздумывал, откуда она могла взяться, в глазах побелело, и он поехал с седла.

* * *

Очнулся Митя довольно быстро. Алешка вез его на своем коне, придерживая за плечи, назад, в расположение Олгерда.

—  Куда ты? К деду давай!

—  Где он еще, дед-то? Да и дерутся там. А тебе помощь нужна. Кто ее знает, куда она там воткнулась...

—  Да куда-куда!  — Митя хватается за стрелу и с силой дергает. Она довольно легко выскакивает, но у Мити опять белеет в глазах, и он опять на какое-то время проваливается в ничто. А очухавшись, слышит, как Алешка матерится всеми известными ему словами:

—  ...трам-тара-рам! Сопляк! Какого х... ты дергаешь?! Шутки, что ли?! Или тебя умные люди так и не научили ничему?! А если порвал что?! А ну — кровью сейчас изойдешь?! Храбрец гребаный!!

Митя молчит. Понимает, что погорячился, и оправдаться нечем: теплая сырость расползается по боку (он слишком это чувствует!), и ему ничего не остается, как покрепче прижать рану и ждать.

Они довольно скоро выбираются к ставке Олгерда. Глеб кричит:

—  Великий князь! Парнишку стрелой задело.

—  А вы куда смотрели?!  — неожиданно громко и зло кричит Олгерд и делает знак рукой.

К Мите бросаются из свиты, бережно принимают из Алешкиных рук, укладывают на мгновенно расстеленную попону. Над ним склоняется какой-то седоусый, ловко раздевает, осторожными умелыми пальцами ощупывает бок. Потом вдруг резко надавливает  — Митя вскрикивает.

—  Ничего, ничего... Нестрашно. Нестрашно, князь!  — седоусый оборачивается к Олгерду.  — Сейчас потуже перевяжем... Завтра встанет.

—  Твое счастье,  — роняет Олгерд Глебу и отворачивается, и как будто забывает о них.

Митю несут куда-то. Алешка идет рядом и вздыхает.

—  Чего вздыхаешь? Поезжай! Ищи Любарта, деда, монаха. Хоть скажешь, что мы живы-здоровы. А то дед небось беспокоится.

—  Да-а... здоровы... Приеду  — спросят: почему один?..

—  Скажи, отец при себе задержал.

—  Отец?! А-а!  — Алешка просиял.  — Ладно! Хорошо! Тогда я, это... Поехал?!

—  Езжай, езжай.

Митя ненадолго остается один. Потом появляется седоусый. Он начинает колдовать: чем-то мажет рану, туго заматывает тонкой тряпицей, дает Мите попить чего-то теплого с кислинкой. Потом чего-то горького, потом опять кислого, потом еще... Последнее питье напоминает ему малиновый мед. Действительно, через малое время его прошибает пот, становится уютно, приятно, и Митя засыпает.

* * *

Он проснулся от ощущения, что на него смотрят. Было темно, душно. Повел глазами: чуть позади изголовья увидел пламя свечи, а за ним  — огромные удивительные глаза. «Где я их видел? Ведь видел же... А где я?  — Митя вспоминает.  — А! Да! У Олгерда... Стрелу в бок...»

Он хватается за бок  — там повязка, боли никакой. Шевелится, ощущает только неудобство в туго перетянутой талии, больше ничего. Тогда он рывком садится и только тут чувствует несильную тупую боль справа под ребрами. И слышит приглушенный вскрик.

Глаза бесшумно, по-кошачьи метнулись к нему:

—  Лежи, дурачок, нельзя тебе до утра вставать!

—  Почему? Мне ж не больно.

—  Не важно! Не велено!  — горячие руки обнимают его крепко и клонят на спину, он сопротивляется и вдруг ощущает на своей груди две острые тугие женские груди.

Что-то вспыхивает мгновенно во всем его мальчишеском теле. Митя валится на спину, инстинктивно обхватив толкающую его женщину, а упав, не отпускает, продолжает держать ее, а руки сами собой все крепче и крепче сжимаются, а острые груди все сильнее колют его, и это так неизъяснимо сладостно, что он начинает мелко дрожать.

Женщина что-то шепчет, но он не понимает, он только видит ее глаза, близко, очень близко, бешено распахнутые, в них мечется безумный огонек. Митя вспоминает о силе своих глаз, пугается, пытается смотреть ласково, разжимает руки и наконец понимает, о чем она шепчет:

—  ...Что ты делаешь со мной? Ведь нельзя! Нельзя... Господи! Отпусти меня...

Митя давно уже отпустил, это она не разнимает рук, прижимается, трется грудями о его грудь и все громче и громче дышит:

—  Отпусти!.. Отпусти!..

«Вот тебе на!»  — Митя, несмотря на объявшие его вожделение, восторг и страстное ожидание необыкновенного, как-то вдруг очень ясно, трезво понимает, что он хозяин положения, что женщина вне себя и без оглядки отдается.

Тогда он снова обнимает ее, но одной рукой, а второй находит грудь и легонько стискивает. Женщина громко ахает и впивается губами в его губы. Митя задыхается, но не хочет оторваться от жадных губ, отпускает грудь, скользит ладонь по животу вниз, добирается до лона... И тут она с урчанием кошки, которая держит в зубах мышь, перекатывается по постели на спину, и Митя оказывается на ней.

«Что же теперь делать?»  — в панике соображает он,  — как дальше-то?»

Слышать от приятелей, что и как делается в подобных случаях, это одно, а вот дошло до дела и... паника: ему стыдно притрагиваться к себе и к ней, он только сейчас заметил, что на нем одна короткая рубаха, что зад у него голый, а мужской предмет торчит, как железный, и нелепо упирается женщине в ногу.

Но Юли ( «Господи, ведь это Юли!»), кажется, понимает его состояние, она медленно, ласково сдвигает его руку со своего лона, задирает на живот тонкую рубаху и берется за Митин отросток.

Вот тут он опять перестал соображать. Она сначала молчит, а потом начинает потихоньку командовать:

—  Чуть повыше поднимись.  — Митя поспешно подвинулся. Она потянула рукой вниз, и он поспешно упал на нее, но больно ткнулся куда-то не туда. «А куда надо?»

—  Не торопись...  — она потянула чуть в сторону и ввела его в себя. Потом высвободила руки и вдруг, цепко обхватив за ягодицы, со страшной, как Мите показалось, силой прижала.

Митя подумал, что распорол ее надвое  — так далеко он вошел и так туго, трудно было входить, что она взвоет от боли, но Юли только ухнула глухо, как медведица, и начала судорожно, ритмично дергать его руками на себя. Дергать и отпускать, дергать и отпускать...

«Так вот как это делается!..»  — только и успел подумать Митя, как волна необыкновенного сладкого томления поднялась в нем, он почувствовал, что сейчас что-то выльется из него, дернулся вырваться, чтобы это что-то не попало в нее, чтобы не осрамиться, но она мертвой хваткой держала его, и когда он застонал и ослаб, думая, что все, что теперь-то она оттолкнет его и убежит, она тихо, низким голосом, рассмеялась:

—  Глупый... Куда ты дергаешься? Все хорошо, все так и надо! Только вот еще чуть подвигайся... Для меня...

«Значит, все в порядке?!»  — Митя изумился, промолчал и стал старательно двигаться, как она просила и показывала, помогала руками, с ужасом чувствуя, как безнадежно быстро вянет его сила.

Но Юли успела: несколько раз с громкими всхлипами дернулась и. замолчав, длинно прижалась к нему.

И Митя с изумлением почувствовал, как горячо и сыро, и вдруг просторно стало там, где минуту назад, казалось  — не войти.

Какое-то время (долго ли, нет ли, Митя не соображал, ему вообще стало казаться, что все это во сне) Юли лежала, раскинувшись, мягкая-мягкая и горячая, как печка.

Потом выскользнула из-под него, соскочила с постели и заметалась по шатру. Забулькала вода.

Митя лежал лицом вниз, без чувств и мыслей, в голове его вертелось только одно:

«Так вот как это бывает! Вот это да-а! Вот что такое женщина! Вот как оно... Вот это да-а! Как же это ты сумел?! Да ведь какая женщина! Вот это да-а!!»

Юли подскочила с рушником (он сначала не понял), стала обтирать его там и сям и вдруг хохотнула.

— Что ты?..

—  Да ты уж опять готов! Силен!

Митя глянул: Да! Его мужское оружие вновь было на изготовку!

Юли приблизила к нему свои бесовские глаза:

—  Ну что ж с тобой делать, разведчик? Вперед?

—  Вперед!  — Митя схватил ее за груди обеими руками и впился в губы поцелуем. Она отшвырнула рушник и обвила руками его шею.

Теперь он все сделал сам. И двигаясь в адском ритме, ощупывая ее руками и губами, слушая, как она всхлипывает и стонет, он с нетерпением ждал, когда же вновь поднимется, возникнет это восхитительное томление, от которого становилось страшно, но к которому тянуло, как веревкой.

Только «это» все не наступало. Юли уже дважды загоралась, заходилась, обдавая его жаром, стонами и сыростью, потом затихала в изнеможении, становясь мягкой, большой и безразличной, как тряпка, а он все двигался, как заведенный, и прислушивался к себе, и ждал.

И только когда она уже в третий раз завертелась змеей, начала дергаться и хрипеть, «это», наконец, поднялось оттуда и обрушилось на него с такой силой, что он заскрипел зубами и стал царапать ногтями ей спину.

Она взвизгнула, вырвалась, скользнула в сторону. А он опять упал лицом в подушку без дум и чувств.

Придя в себя, Митя почувствовал, как ноет бок. Потрогал повязку  — сырая.

«Загнешься еще здесь с такой...»  — подумал как-то безразлично, и поднял голову, отыскивая Юли взглядом: он снова хотел ее, он снова был готов к бою. И разве это удивительно, если 14-летний мальчишка впервые любит женщину.

К восходу солнца на них (если б было кому) страшно было посмотреть. Юли, испытав блаженство уже восемь или девять раз, лежала, раскинувшись, безразличная, совершенно без сил, глядя бессмысленно в начинающий светлеть входной проем шатра, а он мучил ее, все надеясь в третий раз испытать «это». Но ничего не получалось.

Наконец Юли опомнилась. Ласково обхватила его голову, поцеловала нежно и спокойно, прошептала:

—  Все, князь. Солнце скоро взойдет. Хватит на сегодня.

—  Еще немного.

—  Нет, хватит. Ведь не в последний раз... А сегодня не будет уже ничего. Замучил ты меня до полусмерти. Как я день перетерплю? Как князю на глаза покажусь? Опомнись...  — и скользнула в сторону, Митя не успел удержать.

Он смотрел, как Юли умывалась и одевалась, как расчесывала свою длинную черную, страшно перепутавшуюся за ночь гриву, сплетала ее в косу.

«Какая красавица! И моя! Теперь моя! Теперь я ее никому! А отец? Господи! Ведь она и с отцом вот так!.. Каждую ночь!  — Митя даже застонал.  — Как же мне теперь?!»

Юли смотрела на Митю, осознавая себя выныривающей из глубокого омута: «С чего я? Почему? Мало тебе Кориата? С ума сошла! Мальчишку совратила... Узнает Кориат  — голову снесет, да и стоит! Рога наставлять! Да еще с сыном! Да таким... молоденьким! Такого последняя шлюха себе не позволит! Значит ты хуже?.. Не-ет! Тогда почему? Глаза! В глаза нельзя было ему смотреть! Взглянула  — и все! В папашу сын! Круче! У того-то глаза  — глянешь -

и слабеешь... А уж этот! Что ж мне делать-то теперь? Сбежать? Он ведь теперь не отстанет... Да я и не хочу, чтобы он отстал! Сильный, бесенок! Может, и может, и может! Не то, что отец... Но ведь узнается все. Шила в мешке не утаишь. Хорошо еще, что в мой шатер догадалась его сунуть! Как чуяла... да что  — «как». Чуяла! С телеги еще почуяла, потому и постаралась... Но что же делать-то теперь? Что будет?»

— Князь!

— А!

—  Пошла я. Смотри, на людях остерегись. Если хочешь меня еще увидеть, не промахнись как-нибудь. Если отец узнает — сразу мне голову оторвет, без разговоров.

—  А ты завтра придешь?

—  Приду, если ничего не случится.

—  А что может случиться?

—  Мало ли...  — Юли скользит по шатру, прибирается, уничтожает следы ночи.  — «Глупыш! Отец завтра потребует к себе на ночь... придется мне отдуваться и за отца, и за сына, и за святого духа, прости, Господи!»  — Она одергивает постель, прижимает палец к губам и исчезает.

Митя смотрит ей вслед, бездумно улыбаясь: «Вот ты и стал мужчиной. Вот оно, оказывается, как! Да было ли все это?! Не сон ли?! Пожалуй, сон... Как это  — такая женщина  — и к тебе, сама... Она ведь уже старуха, а ты пацан... Не-е-ет... Вот проснусь, и...  — И Митя проваливается в сон.

* * *

—  Ну, видно, выздоравливает. Так дрыхнуть только здоровый может. Митя открывает глаза. Над ним стоят дед, отец, монах и Алешка.

—  А... А где?..  — Митя осекся, вспомнив все.

— Кто?

— Где... я?

—  Да у меня ты, у меня,  — отец садится на постель,  — спишь, как богатырь, уж полдень на дворе!

Митя садится и хватается за бок. На рубахе красное пятно. Кориат вздергивает рубаху  — на повязке пятно еще больше. Князь беспомощно смотрит на Бобра:

—  А? Видно, не так легко, как лекарь сказал...

—  Ничего  — Бобер спокоен.  — Лекари, видно, у вас не очень... Наш дед Иван в момент его в седло посадит.

—  Да что ж, пусть со мной хоть неделю поживет...

—  У нас дел невпроворот,  — дед смотрит на Митю,  — или хочешь остаться? Митя пожимает плечами, косится на повязку. Если б кто знал, как он хочет остаться! Но скажи сейчас деду... Тот обидится смертельно, на всю жизнь, это-то Митя точно знает. А не скажи  — отец обидится. Вдруг из-за спины Кориата тигрицей вырывается Юли:

—  Вы что?! Сгубить княжича хотите? У вас в войске хоть одна женщина есть? Ему сейчас женский глаз нужен! А вы  — в седло... А у него, вон, кровь еще не остановилась! Куда торопитесь? Свет на нем клином сошелся  — без него Любартово войско пропадет! Вот остановится кровь, отоспится, отдохнет  — тогда и в седло. Ишь, мудрецы!

Кориат делает большие глаза. Видно, что он доволен (очень уж хочет подержать сына у себя!),  — так кстати пришла эта помощь:

—  Пойдемте! С ней лучше не спорить. Зверь-баба!

Бобер неожиданно улыбается. Он поражен красотой женщины и польщен, что эта красавица так заботится о Мите, да и вообще его такое разрешение дел устраивает: и сам не в обиде, и князя не оскорбил.

—  Ладно-ладно,  — он поднимает руку, словно защищаясь,  — ты, сынок, давай поднимайся скорее. Нам еще с тобой поляков бить и бить.

—  Я постараюсь,  — Митя отворачивается, пряча улыбку. «Ну и Юли!

Неужели она так меня любит? За что?!»

* * *

Еще два дня Митя притворялся, что болен. Дед, оставив с ним одного монаха, ушел с Любартом добивать поляков.

Вообще все войско ушло, остался Кориат с малой дружиной и обозом. Он шумно и радостно пьянствовал, празднуя победу и встречу с любимым сыном, и то, что сын так отличился, стал настоящим воином, разведчиком.

«Знал бы ты, кем я еще стал»,  — постоянно с холодком под сердцем подумывал Митя. Но все отодвигала на край сознания Юли. Ночью  — сама, днем  — воспоминания о ней и ожидание ночи.

Митя осунулся, под глазами залегли тени.

Монах утром заходил, будил, потому что по утрам Митя спал так, будто и не намерен был просыпаться. Заглядывал внимательно в глаза. Ничего не говорил, только вздыхал.

Отец приходил позже, уже навеселе. Ничего не замечал, не спрашивал, только говорил, говорил...

Юли всех встречала строго, даже Кориату не давала долго задерживаться. Это был ее шатер, она и вела себя по-хозяйски.

Кориат был приятно удивлен ее поведением. Его радовало, во-первых, что она, ненавидевшая всех вокруг, и, как он подозревал, даже его самого, полюбила Митю, его Митю, его надежду, его радость, что в ней проснулся наконец женский, материнский инстинкт и удивительно смягчил и украсил ее, чего Кориат, собственно, уж и ждать перестал, а во-вторых, хотя ему и стыдновато было в этом себе сознаваться, с этой вдруг возникшей и целиком захватившей ее заботой, Юли перестала терзать его по ночам, словно забыла свой бешеный темперамент, от которого Кориат давно уже не знал, куда деваться, и теперь со страхом ожидал: «Вот уедет Митя...»

* * *

—  Князь! Кня-я-язь! Вставай...  — Монах тащит с Мити одеяло, тот мычит, лезет головой под подушку, отмахивается, упорно вознамериваясь спать и спать.

—  Вставай! А то все отцу расскажу...

—  А! Что расскажешь?  — Митя уже сидит, держит монаха за рукав и заглядывает ему в глаза. Тот отворачивается:

—  Да все... Бок-то болит еще?

—  Болит!

—  Сильно?

—  Да не то чтобы...  — Митя опускает глаза, улавливает в интонациях монаха нечто...

—  Что ж Юли так тебя лечит плохо?

—  Почему? Наоборот  — хорошо! Я от ее снадобий... бодрость, знаешь какая?.. И сплю, видишь как.

—  Спишь-то ты, брат, лучше некуда. Только я бы тебя от такой пустячной раны в полдня вылечил.

—  Ну уж...  — Митя уже не пытается заглядывать в глаза монаху, а старательно прячет свои.

—  Знаешь что, князь! Мы с тобой люди простые, деревенские. А тут вроде порядки немного не те. Как бы нам не вляпаться по самый «не балуй».

—  О чем ты?

—  Не о чем, а о ком! Юли эта  — ведьма! Если отец узнает, он тебе яйца оторвет, а если не узнает, так она тебя сама в гроб загонит. Ты пойди к речке да на себя взгляни... И кровь у тебя не останавливается...

Пока монах говорит это, Митя чувствует себя летящим в пропасть: «Узнал! Узнал! Все! Теперь все! Как же так?! Всему конец! И ночам конец! И Юли... Ведьма? Нет! И любви! И ее горячему, сухому (всегда сухому и горячему!) змеей вьющемуся телу... Всему конец!..»

—  С чего ты, отче...

—  Да все с того... Я говорю, ты пойди к речке, в воду посмотри.

Митя вздыхает и опускает плечи так безнадежно, так горестно, что монаху становится его жалко: «Вот стерва! Как забрала мальца смаху! Надо выручать!»

—  Ты вот что, Митрий... Мотать нам отсель надо! И срочно! А то, говорю, как бы с головой не распрощаться.

— Ну уж!

—  Запросто!

—  Почему? Ты что, очумел?

— Послушай старого кобеля! Не с нашим рылом по княжеским любовницам шастать! Вдруг отец узнает, что тогда? Думал? А если она нарочно? По чьему-то наущению? А? Думал? А если она потом просто пожалуется князю? Ну, это полбеды, князь тебя любит, князь тебе все простит, хотя... Ну ладно. А вот если Олгерд узнает, ты об этом думал? Отца твоего тогда с говном смешают, ему тогда или самому в петлю, или тебе башку с плеч. А вдруг она по Олгердову наущению?

—  Олгерду-то я зачем?

—  А-а-а! Рассказывать долго! У него своих детей-наследников девать некуда, у него племянников воз и маленькая тележка, а тут ты еще нивесть каким боком, а любимый... Тебя бы тут вовсе не должно быть, а ты вывернулся. Совсем некстати! Да еще так геройски, что Кориат в тебе души не чает... Сковырнут тебя как-нибудь потихоньку  — охнуть не успеешь!  — Монах чувствует, что хватил лишнего, но думает  — ничего, напугать надо крепче.

—  У Гедиминовичей так не водилось никогда!

—  Не водилось  — поведется. Слишком много вас, Гедимининовичей, развелось. Сваливать надо! Истинный Христос! Я пойду? Коней заседлаю?

Митя оглушенно молчит, он уже не может судить трезво. Совсем не ожидал он, что кто-то уже знает, и хотя понимал, что долго так не протянуть, но надеялся, думал, что еще не скоро... И вот вдруг... »А что делать? Юли! Ох, Юли! Неужели ты по чьему-то приказу?! Нет! Не может так быть по приказу!! Хоть бы одну ночку еще! Ох, Юли, Юли! Ведьма милая... Ведьма? А почему она ко мне пристала? Тоже: не могла такая старуха ко мне сама по себе пристать! Значит?!.»

—  Ладно, готовь все! Пойду к отцу. Прощаться... Только сначала...

—  Только недолго. Вон она, у входа мечется.  — Монах выскакивает из шатра радостный, что так легко удалось уговорит княжича, а Юли, зыркнув на него недоверчиво, влетает в шатер:

—  Что он тут пел? Смотрит на меня, как на змею, будто...

—  Знает он о нас... Узнал...

—  Откуда?  — Юли вскрикивает, как раненая птица, а про себя думает: «Еще бы громче по ночам охала, дура! Как соплячка несмышленая, небось, подслушал кто...»

—  Откуда я знаю?! Предупредил, что не он один... Уезжать мне надо, Юли...

Она бросается к нему, заглядывает в глаза и со стоном прижимается:

—  Не отпущу! Или с тобой!.. Как же я без тебя останусь?! Митя осторожно отстраняется:

—  Юли, а действительно, как же... почему ты ко мне... меня, он ищет слово,  — отличила?

—  Не знаю, Митя! Ведь ты молод еще! Но знаю, что ты колдун. Ты меня присушил! Я никого не люблю! Выжгло мне все в душе, долгая история, не расскажешь. А если и расскажу  — не поймешь. Но ты, если и колдун, то добрый...

—  Как это?

—  Ты меня любишь, меня! Я для тебя не игрушка, не вещь, как для других. Понимаешь?! Или не понимаешь?

—  Кажется, понимаю... А что, другие забавляются только?

—  Митя, твой отец лучше других, но и ему я не нужна, и для него я только забава! Потому я и хочу...

— Чего?

—  Господи! Какое я имею право?! Но ведь ты добрый колдун! Возьми меня с собой... к себе...

—  Да я бы рад! Но как, научи!

—  Да как  — это дело десятое! Ты мне скажи: ты правда меня забрать хочешь или утешаешь?

—  Утешаешь? Юли, я врать не умею... да и сама посмотри...

Она заглядывает ему в глаза и, как в первый раз, сходит с ума. Бросается на Митю, жмется, скулит по-собачьи, обхватывает руками, ногами, валится на спину... и слышит Митин шепот:

—  Опомнись, Юли, сейчас отец Ипат придет!

Она закрывает глаза, отпускает его, он отскакивает, встает:

—  Да! Я вижу, ты колдун добрый. А уж как к тебе перебраться, я найду способ. Ох, Митя, Митя!..

Она подходит, гладит его по щеке и плечу молчит, плачет. И когда слышит, что к шатру подходят, не отстраняется, не старается делать никакого вида, а спокойно остается на месте.

В шатер входит монах, но вместе с Кориатом. Князь сильно поддавши. Увидев их почти в обнимку, теряется:

—  О! Да у вас тут прямо совет да любовь!

Митя краснеет до ушей. Но в шатре полумрак, и это видит только Юли. «Действительно, пора ему отсюда, от греха...»  — Она спокойно поворачивается к князю, не пытаясь даже скрыть горя на лице:

—  Какой совет? Какая любовь? Не любит он нас, деда своего больше всех любит. Вот, получил от него весточку и засобирался сразу. Как ни уговариваю остаться  — не хочет.

—  Останься, сын! Еще немного! Поокрепнешь. А то когда еще опять свидимся, кто скажет?

—  Да нет. Говорят, перед смертью не надышишься. А вот ты... вы (оглядывается на Юли) в гости приезжайте. К нам... К деду. У нас к тебе еще дело там.

— Какое?!

—  Уху нас научишь варить. Тверьскую!

—  Это с удовольствием!  — Кориат довольно улыбается,  — а ты откуда про уху знаешь?

—  Дед говорил.

—  А, Юли? Поедем?

—  Поедем. Вот поход заканчивай, и поедем. Уха ухой, а княжичу уже женские советы нужны. А то он там среди мужиков дикарем вырастет.

—  Но-но! Женские...  — Кориат неожиданно мрачнеет (Юли не на шутку пугается: «Может, не стоило так прямо?..»  — но оказывается причина другая),  — после похода разве сразу получится... Там меня в переговоры заплетут. А это черт знает насколько.

—  Тогда меня уху научишь варить. Я одна поеду,- Юли, делая беззаботное лицо, напряженно всматриваться в князя,  — тебя, вправду, разве дождешься...

Кориат смотрит на нее, усмехаясь непонятно. У Юли опять душа в пятки. Слава Богу  — входит монах:

—  Ну что, князь, с Богом? Митя шагает к нему:

—  С Богом.

—  Ну давай, разведчик!  — Отец стискивает его руку, прижимает к груди,  — Не забывай нас!

Подходит Юли, по-матерински берет руками его за голову и нежно целует в щеки, в глаза, а потом и прямо в губы:

—  Да свидания, князь. Жди в гости. Любит тебя отец, а добраться ему все недосуг. Теперь я ему напоминать буду...

Кориат смотрит удивленно: «Детей бы ей... Может, лучше бы матери и не было. Может, к нему ее приставить?  — и смущается, чувствуя, что это удачный повод отделаться.  — А ему каково будет?!»

Он поспешно отбрасывает эти мысли, говорит:

—  Да-да! Мы обязательно приедем! Жди! И деду скажи, чтоб меду больше готовил и рыбалку!

—  Да, отец,  — Митя оглядывается на Юли, так и не осмеливается больше ничего сказать, только для Юли понятно (неопределенно, грустно, безнадежно) чуть взмахивает рукой и идет к выходу.

Все выходят из шатра. Монах долго громоздится на коня, усаживается, оглаживается, отряхивается. Все смотрят на него, посмеиваются. Одна Юли смотрит только на Митю.

Тот птицей взлетает в седло:

—  И-яй!  — и через минуту от них остается лишь облачко пыли на горизонте.

* * *

Война закончилась через месяц, и таким сокрушительным поражением Польши, что для заключения мира Кориат Олгерду не понадобился. Поляки сопротивлялись до тех пор, пока надеялись на помощь Луи Венгерского.

Однако на юге вдруг (с татарами никогда не угадаешь!) сработала дипломатия Олгерда. Владельцы западных улусов Орды, давно званые им на помощь, задабриваемые через киевского князя подарками и данью даже (от Кориатовичей, сидевших на южном порубежье Литвы), и до сей поры не подававшие литвинам никаких знаков о своих намерениях, вдруг тремя туменами обрушились на хунгар, побили их в нескольких пограничных стычках, но в глубь страны не пошли, а повернули на север, навстречу Олгерду, на принадлежавшие Польше подольские уделы: взяли и разорили Галич, за ним  — Перемышль. Дорожка татар обозначилась прямо на Краков.

И Казимир сдался. Пошел на все условия выдвинутые Олгердом, лишь бы скорее помириться с Литвой, лишь бы не допустить татар к своей столице. Чего, впрочем, совсем не желал и Олгерд. И в конце сентября мир был заключен.

Польша отказывалась от всяких притязаний на Берестейщину. Возвращала Любарту все завоеванные уделы, в том числе и Холм, и Белз. Признавала владения Кориатовичей на Подолии, особо обговорив права Юрия Кориатовича на уделы Требовль и Стенка между реками Збруч и Скрыпа, Юрия Наримантовича на Каменец.

Татары участвовали в переговорах, ничего из территорий себе не требуя. Они всего лишь, как обычно, основательно почистили материально как побежденных (в виде контрибуций), так и победителей (в виде подарков за оказанные услуги) и возвратились в степь.

Таким образом Литва оправилась от тяжких потрясений 49-го года, и Олгерд получил возможность спокойно вести свои внешние и внутренние дела без метаний и паники, без вынужденных уступок врагам и друзьям, без затыкания дыр.

Все Гедиминовичи почувствовали новое положение Литвы, получив возможности и время укрепиться, и обрадовались.

Но радоваться по-настоящему, как следует и с размахом, среди них умел только Кориат. Он надолго оставил свой Новогрудок, семью (к этому времени он уже вновь был женат. На галицкой княжне, спокойной, невозмутимой, а главное, что Кориата очень устраивало,  — бездетной), дела, захватил с собой Юли (по ее настояниям и от греха и скандалов в Новогрудке) и закатился на всю зиму к брату в Луцк, расслабиться. А так как у Любарта в связи с возвращением множества земель было хлопот полон рот с их устройством, к тому же он не мог выдержать пьянства «по-кориатовски» больше месяца, то по истечении этого месяца тот оставил его в покое и спрятался у тестя в Бобровке.

Вот когда настала Бобру забота! Он ведь хоть и зять  — да князь, и хоть и надоел скоро хуже горькой редьки  — да родня. Не выгонишь!

И Кориат давал! Во имя отца и сына, вкладывая в эти слова собственный смысл.

Будь он один, ему б, наверное, быстро наскучило. Но в Бобровке Кориат встретил достойного партнера в лице отца Ипатия, смело принявшего вызов и ни в чем князю не уступавшего. Потому Кориату не становилось скучно. Они вдвоем пили, спорили о душе и теле, изобретали все новые и новые развлечения, и этому не предвиделось конца.

Сначала они вспоминали прежние дела. Потом каждый из них напыжился перепить другого и доказать свое превосходство. Однако когда по прошествии недели выяснилось, что никто не одолевает, они бросили выяснять отношения, резонно, хотя, может быть, и несколько запоздало, решив, что не пристало настоящим, таким как они, мужчинам «носами мериться» и, заключив мир, стали поить свое окружение, в котором означилось и множество особей «женскаго полу».

Означенные особи регулярно отвлекали Кориата от главного дела, да и отца Ипатия иногда... но тем не менее, когда поздним утром, с рассолом и кислым молоком начинался новый день, оказывалось, что вокруг князя и монаха появились совсем другие, чем вчера, люди, и их надо было: во-первых  — узнать; во-вторых  — развлечь; в-третьих  — напоить, и в конце концов довести до такого состояния, чтобы с женой или с любимой девкой познакомил да и упал под стол, не мешал больше.

В таком деле даже отец Ипат (потому как был непривычен) Кориату конкуренции составить не мог, хотя и очень старался, и дело оборачивалось так, что к весне в Бобровке уже десятка два вдов и шустрых молодаек блевали по утрам потихоньку от родственников и молили кто Бога, кто Перкунаса, чтобы скорей черт забрал этого дьявола-князя, вот уже пятнадцать лет шкодившего здесь и все никак не хотевшего успокоиться.

Грех витал над Бобровкой синим и белым пламенем и запалил в конце концов даже то, чего нельзя было себе представить.

Юли, приехавшая с Кориатом, в Бобровке сразу же от него отделилась (а он о ней с удовольствием забыл) и стала жить самостоятельно: замкнуто и чинно.

Ей как-то автоматически предоставили льготы большие (с князем же приехала!) и оказали соответствующие знаки внимания, хотя вообще-то  — кто она такая?..

Но  — горницу отдельную в воеводовом тереме, служанок трех аж, ну  — а что еще?

А она оказалась на уровне! Праведницей такой вдруг! Христианам свечку, язычникам петуха на капище. Да все чинно так, да учтиво, да красиво! Да сама какая красавица!

Бобер косился, встряхивал головой, и уезжал по делам военным, оставляя все хозяйство на монаха.

А тот не просыхал!

Возвращаясь домой, Бобер видел кошмар и полный сдвиг всех установленных с таким трудом порядков, и единственным островом порядка в этом безумном бесконечном пьянстве была Юли.

Она жила спокойно и трезво, концентрируя вокруг себя всю ту жизнь, которая поддерживала кое-как Бобровку в жизнеспособном состоянии, т. е. обихаживать скотину, топить, варить, убирать и проч. Уже и обе Бобровы экономки как-то к ней потянулись.

Она чего-то там все время шила, вязала, готовила, требовала того и другого, наказывала сделать то-то и то-то, но более всего рассказывала и наказывала что-то молодому князю, который с приездом Кориата сделался вдруг страшным домоседом,  — даже «на тот бок» Алешка не мог его вытащить,  — и который, как и все вокруг, тихо и покорно внимал словам Юли, словно она была ему старшей сестрой или даже матерью.

Один монах знал и причины такого поведения Юли, и зачем она сюда приехала. И, несмотря на хмель, отдавал себе отчет, что, если он не примет мер, скоро все откроется, и тогда... Он представить себе не мог, что будет тогда, потому что не мог представить реакцию Кориата. Как он? Взбеленится или обрадуется? Снесет Юли башку или расхохочется?

Чтобы сохранить тайну, нужен был хотя бы один верный человек, наперсник. Но сам монах на эту роль не годился: он был все время при Кориате и все время пьян.

У монаха не было выбора. Он мог довериться только Алешке, и он доверился. Откуда он мог знать о чувствах, бившихся в Алешкиной груди с самой первой его встречи с Юли, с самого Оленьего выгона?

И обрек невольно отец Ипат раба Божьего Алексея на адские муки. Но более прекрасного и верного сторожа не мог он придумать.

Алешка скрипел зубами и белел лицом, но молчал и худел, худел и молчал, и охранял, мертво держал тайну молодого князя, который умно и осторожно, но навещал Юли как только мог часто в ее апартаментах вовсе не в урочный час.

Бобер уезжал и возвращался. Смотрел на Бобровку тяжелым взглядом, все чаще останавливая его на Юли. Так, что она смущалась и отводила глаза.

Потом стал быстрее возвращаться. Потом перестал уезжать.

А потом вдруг к сильному удивлению монаха (Кориату-то было наплевать, лишь бы весело!) подсел к столу.

Что за черт?!

А потом еще пуще  — затащил монаха и Кориата в свою горницу. Зачем?!

Оказывается, чтобы с ними за стол села Юли. Тут только понял отец Ипат, да что теперь он мог поделать? Поздно...

Старый Бобер  — это, правда, по тем временам старый, а по нашим-то что -53 года, да и старше Кориата на 9 всего лет, да если разобраться и сравнить с Гедиминовичами, то и по тем меркам не старый, это просто вид у него был такой: седой, длинногривый, длинноусый, огромный, важный, неторопливый  — так вот: старый Бобер влюбился.

Он призвал Юли к себе, сказал, что заберет у Кориата, сделает свободной, если захочет  — женой, даст долю наследства, не в ущерб Мите, конечно. Ну, все это, если она не против, разумеется.

Никогда никому Бобер таких слов не говорил, потому и смотрел при этом в землю, а когда осмелился поднять глаза, увидел ее слезы, эти слезы из орлиных глаз, непривычных к слезам, и замер  — что?!

Она подошла, взяла обеими руками его огромную ладонь и со стоном повалилась на колени.

Он подхватил ее, как пушинку, поставил на ноги, придержал:

— Что?!

—  Ох! Горе, горе! Казни меня, воевода, только не скажи никому!

— Что?!!

—  Ты здесь  — бог. Не по силе и не по званию. А по справедливости, честности твоей. По уважению к тебе людей твоих. По тому, что по правде живешь. И всех так жить приучаешь. И Митю! И я лгать тебе не могу!

— Да что?!!

—  Прости! И прими спокойно! Митю, внука твоего, люблю я без памяти и никого, кроме него, знать не могу!

—  Да разве ты его знаешь?!

—  Знаю, воевода... С того его ранения знаю... Помнишь? Простит мне Господь!

—  А Кориат?!

—  Кориата я и обману, да к Мите убегу, а тебя... Стань я твоею, тебя обманывать не смогу. Тогда мне Мити не видать! А без него мне не жить!

Бобер долго безумно, бездумно смотрел сквозь нее, потом тряхнул головой по-бобриному, очухиваясь, и пошел прочь, и ускакал на лесной кордон.

Какой мужчина не взбеленится при отказе? Да еще таком, где его просто не могло быть! А уж поживший и себя уважающий тем более...

Бобер взбесился. Хотя и ненадолго, но сильно. Настолько сильно, что остановил Кориатово с монахом непотребство и выпроводил загостившегося зятя вон. Вместе с Юли, разумеется.

И почему-то  — уж этого не совсем еще очухавшийся Кориат никак уварить не мог,  — с требованием немедленно женить Дмитрия. Кориат обалдело и непривычно трезво глядел на тестя, встряхивал, подражая ему, головой, не понимал:

—  Зачем?! Ведь у него невеста есть. Неслабая! Самого Великого князя Московского племянница.

—  Это все разговоры, давние разговоры и бред. Сколько лет прошло! В Москве небось уж и думать забыли о твоем сватовстве. А парню пятнадцать лет стукнуло, он на стенку уже лезет!

—  Уже лезет?! В меня!!!

—  В кого ж еще! Женить его надо. А московская княжна  — чушь!

—  Не спеши, отец, может, и не чушь... Московиты в слове крепки. Торопиться не надо, пусть потерпит. Найди ему что-нибудь...

Когда Кориат называл Бобра отцом, у того что-то подламывалось в груди, сразу хотелось тихонько, по-детски заплакать. И сейчас...

—  Князь! Сколько мы с тобой уже отрока этого бережем? Сколько горя из-за него хлебнули! Разве я ему... и тебе... плохого хочу!

—  А я! Я, что ли, ему плохого хочу?! Ты что! Не твоя только это гордость, а и моя тоже! Я хочу ему так сделать...  — Кориат стукнул кулаком о кулак, -...чтобы!.. Не спеши!  — и вышел, чуть ли дверью не хлопнув, и в тот же день собрался и уехал, не разбудив монаха, не опохмелившись, и забрав враз постаревшую, поблекшую, закутавшуюся в большую серую шаль Юли.

* * *

Наступил 6861 год (с 1 марта 1353 г). Страшный год! Опять! В то время нестрашных годов было мало, но этот...

Черная смерть! Она вырвалась из степи и поползла по Руси все дальше и дальше, все ближе к Европе, а к Литве подобралась с двух сторон: от татар с юга и от русичей с севера, из Плескова.

Вообще, Литва умела бороться с болезнями. По мнению литвин, болезни шли от бродяг и чужих богов, и когда сильно обозначались (со страхом не поспоришь!) быстро возвращали в старую отцовскую веру множество окрестившихся литвин, да и не литвин тоже, прямо пропорционально размерам бедствия.

Уже зимой 6860-го (1352 год), прознав о надвигающемся бедствии, многие кинулись к дубовым колодам Перкунаса. Только Бобровка, в великом угаре Кориатова веселья не ведавшая, что вокруг творится, оставалась беспечной.

Но весной, когда Кориат так вдруг неожиданно уехал, и «бобры» очухались от пьянок, до их сознания быстро дошел смысл страшных вестей, приходивших из внешнего мира.

Не первая это была для Бобра напасть. Следовало людей поберечь. Благо, войны нет, обязательств ни перед Любартом, ни перед Олгердом никаких. Затворился Бобер ото всех в своей Бобровке наглухо и затих. Запретил всем куда бы то ни было соваться и к себе случайных людей не пускать.

Свято выполняли приказы своего хозяина «бобры», тем и хоронились от несчастий. Но от внешних посещений как схоронишься?

В начале июня из Новогрудка прискакали гонцы, трое. Их окурили дымом, обтерли уксусом,  — те озирались, как на сумасшедших,  — привели к воеводе.

Старший гонец протянул Бобру свиток, тот поднял руку:

—  Нет. Грамотный?

—  Конечно.

—  Читай.

—  Как я могу! Княжеская грамота!

Бобер сделал знак рукой: этих двоих  — вон.

— А ты читай!

Гонец пожал плечами, сломал печать и развернул свиток:

—  «Воеводе Бобру от князя Кориата привет и пожелание здоровья и удач на многие годы.

Новые обстоятельства, касающиеся женитьбы твоего внука, а моего сына Дмитрия, тебе сообщаю.

В Москве от моровой язвы умер Великий князь Семион. Теперь главным остался его брат Иван. Так что если боги смилуются, и Иван останется жить, то внук твой может оказаться зятем великого князя Московского. Такого шанса упустить нельзя, да и Олгерд, если что, нам не простит. Потому прошу тебя оставить все как есть.

У нас пока все живы, но на границах с Плесковом черная смерть уже гуляет. Храни вас Перкунас!»

Бобер смотрел в пол, покачивал ногой:

—  Ну что, Вингольд? (Вингольд был при воевода на приемах послов, гонцов, любых вестников всегда), вроде секретов больших нет?

—  Вроде нет...  — и Вингольд опускает поднятый на плечо в начале чтения арбалет, снимает стрелу и отпускает тетиву,  — пусть живет.

Гонец дико смотрит: «Неужели, если б грамота была секретной, он бы меня вот так запросто и саданул из арбалета?!! Похоже, что да... О-о-о, Перкунас!! Чтоб я еще сюда!..»

Бобер кивнул на очаг:

—  Грамоту в огонь. Передай князю Кориату, что все остается как есть, пусть не беспокоится. Иди. И уезжайте немедленно!

Гонец выпятился от грозного воеводы не помня себя: «Неужели все-таки?!. Чтоб я еще сюда!! Да за каким х... ты грамотным-то сказался, идиот! Все! Теперь я неграмотный!»

Через час гонцы ускакали, и все затихло.

И тихо и пусто прошел в затаившейся Бобровке весь год, год страшных и удивительных перемен в Северо-Восточной Руси.

Москва схоронила митрополита Феогноста, великого князя Семиона и всех его детей, великую надежу московскую князь-Андрея, умницу, богатыря, строителя, воина, множество бояр и знатных людей, без числа простого люда.

Москва была готова хоронить и хоронить, не было признаков изменения в лучшую сторону. Но вдруг остановилось...

В Бобровке обо всем этом, конечно, не ведали, все это было далеко-далеко, а тут лишь о ближайшем думали, в ближнем от смерти береглись.

Может, только Митя о смерти не очень-то думал,  — хотя как это  — не думал?!  — все о ней тогда думали!  — он шастал с Алешкой «на тот бок», бился с Гаврюхой на мечах, читал и переводил с отцом Ипатом Плутархоса, да навещал часто и пропадал подолгу у деда Ивана, поселившегося со своими козами не в слободе, а отдельно, хоть и недалеко, но в лесу, где его никто не тревожил попусту.

Сильно беспокоило Митю его мужское естество, не утоляемое с отъездом Юли желание женщины. И не утерпел князь, пустил в ход свои глаза, заприметив как-то на пруду, за стиркой, смазливую вдову, ее шкодливые глаза и ядреные ляжки, вызывающе глянувшие на него из-под высоко подоткнутой юбки.

Та сдалась сразу, без звука, так же, как и Юли, свихнувшись от его глаз, стонала, ахала и взвизгивала в его объятиях, позволяла Мите что угодно, когда угодно и где угодно. Но оттого, что Митя не очень остерегался, а стал хватать ее где попало: в горнице, в сенях, на сеновале, в сарае, а то и в саду, среди кустов смородины, вся Бобровка в момент узнала, а Бобер позвал внука к себе:

—  Развлекаешься?

— Чего?

—  Чего-чего! Верку-вдову как петух топчешь, через час, али чаще! Совсем не затопчи! Стыд какой! Вся Бобровка смеется!

У Мити запылали уши, побагровели щеки, он молчал.

—  Конечно, парень ты уже взрослый, и жениться пора, только вот невеста все еще не готова... Потерпи, брат! Думай головой! Ты ведь не просто мужик, ты князь. Вот принесет Верка тебе в подоле, что будешь делать? А?! Не слышу!

Митя оглушенно молчал. Он действительно только сейчас подумал, что может ведь сделать Верке ребенка  — и что тогда?!

—  Прекрати немедленно! Терпи! Мало того, что это перед Богом грех, тут еще вляпаться можно так, что век не отмоешься. Подумай, привезут тебе жену, знатную, княжну, а у тебя тут ей подарочек готов, сынок сбоку али дочка... А?!

Митя содрогнулся: «Пронеси, Господи!», проникся и оставил Верку, как ни ластилась она к нему при встречах, как ни пыталась заманить к себе. Монах отнесся к Митиному увлечению иначе. Выспросив у него о разговоре с дедом, весело матюгнулся:

—  Ишь, мудрец! Потерпи! Сам небось не терпит! Дрючит своих экономок, то по очереди, то обеих сразу, и в ус не дует, а тут  — терпи!

—  Экономок?!  — ахнул Митя.

—  А то! Что ж ему, святым духом жить? Дело житейское!

Митя ошарашенно таращил глаза, до сих пор ему просто не приходило в голову, что дед тоже занимается подобными глупостями! «Значит, и дед! Значит, все!»

—  А ты как обходишься, отец Ипат?!

—  Я-то?! Я-то обхожусь! Я тебе вот что скажу, сыне! Мужних, замужних надо совращать! Тут все концы в воду! И она мертво молчать будет, потому что боится  — и Бога, и мужа! А если там что, ребенок, так законный отец все покроет! Уразумел?

—  А этот законный ну как узнает?! Да голову-то и оторвет!  — уже смеется Митя.

—  Риск есть! Не без того! Но тут уж куда деваться, остерегайся, будь осторожен, не ты первый...

Так, из таких вот забот и дел складывалась пока еще незатейливая и достаточно беззаботная Митина жизнь.

И год этот прошел, и смерть как будто отступила, затаилась где-то  — надолго ли? а может, совсем убралась?!  — и на следующее лето 6862 (1354 г.) года накатилось привычное  — поляки! Война!

* * *

По всем данным, имевшимся у Любарта к весне 1354 года, Казимир никоим образом с Литвой общаться был не должен. Луи Венгерский настоятельно просил его помощи, чтобы управиться на южных своих границах. И Казимир эту помощь обещал, и собрал для этого войско. Любарт все это знал, потому и оставался спокойным. Ни похода, ни обороны (от кого?! зачем?!) не готовил. И тут...

Как обычно, в мае, только просохли дороги после половодья, Казимир всею силой собранной (как думал Любарт  — для помощи Луи Венгерскому) армии обрушился на Волынь.

Тоже как обычно первыми попали в его лапы Белз и Холм. За ними без сопротивления сдался Владимир. Любарт, совершенно не готовый к войне, убежал в Луцк. Но и тут у него не оставалось времени собрать хотя бы что-то, чтобы попытаться остановить поляков. Нужно было хоть на неделю, хоть на день (и день был ох как дорог  — войска шли на подмогу отовсюду, первым, кстати, откликнулся Кориат, да ведь им, чтоб дойти требовалось время) задержать движение Казимира. Выручить мог только Бобров полк, как всегда готовый полностью, собранный, обеспеченный, нерастерянный  — боеспособный.

Тайно отделившись от основных сил, собиравшихся в Луцке, лесными тропами пошел Бобер навстречу полякам. Продравшись через немыслимые дебри и болота, у самого истока речки Турьи он вышел во фланг противнику и ударил всем полком, сомкнутым конным строем.

Не очень повезло «бобрам» в этой атаке. Кони притомились после тяжелого перехода, место вышло неподходящее, с протычками мелкого кустарника, да еще с фланга шли у поляков бывалые конники Леха. Они не растерялись, не побежали, а стали в меру сил отбиваться, сдержав первый, самый страшный удар волынцев, своими телами, жизнями отгородив польское войско от полного разгрома и гибели.

Через некоторое время поляки опомнились, к месту боя стали подходить все новые и новые силы. И пошла жесточайшая конная рубка  — в тесноте, толчее, с невозможностью понять, где свой, где чужой, и откуда ждать следующего удара.

Митя, поскакавший на поляков между дедом и Гаврюхой, вообще впервые шел в настоящую конную атаку. И волновался, конечно, до обычной противной дрожи в животе. Но когда сошлись, начали рубить, теснить, когда показалось, что вот еще чуть  — и сомнем, погоним!  — он успокоился.

Однако дальше все увязло, началась бешеная свалка  — только успевай щит подставлять. Дед и Гаврюха куда-то пропали, их оттерли от Мити машущие саблями свои и чужие.

Он внимательно следил за собой, чтобы не увлечься и не зарваться, оглядывался, успевая отражать направленные на него удары, успел даже ссадить с седла двоих зазевавшихся, но становилось все теснее, сабли мелькали все гуще.

И наконец, когда он отбивал удар, сзади на голову что-то обрушилось (он подумал  — дубина или камень), и почему-то опустилась и перестала двигаться рука с мечом. Под шлемом низко бомкнул колокол, стало вдруг светло (аж бело!), он оглянулся, увидел еще занесенную над ним саблю, дернул щит  — прикрыться, но как ему это удалось (или не удалось?), уже не узнал. Стало темно, он поехал с седла, успев подумать последнее: «Ноги!»  — и дернул их из стремян.

Его ударили еще дважды: сверху в щит (успел-таки подставить!) и слева по ребрам (тут кольчуга выдержала). Он все-таки застрял одной ногой в стремени, и гнедой еще с минуту вертелся в конной давке, таская хозяина за собой на вывернутой лодыжке.

Потом, наконец, он свалился под ноги бешено пляшущих коней, и сколько раз они наступили на него в этой толчее  — один Бог ведает.

* * *

Схватка длилась долго, Бобер не давал знака к отступлению, хотя и понимал, что поляков уже не смять, и ради сбережения людей давно пора отступить,  — он искал внука.

И положил почти четверть полка, прежде чем отчаялся найти.

Волынцы наконец отступили, а поляки не стали преследовать  — их потери оказались очень большими, а войско расстроено.

К вечеру, спрятав полк в пустошах за болотом, Бобер всех своих разведчиков послал искать Митю. Хотел поехать и сам, но тут уж восстали сотники и вся разведка.

Вингольд выговорил ему за всех, что он бросает войско на произвол судьбы и не доверяет разведчикам, а Станислав поклялся найти Митю живого или мертвого, а до того не возвращаться.

Митю принесли заполночь. Нашел его Остей, случайно: позарился на богатый пояс убитого поляка, и рядом увидел знакомую кольчугу.

В груди у Мити тукало, замечалось даже какое-то дыхание: когда подносили ко рту клинок, он запотевал. Но больше никаких признаков жизни не было.

Брызгали водой в лицо, терли виски уксусом  — ничего.

Раздели. Ярослав, знахарь и волхв, ходивший с Бобром в походы, помогавший раненым, спасший множество жизней «бобрам», ощупал тело, поцокал языком:

—  Потоптались по нему лошадки... Вдоволь...

Одна нога сломана, другая в лодыжке вывихнута. Ребер целых, кажись, ни одного. Сломана правая ключица. Все тело в страшных синих пятнах.

—  Поможешь чем? Нет?  — Бобер и сам был опытен в таких делах, все понимал, а спрашивал так, на всякий случай, не глядя Ярославу в глаза, слезы душили его: «Не уберег! Не уберег, дубина! Кровинку мою, надежу, радость...»

—  Ничем не помогу, прости. Трогать его сейчас нельзя  — помрет, а не трогать... Домой его надо...

—  Да-да... Домой...  — Бобер оглянулся  — стояли разведчики, Гаврюха, Вингольд, дальше куча народу, пылали четыре факела, тени метались по лицам...  — Алешка! Возьми сколько надо народу, вези его в Бобровку.

—  На лошадях нельзя,  — перебил Ярослав,  — помрет...

—  Я понял,  — откликается Алешка,  — на руках понесем, тут недалеко, а вы гонца пошлите предупредить, чтобы там приготовились.

—  Да-да,  — Бобер все оглядывался вокруг, как будто что-то потерял или забыл,  — пусть там дед Иван... Станислав, и в Луцк весть, монаху. Пусть летит в Бобровку, может он у Любарта какого лекаря найдет хорошего...

—  Добро, воевода.

—  Сотники, Вингольд! С войском разобраться, раненых устроить! Уходим в Луцк.

Через час Гаврюха и десять разведчиков во главе с Алешкой, котом высматривавшим дорогу в кромешной темноте, понесли Митю на устроенных носилках домой. Как все понимали  — помирать.

* * *

«Где я?!! Что это я?!! Как будто меня нет! Ничего не вижу, не слышу, не чувствую! Одна чернота, давящая чернота, тяжесть, тоска и боль!..

О Господи! Ведь только что... Где я был? Там было так хорошо  — там не было этой черноты, тяжести и боли! Зачем я ушел оттуда?!

Ушел? Или вернулся? Там ведь ничего не было, потому и боли не было, а сейчас... Сейчас тоже ничего нет, меня нет! Я не чувствую ни рук, ни ног, ни глаз, ни языка  — ничего! Только чернота и боль! Уж лучше бы ничего, чем такое...

Может, я умер и уже в аду? Но где же он, ад этот? И почему я понимаю, что я есть? Хотя не ощущаю ни одной частички своего тела, но черноту и боль-то я чувствую! Значит, жив?!. Тогда где же я? Как я? Почему эта чернота давит на меня? Может, меня уже похоронили, и это давит могильный камень? Но он давит не сверху, а со всех сторон! Я вмурован в него! О Боже! Зачем ты вернул меня оттуда?! Как там было хорошо!

Нырнуть бы снова в ничто! Как бы это сделать? Что делать?!

Нет, назад не получается. Видно, не получится... Потому что очень больно! Откуда эта боль? Ведь я ничем не двигаю, ни рукой, ни ногой! Я даже глаз не могу открыть  — я их не ощущаю! Что же я делаю такое, что так больно?! Почему боль?

О, Господи! Неужели нельзя сделать, чтобы как-нибудь полегче? Что-то придумать? Подумай! Думай!!

Раз ты жив, значит, ты дышишь? Ага... А ты чувствуешь, что дышишь?.. Кажется, да... Да! Я дышу! Я весь состою из черноты и боли, но дышу! Вот вдыхаю боль усиливается, выдыхаю  — и... боль?.. Поменьше?! А ну, если не вдыхать?..

Да, поменьше! Но так ведь задохнешься к чертям. Тогда вдыхай поменьше... О Боже! Кажется, полегче!!

А теперь? Теперь ты должен что-то увидеть. Где твои глаза? Сосредоточься на глазах! Открой глаза! Но где они? Они должны быть здесь, возле твоих мыслей, здесь! Рядом! Вот! Лоб! Ты чувствуешь? Лоб морщится! Брови! Да, брови... но под бровями должны быть глаза! Да, вот они  — глаза! Но они как будто залеплены чем-то, или зашиты... не могу открыть! Ох, как это мучительно!.. Рот! Надо крикнуть! Рот, язык  — не слушаются. Их просто нет!

Нет, есть! Вот щека дергается, вот и губа... Да, вот теперь я чувствую всю голову, даже плечи, но они вбиты, вдавлены в эту ужасную черную плиту, они не могут двинуться, ничего не могут!..

А ноги, руки? Где они? Неужели мне отсекли и ноги и руки?! Не может быть! Вот влево: плечо... и дальше что-то есть, да, есть!., и справа (но справа боль!), там, за болью тоже что-то...

А вниз? Ведь ты же дышишь! Да вроде и не я... как вздувает кто-то... Мерещится, а... дышишь... значит грудь? Да, но это сплошная боль, особенно на вдохе, там дальше живот, там не больно, или просто не чувствую... А ноги? Где они? Нет, там тоже что-то есть, надо только пошевелить!»

Какая это мука, когда хочешь пошевелить рукой или ногой, а не можешь. Это знает каждый, у кого во сне затекала рука или нога, как тяжко было еще во сне, а уж проснувшись  — тем более, вкладывать все свои силы, всю волю в это: пошевелить! А  — никак!

А сейчас в нем все затекло и отнялось, хоть бы чем-нибудь шевельнуть! Нет! Никак! Ничем!

«Надо кричать!  — и он старается вновь крикнуть, и ему кажется, что у него получается,  — но кто его услышит? Есть ли кто рядом или он один? Его не слышат. А он?»

Он вслушивается изо всех сил  — есть тут кто-нибудь? И вдруг слышит рядом спокойные тихие голоса, разговаривают двое мужчин. Непонятно, правда, о чем  — слов не разберешь. Но голоса-то слышно!

—  Эй, сюда! Э-э-эй!! Помогите! Я здесь! Я жив! Ко мне!!

Голоса по-прежнему журчат спокойно, не изменяются, не приближаются.

«Не слышат... Но кто это? Где же я? Как я попал сюда, в эту черноту и боль? Как было? Было... были дед... Алешка... монах... Гаврюха... отец... Юли!., битва, да  — битва, потом Юли... нет, битва... А! Битва! И удар по голове! И еще! И с коня поехал, еще ноги из стремян дернул...

Да, вспомнил! Значит, я, наверное, на поле после битвы, а эти, кто разговаривают, видно, раненых ищут, убитых грабят... А меня не замечают... Уйдут, а я так тут и загнусь... небось ночь уже...»

—  Эй!! Ко мне!  — Он старается закричать как можно громче, хота каждый вдох перед криком, когда он набирает воздух отзывается острейшей болью в груди, особенно слева...

Вдруг чья-то осторожная, нежная, холодная ладонь ложится ему на лоб, это удивительно приятно, неимоверная радость  — вот наконец в стене тьмы и боли просветик, капелька облегчения, но главная радость, главный ужас с плеч: услышали, заметили, и теперь ты не останешься подыхать один в поле.

Он боготворит эту руку, пытается увидеть, открыть глаза, ему кажется, что веки двинулись, начинают двигаться! Это продолжается мгновение, но дает такой прилив сил, что он пытается поднять руку и дотронуться до благословенной ладони, лежащей на его лбу, чтобы она не исчезла, осталась...

Правая рука не шевелится, хотя он чувствует ее как будто лучше левой, левая... Неимоверным усилием ему удается двинуть плечом, но теперь он чувствует, с ужасом и недоумением, что у локтя рука к чему-то привязана!

«Боже правый! Зачем это? Или я в плену и связан?! Но на кой черт я им нужен такой в плену?»

Он еще раз дергает руку, чувствует, как зашевелилась кисть, рука поднимается, но до локтя. Да, локоть привязан. И вдруг различает слова, кто-то шепчет:

—  Неужели очнулся?!

Он опять дергает рукой и слышит:

—  Тише! Лежи! Тебе нельзя двигаться!  — это шепчет, очень знакомый голос. И слова эти он когда-то уже слышал. Все это однажды уже было с ним. Но где? Когда!

«Почему ж нельзя? Я должен... Что же делать? Нельзя руку поднять... А что можно? Хоть глаза-то можно открыть? А вот глаза-то и не открываются... А вдруг их выбили в бою?!!»

Его охватывает такой ужас, что он (откуда что взялось') распахивает веки и видит свет и чье-то лицо в тумане. Веки тут же тяжело опускаются, но теперь он знает, что глаза целы! Это придает новые силы, он собирает их все и наконец по-настоящему открывает глаза.

Перед ним сначала неясно, потом четче и наконец резко проступает прекрасное тонкое лицо, огромные глаза в слезах, улыбка.

—  Юли!  — радостно выдыхает он и погружается в блаженное, без боли, черноты и тяжести, ничто.

Случилось это на пятый аж день после битвы на Турье.

8

Когда женское естество, от природы злопакостнейшее, воспаряет к святости  — вот тогда может собой явить высчайшее средоточие благостыни.
Умберто Эко. «Имя розы»

Митю несли всю ночь и почти весь следующий день. Почерневшие, шатающиеся, как пьяные, полностью выдохшиеся (шли без отдыха, спешили) разведчики уже далеко за полдень пришли и положили Митю в тереме деда.

Бобровка замерла в тревоге и горе. Весть опередила носильщиков, гонец, прискакавший от Бобра к деду Ивану предупредить насчет Мити, поведал и о поражении, потерях. Но кто именно убит или ранен, гонец не знал, и теперь каждого в Бобровке сверлила мысль: а вдруг мой?!

Дед Иван все приготовил к встрече. Ждал.

К обеду прискакал монах из Луцка. Никакого лекаря он не привез, убежденный, что больше деда Ивана никто ничего сделать не сможет, а двух колдунов вместе сводить  — лишь Бога гневить. Зато примчалась с ним Юли, успевшая уже к этому черному дню в Луцк с войсками князя Кориата. Глаза ее полыхали безумными огнями. Когда Митю принесли, она птицей закружилась вокруг деда Ивана, ловя каждый его взгляд, каждый жест, готовая броситься исполнять.

И деда, и Алешку с Гаврюхой, да и всех вокруг потрясли ее звериная находчивость, настырность, напор и сила в том, как она цеплялась за Митину жизнь. Крепче, чем за собственную!

Трое суток она не спала, не ела, не отходила от Мити ни на шаг, мгновенно исполняя все дедовы приказы. Обтирала лицо и руки уксусом, меняла мокрую тряпку, мгновенно согревавшуюся на пылающем лбу, на свежую, холодную, открывала рот и, придерживая за кончик язык, чтобы не запал, выливала с ложечки дедовы снадобья. Не подпускала ни Алешку, ни Гаврюху, если надо было как-то подвинуть или повернуть Мите голову, руку или ногу.

В самом начале, когда дед Иван, пожевав губами, бормотнул:

—  Ребра поломаны, боюсь  — ссохнется у него все внутри, сам не задышит,  — она взвилась:

— А как же?!

—  Тростинку надо в нос. И дуть.

— Дуть?! Сильно? Слабо? Как?!

—  Как сама дышишь. Не сильно не слабо, обыкновенно, иначе толку не будет.

И она три дня и три ночи сидела и дула в эту тростинку, подменяемая, правда, то Гаврюхой, то Алешкой, а то и самим дедом, проверявшим правильность совершаемого, но ненадолго, и как только вздыхала и приводила себя в порядок, снова подсаживалась к Мите и отгоняла сменяющего.

Монах с Митей не сидел. Подходил, взглядывал, вздыхал и уходил. И напивался. Он не верил. Он ждал, когда наступит конец, и не хотел этого видеть. Навидался на своем веку...

На вторую ночь Юли забылась минут на двадцать, пока дед колдовал над неподвижным Митиным телом один, велев ей отойти подальше, но когда очнулась, так вскрикнула с досады, что дед испугался.

На третью ночь силы оставили ее, и она, как сидела, так и ткнулась головой в колени и завалилась набок, потеряв сознание. Гаврюха и Алешка отнесли ее в соседнюю светелку, привели в чувство, напоили горячим молоком. И почти сразу она встала с лежанки и кинулась назад.

Алешка и Гаврюха, сами осунувшиеся и почерневшие, обессиленные и долгим маршем, и последующим бдением, лишь переглядывались: Юли была сейчас не человек, а кошка, бьющаяся за жизнь своего детеныша.

Глядя на нее, именно на нее, у всех окружающих возникала уверенность: не умрет, не может умереть с такой заступницей!

Она сидела над ним утром, дышала в тростинку, когда вдруг шевельнулась его кисть.

Митю дед действительно привязал за локти так, чтобы грудь была на вдохе.

Юли подпрыгнула, метнулась к деду, зашипела змеей:

—  Дед! Он шевелится!! Дед!!!

Подскочили Алешка и Гаврюха, отроки, бывшие в светелке. Дед подошел, приложил ухо к груди, пожал плечами, отошел к столу, где лежали все его снадобья.

—  Куда же ты?! Он шевельнулся  — я видела!!

—  Не шипи! Сейчас...  — Дед завозился над своими мисками и кружками. И тут Юли ахнула:

—  Очнулся!

Дед бросился к ней и успел увидеть и услышать: Митя посмотрел, улыбнулся, прошептал: «Юли!»  — и, закрыв глаза, уронил голову набок.

—  А!!  — Юли вскочила и вцепилась деду в руку.  — Умер?!

—  Цыц! Дура!  — Дед еле вырвал руку, склонился ухом к Митиному лицу.

—  Задышал... Уснул... Спит! Теперь жив будет!

—  А-а-а!  — взревели отроки, Алешка, Гаврюха. А когда дед цыкнул, выкатились с ревом на крыльцо, оповестить всех  — жив!!!

А Юли ткнулась лицом в Митину привязанную руку и совсем не по-восточному, и не по-западному, а как-то очень по-русски, по-бабьи, с воем и громкими вздохами, зарыдала.

* * *

Казимир в это лето действительно не планировал войны с Литвой, и после битвы на Турье отступил, прислал к Любарту послов и помирился. Ему было достаточно, что Владимир, Холм и Белз ограблены, Любарт побит и не скоро сунется и, стало быть, можно спокойно посмотреть на юг и помочь Луи Венгерскому против татар.

Любарту ничего не оставалось делать как мириться. Поэтому Бобер из похода вернулся быстро.

Увидев, как Митя выкарабкивается к жизни, он подошел к деду Ивану, взял его руку, долго держал в своей лапище, потом прижал к груди:

—  Спасибо тебе, дед Иван! Должник я твой на всю жизнь. Все что хочешь требуй... за внука моего...  — и подсел голос, кашлянул.

Дед, смущенный такой чувствительностью сурового воеводы, тоже кашлянул:

—  Я ладно, я  — что мог..., а вот если бы не она,  — и кивнул на стоявшую в сторонке Юли.

—  Что она?

—  Помер бы Митька, если б не она, вот что она! Не вру, воевода, ей  — Богу, ты меня знаешь.

—  Юли!  — Бобер повернулся к ней растерянно, не зная, что сказать. Она смотрела в пол, прятала бесов в глазах. Теперь она была  — ух!  — прежняя ведьма-Юли  — ведь Митя выздоравливал!

—  Юли, чем я могу?..

—  Можешь, воевода.

—  Говори!

—  Оставь меня в Бобровке! Выговори у Кориата!

— Да я!...

—  Нет! Саму по себе.

—  Как скажешь...  — опустил плечи Бобер.

* * *

Так Юли осталась в Бобровке. На неопределенном положении. Экономки  — не экономки, потому что экономок у Бобра и так было две, они мучительно ревновали воеводу друг к другу и из-за этого жестоко лаялись между собой.

При князе она оказалась как бы мамка, при воеводе  — как спасительница внука и предмет обожания и, таким образом, для всех остальных  — существо высшее, облеченное многими правами и властью.

Но Юли, очень это понимая, пользовалась таким правом пока редко, а жила как-то отстранено, совершенно сама по себе.

Больше года, пока Митя выздоравливал, хлопот у нее, конечно, хватало через край, и тут уж она ни с кем не стеснялась. К князю не подпускала никого, сама вытирала и мыла его, меняла белье, давала снадобья и перевязывала, исполняя дедовы наказы.

Тот долго колебался, медлил вправлять вывих, а когда решился, делал это с Юли.

Ребра срослись через два месяца, ключица же и лопатка болели долго, а уж ноги...

Сломанную левую дед еще дважды, уже сраставшуюся, ломал и вытягивал, а вывих вправил, когда поутихла боль в ребрах. И тем самым дал Мите еще один повод называться впоследствии колдуном: всю оставшуюся жизнь лодыжка неизменно и безошибочно напоминала ему о перемене погоды, и он предсказывал ненастье точнее любого волхва.

Но это было много спустя, а сейчас...

Юли вытаскивала из-под Мити замаранные простыни, обтирала, обмывала его, он плакал от стыда, а она целовала его в нос, шептала:

—  Чудак! Кого ты стыдишься?! Разве ты бы за мной так не ходил?  — и посмеивалась с вызовом.

«Нет!  — думал Митя.  — Конечно бы, не ходил. Это же ужас! Мешок поломанных костей, из которого течет дерьмо. Я бы, наверное, просто пристукнул тебя, чтоб не мучилась, да и все...»

Но он не говорил ей ничего такого, он на нее смотрел. Благодарно и ласково. И вот когда он смотрел... Она сходила с ума! Да, просто сходила с ума  — он видел это, даже стал привыкать... Даже пользоваться начал было... Хотя вмиг устыдился, вспомнил беседы с дедом Иваном, ужаснулся...

«Ну что ж это такое?! Ну как это так?! Ну неужели она вот такая?!»

А она была вот такая.

* * *

Осенью, когда Митя уже твердо пошел на поправку, Кориат погнал в Москву посольство с напоминанием о свадьбе. Хотя про себя  — только виду не подавал  — сильно сомневался и тревожился.

Любаня была теперь дочерью Великого князя Московского и Владимирского. Шутка ли! И как там повернется, и не придумают ли московские бояре для нее более подходящий, с их точки зрения, брак, Кориат был далеко не уверен.

Тревоги оказались напрасными, ответ пришел быстро, ответ доброжелательный. Москва помнит, Москва готова, не готова пока невеста, и как только... так Кориата известят.

Видно, помнили еще на Москве князя Кориата!

Что не так уж там его и помнили, и серьезно собирались предложить Любу в Рязань, чтоб пресечь идущие оттуда нестроения и заботы, что главной его союзницей так и осталась Великая княгиня Александра, что именно она настояла оставить все как есть и отправить падчерицу в Литву, как только она для этого созреет, Кориат не узнал и остался прекрасного мнения о своих московских друзьях. Впрочем, это на дело не влияло  — свадьба не отменялась!

Время шло. Митя медленно, но, благодаря стараниям деда Ивана и Юли, поправлялся.

Бобровка оправилась от потрясений. Успокоился и занялся повседневными делами Бобер. Привычно метался по своей Волыни Любарт, залечивая раны от нежданного нашествия.

И для всей Литвы наступила какая-то даже непривычная тишь.

Казимир завязался с Луи Венгерским в темные друзья. Щупали Степь, и у них даже получалось. В 54-м удачно сходили на татар и взяли в плен какого-то царевича, обезопасив тем самым себя, относительно, конечно, от ответных налетов.

Орден вел себя непривычно тихо. Видно, внутри что-то не ладилось, между собой разбирались, это Кориат объяснял Олгерду, как специалист по тамошним делам. А Олгерд только усмехался в усы.

Русские, как всегда, грызлись меж собой.

Орда смотрела на юг.

Именно теперь Олгерд активно вернулся к церковным делам. Русь надо было подбирать под себя. Не подберешь ты, подберет Москва, это и разъяснять никому не надо.

Но Русь была русская, Москва тоже. И хотя русские, жившие под властью литовских князей, не жаловались, т. к. были лучше защищены от внешних врагов, особенно от самых страшных  — татар, особых симпатий их не чувствовалось. Мало того, что нация, язык у князей другие  — это полбеды. Главное  — вера. Это для средневекового человека было главным.

Чтобы завоевать Русь, надо было завоевать умы, а умами владела церковь. А церковью командовала Москва. Вот если выбить у Москвы этот козырь! Ведь глава русской церкви теоретически находился в Киеве, т. е. под крылом Олгерда. Как вернуть его туда фактически? Или другого, «законного» посадить в пику «незаконному» московскому?

Еще в 52-м Олгерд попытался сделать это, но потерпел неудачу.

Теперь (летом 54-го), найдя подходящую кандидатуру у шурина в Твери, на пост митрополита, Олгерд попытался снова протолкнуть его в Константинополе. И частично преуспел. Тверич Роман получил от патриарха на митрополию Новогрудскую, Полоцкую и Туровскую епархии. Прибыв в Литву и «вступив в должность», поддерживаемый и подстрекаемый Олгердом, Роман сразу же вышел за рамки очерченных ему патриархом полномочий, претендуя на Киев и всю Юго-Западную Русь.

Москва отреагировала очень болезненно, и по всей православной Руси поднялась жесточайшая церковная склока, которую весь 55-й год пытался разобрать и унять Константинополь. Побороться было за что, и Литва не жалела ни времени, ни денег, благо и того, и другого пока хватало.

Но и в военных делах не мог Олгерд так долго бездействовать.

Польша в союзе с Венгрией была не по зубам, да и не числилось за ней сейчас литовских долгов.

Орден тоже нельзя было тронуть  — ни причин, ни резонов. А вот на востоке...

Олгерд стал приставать к Москве насчет Ржевы. Это был давний спор, и бедная Ржева уж давно качалась меж Литвой и Москвой. Неловко для Москвы расположенная, почти отрезанная от нее тверскими землями и потому слабее других владений оберегаемая, она почти регулярно, через год-другой отбиралась Литвой.

Но Литве сохранять ее тоже было нелегко, а так как Москва после каждой потери сосредоточивала на Ржеве больше внимания, изыскивая для нее силы и средства, то так же регулярно отбирала ее обратно.

На сей раз. когда Олгерд, внезапно захватив Ржеву, прислал послов  — мол. теперь поговорим, силенок возвращать ее у Москвы не оказалось. Более того, если бы Олгерд полез дальше, оборониться от него оказалось бы очень сложно.

И тут очень вовремя подоспела Любаня. К Олгерду и Кориату полетели послы: что ж выделаете?! Свадьбу играть собираемся, а вы у нас города дергаете!

Олгерд, хоть Ржевы и не вернул, увел войска в Вильну. Все успокоилось.

И на Дмитрия наконец реально надвинулась свадьба.

9

Женись обязательно! Повезет  — будешь исключением. Не повезет — станешь философом!
Сократ

Конечно, было интересно. То есть если задуматься, то безумно интересно. К тебе привезут человека, с которым ты должен прожить всю жизнь. Это ведь только сказать! Всю жизнь! И ладно бы  — сам выбирал... А то ведь суют и не спрашивают.

Дмитрий как-то все отодвигал, отодвигал от себя эти щекотливые размышления, надеясь на потом. Решит как-нибудь потом. Ну, не в том смысле: принимать или не принимать. Нет, принимать приходилось безоговорочно, а вот как к этому относиться, как себя повести?

Но когда уже сказали: все! едут! везут!  — тут уж некуда стало отодвигать.

А чтобы как-то поразмышлять, посоветоваться, поделиться, что ли-с кем?!

Алешка с его дикой, неестественной и совершенно святой любовью? Не поймет ни черта!

С дедом? Неловко...

С монахом? Дмитрий хотя и помнил тот первый, и единственный при нем, порыв с пьяной слезой, но ведь это было об утрате, о том, что сам он создал, а у него отняли. А так... Насмешливое слово монаха часто казалось ему ковшом воды за шиворот.

Другого же никого... Отец? Тот был далеко, да и не хотел он говорить об этом с отцом. С самого того момента, когда Юли упала на него, бросив отца, Дмитрий стал не то чтобы презирать, но как-то сочувственно, что ли, к нему относиться.

Может сама Юли? Злая, добрая, непосредственная до удивления и хитрая до оторопи, преданная как собака, и своенравная как кошка? Нет... Разве что насчет «этого» что посоветует. Да я уж теперь и сам понимаю, как несмышленую девочку спервоначалу не напугать... Да это все семечки! А вот человек... Именно этот! И на всю жизнь. И ты тут ни при чем! Чудно! Несправедливо!

«Нет. теперь разве что монах, да и тот... Ну и ничего! Если лучше не будет, то и хуже  — тоже. Уж больно тоскливо  — даже не ожидал. Ведь не завтра, так послезавтра или через неделю, но обязательно, и никуда не денешься... Никуда! Как это Гаврюха сказал? Жениться  — это как помирать  — обязательно! И все же  — такая тоска...»

И Дмитрий идет к монаху. У того на столе стоит кувшин меду и лежат аккуратно, не как всегда, рукописи: отдельно латинские, отдельно русские. А монах сидит и плачет.

—  Ты чего, отче?! Таким я тебя еще не заставал.

—  А, Митя! Сядь, милый, сядь со мной и попечалься! И порадуйся! И поплачь! И выпей! И послушай...

«Ну, набрался! Тут уж не до меня... Хотя, впрочем...»

—  И вдумайся! И не говори мне ничего! Не перечь!

— Да не перечу я!

— Цыц!

—  Да я слова еще не сказал!

— Вот и молчи!

—  Молчу.  — Дмитрий силится сделать серьезное лицо.

—  Молчи. Видишь?

—  Ну, вижу! Я их уж лет десять вижу! И что?

—  Все! Больше не увидишь!

—  А что такое?

—  Закончен труд сей великий!

—  Так чего ж ты плачешь? Радоваться надо! Торжествовать! Пить за успех! А ты? Давай, я деда позову. Он поймет, оценит, порадуется. Он же знает!

—  Нет! Что ты! Выпить за успех  — оно, конечно...  — монах наполняет кружку, ищет глазами, но кружка одна, он машет рукой,  — а, ладно, давай по очереди! Сперва ты, потом я.

Дмитрий берет, заглядывает, передергивает плечами и начинает искать, как бы увильнуть:

—  Ну, значит, переводы Плутархоса закончены...

—  Закончены!

—  Слава тебе великая будет, отче, в Русской земле в веках за такое-то дело!

—  Слава? Кому она нужна, моя слава?

—  А тебе разве не нужна?

—  Мне, может, и нужна, да ведь я помру и все.

— Ну... Память останется! Шутка?! Помнить тебя будут!

—  Это вряд ли... Но если и будут, ну и что?

—  Это ты мне объясняешь, почему ты не радуешься, что ли?

—  Ничего я не объясняю... А не радуюсь я, потому что все. Все дела свои кончил. Делать больше на этом свете нечего.

— Как?!

—  А вот так! Все! Зачем жить дальше  — не знаю...

—  Ну, отче, ты даешь!.. Я, признаться, о таких вещах с тобой хотел, а ты дурью маешься!

—  Дурью?! Тьфу! Сопляк! У человека жизнь прошла, а он... Ты  — пей давай за труд мой великий, да кружку отдай.

Дмитрий делает глоток и протягивает кружку Ипату. Тот обижается:

—  Что? Ты за Плутархоса нашего выпить не хочешь?

— Ну почему...

— Пей.

Дмитрий чувствует, что сейчас нельзя отказаться, и как это ни тяжко, выпивает все.

—  Воо-о-от!  — удовлетворенно тянет монах,  — вот теперь вижу, что дело это мое ты ценишь...

—  А раньше не видел?..

—  Да как сказать?.. Видел... Но... Для меня оно важно, а другому-то что? Тебе, например. У меня этот бзик, у тебя другой. Для тебя он важен, а мой... Каждый за свое в этом мире цепляется...

—  Ну-ну...  — Дмитрий радуется, что монах, хоть и пьян, но соображает и философски настроен, значит, говорить с ним сейчас можно о чем угодно, и насмешек не будет.

—  Ну вот ты, например!

—  А что я?

—  Ты хочешь русских людей от татар защитить. Так?

— Так!

—  Больше того  — ты освободить их хочешь! И идею эту у тебя теперь до конца жизни из башки ничем не вышибешь... И это хорошо! Прекрасно! Для тебя в первую очередь, конечно, потому что у тебя есть цель, ты к ней стремишься, добиваешься, жизнь твоя смыслом наполнена... Так?

— Так!

—  А вот сделай так Господь, что до тебя Русь татар одолеет, без тебя? С Олгердом ли, с Иваном, с обоими ли вместе, но одолеет? Что тогда?

Дмитрий ошарашенно молчит. Такой поворот никогда не приходил ему в голову, и теперь он вмиг так далеко уносится мыслью, что забывает даже, зачем сюда пришел.

—  А-а! И сказать нечего!  — злорадно ухмыляется монах.  — Вот и мне... Сказать больше нечего... Нечего!  — он ахает кулаком по столу и отворачивается.

—  Ну, у тебя-то есть еще дело...  — Дмитрий очнулся, опомнился от своих дум и осторожно закидывает удочку.

—  Какое еще дело?..

—  Меня до ума довести...

Монах резко оборачивается к нему и исподлобья пьяно-тупо смотрит куда-то Дмитрию в пояс, у него вид быка, с размаху налетевшего на забор.

— Тебя?!!

— Меня.

—  Тоже ребенок нашелся! Ты пятый год в разведке. Сотни водишь. В битве искалечен! У тебя свадьба через неделю!

—  Вот-вот... Каково оно — свадьбу-то играть...

—  Хха! Да самое распрекрасное дело! Жена будет! Перестанешь по ночам мучиться, да к Юли на поклон бегать!

—  Отче! Я ведь не о том. Ночью-то я и к Юли сбегаю, или еще к кому, а вот...

—  Это к кому еще?  — выкатывает глаза монах.

—  Да ни к кому! Не в том дело, говорю! Ведь приедет человек, совсем тебе неизвестный! Может, она кривая или рябая...

—  Да не-ет! Отец же ее как хвалил!

—  Ну ладно, ну не кривая! Но ведь неизвестная совсем! А вот бери и живи.

—  Ну и что?! Ты думаешь, если возьмешь известную, да милую, ну, в общем, какую сам выбрал... Да?

— Да...

—  ...То тогда тебе лучше заживется? Легче?

—  Ну а как же!

—  Да нисколько!  — и монах хохочет, позабыв свою печаль, с уверенностью человека, знающего, что говорит.  — Ты из-за этого что ль ко мне пришел?!

Дмитрий смотрит с сожалением: зачем затеял? Если уж в таком вопросе монах так легкомыслен... Не стоило!

—  ...Из-за этого, чего уж!  — тянет монах.  — Только ты нос-то не вороти, коли пришел, не пьян я...

Дмитрий удивленно вскидывает глаза.

—  ...а говорю так, потому что знаю! Жизнь прожил! А не хочешь слушать, я не держу.

—  Да нет, отче,  — Дмитрий смешался,  — только что-то ты такое говоришь... в голове не укладывается. Как это  — что выбирал, что не выбирал  — одно и то же?

—  А вот так, сыне! Тут поверить трудно... да что там!.. просто невозможно. Но ты и не верь. Ты просто запомни, что я тебе сказал  — и все. Тебе от этого легче будет. А потом, года через три, скажешь: а может, и не ошибался старый греховодник? А через пять (дай Бог дожить!) уже обязательно  — прав он был, скажешь, прав!

—  Да как же так?! Ну где тут здравый смысл?! Ты ведь сам всегда говорил  — рассуди здраво.

—  А с женщинами здравым смыслом не надо руководствоваться, князь! Вот хотя бы с тобой сейчас... Привезут тебе московскую княжну. Ну, какая уж там она, и такая, и сякая, девочка ведь еще, и плохого и хорошего в ней поровну намешано. Пусть поровну! Допустим! Хотя, коль Кориат говорил, что сиротка, то хорошего должно больше быть, потому что обиды знала. Детские обиды, они, знаешь? Они о справедливости вопиют. Если бы обыкновенная княжна, там проще, там все ясно... Ну ладно! И начинаешь ты с ней жить, опираясь не на знание ее или там любовь, а на законы предков. Законы все расписывают, кто что делать должен: муж добытчик, жена содержит дом. Жена чтит мужа своего, не перечит ему, себя блюдет и проч., и проч....

—  Ну и что?

—  Да ну и все! Год пролетит  — и все. Узнаете друг друга, подружитесь, поругаетесь, попритретесь, дети пойдут  — все! Семья!

—  Хм! Да какая семья, если она мне не люба будет?

—  Про Юли забудь, поганец! Пока!

— Пока?!!

—  Да знаю я вас, Гедиминовичей! Кобели! Папаша  — кобель! И ты в него! Потому и говорю  — пока. Там видно будет! Мне и Юли тоже жалко! Как она тебя... Ладно, не сбивай меня! Не люба... Еще как люба! Еще как будет! Не так, как ты ожидаешь, конечно, по-другому. Но будет. Это уж ты мне, старому, на слово поверь. Просто поверь, ты же сейчас этого не понимаешь и понять не можешь. Хорошо?

—  Ладно.

—  Ну вот, а теперь и здравый смысл. Поскольку ты ее не знаешь и ничего хорошего от нее не ждешь... или ждешь?

—  Чего ж мне от нее ждать?

—  ...Во-о-от!.. Так она обязательно чем-нибудь тебя приятно удивит. Хоть малостью! Тем, чего ты от нее не ожидал. Понимаешь?

— Кажется...

—  Ну!! И чем дальше, тем больше!

Дмитрий долго молчит, соображает, лицо его проясняется:

—  Ну ладно, допустим. А если б я любимую взял?

—  А! Во, молодец! Правильно спросил! Я на то и надеялся! Ха-ха! Тогда... Хха! Слушай!.. Если ты любимую замуж берешь  — ты ведь ее любишь,  — то ты в ней недостатков никаких не видишь. А?!

—  Нну-у... ну как это не вижу, вижу...

—  Да знаю я, какой у тебя опыт! Юли ты любишь. Но не так ведь, чтоб замуж ее взять?

—  Да ну что ты, отче! Нет, конечно...

—  Во! А ведь ты ее сильно любишь! Будь она помоложе... А? Дмитрий молчит.

—  Ну ладно,  — монах удовлетворенно улыбается,  — а вот так полюбить, чтоб расстаться не захотел? А?

Дмитрий молчит.

—  ...Ведь это лучше Юли надо найти? А? Дмитрий вздыхает тяжело:

— Да...

—  Хха!  — монах потирает руки. Он уже давно отодвинул на угол стола свои рукописи, увлекся наставлениями,  — а где такую взять?!  — и смотрит хитро, знает, что такую, как Юли, взять Дмитрию негде,  — но уж если такую найдешь, она ведь всем будет хороша! Так?

—  Да так, так!  — Дмитрий злится: «Куда он клонит? Забодал! Душу вынул! Зачем я к нему пришел, гаду, как догола раздел...»

—  Ну так вот!  — Монах торжественно ударяет кулаком по столу, наливает из кувшина себе полную кружку (больше на братину смахивает, с полчетверти, пожалуй, Дмитрий содрогается, вспомнив, что ему пришлось столько выпить, прислушивается к себе, но хмеля не ощущает, только в ушах легкий, веселый звон), и степенно, не спеша, отведя левую руку в сторону, выпивает все до капли, так же степенно отирает усы и грохает кружкой о стол.  — Слушай дальше! Ты от нее ничего плохого ждать не можешь! Любимая! А она тебе  — р-раз! да закапризничала! На другой же день!

—  Как это?

—  Да так! Не так посмотрел, не так обнял, мало внимания... Да просто за то, что в первую ночь больно сделал! Особенно если поймет, что ты с ней по-человечески хочешь, а не как господин с рабыней.

—  А если как господин?

—  Если так, она затаится, в себе замкнется, будет как заводная твои приказы только исполнять  — сам через пять минут плюнешь! Тебе ведь живой человек нужен! Чтобы любила, ласкала... от души, а не по приказу... Так ведь?

—  Еще бы...  — Дмитрий вспомнил первую встречу с Юли, Алешкины слова...

—  А если не по приказу, она сразу свою линию начнет гнуть! Тут женщине палец в рот не клади! Это они до свадьбы только тихие, да смирненькие! Понял?

—  Понял.

—  Ты, может, и не понял, да запоминай  — пригодится!

—  Ну а свою линию... Ну и ладно, пусть гнет.

—  Так ведь в этом все дело!  — Монах опять тянется к кружке-братине,  — она тут тебе такого наделает, наговорит, нафыркает, что ты мигом очумеешь  — та ли ты Маша, которую я так любил? Не подменил ли тебя какой колдун в брачную ночь?! То есть на следующий же после свадьбы день ты увидишь, что это совсем не та девушка, в которую ты был влюблен.

—  Ну так уж сразу?

—  Истинный Христос!  — монах истово креститься.  — Как на духу!

Для Дмитрия это почти потрясение. Вроде и не верить нельзя! Но и поверить в такое... По его собственному опыту и понятиям такого быть не могло.

«Ну а если он все-таки прав?! Кстати, откуда он все это знает? Он ведь монах! Правда, семья-то у него была... Ну а мне-то что оттого, если он и прав? У меня-то ведь нет любимой. Юли не в счет. Да и таких, как Юли, у меня еще мно-о-ого будет...»

—  Значит, ты хочешь сказать, что от любимой после свадьбы ничего хорошего, одни разочарования?

—  Точно! Истинно!!! Умен ты, сыне. На лету все хватаешь! И в семье пойдет только хуже и хуже... Ну, потом где-то остановится... Но лучше не будет! А от неизвестного (ожидаешь-то ведь немного, ничего)  — может и получше быть!

—  Может быть? Но ведь может и не быть! Может быть тоже хуже?

—  А куда хуже-то, если хорошего не ждешь? Но может и это. Никуда не денешься  — как повезет. Но обычно всегда лучше! Не от хорошей жены, а от малых ожиданий. Понимаешь?

—  Как не понять...  — Дмитрий загляделся в одну точку и как забылся. «Значит, ничего страшного? Значит, можно и так? А чего ж нельзя, все так живут... А уж если любовь нагрянет, смогу как-нибудь... Как отец... Прости, Господи, душу грешную. А может, и не нагрянет... У меня Юли есть... Да, Юли... Как с ней-то теперь быть?»

—  Жизнь, она баба своевольная,  — бубнит монах,  — затянет, завертит... Эти пустяки скоро волновать тебя перестанут...

—  Любовь-пустяки?!

—  Ага!

—  С кем целую жизнь коротать  — пустяки?!

—  Ну, с кем коротать  — не пустяк, но при чем тут любовь? И сам ты лучше не выберешь. Тут судьба! Потому что женщину никогда не угадаешь. Она может быть и хорошей, я, правда, таких не встречал, но заранее это, по любви там или еще как, никогда не поймешь. Да и меняются они в течение жизни очень сильно. Сильней гораздо, чем мужчины. Гораздо! Так что взглянешь через десять лет на свою Машу и не узнаешь вовсе.

—  Да что ты заладил: Маша, Маша! Маша  — мать моя была! А эта  — Люба!

—  Ох, прости, сыне! Это ведь я к слову. А Люба твоя, если отцу верить (а я ему верю  — он в людях, а особенно в бабах, ух как разбирается!), замечательная девочка выходит. Только бы вот... Как это сказать?.. Не сломать ее, не задавить... Понимаешь?

— Нет!

—  Ну... Она ведь приедет... Ребенок ведь еще, совсем в новую жизнь, в новое окружение, обычаи, все новое, как в омут головой! Это ведь — представляешь? Тут как бы хорош ни был... Все растерять можно...

—  Да ведь все княжны так ехали. Испокон веков. И ничего...

—  Э-э-э! У них двор свой всегда! Каждая княжна со своим гнездом к мужу приезжала, и в нем, в этом гнезде, к новому привыкала. А эта? Две няньки всего едут  — слыхал?

— Нет.

—  А-а! И все! Как же ты это о своей будущей жене  — и всего не знаешь!

—  Да откуда мне?..

—  А вот оттуда! Откуда хочешь  — оттуда и знай! Но знай!

Дмитрию вспоминается Волчий лог: «Уж если в бой соваться, так наверняка надо, ты все изведай...»

—  Отче, помнишь, у Волчьего лога?

— А как же!

—  Уж если в бой соваться, так наверняка?

—  Точно!

—  Так ведь это в бой...

—  А тут тебе не бой? Еще какой бой, почище, чем с поляками... Да и татарин, пожалуй, не сравнится!

—  Вот те раз! Говоришь  — гнездо, место, где душа отдыхает... И вдруг бой! Да еще страшней, чем с татарином. Ты что, отче, совсем напугать меня решил?

Монах смеется виновато:

—  Это уж, брат... Никуда не денешься... Семейная жизнь, она, знаешь...

—  Не знаю.

—  Ну, еще узнаешь...

* * *

Княжну Любовь привезли в Луцк 16 сентября 1356 года к вечеру.

Такой торжественности и блеска Дмитрий до сих пор еще не видывал. Московиты оказались важными и до черта богатыми (может, от богатства-то и важными), но князь Любарт в грязь лицом не ударил! Дмитрий думал, что, пожалуй, и сам Олгерд не смог бы встретить московское посольство более пышно, и тут явно просматривались советы Кориата, уж он-то знал московские порядки. И он присутствовал сам!

Дмитрий, между прочим, не надеялся, что отец удосужится приехать встречать его невесту. Ну, сделал дело  — хорошо, а дальше пусть другие заканчивают.

Так всегда поступал Кориат  — дипломат, Кориат, делавший только главное, привыкший, чтобы за ним подчищали. Но тут приехал!

Откуда было Мите знать, какой тут у Кориата интерес. Не было интереса. А Кориат был! Да еще какой Кориат! Любарт, все его приближенные, челядь, помнившая гибель Маши, налюбоваться не могли этим красавцем, нагрянувшим вдруг с Новогрудка с малой, но изящнейшей, отборной свитой, как всегда  — без жены.

Когда Любарт выехал ему навстречу, княгиня Авдотья закусила губу, так ее муж, князь, казалось бы, более владетельный, могучий и богатый, бледноват показался перед великолепным братом.

Кориат покорил своим блеском, красотой, остроумием всех луцких женщин, знатных и незнатных. Незнатные-то так вообще с ума сошли, хвастались наперебой друг перед другом, что «вот в прошлые его посещения!..» вот в те еще времена, когда нынешний жених, князь Дмитрий, только должен был появиться!.. У-ухх!!

Вот тогда-то, оказывается, чуть ли не каждая подходящая по возрасту луцкая дама была... того... т. е. знал ее князь... близко... ближе, чем выдумаете...

Ах, хорош был Кориат! Лучше всех! Ну а подоплеки никто не знал, деталей никто не замечал. И знать и замечать это было совсем никому не надо!

* * *

Процессия московитов приблизилась, Кориат, стал всматриваться нетерпеливо. Шесть лет прошло! Узнает ли? Та ли осталась  — деловуха... Это ведь ее покойный Семион (пошли, Господь, царство небесное!) так называл.

Он тронул шпорой своего Сивого, любимого (конь белый-белый, только грива и хвост чуть в рыжину, но это смотрится, как осевшая пыль), и тот идет чертом навстречу московским повозкам.

И вдруг оттуда, как удар, истошный почти крик:

—  Михаил!

Кориат дернул повод, и взвивился на дыбы Сивый. Но откуда этот крик? И какое-то время прекрасный конь под всадником пляшет на двух задних перед толпой встречающих.

—  Михаил!!  — крик повторяется, и Кориат уже видит и платочек ее, и испуганных мамок в окошке, и саму ее, всю в оранжевом и белом, тянущую руки, готовую выпасть из возка.

Конь опускается на четыре, медленным скоком подплывает к повозке, и Кориат слетает с седла.

Весь поезд, конечно, сразу останавливается.

Любарт, Авдотья, бояре, приглашенные  — все смотрят на это диво, как завороженные, да и сам жених вместе с дедом и монахом застыли остолбенело.

«Кто тут женится, черт возьми!»  — ругается про себя отец Ипат, зыркая украдкой на Дмитрия. Но тот совсем не думает обижаться или хотя бы удивляться отцову поведению, он смотрит в сторону кареты, приоткрыв рот, он хочет увидеть «это».

А «это», маленькое, оранжевое, с белыми рукавами и в белой замысловато повязанной на голове накидке, выпархивает из повозки и бросается к Кориату.

Кориат смотрит, вспоминает, сравнивает... Растерялся.

«Боже! Любаня! Повзрослела как... Шутка? Шесть лет! Выросла... Но несильно... Маленькая... Округлилась, девушка! Грудь вон какая! Высоко сидит и... полочкой, будет Митьке за что подер... Ох, прости, Господи! А лицо почти не изменилось, мордашка кругленькая, взгляд озабоченный, но... Грустный уж очень... Да он и тогда был не весел...

—  Господи! Любаня!  — и он, сам не понимая, что делает, становится, как тогда в Москве, перед ней на одно колено.

—  Любаня!!!  — и как только она видит это, слезы брызгают из ее глаз, она бросается к нему, и, если бы он не протянул к ней руки, бросилась бы к нему на шею: он-то совсем не изменился, только красивее стал! А как разодет! Она на миг запнулась, но он уже ловил ее руки, смотрел снизу вверх ласково, как тогда, давно, и... (ей-богу!) плакал. Две слезы скатились у него по щекам в усы, крупные, как ягоды, а она подскочила вплотную, отдала ему руки, выдохнула:

—  Михаил! Что ж ты так долго!..  — и разрыдалась.

Из толпы, запрудившей площадь, те, кто мог увидеть, замерли, кто благоговейно, кто недоуменно.

Юли была рядом, она видела. И, может, только она все это поняла и оценила. «А, Кориат! Может хоть теперь до тебя дойдет, может теперь меня поймешь, коль вспомнишь!» И вздернув уздечку и вскинув руку, закричала звонко, голосом герольда:

—  Слава Москве! Привет гостям московским! Слава князю Дмитрию! Слава княжне московской!

Толпа взревела:

— Слава!!!

Кориат пришел в себя. Только Люба не хотела ничего видеть, она как положила ладошки ему в руки, так и забыла их там, только смотрела и счастливо улыбалась.

—  Ах ты, лапа моя! Поросячий хвостик! Как же ты там жила без меня?

—  А ты?! Бросил меня!.. Как же можно?.. Так долго... Сколько я вытерпела...

—  Люба. Ты ведь взрослая теперь... Невеста! Ты не того?

— Что?

—  Не стесняешься? Тут видишь, как тебя встречают? Целое дело!

—  Ну, дело, так дело. Это ведь ты встречаешь, да? Ну ты и командуй, а я все делать буду... Как ты скажешь!

—  Ах ты! Бедовуха-деловуха!  — он целует ей руки.  — Ну, пойдем, раз уж выскочила... Нельзя тебе было из кареты выскакивать, ну, это ничего! Вот так, нет, слева... Или справа?! Нет, тут ведь меч. Да что я, жених что ли! Пойдем! К жениху!..

—  Ну, пойдем.  — Люба смотрит только на него, и Кориату становится не по себе: «А ведь ей жених-то, видать, до лампады... Она к тебе рвалась...»

—  Люб... Ты на жениха-то не хочешь взглянуть?

—  Хочу. Где?

—  Вон, рядом с монахом, на вороном коне. Смотри, какой красавец!

—  Красавец,  — Люба оглядывается, равнодушно и ненадолго, и снова заглядывает Кориату в глаза так светло и радостно, что Кориат теряется.

—  Как на Москве? Передавал кто привет из старых моих знакомцев?

—  А как же! Все тебя помнят, все кланяться просили. Многие подарки прислали... Мама Шура пуще всех наказывала приветы...

«Что-то не заметил я тогда в ней ко мне интереса... Спесивилась, важничала... Или прохлопал я? Такая бабища...»

—  Дядя твой, Василий Василич?

—  Да его ведь нет на Москве!

—  Босоволков Алексей Петрович?

—  Ой, Михаил! Да вы тут не знаете ничего?!

—  А что такое?

—  Да его ж убили зимой!

— Да ну-у!!

—  Ну! А все подумали, что это дядя Василий... Ну, тот и сбежал в Рязань со всей челядью от греха.

—  Во дела!

* * *

«Славна Москва дружными боярами, а и там черт-те что творится! Алексей Петрович! Заносчив был, конечно, не тем будь помянут... Но убить! Не за заносчивость же... А кто? Да кроме Вельяминовых и некому...»  — Кориат перебирал удивительные новости, а сам чувствовал, что трусит, хочет отвлечься от Любани, потому что она испугала его. И своим отношением, и его собственным откликом  — в нем все вспыхнуло. Вспоминалась Москва, прежние любовь и жалость к ребенку, но и новое что-то полезло, не отеческое: оглянул и заметил и грудь полочкой, и крепкий стан, и бедра мощные, широкие, ясно угадывающиеся даже под широким сарафаном». А она? Она тебя только знает, тебя любит! Эх, если б жених не сын!.. Ах, Господи, Господи, прости кобеля старого! Видно, до смерти не исправлюсь! Девочка ведь еще... А уж и не девочка! Держится свободно. Интересно, кто ее учил манерам? Да ведь сколько времени прошло... И как мне ее внимание с себя на Митю передвинуть? Вот как она тебя всколыхнула! Ты уж как будто ей счастья больше хочешь, чем Мите... Да нет, конечно, Митя есть Митя, но и ей бы...»

Митя идет навстречу будущей жене без всяких дум. Просто смотрит и видит. «Невысокая... некрасивая... не страшная, но и не красивая. Смотрит спокойно, вроде и в глаза, а вроде и мимо!..»

Митя вспоминает о силе своих глаз, пытается пустить их в ход, но не получается, он не может «поймать» ее взгляд, и ему становится досадно. Только дед, монах и дед Иван могли отвести взгляд, если Митя «ловил» его, больше никто. И вдруг эта девочка. «Значит, сильная... Или у них там, на Москве, не так все, люди другие? И уха у них не та, и жизнь непонятная, и глаз вот моих не слушается... Чудно...»

Их останавливают друг перед другом. Дмитрий смотрит ей в глаза, а она посмотрела, поклонилась:

—  Здравствуй, князь Дмитрий,  — потупилась. «Не реагирует!»

—  Здравствуй, княжна Любовь!  — как-то это очень уж официально, он смущается и вдруг добавляет,  — Люба...  — а она вскидывает глаза, и это уже не глаза, а глазищи  — ясные, большие, удивленные,  — и улыбнувшись несмело, снова их прячет.

—  Как доехала?

—  Спасибо, князь, хорошо. Легко.

—  Как тебе здесь понравилось?

—  Спасибо. Неплохо вроде. Да ведь мы еще не успели оглядеться... Дмитрий замечает, что с его стороны это только официальные вопросы, а у нее живая речь. Он хочет уйти от холодности и тупости официоза, а то еще подумает, что дурак:

—  Смотри. Теперь ведь тебе тут жить...

Она опять вскидывает свои глазищи и говорит так спокойно и так по-взрослому сожалеющее, что он навсегда запомнил эти немудрящие слова и признал ее житейское над собой превосходство:

—  Теперь смотри  — не смотри, а жить надо...

—  Не бойся, Любаня,  — это отец из-за плеча Дмитрия,  — что не понравится, мы поправим!

—  Все ведь не поправишь,  — она так ласково оглядывается на Кориата, что Дмитрий, наконец, с неприятным уколом в сознании замечает это,  — да и зачем поправлять? Привыкать надо... Привыкать будем...

—  Ишь ты какая!  — смеется Кориат,  — а может, все-таки поправишь?

—  Это как муж распорядится,  — она с хитринкой взглядывает на Дмитрия. «Ну, мудра! Неужели ей всего четырнадцать? Как же с ней разговаривать-то? Ведь я в домашних делах дурак дураком! А ночью?  — Митю даже в холодок кидает.  — Неужели она и ночью так со мной заговорит?»

* * *

Свадебные торжества начались наутро. Расплетание косы, венчанье, надевание кокошника... Из церкви молодые вышли на осеннее, но ласковое еще солнышко, такие красивые, так расписанные, сравнить не с чем!

Люба в белом, перечеркнутом цепочками рубинов, кокошнике, в ярко-оранжевом платье с белыми рукавами, вишневой душегрее (хоть и не холодно, да уж осень), Дмитрий в красном кафтане с золотыми застежками, опоясанный широким, изумительно красиво и богато изукрашенном поясе, темно-зеленые штаны, желтые сапоги с кистями, на каблуке, шапку, обложенную соболем, с соколиным пером на него надели на паперти.

И пошло! Пышные слова, пышные обряды. Величания, обсыпания, преподношения, подарки с претензией (кто кого перещеголяет) и без претензий, от души, здравицы и пожелания счастья... И все это вроде бы и шло обоим, но получалось  — Дмитрию, потому что за столом сидела только Литва.

От Москвы было трое бояр, привезших Любу, их не знал даже Кориат, да две пожилые мамки. Кориат посматривал на московитов, трогал ус: «Да, большая, видно, замятня на Москве, коль великокняжескую дочь так неловко спровадили... Если Вельяминовы разбежались, то Бесоволковы их мест еще, видно, не заняли. Да и займут ли? Тестя великокняжеского попробуй-ка передвинь! А остальные выжидают... Но чего? Если утишения смуты, то почему бы смуту в посольстве не переждать? Приехали бы, погуляли, вспомнили 49-й год... Нет, не приехали... Значит, отлучиться не хотят, прозевать чего-то боятся... Неужели думают князя свалить?! Но ведь он один у них остался. Нет! А вдруг?! Наследник малой останется, им как хочешь верти, кто в регенты выберется, тот и... Но там ведь митрополит... Да ну их к черту! Свадьба же! Веселись... И вон боярыня какая глазастая, сзади гора и за пазухой гора, как ты любишь... Ишь, зыркает!.. Ну, держись!»

Да, за столом сидела одна Литва, среди прочих Дмитриевы подручники, а среди них самый счастливый  — Алешка.

Про это даже монах еще не знал. Обычно все он знал про Митю, а вот этого не знал.

Когда объявили, что невеста князя едет, что свадьба назначена на 17 сентября и проч., Алешка пришел к Мите и сел перед ним молча, собранный, мрачный, одетый в лучшие свои одежды, при оружии, словом, как на самое большое торжество приготовился.

Дмитрий хлопал глазами: «Чертов татарин! Тогда бы уж и щит припер!»

Щита на Алешке не было, а вот малахай на шлеме был. «Шутка?! Шлем! А на шлеме  — малахай из чернобурки!»

—  Эй, брат, ты чего?! В бой собрался? Или к верхним людям?!

—  Поздравить пришел.

—  Ну, поздравляй...

—  Поздравляю, князь!  — Алешка встает, крестится неумело на икону, кланяется князю в пояс и вдруг падает на колени, склоняется и затихает.

—  Алешка! Ты чего?!

Алешка не двигается, склоненный перед повелителем. Впервые ощутил Дмитрий чувства восточного владыки. И поспешно, с гадливостью отбросил. Навсегда.

— Да что ты?!

—  Князь! Теперь ты можешь. Сделай для самого верного раба твоего самое важное для него дело.

—  Б...дь! Раба! А ну встань!  — Дмитрий хватает его за шиворот и тянет вверх, Алешка, чтобы не задохнуться, тяжело поднимается.

—  Вот так... Раба... Ишь! Что за дело?! С ума спятил?! Говори!

—  Отдай мне Юли...  — У Дмитрия мороз по коже: «Юли! Ведь я забыл о ней совсем! Как с ней-то? И этот... Чего он бормочет?!»  — Отдай! Я за тебя... Ну я не знаю, что сделаю! Я кожу с себя живьем дам содрать! Я пыль с твоих сапог целовать буду  — отдай!

—  Да как это  — отдай?! Как я тебе ее отдам?! Что она  — кафтан, кобыла...

—  Замуж!  — И Алешка опять валится в ноги, и Дмитрий видит, как плечи у него трясутся.

«Ну и дела!»  — Дмитрий вспоминает, как они скакали вслед Олгердову войску, как он (сопляк!) бухнул Алешке: «Хочешь  — подарю!» и как тот его урезонил и заставил задуматься, может, впервые задуматься, над красотой и человеческой любовью: разве когда олень летит через поляну, ты думаешь, сколько ему лет? Или сколько лет вон той березке?

Дмитрий, как бык, получивший в лоб кувалдой, мотает головой: «Уж от кого-кого, но от Алешки!

—  Алешка! Ты ведь сам, помнишь, что мне тогда сказал?

—  Когда?

—  Когда мы от Юли ускакали войско догонять?

—  Не помню...  — давится Алешка.

—  Я сказал тебе тогда: хочешь  — подарю! А ты мне, помнишь? Разве можно любовь по приказу? Помнишь?

—  Да помню!.. Еще как помню... Еще как...  — последнего слова князь не слышит, кажется  — «жалею».

— Чего?

—  Помню! Помню, князь! А теперь вот  — все равно! Хоть как! Ну хоть как-нибудь! Это наговор! Колдовство! Или что?! Я не знаю. Я до стенки дошел! Или я ее поцелую  — хотя бы поцелую!  — или в болото!

— Да ты что!

—  Вот так вот!

—  Алешка, ты ведь знаешь. Она моя. Она меня любит, она со мной спит (ты же сам нас укрывал, караулил), она от меня детей хочет. Она даже за тебя замуж пойдет, чтобы со мной не расставаться, она мне об этом уже намекала! Все из-за того, что меня любит!

—  Вот! Вот видишь! Сама намекала!  — вскидывается Алешка.

—  Да как же ты?! Ведь ты ей... Ну, я не знаю...

— Ладно! Пусть! Тебе-то что?!

—  ...твою мать!  — Дмитрий смотрит на самого давнего своего (сколько я с ним? Да с пеленок! Сколько он меня выручал? И от неминуемой смерти...) и самого верного, пожалуй, товарища...

«Неужели женщина так может под себя человека забрать? И что в ней?! Юли!!  — Дмитрий пытается вспомнить все самое плохое:  — Вздорная... Бесстыжая, не боится никого, а главное  — старая! Ей ведь тридцать скоро!»

— Лень!..

—  А!!  — тот дергается, как от удара.

—  ...ведь вот если,  — Дмитрий ищет слова поделикатней,  — ...вот пойдет она за тебя... Она ведь тебя  — нет... А?

—  Понимаю!  — в Алешкиных глазах такая тоска, что Дмитрий уже жалеет о спрошенном, но теперь уж...

—  И что убежит ко мне, если вдруг вздумаю кликнуть... А? Алешка сглатывает слюну и молчит.

—  И все равно?

—  Да, князь! Все равно! Я все это уже думал-передумал. Пять лет думал!

—  Пять?! С тех пор?!  — Дмитрий вскакивает.  — Ну, смотри!

—  Что?!  — Алешка тоже вскакивает, срывает с головы малахай, шлем.

—  Ей решать!

—  Конечно, ей! Но ты?!

—  Перед свадьбой!

—  А не передумаешь?

За три дня до свадьбы Дмитрий рассказал Юли. Он ожидал всего: отказа, истерики, упреков, даже согласия, ведь она намекала в шутку.

Но чтобы так спокойно! Юли усмехнулась задумчиво, проговорила:

—  Лучший выход. Я согласна,  — глянула косо и ушла.

«Выход? Какой выход? Для нее?»  — И сейчас, за свадебным столом, где самым счастливым восседал лучший следопыт воеводы Бобра, сын конюха Афанасия, раб Божий Алексей, Дмитрий крутил в голове и эти оставшиеся без ответа вопросы.

Тяжкие предсвадебные дни и часы, которые и более невинные и легкомысленные люди вспоминают неохотно, усугублялись думами о Юли. Он отобрал ее у отца, вздумав, что сделает счастливой. А теперь? И самое тяжкое  — она никак, ни словечком, ни взглядом, не упрекала его. Что-то делала, ходила, говорила, улыбалась... Насколько бы легче ему стало, если б она наорала на него, высказала все, что о нем думает... »А что она думает? А что ты о себе думаешь? Что подлец! Вот и она это думает... А не показывает... Э-эх!»

Он оглядывал эти невероятные, четыре уже года тянувшиеся отношения, пытался, но безуспешно, определить, как же он к ней относится, любит или так... (Давно уже было понятно, что не «так») и испытывал такое чувство, будто бросил на поле боя раненого друга. Хорошо еще, что он не все знал о том, как Юли вытаскивала его из лап смерти, никто ему не рассказал (тут монах постарался), а то неизвестно бы уж на что решился.

А свадьба шла своим чередом. От торжественных обрядов перебралась в пышное застолье, а затем в величайшую пьянку. В церемонии были предусмотрены маленькие перерывы для жениха и невесты, когда они, замученные этим бесконечным пиром, только пригублявшие рюмки и ничего не трогавшие за столом, голодные и страдающие от жажды, поднимались и уводились отдельно дружками и подружками освежиться, попить, может и перекусить, привести себя в порядок, чтобы через некоторое время вновь выплыть в пирующий зал величественными молчаливыми статуями, вызвать рев восторга, крик: «Горько!» и чинно поцеловавшись, воздвигнуться на свои места. Во время поцелуя Дмитрий жадно прислушивался к себе, ощущал ее сухие, робкие детские губы, вспоминал губы Юли и несколько успокаивался, укреплялся, ощущая в себе полуотеческое, а скорее  — братское (старшего брата!) чувство к этой девочке, которую следовало оберегать, никому не дать в обиду.

Наблюдая это безмерное пьянство, и Люба, и Дмитрий в нетерпении считали часы и минуты до прихода ночи. И нетерпение это усиливалось не столько от ожидания того таинственного и жутковато-интересного для Любы, а для Дмитрия сложного, деликатного, ну и тоже интересного, разумеется, сколько от огромной и все усиливающейся усталости, нервной и физической, происходившей не только от ощущения ответственности, а просто от присутствия этой пьяной оравы. Только тут Дмитрий понял и оценил присловье монаха, который часто повторял: «Сам пью, сам часто пьян бываю, но до чего ж я пьяных не люблю!»

В очередной перерыв рядом с Дмитрием неожиданно очутилась Юли. Его кольнуло в самое сердце. «Опять?»

—  Чем озабочен, князь? Али что не так? Дмитрий посмотрел совершенно убито:

—  Юли! Бросил я тебя... Предал...

—  Что ты! Что ты! Опомнись, Митя!  — Юли зашипела змеей, как только она одна умела  — оглушительно для Дмитрия, неслышно для других.  — Ты что?! Разве ты меня разлюбил?

— Нет!

—  Ну и все! Для меня только это и есть, больше ничего! А как ты мог поступить лучше? Не жениться? Невозможно! Отцу вернуть? Я лучше удавлюсь! Как есть оставить  — княгиня все поймет, узнает (она умница!), разнесчастной станет и тебя таким сделает (она и теперь, может, догадается, да прошлые дела  — мало ли? Чепуха! Не западут в душу, простятся)! Так что лучше того, что ты придумал, ничего не придумаешь! Ох, Митя! Ты только люби меня! А уж я... Я сейчас счастлива! Я за тебя рада! Хорошая жена тебе досталась, умненькая. Легко тебе будет! И я не забыта  — куда же лучше?! Ты только помни меня... Тсс!  — и исчезает.

«И всегда ведь она так! Как ангел-хранитель! Или дьявол?.. Вот, значит, что она имела в виду, говоря про выход... О, Господи!»

Большущий камень свалился с души у жениха. Крепко повеселевшим вышел он к гостям и, когда закричали: «Горько!» уже не чинно, а свободно, ласково обнял невесту и поцеловал по-настоящему, длинно, поиграв губами, так, что после поцелуя увидел удивленные глазищи.

Люба очень почувствовала перемену и заволновалась. После этого поцелуя она совсем близко ощутила надвигающуюся ночь, а ночью...

«Почему он не разговаривает со мной? Глупый, что ли? О чем мы с ним говорить-то будем, когда вдвоем останемся?»  — Она то и дело возвращается к этой мысли, слушая болтовню своих наперсниц с местными приставленными к ней девушками. Они уже подружились и весело перемывали косточки всем, сидящим за столами.

Люба прислушивалась внимательно, здесь она без лишних вопросов могла узнать, кто есть кто, как кого зовут, титулы и звания, родство, симпатии и проч., и проч., то есть это была возможность (да еще какая!) без лишнего шума и хлопот воткнуться в эту совершенно пока незнакомую жизнь, усвоить кое-что в ее взаимосвязях и понять, как с кем держаться. Надо было только слушать и запоминать, запоминать! А уж память ее не подведет!

Люба, конечно, не могла четко определить свою задачу, она просто чувствовала, что это необходимо, что это пригодится, и, прислушиваясь, направляла осторожно разговор в нужную ей сторону короткими вопросами: а это кто? А это к чему? А кто у князя этим занимается? А почему то?

Даже чуть подвыпив, любой человек открывается (один на мизинец, другой на ладонь, а третий сразу совсем), и сейчас, вслушиваясь в этот ну уж совершенно пьяный разговор, повально пьяный, потому что даже самые молоденькие подружки невесты напригубливались к вечеру до блеска глаз, а треть гостей «мужескаго полу» валялась под столом, Люба столько узнала, что у нее голова горела и, казалось, хотела расколоться от обилия информации, совсем для нее не благоприятной.

Оказывается, князь Дмитрий, любимый сын Михаила, вовсе как бы и не князь. Оказывается, он незаконный, или почти незаконный! Почему ей это не сказали в Москве?! Хотя... Что бы это изменило? Раз уж решили отдать?.. Но почему Михаил сам не сказал?! Боялся? Таил? Хотя он тогда что-то объяснял, она не помнит  — маленькая была... Значит, и она, как была падчерицей в Москве, так и здесь падчерицей останется? А она-то думала теперь хоть отдохнуть от косых взглядов, наглости холуев, думала  — Михаил, любовь ее и надежда, устроит ее вольно, легко, княгиней Новогрудской. А ее привезли на Волынь, и даже не в столицу, а в какой-то Луцк... И еще дальше повезут в какую-то Бобровку... Что это? Село? Деревня? Хутор? Или заимка в лесу? Чья она, эта Бобровка? Раз на Волыни, значит, Любартова? Но при чем здесь Кориат с сыном? Если по матери только? Да, ведь это владения Бобра, Митиного деда по матери, умершей давно...

—  А вы мать князя Дмитрия знали?  — обращается Люба к подружкам.

—  Ой, княгиня, что ты! Мы же молодые еще по сравнению с князем, ему уж восемнадцать, а ведь его мать родами умерла.

— Как родами?!

—  Ну, князя Дмитрия родила и умерла. А ты разве не знала? Ой! Это такая история! О ней тут говорить запрещено. Отец ее, Бобер-воевода, видишь, какой он седой! А ведь не старый еще мужчина, а какой представительный! И в силе еще! Так вот он, когда Маша умерла, дочь то есть, он за две ночи так поседел, совсем белый стал, как лунь, и когда похоронили ее, говорить об том запретил! Сказал, услышу  — убью! Одного холопа так однажды саблей отделал...

—  Порубил?!  — в ужасе охает Люба.

—  ... Да нет, в ножнах, как палкой, ну когда тот чего-то рассказывал, а он услыхал...

—  Да о чем же  — об этом? О похоронах, что ли? Или о родах?

—  Да что ты, княгиня! О каких похоронах? Тут история такая страшная, такая красивая, такая ужасная! В наших краях все ее знают! Только передают вот так.  — Девушка прикрывает рот ладошкой и взглядывает через плечо Любы на жениха, который, повернулся к своим дружкам и слушает, как монах философствует о браке и семейной жизни.

Люба наклоняется к девушке:

—  Тебя как зовут?

—  Любой, как и тебя.

—  А кем ты тут?

—  Да я дочь Бобровой экономки, Варвары.

—  А отец твой?

—  В походе погиб, давно. Храбрец был, сотник.

—  А ты храбрая?

—  Храбрая! А что?

—  А не боишься, что Бобер-воевода тебе голову скрутит, коль все мне расскажешь?

—  Да не скрутит... Уж сколько лет прошло... Хотя не любит! Только ведь и он понимает: людскую молву глушить, что воду руками разводить.

—  Ну, рассказывай.

—  А ты меня потом не того?..

—  Э-э! А говоришь  — храбрая. Не бойся! Не княжеское это дело, на слуг клепать. Но мне все тут узнать надо, мне тут жить. А кто мне поможет, тот и...  — Люба округляет глаза.

Та Люба мгновенно понимает, хватает ее за руку.

—  Ну, слушай!  — и переходит на шепот:  — Было это давно... Вот считай... 19 лет назад. Приехал отец жениха твоего, князь Кориат, вон он сидит за дружкой, ну вон, самый красивый за столом...

—  Самый?

—  Ой, княгиня, самый! У нас все девчонки от него без ума! Как на какую глянет, у той дрожь в коленках!

—  А на тебя глядел?  — в груди у Любы вскипает фонтанчик ревности.

—  Глядел! Он на всех девушек глядит! ( «А я, дура, думала  — только на меня»,  — окончательно злится Люба).  — Ласковый такой! Ой! Нет! Я бы тоже! И не задумалась даже!

— А что?

—  Ну что, что... Приехал он тогда в гости к брату. Ну, к Любарту то есть, вон он левее, важный. Могучий князь, богатый... И мужчина видный! А все с Кориатом не сравнить! Ну во-от... Да! А ведь тогда ему и лет-то сколько было?! Лет тридцать, а то и поменьше  — самый цвет! А у Любарта дочка Боброва как раз гостила, Маша. Красавица, говорят, была писаная! Ну, Кориат ее и увидел! А она-его!

И пока новая храбрая подружка излагала историю Дмитриева происхождения, Люба осознавала, свыкалась с осознанием того, как жестоко обошелся с ней, даже, наверное, сам не понимая того, Кориат, куда она попала и как ей теперь быть. И любовь ее к Михаилу таяла и испарялась. Тревога перед неведомым будущим быстро и ощутимо перерастала в отчаяние, а откуда-то из неведомых закоулков сознания выползала и ненависть... Ненависть к кому? Да ко всем здесь сидящим. И к жениху тоже. А в первую очередь к Кориату. «Ладно! Я вам еще покажу! Я вам устрою!» Чего покажет и чего устроит, она не знала, она собиралась придумать все это потом, а пока... »Вот только дайте оглядеться да окопаться, как дядя Семион говорил... А как окопаться? Надо друзей себе здесь заводить. Московские не помогут, они тут, как и я... А вот если эта Люба, да еще кто-то, да еще...»

А Люба увлеклась рассказом, тараторила, частила так, что княгиня некоторые места не понимала даже, тем более что акцент в языке здесь сильно отличался от московского, слова звучали непривычно. И когда она дошла до того места, где Дмитрия хотели зарезать, и что случилось потом, Любу как с другого края стукнули: «Да ведь он такой же, как и я! Даже несчастней! Я-то хоть официальная княжна, а он?..»

Она по-новому взглянула на Дмитрия. «Не Михаил, конечно, но не плох. И вид не глупый совсем, и держится красиво, просто, не то, что эти петухи за столом. И чем он виноват, что я на него так?..»

И оттого, что только что думала о нем с ненавистью совершенно незаслуженно, что обидела более несчастного, чем она сама (а куда уж несчастней!), волна жалости захлестнула ее, почти до слез. То есть тут-то она Митю и полюбила. Пожалела! А для русской женщины это ведь одно!

* * *

Наконец зашумели к последней чаре. Люба не поняла (кричали по-литовски), а Дмитрий заволновался, начал глотать воздух. Монах, каким-то образом очутившийся рядом, на месте Гаврюхи, главного дружки, дернул Дмитрия за рукав:

—  Теперь слушай сюда, жених. Не мне тебя учить, что в брачную ночь делать... Но все-таки послушай. Смотри, не напугай девочку, а то на всю жизнь себе все ночное удовольствие испортишь.

—  Ну что ты, отче, разве я не понимаю.  — Дмитрий смотрит как-то даже вроде и свысока, и монах понимает, что у него все обдумано.

—  Ладно. Вижу  — понимаешь.

—  Ну а чего тогда лезешь?

—  Да ведь я все стараюсь  — как лучше. Теперь дело слушай! Умолкни! Тут ты обязан выслушать!

—  Ну, говори.

—  Ты как себя чувствуешь? Устал?

—  Ох, устал, отче! Сил нет!

—  Во-о-о... А невеста, думаешь, не устала? Небось, еще больше.

—  Так что?

—  А то! У вас брачная ночь впереди! Как же вы будете? Дмитрий пожимает плечами:

—  Как все. Что же делать...

—  Вот и слушай старших, упрямая голова. Вот тебе два шарика, держи, не потеряй!  — монах перекладывает из руки в руку Мите коричневые горошины,  — как останетесь вдвоем, я еще зайду, занесу кувшинчик и две чары. Есть-то хочешь, поди?

— Хочу.

—  Тогда и поесть принесу. Так вот, ты из кувшинчика налей по полчары, только не больше  — смотри... Смотри!

—  Смотрю.  — Дмитрий улыбается.

—  Ты не смейся! Смешливый... Шарик себе в чару, шарик ей, подожди, пока разойдется...

—  Долго ждать?

—  Пока разденешься.

Дмитрий дергает плечами, серьезнеет.

— Ну?

—  Ну а потом выпейте. Только чтоб все до дна, проследи. Это не вино, это вкусно, без вреда. Понял? Но чтобы она выпила.

— Ну?

—  Ну а потом развлекай невесту веселым разговором.

—  А дальше что?

—  А дальше, когда проснетесь...

—  А до «проснетесь»?

—  Это ты не беспокойся! А вот когда проснетесь, тогда опять из кувшинчика выпей-ка по полчары. Чем раньше, тем лучше. Понял?

—  Ну и что?

—  Ну вот тогда невесту и соблазняй по всем правилам, как умеешь.

—  Ну а до того, как уснуть, нельзя, что ли?

—  Да можно! Соблазняй!  — И проворчал себе под нос:  — Если успеешь...

— Что?!

—  Ничего! Все запомнил?

—  Запомнил.

—  Сделаешь?

—  А почему именно так?

—  Чтоб хорошо стало. Усталость снимешь. Свежий, бодрый будешь. Настроение веселое. И у нее тоже! Понимаешь?

—  Посмотрим.

* * *

Комната была небольшая, почти половину ее занимала кровать с толстенной, в аршин, периной, огромными пуховыми подушками, разукрытая чем-то белым, кружевным, воздушным. Рядом с изголовьем у окна стоял небольшой стол с двумя табуретами, у другой стены сундук, широкий и длинный, накрытый красиво вышитой холстиной. В ногах кровати, у двери на низенькой скамеечке стояли два ведра воды, перед ними на полу большая дубовая шайка, над ними на стене висели два огромных пушистых рушника, мягких, белых, вышитых по краю затейливым узором с петухами.

На столе в вазе стоял большой букет васильков. Рядом два блюда с огромными сливами, одно с черными, другое со светлыми.

Ввели молодых отец Ипат и московская мамка Настя. Поклонились, перекрестили, сказали:

—  Покойной ночи! Совет да любовь!  — и удалились. Монах, правда, перед тем, как выйти, значительно поднял палец: еще не все, мол.

Дмитрий длинно выдохнул, словно у него сто пудов упало с плеч, подвел невесту к сундуку, там удобней показалось, чем на табуретах, и пониже, и места больше, усадил, осторожно снял с нее огромный, тяжелый, роскошнейший кокошник и швырнул в сторону. Тот грохнул, повалившись за торец сундука. Девочка вздрогнула. Дмитрий улыбнулся:

—  Устала, Люба?

Она несколько раз часто мелко кивнула.

—  Ну ничего... Сейчас отдохнешь... Отдохнем. Я тоже устал... Как пес на охоте.

Она смотрела на него вопросительно-удивленно: разве в первую ночь отдыхают? Разве это можно? Разве не сейчас должно произойти самое главное, жуткое? И какой тут отдых?

Дмитрий блаженно откинулся спиной на стену, расстегнул крючки на вороте кафтана, помотал головой, расстегнул свой роскошный пояс и отправил его вслед за кокошником. Люба глядела на него, напрягшись, неподвижно, а он стащил сапоги, сбросил кафтан и развалился томно. И взглянул на нее...

Она как замерла, полуповернувшись и чуть откинувшись назад, так и смотрела на него, как зачарованная, а он было подумал даже, что стали действовать его глаза, но увидел ее взгляд, далекий-далекий, и выпрямился:

—  Люба! Что ты?

—  Что, князь?

—  О чем задумалась? Москву вспомнила?

— Нет...

—  Разбирай-ка постель, да ложись. Замаялась ведь...

Она поднялась,  — в глазах ее оставался изумленный вопрос,  — и начала снимать с кровати покрывала, аккуратно свертывать их и класть на сундук рядом с Дмитрием.

В дверь тихо постучали. Люба вздрогнула и выпрямилась.

—  Не бойся, это отец Ипат.  — Он открыл дверь.

Отец Ипат, сам огромный, вперся с огромным подносом, и в комнате стало тесно. На подносе стояли две чары, кувшинчик, две миски, из которых так вкусно пахло, что у Дмитрия челюсть свело, отдельно горкой лежал хлеб, отдельно большущие желтые груши.

—  Отведайте, ребятки, сначала! Вкусно!  — и исчез.

—  Попробуем?  — Дмитрий мгновенно сбросил с себя штаны, носки, рубаху, нательную рубаху, оставшись в одних коротких нательных тонких штанах, прыгнул на табурет, оглянулся на Любу и улыбнулся.

Она не успела испугаться, не испугалась, он делал все это как-то не страшно... Люба улыбнулась, стесняясь, но  — куда деваться  — сняла душегрею, сарафан, кофту... Присела на свободный табурет, потупилась. На ней осталась одна длинная рубаха.

Дмитрий показывает беззаботность. Сначала он выполняет наказ монаха: поит снадобьем невесту, пьет сам. Потом они едят из плошек. Потом он видит, как Люба прямо у него на глазах, за столом начинает клевать носом, и чувствует, что и у самого глаза закрываются, непреодолимо хочется спать.

—  Ой, князь, что со мной?  — Люба пытается подняться и не может,  — помоги...

Чувствуя великую тяжесть во всем теле, Дмитрий кое-как поднимается, обнимает ее за талию, почти несет к кровати, ощущает ее упругое тело, отпускает на кровать. Люба снопом валится на постель, вздыхает со стоном.

Дмитрий в растерянности начинает подвигать ее к стенке, но она неподвижна и тяжела, приходится подхватить крепче, он прижимает ее к себе, снова ощущает ее крепость, загорается... Но она уже засыпает, бормоча:

—  Погоди, погоди, дай подремать чуть, не могу...

Он еще успевает восхититься крепостью ее груди, но и сам проваливается в сон, с сожалением подумав:

«Чертов монах! Не дал до собственной жены добраться!»

* * *

Дмитрий выныривает из сна, все помня и чувствуя, будто забылся на секунду, но оглянувшись, видит, что свечи почти догорели. Значит, прошло около трех часов.

Он смотрит на Любу  — она спит, ткнувшись носом в подушку, губы плотно сжаты.

Спящим взрослый человек выглядит неприятно. Только спящий ребенок красив, даже если это некрасивый ребенок. Люба смотрится еще ребенком, и нежность (не любовь, какой он себе ее рисовал, а непонятная, незнакомая нежность) западает Дмитрию в душу и остается, запоминается именно с этого момента. Он поймет ее лишь когда у него родится первенец, это нежность к детям, это отеческая, родительская любовь, а сейчас он лишь радостно удивляется  — что это?

—  Любаня!

Ее ресницы вздрагивают, и он видит сразу осмысленный, настороженный взгляд.

«Не спала, что ли? Ожидала?»

—  Ты давно проснулась?

— Ты разбудил...

— А я думал...

— Что?

Они смотрят друг на друга, ощущают близость, смущаются, отводят глаза. И тут Дмтрий вспоминает:

—  Ну, раз проснулась...  — Он приподнимается на локте и видит, как в ее глазах зарождается и растет ужас. Тогда он поспешно спрыгивает на пол и хватает кувшинчик. Разливает питье, отмеривая внимательно, точно, как наказывал отец Ипат:

—  На-ко вот, выпей, только все до дна. Она смотрит опасливо.

—  Пей, не бойся, знающие люди наказали.

Она послушно выпивает. Дмитрий наливает себе, выпивает и... дальше не знает, что делать.

А она сидит, прислонившись к стене, смотрит из-под полуприкрытых век... Но как?! В глазах у нее уже будто прыгает усмешка! Или ему кажется?! «А вот мы проверим!»

—  Ну как, Любаня?

—  Да ничего... А ты как? Или боишься?

— Кого?!

— Меня...

«Ну и ну!  — Дмитрий еле сдерживает изумленный смех.  — Вот как Ипатово зелье меняет!»

—  Я испугать тебя боюсь. Хочу, чтоб ты меня не боялась, а любила. Как отца, князя Кориата...

—  Кориата?!  — глаза у Любы вспыхивают и потухают.

— Ну, Михаила...

—  Михаила...  — Лицо ее становится серьезным, она смотрит сквозь Митю, далеко, думая о своем, и глаза у нее делаются печальными, как у богоматери, чудно выписанной в луцкой церкви безвестным мастером-богомазом. Потом, через долгий промежуток, перестают смотреть сквозь, упираются в Митины страшные глаза, вспыхивают искорками:

—  Не бойся... За такие слова... Я сильно тебя буду любить! Таких слов мне никто... Даже Михаил...  — Она вдруг придвигается к нему, обнимает и целует спокойным детским поцелуем. Дмитрий ошарашен ее словами, но момента не упускает: сам целует ее, сжимает руками, не отпускает, притягивает к себе сильнее, сильнее, чувствует, как она вся напряглась, вспоминает, как ощупывал ее перед провалом сна, загорается... Люба упирается, сопротивляется, но когда он ослабляет объятия, не вырывается, не отшатывается, а остается, как была. Тогда он снова прижимает ее к себе, и она снова напрягается и начинает сопротивляться, но когда он опять отпускает, она опять не уходит... Эта игра быстро увлекает Любаню. Он хладнокровно следит за ней и понимает, что самое трудное позади, теперь не испугается, теперь ей только интересно, теперь ей «хочется». Несколько раз он, будто случайно, касается ее грудей. Груди крепкие и большие. «Черт возьми! Больше, чем у Юли! Вот так девочка!» Он несколько раз целует ее крепко, жадно. Губы ее становятся сухими и горячими, щеки горят, а в дыхании появляется дрожь. Тогда Дмитрий нашел и сжал рукой грудь, она еле слышно вскрикнула:

— А!

— Что?

—  Зачем так?

—  А разве плохо?

— Нне-е-ет...

Тогда он опустил руку ниже и погладил ей живот. Тут она уже промолчала.

В общем, когда Дмитрий, не спеша и не мешкая, добрался до главного предмета вожделений, Любаня была уже так горяча и так дышала, что он совсем перестал бояться. Она ждала  — когда... А он все гладил и целовал ее, уже прислонив свое оружие к главным воротам. И тогда она все-таки спросила:

—  Митя, а это больно?

Дмитрий задавил улыбку  — ну откуда он-то мог знать!

—  Да нет, маленькая, если очень хочешь, то совсем нет.

—  Тогда давай скорей.

Дмитрий закрыл ей губы поцелуем и резко, сильно надавил. И (сам не ожидал!) довольно легко вошел.

—  Мммы-х!  — Люба вырвала губы, дернулась.  — Больно! А говорил...

—  Да все! Все! Дальше не больно!  — Дмитрий сжал и придавил ее своей тяжестью.  — Все уже позади!

Она молчит, тяжело дышит. Дмитрий подождал немного, пока пройдет первый шок, и начал тихонько двигаться, а она (видно, мамки научили!) стала осторожно помогать ему.

Больше всего Митю влекли в ней груди, большие и крепкие (у него в голове почему-то вертелось: как кирпичи!), и когда главное было преодолено, он переключил все внимание на них. Что и не замедлило сказаться.

—  Что это?  — недовольно спросила Люба.

— Что?

—  Потекло что-то...

—  Это так... Так все кончается... Понимаешь?

— Что, уже все?!

— Все...

Люба была явно разочарована:

—  А дальше что? Спать?

—  Ну что ты! Сейчас все снова! Поди вон только обмойся, и...

—  Да?! А я уж подумала  — что ж это... Ну, коли так...

* * *

Наутро Кориат, опохмелившись с большого бодуна и нырнув в холоднющий уже пруд, почувствовал себя заново родившимся. Он победителем уселся за столом и весело оглянулся вокруг: с кем коротать время до выхода молодых?

Вчера вечером он заманил-таки ту глазастую, грудь полочкой, боярыню в укромный уголок. Муж ее так быстро нажрался и съехал под скамью, что Кориат не успел с ним не только подружиться, что всегда делал прежде, чем соблазнить жену, но даже познакомиться. Когда он вытащил дебелую красавицу в хоровод и спросил ее на ушко: где муж?  — она горестно кивнула в сторону стола: «Вон, под скамьей»,  — и горько расплакалась у него на плече. Пока он успокаивал ее, они подружились настолько, что прижались друг к другу в хороводе и до самой ночи играли в переглядушки и ловили руки друг друга под столом, и потом... »Эх, хорошо все-таки на чужой свадьбе гулять!»

Дело в том, что и потом, когда боярыня, огрузневшая и обмякшая, сразу после любви мирно уснула, Кориат снова побрел... Вдоль по бестолковой... И набрел еще на одну, гораздо моложе и шустрей...

И теперь он чувствовал себя не совсем уютно, потому что сейчас к столу должны были выйти и боярыня, и та молодайка, не то сотникова, не то тиунова... Ну, в общем, чья-то жена, востроглазая, красивая и такая шустрая, что Кориату делалось жутковато и несколько не по себе, когда он вспоминал этот свой с ней последний (пока!) подвиг.

Однако в мозгу стучало и другое: «Это же все твои личные, обычные, жеребячьи дела. А ведь у сына твоего  — любимого!  — свадьба! О ней бы тебе думать, о результатах ее, о дальнейшем устройстве и сына, и его семьи».

Но нетрезвые уже думы (да что там уже! И еще  — тоже!) не хотели переключиться на серьезное, вились вокруг вчерашних приключений... Дело в том, что сразу двух за одну ночь он еще не соблазнял. Потому и сел за стол петухом и смотрел вокруг себя этаким чертом: «Ух! Годков уж к полусотне, а могу! Есть еще силенки!..»

«Да, на чужой хорошо...»  — он вспоминает свою свадьбу. Вторую. С «длинношеей». Тогда у него Маша день и ночь перед глазами стояла, тогда он вообще никого видеть не мог.

«Да какого черта! Опять сейчас напьюсь... А ведь я отец  — нельзя. И к тому же, ну что  — Маша? Она мне вон какого сына подарила! А я ей вон какую невестку. Эх, Маша! Ты бы такой невестке порадовалась. Вся в тебя  — умничка, добрая, небалованная...»

Но и другое стукнуло: «А вдруг не обрадовалась бы? Девятнадцать лет прошло! И знал ты ее всего неделю... Откуда тебе знать, что бы ей понравилось?»

И настроение поплыло вниз, и он отбросил сразу все серьезные рассуждения, как Кориат только умел их отбрасывать, и переключился на происходящее.

А происходящее двигалось неспешно своим чередом. Боярыня уже чинно сидела недалеко, наискосок, рядом с усиленно что-то пытающимся сообразить мужем, смотрела обиженно перед собой. Второй, молодой (как хоть ее звали-то?!) пока не было.

Разговор за столом тек вяло  — с похмелья все, да и молодых следовало дождаться. Но молодых до полудня даже по обычаю не полагалось, так что еще часа полтора-два приходилось коротать. К тому времени стол должен быть налажен, этим занимался тамада (тогда, и у литвин он назывался, конечно, не так, но мы не знаем  — как), а он за ночь, не без помощи Кориата, полностью вышел из строя. Это с ним, оказывается, Кориат охмурял двух молодаек сразу и выбрав себе лучшую, отвалил, а тамаду, веселейшего, остроумнейшего тиуна Любартова Пашу, бросил на вторую, которая за ночь так измочалила и его, и себя, что поднять их, даже пинками мужа этой красавицы, было пока совершенно никак! Кориат даже позавидовал: надо было с этой оставаться!  — а потом махнул рукой: всех не перее...!

Он все чаще поглядывал на боярыню, разгораясь, но все-таки застили заботы: ведь не простая это свадьба, не друга, не кума, где можно покотовать, да свалить. Ты тут отец, ты тут свекор, ты тут вообще лицо важнейшее, с морем обязанностей, такой персоне до кобеляжа ли?!

«Ради сына любимого не хочешь остепениться!.. А Любаня? Ведь это твоя находка, любовь твоя! Что ж ты, старый козел, о ней забыл совсем! Ведь это два самых дорогих тебе человека! Подумал? А тут и думать нечего! Конечно, самых! Самых-самых! Так что же ты о них не думаешь? А только о бл...х. Да-а-а... Но что о них думать? Что тут надумаешь? Думай, не думай  — все само собой определяется. Дедово наследство нельзя упускать? Нельзя! Значит, пусть тут пока... Да и Дмитрий себя тут хозяином чувствует, Новогрудок ему чужой. А уж мою долю я всю  — ему, это он знает. А пока... Вот Любаня поймет ли? Надо самому ей объяснить  — тогда поймет. Обещал ведь в самостоятельные княгини, а тут...

И тут вышли молодые. Поднялся гвалт. По столам понесли кувшины и новую перемену блюд. Молодые прошли и сели на свои места. Отца Ипата не было, он тоже закувыркался где-то с проповедью любви пьяной грешнице, и Кориат оказался рядом с сыном. Он украдкой, незаметно, внимательно рассматривал детей, особенно Любаню: как она теперь, превратившись в женщину, жену, княгиню?

Дмитрий степенно, по-хозяйски вел и усаживал жену, поддержал под локоть, пошептал чего-то на ухо. Люба в новом, легком кокошнике, свободном зеленом платье, оглянулась весело, равнодушно скользнула взглядом по Кориату, как не узнала, и тоже пошептала что-то с улыбкой на ухо Дмитрию. Доверительно так, по-свойски...

Кориат вскипел: «Ишь ты, деловуха! Не узнала! Я тебе что?! Не отец?!» Он даже не мог себе объяснить, что это, почему он взбесился. Наверное, привык уже, что она отличала, любила... А уж не заметить! Да, пожалуй, это была ревность.

«Шепчутся... Как голубки. Значит, за ночь не только познакомились, но и подружиться успели. Что там вчера отец Ипат (кстати, куда он запропастился?) говорил: я их в момент подружу! Как он смог так их подружить, жирная морда! Сами-то они никогда бы так быстро...»  — Кориат упорно ловит Любанин взгляд и не может поймать, она скользит глазами равнодушно и что-то тихо говорит, говорит, говорит Дмитрию.

«Чертов монах! Уже свое государство! Сами! На отца уже ноль внимания! Ах ты, Люба-Любаня, сиротка несчастная... Как кричала: Михаил! Михаил! А теперь нос воротит...»

И тут, наконец, здравый смысл вместе с глотком холодного кислющего кваса возвращается к нему.

Эмоции вместе с хмельным расслабленным настроением, с обиженной физиономией покоренной вчера боярыни, с наглыми намеками появившейся-таки (как же все-таки ее зовут?) молодайки, отъехали, отскочили, потухли. Князь сидел во главе стола, подперев щеку кулаком, и вид его был так торжественно задумчив, что в зале даже тише стало, боялись помешать княжьей думе.

«Чего беспокоишься? Тебе радоваться надо, а ты бесишься, ревнуешь. Как сопляк несмышленый. Как уж они смогли, но подружились, и слава тебе, Господи! Ведь это ж дети твои! О чем они? Неужели о делах уже? Похоже. Спрашивает, спрашивает, а он отвечает, хмурится, думает... Не детские, видно, вопросы... Да-а-а... Дети. Умные и серьезные. А что ты им, умным и серьезным, от себя можешь предложить? Обещания? Все давно привыкли к тому, что Кориат обещает. То от себя, то от Олгерда. Но все привыкли и к тому, что обещаниям этим цена  — тьфу! Да он и сам об этом знает... Однако поговорить надо... А то уходят из рук, явно уходят...»

Он наклоняется к сыну:

—  Ну, чего шепчетесь, от отца таитесь? Дмитрий взглядывает на него удивленно:

—  Да ничего особенного... А что на весь дом кричать?

—  Ну, не кричать... Но хоть мне скажите, о чем вы таком важном, очень уж серьезно глядите, за столом так не стоит...  — и видит прямо на него уставленные, не ожидающие и не ласковые, как прежде, а изучающие, с вопросом, глаза Любы. Она и говорит:

—  Дмитрий мне объясняет, как жить будем. Я ведь думала, что мы с тобой... У тебя...  — она запинается,  — а оказывается, нам к деду его придется ехать?

Кориат мнется смущенно:

—  Понимаешь, Люба... Дед его силен и богат... А Дмитрий  — его единственный наследник... Такое наследство терять жалко. Да просто глупо. А у меня в Новогрудке наследников уже поднабралось, знаешь... Конечно, после моей смерти Дмитрий получает все, он мой прямой, я в завещании все опишу... А пока... Ты не подумай, Любаня, что отказываюсь! Хотите  — поедем! Я там все для вас устрою достойно! Только ты его спроси, захочет ли? Он ведь у деда вырос, привык... И столицы моей не любит почему-то, с детства.

—  Полюбишь тут,  — усмехается Дмитрий,  — когда на тебя из-за каждого угла с ножами лезут.

—  Ну уж... Когда это было, а все помнишь.

—  Да нет, это я так, к слову. А в Новогрудок я, конечно, не поеду. Кто я там? У тебя там семья, хозяйка (Дмитрий подчеркнул голосом),  — дети, челядь... Все для тебя, для семьи твоей обустроено... А мы как там? Куда? У деда я хозяин, а у тебя...

—  У меня тебе бы тоже стоило хозяином пожить. Чтобы люди к тебе попривыкли, узнали. Чтоб потом в случае чего не как снег на голову... Со своим уставом в чужой монастырь.

—  Вот-вот, в чужой...

Кориат понял, что сплоховал немного, но теперь уже делать нечего:

—  Но когда-то же надо приобщаться!

—  Успею еще... Ты ведь не старик.

—  Да мало ли что случиться может!

—  Ну, это все в Его руках,  — поднимает глаза Дмитрий,  — но если непредвиденное что, тогда и действовать по обстоятельствам придется, а пока (он что-то вспомнил, хохотнул)... Как отец Ипат сказал, мы люди простые, деревенские, нам в княжьи премудрости не стоит лезть... Поживем у деда, обустроимся, к семейной жизни попривыкнем... Да, Любань?

—  Да, Митя.

—  Вот. А там видно будет.  — Дмитрий берет кувшин и наливает отцу полную чару, давая понять, что разговор окончен.

Кориат понимает, и у него гора с плеч  — все серьезные проблемы решены.

—  Ну, нет  — так нет,  — он отпивает порядочно из кружки, смотрит на боярыню, которая сразу надменно отворачивается и начинает поправлять что-то у себя на платье. Разухабистое, озорное настроение возвращается к нему.  — Но в деревне сидеть я тебе долго не дам все равно. Через месяц у меня посольство в Орден. Поедешь со мной. Пора тебе княжьими делами заниматься, а не только по лесу шастать, да мечом махать. Пора узнавать врагов и друзей, чем они дышат, как живут.

—  Я готов,  — просто откликается Дмитрий.

—  Вот и хорошо,  — усмехается Кориат и, приподняв чару, чуть повышает голос.  — Эй, боярыня Анна, что ж ты меня с мужем все никак не познакомишь? Где он?  — Красавица вспыхивает, молча показывает на сидящего рядом высокого, красивого, богато разодетого парня. Тот смотрит перед собой слишком сосредоточенно, изредка крепко жмурит глаза, словно выдавливает из них что-то, и чуть встряхивает головой.

Кориат встает и идет к ним.

—  Через месяц?  — Люба трогает Дмитрия за локоть.

—  Раз говорит, значит, через месяц.

—  А я как же?  — Люба смотрит растерянно.  — Одна что ли останусь?  — в словах и голосе требование и упрек.

«Ого! Уже командовать собралась, что ли?»  — Дмитрий вспоминает недавнюю философскую беседу свою с отцом Ипатом.

—  Не одна. А хозяйкой в доме. Привыкай. Я ведь в себе не волен. То посольство, а то и война...

—  Но уж прямо после свадьбы...  — Люба опускает голову. Дмитрию становится ее жалко.

—  Не печалься, Любань,  — он накрывает ее пальцы своими, гладит их,  — может, месяц, а может, и три... Мало ли, что может... Но расставаться часто придется, это уж ты знай. И терпи, привыкай...

Она улыбается ему грустно, вроде и слезы блеснули. За столом кто-то увидел, умилился, закричал: «Горько!» Заставили целоваться.

Дмитрий смотрит на жену нежно. Там, в спальне, когда Любаня, несмотря на боль, добралась, наконец, до своего первого истинно женского наслаждения и сполна им насытилась, она долго лежала недвижно, глядя в никуда, прислушиваясь к себе, ловя собственные ощущения, и Дмитрий замолчал, замер, не мешал.

Наконец она заговорила:

—  И так вот каждую ночь можно? Да?

—  Что, понравилось?

—  Ох! Да! Только больно очень сначала.

—  Ну, боль пройдет, уже прошла... Ее больше не будет.

—  А тебе так же было?

—  Наверное, даже лучше...

—  Ну, лучше не бывает!

Дмитрий засмеялся, она ожила, повернулась к нему, заулыбалась, но вдруг вскочила на колени, схватила его за плечи, нагнулась, близко заглянула в глаза:

—  Ты! А ты! Откуда ты все знаешь, все так умеешь?! Ты что, давно уже этим с кем-то занимаешься, да?

Дмитрий растерялся, забегал глазами, потом засмеялся:

—  Люба! Ты что! Грех это! Разве можно?! Что ты говоришь?

—  А почему же ты все знаешь?

—  Ну, рассказали... Научили... Тебя разве не учили, как надо, что надо делать?

—  Да чего там  — учили?.. Учили, конечно, говорила мамка Настя, да я все равно половину не поняла. А вот ты... Нне-ет, ты, наверное, грешил, только мне не говоришь...

—  Да что ты, как можно?  — Дмитрий давит смех, прячет лицо.

Часа два они выясняли, откуда у Дмитрия опыт, пока он не прекратил дискуссию новым кругом наслаждения, после которого Люба, будто сразу позабыла свои подозрения, перешла на другое:

—  Митя, а что же мне теперь делать?

—  Как  — что делать?

—  Ну, как себя вести? С отцом, с дедом твоим.

—  Да веди, как получится. Ты и так, по-моему, неплохо справляешься.

—  Да? А мне все кажется, что я что-то не то делаю. И знакомых никого. Один Михаил... Да и тот... Давно уж я его не видела... Отвыкла...

—  А вы что, в Москве подружились?

—  Ой! Там мне его Бог послал! Я ведь без матери... Там слова доброго хоть от кого услыхать! У мачехи свои заботы, детей у нее все не было, а челядь фыркает, чтобы перед мачехой выслужиться... А он появился  — я свет Божий увидала! Всегда подойдет, обласкает. На колено так передо мной встанет, бывало, и расспрашивает обо всем, и так серьезно, как со взрослой всегда... Ой, я ему до гроба буду благодарна! И замуж вот за тебя позвал... Вижу, жалел он меня очень, понимал, и сейчас... правда, сейчас уж не то... И я выросла, и он...

—  Что  — он?

—  Ну, не так жалеет. Только при встрече... Но ведь теперь так и не надо, да? Я ведь не маленькая, чтоб меня жалеть?..

Дмитрий приглаживает ей локон на виске:

—  Теперь я тебя буду жалеть.

—  Да, теперь уж ты... Если не ты, то кто ж меня пожалеет? Михаил? Он вон сразу отнять тебя хочет! Отец далеко, не достанешь теперь... Да он и...

Дмитрий все понимает в ее лепете. Как она на него надеется! А действительно, на кого ей еще надеяться? Но он чувствует страх. И за нее, и за себя. Вдруг надежды ее не сбудутся, вдруг он не сможет оградить ее от несчастий? Что тогда? Разве можно разочаровать этого ребенка, так доверчиво тебе открывшегося, допустить, чтобы ему стало плохо! А это теперь только от него зависело.

И сейчас, за столом он вспоминает все это и даже ревниво оглядывается, не собирается ли кто посмеяться или обидеть его жену.

Вот когда родились в Дмитрии забота, чувство ответственности за другого человека. Да, только сейчас! И сейчас только он это осознал.

Уже сколько времени дед внушал ему: когда идешь в бой, ты отвечаешь за тех, кого ведешь! Помни это! На тебе их жизни! Помни!

Он и помнил. И думал об этом серьезно. И старался поступать соответственно. Но внутренне не чувствовал. Не чувствовал  — и все! И только сейчас!.. И за это он тоже был ей благодарен!

* * *

Погремев три дня, свадьба стала затихать. Гости наладились разъезжаться. Первыми откланялись московиты. Любарт обратился к хозяйственным делам  — осень. Кориата требовал к себе Олгерд  — он засобирался в Вильну.

Молодым смертельно надоело изо дня в день трезвыми глазами смотреть на пьяную, жующую, орущую, пьющую, а иногда и блюющую ораву, исполнять бесчисленные обряды, которых было не счесть, и которые надо было выполнять строго по времени: это в первый день, а то непременно во второй, а это в третий и не раньше. Были обряды и для четвертого дня, и для пятого, нашлись бы наверняка и для десятого, но  — слава Богу!  — на пятый день свадьба кончилась  — гости разъехались.

Последним уезжал Кориат. Трезвый, подтянутый, красивый, блестящий, в окружении таких же блестящих, хотя и не таких трезвых дружинников, оставляя в Луцке тьму разбитых женских сердец и пять (или шесть?) грустных, загадочных улыбок, которыми проводили князя подарившие здесь ему себя красавицы, начиная с боярыни Анны и кончая молоденькой грудастой горничной, принесшей в последний вечер в спальню гостя его обязательный квас.

Кориат простился с братом, с Бобром, Дмитрию напомнил, чтобы он готовился к поездке в Орден, что он вызовет его прямо в Вильну, и подошел к Любане.

Все ее обиды на него, вспыхнувшие было в первый день, перегорели. Теперь ока считала, что получила даже больше, чем ожидала. А кто дал ей все это? Да он, опять он, Люба смотрела на него, придумывая на прощание ласковые слова.

Кориат остановился перед ней, улыбнулся и вдруг  — хлоп на колено! И взял в руки ее ладошки:

—  Ну как, дочка моя?! Лапа моя! Все ли хорошо? Хорошего ли мужа я тебе сосватал?

У Любани брызнули слезы:

—  Ой, Михаил!.. Отец!.. Что бы я без тебя?!. Все хорошо! Муж  — лучше не сыскать! Спасибо тебе! За все.

—  Ну вот, а ты боялась...  — Кориат поспешно встает, отворачивается, поправляет усы, трогает зачем-то брови, виски...

—  Глупая была, маленькая...

Кориат смотрит на нее, смеется, треплет по щеке:

— Ну, прощай!

—  Нет! До свидания, Мих... отец! Приезжай к нам чаще, я тебе рада буду! А еще...

— Что?

—  Может, не возьмешь его в Орден? Ведь только свадьбу сыграли...

—  Ишь, деловуха! Я бы рад, Любаня, да только другого такого случая может не быть. А для него это очень важно! Так что терпи, жди. Зато встречать весело будет!

«И помочь не хочет. Даже он... Эх, мужчины... Не то вам что-то важно всегда...»

Кориат вскочил в седло, Сивый пошел бесом, потом успокоил ноги и рванулся в ворота. Дружина, давно уже сидевшая на конях, загрохотала следом.

Любарт с Евдокией о чем-то шептались, погладывая на Любу. А Бобер загляделся вслед ускакавшим: «Вот так он и Машу, поди... Встал на колено, заглянул в глаза и...  — пропала Маша!»

Дмитрий, слышавший весь разговор, вздохнул тихонько, не ревнуя, не возмущаясь, а гордясь про себя: эта непосредственная, добрая, еще вчера несчастная девочка теперь с ним и  — счастлива! Кажется...

* * *

Бобровка встретила молодых таким торжеством, таким весельем, что они обомлели. Даже Бобер был изумлен и растроган. Постаралась, конечно, дружина: Вингольд, Станислав.

Командовал монах, бросивший, как думал Дмитрий, молодых в Луцке, и за два дня до них вернувшийся домой. Ну и, конечно, сбежавшая вместе с ним Юли.

Им даже что-то вроде триумфальной арки смастерили: у въезда в слободу сколотили деревянные ворота, украсили их ветками, лентами, всякой блестящей чепухой, так что все это сверкало и переливалось в свете факелов, зажженных повсюду, так как подъехали молодые к дому уже в сумерках.

У ворот старшие: сотники, тиуны, знатные старики  — встречали торжественно, подносили хлеб-соль, меру вина, величали, поздравляли.

—  Господи! Опять вам пьянствовать, а мне терпеть,  — шепнул Дмитрий деду.

Тот, раздобревший, размякший, довольный, протянул:

—  Тут свои все, тут и вам повеселиться можно. А?!

—  Да надо бы, а то уж больно скучно.

—  Ну так в чем же дело! Только жену ночью не трогай, вот и все.

—  Это я знаю.

Юли подошла во главе толпы разряженных, поющих величальную свадебную песню девушек, положила на головы молодым венки, взяла длинный рушник, связала им за шеи невесту с женихом, чтобы жили друг с другом, как связанные. Смотрела ласково, улыбалась.

Когда девушки отошли, Люба шепнула:

—  Митя! А вот эта женщина... Она кто тебе? (Митя вспыхнул, лихорадочно размышляя, что же отвечать.) Она так тебя любит, так следит за тобой... Я еще в Луцке заметила...

Митя находится:

—  Как тебе сказать? Спасла она меня... Считай, что вместо матери...

—  Да сколько ж ей лет?

—  Много. Скоро тридцать...

—  Да?.. Маловато для матери... А кем она тебе доводится-то?

—  Да никем. Она отцовой невольницей была. Когда меня в первый раз ранили, она меня выходила.  — (Дмитрий вспоминает, как она выхаживала его в первый раз и мучительно багрово краснеет, хорошо, что сумерки!),  — потом еще...

—  Тебя так ранили много?

—  Ну, не так уж... Ты ж видела зарубки на мне.

—  Я не смотрела.  — Люба опускает глаза.  — Я стеснялась.

—  Ну, увидишь еще...

—  Ну, так и что  — еще раз?

—  А-а, ну я ее у отца выпросил из невольниц... Она тут стала жить... Вроде как вольная... Или моя невольница... В общем, долгая это история, я потом тебе расскажу...

—  Так она что? И теперь твоя невольница?  — Люба подозрительно смотрит на Дмитрия, а тот находит наконец почву под ногами, вздыхает облегченно:

—  Не-е-ет! Она теперь за приятелем моим, разведчиком Алешкой, замужем.

— А-а-а...

«Ах ты, Господи!  — у Дмитрия аж испарина на лбу,  — вот бесенок! Все увидела, все приметила и душу наизнанку вывернула! Как же права была Юли! Как вовремя я ее...»

—  Любань! Давай-ка мы сегодня повеселимся со всеми! Хватит чучелами сидеть, надоело. И дед, вон, советует.

—  Правда?! Давай! А то в самом деле  — скучно. Только я вина пить не умею, не пробовала никогда...

—  Ну, это мы к тебе отца Ипата приставим, он у нас ба-а-алыной специалист!

Оба смеются. Наконец-то они почувствовали себя свободно, уютно, в семье, в своей тарелке. Дома!

* * *

Кориатов гонец прискакал через 19 дней. Был он краток:

—  Князь Кориат просит князя Дмитрия прибыть в Вильну через пять дней. С собой иметь советников и дружину не больше двадцати человек.

Передал и письмо, но там было почти то же самое.

У Любани, как только она увидела гонца, сделалось каменное, отсутствующее лицо и таким осталось до самого вечера, до самой ночи, пока они не остались вдвоем. А когда остались, она кинулась к нему на шею и по-детски, навзрыд и всхлипывая, разрыдалась.

За эти неполные три недели она ни с кем в Бобровке как следует не познакомилась, все с мужем, да с мужем. Разве что вот отец Ипат, да ведь он тоже с ним уедет! Отец Ипат знакомил ее с поместьем, водил, показывал, рассказывал, и на второй же день был поставлен в тупик наивным, но естественным вопросом:

—  А где же княжеский терем? Монах растерялся:

—  Видишь ли, княгиня... Мы считали... Мы думали... Что вам удобней в обжитом тереме будет... То есть вот это и будет княжий...  — и он указал на мощный, основательный, но довольно неказистый с виду и старый (уже почти два десятка лет миновали его вражьи налеты и пожары) дом Бобра.

—  А как же дед?

—  А что, разве вместе нельзя? Места, чай, хватит!

—  Да может, и хватит... Но это как-то...  — и Люба замолчала. Но вечером тот же разговор завела с Дмитрием, чем удивила его крайне. И смутила.

—  Да чего нам с дедом делиться?

—  Ты пойми, голова, у него свое хозяйство налажено, экономки вон аж две, Варвара, Авдотья. Они меж собой-то не дерутся?

—  Дерутся, а что?

—  Как же мы ими командовать будем, если они... А хозяйство, скотники, птичники, повара?

—  Так что, у нас это все отдельно, свое, что ли, заводить надо?

—  Ну, не все сразу, но надо, конечно... Ведь у тебя семья теперь. А дети пойдут?!  — Она округлила глаза и запнулась, испугавшись того, что сказала.

Дмитрий засмеялся и чмокнул ее в щеку:

—  Ах ты! А я все думал, чего тебя отец деловухой-бедовухой зовет!

—  Да ну тебя!  — Она надувает губы, но продолжает:  — Ты помни  — ты князь! Тебе просто нельзя жить, уважать не будут. А надо, чтобы уважали. И побаивались!

—  Да-а. Нелегкое это, оказывается, дело  — быть князем,  — усмехается Дмитрий.

—  Смеешься? Думаешь  — маленькая? А это не я, это мне очень даже старые люди говорили и очень даже умные.

—  Кто же? Отец?

—  И отец. И мама Шура. А главное  — митрополит, отец Алексий.

—  А это кто?

—  О-о! Это очень большой человек! Богов наместник на земле.

—  Во как!

—  Да! А еще, ты помни, жена у тебя  — дочь Великого князя Московского, такую нельзя в дедовом доме держать.

—  Вот как ты заговорила.  — Дмитрий обижается, а Люба сразу это видит:

—  Митя! Ты не обижайся, ты пойми! Я-то с тобой и в лесную сторожку жить пойду! Но ведь люди кругом, у них обычаи, понятия обо всем... Молва пойдет... И до Вильны, и до самой Москвы. Думаешь  — нет?

—  Думаю  — да.  — Дмитрий чувствует ее правоту, отбрасывает обиды, улыбается.  — Да, Любаня, ты права. Придется что-то делать.

И вот теперь, когда она всхлипывает у него на груди, Дмитрий неожиданно легко находит, как ее успокоить:

—  Любаня! Ты чего плачешь! У тебя тут без меня хлопот по горло, еще и не успеешь к моему возвращению!

—  Какие еще хлопоты?!  — Любаня сразу забывает плакать, отстраняется и смотрит с вопросом, Слезы, как бусины, рассыпаны у нее по щекам. Дмитрий легонько смахивает их:

—  Сама же говорила. Двор надо устраивать. Главную ключницу, помощниц ей, приказчика, дворовых, кто за что отвечает...

—  Чего ж двор без дома?

—  Ага! И дом надо! Я поговорю с дедом. А ты выбирать должна, какой терем строить, где, какие пристройки...

—  Да разве я одна справлюсь?

—  Ну зачем одна? Насчет дома ты с дедом, да вот еще монаха я тебе...

—  Но ты ж его с собой забираешь!

—  Ах да!.. Ну, ничего, он еще до отъезда тебе насоветовать успеет. А насчет двора ты давай с Юли советуйся, эта уж все, что ни спроси, знает.

— Ладно...

—  Ну а твои-то мамки! Они ведь все ваше хозяйство, тамошнее, московское, прекрасно знают. Вот и устраивай по-вашему весь двор! И тебе привычней будет.

—  А тебе?

—  А мне какая разница! Лишь бы тебе удобно.

И все горести забыты! Любаня уже улыбается, а в глазах ее море забот. И Дмитрий вздохнул облегченно.

* * *

Орден подавлял. Величием, мощью, основательностью. Уж если крепость, то крепость, замок, так замок: с каменными стенами, башнями, рвом с водой и обязательным подъемным мостом через этот ров. Не то что у поляков (да и у самих-то литвин, что греха таить!), где замком называлась любая, даже самая захудалая усадьба, лишь бы забор до дозорная вышка. Где каждый голозадый пан величал себя «крулем», если имел три деревни по три двора, да этот «замок».

У Ордена  — нет! Тут все называлось своим именем: деревня  — деревней, город  — городом, а просто укрепленную усадьбу никому и в голову не пришло бы назвать замком.

Сразу, с самого начала, с самых первых впечатлений Дмитрию запало: немцы знают себе цену. Оттого и попусту набивать ее, как поляки, не будут. Незачем!

Все вокруг дышало мощью, спокойной силой, уверенностью в том, что силе этой нет нигде противовеса.

И еще важное: монах ему в дороге подсказал, а он переварил и уяснил для себя: немцы не зарились на недоступное. И не только на недоступное, но даже и на сомнительное. Они брали то, что сомнений не вызывало, что не могло убежать или защититься. Наверняка! И уж то, что было взято  — все! Это уж у рыцарей было не отнять!

Удачным для Дмитриева образования оказалось присутствие сразу двух учителей: чего не знал монах, подсказывал отец, а чего не мог рассказать отец, хотя он-то, кажется, все знал об Ордене, но вот из повседневной жизни, из быта... Тут добавлял монах.

Одно незаметное обстоятельство маячило все время где-то рядом, и по воздействию на настроение оборачивалось почти главным: ехали без всяких гарантий, что вернутся. Об этом предупредил Дмитрия отец, когда выезжали из Вильны. Дмитрий струхнул крепко. Это говорил Кориат, проживший в Ордене, если все сложить, годы, знавший Орден, как свою ладонь. И он не шутил!

Кориат хотел, конечно, предостеречь, но и испытать сына. В лучших дипломатических выражениях, коим позавидовал бы и век XX, он подсказал Дмитрию: можно не ехать и лучше  — не ехать. Но именно потому, что Дмитрий все очень хорошо понял, он без колебаний решил ехать.

Когда поехали, и назад было уже не повернуть, монах тоже забубнил в том смысле, что вот, дескать, запросто можно и не вернуться.

—  Елки-палки! Да зачем же тогда вообще едем?!  — Дмитрий этой безнадежности никак понять не мог.

Монах пожимал плечами, говорил:

—  Нет, это я так, на всякий случай предупреждаю...

Да и отец вроде помирать не собирался. Да и мотался же он в Орден бессчетное количество раз, и ничего  — жив пока...

«Будь он проклят, этот Орден! Чего они его так боятся?» Они въехали в предместье Мальборка в полдень. Погода для поздней осени была хороша, хоть холодная, но ясная, сухая, с редким облачком на пронзительно синем небе. Солнце стояло уже низко, светило вдоль улицы прямо в глаза, так что они не сразу и заметили, что навстречу им движется какая-то важная процессия с трубами и знаменами.

«Нас, что ли, так торжественно?»  — подумал Дмитрий, но Кориат прикрикнул, посольство сгрудилось, придвинулось к стене, давая дорогу.  — Значит, не нас...»

Дмитрий, так уж вышло, ехал в первом ряду, крайним слева от Кориата. Он тоже сколько мог подвинулся вправо. Но слишком узка была улица, слишком важна, широка встречная процессия.

Первый (герольд?) проехал беспрепятственно, но за ним ехали трое в ряд, почти на всю ширину улицы, уперев трубы в колено (правой рукой) и вздымая над головой какие-то смешные маленькие флажки (левой), так что один из них ехал прямо на Дмитрия (как слепой!), а тот не мог ни в право подвинуться (справа был монах, а дальше толпа своих), ни влево дернуться (тогда вообще весь встречный строй сомнешь к чертям собачьим!), поэтому Дмитрий просто остановился.

Этот с трубой и флажком, хоть и казался слепым, спокойно объехал его, зато сзади сразу кинулись двое в черном, с плетьми, прямо на Дмитрия.

Тот во время всего этого путешествия, наверное, от воздействия наказов и поучений отца и монаха, был собран, а уж при въезде в столицу у него и вовсе все чувства обострились до предела. Он ждал подвоха с любой стороны. И вот, дождался!

Выхватив меч, он сделал «веер», и обе плети, поднятые для удара (да, слуги без долгих церемоний хотели наказать нарушителя шествия), упали на землю, сбритые митиным мечом, одна у самой кисти державшего, другая у основания хвоста.

Слуги отскочили с криком, над толпой пронесся громкий вздох, все остановилось и замерло.

—  Что ты наделал?!!  — вскрикнул отец.  — Теперь вперед! Наголо мечи! Вперед!

Дружина Кориата послушно выхватила мечи и вскинула их над головой. Встречная толпа (и куда девалась вмиг ее важность?) с каким-то, как Дмитрию показалось, щенячьим визгом шарахнулась к противоположной стене.

—  Вперед!  — Кориат чертом вылетел из ряда и кинулся в глубину освободившейся, сразу ставшей просторной, улицы. Дружина за ним. Встречная толпа вмиг расплескалась к стенам, и сажен через двести они выскочили на почти пустынную улочку, где шли редкие одинокие прохожие.

Кориат остановился, опустил меч:

—  Оружие в ножны и галопом! К Верхнему замку! Трубачей вперед! Трубить посольство!

Дмитрий очумело, механически исполнял приказания отца, чувствуя, только одно: они влипли (сразу, вдруг, не успев приехать!) в очень неприятную историю  — и по его вине!

Отряд скакал за Кориатом  — тот знал дорогу.

Остановились на мосту перед закрытыми воротами. Трубачи протрубили сигнал.

Лишь прозвучали трубы, всех случайных прохожих от моста и прилегающих улиц как ветром сдуло.

Стало тихо-тихо... Мертво!

У Дмитрия даже гусиная кожа поехала. Прошла, казалось, целая вечность (на самом деле минуты три), Кориат успокаивающе поднял руку и кивнул трубачам. Те протрубили еще.

И еще прошла целая вечность. За эту вечность (еще минуты три) отряд поуспокоился, огляделся, перекинулся словом.

—  Ничего, они трех сигналов всегда ждут, не дрейфте!  — шепнули новичкам те, кто здесь уже бывал. Новички приободрились, но все же было жутковато от такой тишины.

После третьего сигнала ворота вдруг сразу с мерзейшим скрипом начали расползаться.

Кориат отмахнувшись двумя перстами от демонов и сделав знак дружине, тронул коня.

За воротами и дальше, за решеткой, все было настолько неподвижно, что Дмитрию показалось сном, будто он въезжает в мертвое (не в сонное  — нет!  — а в мертвое!) царство.

Когда весь отряд втянулся в просторный, но совершенно пустой (ни души!) двор, решетка с грохотом опустилась, и опять нависла мертвая тишина.

—  ...твою мать!  — вполголоса, но внятно проговорил монах, и эти первые человеческие звуки как-то разрядили атмосферу: кто улыбнулся, кто вздохнул...

И тут, как из-под земли, перед ними возник очень красиво одетый, с большим количеством черного в одежде, с великолепным, затейливо вырезанным посохом, человек. Он что-то очень торжественно произнес. Кориат в тон ему что-то ответил.

Человек, несколько удивленно  — видимо, не ожидал, что его поймут без перевода  — что-то сказал.

Кориат на это произнес не фразу, а почти речь, после чего встречающий, изящно отставив руку с посохом, глубоко поклонился и исчез, а вместо него высыпало, как из муравейника, море слуг в черном облегающем платье, с нашитыми на груди и плечах белыми крестами.

Они кинулись к приехавшим, к каждому по двое, а то и по трое, видимо, в зависимости от важности персоны, к Кориату, например, подскочило сразу пятеро.

У Дмитрия опять пошел мороз по коже, показалось  — вот вдруг растащат сейчас сначала по одному, а потом по косточкам  — и дело с юнцом! Но увидав, как монах спокойно ступает на подставленные руки, а отца вообще на руках снимают с седла, поуспокоился, дал слугам поймать стремя, попытался придать взгляду отцовскую надменность, огляделся и не спрыгнул, а сошел, чуть ли не по чьим-то спинам, с коня.

Дальше они собой (все!) уже не владели. Их повели, что-то заботливо объясняя, но всех в разные стороны, и Дмитрий остался один.

Часть 2

Дмитрия привели в келью со всеми удобствами: накрытый стол, пышная постель, огромный кувшин с водой, вероятно  — для умывания (а может, и других дел), было в полу и отверстие для слива  — всего, чего потребуется. Над кроватью распятие. И расторопный юркий слуга в черном костюме с капюшоном и белым крестом на левом плече. У Дмитрия сразу отпечаталось в голове: «черненький». Тот быстро забормотал по-своему, из чего Дмитрий уловил только несколько раз произнесенное «Хер... хер...» и решил было уже оскорбиться, но слуга, видя, что его не понимают, произнес пару фраз на ломаном литовском в том смысле, что, мол, если буду нужен  — хлопни дважды в ладони. И исчез.

А Дмитрий остался обдумывать происшедшее.

«Дальше-то что? Представляться? Или нет? Сегодня? Завтра? Когда? Куцы бечь?  — как отец Ипат говорит. Да, пленником ты еще не был... А сейчас чувствуешь себя настоящим пленником...»

Вдруг вновь вбежал «черненький» и рассыпал горох слов, среди которых было так много «херов», что Дмитрий упер кулаки в бока и развел локти в стороны (монах научил его, что эта поза у рыцарей означает крайнюю степень негодования), слуга понял, умолк и согнулся в поклоне, но в келью влетел еще один, легкий, вертлявый, черт-те-как разодетый человек и с ужасным акцентом начал сыпать по-литовски:

—  Вам, уважаемый помощник посла, в течение полутора часов следует успеть подготовиться предстать перед Великим магистром великого Ордена крестоносцев сиятельным бароном Генрихом фон Арфбергом.

—  Успею. Какое положено оружие при приеме?  — Дмитрий и сам не понял, почему спросил, просто это было первое, что пришло в голову.

Немец смущенно поклонился:

—  О-о... Оружие не предусматривается...

—  Как?! Этого не может быть! Ни один костюм посла не предусматривает отсутствия оружия! Или я плохо понимаю ваш литовский...  — Дмитрий дипломатично улыбался, пытаясь скрыть смятение: «Что случилось? Почему без оружия? Опять что-то не то!»

Вертлявый вежливо отвечает:

—  Нет, вы понимаете все правильно. Просто сегодня вы  — я прошу вас не удивляться  — предстанете перед Великим магистром не только как посол.

— А как еще?!

—  Сегодня при въезде в столицу... произошел некий инцидент... Дмитрия бросает в жар: «Ага! Вот оно как! Вот и аукнулось!..»

— ...Я прошу понять меня правильно, прошу не обидеться... Это будет, конечно, формальность... Но нарушены правила Ордена... Вы меня понимаете?! Вам нужно будет... как это по-литовски?.. сделать отчет. Да! Сделать отчет! Отчитаться... я прошу понимать  — существуют законы Ордена, рыцари не могут от них отступить. Вы, конечно, ничего не знали, вы не могли предвидеть, и к тому же вы посольство, и все это есть небольшая формальность, но... Вы понимаете? Оружие исключается...

«Как много наговорил  — голова кругом... А если я упрусь?.. Как бы отец поступил? Где он? Хоть бы посоветоваться... Нет... Отец вряд ли стал бы упираться... А я наупирался, наделал дел, дальше бы не вляпаться! К тому же  — формальность... Черт с вами!»

—  Хорошо. Я понял. Без оружия. Но что я должен буду делать и говорить?

—  О-о!  — радостно заулыбался вертлявый, видно было, что очень обрадовался такой покладистости князя.  — Там вам все скажут! Это несложно!

«Может, зря?  — подумал Дмитрии.  — Ишь как обрадовался! Ну, черт с тобой!»

Разодетый исчезает, «черненький» стоит у стены, за кроватью, смотрит, по разумению Дмитрия, нагло.

—  А ну пошел на х...!  — вдруг гаркает Дмитрий, и тот срывается с места, кидается к двери, но, уже схватившись за ручку, останавливается, оглядывается, сообразив, что на этот крик он реагировать был не должен. Дикий страх заметался в его глазах.

—  Что?! Соображаешь, стало быть, по-русски, мерзавец!  — Дмитрий развеселился и приободрился, вспомнил вдруг, как от крика Кориата кинулась врассыпную торжественная толпа.

—  Понимаешь?!  — Дмитрий пытается поймать глаза «черненького», но тот гнется, смотрит в пол...

— Понимаю...

—  Иди сюда! Сядь!

—  Не могу, майн хер.

—  Я тебе покажу  — хер, я тебе сейчас твой хер отхерачу!

—  Господи! Как можно!?  — испуганно кричит слуга и вдруг опускается на колени.

—  Ты что?

—  Не погубите! О милости прошу...

— Что?

—  Не говорите никому, что вы мной недовольны. Я все-все для вас сделаю, что ни попросите! Даже что не полагается! Не скажите никому, что я по-русски... Я пропал, если узнают...

Дмитрий понял сразу. Удивился, но удержал в себе.

—  Ладно... А почему,..  — он огляделся, поискал, к чему придраться в обслуге, не нашел.  — Ну ладно! Так сам ты кто? Откуда по-русски знаешь?

Черный как стоял на коленях, так и пополз на них вперед, роняя слезы и шепча:

—  Меня с матерью маленьким в полон взяли, воспитали тут... Из-под Изборска я, русский! Кто ты есть? Богов ли посланец, дьявол ли  — помоги!

—  Как я тебе помогу?! Чем?!

—  Да хоть слово родное... Ведь есть же здесь из ваших кто-то! Неужто у вас здесь своих нет?! Уйти отсюда! К родному берегу...

У Дмитрия аж слезы на глаза. А в затылке Ипатово слово: «Хитры! На самом святом играют, сволочи, истинный Христос!»  — и перед глазами промелькнул весь сегодняшний нелегкий день.

—  Хорошо,  — Дмитрий подошел к слуге, рывком за шиворот поставил его на ноги.  — Стоять!  — тот было опять повалился, но Дмитрий удержал его, встряхнул. Слуга остался стоять, всхлипывал, смотрел в пол. Как это было толковать? В пользу себе или шпионам Ордена?

—  Ладно! Как мне у Магистра себя вести?

—  Как можно надменней. Это они уважают!

—  Что это за процессия была в городе?

—  А! Это барон фон Ротенбург отдавал почести своему предку, погибшему в первом крестовом походе. Говорят, ему там помешали...

—  Так что?

— Что?

—  Если помешали?

—  О-о-о! Это страшно. Это суд Ордена! Это даже не виселица  — костер!

— Костер?!

—  Нарушить обряд, осквернить память предков, участвовавших в крестовом походе?!..

* * *

Кто был этот слуга, шпион или действительно попавший в беду, Дмитрий решить не мог, да и не хотел, он только сообразил, что сейчас в любом случае этот человек будет давать ему лучшие советы, и постарался использовать его на полную катушку.

Как одеться, как себя держать, что говорить, чего не говорить, кто  — кто, где сидит и т. д. и т. д., и на все это «черненький» отвечал кратко и очень толково: каков вопрос  — таков ответ. «Шпион»,  — решил в конце концов Дмитрий. А когда оделся и пошел к двери, «черный», дернув его сзади за полу кафтана, снова грохнулся на колени, заскулил:

—  Не шпион я! Не шпион! Как мне сделать, чтоб ты поверил?! Тут никто не знает, что я по-русски понимаю! Ей-богу!  — и перекрестился по православному справа налево, и поклонился через руку, и вновь заплакал.

—  Ладно! Не скули,  — одернул его Дмитрий,  — там увидим. Держись меня. Пошли,  — он открыл дверь в бесконечный коридор. Там с улыбочкой ждал тот вертлявый, засеменил впереди, указывая дорогу, а навстречу попадались, жались к стенам, таращились  — одни немцы.

«Где же наши-то?!»  — Дмитрий шел, шел, и все ждал  — вот-вот где-то за поворотом покажется Кориат, подойдет, улыбнется, одернет там и тут его кафтан, скажет слово и тогда уж... Но не было Кориата! Никого своих не было! Дмитрий понимал: что-то не так, холодок страха пополз с низа живота, выше, выше...

«Вот это и есть Орден! Ни отца, ни монаха. Теперь только сам! Ухо востро! И не дрейфь  — иначе пропадешь! А пропадать... Сколько раз уже ты пропадал? Все! Вперед!»

Он шел, высоко подняв голову, выпячивая подбородок. Да-а... Видел бы его со стороны кто-нибудь из своих!

Шаг! Взгляд!

Уж это был взгляд! Не сохранит память Ордена, а тем более Литвы, этого марша, когда, как мыши, как тараканы, рассыпались от этого взгляда не только рабы, слуги и разная мелочь, но рыцари!

Его ввели в комнату и остановили у закрытых роскошных дверей. Подошли двое рыцарей (в латах!) встали справа и слева (что за черт?).

Он оглянулся  — нет, своих никого!

Двери бесшумно растворились, рыцари тронули Дмитрия за локти, мол, шагай. Дмитрий вошел и остановился в центре зала.

Прямо перед Дмитрием под огромным, уходящим вершиной под своды, распятием, на возвышении, к которому вели несколько ступенек, на черном, изукрашенном резьбой, с высоченной спинкой, сужающейся кверху и переходящей в шпиль, с прямыми массивными опорами троне сидел (надо полагать!) Великий магистр. Под возвышением, справа и слева от Магистра, повернутые немного под углом вперед, стояло по три таких же роскошных (только спинки пониже) кресла, на которых восседали какие-то важные немцы.

По бокам трона стояли двое, а у каждого кресла по одному, закованные в латы рыцари, опираясь на обнаженные, поставленные перед собой двуручные мечи.

Справа от Дмитрия стояло все литовское посольство во главе с Кориатом с вытянутыми постными лицами. За ними вдоль стены  — разодетые немцы, с противоположной стороны  — тоже.

Слева, у самых ступенек к трону, воздвигался гордо, даже с Дмитриевой точки зрения нагло, огромный, разодетый человек.

«...Что тут происходит? Посольство уже здесь... Меня к ним не пустили...  — Дмитрий ничего не мог понять. Он смотрел на отца, а тот ни знаком, ни даже взглядом не хотел ободрить его, а напряженно вглядывался в Магистра.  — Ну, в общем, все хреново»,  — решил для себя Дмитрий и был прав.

Посольство было принято и разобрано Магистром благосклонно. Правда, почему-то очень быстро. Еще немцы предупредили Кориата, что в связи с произошедшим инцидентом Дмитрия на представление Магистру брать нельзя. Того это кольнуло, но большой тревоги не вызвало: «Черт с ними, может, на том и успокоятся»,  — ведь у Кориата с Великим магистром было что-то вроде сердечной дружбы, завязавшейся пару визитов тому назад. Однажды они так наклюкались вдвоем, что рыцарям-помощникам пришлось растаскивать их в разные стороны, а они все кричали:

—  Бьемся! На двуручных! Но не до смерти! Потому что если до смерти, то с кем же я после выпью и поговорю по душам?!

Это чего-нибудь да стоило, поэтому Кориат успокаивал себя.

Но вот посольство принято. Церемония окончилась. И Кориат ждал, когда Магистр отпустит послов и пригласит к ужину, где поспешит вспомнить с ним прошлое, завести так любимый им умный, неспешный разговор, послушать Кориатовы веселые байки...

Но что-то еще оставалось, послов не отпускали. Магистр прятал глаза. И предчувствие беды все усиливалось в Кориате.

Сначала возник этот огромный нахальный немец, вошедший в залу, как к себе в конюшню. Он подошел к возвышению, поклонился стандартно, но с очень наглым видом, произнес громко:

—  Великий магистр, я прошу немедленно разобрать мою жалобу на этих людей, допустивших неслыханное неуважение к обрядам Ордена!

—  Магистрат слушает тебя, рыцарь!

Жалобщик вскинул руку. Двери раскрылись, и ввели Дмитрия. Никто в посольстве, а уж сам Дмитрий и подавно, сначала ничего не понял. Вошли, встали. Позади Дмитрия два амбала в латах.

Мертвая тишина, и прогремел голос:

—  Великий магистрат! Вот этот человек! Он нарушил извечный путь Ордена! Он должен умереть! Но как  — должны решить вы!

И амбалы в латах схватили (теперь уже по-настоящему!) Дмитрия за локти и заставили опуститься на колено. Он сначала было дернулся вырваться, но куда там! Тогда он попытался повернуться к своим, что тоже не очень получилось и выкрикнул:

—  Что за черт! Отец, в чем дело? Я не понимаю ничего!

Легкое шевеление, шорох шептания  — и к Дмитрию подходит шустренький человечек в черном, опускается рядом на колени и начинает переводить.

Тем временем Магистр почти виновато оглядывается и ловит умоляющий взгляд Кориата. Он делает знак рукой: «говори».

—  Великий магистр! Раз это член посольства, то за все отвечаю я! Поэтому если необходимо казнить виновного, то следует казнить меня!  — он делает шаг вперед, склоняет голову и опускается на колено.

«Ах, как красив, мерзавец! Как же тебя угораздило с твоим-то опытом отношений с нами»,  — Великий магистр с тоской смотрит на Кориата, ему не хочется никого наказывать, казнить, а уж Кориата тем более, ему хочется сесть с ним за стол, выпить и послушать его веселейшую и остроумнейшую болтовню. Но этот барон Ротенбург! Негодяй! Если он упрется  — ничего не сделаешь. Законы Ордена превыше всего!

—  Вот тебе раз...  — Дмитрий, выслушав перевод человечка в черном, не успевает обмозговать и испугаться,  — так уж сразу и умереть!

—  Если ты считаешь себя ответственным и берешь вину на себя,  — и с сомнением, и с надеждой медленно выговаривает Великий магистр.  — ...Но я так понимаю, что сделано было по незнанию?

—  ...По незнанию, по незнанию,  — присутствующие немцы чувствуют симпатии своего главы, по рядам идет шорох,  — по незнанию, по незнанию,  — наконец как будто этот шорох рождает какого-то человечка в черном (все они тут в черном, как тараканы!) который подбегает к трону, опускается на колени, шепчет что-то на ухо наклонившемуся к нему магистру.

—  Да, вот мне здесь объяснили  — по незнанию! В этом случае Орден не придает виновного смерти, а отдает дело на усмотрение оскорбленного рыцаря. Поединок или выкуп.

Как только Великий магистр поизносит эти слова, амбалы в латах отпускают Дмитрия, и он вскакивает на ноги.

—  Я готов заплатить!  — поспешно кричит Кориат.  — Каков выкуп? Пусть рыцарь скажет!

—  Нет! Оскорбивший Орден умрет!

—  Я готов!  — Кориат еще добросовестно принимает все это в свой адрес и выступает вперед, готовясь принять вызов.

—  Не будет же доблестный барон фон Ротенбург биться с послом,  — удивляется Великий магистр.  — Посол неприкосновенен!

—  Я не собираюсь биться с послом!  — грохочет барон.  — Я буду биться с виновником!

«Ну и ну! Ну и сука! Под корень рубит!».  — Кориат смотрит на Магистра и видит в его глазах лишь сожаление и бессилие. И просит глазами: ну сделай что-нибудь! И читает в ответ: ну что же я могу?..

—  Как глава посольства я не могу позволить...  — неуверенно начинает Кориат, но тут Дмитрий, дослушав перевод и осознав, наконец, вполне, что происходит, врывается в разговор:

—  Князь, зачем ты унижаешься?! Неужели ты думаешь, что мне страшно умереть?! Да я если и сдохну, то хоть от души этой сволочи белоглазой пару добрых синяков поставлю! Только мы еще посмотрим  — кто кого! С кем тут? Кто?!  — Дмитрий шагает вперед, маленький, злой, смешной.

По залу шепот. Какое-то нелепое несоответствие моменту: посольство, Великий магистр, государственные дела, и вдруг  — мальчишка. Но в шепоте нет насмешки, лишь уважение. Этого Дмитрий, конечно, не ощущает, это подмечает один лишь Кориат. Огромный рыцарь подходит к Дмитрию, смотрит небрежно сверху вниз, неторопливо стаскивает с руки огромную крагу:

—  Достаточно ли благородного ты происхождения? Если нет, я найду тебе соперника среди своих слуг.

—  Не беспокойся! Высокого! Выше твоего в любом случае!

—  О! Тогда...  — рыцарь с презрительной ухмылкой роняет крагу.

—  Да! Я князь!  — Дмитрий поднимает громадную рукавицу и от души, с размаху  — в наглую харю!

—  Ымк!  — Рыцарь отшатнулся, потом дернулся вперед с явным намерением схватить и придушить, раздавить нахального сопляка, позволившего себе такое, но между ними уже встали те двое, в латах, укоризненно напомнили и тому, и другому, где они находятся.

Дмитрий почувствовал себя на удивление спокойным и нахальным. Он остался очень доволен тем, как обошелся с этим мерзким тевтоном, но когда огляделся, гордо и высокомерно, заметил, что очень как будто довольны и окружающие, все, за исключением литвин.

«Что за черт?! Мерещится?»

Когда удалился Магистрат, в зале взлетел возбужденный непонятный говор. Кориат подошел с убитым лицом, покачал головой:

—  Ну, сын, и натворил ты дел. За все мои посольства такого не бывало.

—  Не брал бы! Что ж теперь, обосраться и не жить?

—  Да теперь что ж... Биться надо. Но я не допущу. Посольство все-таки!

—  Еще чего! Опозоришь не меня, не себя! Всю Литву опозоришь!

—  Да ты что, сын?!

—  Что  — сын! Где ты раньше был?! Теперь все! Не твое дело! Пошло — пошло! Судьба! Как получится! За меня не бойся, не мальчик уже. А если мальчик, то пора мужиком становиться в конце концов!

1

С подобным мужем выйдет кто на бой?
Эсхил. «Семеро против Фив»

Как только поединок был объявлен, Дмитрий из рядового члена посольства сделался сразу главным и самым обожаемым лицом.

Оно, конечно, ко всему прочему было и лестно, и даже приятно, хотя до поединка он этого вполне осознать не мог.

Вечером сидели с отцом Ипатом и Гаврюхой. Монах пил за всех троих, ухал изредка, молчал, смотрел в стену, ничего не видя. Разговор шел лишь между Дмитрием и Гаврюхой, чисто по технике боя.

—  А вот когда слева направо выводишь, далеко отъезжает.

—  Далековато, ну и что? Тут уж щит опускай на пупок, куда деваться...

—  А когда еще и вверх чуть пойдет?

—  У меня так в деле раз было! Я шаг вправо, а потом клинок вверх пошел  — и подставка мировецкая получается, откуда хошь.

—  Ладно, понял. Ну а когда он снизу в яйца ширяет, нужен винт, да не нравится он мне: сам собой не затевается.

—  Тут и не стоит винт делать, сил на него много уходит, а толку... Лучше шагнуть просто, вправо или влево, и все.

Беседа идет долго, вопросы у Дмитрия не иссякают, а Гаврюха старается пообстоятельней объяснить, не упустить ничего. И сколько бы это продолжалось, неизвестно, может, и всю ночь, но в какой-то момент спохватывается монах:

—  А ну, вояки, давайте-ка спать! Надо с силами собраться,  — он возится руками под сутаной, достает коричневый шарик,  — давай, выпей  — и баиньки.

—  Да,  — соглашается Гаврюха,  — надо поспать, хорошенько поспать. Сил много потребуется. Слушай: главный отцовский секрет, он мне приказал до смерти хранить, да что уж теперь... Если ты не устоишь, то и мне...  — Гаврюха смущается.  — Слушай внимательно! Дело простое, но против этого никто у меня не стоял: когда он будет бить сверху (а он будет!), а ты делаешь винт по-простому, то при выходе шаг вперед и снизу подмышку, под бьющую руку... Понял?

—  Понял... Понял!!

—  Только не сразу лезь! А когда  — я тебе завтра перед дракой шепну. Идет?!  — Гаврюха подмигивает.

—  Идет!  — Дмитрий веселеет, усмехается.

—  Хватит, петухи!  — цыкает монах.  — Завтра посмеетесь, нынче ни к чему это.

—  Да ладно...  — Гаврюха засобирался уходить.

Наказав ему еще раз никого к ним не пускать, особенно Кориата, монах стелет себе на полу у Дмитривой кровати, укладывает его и, покрестив себя, Дмитрия, углы, порог и собственные ноги, укладывается сам, бормоча напоследок:

—  Бог не выдаст! А свинье...  — х... Мы тоже лыцари...

2

Один от страха помер, другой ожил.
Пословица

Было настолько торжественно, что у всех тряслись поджилки. Умели рыцари обставить убийство,  — а что творится простое мерзкое убийство, никто, кроме дам, не сомневался,  — роскошно и великолепно.

Только на монаха, кажется, ничего не подействовало. Вмазав с утра ковш браги, он время от времени рокотал:

—  В манду! Двум смертям не бывать, а мы не лыком шиты. Что нам лыцари, мы сами лыцари...

Хотя, понятно, настроеньице у него, да и во всем посольстве, было хреновато.

Рыцарь был огромен, закован в железо  — гора!

Дмитрий вышел в московской кольчуге (свадебный подарок от тестя), чем вызвал завистливое «Ахх!» собравшихся наблюдать поединок рыцарей. Кольчуга была вожделенной добычей, за нее рыцарь мог прозакладывать любое оружие, не одного коня, красавиц рабынь, да мало ли... Кольчуга достанется победителю, и хоть самому ему она, пожалуй, будет маловата, тем не менее... Этот «Ахх!» адресовался ему, будущему владельцу.

Утром монах проснулся поздно, было уже светло, и заорал, не прокашлявшись, басом:

—  Эй, кто там! Мы жрать нынче будем, аль нет?!

Этот крик разбудил Дмитрия, который, потянувшись, глянул в окошко, увидел там заголубевший край неба и вдруг спросил:

—  Отец Ипат, ты хотел мне шиповника с того берега притащить... Помнишь?

—  Помню! Только лучше я тебя самого туда отвезу, ягоды разные, сам выберешь, какие больше понравятся. Идет?

—  Идет!  — Дмитрий вскакивает, машет руками, а монах радостно отмечает про себя: «Об потом думает, значит, не должен бы помереть-то!»

—  Давай одеваться, а то, небось, эти ждут уже.

—  Подождут, морды, что их баловать.  — Монах зовет Гаврюху, они одевают князя бережно, внимательно, строго  — в бой! Только вот... Сами-то они в бой не идут. Бой не для них! Бой только для него одного, и это делает их такими виноватыми!

—  Ну что у вас вид, как у индюков! Сил моих нет!

—  Да что... Легко что ли провожать...

—  Куда провожать?

—  Известно куда... Откуда не всегда и...

—  Отче, да ты что?! Я что сюда, за пятьсот верст, киселя хлебать приехал?!

—  Ах, князь! Как я рад, что у тебя настроение такое!

—  А каким же ему еще быть! Гаврюха, давай оружие!

Вот тут-то Ипат и хватил свой ковш браги, с этого момента и бубнил:

—  В манду! Мы, что ли, не лыцари?

* * *

На балконе уселось общество. Великий магистр Генрих фон Арфберг, магистры, бароны, знатные рыцари. Отдельной стайкой дамы: шляпы с перьями, ослепительные кружева, веера, драгоценности. Было тут слева, с самого края, и все литовское посольство. Кориат сидел полумертвый, желтый, с остановившимся взглядом. За ним присматривали два отрока. Весь вчерашний вечер он прометался из угла в угол в своей келье, стараясь придумать какой-нибудь выход, всю ночь не спал, представляя себе так и эдак будущий поединок. И сейчас вид его был просто ужасен.

Дамы особенно заметили это.

—  Почему литовский посол так переживает?  — шептались они между собой,  — неужели он думает, что поражение от рыцаря Ордена как-то уронит его престиж? Ни для кого не позор уступить рыцарю Ордена, тем более для этого мальчика... Тем более, надо полагать, благородный барон Ульрих фон Ротенбург оставит его жить...

Загнусили трубы. Все было готово, прибрано, красиво, на месте, как это бывает только у немцев: трубачи, герольды, арена, зрители. И участники.

Дмитрий стоял с монахом и Гаврюхой в своем углу двора. Напротив маячила огромная фигура в железе. Меч у рыцаря тоже был огромный, а вот щит маленький, как игрушка, будто для проформы, будто и не нужен он ему вовсе.

И в эти, главные, может быть, для Дмитрия минуты монах ослаб, ни словом, ни видом своим не смог помочь, подбодрить. Что-то мычал, бормотал  — и все. Толковое говорил Гаврюха:

—  Видишь, панцирь какой! Оно с одной стороны хорошо  — движения сковывает, устанет он быстро, столько железа на себе таскать... Но пробить... Так что бестолку не бей. Вообще не бей. Отмахивайся, отходи, как будто боишься. Он тогда вразмах пойдет. Понимаешь?

— Да!

—  Вот как пойдет вразмах, ты его и поймай! На эту мою штучку.

— Да!

— Ну, с Богом!

—  С Богом, с Богом,  — бубнил монах, и Дмитрий совсем уже собирался выступить на середину двора, как вдруг возле них тенью возникает «черненький», что прислуживал ему в келье:

—  Князь, ты должен его убить.

—  Ххах! Еще бы! Конечно, должен, иначе он меня!

—  Нет! Ты не понял! Если ты победишь, не оставляй его в живых, заклинаю тебя! Иначе ты не доживешь до завтрашнего вечера,  — и «черненький» исчезает.

Снова загрохотали трубы. К началу боя. Гаврюха подскакивает:

—  Чего он тебе сказал?

—  Сказал, что щадить нельзя. Обязательно убить.

—  Господи! Этого нам только не хватало!

—  А что? Это важно?

—  А как же! Ну ладно, черт с ним! Не бери в голову! Вперед!

—  Вперед.  — Дмитрий как-то весело, совсем не сознавая, что перед тобой вот она  — смерть, вышел на середину, встал рядом с этой горой железа, поднял меч, приветствуя Магистра (где он там?) и не долго думая (т. к. сигнал к началу поединка уже прозвучал) шваркнул вдруг без замаха мечом по этому проклятому железу, так что рыцарь не успел отреагировать и как следует отбить. Шлем слетел у него с головы и с мерзким жестяным дребезжанием покатился по камням.

На балконе прошелестело «Ах!» и смешок.

Такое начало сильно меняло дело! Дмитрий уже не мог переключиться  — голова открыта!

Поединок уже шел вовсю. Рыцарь остервенело бил и бил. Дмитрий еле успевал уворачиваться и отмахиваться и все смотрел, как зачарованный, на открытую голову противника, когда услышал истошный Гаврюхин крик:

—  На голову не смотри!!!

«Действительно! Что это я?! Что мне  — делать нечего? Мне по плану надо работать, как Гаврюха наказал».  — Дмитрий успокоился, перестал смотреть на обнаженную голову рыцаря и стал старательно отбивать удары.

Удары были, конечно, тяжелы, но ему удавалось пока пускать их вскользь, отступая влево, влево, и в конце концов они обошли по кругу весь двор и вернулись почти на прежнее место, причем Дмитрий не ударил ни разу, он только отбивал и отходил.

Балкон ревел что-то непонятное. Кричал и Гаврюха, и Дмитрий его слышал:

—  Все правильно! Все правильно! Не сорвись!

«Правильно-то правильно, а дальше что?»  — Дмитрий уже и отмахивался с трудом, и щит еле держал. Рыцарь, правда, тоже явно притомился: и бил реже, и меч поднимал медленней. Но сила удара была прежней, так что...

Тут опять закричал Гаврюха:

—  Он вразмах пошел! Вразмах!

«Что-то не вижу я, чтобы очень вразмах, но раз Гаврюха кричит...»

Дмитрий спровоцировал удар сверху, отбил, и когда рыцарь начал замахиваться для нового удара, сделал, как научил Гаврюха. И прочувствовал, что попал!

Рыцарь отскочил на два шага, рука с мечом висела у него вдоль туловища, как плеть, но он не упал, даже не пошатнулся. Дамы на балконе взвизгнули.

«Вот тебе и секрет... Слава Богу, хоть руку отсушил...»

Постояв секунды три, пока Дмитрий не двинулся на него, рыцарь вдруг далеко отшвырнул свой игрушечный щит, переложил меч в левую руку и кинулся вперед. Они сошлись в ударе грудь в грудь, и Дмитрий увидел наглую торжествующую улыбку и белесоватые, светло-светло голубые глаза. И подумал: «Ну вот, кажись, и все... Приплыл».

Но вид этих глаз заставил что-то вспыхнуть в его мозгу: поляна, дед, козы... Он поймал взгляд рыцаря и увидел, как глаза его расширились и, как когда-то давно в лесу перед козлом Федькой, Дмитрий уперся в эти глаза своим взглядом, переложил в левую руку меч (чуть не уронив его) и сделал жест.

На балконе ахнули! Рыцарь, когда мальчик непонятно перекладывал из руки в руку меч, вместо того, чтобы стукнуть его, совершенно незащищенного хоть сверху, хоть сбоку  — хоть как!  — вдруг отскочил, начал пятиться, отмахиваясь мечом, как от мух.

А мальчик, взяв опять меч в правую руку, пошел на него. Просто.

Было, конечно, совсем не просто! Дмитрий, раз уж получилось, должен был удержать его взгляд, но немец и сам не мог оторваться. Глаза его отворялись все шире и шире, и наконец он заревел. Громко, дико, безумно!

Он пятился до тех пор, пока не прижался к стене под балконом, так что финал дамы не увидели. Рыцарь умолк, вжавшись в стену и закрывая рукой с мечом лицо, правая по-прежнему висела плетью.

Дмитрий подошел и несильно, плашмя стукнул его мечом по макушке. Немец по-поросячьи визгнул и упал.

Дмитрий вышел из-под балкона и поднял меч. Над двором взлетел рев. Чествовали победителя, надо полагать! Дмитрий оглядывал балкон, удивляясь: «Чего это они такие радостные-то?»  — и никак не мог отыскать отца.

А того там и не было. За минуту до развязки Кориату стало плохо, и отроки унесли его с балкона.

Плохо, видно, было и отцу Ипату, который сидел в углу двора, прямо на камнях, смотрел в землю, икал и все твердил монотонно:

—  В манду! Мы, что ли, не лыцари!

* * *

Так что когда над ристалищем взлетел приветственный крик, из своих к Дмитрию бросился один Гаврюха:

—  Ну что?! Что случилось-то?! Почему ты так робко?! Он бы уж давно!..

—  Да я как надо все сделал. Сил уже не оставалось, вот и...

—  А как же ты смог?!

—  Да вот так... Из своих запасов.  — Дмитрий улыбнулся безмерно устало, лицо его было аж серым.  — И слава Богу!

—  Да уж!  — Гаврюха забирает у него меч, щит, трясет руку и даже, кажется, к губам подносит, Дмитрий не очень замечает, не очень соображает, у него начинает плыть перед глазами, он садится на землю, чтобы не упасть.

Набегает куча народу, все что-то говорят, кричат, хлопают по плечам, по спине.

И вдруг выворачивается «черненький» и на ухо:

—  Вот это правильно, князь! Останься он жив, вы умерли бы этой же ночью! А теперь все хорошо! И не только для вас. Видите, сколько народу радуется!

—  Не понял!  — Дмитрий трясет головой.  — Он что, помер что ли?! Но все всех отталкивают, что-то кричат, «черненького» оттирают...

—  Гаврюха! Рыцарь что, помер?!

—  А х... его знает! Сейчас посмотрю,  — и через минуту Гаврюха подходит с обескураженным вытянутым лицом:

—  Князь! Он помер!

—  Как?!!  — Дмитрий вскакивает на ноги.  — Я ж его тихонько, плашмя... У меня из головы вылетело напрочь, что его убивать надо!  — а сам вспоминает глаза рыцаря там, у стены, в последний момент.  — Правда, что ль? Гаврюха! А ну гляди мне в глаза!

Гаврюха заглядывает, и его словно бьют по лицу, он дергается, отлетает назад, ударяется спиной о кого-то, закрывается рукой:

—  Помилуй, князь!

Дмитрий крепко зажмуривается. «Вот так! А ты все скромничал... Раз уж это есть, разве можно этим пренебрегать? Это ведь оружие почище меча выходит! Если б не оно, валялся бы ты уже здесь без головы... А ты все в благородство играешь...»  — он открывает глаза и... Это уже другой человек.

* * *

—  Пойдемте, рыцарь, пойдемте,  — черный переводчик тормошит его за плечо.  — Вас требует Великий магистр, объявить победителя.

—  Объявить? Хорошо, хорошо, пошли. Гаврюха!

Гаврюха подскакивает с каким-то совершенно побитым видом.

—  Ты что?  — удивляется Дмитрий.

—  Князь! Я на тебя теперь...

—  Ты что  — дурак?! Впрочем, ладно, после! Пойдем! Скажи им, чтоб вели, но сам от меня ни на шаг.

—  Почему?

Дмитрий наклоняется к нему:

—  Кто на кого молиться должен?! Ты меня уже второй раз спасаешь! Только ты помогал! Цыц! Молчи! И рядом! Если кто что  — только шепни, я любого гада в порошок сотру! Понял?!

— О-о! Князь! Пойдем!

Их ведут на середину двора. Все замолкает. Становится еще торжественней, чем перед поединком.

На балконе поднимается со своего места Магистр.

Он поднимает руку и громко произносит что-то. Раздается приветственный крик.

—  Что он сказал?

Переводчик шепчет Дмитрию на ухо:

—  Он сказал, что поединок был честным и прошел по всем правилам рыцарства.

—  А что это значит?

—  Это значит, что никто в пределах Ордена не будет вам мстить.

— Ого!

* * *

Вечером состоялся официальный торжественный прием литовских послов Grossmeister'oм Ордена.

На этот прием посольство шло уже в полном составе, в парадных одеждах, во главе с Кориатом, очень бледным, но на взводе, сияющим, остроумным и, конечно, неотразимым для дам. Хотя, впрочем, ни одной дамы на приеме быть не могло.

Но до этого...

Для Дмитрия-то, конечно, весь день стал сумасшедшим, плохо сознаваемым калейдоскопом: какие-то люди, лица, слова, дамы в восхищенных улыбках, слуги, кресты на плащах, снова улыбки... И все это на фоне удивительного ощущения  — жив! То есть в течение нескольких часов после поединка он осознал, насколько основательно вбил в себя, чтобы не мучиться и не волноваться перед боем, что с жизнью придется расстаться  — ну и черт с ней! И восхитительно было снова привыкать к тому, что нет еще! Поживем!

Дмитрий удивлялся и радовался всему, что попадалось на глаза, все казалось таким милым, добрым. Даже немцы. Даже рыцари. А ведь действительно было странно: они действительно были все милы и добры, все улыбались Дмитрию, говорили что-то приятное, похлопывали по плечу. Что за чертовщина! За весь день Дмитрий не увидел ни одного угрюмого или просто хмурого лица! Ведь погиб знатный барон, человек, наверное уж, для Ордена не последний!

Почему же они веселятся? Что тут не так? Или опять подвох какой-то, и в самый неподходящий момент Орден снова выпустит ногти, на сей раз без промаха?!.

«Надо поспрошать... Отца, монаха... И этого... »черненького».

—  Гаврюха!

— Я, князь!

—  Найди-ка ты мне того, «черненького», кто посоветовал нам барона убить.

—  Ох... Я его и в лицо-то как следует не запомнил... Как хоть его зовут?

—  Да черт его знает!

—  А как же?

—  Да ну как-нибудь! Найди кого-нибудь, кто по-литовски или по-русски понимает, поищи слугу, что прислуживал мне перед судом. Только лишнего не ляпни... Про совет его или что...

—  Ну что ты, князь!

—  Ну давай!  — а сам принимается искать отца и монаха. Отцову келью ему указали сразу. Войдя, Дмитрий какое-то время не мог найти, что сказать, так озадачил его вид отца. Кориат сидел за столом, лицом к двери, в обществе Леонарда и Байгарда, и был настолько пьян, как Дмитрий и представить себе не мог, и вдобавок (может, в зависимости от выпитого, а может, от пережитого) невероятно взвинчен, почти в истерике.

Пил, видно, он один, потому что советники сидели тихо, смотрели грустно и ни на какие выходки Кориата не реагировали.

А он то похохатывал, то тер ладонями лицо, то всколачивал и приглаживал волосы и без перерыва вскрикивал:

—  Вот мы их как! Не лыком шиты! Мы и зашибить можем! И до смерти... Вот так вот! И кто!! Митька мой! Кровинушка моя!  — а увидев сына, поднялся и распахнул руки:

—  Вот он! Вот он, мой герой! Сын!! Иди...  — И вдруг скривился, схватился за грудь и начал заваливаться на бок. Леонард вскочил, поддержал, усадил на прежнее место, но князь все валился, тогда Леонард уложил его на лавку, расстегнул кафтан, сунул руку в кувшин с водой, а потом под рубаху, на грудь князю. Тот то ли с мукой, то ли с облегчением длинно и громко выдохнул:

—  О-о-о-охх!

Байгард недовольно смотрел на Дмитрия:

—  Пошел бы ты, князь... К себе. Видишь, как отец радуется. Опасаемся, как бы он от радости не чокнулся или того хуже  — в ящик не сыграл.

—  Да я что,  — растерялся Дмитрий.  — Я только спросить хотел... Откуда же я знал? Конечно...  — и он поворачивается уходить.

—  Ты прости, князь,  — оправдывается Байгард.  — Нам ведь на прием сегодня вечером... Ты знаешь?

— Нет!

—  Ай-ай-ай! Ну и подручники у нас, головы бы им поотрывать. Так вот  — ты готовься. Парадный костюм. При оружии! Все помощники, каких считаешь нужными, тоже чтоб при полном параде. К трем часам по полуночи. Я зайду часа за два, проверю, уточню, а ты позаботься там обо всем, распорядись. А то нам, видишь, к тому времени главу посольства на ноги поставить надо.

—  Да разве ж это возможно?!  — ужасается Дмитрий.

—  Если очень постараться,  — лицо Байгарда у углов рта покрывается морщинами, что означает улыбку,  — то можно. Ты что спросить-то хотел?

Кориат корчится на скамье, скребет грудь, но когда Леонард дает ему что-то хлебнуть, успокаивается, вытягивается и мгновенно засыпает.

—  Я отца спросить хотел... Может, и вы скажете... Чего это у них так весело? Радуются как будто... Ведь знатного барона ухлопали. И кто?

Иностранцы, с которыми вечная вражда... А они улыбаются, поздравляют... Что, так законы рыцарства уважают?

—  Да ну,  — Леонард отходит от Кориата,  — наплевать им на законы рыцарства! Видел я таких поединков уже не один. Как только посольство, так задирают, всегда какая-нибудь пакость. А поединок... Если б ты убил важного для Магистра человека, нужного или любимого, ты бы, пожалуй, теперь уже в клетке сидел. Да и все посольство могло загреметь... Нет! Тут что-то... Похоже, чем-то ты им угодил, помог! Не знаю пока  — чем, но угодил, несомненно. Попозже узнаем. Даже вот на этом приеме, наверно. Пьянка будет большая, чувствую. Так что ты перед тем, как идти, кусок масла съешь, чем больше, тем лучше.

—  Зачем?

—  Чтоб не опьянеть.

—  Да я не пью! Я вовсе пить не буду!

—  Нельзя! Обидеть можешь! И на новую неприятность нарваться. Зачем судьбу испытывать? И так нам по твоей милости досталось... Видишь вон, с отцом что?..

—  А что? Нажрался с радости, да и все.

—  Да что ты говоришь?! А ты видел  — его во время боя с балкона унесли?!  — взрывается Леонард.

—  Да... Во время боя ему, конечно, только и дел было, что на балкон смотреть,  — невозмутимо вставляет Байгард.

Дмитрий фыркает, а Леонард смущается:

—  Ну не на балкон... Ну так пусть знает! А монаха видел?

— Не-ет...

—  Так посмотри пойди! А нам каково было?!

—  Можно подумать, нам было страшней, чем ему,  — снова невозмутимо вставляет Байгард.

—  Ну не страшней... Да кончай ты, умник! А то не трясся ты, как овечий хвост, и за него, и за все посольство!

—  О-о-о!

—  Ладно, князь, иди с Богом, готовься!

* * *

Дмитрий идет искать монаха. Долго тыкается туда и сюда, плутает, спрашивает по-русски и по-литовски, но встречные пожимают плечами, сторонятся, разбегаются.

Махнув рукой, Дмитрий возвращается к себе и видит: за столом отец Ипат в обнимку с Гаврюхой. В руках у обоих огромные кружки.

—  Гаврюха, цыц!  — кричит Дмитрий, и тот испуганно роняет кружку.  — Ты как здесь оказался?! Ты нашел, кого я просил?!

—  Не-а! Я сунулся туда-сюда, на отца Ипата вот наткнулся, а он говорит  — не надо!

—  Мудрец! Почему не надо?!  — Дмитрий смотрит на монаха, тот молчит. Лицо его, красное и мокрое (от слез что ли?) расплывается. Он отпускает Гаврюху, досасывает из кружки, встает и, раскрыв объятия, направляется к Дмитрию обниматься.

Дмитрий не находится, что сделать. Монах хватает его своими лапищами, тискает, лезет целоваться, обслюнявливает обе щеки, слезы градом катятся у него из глаз, он бормочет неподобное:

—  Я знал... знал... Завтра за реку, за шиповником!.. Накормлю... Там ягоды красные, круглые и оранжевые, длинненькие такие... Я уж думал  — все! Да и все мы тут думали...

—  Отче, не бреши! Я так никогда не думал!  — не совсем твердо отзывается Гаврюха.

Но монах его не слышит:

—  ...а ты вдруг про шиповник! Я сра-а-зу понял, сра-а-зу занадеялся!..  — его шатает так, что не случись на дороге Дмитрия, загремел бы под стол. Тот хватает его за руку и за ворот:

—  Отец Ипат! Слушай меня внимательно!  — смотрит пристально в глаза, но монаху все до лампады, он пьяно улыбается и тянет:

—  Слушаю тебя внима-а-ательно!.. Я всегда слушаю тебя внимательно... А теперь еще внимательней!..

Дмитрий сокрушенно мотает головой:

«Черта от него теперь добьешься!»  — но все-таки кричит в ухо:

—  Нам вечером на приеме у Магистра быть! В приличном виде! А ты нажрался  — глаза врозь!

—  X... я клал на твоего Магистра! И на его прием! Я лицо неофициальное! Хха! Ха-ха! Я лучше вот тут с Гаврюхой  — хлобысть! А потом  — трали-вали!

—  Ну уж дудки! Гаврюха, давай скипидар.  — Сейчас!

—  Нне-е жалаю!!  — ревет монах.

—  Черт с тобой! Гаврюха, не надо скипидара! Пусть накачивается. Но сам  — ни-ни! Приведи себя в порядок и давай, действуй!

—  Что?  — не понимает тот.

—  Собери старших дружинников, предупреди! Чтоб доспех парадный! Мне парадную одежду, отцу, Байгарду с Леонардом. Сам тоже! Слуг всех на уши поставь! Чтобы живо! А то не посольство, а кабак: князь без чувств, отец Ипат — свинья-свиньей! Главные советники над князем хлопочут, а дружина сама по себе. Никому ни до чего!

Гаврюха бросается исполнять, а монах наливается обидой. Плюхается на скамью, подпирает щеку рукой, смотрит исподлобья:

—  Из-за него, засранца, сколько волос седых прибавилось,  — ведет по выстриженной макушке, ищет волосы, наконец, дергает где-то за ухом.  — На, смотри!  — сует Дмитрию под нос три темно-рыжих волосины.  — А он: «Свинья! Свиньей!» Сам ты свинья!

Дмитрий хохочет:

—  Ты почему запретил Гаврюхе слугу искать?

—  На что он тебе?

—  Расспросить. Он в друзья набивался, помогать лез...

—  Он набивался, он пусть и ищет. Тебе-то зачем? Не лезь ты сам никуда! Опять вляпаешься! Не наелся еще, что ли?!  — неожиданно трезво и осмысленно отчитывает его монах.

Дмитрий таращит глаза:

—  Отче! Ты правда пьян или притворяешься?

—  Не твое дело!

—  Ты будешь скипидар нюхать или нет?

— Нежжалаю!

—  Тогда иди к себе и там хоть залейся, а мне не мешай, мне к приему надо приготовиться.

—  Не ходи!

—  Ишь ты! А вдруг они обидятся?

—  Не ходи! Пойдем лучше со мной... Ко мне...

—  Еще на один поединок нарваться?

— Божже упаси!!

—  Вот и я думаю... Ты мне что сейчас сказал?

Монах долго тупо смотрит перед собой, потом вдруг встает и молча, сильно шатаясь, идет к двери.

—  Ты куда?

—  К себе... Как приказано...

* * *

И вот вечером...

Посольство подвели к роскошно украшенным, сходящимся вверху к середине пикой дверям какого-то (как потом оказалось, пиршественного) зала. Остановили. Расставили парами. Тщательно пересчитали. Дмитрий оказался во главе одной из цепочек, рядом с отцом. За отцом стоял Леонард, за Дмитрием Байгард, дальше дружина.

Через какое-то время двери распахнулись, и их ввели.

Зал был огромный, с узкими длиннющими окнами, забранными разноцветными стеклами, и, как показалось Дмитрию, очень высокий, потому что потолка не было, просто стены на определенной высоте начинали склоняться друг к другу и сходились где-то там, очень высоко.

Рыцари уже чинно стояли за столами. Столов этих, широких, но от чудовищной длинны казавшихся узкими, было три. Они располагались торцами ко входу, средний был отодвинут подальше вглубь, во главе его, на кресле с высоченной узорчатой спинкой сидел Великий магистр Генрих фон Арфберг.

Справа и слева от него сидели по два рыцаря ужасно важного вида  — важней, чем сам Магистр. Кто это были, заместители Магистра, важнейшие бароны или уважаемые старейшины Ордена  — знал, может, лишь Кориат, но спрашивать его было уже поздно, потому что их развели по разные стороны стола и остановили рядом с этими важными рыцарями, позади пустых кресел, явно предназначенных для гостей.

—  От имени великого Ордена крестоносцев я приветствую посольство нашего друга, Великого князя Литовского Олгерда!  — громко, торжественно провозгласил Великий магистр.

Рыцари гаркнули: «Хох!»  — и начали рассаживаться.

Уселись и послы. Дмитрий оглядел стол. Он был уставлен маленькими бочонками, большими бутылками, огромными блюдами с разнообразнейшей снедью, металлическими кружками и дивными стеклянными бокалами. Прямо между Дмитрием и отцом стоял торчком бочонок на подставке с трубкой возле днища, заткнутой пробкой, а радом огромный поднос, на котором лежал молодой (пуда на два) поросенок, обложенный яблоками и капустой, было еле заметно, что он уже разрезан поперек на готовые (преогромные!) порции.

Перед Дмитрием лежал красивый нож с резной ручкой и скругленным на конце лезвием и двузубая штука, которую отец, помнится, называл не то билкой, не то вилкой. Ложки не было.

Слуги побежали вокруг столов, наливая из бочонков и бутылок, как кто им указывал, но по полной кружке.

Дмитрий оглянулся на своего слугу и радостно поднял брови: «черненький»! Прав был монах! Как всегда...»  — Тот кланяется, прижимает руку к груди, а палец (незаметно) к губам.

Магистр поднимает кружку:

—  За здоровье, счастье и удачу наших уважаемых гостей! Рыцари ревут: «Хох!»  — и пьют. До дна, все, даже Магистр.

Дмитрий беспомощно оглядывается на важного соседа  — перевел бы, непонятно,  — тот хоть и свысока, но дружелюбно улыбается Дмитрию и опрокидывает кружку себе в пасть...

Дмитрий оглядывается назад, «черненький» наклоняется и шепчет, неожиданно по-литовски, да чисто так:

—  Они пьют ваше здоровье.

— Мое?!

—  Нет, всех вас, всего посольства.

—  А-а-а.  — Дмитрию ничего не остается, как поднять свою кружку: «Ну, будь, что будет, кусок масла я заглотил, хотя чуть не сблевал, так что...  — и он, прикрыв глаза, пьет, ожидая худшего. Но в кружке  — жидко разбавленный кисленький медок. «Опять подвох! Что это? Насмешка? Оскорбление? Как реагировать?»

Дмитрий смотрит на отца. Тот вроде спокоен, а ведь из одного бочонка наливали. Дмитрий показывает кружку «черненькому»:

—  Что это?

Тот делает важное лицо:

—  О! Это очень редкое дорогое вино! Его привезли недавно из Хунгарии. Подарок ихнего короля!

—  Как тебя зовут?

—  Иоганн.

—  Иван  — значит... Ваня... »Черненький» склоняется к его уху:

—  Прошу тебя, князь!  — в глазах его мольба.

«Черт с тобой,  — думает Дмитрий,  — но почему ты вдруг по-литовски заговорил?»

За столом между тем начинается великий разбой: рыцари, вооружившись ножами и этими двузубыми, помогая себе лопатками, торчащими в блюдах на серединах столов, режут, рвут, отдирают, тащат на свои медные чаши груды мяса, птицы, копченостей, окороков, загребают горы надлежащих к мясу овощей: капусты, репы, брюквы, лука, еще чего-то непонятного — пареного, вареного, тушеного, квашеного, соленого...

Но не дав разойтись как следует обжорству, с места поднимается Кориат. Он лишь дождался, когда слуги вновь наполнили кружки.

Кориат поднимает свою, и в зале, не сразу, но довольно быстро, смолкает шум голосов, звон и скрежет.

—  Великий магистр, сиятельный барон Генрих! Уважаемые рыцари Великого Ордена крестоносцев! Я благодарю вас за великолепный прием, оказанный нашему посольству! За истинно рыцарское поведение и строгое соблюдение законов рыцарства! Я пью за нерушимую дружбу Литвы и Ордена, пью за величие Ордена!

Раздается такой рев «Хох!»  — что Дмитрий чуть не подпрыгивает на скамье и оглядывается на Иоганна. Тот шепчет:

—  Князь предложил выпить за величие Ордена...

Рыцари повскакали с мест, и  — удивительнейшее дело!  — поднялся сам Великий магистр! Он медленно, торжественно поднял свою чару и повторил:

—  За величие Ордена!

—  Хо-о-о-хх!  — закричали снова в искреннем восторге рыцари. Даже и Дмитриевы важные соседи воодушевленно взревели.

Дмитрий глотал кислую гадость, пахнущую кошачьей мочой, и любовался отцом: «Ну, папаня! Теперь они, пожалуй, тебя в задницу расцелуют! А маслом я, видно, зря давился...»

После этой кружки разговор зазвучал много громче, а стук, визг ножей и чавканье заглушали даже и разговор. Воодушевление, поселившееся в сердцах рыцарей после столь удачного тоста, чувствовалось и должно было во что-то вылиться. Поэтому все почти мгновенно затихли, когда поднялся первый, сидевший справа от Магистра, рыцарь.

—  Нам, скромным слугам Христовым, приятно и удивительно, что в далекой Литве, где еще не везде знают слово Божие, есть люди, так прекрасно понимающие идеалы Ордена и его святые задачи. Я пью за лучшего среди них, уважаемого посла, сиятельного князя Кориата!

—  Хоо-о-о-хх!  — уже нестройно, но очень громко и очень весело загремели рыцари, глядя на князя и приветствуя его чарами, некоторые даже вскочили на ноги. Пили до дна и грохали пустой посудой об стол.

Кориат кланяется говорившему, поднимает чару, поворачивается туда и сюда, приветствуя пирующих, пьет. Вот теперь он снова обрел душевное равновесие, он здесь свой, в привычной обстановке, в столь приятном и необходимом ему центре внимания.

Поднимается рыцарь слева от Магистра. Теперь тишина устанавливается долго, тем более что после предыдущей кружки не все успели закусить.

—  Я надеюсь, что Литва, под руководством таких мудрых вождей, как присутствующий здесь сиятельный князь Кориат и его уважаемый брат Олгерд, будет и дальше крепить дружбу с Орденом, идти по пути защиты дела Христова и искоренения язычества! Здоровье великого князя Олгерда!

—  Хох!  — без энтузиазма отзываются рыцари, но пьют исправно. Дмитрий замечает: некоторые бочонки исчезают со стола, а вместо них появляются какие-то странные сосуды, похожие на кувшины, как бы обтесанные с одного бока.

—  Иоганн, а в этих горшках что?

—  О, это шнапс! Это очень, очень крепко, очень горько! Я не советую князю!

—  А почему его сразу не поставили?

—  Это горький напиток. Он не соответствует торжественным и радостным событиям.

—  А что, теперь пойдет нера...  — но тут поднимается сосед Кориата:

—  Слуги Господа нашего Иисуса Христа!

Все присутствующие в зале немцы с грохотом вскакивают, и в зале наступает гробовая тишина. Дмитрий тоже уже было дернулся, но заметив, что отец не пошевелился, остался сидеть.

—  Сегодня нас покинул один из славнейших и могущественнейших рыцарей Ордена, сиятельный барон Ульрих фон Ротенбург. Он был последним представителем великого рода, на протяжении веков сражавшегося за дело Христово! И сам он не жалел ни сил, ни средств для торжества этого дела. Его энергия была настолько велика, что часто перехлестывала за грань...  — оратор замялся,  — привычного. Он был неистов в выполнении заповедей Божьих! И нетерпим к пренебрегавшим ими. Эта нетерпимость не позволила ему простить несведущего и этим,  — кто знает?  — возможно, прогневить Господа...

Иоганн быстро, на одном дыхании нашептывал Дмитрию перевод, и тот по мере продолжения речи подбирался и сжимался в комок, у него даже челюсти сомкнулись и, кажется, скрипнули зубы: «Вот, опять какой-то подвох?! Может, теперь они тебя разденут в торжественной обстановке, да на вертел, вместо поросенка?.. Хотя... Зря, что ли, Леонард говорил... Не бзди раньше времени...»

—  ...Так это или нет, мы не узнаем. Но великое рвение барона Ульриха в службе Господу и Ордену навсегда останется примером для нас и для тех, кто придет нам на смену! Если бы он остался среди нас, то сотворил бы еще много славных дел!

Дмитрий заметил, как при этих словах важные соседи склонились друг к другу и зашептали что-то. Как будто даже с улыбкой.

—  О чем они?  — прошипел он Иоганну. Тот шагнул к рыцарям. Между тем оратор торжественно закончил:

—  Но Господь призвал его к себе! Так пусть он останется в сердцах живущих вечным образцом служения вере! Мир его праху!  — он плеснул из кружки на стол и выпил. Рыцари в полном молчании последовали его примеру. Но на их лицах Дмитрий так и не заметил скорби. Это несколько воодушевляло.

Он потянул из кружки и чуть не отшвырнул ее: «Господи! Да это самогонка! (Ее-то Дмитрий ненавидел больше всего на свете!) Да еще как будто разбавленная, слабенькая  — одна вонь!»  — Но куда деваться? Он подержал кружку у рта и осторожно поставил. Кажется, никто не заметил.

Гул голосов стал быстро нарастать,  — видно, шнапс подействовал!  — и вскоре поднялся такой гвалт, что уж и соседу приходилось чуть не в ухо кричать.

Вдруг сзади, уже не шепотом, заговорил Иоганн. Дмитрий даже вздрогнул:

—  Я почти не успел... Они говорили что-то насчет большого облегчения для Магистра, что на его месте они бы наградили этого юношу, тебя то есть, очень щедро.

—  Да?!  — Дмитрий приободрился. Настроение сразу поднялось, перестали давить настороженность, ожидание подвоха. Стало легко. Он чуть заметно подмигнул Иоганну:

—  Ты мне больше этой... Этого шнапса не наливай. И той га... Вина того  — тоже. Меды за этим столом есть?

—  За столом нет, но я могу принести!

—  Давай! Постой! Перед сном прислуживать мне кто, ты придешь?

— Должен...

—  Ладно, там и поговорим.

За столом веселье пошло не на шутку. Общий грохот разговоров стал уснащаться тут и там вспыхивавшими, грозными и мрачными на слух песнями, ужасными выкриками и взрывами грубого хохота.

Через час рыцари начали валиться под столы. К упавшим бросались слуги, поднимали, брызгали водой в лицо, давали что-то нюхать, уводили из зала.

Дмитрий с интересом озирался, а в голове крутилась лишь одна, и то никчемная мысль: «Не знаю уж, как там в бою... Но в выпивке немцы не крепки, нет! Не крепки!»

Он, правда, и сам несколько «плыл», ему было хорошо и все равно, а все люди вокруг стали милыми и симпатичными. Дело в том, что Иоганн притащил ему кувшин питья по душе, и Дмитрий стал отхлебывать из кружки чаще. Мед был слабоват, но вкус и особенно запах были у него точно как у лесной земляники и проникали аж куда-то за уши.

Дмитрий, распробовав, сразу плеснул из кувшина сидевшему рядом Байгарду:

—  Ну-ка, попробуй!

Тот сделал глоток, другой, раздул ноздри и блаженно втянул в себя воздух:

—  О-о! Это бьет и в живот, и в затылок сразу!

Они пили этот мед вдвоем, потому что никак не могли привлечь внимание сидевших напротив Кориата с Леонардом, которые сильно увлеклись беседой с важными соседями, потерявшими к этому времени всю свою важность и так хохотавшими, что то и дело отирали пот, слезы и сморкались в чудовищных размеров платки.

Дмитрий глянул на Магистра. Тот изо всех сил прислушивался к тому, что говорил Кориат, даже шею вытягивал, и тоже хохотал, хотя очень старался соблюсти величие и важность в облике.

—  Что он им говорит?

—  Байки травит,  — равнодушно отозвался Байгард.  — У него этих баек... Откуда только берет... И главное  — не повторится никогда. За это его и любят. Все! И немцы, и поляки, и русичи... И свои, и чужие.

—  И татары?

—  Нет. Татары баек не понимают. Потому он там и не прижился.

—  Ну пускай травит. Сам будет виноват, если ему не достанется. Давай тогда своих, что ли, соседей угостим. Плохо без языка-то, как без рук.

—  Каких соседей?

—  А вот...  — Дмитрий поворачивается, но обоих важных баронов рядом с ним уже нет.  — Где же они?!  — он заглядывает на всякий случай под стол.  — Нету! Вроде и не падали...

—  А на кой черт они нам?  — равнодушно жмет плечом Байгард.

—  Действительно! Нам больше достанется.

Но тут на освободившееся место подсаживается разодетый в пух и прах красавец, совсем не похожий на рыцаря. Длинные черные, мастерски завитые колечками волосы, тонкие усики, маленький клинышек бороды, тонкий орлиный нос, темные глаза и какое-то невысокомерное, естественное благородство в облике, жестах, взгляде. Какой, к черту, рыцарь! Это что-то не то!

Он хлопает Дмитрия по плечу и начинает картавить что-то горячо и непонятно. Дмитрий беспомощно оглядывается на Иоганна, но и тот пожимает плечами. Незнакомец видит, что его не понимают, и принимается долго и мучительно объясняться с Иоганном. А потом очень медленно, тяжело говорит по-немецки. Иоганн переводит.

—  Это француз, французский рыцарь Шарль де Ла Круа...

—  Уи, уи, Шарль!  — рыцарь протягивает руку (Дмитрий пожимает ее), улыбается.  — Же ма пель Шарль! Этю? Дамитрий? Нес па?

—  Да, Дмитрий,  — понимает без перевода Дмитрий и тоже улыбается. Они хлопают друг друга по плечам. Дмитрию очень нравится этот непосредственный парень. Главное  — не немец! Ведь рыцарь, барон, поди, какой-нибудь, а не заносится, не чванится, ишь какой симпатяга! Немец тут как бы сейчас надувался, а этот...

Дальше приходится слушать Иоганна:

—  Он очень недавно здесь, всего две недели. Прибыл из Франции, решил посвятить себя Богу.

—  Что так, почему?

—  Потому что Франция погибла.

— Что такое?!

—  Во Франции идет война. Вы знаете? Уже почти тридцать лет. Вы знаете, да? И конца ей не было видно. Но полтора месяца назад... Произошла битва, которая, вероятно, положила конец и всей войне, и существованию самой Франции. В ней погиб весь цвет французского рыцарства, а король Иоанн (вы знаете, его зовут Иоанн Второй) попал в плен к англичанам. Я участвовал в этом сражении. О Боже великий и милосердный! Мой дорогой друг, я видел, как вы сражались сегодня, это было блестяще, я искренне поздравляю вас с победой!  — Француз снова хлопает Дмитрия по плечу, даже треплет по щеке, но это не выглядит фамильярностью, вот ведь странно! Дмитрий благодарит, улыбается, тоже похлопывает француза по плечу и наконец находит окошко в его насыщенной речи, сует ему в руку кружку с медом и чокается своей. Тому ничего не остается, как замолчать и выпить. Тут же лицо его так меняется, выражает такой восторг, что Дмитрий с Байгардом дружно смеются, а Иоганн на какое-то время забывает о своей миссии переводчика. Но Шарль, многословно выразив свой восторг от великолепного литовского меда, не теряет нити разговора, возвращается к прежней мысли:

—  Да, вы великолепно бились, но увы! Скоро ваше, наше рыцарское искусство станет никому не нужно.  — Француз горестно покачал головой, шмыгнул носом. Был он уже изрядно пьян.

—  Почему так?  — удивился Дмитрий.

—  Мой молодой друг, поверьте мне, я понял это там, в той битве. Теперь биться будет чернь. Топорами. Или вообще в рукопашную перестанут биться.

—  Что вы такое говорите, доблестный рыцарь?!  — Дмитрию стало совсем интересно.

—  Мой молодой друг, нас, конных рыцарей, когда мы пошли в атаку, просто не подпустили. Английские мужики перестреляли нас издали из своих громадных луков, как зайцев.

—  Вот оно что!  — глаза у Дмитрия загораются, он вспоминает Волчий лог, знаменитый подвиг отца Ипата: «Нам бы таких лучников, такие луки!»  — Но разве вы шли в атаку налегке, без доспехов?

—  В полном облачении, мон шер ами, в полном! Их стрелы прошивали наши панцири на расстоянии в полтораста шагов.

—  О-о!! Возможно ли это?!

—  Я бы тоже не поверил, если бы не увидел сам. Но я был там! Зачем мне врать?! Я скакал в первых рядах и получил стрелу в правое плечо. Я выронил меч. Потом пал мой конь, и мне пришлось отходить. Я прикрывался щитом, и пока выходил из-под обстрела, еще две стрелы прошили мой щит. Этого не хочется вспоминать! Но там у англичан было еще кое-что!..

— Что же?!

—  Бомбарды.

—  Бомбарды?! Что это такое? Я помню из латинского, что «бомбарен»  — это совсем неприличное слово...

—  О-о, да! Мой юный друг, я вижу, что вы не только искусно владеете мечом, но и прекрасно образованны. Но это слово как нельзя точно характеризует эти исчадия ада. Они именно «пердят» и плюются огнем (такие длинные медные трубы, пропади они пропадом!), и изрыгают вместе с огнем из себя громадные каменные ядра. Одно такое ядро может смести враз десяток всадников! О-о! Это ужасно! Мы оставили на поле больше шести тысяч рыцарей. Искуснейших, сильнейших, храбрейших! Это невероятно, неслыханно! Но им не пригодились ни их сила, ни их искусство. Они полегли под стрелами, как простые латники! О мон Дье! Зачем я дожил до этого проклятого времени!  — Француз плакал, а Дмитрий смотрел на него, но думал совсем о другом.

* * *

Еще через час рыцарей стали уже выносить. Важные соседи Кориата упали оба.

Кориат передвинулся на освободившееся место и продолжал что-то без передыху говорить, близко наклонившись, Великому магистру, который с лучезарной улыбкой кивал и восклицал то и дело:

—  Яа-а-а! О-о-о, Яа-а-а!

Дмитрий загляделся на них, пытаясь представить, что там плетет отец, но тот, наконец, умолк, чокнулся с Магистром, вылил в себя пойло и вдруг взглянул через стол на Дмитрия без улыбки.

И показался ему смертельно уставшим, даже, вернее, смертельно раненным и изо всех сил скрывающим свою рану.

Дмитрий содрогнулся.

Но тут к Кориату склонился Магистр, начал говорить, и тот, вновь «повесив» на лицо беззаботную улыбку, повернулся к нему.

Однако Магистр не улыбался. Он стал втолковывать послу что-то серьезное, и Кориат вмиг согнал улыбку с лица, закивал, что-то коротко ответил, т. е. разговор изменился сразу и очень круто.

«Узнать бы, о чем они...  — думал Дмитрий,  — завтра отца обязательно расспрошу, если он не... Что-то слишком уж серьезно».

Действительно, разговор пошел серьезный, а дело в том, что Великий магистр дошел до той кондиции, когда стало очевидным и необходимым открыть душу сидящему рядом прекрасному человеку, который так его понимал, так много хорошего для него сделал и никогда не подвел!

Магистр стал поверять Кориату некоторые тайны внутриорденских отношений. Насколько тяжело, сложно управлять Орденом. Как своевольны, независимы и строптивы рыцари, образующие братство. Даже рядовые! У каждого за плечами предки! Их крестовые походы! Обычаи, традиции! Что уж тогда говорить о могущественных баронах!

То есть Генрих фон Арфберг плакался в жилетку другу (с кем еще он мог так просто и откровенно поговорить?!), рассказывая ему, какая скотина был этот Ульрих фон Ротенбург! Слуг, земель и золота у него было столько, что он мог купить пол-оредна, и он это сознавал! Оттого и обнаглел совершенно!

Правда, Устав Ордена он формально соблюдал: взносы вносил, поставлял воинов, продукты и снаряжение в Мальборк. Больше других, естественно... Но пожалуй и половины не давал того, что полагалось ему, учитывая размеры состояния и количество вассалов и слуг!

—  Понимаешь?!  — Генрих ел глазами Кориата.

—  Конечно! Он не отдавал всей доли!

—  О-о-о! Да-а! Он, как кость собаке, бросал подачку и говорил примерно так: я даю больше всех, что вам еще?! Он дерзил даже мне, Великому магистру! Вспомни, каким тоном он отказывался от твоего выкупа, требовал поединка?! Ведь он очень хорошо понимал, как я не хотел этого!

—  О-о-о! Да-а!  — в тон ему тянул Кориат.  — Но ведь существует же какой-то механизм в Ордене, позволяющий укрощать строптивых?..

—  Да! Есть суд Ордена! Есть Совет! Но нужно было кому-то осмелиться вызвать его на Совет, призвать к ответу. До этого просто не доходило! Редкие смельчаки, решавшиеся возмутиться, постоять за честь Ордена, за свою честь, незаметно исчезали. Помню, один на охоте неудачно упал с коня, другой утонул в пруду, в собственном парке... Ну и все! Перестали возмущаться! Даже на поединок его вызвать не решались, хотя не первый он был среди моих рыцарей боец. Но искуснейшие, сильнейшие бойцы не искали с ним поединка, потому что знали: до этого не дойдет! Их уберут раньше! Люди Ульриха. Что тут сделаешь?! Пошли разлады, упала дисциплина, вообще само существование Ордена...

—  Ну, такого не могло произойти со столь разумной и мощной организацией,  — поспешно польстил Кориат, а сам подумал: «А ведь зря, видать, Митька его ухлопал! Зря!»

—  Возможно, и не могло,  — вздохнул Генрих,  — но я, видит Бог!  — стал опасаться. И вдруг вы! Этот юноша! Видно, все-таки Господь возмутился неслыханной гордыней Ульриха!

—  Да уж... Бог, он все видит,  — печально усмехнулся Кориат.

—  Кстати, что это за юноша? Я хочу наградить его! Негромко, конечно, чтобы знали ты и я... Надеюсь, ты меня понимаешь?

—  О-о, да!  — улыбается Кориат,  — конечно!

—  Откуда он? Какого рода? Тогда он кричал, будто есть князь. Он что же, действительно Гедиминович? Родственник тебе?

—  Это мой сын, Великий магистр! Магистр даже отшатнулся:

—  О-о! Я не ослышался?!

Кориат покачал головой, улыбаясь грустно и гордо.

—  И ты отпустил своего сына на почти верную смерть?!

—  Ну почему же на смерть?  — Голос Кориата был полон достоинства, но себе, вспомнив, что передумал и пережил за прошедшие сутки, сознался: «Да, на смерть!»

—  Твой сын такой искусный боец? Но ведь он молод и не очень силен! Сколько ему лет?  — Магистр неотрывно глядит на Дмитрия, и тот понимает, что разговор о нем, о поединке.

—  Восемнадцать.

—  О mein Gott! И идти на поединок с могущественнейшим рыцарем Ордена!

—  А что нам оставалось, Grossmeister? Бежать? Но мы ведь тоже воспитаны в понятиях чести.

—  О-о, яа-а! Яаа! Это прекрасно! Прекрасный мой друг! Ты воспитал прекрасного сына! Я поздравляю тебя!  — и Магистр вскочил с места, подняв руку. Но в зале никто не обратил на это ни малейшего внимания. Пьянка брела уже сама собой, и ей плевать было даже на Grossmeister'а. Тот, видя такое неуважение, очень рассердился. Щелкнул пальцами слуге  — появился герольд. Он тоже был сильно поддавши, но команды еще понимал. Магистр дал знак  — заголосила труба: слушать всем!

Зал мигом затих. Рыцари ошалело оглядывались, замечали стоящего Магистра, герольда... Кто мог подняться, поднялись, одергивая камзолы. На всех лицах выразилась тревога.

—  Доблестные рыцари! Я вижу, вы чрезмерно увлеклись вином!  — загрохотал Генрих.  — Так, что даже не слышите своего Магистра! Но сегодня я удержусь от порицаний, сегодня у нас дорогой гость, князь Кориат. А также уважаемое посольство...

Напряжение спало, пошел шумок. Магистр пристукнул ладонью по столу  — все стихло.

—  Сегодня мы присутствовали на поединке рыцарей. Поединок был славный и честный! По всем законам рыцарства! Вы согласны?!..

—  Да!!  — рявкнул зал.

—  ...И хотя мы потеряли одного из достойнейших слуг Христовых  — мир его праху!  — но как рыцари мы должны воздать должное победителю!

—  Митя, встань, тебя чествуют!  — зашипел через стол Кориат. Дмитрий замешкался, смущенный, стал подниматься, в то время как Великий магистр громовым голосом закончил:

—  Этот славный юноша,  — он указал чашей на Дмитрия,  — храбрый рыцарь, сын нашего друга, князя Кориата!..

Рыцари изумленно пялились на Дмитрия.

—  ...Я поздравляю тебя с победой, юноша! Я желаю тебе до конца жизни идти дорогой чести и славы! Хох!

—  Хо-о-ох!!!  — взревел зал.

Дмитрий поднял чашу, приветствуя Магистра, повернулся к рыцарям, приветствуя их, и выпил все до дна. Чаша, как назло, оказалась полной, и это было явно лишним. Дмитрий не удержался на ногах и сел. Он видел, как пьет Магистр, как приветствуют его рыцари, но чувствовал, что его будто мягкой дубинкой шмякнули в темечко, и он то ли плывет, то ли тонет... все глубже, глубже...

* * *

Дальше ничего не было, а выплыл вновь в сознание и ощутил себя он уже в своей келье, когда кто-то лил ему воду на затылок, а кто-то пригибал голову к земле, рассудительно приговаривая:

—  Чтобы вода за шиворот  — ни-ни! Воротник нельзя попортить  — дорогой. То ли фландарский, то ли барантский...

— Брабантский...

— Во-во...

«Что это? Где это я?! А! У себя... Ах ты, Господи! Как же это? Упал, осрамился!.. А это кто? Байгард?.. Да... А с ним?.. Не видно...

Вода все лилась, затекала в уши, в нос, холодила затылок... Дмитрий решил подать голос:

—  Э-эй! Полные уши уже налили! Может, хватит?

— А-а! Очухался! Ну-ка давай...

В нос Дмитрию бьет отвратительно-холодная струя, он инстинктивно отворяет рот, и это отвратительное заполняет, кажется, каждую частичку его головы. Дмитрий кашляет, роняя слезы, дергается, вырывается, но держат его крепко.

—  Да хватит, пустите! В порядке я! А то задохнусь от вашего зелья к чертовой матери!

—  От нашего зелья еще никто не умер,  — спокойно бормочет Байгард, а вот что очухался ты, это славно, я признаться, не надеялся... Ну, коли так, ладно. Только воротник смотри береги,  — это Байгард говорит второму,  — сначала оботри голову, а потом поднимай.

Дмитрию обтирают голову чем-то большим, пушистым и отпускают. Он наконец выпрямляется, ищет глазами, куда приткнуться, и плюхается в кресло.

—  Ну, я теперь не нужен,  — спокойно говорит Байгард,  — теперь раздевайтесь, разувайтесь  — и баиньки. Только перед сном ты дай ему еще понюхать... а неплохо бы и выпить: капли три-четыре  — не больше  — на кружку воды. Понял?

—  Понял,  — откликается второй, и Дмитрий поднимает на него глаза «Э-э! Да это «черненький!» Иоганн! Ваня... Вот мы тебя сейчас поспрошаем... А о чем?.. Тьфу! Забыл... А! Да! Он ведь шпион, должно быть!..» Байгард выходит. Дмитрий всем телом угрожающе поворачивается к Иоганну:

— Ну!

— Что?

—  Откуда это ты так по-литовски вдруг хорошо заговорил?

—  Долгая история,  — спокойно отвечает Иоганн.

—  Значит, все-таки шпион?

—  Как же без этого-то, князь? Ты подумай, будет ли тут при вас хоть один,  — он сделал значительную паузу,  — который бы по-вашему не понимал, не наблюдал каждый ваш шаг? Мы тут, прислуга, все до единого  — шпионы. Только я вот  — шпион необычный.

—  Что ж в тебе необычного?

—  Я псам этим отомстить должен! Они отца у меня на глазах мечами раскромсали! Они мать мою насиловали стаей!.. Она до сих пор  — сколько лет прошло!  — как вспомнит, дергаться как безумная начинает. Они меня католиком сделали. Вот мать меня и научила, и заставила, и в голову вбила: гнись хоть до земли, гнись, а не ломайся. Если гнуться не будешь  — в момент пропадешь, сломают! А тебе за отца и мать отомстить надо! Вот я и гнусь с детства. По-немецки, польски, литовски научился. Русский, правда, пришлось «забыть». Всем говорю, что забыл. Только с матерью, и то почти всегда шепотом. Теперь-то я уже самостоятельный, да что я могу один? А к кому приткнуться? Вы единственная пока моя надежда  — да вы мне не верите.

—  Да как же тебе верить, коль ты мне с самого начала врать понес!

—  Откуда ж я знал, какие вы, кто? Ведь сказано было  — литвины приехали. А литвины русских сам знаешь, как любят. А когда ты по-русски заматерился, у меня в голове все смешалось, отца вспомнил, испугался и  — деру! Только у двери очухался. Ну, думаю, пропал!..

—  Ладно, я узнаю... Наши тут, конечно, есть. Только как тебя испытать? Сам понимаешь... Доверься я тебе, а ты всех наших и отдашь  — и что мне тогда? А?

Иоганн пожимает плечами.

—  Вот. Так что жди. Пока наши люди наверняка тебя на крючок не посадят, пока собственную жизнь в их руки не отдашь...

—  Да я хоть сейчас, тебе!..

—  Э-э... Не знаю я, как это делается. Не спеши!

—  А вдруг это не твои люди окажутся?

—  Как это?

—  Ну, вдруг кто услышит, узнает, да переймет, а я и знать не буду! Вот сейчас нас кто-нибудь подслушает  — и все!

Дмитрию становится неуютно:

—  Ну, наверное, знак какой-то особый должен быть...

—  Наверное.

—  Вот я при отъезде тебе и шепну.

—  Хорошо бы так-то,  — вздыхает Иоганн.

—  Ладно, не вздыхай. Расскажи лучше, почему ты мне убить рыцаря велел? Я ведь твоему совету не внял...

—  Как не внял?! Он же умер!

—  Умер. Но сам. Я-то его не убивал. Я его по макушке легонько так, плашмя... А он  — ой! И копыта набок! Трус был, видать, твой рыцарь!

—  Нет! Он на медведя один ходил, в битве без кодла в самую кашу лез, да и поединков за ним сколько. Нет  — он не трус! Тут действительно не так что-то... Видно, кто-то, кто посильнее нас, его напугал. Как он от тебя попятился, когда щит бросил  — все ахнули!

—  Посильнее?.. Хм!  — Дмитрий вспомнил наглую усмешку рыцаря, белесые глаза.  — «А ведь страх уже поднялся... нет, страх все время был, но внизу где-то, под всеми думами и разговорами, а тут наверх поднялся... чуял  — силы кончаются... А от этой усмешки и вовсе вроде бы полагалось в штаны накласть, а я разозлился! Да еще как! А страх?.. Да так тут и был, куда ж ему деться... Почему я вдруг Федьку-козла вспомнил? Зачем жест делал?! От страха, конечно... Ну, что ж! Значит, и страх, бывает, помогает!»

—  Ладно, Ваня! Так и порешим.

—  А что порешим, князь?  — взвился в надежде Ваня.

—  Да насчет тебя, как я сказал!  — Дмитрий понял, что потерял нить разговора. Ваня падает на колени и ловит руку для поцелуя.

—  Ну-ну! Брысь!  — и тот вскакивает.  — Так почему же его надо было все-таки  — того?  — опять ловит нить Дмитрий.

—  Ну теперь ты, видно, и сам понял. Останься он жив, тебя бы его люди в момент убрали, и ойкнуть не успел бы!

—  Так что же, а теперь эти люди? Они же никуда не делись...

—  Они-то не делись, да хозяин делся. Теперь у них хозяин другой, и на прежнего им наложить большую кучу! А новый хозяин тебе ж... будет целовать.

—  Наследник, что ли?

—  В том-то и дело, что нет у него наследника! Слыхал, когда рыцарь речь говорил? «Последний из рода...» То есть почти все его добро и все люди переходят к Ордену, то есть в руки Grossmeister'a! Понял?

— Понял...

«Так и в герои Ордена еще попадешь...»

* * *

Посольство Кориата великолепно удалось. Конечно, Кориат старался вовсю, конечно, он сделал все возможное и даже невозможное. Он превзошел себя! И все-таки (все это понимали, и Кориат больше других!) главным виновником успеха стал Дмитрий, его неожиданная победа, так кстати подоспевшая на помощь Великому магистру, так что Кориату осталось только не упустить момент, что он и сделал с присущей ему дипломатической ловкостью.

Была подписана торжественная грамота о вечной дружбе и нерушимой границе, о наказании своих подданных, вольно или невольно нанесших вред соседу, и т.д. Этот блестящий договор позволил Олгерду в течение нескольких лет, до самой смерти Генриха фон Арфберга, быть спокойным за западную границу и всеми силами обрушиться на восток, на сопредельные русские княжества, Смоленское и Дебрянское, многое осуществив из задуманного. Но об этом речь дальше. А сейчас...

Провожали посольство пышно, с дорогими подарками. Число друзей у Кориата здесь увеличилось как-то сразу резко.

Но самым близким остался все-таки Магистр, который не утерпел, пригласил однажды главу посольства на приватную беседу и беседовал с ним с глазу на глаз более шести часов, после чего барона Генриха двое суток никто не видел, а Кориата, на четвереньках доползшего до своего пристанища, сутки отпаивали квасом и рассолом и отмачивали в шайке с горячей водой.

Подкатывались с дружбой и чарой и к Дмитрию, но его спасало незнание языка, а подружился по-настоящему он только с французом. Зато уж Кориата помочалили! Потому и радовался он, когда настало время отъезда, вздыхал то и дело глубоко, облегченно и головой встряхивал  — ну и работка выдалась!

В одном только не преуспел на сей раз князь новогрудский. Не удалось ему за все время посольства соблазнить ни одной дамы. Рыцари были люди суровые, давшие обеты Господу, и если и имевшие женщин, то где-нибудь далеко на стороне. Но Кориат был не в обиде, даже рад. Потому что если б еще и бабы, то живым ему из Ордена точно было не уйти.

* * *

Послы подъезжали к Вильне в веселейшем и прекраснейшем настроении, потому что слава, бежавшая как всегда далеко впереди, готовила им везде великолепную встречу. И хотя почет и уважение были по рангу и по званию, каждый (а особенно каждая!) выспрашивали друг у друга и у стражи, дружинников:

—  А где ж княжич этот, что рыцаря сгубил?

Дмитрий это знал и горделиво выпячивался в седле. Ну разве нельзя! Просто погордиться! А имей он отцов характер, да будь постарше, так по дороге бы уж с десяток девок сгубил, а еще больше замужних грешниц каяться заставил  — ведь все от случая зависит, а женщине ослабнуть всегда легче и быстрей, чем девке неопытной и боязливой.

Отец как мог намекал ему на это, старался подучить, подсказать. Но Дмитрий оставался равнодушен. Появилось в нем что-то сильное, страшноватое, уже неподвластное Кориату. В повадке, во взгляде чувствовалось какое-то невысокомерное равнодушие к женщинам, их восторгам. Кориата это очень интересовало, беспокоило. Он настойчиво пытался разгадать то новое, что возникло в сыне после поединка, проникнуть в этот его замыкающийся, не пускающий в себя мир. В дороге ему ничего не удалось, когда же прибыли в Вильну, новые заботы обрушились на удачливого посла с совершенно неожиданной стороны и отодвинули моральные копания далеко на задний план.

* * *

Дело в том, что Олгерд оценил результаты посольства ошеломляюще сдержанно, если не сказать хуже. Видно было, что он чем-то крайне недоволен, раздражен, угрюм. Даже зол. Принимая посольство, выслушал хмуро, торжественно принял драгоценную грамоту, поднес к губам, передал помощникам, проговорил:

—  Благодарю посольство за успешную миссию. Каждый будет вознагражден в соответствии с содеянным им в Ордене. А теперь прошу оставить меня наедине с сиятельным князем Кориатом.

Так не бывало никогда! Послы, ошалело, оскорбленно кланяясь, выпятились из парадной палаты. Байгард и Леонард внимательно посмотрели друг на друга, потом на Дмитрия, который изумленно переводил взгляд с одного на другого: что стряслось?!

Байгард, как всегда невозмутимо, проговорил:

—  Мне лично кажется, что князю Олгердасу не очень понравился прекрасный подвиг князя Дмитрия в Ордене...

Между тем в парадной палате Кориат, бледный от злости и обиды, подошел вплотную к брату (тот отвел глаза) и опустился на скамью.

—  О-о!  — Олгерд равнодушно смотрел в сторону,  — ты нарушаешь все каноны и правила, позволяя себе сесть в присутствии повелителя. Или ты думаешь, если никто не видит, можно вести себя нагло? Это недипломатично, и в образ Кориата не вписывается.

—  Не нагло! А по-братски. Что случилось, Олгердас? Уж такого дела!.. Такой услуги тебе!.. Литве... Никогда еще я перед этими тупорылыми так не выделывался! Сына любимого чуть не потерял! А ты!..

—  Вот-вот... Сынок твой, оказывается, горазд мечом махать. Слыханное ли дело, послу  — и драться! Ты куда смотрел?! Почему не пресек?!  — в голосе Олгерда было столько злости, что в хитроумной голове Кориата что-то интересное мелькнуло: завидует или сожалеет? Мелькнуло и прошло, но не таков был Кориат, чтобы упустить интересную мысль.

—  Как я мог пресечь?! Ты соображаешь, что говоришь?! Или ты будешь учить меня дипломатии?! Или тебе не рассказывали? Я сделал все что мог! Даже Магистр заступался! НЕТ  — и все!

—  Да уж... Магистр твой... Сволочь...

«Почему сволочь?»  — и у Кориата снова щелкнуло: «Сожалеет!»

—  Что же мне оставалось? Упасть на колени и прощения просить? Но и тогда бы этот пес только посмеялся! Или бежать? Посольство-то еще не началось, все на въезде произошло! А честь Литвы?! Твоя честь?!

—  Но почему он убил его?!  — почти крикнул Олгерд.

—  Так получилось...  — только здесь догадка Кориата приобрела четкие формы и превратилась в уверенность:  — Этот барон Ульрих здорово тебе помогал?

Глаза Олгерда потухли, он устало опустился на скамью рядом с братом.

—  Не успел...  — Олгерд тяжко засопел,  — и если бы не этот твой сопляк!  — он от души грохнул кулаком по столу. Кориат никогда не видел его таким.

—  С его помощью я развалил бы Орден изнутри! Они бы перегрызлись между собой, как бешеные собаки! Ты думаешь, мне не жалко было ту часть Троцкого княжества, которую оттяпал этот негодяй?! Кейстут чуть умом не тронулся! Но я пошел на это! Я все делал, чтобы он усилился! И он уже попер на Арфберга! Им оставалось только сожрать друг друга! И вот тебе...

Кориат смотрел на брата, и изумление его перерастало в восхищение: «Ну братец! Ну силен! Ты себя считал самым хитрым и ловким... Но где тебе до него?!..»

—  Почему же ты не предупредил меня?! Я бы по-иному себя повел!

—  Не надо было по-иному. Тогда бы испортилось все дело! Ты бы не добился такого успеха, а барон Ульрих не рассердился бы. А так я был уверен, что ты добьешься своего: ведь Магистр  — твой друг, и барон вконец озвереет.

—  Такого успеха, будь барон жив, я никогда бы не добился!

—  Да я такого и не ожидал! Я другого ожидал!.. Чертенок!.. Кто его так драться-то научил?!

— Дед, конечно...

—  Дед... Вот как судьба распоряжается! Как аукается! Не трахни ты двадцать лет назад в каком-то лесу какую-то дуру, сейчас все бы было в порядке...

Кориат вспыхивает как от пощечины, но Олгерд не замечает:

—  ...Да нет, сам я виноват... Перемудрил. Тебе не доверил. Языка твоего длинного побоялся (Кориат пошел пятнами и аж дергается, но Олгерд не смотрит на него, говорит сам с собой), способности недооценил... ведь если бы ты знал...

Кориата наконец прорывает, он вскакивает:

—  Неужели ты думаешь, что из-за этого я пожертвовал бы сыном?! Олгерд удивленно-насмешливо поднимает бровь, он только теперь заметил состояние брата:

—  Не из-за «этого», а из-за Литвы. За нее можно всем пожертвовать, даже собой.

—  Собой, но не сыном!  — кричит Кориат и вылетает из палаты.

—  Какая разница?  — устало вздыхает Олгерд,  — хотя...  — и вспоминает своего маленького Ягайло, глазастого бесенка-поросенка, забравшего думы и душу...

* * *

—  Митя, а страшно было?

Они лежат в постели, откинувшись друг от друга, ослабнув от первой, быстрой и такой сладостной после долгой разлуки, схватки.

—  Когда?

—  Ну, когда бился...

—  Когда бился  — нет, там некогда было.

—  А когда?

—  Вот перед самым боем поджилки тряслись,  — усмехается Дмитрий.

—  А ночью? Вот, наверно, ужас?

—  Ночью я спал. Как в свадебную нашу ночь. Помнишь, как мы от монахова зелья заснули? Вот и там меня монах напоил.

—  А ты обо мне вспоминал?

—  Конечно, моя маленькая! А ты?

—  Ой! Я только по тебе и скучала! Я тут весь дом переполошила, деда задергала... Он, наверное, уж злится на меня.

—  За что?

—  Я к нему все с теремом приставала.

— Ну...

—  Ну, он сначала усмехался так, в усы. Потом отмахиваться стал. Потом раздражаться. А я все ему: к Митиному приезду надо, да к Митиному приезду (Дмитрий благодарно чмокает ее в висок). Ну он и начал! Да так быстро! Народу нагнал! Мастеров откуда-то, теремщиков. Плотники  — такие искусники! Я таких и на Москве не видала. Правда, на Москве-то я еще... Теперь вон видишь, какие хоромы стоят! Не хуже, чем у тятьки на Москве!

—  А как же они! Такой вид... У нас ведь так не строят.

—  А я мастерам все разобъяснила. Они понятливые такие! Я им рассказываю, а они прямо на земле рисуют  — и получается в точности как мне надо! Здорово! Тебе понравилось?

—  Да!- Дмитрию действительно понравилось. Его приятно изумил как из сказки появившийся в его отсутствие удивительный маленький дворец. С башенками, переходами, большими оконцами, высокими крылечками с балясинами, лесенками, витыми колонками...

—  А что на Москве все такие терема?

—  Ну что ты! Нет, конечно. Это ж для тебя, для князя, не забывай. Но там в Кроме...

—  Это что такое?

—  ...ну в крепости. Там почти все такие. Княжеские да боярские. А уж церкви какие красивые! Даже каменные есть! Ну и в посаде есть тоже ничего себе, у кого побогаче. А так  — простые избы, как и тут. Только у вас изба на улицу глядит, а в Москве на улицу забор, да ворота крепкие, а дом и пристройки все в глубине двора. А вокруг дома огород и сад, от забора и «на зады» до другого забора, а там другой двор, на другую улицу выходит.

—  Что ж, так места много?

—  Много  — не много, а чтоб на семью хватало. И поесть, и на зиму запасти. Это же все надо...

— Надо.

— Митя!

— Что?

—  А я уж беременна, наверно.

Дмитрий вздрагивает:

—  С чего ты взяла?

—  Ну... я не знаю... мне кажется... Говорят, на соленое тянет. Я раньше огурцы соленые терпеть не могла, а тут оторваться не могу. Правда, у вас они на вкус другие совсем...

Дмитрий вспоминает Любаню за свадебным столом в Бобровке, раскрасневшуюся от глотка меда, с хрустом грызущую огурцы.

—  Хых! Ну а еще что?

—  А еще вот,  — она берет его руку и кладет себе на живот. Дмитрий гладит упругий детский животик, и в нем пожаром вспыхивает желание. Он опускает руку ниже, трогает ее, гладит, притягивает к себе.

—  Ну и что?  — тяжело дышит ей в ухо.

—  Живот растет,  — шепчет она.

Дмитрий не выдерживает, фыркает, отворачивается.

—  Чего ты?  — обижается она.

—  Ничего... Иди сюда.  — Дмитрий прижимается к ней, ощущает ее груди, наваливается...

Теперь это продолжается долго. Люба дышит все громче, потом начинает пристанывать, потом корчится, даже кусает легонько Дмитрия в плечо и раскидывается, ослабев. Он приостанавливается, давая ей отдохнуть, а себе чуть остыть, потом продолжает, до тех пор пока Люба вновь не начинает задыхаться. Потом опять приостанавливается. И уже на третьем витке, когда она становится совсем безразличной, мягкой, и шепчет:

—  Оо-ох! Устала... Как же хорошо!..  — он доводит себя до исступления, тиская ее изумительные груди, и, содрогаясь от наслаждения, наваливается на нее мешком и затихает.

—  Ой, тяжело.  — Люба выскальзывает в сторону. Дмитрий лежит носом в подушку. «Хорошо! Ох, хорошо... А лучше, чем с Юли?.. Лучше!  — он вспоминает Юли, начинает перебирать одну за другой их горячечные, лихорадочные, ненасытные ночи. Ох, Юли! Ведьма! Нет, с Юли лучше... С той как в бою: не отдохнуть. Не сравнить! Но разве можно сравнивать? И зачем?! Разве тебе сейчас плохо? Хорошо! Ну и!.. Нет, с Юли все-таки лучше...»

Он поднимает голову. Любаня приподнялась на локте и смотрит на него нежно, грустно.

—  Что, маленькая?

—  Ничего. Просто думаю... За все мои невзгоды Бог меня наградил. Тобой!

—  Что ты, Любаня!..  — раскаяние хватает его за глотку. Стыдно, жарко!

—  Не-ет,  — она поводит рукой по его волосам,  — я уж знаю... Будь кто другой, разве бы он меня так жалел? Так любил? Нет, это Бог, я теперь век Его за тебя благодарить буду!

—  Да что ты, Любаня!..  — растерянно повторяет Дмитрий, проклиная себя мысленно последними словами: «Скотина ты, скотина! Эта за тебя молится, а ты все на Юли морду воротишь! Мерзавец! И думать больше не смей!»

—  А ты!!  — вдруг вскрикивает Любаня,  — себя не бережешь! С какими-то там рыцарями дерешься! Ты обо мне подумал?! А убили бы тебя?! Что бы я делать стала?!  — она ткнулась лицом ему в плечо и разрыдалась.

Дмитрий почувствовал, что и сам сейчас заплачет: «Перед Богом, стервец, перед Богом ты за этого ребенка в ответе! Смотри!»  — и гладит ее как маленькую по головке, и приговаривает:

—  Не плачь, Любаня моя, не плачь, я ведь жив, и никогда тебя в обиду не дам, а драться ни с кем больше не буду...

* * *

С возвращением Дмитрия из Ордена жизнь в Бобровке, хоть внешне все, вроде, осталось по-старому, заметно изменилась. Новый хозяин появился. И хозяйка.

Дед очень умно, незаметно и даже, на взгляд Дмитрия, с облегчением и удовольствием устранился от хозяйственных забот, переложив их на юные, но крепкие плечи Любани, обустройство и командование людьми передал внуку, а сам занялся чисто военными делами, стал чаще и основательней навещать подвластные села, деревни и хутора, следить за обучением молодых, испытанием (чтобы не ленились, и не заедались) бывалых, снаряжением и формированием сотен, обустройством старых и созданием новых застав и тайных постов на дальних подступах к Бобровке и Луцку, а главное, отработкой взаимодействия с другими полками и князем Любартом на случай новых стычек с поляками.

Дмитрий и Любаня, конечно, молодые были и слабоваты для управления уделом, но Дмитрия подпирал своим могучим животом монах, а над Любаней орлицей вилась столь авторитетная в Бобровке Юли. С такой поддержкой им нечего было бояться. Бобровка зажила быстрее, энергичней. Работать стали больше. Все. И смерды, и охотники, и дворские, и пастухи, а дружина тем более. И хоть ворчали, но вертелись, потому что и добра, и запасов становилось все больше. Заметно больше, и тоже у всех.

А княжий терем, сработанный так быстро и здорово и ставший Бобру в великую копеечку, стал гордостью всех «бобров»  — такого не было у самого Любарта.

Дмитрий неохотно расставался с прежним образом жизни. Норовил удрать, с Алешкой или без (потому что Алешка сильно изменился), «на тот бок» или еще куда, подальше, но возвращаясь, замечал, что без него обязательно сделано что-то не так, не по его, и досадовал на себя за отлучку.

Да, Алешка стал не тот. Оглушенный своей великой любовью, охладел к охоте, к лесу, превратился в домоседа, смотрел Юли в рот, старался оставаться к ней поближе, и хотя и раньше был слишком скромен, теперь вовсе затих. После возвращения из Ордена Дмитрий был неприятно поражен произошедшей с ним переменой. «Пора его в поход или еще куда. От Юли оторвать! А то погибнет парень»,  — думал он.

Юли тоже неприятно удивила: стала командовать все круче, покрикивала. Иногда даже на Любаню. Услышав такое в первый раз, Дмитрий поморщился, но промолчал. Когда же услышал еще и увидел обиженное, несчастное Любино лицо, взбеленился. Сам не понимая, почему так сильно, сразу и на кого! На Юли! И призвал ее к себе.

—  Слушаю, князь!  — Юли влетела радостная, раскрасневшаяся.

—  Юли, как тебе живется?

—  Спасибо,  — Юли воровато оглядывается,  — Митя. Только вот ты редко на меня смотришь...  — Она вдруг почувствовала себя неуютно, улыбка сбежала с лица. Потому что Дмитрий смотрел жестко, куда-то в сторону. От ужаса, что вот сейчас этот холодный взор полоснет ее по глазам, она задохнулась, шагнула вперед и тяжело оперлась руками о стол:

—  Что, князь?

Дмитрий все смотрел в сторону.

—  Вижу, ты в хозяйках совсем освоилась. И слушаются тебя все...

— Слушаются...

—  Слушаться все должны княгиню! И ты тоже,  — он значительно поднял на нее глаза и туг же опустил, но ей и этого хватило: сердце ее затрепыхалось, как пойманный воробей, и подкатилось под горло. Она рухнула на колени, цепляясь руками за стол, чтобы совсем не упасть:

—  Чем я тебе не угодила... Митя!

—  Княгиней командовать еще попробуешь  — разлюблю. Поняла?

—  Ага!

—  Княгине можно только советы давать. Почтительно. Поняла?

—  Ага! Да! Поняла! Прости, Митя! Прости!

—  Вот и хорошо,  — Взгляд его, смягчается, и он наконец заглядывает ей в глаза.  — Ну встань, чего ты на коленках ползаешь, еще войдет кто...

Юли вскакивает на ноги и аж будто вся звенит, Мите кажется, что она вот сейчас оторвется от пола и без всякой метлы вылетит в трубу. «Ведьма!» Дмитрий подходит, берет ее за руку и... что-то происходит (память? Колдовство?) он хватает ее за талию, прижимает к себе, крепко, очень крепко, ощущает совсем не забытые острые маленькие груди и впивается в упругие и горячие губы диким поцелуем.

—  А-аххх!!  — словно раненная вскрикивает Юли и отбрасывает назад руки, как убитая птица опускает крылья. Дмитрий отстраняется, трясет головой, а перед ним огромные, горящие глаза...

—  Юли...  — Он не знает, что дальше говорить, надо ведь как-то вернуться к началу.

—  Слушаю, князь!  — громко и официально откликается Юли и отскакивает на два шага, потому что в сенях кто-то затопал и сейчас войдет.

—  Запомни этот разговор.

—  Запомню! Не забуду, князь!

—  И еще. Не только княгине советовать. Но у нее спрашивать. И совета, и более того  — приказа. Поняла?

—  Конечно! Приказа,  — в глазах ее прыгают бесы, губы тянутся в улыбку, но она изо всех сил удерживает их.

—  Можно к тебе, князь?  — хрипло басит из двери отец Ипат.

—  Заходи!  — И к Юли,  — Если так, то все у нас будет хорошо, если нет...

—  Нет-нет! Все будет хорошо!  — Юли сияет,  — Не сомневайся, князь! Все будет хорошо! Я пойду?!..

— Иди.

Юли вылетает из горницы, зацепив (нарочно!) отца Ипата плечом, обдав его запахом своего бесовского тела и сиянием огромных счастливых глаз.

—  О, ведьма!  — расплывается во всю физиономию монах,  — чего это она?

—  Так, поговорили...

—  Что, опять за старое?

—  Да ну! Наоборот. Заметил  — покрикивать стала, командовать. Скоро за Любу, того гляди, примется... Ну, я и решил ее немного того... приструнить.

—  А чего ж она такая радостная побежала?

—  Наверно, потому, что простил. Сначала-то я пообещал ее к отцу отправить...

—  Ну, ты уж!

—  Да нет, вру я. Но, в общем, плохо ей стало...

Монах кивает понимающе: «Знаю я, как ты плохо можешь сделать. Особенно бабе, особенно Юли...»

—  ...ну а потом...  — сам видел.

—  Правильно!  — гудит отец Ипат.  — Правильно, сыне! Баб во где надо держать!  — он сжимает свой кулачище.  — Иначе сразу на шею  — хлоп!  — и не скинешь, и не сбежишь.

Дмитрий смеется, любуясь монахом: «Вот кто всегда все делает правильно! Вот кто всегда знает  — что именно надо, но никогда не выпячивается, не командует, не спорит, а говорит так, сторонкой, чтобы его только услышали, а там  — как знаете. Вот кто никогда не подвел! И Боже ж ты мой, что бы и как сложилось в этой твоей жизни, если бы не он! Правда, в Ордене ослаб отец Ипат... Но это ведь от любви к тебе... А в остальном! Сколько раз уже жизнь спасал... А чему научил!..»

—  Ах ты, палочка-выручалочка моя!  — Дмитрий ступает вперед и вдруг, крепко обняв, похлопывает монаха по спине и отступает.  — Ты чего пришел-то?

Монах хлопает глазами от такой неожиданной сентиментальности, отдувается:

—  Дыть я по делу. Посоветоваться пришел.

«Вот! Вот, Юли! Зря я тебя отпустил! Посмотрела бы, как надо! Ведь наверняка пришел с готовым уже решением, а сейчас повернет так, будто я это придумал, да еще и приказа спросит!»

—  Об чем?

Монах чешет макушку:

—  Мужики наши шибко большой урожай нынче собрали.

—  Разве ж плохо?

—  А я разве говорю, что нехорошо? Все долги заплатили, и Князеву долю, и хозяйскую, и себе вдоволь, и еще осталось. Хранилища у них полны, зерно девать некуда, они его зимой скотине потравят.

—  Это б не надо... Вдруг завтра недород.

—  Вот-вот!

—  Так что? Может, в счет будущего года забрать? Жалко ведь.

—  В счет будущего нельзя.

—  Почему?

—  Не водилось у нас никогда такого. Подумают  — отнимаем. А с другой стороны  — вдруг оно пропадет? Прорастет, замокнет, сгорит... А вдруг случится что? Тьфу-тьфу-тьфу!

—  А что может случиться?

—  Ну, пожар или вражий набег. Мало ли... И мы на следующий год зубы на полку. Доля-то уже будет взята. Тогда уже прямо отнимать придется. Нет, если просто брать будем, они завтра вдвое меньше посеют.

—  Как это?

—  А так. Начнут канючить, что сил нет, земля бедная, погода плохая... То померзло, то посохло... Знаю я их! Насильно не заставишь. Уговор нарушать нельзя! Сразу руки опустят  — скажут: все равно отнимут.

—  Так что делать-то?

—  Купить.

—  Отец Ипат! На что нашим мужикам деньги? Не станут они продавать!

—  Правильно! На деньги не станут. Обменять надо.

—  На что?

—  Кожи у нас с тобой есть. Для дружины сапоги шить заготовили. Помнишь?

—  Ага! А дружину босиком пустим!

—  Что ты? Вот на зиму скот бить начнут, опять наберем. По дешевке! Кожи легче за деньги купить. Кожевники, те в городах, им деньга нужна. Потом  — оружие! За хороший лук мужик тебе мешков пять, а то и больше отвалит, тем более ему его девать некуда. А бабских украшений во Владимире, а лучше в Новогрудке (там и больше, и красивей) набрать. Бабы друг перед другом знаешь что начнут вытворять?! Распотрошат из-за них все закрома!

—  Ну, распотрошить, может, и нет, но задумка, по-моему, хороша. Добро! А у нас-то сусек хватит?

—  Да у нас-то хватит. Твой-то терем почти пустой, пока его набьешь, а не хватит  — у хозяев оставим. На время. Пока что-нибудь не освободится.

— Ну, вперед!

—  Так я это, того... Через Афанасия слушок пущу? А ты уже распорядись, кого к отцу за колтами, кого кожами занять, кого оружием... А?

—  Хорошо.

Монах удовлетворенно отваливается от стола, потягивается с хрустом:

—  Ох, умен ты, князь. И ухватист!

—  Ну-ну!

—  Я не льщу! Легко с тобой. Ты слушать умеешь, а это редкий дар. Другой хоть вроде и умен, но такая гордыня, никого, кроме себя, слышать не хочет. Если не он придумал, значит, все  — не пойдет.

—  Да разве это  — умен? Монах поднимает брови:

—  Вот! Вот и я говорю! Истинно, истинно!  — он опять потягивается,  — ох, князь! Прикажи ковшик!

* * *

В ту ночь Любаня легла как-то на краешек, как обиделась.

—  Ты что, маленькая? Что случилось?

—  Ничего... Мить, вот я думаю... я ведь княгиня?  — с полувопросом.

—  Ну а как же.

—  Значит, хоть и молодая, но ведь главная?..

—  Обязательно! А в чем дело?

—  Значит, мне и приказывать, а им исполнять.

—  Ну, приказывать надо умно, а то ведь исполнять-то они будут, а украдкой посмеются.

—  А чего ж я неумного приказываю?  — ее голосок задрожал,  — и так уж, прежде чем приказать, думаешь-думаешь, спрашиваешь-спрашиваешь, а она все равно...

—  Кто?!  — но Дмитрий уже догадался.

—  Да Юли эта твоя. Она хоть и как мать тебе, но ведь нельзя же так с княгиней.  — Люба шмыгает носом.

—  Ах ты, маленькая моя! Не огорчайся, она больше не будет.  — Дмитрий придвигается, обнимает ее за плечи, целует в висок, где достал.

—  Не будет... Ты ее не знаешь. А откуда ты знаешь?!

—  Да уж знаю,  — передразнивает ее Дмитрий,  — вот завтра увидишь.

— Правда?!

—  Правда.

—  А это ты сделаешь?

— Я.

—  А как?

Дмитрий усмехается:

—  Так тебе все и расскажи.

—  А как же ты все-таки узнал?

— Случайно...

—  Ой, Митя!  — она вскакивает и прыгает к нему прямо на него, по-детски обнимает за шею, целует в щеки, в нос, шепчет.  — А я думала, ты ее как мать любишь, слова ей не сможешь сказать, думала  — потому и она так...

Дмитрий краснеет как рак и радуется, что не горит свеча:

—  Любань, ты помни, она ведь рабыня как-никак...

—  Ну, это разве важно,  — огорошивает его Люба,  — любая из нас может так попасть... Налети вот сейчас татары, да дерни меня в полон. Вот тебе и княгиня... рабыня. Дело не в звании, а что этот человек для тебя сделал... Она ведь тебя... тебе...

Дмитрий озадаченно молчит.

—  ...Кем она раньше, тогда... сначала была?

—  Да говорит, князя какого-то византийского дочь... а там  — кто ее знает...

—  Ну, по тому, как она командует, пожалуй, похоже, что и князя.

—  Да не-ет. Командовать она, я думаю, у отца уже научилась. Он ее баловал и побаивался, кажется, даже.

—  Вот! Если уж Михаил!.. А ты говоришь, она не будет.

—  Нет, успокойся, Любаня. Вот завтра увидишь!

* * *

—  Князь, ты не занят?!  — Люба влетает и останавливается на пороге Дмитриевой комнаты, которую теперь называли бы кабинетом, где он делает все свои княжеские дела: принимает просителей, совещается с воеводами и тиунами, пишет грамоты, ведет расчеты и проч. Сейчас он сидит и считает, почем предложить крестьянам кожи за зерно. Вид у него важный и рассеянный, только очков не хватает. И хотя тогда очков не было, нам для наглядности сказать можно.

Дмитрий поднимает невидящий взгляд на жену и долго смотрит, пока не соображает, что из нее просто брызжет радость.

—  Ты что? Входи! Что с тобой?

Люба вихрем подлетает и кидается ему на шею:

—  Ты колдун, что ли?! Что ты ей такого сказал?

—  Да что ты?! В чем дело?

— Ну, Юли!

—  А-а-а...

—  Она сегодня так! Она сегодня такая! Да что княгиня прикажет, да что княгиня скажет, да с поклоном, да перед всеми, да зыркает на всех, так что все передо мною чуть не на колени валятся! Прямо смех! Как ты так сумел?!  — Любаня смеется, целует его в щеку, не разнимает рук.

—  Ну, Ань,  — Дмитрий тихонько старается высвободиться, но тщетно,  — я ведь хозяин ее. Поругал, приказал, ну... и еще там кое-что...

—  Нет! Ты колдун!  — она отталкивает его.  — Ну, я побежала?!

—  Стой.

— Чего?

—  Ты козой-то не прыгай. Княгиня...

—  Не... это я у тебя только.  — Люба краснеет.  — И вот еще что...

— Что?

—  Ты за собой теперь последи.

—  Как это? За чем следить?

—  Да начнешь, как Юли, покрикивать. А потом все громче и громче... А потом и не по делу. Княгине это негоже.

—  Ой, что ты, Митя! Я этих окриков да покриков в Москве еще наслушалась,  — ведет пальчиком по горлу,  — во! Я их до смерти не забуду...

—  Хорошо бы... А то у вас, женщин, это в момент... Люба смеется счастливо:

—  Тогда меня как Юли поругаешь, я и исправлюсь!  — и убегает. Дмитрий встает, вздыхает. «Вот ведь послал Бог ребенка... Как тут? И ведь один я у нее и защита, и надежда. Исчезни я или брось ее, обидь  — никто ведь не утешит. Никто! И останется этот ребенок самым разнесчастным на всей земле. Не потому, что нет страдающих более нее. Есть, их море! Но они страдают привычно, не зная, что такое счастье, не познав разницы. А эта после невзгод узнала радость. И расцвела... И вот отними теперь у нее эту радость... Да она, пожалуй, и в речку кинется. Или умом тронется... Вон, болтают же, как папаша разлюбезный мать погубил. Небось так же как-нибудь... осчастливил, а потом... Не-е-ет. Мне ее теперь не то что бросить, а и обидеть нельзя.

Последней буду скотиной! А с Юли как же?..»

3

Я знаю, время растяжимо,
Оно зависит от того,
Какого рода содержимым
Вы наполняете его.
С. Я. Маршак

Когда пересказываешь жизнь человека, даже самую богатую событиями и приключениями, слушателю в какой-то момент обязательно становится скучно.

Любая жизнь состоит из ярких коротких вспышек, «звездных часов», соединенных длинными серыми лентами повседневности. Этих лент не выбросишь из жизни, а значит, и из рассказа, ведь они определяют, подготавливают «звездные часы». Разве что укоротить... Но тогда исказится впечатление от общей картины. Как быть?..

До осени 1359 года Дмитрий, Бобровка, да и вся Литва жили довольно спокойно, благополучно. Каждый из братьев Гедиминовичей сам решал свои дела, если и приходилось напасть или защищаться, то справлялись самостоятельно, помощи друг у друга не просили.

Связав Орден замечательным Кориатовым договором, Олгерд основательно обернулся на восток. Ржевы Москве так и не вернул, хуже того  — захватил Дербянск, смоленского князя Василия выгнал, а сына его захватил в плен.

Кейстут вообще скучал без немцев. Налетал время от времени на поляков, разоряя порубежье и не давая набрать сил для возможных захватов или хотя бы для ответного удара. Ближайшие соседи, князья Мазовецкие, замучились отражать его наезды и, не видя никакой возможности силой унять могущественного и агрессивного соседа, нашли-таки ход: полезли в друзья, вернее, в родню. Сначала посватали за Яна Мазовецкого старшую дочь Кейстута, Марию, а через год (в 1358-м) вторую, Рынгалу, за другого Мазовецкого, Генриха.

Кейстут, женившийся аж в сорок лет (к тому вынудил его какой-то языческий обет), делал в год по ребенку и фантастически любил своих детей. И все бы прекрасно, только дети, здоровые, крепкие, умные, лицом все пошли не в мать, красавицу Бируту-вейделотку, а в отца, что для сыновей было совсем не важно, зато дочерям... Кейстуту было их страшно жалко, и когда Мазовецкие посватались, как он мог отказать? Тем более что Марии стукнуло уже шестнадцать, да еще с таким лицом... Словом, породнился Кейстут.

Главный его враг, Орден, оставаясь в дружбе с Литвой, примыслы во имя Божие старался осуществлять тоже за счет Польши, и в силу этого расклада Казимир совсем, кажется, перестал помышлять о Волыни.

Любарт посидел-посидел 56-й и 57-й годы, потом попробовал сунуться сам. Ударил от Холма на северо-запад, мало чего добился, да там уже впереди и новые родственники замаячили, Мазовия... Тут и Любарт заскучал и обратил свои взоры на юг, где с помощью племянников Кориатовичей начал комбинировать против хунгар и даже подумывать (втихую от братьев)  — на татар!

Бобровка затихла и забылась в мирных заботах. Крестьяне работали, дружина бездельничала и злилась. Бобер старался не дать дружине облениться, гонял ее по делу и не по делу, тоже скучал. Дмитрий занимался хозяйством, совершенствовался в мечном бое, учился стрелять по-татарски и все внимательней изучал Плутархоса, вникая в тактические хитрости великих полководцев, запоминая все, что они придумывали для победы. Но и он скучал.

Единственным, пожалуй, человеком, кто не скучал и не маялся без войны, был отец Ипат. Он пил, ел, пел, все больше грузнел, а лицо его, заплывшее жиром, источало непередаваемое довольство, покой и благость.

Юли не упускала случая помаячить у Дмитрия перед глазами и, хотя и редко, соблазняла. И он все глубже увязал в неразрешимой дилемме: Любаня-Юли. Не мог он отказаться от этой огненной ведьмы, но ни за что, ни в коем случае не хотел обидеть Любаню, и с ужасом думал: вдруг узнает?! И чем больше зарывался, тем дальше уходила мысль о том, чтобы разрубить этот узел, отрубить Юли и успокоиться, а все сильнее и привычней становилось: чтобы Люба не узнала. Не будет она знать  — всем будет хорошо, а устроить это можно, если не зарываться, действовать умно и с оглядкой. Хотя... Ох, Боже милосердный! Не оставь грешника в слабости его!

Любаня пока не знала и была покойна и счастлива. В 57-м она родила Дмитрию первенца (назвали его Борисом, в честь Бобра) и как-то очень быстро забеременела опять. И тут в ней произошла интересная перемена, от которой Дмитрий взбесился новой страстью к жене и почти забыл Юли. Столь любимые им Любины груди вдруг неимоверно выросли и налились тяжестью, стали крепки как камень, так что от одного прикосновения к ним Дмитрий загорался в момент и каждую ночь мучил жену, уже и беременную, и замученную хлопотами с ребенком, и еще и это... Люба терпела, не подавала виду, даже когда смертельно уставала, все боялась обидеть любимого отказом. И только в самую осень 58-го, когда была уже совсем тяжела, а он все не оставлял ее в покое, однажды среди ночи тихонько попросила:

—  Мить, давай поспим чуток, пока Борька утих... А?

У Дмитрия хватило ума понять, наконец, каково ей, и какой скотиной опять он перед ней выходит: «Бедняжка!.. Она всем твоим прихотям потворствует, терпит, а ты как жеребец. Да еще на Юли оглядываешься, мерзавец! А может пока... чтобы Люба отдохнула... Юли? Ах и мерзавец!! Мерзейший мерзавец!!!... Но все-таки...»

В декабре Люба родила второго сына, его назвали в честь деда Михаилом, и, несмотря на новые заботы, почувствовала большое облегчение: и бремя исчезло, и муж успокоился. Дело в том, что груди ее, хоть и давали неимоверное количество молока, обмякли, пришли в норму и перестали сводить Дмитрия с ума, а сама она, несмотря на вторые роды, постройнела, подобралась, похудела лицом, похорошела  — расцвела женщиной.

Среди разнообразнейших Любиных занятий оказалось одно, то смешившее, то раздражавшее, но постоянно смущавшее мысли Дмитрия  — она регулярно, примерно раз в месяц, начиная со свадьбы, писала длиннющие письма в Москву, отцу.

Дмитрий сперва только улыбался, потом поинтересовался (она, конечно, не старалась ничего скрывать, показывала), прочитал одно, другое... и стал чесать в затылке. В письмах говорилось не только о личных Любиных делах и впечатлениях, там помещалось все, что могла узнать Люба о литовских делах. А так как Люба была девочка толковая, то и информировала она о Литве превосходно.

«Да ведь это настоящие шпионские доносы!»  — изумился Дмитрий и осторожно стал выспрашивать, сама ли она захотела эти письма писать или попросил кто, подсказал. Люба смотрела бесхитростно:

—  Отец просил. И митрополит, владыка Алексий.

— А зачем?!

—  Митрополит сказал, что мало знает о своей пастве в литовских уделах, не может сам сюда свободно наезжать, а о нуждах печется, вот и просил помочь, узнавать и рассказывать, чем тут христиане живут, какие у них заботы.

На такое трудно было возразить. И Дмитрий смолчал. Но волновался, даже злился: «Каковы ловкачи! О христианах заботятся! А девчонку шпионкой сделали. Интересно, а что вы ей пишете?»

Получала Люба письма тоже предлинные. Дмитрий сильно сомневался, что их пишет сам отец: в письмах были только женские новости  — кто родил, кто помер, кто женился, кто не сосватался. Было еще о пожарах (Москва горела по пять раз за лето), о погоде, да об урожае. И все!

Дмитрий попытался намекнуть. Мол, шпионишь  — получается. Люба обиделась. И тогда он махнул рукой. Хотя выкинуть из головы не смог.

И вот после очередного такого сочинения, 13 ноября 1359 года Люба утром в тревоге тронула Дмитрия за плечо:

—  Мить, я какой-то сон чудной увидала.

—  Ну, расскажи,  — усмехнулся Дмитрий,  — он и не сбудется.

—  Да ну тебя!

—  Ну ладно, ладно, рассказывай.  — Дмитрий погладил ее по щеке,  — во что  — во что, а в сны он верил, много раз испытал  — сбываются.

—  Отца увидала. В первый раз за все время, что я здесь. Будто собираетесь вы с ним в поход какой-то вдвоем. Веселые такие, надо мной чего-то подсмеиваетесь... да, а я вас, значит, провожаю. Вы так на коней сели, и тут... Ты, вроде, почему-то остаешься, а он едет, пожали руки друг другу, он мне рукой помахал и поехал. Волосы у него почему-то длинные, и он с открытой головой, без шлема, без шапки, так и поехал. Далеко отъехал, оглянулся, еще помахал, и дальше, и так и скрылся из глаз...

Дмитрий встревожился  — сон был нехорош,  — но не подал виду:

—  Письма покороче писать надо, а то он небось от них обалдел и поехал прятаться.

Люба на шутку не откликнулась:

—  Не нравится мне как-то, неприятно...

Сон не успел забыться: через неделю из Москвы прискакал гонец, принес черную весть  — в Москве 13 ноября 1359 года скончался великий князь Московский и Владимирский Иван Иванович по прозвищу «Красный».

Люба не закричала, не заголосила, не стала рвать на себе волосы. Опустилась на лавку, прикрыла глаза рукой и тихо заплакала.

Бобровка на несколько дней притихла  — сочувствовали княгине. Люба оделась в черное. В церкви отслужили «за упокой раба Божьего Ивана», справили девять дней, сороковины и вернулись к делам, а Люба села за очередное послание в Москву.

—  Ань, а теперь-то?! Кому?  — ахнул Дмитрий.

—  Братику Дмитрию... и владыке. Он же мне наказал.

—  Владыка третий год в Киеве!

—  В Киеве, да под замком. Отсушит Господь руки тамошнему Федору!.. Вместе с Олгердом твоим... А вернется, кто ему о бедах паствы его литовской расскажет?

—  Думаешь, вернется?

—  Обязательно!

«Ну и воспитание! Каков же этот владыка Алексий, взглянуть бы...»

* * *

Совсем не так умеренно восприняли кончину Ивана Красного в Вильне. Олгерд насторожился, изготовился. Раз головы не стало, значит, новая свара за ярлык, обиды, раздоры и драки. Тут обязательно можно (более того  — нужно!) урвать себе хаарроший кусок! Главное  — не упустить удобный момент. Кого надо  — поддержать, кого надо  — обмануть, а кого и стукнуть. Кого поддерживать, обрисовалось уже давно, и немалая роль в том принадлежала новой жене, так взявшей чем-то за сердце немолодого уже повелителя Литвы. Тверь должна была по всем прикидкам Олгерда выйти теперь на главную роль, взамен Москвы с ее малолетним князем. На стороне Твери была масса аргументов, казавшихся Олгерду неубиенными.

Но... »Человек предполагает, а Бог располагает», потом: «Бодливой корове Бог рогов не дает», потом... да мало ли на Руси пословиц...

Осенью того же 59-го года, чуть позже вестей из Москвы, сторонкой, до Бобровки дошла весть, что в Мальборке скончался Великий магистр Ордена Крестоносцев Генрих фон Арфберг. А должность его унаследовал какой-то Винрих фон Книпроде.

Ни Бобер, ни Дмитрий не придали сначала этому значения  — подумаешь!  — и как оказалось  — зря. Вначале их удивило, как заволновались князья: Олгерд, Кейстут, Кориат. А за ними и Любарт. Кориата срочно отправили в Мальборк. Он вернулся слишком быстро, не сумев добиться у нового Магистра ничего, что бы внушило хоть какую-то надежду на продолжение прежних отношений.

Новый магистр был высокомерен, груб, шуток не понимал, вина не пил, а Кориату при встрече прямо заявил, что договор прежнего Магистра с Литвой не отражает теперешних интересов Ордена, что он отдал под власть Литвы, страны, практически, еще языческой, несколько мест проживания слуг Христовых, и что язычники там их нещадно притесняют.

Как ни старался Кориат доказать, что христианам в Литве живется вовсе не плохо, нисколько не хуже, чем язычникам, убедить Винриха, имевшего факты и приводившего их много, даже иногда не к месту, не мог, да и сам он знал, что Олгерд, обожавший своего Перкунаса, а особенно Кейстут, не пожелавший креститься даже формально, терпеть не могли христиан и при любом удобном случае прибегали по отношению к ним к самым жестоким мерам, вплоть до пыток и казней. «Какого черта цепляются они за своего Перкунаса?!  — часто, а во время этого посольства почти непрерывно думал Кориат,  — ведь прими Олгерд христианскую веру, вся Русь была бы уже под его рукой! Тогда бы Орден вообще не пикнул, а тут...»

Он рассыпался в уверениях, что князья литовские ничего не имеют против христиан, что если что-то и есть подобное высказанному Grossmeister'ом Винрихом, то это самоуправство наместников, и они будут наказаны очень строго.

На что Винрих отрезал:

—  Если гонения на христиан не прекратятся, Орден сумеет защитить смиренных слуг Христовых.

—  Но ведь на наших землях практически нет католиков. Значит ли это, что слова Grossmeister'а относятся и к православным?  — не удержался съязвить Кориат.

—  Христианин, если он даже заблуждается в толковании святой веры, есть христианин, так как почитает Иисуса, а не деревянное чучело!  — возвысил голос Магистр.

«Те-те-те! Что бы сказал на это папа римский?!  — но Кориату было не до богословских споров, его придавила главная мысль: то есть, любая провокация  — и Орден пойдет!»  — и Кориат молча поклонился. Говорить больше было не о чем.

Когда он рассказал все это Олгерду, тот пристукнул тихонько ладонью по столу:

—  Значит, война! Ну что ж... Давненько никто их не щипал, тупорылых, набрались, видно, сил. Да ведь и мы сложа руки не сидели.

—  С кем пойдешь? У них сил много будет.

—  Много  — не много, точно будем знать, когда соберут. А мы... Ну, Кейстут, конечно, его сыновья. Мои кое-кто. Ты сколько сможешь выставить к весне?

— Я?!!

—  Ну не я же, о себе я сам знаю.

—  Пять тысяч максимум. Но ты меня-то зачем?

—  Думаешь, коль ты им «друг», опять в сторонке отсидеться? А расколошматят нас? Вряд ли тогда и Новогрудок пощадят.

—  Расколошматят, нет ли, но мириться-то кто с ними будет?

—  А я тебя и не возьму. У тебя что, воевод добрых нет?

—  А-а-а... Найдутся, конечно.

—  Только пять тысяч маловато. Там ведь у сына твоего есть еще полк.

—  У сына?! У какого?

—  У Дмитрия.

«Вспомнил! С чего бы это?»  — Кориат был несколько ошарашен:

—  Но ведь он пока... вроде еще... у Любарта в подручных, с дедом...

—  Видишь ли, Любарт как нарочно перессорился с поляками. А может, это происки Ордена... словом, весной он вряд ли сможет.

—  Что ж мне, выпрашивать у него Бобров полк? Он ведь у него лучший, и если на поляков... он без него как без рук.

—  Не Бобров, а уже Дмитриев. Бобер уже стар, а Дмитрий теперь не только крепкий хозяин, но храбрый и искусный воин, а главное, в отличие от Бобра, он князь.  — Олгерд значительно смотрит на брата, и мысли того убегают далеко-далеко.

«Стало быть, он что же, хочет так и оставить Дмитрия в Бобровке? Чтобы он наследовал Бобру, а в Новогрудок не лез? А кому же он хочет Новогрудек, интересно? Старшему моему? Но тогда какая ему разница  — тому или другому? Значит, своему кому-то?.. Может, и так. Вот сволочь!»

Кориат в упор взглядывает на Олгерда:

—  Послушай, брат. Сдается мне, что ты не желаешь видеть Дмитрия моим наследником. Чем он тебе не угодил? Тем, что умен и самостоятелен? Или я? Разве мало я для тебя, для Литвы сделал?

—  Что за бред?! У тебя все дома?!  — взрывается Олгерд, а Кориат замечает и краску в лице, и опущенные глаза: «Угадал!»  — Какое наследство?! О том ли сейчас разговор?! Кто, кроме Перкунаса, знает, кто из нас когда умрет, и как потом распорядится судьба! Сейчас разговор о том, чтобы собрать против Ордена все, что мы можем!

—  Так прикажи Любарту!

—  Э-э-э... И оставь его безоружным против поляков!

—  Так что же ты хочешь?

—  Я хочу, чтобы с Любартом поговорил ты. Чтобы он отдал тебе Боб... Дмитриев полк. Сам! Понимаешь?! Ну, сын должен быть с отцом и так далее. Понимаешь?..

— Не понимаю!

—  Эх! Не могу я и не хочу брать у Любарта войско приказом!

* * *

В Бобровке об этом разговоре, разумеется, не могли знать и сильно удивились, когда в феврале 1360-го к ним в гости нагрянули сразу два важных князя, Любарт и Кориат.

Бобер был в отъезде  — обустраивал очередную заставу на порубежье, Дмитрий с отроками на охоте  — травил волков. Так что Любаня встретила гостей одна, но не растерялась и не засуетилась, теперь она была хозяйкой опытной, спокойной.

Князья, каждый про себя, восхитились новой женской Любиной красотой и переглянулись с пониманием, уж они-то, особенно Кориат, знали в этом толк. За плечом княгини, как всегда со скромным личиком, но рысьими, «стреляющими» глазами, маячила Юли, замыкая на себя заблестевшие глаза князей, особенно Кориата.

Любу удивил, даже огорчил своим видом Кориат. Любарт был прежний. Он посолиднел, заматерел, прибавил важности в движениях, но был тот же, как на свадьбе: скуповатый на улыбку, со значительным взглядом, чуть заторможенный...

А Кориат как-то поблек. Седина буйно бежала по усам, пропал веселый блеск в глазах, лицо осунулось, морщины по углам рта стали глубокими, а главное  — во взгляде чувствовалась сильная усталость.

Люба поклонилась с достоинством:

—  Проходите, гости дорогие! Как мы рады! Какими путями-дорогами?

—  Да вот,  — шагнул к ней Любарт,  — решили навестить. Давно ведь уж не видались. Какая ты взрослая стала, красивая!

Люба краснеет, а Любарт чмокнул ее в щеку и уступил место брату. Тот подошел, привстал, как обычно, на колено, взял ее руку в свои, поцеловал, взглянул снизу ласково:

—  Совсем уж не узнать тебя стало, лапа моя,  — и улыбнулся. Но улыбка получилась печальной. У Любы в глазах сразу выскочили слезы:

—  Михаил! Ты что, болен?! Или с дурными вестями?

—  С чего ты взяла?! Нет. Все хорошо! Отчего ты?

—  Смотришь печально. Лицо усталое... Я уж вижу!..

Эти слова тронули какую-то забытую струнку. Напомнили ему Москву и девочку на холодном крыльце с печальным недетским взглядом. Он опустил глаза, встал:

—  Ну что ты, Любаня, не все же петухом скакать. Стареем понемногу...

—  Да разве ж в старости дело?..  — И Люба замолчала.

Гостям показали детей, дом. Накормили, напоили, выкупали в бане и отправили отдыхать в жарко натопленную спальню.

Собираясь ложиться, Любарт удивленно говорил брату:

—  Надо же, какие хоромы отгрохал твой чертенок! Ведь ни у тебя, ни у меня таких нет. Где он это подсмотрел?

—  Это Любаня,  — Кориат улыбался гордо,  — это московская постройка, их манера, я насмотрелся.

—  Так ведь мастера нужны.

—  А чем у нас не мастера? Ты им скажи только, что надо, они тебе черта слепят. Этот-то терем наши ведь сладили.

—  Да-а... Ладно! Вот с поляками, Бог даст, управлюсь, осенью себе такой же отгрохаю. А то как-то неловко даже, князь все-таки...

—  Давай, давай. Только где ставить-то будешь, в Луцке или Владимире?

—  М-м-м... В Луцке, пожалуй. Тут надежней, от поляков подальше, да и дом здесь похуже, старый...

В дверь постучали.

—  Входите!  — крикнул Кориат, а Любарт натянул назад уже полуснятый сапог. Вошла Юли с громадным подносом, на котором стояли кувшин, две кружки и множество мисочек со всякими закусками.

—  Вот, на сон грядущий отведайте, отцы-князья, чтобы не скучно было.  — Юли вызывающе улыбалась.

—  О-о, красавица!  — Любарт потирает руки.  — Как ты догадалась?!

—  Не я, княгиня послала.  — Юли глазки в пол.

—  Да брось ты прибедняться, Юли,  — усмехается Кориат,  — а почему кружки только две? Присядь с нами, поговорим, вспомним прошлое... Мы с князем Любартом сегодня ни о чем скучном говорить не будем. А, брат?

—  Не будем!  — весело соглашается Любарт.

—  Я не смею, князь. Что подумают? Муж спросит...  — Юли стреляет глазами на Любарта, тот смеется, откровенно ею любуясь.

—  Ничего, ничего! Мы же не наедине остаемся. А потом,  — Кориат шутливо повышает голос,  — князьям перечишь?!

—  Слушаю, князь,  — Юли опять скромненько глазки в пол и исчезает.

—  Ух, зверь-огонь баба!  — выдыхает Кориат.

—  Зачем же отпустил, раз забыть не можешь?  — посмеивается Любарг.

—  А то не знаешь!.. Ведь это она Митьку спасла тогда, после Турьи. Но не отдал бы... Если б она меня до ручки не довела.

—  А-а! Слабак, значит.

—  Да не слабак! Разве в постели только дело?! Она ведь такая была стерва  — сказать нельзя! Это дай, то достань, это вынь да положь  — иначе не дам! Это не так, то не этак, с ума можно спрыгнуть! Поверишь ли  — на меня драться лезла! С кулачками своими... А я терпел! Из-за способностей ее... в постели... А ты говоришь  — слабак... Царапалась как кошка, кусалась! А уж служанок, наверное, точно  — била. Хотя я не видел...

—  Так чего жалеешь?

—  А! Так ты посмотри, какая она стала! Шелк!

—  Кто же ее так... перекроил?

—  Да Митька мой! Черт его знает  — как! А сделал! Вот и вздыхаю... Мне надо было!

—  А смог бы?

—  Смог... Если б захотел. А вот, дурак, не захотел.

«Ох, вряд ли! Уж самомнение-то у тебя»,  — подумал Любарт, а сказал уже без улыбки:

—  Не жалей. Мало у тебя баб? Это дурь ведь оттого, что она не твоя.

—  Да уж теперь... Но как взгляну на нее, как вспомню  — ухх! Все дыбом! Юли вернулась с кружкой. И они долго сидели, вспоминая дорогу из Орды в Москву, Москву и все, что было после Москвы. Кориат разошелся, усталость и печаль исчезли из его глаз (Любане бы взглянуть!), он сочинял на ходу, а сейчас еще и понравиться Юли хотел, и такое загибал, что Любарт то держался за живот, то вытирал слезы, то просил брата хоть минуту передохнуть, а Юли после кружки меда, хотя в рассказах она выглядела не всегда симпатично, закатывалась аж до визга, а слезы и не пыталась утирать.

Поздно ночью, когда она собралась уходить, Кориат попробовал подкатиться проводить. Но Юли повернулась к Любарту:

—  Князь, уговори его или подержи, чтоб настроения ни себе, ни нам не испортил. Так ведь хорошо посидели!

—  Миша, посидим,  — засмеялся Любарт,  — в кувшине еще есть...

—  Если мало, я сейчас принесу!  — вскинулась Юли.

—  Не надо... Прошлое не вернешь, а настроения действительно жаль,  — Кориат откинулся на спинку лавки, и глаза его сразу опять устали,  — ах, Юли, Юли... Не доверяешь?

—  А ты сам-то себе доверяешь? Особенно сейчас. Только честно!

—  Ладно, ступай с Богом.

—  Покойной ночи. Ложитесь, а то Дмитрий завтра рано прискачет, послали за ним.

* * *

Дмитрий действительно прискакал рано, но гостей будить не велел, пусть проснутся сами. Пока он приводил себя в порядок, Люба распоряжалась насчет стола, и когда Дмитрий стал проверять, так ли все приготовлено для гостей, как полагается (с некоторых пор он привык, приучился  — каким образом и сам бы не объяснил!  — проверять исполненное. Все, что можно!), то только развел руками и поцеловал жену  — все было «как полагается», даже лучше.

Князья проснулись поздно, с немного тяжелыми головами. Им поднесли рассолу и повели во двор умываться. Там их встретил Дмитрий, подтянутый, одетый парадно, спросил с вызовом:

—  Ну как, отцы, не состарились еще? Слабо в снегу искупаться?

—  Ах ты, пацан!  — любуясь сыном возмутился Кориат и потащил с себя рубаху,  — сейчас посмотрим, кто тут состарился!

—  Молодой нашелся!  — загудел Любарт, тоже раздеваясь.  — Только стариков подзуживать!  — Он схватил снегу, сдавил снежок, запустил в племянника, тот ответил, промазал, и «старики» кинулись на Дмитрия. Ему удалось увернуться от отца, и Кориат нырнул в сугроб, взвыв от холода и удовольствия, зато Любарт сшиб племянника с ног, но и сам не удержался (вернее, не захотел) и тоже оказался в снегу, заорав благим матом.

С этого момента «старики» перестали обращать внимание на Дмитрия, мгновенно отскочившего в сторону. Они начали бороться, кататься по снегу, осыпать им друг друга, растираться и прочее, пока от них не повалил пар.

Дмитрий решил напомнить:

—  Там, между прочим, кабанчик стынет!

Они замерли и как по команде кинулись в сени.

Через четверть часа за стол сели вчетвером: Кориат, Любарт, Дмитрий и Люба. Подавала Юли. Выпили за встречу, за здоровье тех и других, начали угощаться.

—  Ну, с чем приехали, отцы? Не бывало еще в Бобровке такого важного посольства.

Любарт помялся:

—  А как насчет Юли?  — намекая и на присутствие Любы. Та поняла:

—  Не бойся, князь, Юли не проболтается, спроси у Дмитрия. А я тем более.

—  Да, не так воспитаны,  — улыбнулся Дмитрий,  — и раз уж привез важные вести, то доверяй.

—  Это не я привез,  — махнул рукой Любарт,  — вот кто у нас всех делами снабжает. Как увижу его, сердце заходится.

Кориат усмехнулся, стал рассказывать о своем посольстве в Орден. Все, что увидел и понял он сам, радости не вызывало, но это было далеко не все.

—  Помнишь Иоганна, «черненького», которого ты тогда подцепил и порекомендовал мне в Ордене?

—  Помню,  — насторожился Дмитрий.

—  Бесценный оказался человек. Сколько он нам сведений об Ордене выдал  — озолотить его мало!

Дмитрий по-настоящему обрадовался. Ведь тогда, после отъезда он совсем потерял Иоганна из виду и не знал, чем закончилось затеянное с ним дело, хотя тайный знак ему передал, а людей, для которых этот знак предназначался, через Леонарда предупредил.

—  Значит, не ошибся я, слава Богу! А как насчет озолотить? Хоть что-то ему сделали?

—  Да разве ж можно... Ему ничего не надо, лишь бы домой уйти, а нам это... сам понимаешь. Вот мать его мы украли  — он попросил.

—  Да ну! Молодцы!

—  И живет она теперь у меня в Новогрудке. Дом у нее, хозяйство, и содержание с княжеского стола до самой смерти.

—  Аи, молодцы! Спасибо! Он ведь в ней души не чаял. Одна, говорил, у меня забота  — за мать отомстить. Старая она?

—  Хм! Да моложе меня. Но на вид... и говорить тяжело...

—  На женщин не отвлекайся, а то надолго затянешь,  — полушутя направляет их Любарт.

—  Так вот, Иоганн этот сообщает, что новый Магистр Винрих собирает все, что может, против Олгерда и уже весной, как просохнут дороги, ударит. Он видит в Литве главного противника в продвижении Ордена на восток.

—  Стало быть, война?

—  Да еще какая! Считай  — крестовый поход.

—  Ну так чего тут страшно тайного? Война так война, нам не привыкать.

—  Разве можно к ней привыкнуть?..  — пригорюнилась Люба.

—  Ничего, дело обычное.  — Дмитрий накрыл ее руку ладонью и тихонько пожал.

—  Для тебя-то, положим, не совсем обычное,  — уронил Любарт.

—  А что такое?

—  Во главе моей части войска против Ордена пойдешь ты.

— Я?!! А ты?

—  Мне по всем данным придется здесь, от поляков отмахиваться.

—  Но почему я, а не дед?

—  Ты князь! Пора. Кейстутьевичи, вон, помоложе тебя, а уже некоторые со своим войском... а мы чем хуже? Даже сравнивать неловко...

Дмитрий молчит некоторое время, усваивает, потом все-таки не удерживается:

—  Но дед-то со мной? Или при себе оставишь?

—  С тобой, с тобой...

—  Ну и все!  — радостно вздыхает Дмитрий.  — Тогда все в порядке!

Сподобь Господь в этот момент Любу взглянуть на Юли, она бы сразу, наверное, все о них поняла, сколько нежности и благоговейной гордости было у той на лице. Но Юли стояла у нее за спиной, а сама Люба была сейчас столь горда и счастлива, что лица их поразили князей и даже Дмитрия своей странной похожестью.

—  Ну, если ты так уверен...  — усмехается Любарт,  — но учти: ты ведь против Ордена еще не ходил. Это тебе не поляки! Эти дерутся страшно. Чтобы их победить, много надо крови и поту пролить. Помнишь, Кориатас, в 55-м как они нас раздолбали? А в 56-м?!! Уж все, кажется! Разбили их так, что не подняться! По уделам разметали, добычу какую взяли!..

—  И что же?  — Дмитрий не знал почти ничего об этой войне, как-то прошла она мимо его внимания.

—  ...Когда мы обратно возвращались, накинулись с тыла (откуда только силы собрали, сволочи?!), весь обоз отбили, нас потрепали крепко, пришлось ни с чем возвращаться...

—  А если честно, ноги уносить,  — криво усмехнулся Кориат.  — С ними у нас ни разу еще гладко не прошло... Как заколдованы, как примета плохая... Говорят, бывает неудобный противник...

—  Что ж в них самое-то главное?

—  Так сразу и не скажешь,  — пожал плечами Кориат,  — основательность, пожалуй... Вооружение хорошее, доспех прочный. Ты сам с рыцарем бился  — знаешь. Пробил бы ты его панцырь с твоими тогдашними силенками?

—  Я и не пытался...

—  Вот. Стрелами их не возьмешь. В бою дисциплинированны. Очень! Никогда сами строя не развалят! Не увлекаются. В обороне стоят мертво. Наступают медленно, не путая шеренг... Что еще?.. Позицию хорошо выбирают  — обойти трудно... разведка неплохая... в общем, серьезные ребята.

—  Ну! Так и напугать недолго,  — недоверчиво морщится Дмитрий,  — неуязвимы?

—  Ну почему? Вот если строй их растащить  — теряются... с пехотой справляются плохо, против копий довольно беспомощны, неповоротливы, тяжелы, сюрпризов не любят...

—  Сюрпризы-то кто же любит?  — смеется Дмитрий,  — Мне-то что прикажете... или посоветуете?

—  Ну, дед знает вообще-то... Но  — коней помощней; вооружение потяжелей; арбалетов побольше, а главное, искусных арбалетчиков, луки против них  — тьфу!

—  Попробуем. С арбалетами, правда, слабовато.

—  Ну, время до весны у тебя есть, только попусту его не теряй.

—  Постараюсь. Думаю, кое-что успеем.

Любаня, горестно задумавшаяся во время этого разговора, встрепенулась:

—  Подождите о делах, кабанчик стынет. Поешьте, а там... Юли, вели подать.

Юли уходит на кухню, а через минуту двое поварят вносят в столовую огромное блюдо, на котором лежит без всяких приправ и украшений горячий, дымящийся, светло-коричневый  — только что с вертела!  — кабанчик, около пуда весом.

—  Попробуйте,  — предлагает Любаня,  — это отец Ипат по-своему как-то жарил, «по-плецкопцки»  — он говорит.

У князей загораются глаза. Кориат потирает руки:

—  Отец Ипат  — мастак на такие штучки! А где он сам-то?

—  Так ведь не звали,  — усмехается Дмитрий,  — отец Ипат у нас человек дюже скромный.

—  И с каждым часом все скромнее,  — хмыкает Юли.

—  Что такое?  — не понимает Любарт.

—  Разнежился наш отец Ипат, как кот на завалинке. Одно повторяет: живи  — не хочу!

—  Интересно! Так зовите его. Тайные разговоры закончены. А, брат? Или для сына еще какую-нибудь пакость приберег?

—  Нет,  — смеется Кориат,  — давай монаха! А ты, Юли, себе и ему места приготовь, да садись.

* * *

Скоро появляется монах, останавливается в дверях, крестится на иконы, поворачивается к присутствующим, крестит их, рокоча:

—  Мир вам, чада мои возлюбленные! Здравы будьте, дорогие гости! Ра-ад, рад видеть вас, храбрецы-удальцы, в нашем пристанище скромном!

Из-под рясы выпирает чудовищных размеров живот, голова напрямую срослась с плечами, а на гладком лице, словно насовсем, застыла блаженная полуулыбка несказанного довольства.

—  Господи помилуй, отец Ипат!  — в один голос чуть не вскрикивают оба князя.  — Эк тебя разнесло, не узнать!

Лицо монаха расплывается шире:

—  Доволен! Много житием своим доволен, отцы-князья! Весь век бы так и жил, аки птица небесная, плоды земные, щедро княгинюшкой даруемые, потреблял.

—  Ну, на птицу-то ты, отче, теперь не совсем...  — мнется Любарт (Юли фыркает, и весь стол давится смехом),  — с таким чревом как в седло взлетаешь? Или отроки возносят?

Монах пропускает насмешки мимо ушей:

—  Нужда заставит  — взлетим. Куцы хошь... В случае чего еще и мечом пару раз успеем махнуть, или чревом сим грешным, необъятным княгиню с детишками, а то и самого князя от клинка немецкого прикрыть.

—  Ну проходи, проходи, садись,  — любуется им Кориат, а Люба с радостью отмечает себе: не стало в его взгляде ни печали, ни усталости.

—  А почему от немецкого?  — с некоторой тревогой спрашивает Любарт. Монах подходит, садится, хищно оглядывает стол, видит своего кабанчика, лыбится еще шире:

—  Дыть можно и от польского, можно и от татарского... правда, у них сабли, но...  — он недоуменно смотрит на Юли, помоги, мол, с едой-то, но не получив от нее помощи, отрубает у кабана заднюю ногу, сгребает на свою миску, наливает из кувшина и, перед тем как приложиться, заканчивает,  — ...но люди кругом болтают, что ныне с Орденом война на носу.

Люба и Юли фыркают в рукав, Дмитрий подносит руку к усам, отворачивается, а Любарт с Кориатом с негодованием смотрят друг на друга.

—  Твои или мои? Я за своих ручаюсь,  — хмурится Любарт.

—  Твои... мои...  — отмахивается Кориат,  — отец Ипат, а кто же болтает?

—  Да бабы на подворье давно все уши прожужжали, когда да когда на немца... А уж коли бабы разузнали, значит, дело верное.

Дмитрий не выдерживает, заходится: хы-ы-ы!!.. Князья теперь уже ошалело-весело переглядываются и начинают хохотать как сумасшедшие. Монах какое-то мгновение недоумевает, но поняв, остается серьезным и начинает невозмутимо терзать кабанью ногу, то и дело прихлебывая из кружки. А когда князья чуть поуспокоились, Дмитрий спохватывается:

—  Ешьте, гости, а то можете не успеть!

На что в полной тишине опять же совершенно невозмутимо отец Ипат ответствует:

—  И оченно даже запросто!

* * *

Сразу после отъезда князей Дмитрий поднял на ноги весь Бобровский удел. Начали готовить оружие, снаряжение.

Когда Бобер вернулся, и ему рассказали, он чуть прикусил нижнюю губу и сказал только:

—  Доспех надо ладить. Крепкий доспех.

И Бобровка стала ладить доспех.

* * *

Весна 1360 года выдалась холодной, сопливой и долгой. До самого конца марта держались нешуточные морозы. В апреле поотпустило, но реки надувались медленно, лед был прочен, редко где по реке можно было увидеть промоину, вода сверх льда натекала лишь от оттаявших берегов. Днем солнышко пригревало, на полях снег чернел, дырявился, понемногу исчезал, в лесу же даже в апреле все оставалось как в феврале и не собиралось как будто меняться.

Половодье хлынуло только в середине апреля, вода залила громадные пространства. Множество сел и починков на Волыни, какие по завалинке, а какие и по окна, утонули в полой воде.

Уж на что Бобровка стояла высоко, а и в ней некоторые дома достало,  — хозяева поспешно потащили все из погребов на чердаки, не говоря уже о том, что всю ее окружило и отрезало от остального мира невиданное половодье, и Бобер с Дмитрием остались на своем островке в полном неведении относительно и друзей, и врагов. Впрочем, и друзья, и врага были в таком же положении, так что тревожиться особенно не приходилось, надо было ждать. Ждать и готовиться. Ясно было, что рыцари не тронутся, пока не просохнут дороги и не появятся переправы, их мощное вооружение требовало хороших путей и крепких мостов.

Как могли, Бобер с Дмитрием подготовились. Кони, оружие, доспех. Арбалетов оказалось маловато. Вернее, арбалеты-то были, арбалетчиков не было. Сотня едва-едва набралась. Никого больше не мог Дмитрий заставить переучиваться с лука на самострел.

Отлынивали кто как мог: одни доказывали, что из лука стрельнут не хуже, другие  — что невозможно везти с собой в атаку эту громоздкую штуковину, третьи просто плохо стреляли и бросали, оглядываясь на такой привычный, легкий и удобный лук.

Главные недостатки арбалета: тяжесть, громоздкость, долгое заряжание,  — были тут, рядом, в руках и на плечах. А достоинства: дальность, легкий и верный прицел, страшная убойная сила,  — были там, в поле: дальше  — ближе, попал  — не попал, как Бог даст, и из арбалета мажут. И ничего с этим не мог князь поделать. Да и можно ли было это вообще? Даже те, кто согласился взять арбалет на вооружение и неплохо справлялся, ворчали.

Так, может, и махнул бы Дмитрий рукой, так и заглохла бы вся эта его затея... Но тут, как выражался отец Ипат, «случай случился».

Уже перед самым половодьем собрались на поляне и соревновались, кто быстрей всадит в цель десяток стрел. Лучший Бобров арбалетчик Андрей, которого прозвали Корноух за то, что не было у него половины правого уха, отсеченного в одной из бесчисленных схваток с поляками, досадливо ругнулся:

—  ...твою мать! Хоть бы кто таскал его за мной! Ни к какому месту не приладишь!

«Таскать!  — вспыхнуло в мозгу у Дмитрия,  — оруженосец! Но один арбалет таскать  — это слишком жирно будет. У рыцарей вон они чуть не весь доспех таскают... А если два?!! И заряжать, пока он стреляет! Ведь арбалет с воротком, даже самый тугой, может взвести и ребенок! Ребенок... ребенок... Ну да! И настоящих воинов отвлекать не надо!»

—  Андрей!

—  Да, князь.

—  Твоему старшему сколько?

—  Тринадцать, а что?

—  А ты его в поход не хочешь взять?

—  Да таких, вроде, рановато в поход,  — Корноух озадачен,  — мал... не сможет... убьют  — и все!

—  Да нет, не в битву, не в драку. А вот арбалет за тобой таскать! А? А может, и два... И заряжать помогать...

Корноух таращит глаза, молчит. Остальные тоже смотрят на князя удивленно, но Дмитрий видит, что в глазах у арбалетчиков разгораются весело-восторженные огоньки. И вдруг кто-то бросает:

—  А почему мальцов? У нас и стариков, и покалеченных сколько, кто в бой не годится, а для этого дела...

—  А я что, против, что ли?!  — почти кричит Дмитрий в восторге от придуманного.

Начинается общий гвалт:

—  Ну-ка, давай попробуем!

—  Нет, вы двое становитесь, и мы двое, и попробуем!

—  Ага. Он тебе заряжает, а он мне. Становись.

Против мишеней становятся парами и начинают садить. Один стреляет, другой подает готовый. Получается быстрее, чем из лука. Но цель-то в полтора раза дальше! Все возбужденно гудят, каждый лезет на рубеж пробовать. Дмитрий торжествует!

—  Стоп, вояки! Охолони малость! Гвалт медленно затихает.

—  Ну как? Стоит огород городить?

—  Стоит, князь, стоит!

— Еще как!!

—  При таком раскладе столько народу без опаски навалять можно  — ого-го!

—  Да еще сотню небывальцев обстрелять!..

—  Вот! Это главное!  — возвышает голос Дмитрий.  — Небывалец  — он что? Сразу в копья, в мечи идет... ну и околевает почем зря! А тут и рубиться не надо, и бой понюхает, и пользу черт-те-какую принесет.

—  Верно!

—  Точно! Истинно, княже! Светлая ты наша головушка!

—  Но-но!  — обрывает князь,  — вот что. Давайте, завтра чтобы были все с напарниками. Выбирайте каждый сам. Вам с ними в бой идти, на них надеяться. А им на вас... Так что с Богом!

Гордый своей находкой, он кинулся к деду. Но тот, когда все было рассказано, и ожидались похвалы и восторги, только чуть тряхнул, по обыкновению, головой, усмехнулся в усы и промолчал.

—  Что, дед?! Или не пойдет?

—  Да пойти-то пойдет, может быть... А может...

—  Да в чем дело-то!?

—  Так ведь им охрану придется выделять, сабель двести.

—  Зачем?

—  Ну, стрелки-то себя защитят, да и удрать смогут, если конница налетит. А эти, подручники? По два арбалета, по два колчана...

—  Так те же стрелки их и защитят! Пошлют их бежать со всеми арбалетами, со всем хозяйством, а сами в сабли, вот и...  — и умолкает.

Бобер смотрит на него с чуть заметной улыбкой:

—  Что  — вот и...? Или сам уже понял? Для того, что ли, мы арбалетчиков готовим, тренируем, нянчим-пестуем, чтобы в первой же стычке их под сабли подставлять? Их беречь надо пуще глаза, а ты...

—  Да!  — досадует Дмитрий, но сдаваться еще не хочет.  — Так ведь арбалеты бросить можно, в конце концов, к черту, если бежать придется!

—  Это если бежать. А если смогут отбиться, да опять пострелять, да ведь и стрелами отбиваться очень сподручно. Так что бросать все нельзя так сразу... Вот если отбиться не успеют  — безоружные получаются, да еще небывальцы...

—  Ну давай защитим!

—  Хм! Воевать-то и так не с кем.

—  Дед! Воюют не только саблей. Тут такая убойная сила получается! А ты...

—  Ну ладно, ладно... Подумать надо. Сила действительно...

* * *

Вода вошла в берега только к маю, но дожди, перемежаемые иногда и снегом, не прекращались, грязь стояла великая, и ни о какой войне пока не могло быть и речи. Плохо ли, хорошо ли подготовились к драке Олгерд с Кейстутом, в Бобровке не знали, но своим полком Бобер был доволен. Очень помогла ему непогода, ведь новую организацию отряда арбалетчиков Дмитрий нашел очень поздно, и если бы в бой пришлось идти раньше, стрелки не смогли бы «сработаться», а так времени для установления взаимопонимания оказалось достаточно.

Большинство арбалетчиков взяли в подручники молодых: сыновей, племянников, двоюродных и более дальних  — с прицелом на будущее: обстрелять новобранцев, подготовить смену. Стариков в подручниках оказалось всего семеро, да и то у тех, кому молодых взять было негде. Старики-ветераны, разузнав, в чем дело, рванулись в подручники. Однако Дмитрий развел руками: как стрелки пожелают. Им стрелять, им погибать.

И тут новая удача! Ветераны не захотели смириться и стали сговариваться парами меж собой, всерьез взявшись за арбалеты. Девятнадцать пар прибавил к своим стрелкам Дмитрий, а скольких забраковал! Пока! Так что больше всего он был доволен перспективой.

Только 7-го мая продралось наконец сквозь тучи солнышко, а 8-го пробился в Бобровку и Кориатов гонец с приказом выступать не позже чем через два дня на северо-запад, в направлении Гродно и дальше, если не будет новых указаний, по левому (именно по левому!) берегу Нямунаса идти на север.

Вестей с ним приехало много. Об Ордене, об Олгерде, о Кейстуте... Кейстут шел в поход с сыном Потырком (Патрикием) и «его войском» (вот о чем, видно, говорили Дмитрию отец с дядей, ведь Потырк был на два года моложе его, а уже имел удел и свое войско), и это тянуло все вместе тысячам к 17-ти, 20-ти.

Сроки выступления Ордена, численность его войск, количество конницы и пехоты, направление движения, кто ведет (а вел сам Винрих фон Книпроде),  — все это было прекрасно известно Олгерду. Рыцари не особо и таились (обычная их спесь!), но все-таки главная заслуга в этом знании была Иоганна, находки Дмитрия и теперешней палочки-выручалочки в Мальборке. Олгерд знал о рыцарях практически все и мог полностью изготовиться.

Как только Винрих в первых числах мая выступил из Мальборка во главе 25-тысячной армии, Олгерд смог отреагировать мгновенно: четыре отряда двинулись каждый своей дорогой к границе Ордена. Самый большой, Кейстута с Патрикием (ок. 14 000 чел.), из окрестностей Берестья на север. Сам Олгерд с 10 тысячами тронулся из Вильны на юго-запад, подыскивая удобное место для переправы через Нямунас. Параллельно ему из Трок шел еще один 4 тысячный отряд Кейстута. И из Новогрудка почти прямо на запад Кориатов отряд (5 тыс.) под командованием воеводы Константина. Бобров полк шел в дополнение и на подмогу Константину и при встрече, на левом берегу Нямунаса, поступал в его распоряжение.

Войска должны были встретиться в 40 верстах севернее Гродно, на левом берегу Нямунаса и оттуда повернуть на рыцарей.

* * *

Они встретились вовремя, никто не опоздал, обошлось без недоразумений и накладок. Все шло по плану!

Но все это время, с самого начала похода и до битвы, даже раньше... с самого того визита отца и дяди, с тех самых слов монаха, что загородит чревом княгиню, а то и князя от немецкого меча, в Дмитрию поселился какой-то «червячок». Какое-то неуютное чувство, которое он пытался вытащить на свет, определить, чтобы устранить, отделаться, но не мог.

Определялось оно крайне туманно: что-то не так. А что именно, где и почему не так  — не определялось. Ведь не было ничего неясного. Наоборот! Никогда еще так тщательно, так всесторонне не готовились к походу. Никогда не было столько известно о противнике. Никогда так четко и слаженно не взаимодействовали войска. Даже Кориат, в делах войны раздолбай-раздолбаем, прислал войска вовремя и в указанное место, точно как обещал.

Все делали свое дело как задумано, никаких неприятных неожиданностей не возникало. Даже численный перевес оказался большим, чем ожидали. Тем не менее «червячок» не исчезал. Дмитрий никому не говорил о нем, считал блажью, полагал, что просто побаивается немцев, большой битвы, ведь в больших сражениях он еще не участвовал, а пуще всего боялся дедова гнева, который страшно не любил, когда начинали сомневаться и рассусоливать в походе.

После соединения отрядов Олгерд повел войско на запад, избегая рек, оврагов, вообще каких-либо естественных преград, боясь, что при соприкосновении немцы воспользуются ими и постараются свести на нет его численное преимущество. И по-видимому, очень был доволен, что немецкая разведка встретила его на ровном месте, верстах в семи севернее озера Вигры. Подвинувшись еще вперед, на край неширокой (сажен триста) лощинки, Олгерд остановил войска. Тут же на противоположном склоне появились немецкие всадники. Стало ясно, что биться  — здесь!

И только когда вечером сошлись с рыцарями, чтобы завтра сразиться, раскинули лагерь и осмотрелись на позиции, когда увидели немецкий стан, когда разведчики, обскакав войско противника и по фронту, и с флангов, доложили свои наблюдения, когда Олгерд, собрав военный совет, распорядился, кому где завтра встать и что делать, Дмитрий, наконец вытащил на свет и разглядел своего «червячка».

Он понял: все было слишком правильно, и, стало быть слишком по-немецки. Все по-немецки! Основательно. Без сюрпризов и неожиданностей. Шли  — пришли, встали  — расположились, сошлись  — ударили и... погнали?! Но ведь это немцы так рассчитывали! И у них получится! Нет на свете более основательных людей, чем немцы.

А мы? Всегда ведь хитрость какая-то придумывалась и проделывалась в походе! И Кейстутом, и Любартом. А особенно Олгердом! А тут ничего! Как же так?! То есть завтра вся битва  — под немецкую дудку...

Только монаху мог поведать Дмитрий свои сомнения, и, когда возвращались с совета, приотстав от деда, он шепнул:

—  Накостыляют нам завтра, а? Отец Ипат? Монах засопел, плюнул смачно и проворчал:

—  С такими начальничками еще как накостыляют!..  — Ему не понравился совет, не понравился Олгерд, ему все здесь не понравилось.

Конечно, они впервые столкнулись с Олгердом и его порядками, впервые шли в бой под его прямым командованием, и все могло показаться хуже, чем есть, лишь с непривычки. Дмитрий так и хотел посчитать: может так, и надо? Не спорить и советоваться, а командовать и исполнять. Но почему тогда монах недоволен? Уж он-то повидал на своем веку и битв, и советов. Да и дед, кажется, не в восторге... И потом, если зовешь на совет... На совете советуются, а не командуют. Командуют после совета!..

В общем, Дмитрию совет тоже не понравился. Никто из воевод, даже Константин, больше всего уважаемый отцом, даже князья, Кейстут с Патрикием, своих соображений насчет битвы не высказывали. Говорил Олгерд, словно диктовал приказ. Лишь когда он объяснил Кейстуту, как ему располагаться для удара, тот заспорил, желая выдвинуть вперед как можно больше своих. Олгерд неожиданно усмехнулся и согласился. А совет попрятал улыбки  — все знали ненависть Кейстута к Ордену, его желание своими руками рвать немцев в клочья.

Эта перестановка повлекла за собой некоторые другие, и Дмитрий решился подать голос:

—  Великий князь, мне бы на фланге где-нибудь встать...

—  Зачем?

—  У меня стрелки сильные... и маневренные...

—  Ну и что?  — Олгерд досадливо дернул щекой.

—  Могли бы крепко им какой-нибудь фланг пощипать.

—  Сколько их у тебя?

—  Больше сотни.

По сидящим пробежал смешок. Дмитрий вспыхнул. Олгерд снисходительно улыбнулся:

—  Не густо... Встанешь за пехотой Кестутиса. Конницей охранишь ей фланги. А стрелки твои... коли они так сильны, пусть сзади его пешцев поддержат, помогут... как могут...

Опять прошелестел смешок. Дмитрий умолк и уже до конца совета не раскрывал рта, оскорбленный.

Олгерду было все ясно. Вот противник, вот поле. Надо встать и ударить. Лоб в лоб. Противник силен, но мы не слабее. К тому же нас больше. Позиция никаких опасений не внушала. Войска разделяла лощинка, на которой все хорошо просматривается отсюда, с этого склона, и командовать, держать ситуацию под контролем будет легко.

Насчет охвата превосходящими силами присутствовала маленькая неясность. Дело в том, что левый фланг рыцарей упирался в небольшую пустошь, густо забитую осиновой мелочью и кустарником, а правый оказался на некотором возвышении, атаковать которое было неудобно. Но тут все должен был решить первый фронтальный удар. Олгерд был уверен, что ему первому бить не придется, что первыми ударят рыцари. Надо выдержать этот первый удар, а потом начать теснить их, обхода понемногу слева. И тогда все придет к ожидаемому логическому концу.

Вернувшись с совета, Дмитрий молча уселся у костра. Засуетился повар Славка:

—  Князь, отведай супчику.

—  Давай...  — Дмитрий черпал из миски, жевал, не понимая вкуса, смотрел, не отрываясь, не мигая, на огонь, как будто что там видел. Монах появился из темноты, плюхнулся рядом, засопел, закряхтел:

—  Ну-ка, Славка, плесни и мне половничек.

—  На здоровье, отче!  — Вячеслав знает, каков должен быть «половничек» монаха, наливает, подает. Монах хлебает, тоже смотрит в огонь, тоже молчит.

Бобер, распоряжаясь с сотниками, все оглядывался на своих надувшихся «стратегов», ломал голову, как подправить им настроение, потому что в таком состоянии духа в бой идти было просто нельзя. Он-то не впервые столкнулся с Олгердом, потому не удивился, не озлился и не расстроился. Но об одном жалел: почему не подготовил внука к такому обороту, не рассказал заранее, что будет и как. Надо было поправить.

Бобер подсел к костру:

—  Вячеслав! Нацеди-ка нам ковшик на троих.

—  Вмиг, воевода!  — Вячеслав хоть и с изумленным лицом, но кинулся исполнять.

—  Чего размолчались, как сычи? А? «Стратеги»! Не по Плутархосу, что ли, воюем?

—  Не по Плутарюсу,  — вздохнул Дмитрий.

—  Что так?

—  Чего он меня как сопляка последнего обосрал?!!

—  Не расстраивайся. Не ты первый, не ты последний.

—  Что я ему  — мальчишка?!

—  Нет  — старик, старик...  — усмехается Бобер,  — и постарше, и поважнее тебя еще не то выслушивали...

Вячеслав приносит кувшин. Монах при виде благословенного сосуда, который у Бобра на походе был строго запрещен, приходит в благостное настроение:

—  Не бжи, князь. Он командует, ему и битые горшки собирать.

—  Так ты что ж думаешь, завтра  — горшки?!  — изумляется Бобер.

—  Кто его знает...  — монах жмет плечами,  — не по Плутархосу же воюем... а по Олгердасу... Хха!

Бобер отдергивает протянутый было монаху кувшин, тот мрачнеет. Бобер поворачивается к внуку.

—  А как же по Плутархосу все-таки? А, Мить?

—  Да как, как... Ну не так же, как он хочет! Пришли, встали стенка на стенку, уперлись как бараны  — и бей! Чего там бить, кулаки расшибешь, и больше ничего! Там железа гора! Там щиты в рост! Там даже кони все в железе!

—  Но что же делать?

—  Да придумать чего-нибудь! Хитрость, маневр какой-то...

—  Ну а ты что бы придумал?

Дмитрий вертит в руках опустошенную миску:

—  А что  — я? Меня не спрашивают...

—  Ну а все-таки? Если бы спросили?

Дмитрий долго молчит, смотрит на костер, щурит то один глаз, то другой:

—  Я бы этой ночью в ту пустошь, чтобы справа от нас, арбалетчиков своих запрятал. На их берегу. И когда дело началось, стал бы им во фланг стрелами садить. Весь фланг разворотил бы к чертовой матери!

—  Стали бы они дожидаться.

—  А что бы они смогли?! Конницей в такую чащу не влезешь, а пешцев мы до себя б не допустили, перещелкали всех, как кроликов.

—  Да...  — Бобер встряхивает головой,  — твоими бы устами мед...  — он подносит кувшин к губам... и вдруг что-то неприятное, как укол в грудь, становится тоскливо, он вспоминает, что никогда не позволял себе из кувшина перед боем. «Примета?!»  — и он отдает кувшин Дмитрию, так и не отхлебнув.

—  Ты что, дед? Зачем же тогда приказывал?

—  Это я для вас... вон, для отца Ипата, а то уселись как сычи, размолчались...

—  Ну, заладил  — сычи, сычи...  — кряхтит монах, отбирает у Дмитрия кувшин,  — сычи не молчат, они ухают или хохочут.

—  Вот ты сейчас полкувшина вмажешь и захохочешь,  — заключает Бобер. Вячеслав фыркает над своей посудой.

—  Цыц!  — рыкает на него монах.  — Поклеп! Никогда я еще с полкувшина не хохотал!

Тут уж и Дмитрий смеется.

«Вот и ладушки,  — успокаивает себя Бобер,  — теперь можно и в бой». Но кольнувшая в сердце тоска не отпускает, не уходит, сидит где-то глубоко, как заноза: «Их развеселил, сам закручинился. Что за черт?»

* * *

Наутро все началось обыкновенно. Зашевелилась стража, разгорелись костры... Завтракали, облачались в доспехи, седлали, разводили полки, устраивали фронт согласно вчерашним приказам Олгерда.

Строй уставили, когда начало светать, и увидели на той стороне лощины такой же сомкнутый строй, только закованный в железо: слепо пялились всадники, нелепо торчали ногами из-под панцирей лошади. Щеголяли огромными щитами пешцы. Щиты были небесно-голубыми с белыми, через все поле, крестами.

Но было еще кое-что.

Впереди строя, в самой уже лощинке, прикрытой, как одеялом, тоненькой (пешцам до колен) прокладочкой тумана, стояла «свинья»: шесть шеренг тяжелой пехоты с длинными копьями и огромными, от колен до подбородка, щитами,  — углом к литвинам.

А за ними, занимая все пространство между сторонами этого угла,  — лучники.

Дмитрий быстро посчитал: тысячи полторы  — не слабо! Куда ты дергался со своей сотней?..

Эта «свинья» могла так стоять сколь угодно долго (чувствовалось, что они не боятся, а провоцируют удар), но могла и вперед двинуться.

«Вот вам и немцы! Вот и тупорылые! Пустячок, а попробуй. Схватишься со «свиньей», а они тебя с флангов!.. Или они всегда так?»

—  Дед! Они что, всегда так строятся?

—  Да нет. Так я еще не встречал.

—  Как же быть?

—  Как... У нас командир есть! Скажет, мать его...

Дмитрий с дедом и монахом стояли в центре, позади своих арбалетчиков, которые, в свою очередь, выстроились (на конях, парами) позади пешцев Кейстутова полка.

Дмитрий хорошо видел стоявших сзади справа, на пригорочке Олгерда, Кейстута, Патрикия и всю их свиту. Олгерд с Кейстутом о чем-то долго оживленно говорили. Наконец Кейстут с помощниками поскакал вперед, в проход между пешцами и конницей.

—  Ну, кажись, договорились,  — проворчал Бобер.

Кейстут, оставив подручников в проходе, один выехал перед фронтом, начал говорить. О подлости и зверствах рыцарей. Об их вероломстве. Об обидах литовских. О мужестве, силе и стойкости своих воинов. Словом  — речь! Речь перед боем.

—  Без этого нельзя,  — как оправдываясь, пробормотал монах.

—  Нельзя-то нельзя,  — заскрипел Бобер,  — но ведь и уметь надо.

Судя по доносившимся словам и тону, Кейстут умел не очень. Так решил Дмитрий. Еще слышно было скверно  — далеко. Только проклятья в адрес рыцарей получались хорошо  — крепко, смачно. Но воины, кажется, считали не как Дмитрий. Когда Кейстут закончил, они так взревели, что под ним и его соседями забеспокоились кони.

—  Ну, если так, то только вперед,  — такого чувства иронии Дмитрий еще никогда не испытывал. С какой издевкой смотрел он сейчас на дядю, и что им руководило  — Бог знает!

Бог знает!  — но в это время он как-то, может, еще не очень ясно, но осознал, взвешивая на одних весах и мечи, и стрелы, и слова,  — да! Слова, как стрелы, и мечи, как слова,  — какую страшную игрушку приручил он в этой ужасной игре, где ставкой были сотни и тысячи человеческих жизней, как уверенно сможет (а сможет? Но что сможет, он ни капли почему-то не сомневался!) распорядиться, расчесть, размыслить (вот как с арбалетчиками хотя бы!) и побеждать, побеждать!.. Не то, что этот старый крикун, слепо ненавидящий немцев.

Надо только позволить ему. И как бы Господь надоумил кого-нибудь, хотя бы Олгерда, чтобы позволил, разрешил, не мешал... Именно ему, Дмитрию! Но Олгерд не догадывался. Откуда?! Да и зачем ему?! Может, он так же считал в отношении себя?..

Пешцы Кейстута (точнее, это были все пешцы, Олгердовых четыре тысячи присоединили к Кейстутовым и поставили на левый фланг) пошли вперед и, как только оказались в пределах досягаемости, были осыпаны немецкими стрелами. Несколько человек упали. Остановились, покинули строй раненые.

Дмитрий двинул своих арбалетчиков за пешцами вплотную. Они тоже начали стрелять. Но было видно: с фронта очень много стрел попадало пока в щиты. А что там, за щитами?

А оттуда все порхали и порхали стрелы, и у Кейстута все падали да вываливались из строя люди.

«Быстрей же!! Быстрее!!!»  — мысленно умолял Дмитрий. Кейстут очень постарался, чтобы быстрее проскочить это проклятое расстояние до «свиньи». Но когда уже подступились схватиться, немцы (и это Дмитрий хорошо увидел и даже цокнул языком: ах, молодцы, сволочи!) сделали четкий маневр: первые две шеренги упали на колено, вовсе скрывшись за щитами и далеко выставив вперед тяжелые копья, следующие пододвинулись, опустив свои копья на плечи передних, а задние положили копья на плече впереди стоящих.

Получилась стена щитов, ощетинившаяся лесом копий, без единого просвета, без единой дырочки. А из-за стены, хоть не густо, но и не редко, а размеренно, методично летели стрелы.

Из первых рядов литвин самые отчаянные сунулись рубить копья. Но все быстро убедились, что дело это бесполезное, да просто гибельное. Их отшвыривали, кололи, заманивали поближе, убирая копья, потом били в несколько рук. С полсотни смельчаков упали, прежде чем полковники закричали не соваться.

Строй остановился. Дмитриевы арбалетчики не пытались пробить эту стену из щитов, они били дальше, за нее, и, наверное, попадали, но результаты не были видны, и потому ни уверенности, ни настроения это не прибавляло.

С левого фланга, куда на прикрытие увел три сотни сам Бобер, прискакал отрок:

—  Князь, конные двинулись! Бобер просил быть настороже.

—  Хорошо. Но если туго станет, пусть пришлет кого, я отсюда не услежу. Правый фланг пешцев прикрывал с тремя сотнями Вингольд, а Дмитрий с четырьмя сотнями оставался пока в центре, за арбалетчиками.

Справа от пешцев стояла вся конница Кейстута  — 7 тысяч всадников, а позади нее, саженях в ста, отряд Патрикия, 2 тысяч сабель.

«Интересно, как поведет себя «свинья», когда ихняя конница ударит?  — думал Дмитрий,  — ведь по идее она должна пойти вперед. Тогда и у Кейстута шанс появится».

Конные рыцари приближались медленно, почти шагом. То ли тяжелый доспех не позволял спешить, то ли им просто спешить было некуда. Но удар все равно получился мощный. Дмитрий увидел, что первые ряды немцы смяли, просто сдвинули сажен на десять  — пятнадцать. Потом, правда, застряли. Началась сеча: скрежет железа о железо, визг лошадей, крики, стоны.

«Да! И «свинья» двинулась!»

Передние поднялись с колен, задние отодвинулись, копий и щитов впереди стало меньше, появились цели.

—  Бей копейщиков!  — крикнул Дмитрий стрелкам.

Те начали с высоты седел выцеливать копейщиков. Это было неимоверно трудно, потому что те сразу же сошлись с литовскими пешцами. И началась свалка!

Тем не менее там и сям в стене голубых щитов с крестами стали появляться дыры. Конечно, не только арбалетчики были тому виной, может, даже в совсем малой степени, потому что Кейстутовы пешцы секлись отчаянно,  — но настроение у Дмитрия поднялось, а судя по бодрым крикам спереди, не у него одного.

Слабым местом у «свиньи» оказалось все-таки малое количество тяжелых пешцев впереди. Хотя бреши в строю мгновенно закрывались, строй этот становился все тоньше и вот-вот должен был лопнуть.

—  Бей чаще!  — кричал Дмитрий.  — Еще немножко осталось! Да, еще бы чуть...

Но времени не хватило. Рыцари оттеснили конницу литвин справа и слева от «свиньи», и пешцам, чтобы не поставить под удар фланги, которые с великим трудом умудрялись пока оберегать Бобер и Вингольд, или хуже того  — не быть окруженными, пришлось отойти.

Изрядно потрепанный фронт «свиньи» тут же сомкнулся, а сзади с флангов к первым рядам кинулся резерв. Очень быстро, Дмитрию показалось  — минут за пять, строй «свиньи» был полностью восстановлен, даже стал как будто прочнее, то есть количество шеренг увеличилось.

Как только это произошло, загнусавили немецкие трубы, и рыцари отхлынули назад, на исходную позицию.

«Что за черт!  — изумился Дмитрий,  — Ведь они наступали, давили! Просто так инициативу отдают!»

—  Гаврюха! Гляди, что делают!  — впервые с начала боя он заговаривает вслух,  — с чего бы это, а?

Гаврюха пожимает плечами:

—  Не иначе как побаиваются, князь. Им ведь ведомо, что нас больше. Может, опасаются, что с флангов зайдем.

—  Хм! Зря! Я бы на их месте...

Кейстут на сей раз не повел пешцев на стену из щитов и копий, остановил их так, чтобы не терять попусту людей от стрел, заставил прикрыться щитами, а сам кинулся к Олгерду, советоваться.

Много дал бы Дмитрий, чтобы узнать, о чем они говорят там, на пригорочке. И вообще-то он мог подъехать и послушать, но не поехал. Стоило ему вспомнить вчерашний совет, как кровь бросалась в лицо, а внутри начинало ворочаться что-то столь нехорошее, что даже смотреть в сторону Олгерда не дозволяло.

«Черт с вами! Советуйтесь, коль дело не идет. Нам помалкивать, да приказы исполнять».

Кейстут после длинного и горячего, с выразительной жестикуляцией, спора развернулся возвращаться к своим пешцам. Тут уж Дмитрий не выдержал и как бы случайно сместился к флангу, пересек дорогу возбужденному, взвинченному дядюшке:

—  Что дальше, князь Кестутис?

—  Дальше?  — Кейстут глянул мимо, как не узнал, и отвернулся.  — Дальше подождем.

—  Чего подождем?

—  Посмотрим, что Олгердова конница сможет слева. Может, объедет...

—  Объедет?!  — ахает Дмитрий.

Кейстут смотрит на него как на ребенка и проезжает. У Дмитрия звон в голове и никаких больше вопросов. «Или я вовсе дурак?! Или они что-то таят? Как он сможет объехать рыцарей слева, если у них как раз за левым флангом  — резерв!»

Нет. Конечно, Олгерд не очень надеялся объехать рыцарей с фланга. Он хотел как-то использовать численный перевес: отвлечь часть сил рыцарей на эту фланговую демонстрацию, а самому снова ударить по «свинье» и зажать ее с двух сторон.

Ждать, однако, пришлось совсем недолго и совсем не виленскую конницу. Как только строй рыцарей пришел в порядок, а «свинья» укрепилась и приняла прежний вид, опять загнусавили ("До чего же противно!»  — Дмитрия аж корежило) трубы, и сначала «свинья», а за ней и весь немецкий строй шагом опять качнулся вперед.

—  К бою!  — вне себя взревел Кейстут, выезжая со своим небольшим отрядом справа от пешцев, впереди прикрытия Вингольда.

—  Стрелки, к бою!  — машинально повторил Дмитрий, соображая лихорадочно, сразу ему разделить свой резерв и бросить на фланги или посмотреть, кому придется хуже. Подумал, решил подождать, успокоил себя и вернулся на середину строя.

Нос «свиньи» уперся в литовский строй, но не прорвал его (литвины бились крепко!), а остановился и стал «тупеть», так как фланги еще двигались. Но двигался и литовский строй, начиная охватывать весь торчащий вперед немецкий клин, а когда сцепились по всему фронту, настала очередь и тех немецких пешцев, которые стояли колоннами на флангах «свиньи». Они уже не могли удержаться в колоннах, так как литвины подступали к ним сбоку, им пришлось разворачиваться и встречать удар. Они и развернулись, и встретили, и отбились, и двинулись вперед, и когда наконец войска сошлись по всей линии, от «свиньи», собственно, мало что осталось, получилось просто, что немецкая пехота большим, но довольно тупым углом вдвинулась в литовский строй и, не прорвав его, увязла, а драка пошла на избиение: кто крепче, тот и устоит, тот и победит.

Секлись люто, а преимущества не обозначалось. Ни у тех, ни у других. Клин, однако, все «тупел», стесывался, острие его несло большие потери, сюда из глубины подходило все больше немецкого резерва, тут голубые щиты с крестами валялись уже кучами. Именно здесь  — Дмитрий хорошо это видел и досадовал, что не видит больше никто из князей, а потом ведь не оценят!  — отличались его арбалетчики.

Стянувшись в плотную группу прямо против острия клина, не уязвимые для стрел противника, они хладнокровно выцеливали и сбивали самых рослых, мощных копьеносцев Ордена, сея страх, а может, и панику в их рядах. Хотя шеренги немцев непрерывно пополнялись выбегающим откуда-то из глубины, с тыла, из-за лучников, резервом, потери в иные моменты были так велики, что копьеносцам приходилось на несколько шагов отступать, чтобы сомкнуть строй, отчего клин все «тупел» и «тупел».

«Аи, орлы! Аи, молодцы! Было б вас у меня не сотня, а хотя бы сотен пять! А?! Вот накрошили-то бы!»...  — Дмитрий не мог налюбоваться своими стрелками, он даже о флангах забыл на какое-то время. Но ему скоро напомнили.

Что творится за пехотой, слева и справа, Дмитрий видеть, разумеется, не мог. В поднявшихся тучах пыли он даже свои сотни не видел. Но о своих ему еще докладывали гонцы, а что там, дальше, он не знал.

Между тем по всему фронту конные рыцари отодвигали, отдавливали литвин назад. А у Кейстута в двух местах даже разорвали строй. Это знал Олгерд, ему доносили с флангов, что рыцари одолевают, просили подкреплений, но выходило, что подкреплять надо всех, а на такое не предусматривает резервов ни один полководец. И он все ждал и ждал, чтобы определиться, куда его двинуть, а войска все пятились, и положение становилось угрожающим...

Дмитрий, когда увидел, что битва движется в сторону литвин, перестал любоваться стрелками, повернулся к своим конным:

—  Василий, к деду! Узнай, как там. Василий умчался.

—  Андрей, ты к Вингольду...  — но Дмитрий не успел договорить. Справа, из-за арбалетчиков вывернулся на взмыленном ошалелом коне, с иссеченным щитом, с обнаженным мечом, всадник:

—  Князь!! Выручай, князь!! Скорей! Там у Вингольда худо! Там Кейстута, кажись, того...  — он в изнеможении опустил меч.

—  Что Кейстута?!  — Дмигрий поднял два пальца: «две сотни со мной!»

—  Ему фронт разодрали. Он впереди где-то машется, как бы не отрезали... А на нас такая силища навалилась, Вингольду одному уже не справиться!

Дмитрий дернул из ножен меч. Противно завибрировало «под ложечкой», вспомнилась Турья. «Будь оно проклято! До конца жизни что ли буду ссать перед боем?!» И закричал:

—  Две сотни, Витольда и Доната, за мной! Гаврюха, ты здесь старший! Потребуется помощь деду  — веди! Но полсотни оставь прикрывать стрелков! Обязательно! Слышишь?!

—  Слышу, князь!

—  Вперед!  — И Дмитрий пустил Гнедого в галоп, чувствуя, как слабеет, унимается дрожь, и вспыхивают гнев и азарт.

«Допрыгался, старый козел! Куда полез?! Княжеское ли дело  — впереди саблей махать!»

Дмитрий мчался направо вдоль строя пешцев к облаку пыли, обозначившему конную схватку, думая, что сейчас, когда шеренга пешцев кончится, надо будет поворачивать налево, к немцам, что Вингольдовы сотни дерутся там.

Но поворачивать не пришлось. Когда влетели в пыль, то прямо перед собой увидели своих, бешено отмахивавшихся от рыцарей, а среди них Дмитрий сразу выхватил взглядом Вингольда, бесом крутившегося между двух, закованных в броню, которые с двух сторон, словно зерно молотили, мерно поднимали и опускали на него свои огромные мечи. Конь под Вингольдом был весь в крови, дико ржал и то и дело взвивался на дыбы, а Вингольд то щитом, то мечом, змеей извиваясь в седле; умудрялся пускать вскользь эти ужасные удары, и они, ослабев, опускались то ему на ноги, укрытые  — слава Богу!  — железными пластинами, то на седло, а то и на попону, из-под которой брызгала кровь обезумевшего коня, который визжал от боли и был уже почти неуправляем.

Дмитрий молча подлетел сбоку к ближайшему рыцарю  — тот его не видел  — и шваркнул изо всей силы между панцырем и поножами в пах. Немец взревел низко, страшно, как медведь, выронил меч и стал сползать с седла. Вингольд, так неожиданно получивший подмогу, в три удара свалил второго и бессильно опустил меч:

—  Ухх! Спаси тя Христос, князь! Думал: уже живым не уйду!

На них уже наезжали, еще пятеро. Дмитрий только успел спросить:

—  Где Кейстут?

—  Там...  — Вингольд махнул рукой в сторону немцев,  — немцы ему строй разбили... а он впереди был, так что...

Тех пятерых перехватили воины Витольда, и они смогли перекинуться еще парой слов.

—  Надо бы сунуться, поискать!  — крикнул Дмитрий.

—  Попробуй! Только что ты сможешь с двумя сотнями, когда уже строя нет... И у нас тут  — сам видишь... Его там сын уже давно ищет.

—  Что, Потырк уже в бою?!

—  Давно. Весь полк.

—  Уй!.. И все равно?

—  Сам видишь. Нам бы хоть пешцев оберечь.

—  ...твою в Кейстута мать!!!  — от души отпускает Дмитрий. Оглядывается вокруг. Витольд и Донат недалеко.

—  Витольд, помоги Вингольду! Потесни их немного, дай нашим вздохнуть, а мне проход освободи. Донат! Твою сотню за мной, вперед!

Витольд и Донат закричали воинам свои сигналы.

Дмитрий повернул наконец налево. За ним вплотную потянулись Донат и четверо Дмитриевых отроков. Пока они пробивали себе дорогу среди тут и там выскакивавших навстречу одиноких рыцарей, вся Донатова сотня подтянулась к ним.

— Ребята! Надо Кейстута выручать! Плотней держись! Вперед!!

—  Не зарывайся, князь!  — прокричал вслед Вингольд.  — Тебя выручать некому!

«Да уж... Нас выручать кому резон и охота?.. Ах ты, козел, седые яйца!»  — только тут у него мелькнуло в голове, почему он с утра злится не только на Олгерда, но и на Кейстута  — из-за Потырка! Он, сопляк, уже и удел, и войско имеет, и с князьями стоит, советуется, а ты...

Они не продвинулись и на два десятка сажен, как наткнулись на ватажку, с полсотни человек, конных немцев. Строя у них не было да и доспех легкий, так что Донатовы молодцы разметали их в несколько минут. Но дальше  — больше. Немцы стояли все гуще, уже строем, и доспех на них был настоящий немецкий.

И все-таки Дмитрий подвигался вперед, он видел, что впереди что-то происходит, и надеялся пробиться туда, может, повезет, и это будет именно Кейстут. Но чем дальше они забирались, тем меньше оставалось надежды. Его уже дернул за кольчугу Донат:

—  Как бы нас самих не того, князь...

Но именно в этот момент Дмитрий заметил настоящую драку впереди:

—  Смотри! Вон там!

—  Да, машут! А ну наддай, храбрецы!  — что есть мочи завопил Донат.  — Вон там Кейстут! Навались! Выручай князя!

Но это был не Кейстут, а Потырк. Когда они пробились к нему, израненный конь его рухнул. Потырк хоть и выдернул ноги из стремян, но соскочить не успел, его придавило.

—  Ко мне! Коня!  — грозно, властно закричал он.  — Помогите выбраться! «Ишь, шустрый какой!  — успел удивиться Дмитрий.  — В папашу! Даже из говна командует!»

—  Василий, Антон! Помогите ему! Тащите в тыл. Живо!

Но когда Потырка вытащили, подняли, он вырвался и бросился к Дмитрию:

—  Коня мне! Коня, живо! Там отец!

—  Какого коня?! Ты видишь, что творится?!

—  Там отец!..  — Потырк пошатнулся, выронил меч, упал на колени и носом в землю.

—  Антон, давай! Видишь, князь ранен!

Антон и Василий подхватили упавшего под мышки, взвалили на Антонова коня, кинулись в тыл.

—  Отходим, Донат. Тут больше ловить нечего.  — Стена рыцарей с копьями наперевес тяжело и медленно надвигалась на них. Сотня развернулась и легко оторвалась от рыцарей, им не помешал никто, попадавшиеся на пути всадники в страхе бросались в разные стороны.

Когда выскочили к Вингольду, Дмитрий понял, что битва проиграна.

Пешцы пятились и скоро должны были побежать. Вингольд потерял очень много людей и уже не мог держать фланг. Он только командира и ждал. Как только тот появился, заголосила труба, и Вингольдовы воины, жестоко огрызаясь, начали отход. Сначала выровнялись с пешцами, опередившими их в отступлении, потом отодвинулись еще дальше и ушли за пеший строй. Немцы не пошли за ними, забоявшись за свой фланг, и сотни Дмитрия беспрепятственно отошли к центру.

Конечно, зря немцы не рискнули, но их дисциплинированность спасла пехоту Олгерда от окружения, а волынцам позволила сохранить много людей и быстро навести кое-какой порядок.

Когда Дмитрий вернулся к центру, дедово крыло было уже здесь. Дмитрий обрадовался, что не надо никого собирать. Только чуть разобраться и без суеты отходить.

—  Дед, ну как у тебя?! Дед! Тот не откликнулся.

— А где дед? Дед!

И тут Дмитрий заметил, как мрачно отворачиваются от него воины. Мурашки побежали у него по спине, а в висок словно ударила молния. И ушла, оставив горячую боль в правом виске и левой стороне груди.

—  Ребята... Вы что?.. Ребята!.. Где?.. ГДЕ ОН?!!

—  Да вон...  — Ребята расступались, а Дмитрий, как-то бочком, робко съехав с седла, став сразу маленьким, жалким, растерянным, как когда-то тогда еще, ребенком, провинившись, подходил к деду, ожидая наказания, подходил сейчас  — к кому? К чему?

Что-то лежало там, на земле, среди конских ног, за расступившимися воинами, и над этим сидел на коленях, склонившись головой до земли, бессменный подручник деда, Матвей.

«А может, ранен?..»

Дмитрий подошел. Дед лежал, отвернувшись от него, без шлема, и на шее у него зияла страшная рана. От стрелы.

Матвей тыкался лбом ему в грудь, глухо гукал:

—  Кормилец!.. Кормилец!..

Дмитрий припал на колено. Ничего у него не было в голове и ни слезинки в глазах. Он не понимал, не осознавал и нелепо надеялся, что можно еще что-то сделать, ведь не может же так вот вдруг и...

Дед лежал и спокойно, ясно смотрел в сторону немцев, словно все еще интересовался, как там...

—  Как же это? А? Матвей?

Но Матвей как не слышит. К Дмитрию склонился сотник Михаил:

—  Стрелой его, князь. Что тут поделаешь?..

—  Да как же?! А бармица?

—  Сбили с него шлем в драке, а Матвей не успел подать... Матвей неожиданно взвыл:

—  Я сразу увидел! Сразу подскочил! Поднял, гляжу, а он заваливается. Я к нему, а он... Кормилец!..

Дмитрий вспомнил, как он сбил шлем с барона Ульриха, и прикрыл глаза: судьба!

—  Князь, они подходят! Что делать?!  — закричал кто-то.

«Что делать? Нам тут больше нечего делать! Бестолочь! Бестолочь!!» Дмитрий вскакивает:

—  Приказываю  — отход! Живо! Пешцев оставить. Арбалетчики первые. Выходим на чистое место, разбираемся и уходим. На конь!! Матвей, хватит! Помоги лучше. На себе не везите. Привяжите к седлу. К его... и в поводу. Скакать придется. Может, долго...

Бобров полк  — немцы не успели с ним соприкоснуться  — ушел из-под удара и, на ходу разбираясь по сотням, поскакал прочь.

Это поставило пехоту в критическое положение. Чтобы она не оказалась полностью окруженной и успела выбраться из немецких клещей, Олгерду пришлось бросить в бой последний резерв.

—  Старая волынская сволочь!  — вне себя ревел Олгерд,  — Сбежал! Эй, кто там?!

Подскочил отрок.

—  Догнать волынцев! Остановить! Вернуть! Иначе Бобра вместе с его паршивым внуком за яйца подвешу! На первой же осине!!

—  Куда вернуть, князь?

—  Сюда!! Непонятно, что ли?! Сюда, ко мне!!

—  А они успеют?

—  Не рассуждать! Марш!!!

Гонец сорвался с места и исчез в пыли.

—  Мыслителей развелось, мать вашу!.. Успеют  — не успеют...  — и тут только до него дошло, о чем спросил гонец. Ведь он имел в виду не то, как долго придется останавливать и возвращать волынский полк, а то, что Олгерду самому придется сматываться отсюда с минуты на минуту! И куда же тогда возвращаться волынцам?

Туг Олгерд так смачно и грязно выругался, что даже самые сдержанные старики в его свите сказали: «О-о!» и прониклись сознанием, что произошло непоправимое.

* * *

Гонец легко нагнал волынцев. Ему указали главного. Он подъехал и передал приказ.

—  Скажи Великому князю Олгердасу, что он...  — Дмитрий поднял глаза и увидел молодое умное лицо, рот в тонкой полуулыбке. Как ни хотелось ему сейчас послать подальше Олгерда с его приказами, эта улыбочка остановила круче кнута, он понял, что сейчас запросто может потерять голову.

—  Передай князю Олгердасу... Как только я остановлю и соберу полк... Я вернусь прикрыть отход...

—  Отход?

—  Да, отход.

—  Но полк, кажется, в порядке?  — гонец смотрел нагловато, но Дмитрий сейчас не мог даже разозлиться:

—  Как тебя зовут?

—  Василий.

—  Русский, значит?

—  Русский.

—  Я вижу, ты неглупый парень, все понимаешь. Поэтому передай князю именно то, что я сказал. Я не забуду тебя, учти!  — и заглянул гонцу в глаза. Тот отшатнулся:

—  Будет исполнено, князь!  — Гонец поднял коня на дыбы, развернул и кинулся прочь.

Дмитрий понимал, что сбежал. Хуже того: сбежал первым. Но понимал он и то, что оставаться сейчас на поле ему, не имевшему своего участка фронта, за который бы он отвечал, который бы оборонял, было глупо, только трата людей.

Дмитрий надеялся, что когда все побегут, а в этом он не сомневался, его уход смажется, не заметится. А вот если он поможет в арьергарде, тут и смысл, и оправдание.

—  Давайте к лесу.

Полк начал забирать влево, к северу, там виднелся внушительный клин леса с извилистой густой опушкой, там можно было легко спрятаться и привести себя в порядок, решить, как быть дальше.

Дмитрий скакал оглушенный. Дед стоял у него перед глазами, но потеря все еще не осознавалась, он одеревенел, отупел.

И приказания отдавал машинально, не осмысливая. Только когда заскочили за выступ леса, стали втягиваться в чашу, считать потери, спешиваться, когда подвезли деда, бережно сняли с седла и положили на землю, подложив, как живому, под голову его темно-вишневый плащ, что-то взметнулось, взлетело в нем, он увидел все как будто впервые, упал на колени, прижался лицом к дедовой груди и разрыдался.

—  Дед! Как же я теперь?! Как же мы теперь без тебя?!! Эх, дед, дед... Долго ли это продолжалось, нет ли, но понемногу пришло успокоение, ему стало полегче. Он наконец прочувствовал, что произошло. Осознал, что ничего не поправишь. А ему, оставшемуся, надо жить дальше, надо блюсти и оберегать этих людей. Теперь он один за них в ответе, он один  — их надежда и опора.

Дмитрий отер лицо, оглянулся. Рядом стоял лишь монах. Дмитрий удивился было, но сообразил: монах разогнал всех, чтоб не видели слабости князя.

Что ж, многое, ох, многое нельзя князю... Даже о самом родном человеке погоревать, просто, как горюется, без оглядки  — нельзя.

Он поднялся. Вздохнул, тряхнул головой, подражая деду. Оглушенность его, оцепенение  — прошли. Остались горечь и злость, но остро, ясно ощутимые.

Заработала голова, четко, быстро:

—  Отец Ипат, бери каких надо и сколько надо людей, вези деда в Бобровку.

—  Помилуй Бог, князь! Да как же тут-то? Я бы тут...

—  Все! Для тебя война кончена! Вези! Хоронить  — меня дождись. Монах понял, и слезы встали у него в глазах: «Значит, и за меня испугался, волчонок... Меня боишься потерять! Ах, сынок! От судьбы ведь не уйдешь!»  — Он промолчал и пошел собираться. Подошел Гаврюха.

—  Гаврюха, где Станислав?

—  Сейчас позову.

—  Не надо. Пусть прочешет опушку, ходы, выходы. Где удобней встать, где удобней наблюдать. Где быстрей сможем выскочить. Понял?

—  Понял.  — Гаврюха повернулся идти.

—  Стой! Алешку ко мне. Надо его к Олгерду. Чтобы предупредил, что мы не ушли, что задержим рыцарей, что он сможет оторваться сегодня от преследования...

—  Сейчас позову.

—  Стой! Нет! Не надо Алешку. Семь бед  — один ответ. Иди.

Гаврюха исчезает, а Дмитрий отходит подальше, чтобы не видеть деда, садится, как тот, бывало, садился, спиной к березе, и начинает думать, что можно сотворить в данной ситуации, как ударить, чтобы рыцари ощутили это и остановились, чтобы поверили, что перед ними большие силы.

«Все будет зависеть от того, куда они выскочат к вечеру. Хотя вечер уже вот он, на носу... Черт! Целый день махались! В бою время летит... быстрей, чем в работе...

Если Олгерд тут нигде не зацепится... А как ему зацепиться? Где? За что? Может, ударить немцам во фланг, когда мимо пойдут? И остановить! Тогда и Олгерд остановится, тогда и назад их... Нет! Он не остановится... Лишь оторваться попытается, да Перкунаса поблагодарит.

Нет... Надо пропустить. А вот когда они из погони возвращаться станут, тогда и встретить. Как бы долго они за Олгердом ни гонялись, ночевать, раненых искать, добычу делить,  — все равно вернутся. И не далее, как засветло... Вот тогда... Только как? Навстречу или вдогон? Навстречу тяжко. Их много будет... Бодрых, радостных... А вдогон? Это ведь дождаться надо, чтобы все вернулись, прошли. А то сам в затылок схлопочешь. А как узнать? Дотемна ждать? Нет. В темноте плохо, совсем плохо... Придется рискнуть. Долго не ждать. На всякий случай арбалетчиками загорожусь с тыла. Кто если останется, самый жадный, тяжелый, усталый... Того из арбалетов. Нет им резона дотемна мотаться, небось тоже выдохлись. Подождем. Коней попоим, себя в порядок приведем...»

—  Гаврюха!

—  Я, князь.

—  Монах уехал?

—  Уехал.

—  Сколько человек с собой взял?

—  Двадцать.

—  Не мало?

—  Он и того не хотел, это уж ему Вингольд навязал.

—  Ладно, вели отдыхать. Коней расседлать. Кормить. Вода есть?

—  Есть ручеек.

—  Поить.

—  Поим.

—  Хорошо. Часа два у нас есть...

* * *

Прошло два часа. Солнце опустилось за лес  — отсюда не видно. Перед глазами вставших в опушке разведчиков Боброва полка проплыла и уже заканчивалась трагедия проигранной битвы.

Литвины бежали. Пешцы просто беспорядочной толпой, лишь бы где укрыться. Бросались и в этот лес  — немцы их не преследовали. Конница отбивалась со смыслом, грамотно, небольшими отрядами. Отскакивали, разрывая дистанцию, разворачивались и ударяли по наступающим, чтобы дать уйти пехоте.

Среди немцев пешцев не было (Дмитрий отметил это и обрадовался, как-то автоматически, без мыслей), их и на поле-то было мало, а преследовать  — тяжелы. Конница же наседала густо, избивала пешцев. Когда литовские конные контратаковали, немцы останавливались, смыкались поплотней, отбивали удар, опрокидывали противника, шли вперед, догоняли пешцев и беззлобно, методично, как капусту в корыте, начинали рубить.

И вновь налетали конные литвины, и вновь немцы приостанавливались и смыкались, и так далее...

Разведчики наблюдали это долго, часа полтора. Потом погоня прошла мимо, отгремела, скрылась.

На поле остались валяться трупы, выли раненые, бегали беспризорные лошади, то там, то тут проезжал всадник в сторону немецкого лагеря. Это был либо раненый, либо награбивший уже  — больше некуда, с конем, а то и с двумя в поводу, на которых тоже было до черта нагружено.

Тогда Станислав велел звать князя. Дмитрий подъехал на неоседланном коне, босиком, только рубаха и порты.

— Ну!

—  Глянь, князь. Кое-кто уже возвращаться начинает. Дмитрий посмотрел внимательно, но с полминуты, не больше:

—  Вот когда они не по одному, а толпами поедут, тогда... Гаврюха, ты тут?

—  Тут, где мне быть.

—  Вели седлать и выводить на опушку, на исходный. Сотников ко мне. Мой доспех сюда.

Начали подъезжать сотники. Дмитрию подвезли доспех. Он начал неторопливо седлать, одеваться, изредка взглядывая на поле.

Мысль о гибели деда все сильней давила его. И уже не только и не столько горем, сколько тягостной заботой: как будет дальше?

«Как с Любартом теперь сложится? С Бобровкой что будет? Куда подаваться? Как себя вести?»

Ему и стыдно было, что пред ликом такого горя он вдруг ударился в житейские мелочи, но и отделаться от них не было никакой возможности. А самое скверное  — они отвлекали его от главного.

Вот он  — бой! Все силы ума надо собрать и направить на одно  — победу. А тут...

Простительно, если бы его оглушило горе. Так ведь нет! Если себе не врать: горе было, ощущалось, до тошноты, до боли, но оно не мешало думать, помнить, принимать решения. Мешали вот эти житейские: как? Куда? Что теперь?

«Дьявольщина!»

Конь был оседлан. Доспех надет, подтянут, пригнан.

По полю потянулись мелкие и крупные ватажки немцев, обремененных награбленным добром: доспехом, лошадьми.

Дмитрий сделал знак «к бою!». Лес позади него зашевелился. А он смотрел на едущих немцев, и ничего не отмечалось у него в голове кроме их длинных от заходящего солнца теней.

И вдруг ни с того, ни с сего стоявший рядом Гаврюха шепнул:

—  Ремешок у него на шлеме перетерся. Или подопрел.

—  Что?!!  — почти вскрикнул Дмитрий.

—  ...Не обрезан, а порвался. Вот тут, под ухом, я посмотрел...

У Дмитрия словно чирей прорвало: боль пронзила и отпустила, слезы побежали в небольшие еще усы, и словно шепнул кто-то: «Отомсти за деда, и ты успокоишься».

Дмитрий не стыдясь, не отирая слез, повернулся к солнцу. Хоть оно и спряталось за лес, хоть и было на западе, ведь он всегда обращался к НЕМУ на солнце. Перекрестился и склонил голову. Мелкие мысли оставили его.

Снял свой шлем с луки седла и внимательно осмотрел ремешок и застежку. Потом медленно надел, поправил, застегнул. Стоявшие вокруг сотники, разведчики, отроки с тревогой смотрели на него. Дмитрий вскочил в седло, оглянулся, скривил рот в вымученной улыбке:

—  За деда надо отомстить, ребята. Иначе Он нам не простит. И было ребятам непонятно: он  — это дед или Он сам, Бог.

—  Не сомневайся, княже,  — тихо ответил за всех Вингольд.

—  Все готовы?

— Да.

—  Выходим, как бились: Михаил, ты левый фланг, ты вместо деда. Вингольд  — правый, я в центре. Сильно не растягивайтесь, чуть что  — ко мне плотней, а то растеряемся. Корноух, ведешь арбалетчиков сразу, вместе с Михаилом и разворачиваешься на восток. Охранишь нам тыл. Чтобы ни одна тварь не прорвалась!

—  Постараемся, княже.

—  По местам! Я дам знак,  — и отвернулся к немцам.

По полю всадники ехали уже сплошной беспорядочной толпой. Пыль встала стеной. Слышались крики, хохот, кто-то затянул уже песню...

—  Корноух!

—  Я, князь.

—  Будешь держать дорогу, никуда не уходи. Жди нас здесь, хоть сдохни. Понял?

—  Понял. Только вы не очень, я думаю...

—  Как получится. Жди!

Толпа победителей вдруг резко поредела, и минут через десять поле опустело.

—  Нельзя дать им оторваться, братцы,  — вздохнул Дмитрий и последний раз внимательно посмотрел на восток.  — Вперед!

Михаилу выезжать было дальше всех, его три сотни пошли первые, галопом. Дмитрий с четырьмя сотнями тронул следом, рысью. Вингольд остался на месте, ожидая, когда развернется центр. Корноух поскакал вслед за Михаилом, растягивая своих арбалетчиков в цепь.

Дмитрий видел: воины сосредоточенны, собранны, уверены, свежи. Не было суеты, бестолочи, накладок.

«Хоррошо! Оччень хоррошо!  — Дмитрий сильней и сильней сжимал зубы.

—  Ну, ссуки тупорылые! Держись!»

* * *

Это действительно получилось хорошо. Потому что были маневр, задумка, бой, как подсказывал Плутархос, а не глупое противостояние «стенка на стенку», где полководцу нечего делать, кроме как посылать в драку все новые и новые резервы и ждать, у кого они быстрее кончатся. И в зависимости от этого либо идти вперед, громить, жечь и грабить, либо уносить ноги.

Ведь Бобер, хотя и не читал Плутархоса, никогда силой силу не ломал и внука к тому приучал. А уж монах со своим Плутархосом и вовсе воспитали...

И вышло все как в сказке, как во сне. Полк развернулся и кинулся в недалеко еще отползшую тучу пыли, в которой никто не подозревал о смерти, накатывавшейся сзади.

Волынцы стали рубить не сопротивлявшихся людей, людей расслабленных, уставших и радостных, одержавших победу, многих уже полупьяных, нагруженных награбленным добром,  — то есть полностью небоеспособных.

Первые полегли, так ничего и не сообразив. Потом начался шум, гвалт, но никто еще некоторое время не думал бежать, спасаться, никто не понимал, что происходит.

И только когда уже взвизги, крики и стоны порубанных превратились в жуткий вой, немцы как-то все вдруг ощутили, что сзади навалилась неведомая сила (кто?! Сколько?! Откуда?!!) и немилосердно их уничтожает.

Вот тогда началась паника. Бросая все, рыцари кинулись к своему лагерю.

—  Не отставать!  — ревели княжеские сотники.

Сам он молчал. Только вертел мечом, как сумасшедший. И к каждому удару пришептывал: «Смотри, дед! Смотри!»

Он знал, что сейчас дед смотрит на него, и дикая, пьяная радость поднималась в груди, будто он воскрешал своего Бобра, будто ждал: вот зарубит еще десяток-другой, и дед воскреснет, спустится к нему «оттуда» и поскачет рядом! Молчаливый, сутулый, большой, как каменный идол на громадном коне...

Когда впереди показался лагерь, Дмитрий уже втянулся в ритм и азарт боя. Хладнокровно отмечал встающее перед глазами: «Быстро устроились. Уже костры, шатры... Где шатры, там должны быть раненые и пленные. Да нет, пленные, пожалуй, еще нет... Велик слишком лагерь... не по зубам. Где тут пленных искать? Как найдешь? Сейчас их еще порознь держат... Завтра разберут, кого куда, а сейчас рано...»  — Дмитрий сам себе удивлялся, столь далекие от боя мысли успевали проскакивать. «Кейстута бы поискать! Черта его в таком хаосе разыщешь... Да жив ли?»

Лагерь стоял на возвышении, на месте вчерашнего литовского лагеря, и было хорошо видно, как забегали там, словно тараканы, испуганные людишки. Но обезумевшая лавина уже нависала, накатывалась и, наконец, обрушилась и на костры, и на шатры, и на бестолково суетящихся людей.

Дмитрий успел только кинуть вправо и влево:

—  Ко мне ближе! Плотней! Бить по центру, к самому большому шатру! Полк сомкнулся, и это получилось тоже как-то лихо, легко, походя. Дмитрий крикнул всем, кто рядом:

—  Кейстута смотрите! Кричите! Пленных взять пару, видом поважней, больше не надо!

Полк клином, как лодка воду разбрызгивая перед собой мечущихся немцев, пошел на шатры. Там кое-кто успел повскакать на коней, схватить оружие. Шатры были полусобраны, целых стояло три: большой, роскошный, и два поменьше, тоже очень богатые. Смяв и порубив выскочивших навстречу два десятка всадников, литвины окружили шатры. В них полетели выхваченные из костров головешки. Покровы вспыхнули, наружу начали выскакивать какие-то без доспехов, их стукали по темечку вязали, кидали на коней.

Во все глотки орали по-литовски:

—  Кестутис, сюда!!! Кестутис, отзовись!!!

Но вокруг стоял такой гвалт, что расслышать было ничего невозможно. Дмитрий остановился и повернул коня. Почти стемнело. Он огляделся. Долго, двадцать лет не доводилось ему потом видеть столь жуткую картину. От горизонта до горизонта серая мгла копошилась перед ним как саранча, изрыгая стоны, вопли, дикое ржание, рев.

И он испугался. Испугался этой огромности. Что его полк? Какая-то жалкая тысяча... Сейчас эта саранча просто разбавит, растворит их в себе  — и все!

—  Уходим!  — Дмитрий поднял руку.  — Трубач, сигнал! Плотней держитесь! Как можно плотней!  — он помнил, как его оттерли от деда на Турье.  — Оторвешься  — затопчут со страха к чертовой матери! Вперед!

Запела труба. Это, кажется, еще прибавило суеты вокруг, а полк пошел назад, срубая и стаптывая все на своем пути.

Через полчаса они вырвались из этого ада и легким галопом пошли на восток под озабоченные выкрики сотников:

—  Шестая сотня! Ко мне плотней!

—  Девятая сотня, сюда!

—  Не отставать! У кого конь попорчен, дайте знать!

—  Кто с пленными, вперед, к князю!

Когда полк вернулся к своему благословенному лесу и благополучно соединился с арбалетчиками, на землю пала холодная, безлунная ночь. Крупные звезды оттенили, усугубили тьму, и полк перешел сперва на рысь, потом на шаг. Сотники продолжали покрикивать:

—  Пленных к князю!

И тут возникла заминка, так что пришлось даже остановиться. Один из воинов подвез к Дмитрию пленника с крепко связанными (чуть ли не запеленутыми веревкой, на всю длину ее, сколько хватило) руками и ногами, который извивался и крутился, не переставая, пытаясь все что-то показать или сказать. Одежды на нем было, вернее, угадывалось, потому что тьма встала  — глаз коли!  — одна рубаха.

Дмитрий взглянул, как вертится пленный, спросил:

—  Чего он крутится, а молчит? Тукни его, чтоб успокоился.

—  Не молчит он, князь. Лается по-русски, аж в ушах звенит. И в бога, и в божью матерь и по-иному всяко, где только научился, а остальное непонятно, то ли по-немецки, то ли по-литовски, я сам по-литовски не разумею. Пришлось от греха рот заткнуть.

—  Да ты что! Может, он уже кончается. Ототкни.

—  А ты погони не боишься?

—  А что, так громко?!

—  Хочешь  — послушай... Только как бы немцы...

—  Ну-ка, ну-ка! Немцам теперь не до нас. Ототкни.

—  ...вашу в бога, душу и Криста мать!!! Распронае... ваши бл...е дырявые башки!!! Чтоб у вас у всех х... на лбах повырастали!!! Чтобы...  — Тут воин аккуратно, ткнув пленника кулаком в брюхо так, что у того перехватило дыхание и автоматически отворился рот, воткнул кляп на место и спросил:

—  Ну как? Хватит или еще? Только он другого ничего не говорит.

—  А что ж он ругается по-русски, а говорит по-литовски?

—  По-литовски разве? А я думал, он немец.

—  Наверно, не немец. Ну-ка дай, я сам.  — И Дмитрий обращается к пленнику по-литовски:  — Эй, перестань лаяться, тебе от этого лучше не будет. Скажи лучше, кто ты, тогда и поговорим. А?

Пленник немного успокаивается.

—  Ототкни.

Воин выдергивает кляп.

—  Бл...! Да вы меня не узнаете, что ли?! Ты на меня, е...й в рот сопляк, посмотри!

Дмитрий пригибается к седлу: «Господи, твоя воля! Никак, Кейстут!»

—  Цыц! Полк, стой!

—  Стой... стой... стой...  — приказ шелестом ушел в темноту.

—  Что там еще? Что случилось? Кого потеряли?  — Воины соскакивали на землю, разминали ноги, чистили сабли, оглаживали, осматривали коней.

—  Не потеряли, а нашли. Говорят, Кейстута отбили.

— Да ну, бред!

—  Вот те и бред! Вроде правда...

—  Да ты что?! Нас тогда Олгерд в ж... расцелует! Это уж, сказка  — не сказка, а расскажи  — никто не поверит.

— То-то и оно...

—  Ну, если бы так  — дай Бог!

—  Дай Бог!

Дмитрий, все пригибаясь и вытягивая шею, смотрел, как распеленывают пленника, который никак не мог успокоиться и время от времени взрывался очередной порцией матерщины.

«Ишь, как его забирает... Нет бы радоваться...»

Когда его распеленали и несомненно теперь уже узнали, умолкли почтительно, Кейстут перестал ругаться, тем более что поза его была нехороша: на холке чужого коня, боком, по бабьи, и без штанов. В юнце концов когда воины отступили, он спрыгнул на землю и гордо выпрямился: отставил ногу, руку в бок. Хорошо, была темень, только рубашка белела, а то бы волынцы с седел попадали от его важной позы...

И вот ведь суки, эти князья! Когда они в плену или вообще в беде какой, от кого-то становятся зависимы,  — милейшие ведь люди! Душевные, умные, понимающие. Готовы на жертвы, компромиссы, на героизм даже, чтобы не потерять (или возвратить) свое княжеское достоинство!

И как только возвращают им (подданные чаще всего. А кто ж еще?!) это их княжеское достоинство, в такую позу становятся, превращаются немедленно в такую мразь  — пером не описать! Все их княжеская сущность в этом! Так уж они устроены! Так воспитаны со времен Олеговых: считают  — мне положено! Кем положено?! Когда положено?! Что?!

Никем и никогда! Просто положено. Изначально. И все! Подчинение, преклонение, беспрекословное исполнение. Это вам, плебеям, нужно обосновывать  — что, кем и зачем. Нам ничего обосновывать не надо, нам просто положено!

И до сих пор они такими остались! На этом основана вся монархическая идея! И ее до сих пор поддерживает множество людей. Отчего?! Не иначе как от изначального душевного лакейства. Ладно  — Дмитриевы современники, но мы-то с вами в каком веке живем?! Ведь были Гельвеции, Гольбах, Руссо, Вольтер... Нет! До сих пор: им положено! Тьфу!!!

* * *

Вот и Кейстут... Ему бы руки целовать тому парню, кто его от немцев увез. Ну не целовать, но хотя бы пожать... Так нет! Он спрыгнул  — и ножку в сторону! И кулачок в бок! Конечно, сдвиг в нем какой-то все-таки, видать, случился...

Кейстут никогда не испытывал унижения плена. А пожил и повоевал он ведь  — ого-го! И вот его теперь сбросили здесь с седла как падаль, перед какими-то сопляками! А он должен быть им благодарен! Кейстут готов был зарезаться, лишь бы не смотреть в глаза своим спасителям. Слава Перкунасу  — темень! Сейчас, как это ни парадоксально, он был в отчаянии, что его вызволили. Ведь в плену он был пленником. А теперь?! Что он должен делать теперь?! Он проиграл битву! И он жив и здоров! И по гроб кому-то обязан, потому что отбит у немцев!.. И стоит как последняя сука!.. Перед кем?! Кто это, кстати?

У Кейстута мутилось в голове, он не находил слов...

А тьма стояла над полем. И всадники стояли вокруг него тихо. И все было тихо. И все смотрели на него. И ждали. Тихо.

Они на конях, а Кейстут ковырял босой ногой холодный сырой песочек. Он дернул плечом:

—  Главный где? Кто?

Воины помалкивали, все как-то сразу уже и застеснялись  — вон какого зубра выручили, а сами и не поняли, осрамились, обидели... Но Дмитрий, скрученный обидой за проигранную битву, за бездарную диспозицию, за то, что ни к кому не прислушивались, за гибель деда, наконец, за все предыдущее  — не торжествовал, нет!  — просто не испытывал, не мог испытывать никакого почтения к вдруг появившемуся Большому Князю. Они остановились вокруг него в ожидании: Вингольд, Станислав, Гаврюха и Дмитрий, а Кейстут стоял в центре, белел рубахой и уже командовал:

—  Главный  — ко мне! Сколько у тебя сил? Доложи!

Да, хорошо, что было темно. Сколько эмоций высветило бы солнышко на этих лицах! Как смотрели на «ценный» свой трофей Вингольд, Станислав, Гаврюха? Улыбались ли, морщились? Дмитрий не улыбался, катал желваки на скулах: «Сволочь! Его из дерьма вытащили, так он же сразу и командовать! Битву просрал  — и опять лезет! Да где ж у тебя совесть, гад?!»

—  Ты чего, дед, разорался? Может, тебя еще в брюхо ткнуть?

Кейстут умолк, как на стенку наскочил. А свита Дмитрия онемела: «Ого! Вот как вас! А и то! Почему бы и нет?!» Четыре коня пятнами чернели вокруг Кейстута, и он шагнул к тому, откуда исходила сила и эти дерзкие слова.

—  Ты кто?

—  Я племянник твой, Дмитрий.

— Олгердович?!

—  Нет, Кориатович.

—  Это ты с Бобром пехоте фланги прикрывал?

— Я.

—  Что же ты себе позволяешь, племянник?! Коня мне! Сколько сил у тебя есть  — все в кулак! Приготовиться к удару!

—  Сколько сил у меня есть  — все мои. А ты охолони... штаны надень. Ты сегодня уже наударялся.

—  Что-о-о?!! Да как ты, сопляк, смеешь?! Коня! Коня мне!!

—  Гаврюха, коня князю. А то «бецелы» отморозит... Кейстуту подводят коня, но он вдруг умолкает, стоит, мешкает...

—  Где князь Олгерд? Ведь это он вас послал?

—  Никто нас не посылал. И где князь Олгерд, мы не знаем. Отступает где-то... Далеко. Останься мы с ним, были бы теперь кто  — там, с дедом моим,  — жест на небо,  — а кто там,  — жест в сторону немцев,  — с тобой...

—  Что, Бобер убит?!

—  Убит.

Кейстут наконец садится на коня. Долго перебирает поводья, трет лоб ладонью.

—  Так, значит, ты сам? С одним своим полком?!

— Да-

—  Да-а... Отчаянный ты парень. Как же ты додумался? Как решился?

—  Чего там додумываться, когда битва проиграна. Надо было хотя бы преследование пресечь. К тому же... дедова кровь отмщения требует.

—  Жалко Бобра. Сильный был воевода. Мир его праху.

—  Да уж... Не чета некоторым. А все из-за...  — Дмитрий обрывает фразу, дергает головой:

—  Ну! Чего стоим? Вперед! Марш!

Полк трогается. В темноте тут и там слышится то тихо, то громко испуганное и жалобное ржанье  — брошенные кони чуют собратьев, сбегаются со всего поля, жмутся к людям, не надо их и ловить.

Кейстут молчит недолго:

—  Послушай, племянник, надо спешить.

—  Как? Ты вокруг видишь что-нибудь? Место незнакомое, неровное, попортим коням ноги, да и все. И куда теперь спешить? Зачем? Погони долго не будет.

—  Я бы не спешил, если бы ты, твой полк, подчинились мне.

—  Что, опять туда?

—  Непременно! Я знаю их расположение, знаю, как лучше подойти. Пока они не опомнились, можно так трахнуть, что до самого Мальборка не остановятся!

—  К утру опомнятся. Уже опомнились. А мой полк слишком мал. Все, что можно было сделать, он сделал. Кстати: это ведь не мой полк, а князя Любарта.

За его людей я только перед ним в ответе, а теперь, после смерти Бобра, вдвойне.

—  С огнем играешь! На войне не подчиниться старшему  — за это голову снимают!

—  Старший должен быть один. А то что-то много вас, старших...

—  Да, старший  — Олгерд! Но ведь я его главный помощник. Разве тебе это неведомо?!

—  Где бы сейчас был этот главный помощник, не попадись он под руку моему Даниле...

Кейстут кипел, скрипел зубами, плевался даже, но что ответить  — не находил. Ведь прав, кругом прав был этот молодец, выправивший вдруг безнадежное положение, да ведь еще же ко всему и спаситель!

—  Ладно, я до Олгерда подожду! Что ты ему скажешь...

—  А то же и скажу. Хотя, пожалуй, нет. Не буду я ему ничего говорить. Сам поймет, не маленький. Только где он, Олгерд?.. Ау! Не слышно! Всю ночь проищем, а то и завтра... Пожалуй, я и искать его не стану...

—  Тогда дай мне десяток разведчиков, я попытаюсь его нагнать... Уж в этом-то ты мне не откажешь!

—  Не откажу. Алешка! Алешка появляется из темноты.

—  Возьми девять человек из сотни Вингольда. Видишь дорогу?

—  Вижу.

—  Проводишь князя Кейстута на Троки. Я не ошибаюсь, князь?

—  Нет. Думаю, Олгердас пошел именно так.

—  Проводишь до стана Олгерда. Оттуда немедля  — в Бобровку! Понял меня? Только гонца пришли.

—  Понял, князь! В Бобровку. А к тебе гонца.

—  Не хочешь ли ты сказать, что уведешь полк к Любарту?  — с тревогой спросил Кейстут.

—  Зачем же? Этот приказ персонально ему. А нам следует осмотреться. Зачем бегать за Олгердом, если немцы раньше чем через сутки не начнут преследование?

—  Не смогут, это верно.

—  Тогда, может, и в принципе не стоит идти к Олгерду, а держать полк где-нибудь в сторонке, как занесенный кулак. Спрятанный... Как сегодня... А может, стоит и уйти... Большая война, по-моему, кончена.

—  Ну, нет! Только не это! Ты сам не понимаешь, что сегодня сделал. Ты выиграл проигранную битву! Теперь их надо только дожать, пугнуть ударом  — и они побегут!  — Кейстут еще договаривал последнюю фразу, а уже пожалел о сказанном. Об этих вот словах: «...ты выиграл проигранную битву». Он хотел убедить Дмитрия продолжить кампанию, вдохновить, и вроде сказал чистую правду, но!.. Нельзя было этого говорить! Во-первых, не таков оказался сын Кориата, чтобы клюнуть на дешевую похвалу, а главное, выходило, что Кейстут с Олгердом битву проиграли, а он все исправил, выиграл. И ладно бы это было с глазу на глаз, а то ведь рядом ехали его сотники, помощники, простые воины. Они слышали и понесут теперь эти слова по городам и весям, раздувая славу строптивца и втаптывая в грязь авторитет Олгерда.

«Эх-эх!.. Слово  — не воробей! Вот как в плен попадать,., битвы проигрывать... Совсем все растерял... И ум, и достоинство... Скачешь голышом, да болтаешь невесть что, как последний мудак!»

Подскакивает Алешка:

—  Мои готовы, князь!

—  Ну, с Богом.

Кейстут подъезжает вплотную к Алешке и шепчет ему на ухо:

—  Прежде чем ехать... ты мне штаны какие-ни-то достань...

* * *

Эта битва 24 мая 1360 года не имела никаких решительных последствий. Хотя рыцари жестоко разбили Олгерда, удар Дмитрия оказался дня них настолько чувствительным, что они не то что не решились, а просто не смогли наутро преследовать противника.

Во время контратаки волынцев немцы потеряли только убитыми около 2 тысяч человек, больше чем в самой битве. О раненых и покалеченных в ту безумную ночь не приходилось и говорить.

Половина коней разбежалась, и собрать их стоило огромного труда и многого времени.

Двое суток немецкий лагерь, ощетинившись рогатками, загородившись повозками, выплевывая то дальние, то ближние конные дозоры, хоронил убитых, лечил и отправлял в тыл раненых, приводил в порядок уцелевших. И ждал, ждал нового налета...

* * *

Тем временем у литвин...

Кейстут уже наутро наткнулся на лагерь Олгерда. Алешка мастерски, никуда не уклонившись, протащил его по тракайской дороге. Кейстут поведал брату о своем чудесном спасении, потрясающем контрударе волынцев и своем желании идти немедленно добивать и гнать рыцарей до самого Мальборка. Олгерд покачал головой и процедил сквозь зубы еле слышно:

—  А я думал  — это Бобер. Хотел повесить его. Прости меня, Перкунас! Мир праху честного вояки. Он бы не допустил...

—  Он-то бы не допустил, но разве бы вы удержались? И что бы мы сейчас имели, не сложись как сложилось?

—  Все равно! Не будь он Гедиминович, я бы голову ему снес, а так в железо бы заковал за побег с поля боя.

—  Оказывается  — не сбежал. А?

—  Да... Счастлив его бог, что все так обернулось. Я бы не посмотрел. А теперь что ж... теперь придется награждать, жаловать. Когда они подойдут?

—  Они не подойдут.  — Как?!

—  Дмитрий считает, что лучше держать его полк отдельно от главных сил, чтобы в случае наступления немцев снова ударить неожиданно, из засады. Может, он и прав...

—  Опять своеволие! Неслыханное! Кто здесь командир?! Вот щенок!  — Лицо Олгерда шло красными пятнами.  — У меня теперь каждый человек на счету, а он... А что, рыцари действительно не преследуют? Неужели он так их потрепал?

—  Они не просто потрепаны, Олгердас, они разбиты! Потому я так и спешил к тебе, чтобы уговорить вернуться и добить их!

Осторожный Олгерд промолчал. Алешка, остановившийся со своими разведчиками шагах в двадцати, чтобы не мешать беседе Больших Князей, осмелился приблизиться:

—  Великий князь, мы больше тебе не нужны?

Олгерд оглянулся на него рассеянно:

— Нет.

—  Какие будут приказания князю Дмитрию?

—  Приказания?  — Олгерд взглянул на брата, тот сделал незаметный для Алешки бешеный жест: «Сюда, мол, мне его дай!»  — Пусть действует по обстановке, рыцарей из виду не упускать.

— Ясно, князь. Не упускать!

—  И передай князю: больше чтоб не своевольничал. Голову потеряет! Езжай.

—  Передам, князь! Ияй!  — Алешка пускает коня в карьер, за ним разведчики.

—  Ты что делаешь?!  — Кейстут подскакивает к Олгерду вплотную.  — Ты ведь только что сказал, что у тебя каждый человек на счету! И вдруг отпустил! Лучший полк, который единственный смог что-то сделать  — и ты отпустил! О-о, Перкунас!

—  Да, отпустил!  — чуть не на крик срывается Олгерд,  — и при чем тут полк?! Тут полковник! Что я ему скажу, если он подойдет?! Спасибо, дружочек, выручил! Видишь ли, дядья тут у тебя оказались мудаками безмозглыми, так ты выручи их еще разок, подскажи чего-нибудь умное. А то они, как бараны, опять под немецкие мечи собрались!

— Прекрати, Олгердас!

—  Нет уж! Пусть один пока, пусть за рыцарями последит. Я бы не возражал, если бы он вовсе к Любарту убрался. Помог  — спасибо! Теперь я сам расхлебаю.

—  Да чего расхлебывать?! Надо воспользоваться его победой! Надо возвратиться и взять их голыми руками! Чем раньше, тем лучше. Пока не опомнились. Потому я и хотел воспользоваться его полком.

—  Нет. Если хочешь, если сошел с ума  — бери! Хоть голыми, хоть в рукавицах, какими хочешь, а меня уволь! Мне теперь не до петушиных наскоков, мне людей сберечь, добро укрыть, города защитить надо. Мне к обороне готовиться  — ведь войну проиграли, не только битву, неужели ты этого не понимаешь?!

—  Да лучшая оборона  — нападение! Напасть надо!

—  С кем?! У нас девять тысяч только там осталось! А тут половика покалеченных, пол-войска без доспехов, без оружия, без коней!

—  Там много не надо.

—  Что с тобой, Кестутис? Какой злой демон ослепил твои зоркие глаза? Неужели ты всерьез полагаешь, что этот сопляк с одним полком сотворил такое, что рыцари схватились и побежали?

—  Ты не видел этой картины, Олгердас! А я видел! И благодарю Перкунаса за то, что дал мне взглянуть. Ибо я никогда ничего подобного не видел и не увижу уж больше, наверное, никогда! Чтобы немцы, и так...

—  Эк тебя! Ну так забирай своих и бей, коли так уверен. Но я очень тебе не советую.

—  Нет, я не упущу такого шанса!

* * *

В течение дня неутомимый Кейстут собрал своих уцелевших конных, это были в основном полки Патрикия, пострадавшие меньше других, сколотил почти 4-тысячный отряд и за два часа до захода солнца выступил на запад. Патрикий, раненный в ногу и руку, отца сопровождать не смог.

Хотя разведчики принесли вести успокаивающие, обнадеживающие, что немцы стоят на месте и как будто даже и не собираются преследовать, хотя выходило, что волынцам действительно удалось дело неслыханное, тем не менее Олгерд весь день просил, уговаривал, чуть ли не умолял брата не ходить ( «Пойми, такое, если оно и получилось, удается раз в жизни и не повторится!»), но в уговорах своих не преуспел. Кейстут, ослепленный не только удачей Дмитрия но и своей, ставшей уже легендарной, ненавистью к рыцарям, остался глух ко всем доводам разума.

Соблюдая величайшую осторожность, к концу следующего дня он добрался до немцев, по-прежнему стоявших на месте и не собиравшихся никуда двигаться. Но неожиданности получиться не могло. Лагерь был готов к обороне, лагерь ждал удара, да и подойти незаметно по открытому месту такому крупному отряду было невозможно.

С наступлением темноты ярко вспыхнули костры. За повозками, выставленными по периметру, залегли арбалетчики. Мимо костров в полном вооружении поехали конные патрули. В поле змеями скользнули и растворились в темноте разведчики.

И хотя Кейстуту, проявившему чудеса изобретательности и осторожности, удалось ночью завести свой отряд за фланг, почти в тыл немцам, на рассвете, когда он ударил, паники в лагере не возникло. Оборона была круговая, немцы поднялись и разобрались, что к чему, очень быстро.

Схватка получилась отчаянной, но недолгой  — немцы задавили числом. А то, что Кейстут зашел в тыл, оказалось для него же хуже. Путь к отступлению оказался отрезанным, Кейстута зажали в лощинке и...

Литвины, снаряженные легче рыцарей, в большинстве сумели разбежаться. Человек пятьсот полегло, около тысячи сдалось в плен.

Попал в плен и Кейстут. Опять! И теперь уже выручить было некому. Закованного в тяжелые кандалы, его без промедления отправили в Мальборк.

А через два дня все войско крестоносцев снялось и ушло назад. Нападение Кейстута хоть и оказалось неудачным, но обеспокоило руководство Ордена не на шутку. Оно показало, сколь много сил еще осталось у Олгерда, и что схватиться с ним в решительном сражении, к которому опять вроде шло, Орден больше не в состоянии.

* * *

Дмитрий, услышав от гонца Алешки Олгердовы формулировки, надолго не задумался. Он понял главное: Олгерд не жаждет его видеть. Поэтому сразу приказал поворачивать на Волынь, домой. В том, что новых больших драк с рыцарями не будет, он был совершенно уверен.

Полк вернулся в Бобровку на десятый день после сражения. Встретили его великим плачем, хотя потери для такой войны были и не особенно велики: на весь удел 86 человек.

Плакали больше всего по хозяину, который вроде бы уже давно отошел в сторону, не вмешивался особенно в дела, отдал все в руки внука, но вот когда погиб, оказалось, что держалось-то все на нем, на его праве на это место, и без него положение всех, в том числе и князя, стало шатким, неопределенным и вовсе не предсказуемым.

«Как теперь? Под кого пойдем? Хорошо бы Дмитрий остался, да он ведь князь. А князю таким малым уделом править вроде бы не пристало. К тому же у него отец в Новогрудке, а у Любарта своих достойных бояр куча, и каждому такой-то кусок лакомым будет.

Был бы князь  — не князь, а простой воевода, как дед! Как бы здорово! За ним как за каменной стеной! Может, сам где и поприжмет, но уж другим в обиду никогда не даст. А вояка какой  — почище деда! Зажили при нем  — лучше не надо. А теперь  — что?»  — так думал каждый в Бобровке, жалко было старого хозяина, а себя еще жальче.

Дубовая колода с телом Бобра, законопаченная и залитая по шву воском, стояла в его тереме на столе, накрытая алым парадным плащом. На плаще лежали шлем, кольчуга, щит и меч.

Над ним не читал «Псалтырь» священник, а отец Ипат, хмурый и пьяный, сидя у гроба старого товарища, может, и творил молитву, но про себя, не вслух. Потому что раб Божий Борис Судиславич, по прозвищу Бобер, был язычник. Да, так вот... Хотя мы об этом, кажется, упоминали.

Хоть и уважал он крепко Христово учение, и жену имел христианку, и дочь крестил, и внука. И первейшего друга и советчика, отца Ипага, поощрял проповедовать христианство среди некрепких еще в вере русско-литовских холопов своих, сам так и не успел креститься. Решиться никак не мог, все оттягивал, думал  — ближе к смерти, к старости, когда в бой стану не способен идти...

Потому что очень уж был суеверен. Удача не оставляла его в делах, особенно ратных, на протяжении всей жизни. И он относил это к покровительству пращуров и их суровых богов.

Главного  — Перуна (литвины звали его Перкунасом), бога грозы, покровителя князей и их дружин. Отца всех богов Сварога  — бога Неба. Даждьбога  — бога Солнца и небесного огня, Стрибога  — бога бурь и ветров.

Всех их он помнил, чтил и задабривал положенными по обычаям жертвами. И они никогда не подводили его в битвах и походах.

Не обижал он и меньших, домашних богов: Велеса  — скотьего бога, Мокошь  — богиню урожая, плодородия, Чура  — бога дома, домашнего очага, добрых Берегинь, охранявших дом, двор от бед и колдовства. Потому и бобров берег он пуще глаза, что древнее предание рода наказывало их хранить и сулило за каждую обиду, нанесенную смышленым трудягам, неисчислимые беды.

Эти боги не помогли его жене, Варварушке, и не уберегли его Машу, но ведь ни та, ни другая не просили их защиты. А если бы попросили? Зато какого внука получил он в утешение! А Борис, как всякий, верящий в высшие силы не слепо, понимал, что за все надо платить.

А вдруг, стоит ему принять христианство (учение мудрое и могучее, он всей душой это признавал и там, внутри, считал его, конечно же, куда более серьезным, чем его лесные боги), эти суровые идолы от него отвернутся? Что тогда? Не пойдут ли кувырком и воинская удача, и житейские дела? Пусть уж как есть, от добра добра не ищут. Может, к старости поближе, когда уходить пора придет...

Но пора пришла неожиданно, не спросясь. И погиб Бобер, так и не дотянувшись до перстов благословляющих. И теперь ждали князя: не только хоронить, но и спросить, как хоронить, ведь все свои дела и тайны поверял покойный только ему, только он знал все дедовы распоряжения. И насчет похорон тоже.

* * *

Люба в эти дни почти не спала. Посвету готовилась к встрече мужа и дружины, ночи сидела у гроба, приводила детей, рассказывала им о прадеде, наказывала помнить его и чтить, а когда вырастут  — отомстить. Позвала она на похороны и Любарта. Он должен был приехать и решить судьбу Бобровки и всех ее обитателей.

Тонко размыслила Люба с этим приглашением. Любарт находился близко и мог примчаться на другой день. Монах со своей горькой ношей вернулся из похода на пять дней раньше Дмитрия. Любе,  — а она знала от монаха и была уверена: раз Дмитрий сказал, что приедет хоронить, значит приедет,  — необходимо было свести Любарта с ним. Чтобы сразу все решить, и решить вдвоем, вместе. Любарт, появись он в Бобровке раньше, ни за что не поверил бы, не допустил подумать даже, что Дмитрий вернется, бросив войну, не спросившись Олгерда, тем более если генеральное сражение проиграно и предстоит обороняться. Он мог сам, своей волей похоронить Бобра и уехать, ничего не решив или решив сгоряча так, что потом не поправишь.

Потому Люба не посылала гонца во Владимир, вызывая удивление, граничащее с негодованием, всех, даже отца Ипата. И только когда примчался Алешка с вестью, что завтра князь будет здесь, гонец Любы отправился к Любарту.

На следующий день полк Бобра (теперь уже Дмитрия, а может, и...) вошел в Бобровку и, как было сказано, встречен был великим плачем. Воины хмурились, молча, крепко прижимали к себе детишек, которых подавали им на конь жены, матери, сестры. Видно, только здесь многим вполне представились размеры беды, обрушившейся на них.

Добычи не везли никакой. Правда, огромный табун коней, больше двух тысяч (собрали той ночью), сопровождал полк, каждый воин вел за собой двух, а то и трех в полной сбруе.

Дмитрий соскочил с коня у крыльца, провел ладонями по лицу сверху вниз, сдирая грязь, усталость, заботы и горе. Снял шлем. Любаня кинулась к нему, заплакала.

—  Ну-ну... Что теперь? Теперь не вернешь. И слезами не поможешь.

—  Да ведь жалко как!

— Жалко...

—  Митя! Что же теперь с нами будет?

—  Не знаю, не знаю... Как дети?

—  С ними все в порядке, вон они.

—  Ну и слава Богу.  — Дмитрий обнял детей.

—  Мить, я за Любартом вчера послала.

—  Вчера?! Разве он не здесь уже?

— Я остереглась...

—  А что?  — Дмитрий уже понял и смотрел на нее с благодарностью.

—  Вдруг бы он до твоего приезда тут распорядился.

—  Ах ты, мудрец мой милый! Что бы я без тебя делал?  — Дмитрий гладит ее по щеке, целует, у Любы слезы в три ручья, она хватает его руку, прижимает к глазам.

—  Ну полно, полно... Пойдем к деду.

* * *

Любарт прискакал в тот же день к вечеру и, увидев Дмитрия, строго и недоуменно выкатил глаза: «Как?!»

Тот молча проводил его к дубовой колоде, заставил совершить все полагающиеся покойнику у язычников обряды, которым Любарт очень был не чужд, заставил выпить ковш браги за упокой,  — а в брагу Любаня бросила горошину от отца Ипата, но не коричневую, а белую,  — и усадил напротив себя. И заставил выслушать. От начала и до конца.

Во время рассказа Любарт хватил еще два ковша, загрустил, подпер щеку кулаком и, когда Дмитрий умолк, тихо так, почти прошептал:

—  Как бы там ни было, теперь мне хана. Такого Олгерд не прощает.

—  Да что ты! При чем тут ты?!

—  Я тебя прикрыть должен. Без меня он тебя вообще...  — Любарт махнул пальцем у горла,  — голову снимет! Я заступлюсь  — Волынь помощи лишит. Самим придется оборачиваться.

—  Что ж он, не поймет, что мы ему битву спасли? Вообще все спасли.

—  Поймет. Но тем хуже для нас. Он нам кругом обязан получается. А такого Олгерд не терпит.

—  Ну и что мне теперь? В омут головой?

—  В омут... Не спеши. Ты мне еще пригодишься. Во как пригодишься! Но на расположение Олгерда теперь до конца жизни не рассчитывай. Понял?

—  Понял. А ты-то что решил?

—  Насчет чего?

—  Насчет всего. Воевода у тебя погиб! Большой боярин! Полк без головы оставил, имение без хозяина... Кому полк? Куда имение? Как дальше?

— Дмитрий выговорил эти мучившие «кому», «куда» и «как» и почувствовал облегчение, перевалив заботу на Любарта.

—  А-а! Я всю дорогу думал. А ведь еще про твои фокусы не знал. С ними-то тем более...

— Что?!

—  Не обессудь, но...

У Дмитрия упало сердце: «Все! Придется к отцу выметаться».

—  ...но теперь тебе отсюда пока никуда! Для князя, пожалуй, нелестно, но что поделаешь. Поживи тут, похозяйствуй, пока отец (об Олгерде, сам понимаешь, я не говорю), так вот, пока отец не найдет тебе приличествующий удел. У тебя ведь тут все налажено, жаль, небось, бросать. А?  — И Любарт как будто даже просительно заглянул ему в глаза.

У Дмитрия гора свалилась с плеч:

—  То есть ты Бобровку хочешь оставить на меня?!

—  А ты что, против? Я тебе еще пяток деревень подкину, если считаешь, что несолидно.

—  Нне-ет, я не против...  — Дмитрий смутился, запнулся. «Вот как оно поворачивается! Выходит, нужен я ему, очень нужен... Даже, вон, обидеть боится!.. А у отца? Намного ли он богаче меня со всем своим княжеством? Что я у него поимею? Войско? По сравнению с дедовым полком все новогрудское войско... И там все сначала придется, да и позволят ли? А тут все по-моему, все мое. И слава Богу! Однако... Раз предлагает  — не упускай!» Тяжело вздыхает:

—  Что ж, для солидности надо что-то, конечно... Ты ведь сам Гедиминович. А Бобровку бросать... менять... на что? Понять еще надо. Я останусь!

—  Хорошо!  — Любарт поднимает ковш.  — Бобровкой владей, пока сам не захочешь переменить что-то. Ты, я считаю, большего достоин, хотя бы как князь, не говоря о делах, тобой с дедом для меня свершенных, но пойми, я просто не могу ничего, разве вот пяток деревень.

—  Понимаю. Деревни пусть будут. Хоть как символ. Только не хотелось бы обидеть никого. Ведь отнимешь у кого-то.

—  Об этом не думай!  — веселеет Любарт.  — Деревни-то западные будут, их от поляков оберегать  — головная боль, так что...  — Он не скрывая радуется, что Дмитрий остался, что, несмотря на гибель главного воеводы, ничто не рухнуло. И войско, и полководец, спасшие, как ни верти, на днях всю Литву, сохранились и сохранились под его рукой.

Князья поднялись довольные. Все проблемы разрешились к общему удовлетворению, страхи и того, и другого ушли, осталась одна, последняя, скорбная, тяжкая обязанность.

—  Что ж  — хоронить?

—  Да. Вечер уже... и ждут только нас. Давно.

—  Пойдем. Да, большой человек был твой дед. Сколько он для меня сделал! Служил верой и правдой! Но это, оказывается, не главное...

Дмитрий изумлен: «Что же тогда главное?!»

—  ...верой и правдой многие служат. Но какой от кого толк? Кто на что способен? Ведь иной и рад в лепешку расшибиться, да не получается ничего, не сподобил Бог. Верно?..

«Верно!»  — еще больше изумляется Дмитрий.

—  ...Бобра Бог сподобил. В ратном деле особенно. Первый был у меня, главный! Он мне победы приносил, выручал в самый-самый...  — в глазах Любарта встают слезы,  — теперь,., теперь на тебя надеюсь. Не подведи! Честь дедову не урони.

Они выходят во двор и видят стоящую молча толпу. Воины, крестьяне, охотники, дворня, мужчины и женщины, старики и молодежь, детишки  — вся Бобровка. Смеркается, и в трех местах уже запалили факелы. Все взгляды тревожно устремлены на Любарта. Тот озадаченно оглянулся на племянника. Дмитрий шепнул:

—  Хозяина объяви. Ждут  — кто! Любарт кивнул и  — толпе:

—  Люди! Ваш хозяин покинул нас. Он ушел к праотцам, так распорядились боги. Это был замечательный человек, умный и справедливый. Могучий воин! Мудрый полководец! Сейчас мы отдадим ему последние почести по заслугам его. Но народу нельзя без правителя, дружине без воеводы, уделу без хозяина.  — Любарт перевел дух и почувствовал тишину. Тишина стояла такая, что откуда-то издалека с улицы, из-за толпы до него донеслось, как звякнули стремена у соприкоснувшихся боками коней.

«Ждут. Да еще как ждут!»  — Любарт возвысил голос:

—  Первым помощником ушедшего воеводы был его внук, князь Дмитрий Кориатович. Он согласился управлять вами, пока...

Толпа взревела так громко и радостно, что Любарт умолк и распахнул глаза. И люди мгновенно поняли, что крик этот нехорош, неуместен, и умолкли мгновенно, вдруг, но «той» тишины уже не наступило. Напряжение спало, над толпой повис тихий шелест.

—  ...пока отец или Великий князь Олгерд не призовут его на более важное место, для более важных дел.

—  Важные дела и отсюда можно делать,  — внятно проговорил кто-то в первых рядах.

—  Точно... да... верно!.. верно...  — подхватили, загалдели вокруг.

—  А теперь!..  — еще возвысил голос Любарт,  — отдадим дань скорби храброму воину Борису по законам предков!

* * *

Верстах в пяти от Бобровки, в излучине Стохода, в густейшей чаще скрывался довольно высокий холм с крутыми склонами. На вершине его с незапамятных времен располагалось языческое капище  — огороженное частоколом чистое место с жертвенным камнем в центре, с девятью огромными дубовыми столбами вокруг камня, потрескавшимися и потемневшими от времени (кто знает, сколько они тут стояли?), обтесанными топором достаточно искусно, чтобы не только угадывать в них какой-то образ, но и отличать друг от друга.

Прямо против ворот капища, чуть ниже по склону возвышался «погребальный камень», сложенный из многих камней, но так искусно, что смотрелся как целый. Он был примерно по грудь человеку среднего роста, с плоской вершиной, на которую ставили гроб или клали завернутое в плащ тело.

Сейчас камень с трех сторон окружали высокие поленницы из березовых дров, обильно намазанные пахучей сосновой смолой, а понизу дегтем.

Любарт, Дмитрий, отец Ипат, Вингольд, Станислав, Михаил, остальные сотники, Гаврюха с отроками, сменяя друг друга, занесли колоду на холм и поставили на камень. Матвей, несший за гробом доспех воеводы, раскинул по крышке плащ и положил доспех, точно как на столе в доме. Отроки быстро заложили поленьями свободную сторону камня.

Распоряжался здесь Порат, старый-престарый подручник воеводы, когда-то давно, как слышал Дмитрий от старух, учивший Бобра воевать, а потом, уже в почтенные годы покалеченный в бою (правая нога у него не гнулась), отошедший от ратных дел и занявшийся ревностно религией предков, не давший угаснуть в Бобровке, на три четверти крещеной, языческим верованиям, обрядам, обычаям.

Увидев здесь монаха, несущего гроб, Порат засверкал глазами, начал негодующе оглядываться, но Дмитрий поймал его взгляд, приложил ладонь к губам, потом к сердцу, и старик потупился, промолчал.

...Вообще эти похороны послужили в Бобровке поводом к ожесточенной религиозной распре. Немногочисленные язычники, в основном литвины, не пожелали допустить до Боброва гроба христиан, христиане же, в лице отца Василия и двух его дьяконов не могли безучастно смотреть на «поганые игрища» и подступали к княгине с упреками и угрозами пожаловаться архиепископу.

Любаня отговаривалась как умела. Что она могла поделать? Ведь все-таки дед-то  — не христианин. У Любы голова пошла кругом от неожиданно свалившейся заботы. Между тем Порат уже успел встретить отца Михаила где-то на дороге и высказать все, что он думает о нем и его религии, то есть получился настоящий скандал, который Пората вполне устраивал. И тут то ли сам отец Михаил догадался, то ли монах ему посоветовал  — этого Люба так и не узнала,  — но христиане мудро разрешили конфликт, не дав поторжествовать ревностному охранителю деревянных богов. Священник собрал свой причт и уехал отпевать по селам удела убиенных в последней битве христиан. А Люба облегченно вздохнула.

Когда отроки сложили поленницу, упала тишина. Порат поднял руку к небу, и тут же гулко девять раз бухнул барабан.

—  Огня!  — властно и грозно крикнул Порат. Ему подали факел, зажженный на жертвенном камне.

—  Тебе, грозный Перун, мое слово! И мой Огонь! Прими в дружину свою славного воина Бориса! Он чтил тебя и твои законы! Он храбро сражался здесь, на земле! И он будет славным помощником тебе там, куда ты призвал его! Прими!  — И Порат опустил факел к основанию поленницы.

Затрещали деготь и смола. Язычки пламени побежали по дровам вправо, влево, вверх... Стоявшие в провожавшей толпе язычники пали на колени. Увидев это, опустились на колени и все остальные, начали креститься. Загрохотал барабан. Пламя взметнулось сильно, дружно.

—  Прими воина своего!  — прогремел еще раз Порат, швырнул факел в костер н последним упал на колени, продолжая смотреть в небо и тянуть вверх руки.

—  Прими!  — эхом отозвалась толпа.

Огонь разгорался быстро. Через пару минут он заслонил гроб и белым столбом с ревом устремился в черное небо.

Дмитрий с трудом оторвал взгляд от костра, оглянулся. Рядом стоял монах, мелко крестился, шептал молитву, а слезы ручьями катились у него из глаз и падали крупными каплями то с кончика носа, то с усов.

* * *

—  Что же делать будем, отец Ипат?  — Дмитрий держал в руках только что принесенную Поратом глиняную урну с тем, что осталось отдела.

—  Что, Мить?

—  Порат велел развеять пепел по ветру над рекой утром сорокового дня...

— Ну и?..

—  А дед просил положить его рядом с матерью моей...

—  Дак ведь она же христианка! Как же я нехрещенного на христианское кладбище?! Ты что?!

—  Вот и я о том же... Как же быть? Он так хотел с дочерью рядом... Может, как-нибудь... А?

—  О Господи! Воля твоя!  — Монах сидит всклокоченный, с опухшим от слез и вина лицом. Вчера на поминках он напился с горя так, что упал, и Гаврюха с Алешкой отнесли его в светелку как куль с мукой. Сейчас он опохмелился, но еще не совсем отошел, вздыхал тяжко, чесал то бороду, то затылок.

—  Он мне наказал... давно еще... если что, к тебе обратиться. Говорил, что ты придумаешь что-нибудь, найдешься...

—  О Боже мой! Боже мой! Чего тут можно найти, кроме как грех взять на душу свою, великий грех, который не отмолишь! Ты думаешь, он этого не понимал? Упрямая голова! Надеялся, что долго еще проживет. Да на меня! Сколько раз ему говорил  — крестись! А он только губами дергал  — успеется... Вот и дождался!

—  Так что?

—  Что, что! Видно, до конца придется из-за семейства вашего душу губить! Гришка!

В светелку влетает Гришка.

—  Квасу! Рассолу огурешного! Огурцов! Капусты! Чан воды на огонь поставь! Мыться буду. Да! Молока кислого из погреба принеси, самого давнишнего!

—  Понял!

— Давай живо!

Гришка исчезает.

—  Чего надумал-то?  — Дмитрий не понимает, смотрит виновато.  — Чего, чего... Придется окрестить...

— Кого?!!

—  Кого, кого... Его!  — Монах кивает на урну, и у Дмитрия отвисает челюсть.

—  Может и нельзя так, да что там!  — конечно, нельзя, грех великий. Но некрещеного к христианам  — еще страшней. Такого Господь не простит! А это...  — авось отмолю! Ведь знал же он, что Бобер его почитал...

—  А не отмолишь?

—  Семь бед  — один ответ! Бог милостив! Иисус говорил: тот больше праведник, кто согрешил, да покаялся, чем тот, кто не грешил. А мне только каяться и остается. Грехов на мне  — на три ада хватит!

Потом, после, Дмитрий не мог надивиться столь странному деянию. Только под воздействием горя и хмеля могла взбрести в голову такая идея, и только такому авантюристу и грешнику, как отец Ипат. Но как Дмитрий сам-то согласился на такое?!

В эту ночь они тайно отнесли урну в часовню, и монах (самочинно в отсутствие священника и его помощников «позаимствовав» в церкви святой воды) окрестил прах Бобра по тем правилам православного и католического крещения, какие он еще помнил, отпел его, а на следующую ночь с помощью Гаврюхи и Алешки похоронил рядом с дочерью. Тайну, кроме них четверых, знали только Люба и Юли.

* * *

Живешь-живешь, и вроде все по справедливости, по правде, и вроде все под Богом ходим, а чем дальше в жизнь, тем больше дряни виснет не плечах. Оглянись на себя каждый перед совестью своей, а главное  — пред Господом! Открой душу свою до конца! Сколько же гадости выплывет! Ой, сколько!

И ведь все они, знавшие тайну и собравшиеся в часовне после похорон помолиться об упокоении души раба Божьего Бориса, молили Господа не о нем... вернее, не только о нем. Потрясенные и напуганные содеянным, они оглянулись на себя.

Затянули в себя, задумались.

Только Гаврюхе не в чем было особенно каяться. Но он считал гибель Бобра ужасной несправедливостью, упрекал в этом Бога и, понимая, что Бога упрекать  — грех, сокрушался и каялся, и просил этого Бога простить и укрепить, и наставить его.

Алешка негодовал. Почему Бог отобрал жизнь у такого человека, а не у кого-то менее достойного, хотя бы у него, Алешки, погрязшего в зависти и злобе. Зависть и злобу он обнаружил в себе по отношению к Юли спустя год примерно после своей женитьбы, и со временем они все росли, расползались в его душе и уже почти вытеснили оттуда все остальные чувства к ней  — восхищение, любовь, уважение... Только сильнейшая, дикая страсть все еще сопротивлялась им, не желала уходить и схватывала по-прежнему Алешкино сердце корявыми когтистыми лапами, но и она вздымалась и бунтовала все реже, чувствуя равнодушие Юли. Злоба росла, потому что она не скрывала этого своего равнодушия, а главное  — не давала ему детей. «Но ведь обо всем этом князь предупреждал же тебя! А ты все равно полез! Так что ж теперь?! Кто тебе виноват?! О, Господи! Почему ты не взял меня вместо Бобра, как много доброго ты бы сделал этим!»

Юли молилась о неведении. «За что, Боже, ты наказал его? Чем он прогневил тебя? Если только своим язычеством? Но ведь он верил в тебя, любил тебя! Что ж тогда говорить обо мне? Но молю тебя, Боже, не дай Любе узнать! Ты сделаешь ее несчастной, а у меня отнимешь последнее! Не дай ей узнать! Или забери меня к себе, как Бобра!»

Люба молилась о справедливости. «Почему, Господи, ты только отнимаешь у мужа моего? Он потерял самого главного в своей жизни человека, опору свою. Но за славный подвиг еще и в немилость попал. Неужели впрямь рыцари-крестоносцы находятся под покровительством твоим? Неужели не видишь ты, сколько зла несут они людям, прикрываясь именем твоим?! А я? Неужели, наградив таким мужем, заставишь меня расплачиваться за это? Моей бедностью, его невзгодами, унижением княжеского имени, моего и его,  — и всю жизнь?»

Дмитрий тоже молился о справедливости, но с удивлением. «За что, Боже?! Ведь самый большой грех мой пред тобою  — обман этой несчастной девочки. Но ведь так сложилось до нее! И если я брошу Юли, тогда она станет несчастной! А какой мерой измерить ее несчастья, как сравнить между собой несчастья этих женщин?! А ведь сейчас счастливы обе, и разве это плохо, Господи? Но может, не за это посылаешь ты мне испытания свои, а за гордыню мою? За то, что считаю себя умнее и способнее других? Да, я так считаю... Но ведь без этого не свершишь достойных дел! Или я не прав? Тогда вразуми меня, Господи!»

Главный же грешник, монах, отчаявшийся и совершенно уверившийся в том, что гореть ему в аду синим пламенем, о себе и не думал. Он молился о Дмитрии, просил Бога помогать ему, не оставить милостью своею, а за все грехи, которые совершил или еще совершит Дмитрий, наказывать его, Ипатия. Он готов все взять на себя, потому что теперь уж все равно... Ему все равно! А вот Дмитрия  — жалко!

* * *

Жизнь в Бобровке притихла в беспокойном ожидании: что Олгерд? Но Олгерд  — ничего. Ни кары, ни похвалы. Молчание. Война кончилась ничем, вернее  — не кончилась. Никаких переговоров не затеялось, то есть выходило, что на следующую зиму или на лето, но надо опять ждать нападения.

Что с Кейстутом, жив ли он? Где Кориат, может, уже в Ордене (он не показывался и не давал о себе знать), что предпримет Олгерд? Опять Олгерд!

Тишина. Даже Любарт  — как уехал в Вильну, так и все.

Поляки, правда, сидели смирно. Границы надежно охранялись. Во Владимире распоряжался главный Любартов тиун Свидригайло. Люди работали: пахали, сеяли, шили, ковали, тачали, охотились  — все тихо и мирно, как в лучшие времена. Но во всем, во всех чувствовалось напряженное ожидание: что там?! Как там?! И  — когда?

Так прошло лето. В Бобровке, как и во всем Любартовом княжестве вырастили и собрали добрый урожай. Дмитрий начал понемногу менять порядки в уделе. Если раньше в мирное время пахари, ремесленники, да вообще все население, исключая чисто военных, только военными делами занимавшихся, которых было около сотни, подчинялись через двух-трех главных тиунов непосредственно Бобру, а военные всегда подчинялись Бобру без всяких тиунов, то теперь Дмитрий решил весь уклад перевести на военный лад.

Все, кто воевал в сотне Вингольда, например, подчинились ему и на мирное время во всех житейских делах. И так во всех сотнях. Те же, кто в походы не ходил, пахари и ремесленники, были прикреплены к той или иной сотне, как это оказалось удобней территориально.

Сотники сначала взвыли, потому как все без исключения были люди сугубо военные, хозяйственных дел терпеть не могли, а стало быть, в них и не разбирались. Но когда сначала Вингольд а за ним быстренько и все остальные, нашли себе толковых тиунов  — «завхозов», недовольство пропало. Сотники моментально почувствовали, насколько возросла их власть, и стали этим пользоваться, благословляя молодую глупость князя. Много позже они поняли, что Дмитрий, дав им больше прав, сузил круг ответственных и сам нисколько не проиграл. Проиграли, как всегда простые смертные, но кому из бояр это было интересно...

Только этим Дмитрий не ограничился. Самых нужных в хозяйстве, в основном для обеспечения дружины и подготовки походов, ремесленников он вообще освободил от воинской повинности: кузнецов, плотников, оружейников. А искусных мастеров выискивал по всему уделу и переселял без разговоров в Бобровку, к себе под крыло. Эти ремесленники всегда, и в военное время, и в мирное, подчинялись только ему.

Особое внимание пришлось уделить полученным от Любарта шести селам, расположенным по границе с Владимирским и Холмским уделами.

И все же, пока Дмитрий разбирался с хозяйством, гром, хоть и не неожиданно, все-таки грянул. Его позвали на Большой совет. Раньше его на такие советы не приглашали. Теперь, видно, понадобился. Гонец потребовал князя в Вильну, «не мешкая», к 12 октября 1360 года, то есть через неделю.

Дорога оказалась скверной, Дмитрий приехал в Вильну утром 12-го и не успел ни оглядеться, ни приготовиться. Любарт, единственный, кто мог сейчас подсказать линию поведения, не отыскался, а Дмитрия, успевшего только помыться и переодеться с дороги, потащили во дворец, даже не дав перекусить, да что там  — даже дух перевести.

«Как на судилище...»  — Князь вспомнил свой конфликт с рыцарем в Мальборке, сердце совсем упало, он даже удивился. И разозлился. А разозлившись  — успокоился.

Когда ввели к Олгерду, ему все стало ясно, вихрем метнулось в голове множество замет и осталось глупое: «покормим, а потом зарежем».

Это не была аудиенция, не был совет, это был пир, но особый. За столом не было никого, кроме князей Гедиминовичей. Олгерд, отец, Любарт, Евнутий, сыновья Олгерда: Андрей, Константин, Дмитрий, Владимир; сыновья Кейстута: Патрикий, Воидат, молоденький Витовт, братья (брательнички, мать вашу!): Константин, Юрий и Александр; сыновья Любарта: Дмитрий, Михаил и Иван; сын Евнутия Михаил.

Но прежде всего бросился в глаза Кейстут.

«Выкарабкался, значит, все-таки! Козел  — седые яйца!»  — неожиданно обрадовавшись (вступится, чай, за спасителя-то, ежели что), подумал Дмитрий. Вышел на середину залы перед Олгердом, поклонился:

—  Здрав будь, Великий князь! Здрав будь, отец! Здравы будьте, дядья и братья!

—  Здравствуй, здравствуй,  — за всех ответил Олгерд,  — проходи, садись,  — указал место,  — подкрепимся, повеселимся, порадуемся освобождению брата нашего, Кестутиса, да побеседуем.

Князья загомонили, Дмитрий сел, куда было указано, рядом с Андреем Олгердовичем, замечая на себе внимательные, любопытствующие взгляды молодых Гедиминовичей.

Олгерд поднял чашу:

—  За здоровье и благополучное возвращение любимого нами Кейстута! Пусть будет он здоров и счастлив, пусть всегда будет с ним удача!

—  Пусть!!!  — вскрикнули все и поднялись, потянулись чокнуться с Кейстутом. Встал и Дмитрий, оглядываясь с интересом, стараясь побыстрее всех запомнить.

Олгерд пригубил и сел, остальные выпили до дна. Дмитрий, нисколько не обольщаясь, помня, что скачала «порадуемся», а потом «побеседуем», тоже лишь макнул усы в вино. После тоста напряжение торжественности и напыщенности за столом упало.

Андрей, сосед, с которым Дмитрий раньше вовсе не общался, лишь видел его дважды на официальных приемах, смотрел как старый знакомый, дружелюбно, улыбался в усы. Пододвинул даже поднос с жареным гусем:

—  Отведай-ка, вот этого, брат. Язык проглотишь!

—  Спасибо.

—  А чего не пьешь?

—  Со старших пример беру.

—  Хыхх! С него пример брать  — с тоски помрешь за столом.

—  А не брать  — так под столом?

—  Ха-ха! Верно. Меру надо знать, а?! Как древние учили.

—  Древние?  — Он внимательно смотрит на Андрея, тот опускает глаза. Дмитрий спохватывается, отворачивается  — Андрей ему нравится. Доброй улыбкой, без подковырок, видом, как-то так, просто нравится. Да еще о древних помянул...

—  Древние мудрые были люди, не нам чета...

—  Да уж... Ты ешь, ешь.

Дмитрий откусывает, и тут только вспоминает, как голоден. Поднялся Кейстут:

—  Спасибо вам, братья, за заботы ваши! Тебе, Олгердас, и тебе, Кориатас, особо. Сидеть бы мне на цепи еще черт знает сколько, если б не вы. За вас! За семью нашу дружную! За то, чтобы дети наши и внуки так друг друга держались, как мы. Пока мы вместе, Литва непобедима! Пусть же стоит она вовеки!

—  За Литву!  — кричат все, пьют. Разговор за столом громче. Только Олгерд сидит молча, ест мало, постреливает глазами то в одного, то в другого,  — Дмитрий, настороженный, готовый к головомойке, а может, и к расправе, все это хорошо видит.

—  Ну, каково же тебе жилось там, в Мальборке, Кестутис?  — громко спрашивает Любарт,  — расскажи.

—  Да хреново. Сначала с месяц вообще в цепях в сыром погребе держали, грозились казнить со дня на день. Разговаривали мало. В самом начале кто-то из магистров пришел, даже письмо на выкуп писать не предложил. Только спрашивал, что мы дальше делать собираемся. Видно, все-таки здорово мы их тогда напугали. Сперва Бобренок, а потом еще я...

Встала короткая неловкая пауза. Все взглянули на Дмитрия, который поспешно занялся гусиной ногой.

—  ...ну я ему сказал, что собираемся брать Мальборк. Он посмеялся. Но как-то слишком громко. Потом ушел. И все. Недели через две монах приперся. Начал канючить в свою веру. Тогда, мол, спасу не только душу, но и тело. Намекнул, значит. Обругал я его, как умел, по-немецки, и он ушел. А меня опять на цепь. И  — готовься! Спрашиваю  — как? Голову отрубим, говорят. Я же пленный, говорю, а вы рыцари. Потому и отрубим, говорят, что рыцари, а так давно бы уже повесили.

—  Да, весело...  — протянул Евнутий.

—  Веселей некуда... Потом про казнь вроде замолкли. Потом цепи сняли и из погреба вытащили. Потом этот Иоганн появился. А уж как от него про Кориата услыхал...

—  Какой Иоганн?!!  — вскрикнул Дмитрий и впился глазами в отца. Кориат улыбнулся:

—  Тот, тот самый... Я тебе после расскажу,  — и приподнял ладонь, мол, не высовывайся, потому что от этого вскрика все вновь уставились на Дмитрия. Он опять поспешно уткнулся носом в тарелку: «Так, значит, и спасением ты в чем-то мне обязан! Жаль только, что, наверное, не догадываешься! Надо отцу сказать! Пусть объяснит, кто его спас. А как же он смог? И что с ним самим сталось? Ах, Иоганн, Ваня, святая душа!»

—  Кориат у нас по немцам гроссмайстер!  — улыбается Олгерд, и все смеются.

—  Я у вас с этими немцами...  — Кориат весело крутит усы,  — смотрите, не попадайтесь никто больше, а то сопьюсь, верное слово  — сопьюсь.

—  Принесите ему квасу,  — кричит Олгерд, и весь стол хохочет. Кориату действительно приносят огромный жбан квасу, что порождает новый взрыв хохота, но Олгерд знаком отпускает не только принесшего квас, но всех слуг, и за столом устанавливается напряженная тишина.

Олгерд выдерживает долгую паузу:

—  Я собрал здесь всю семью, чтобы договориться. Уточнить отношения. Снять все неясности, которых накопилось много. И обговорить будущую политику.

Опять долгая пауза.

—  Все вы князья. Все вы хозяева своих земель и людей. И права ваши святы. Но когда идет война, общая война, предводитель должен быть один.

—  Кто же спорит!  — простодушно откликнулся Кейстут.

—  Никто не спорит, но никто и не исполняет!  — Олгерд раздраженно хлопнул ладонью по столу и поднялся.

— Никто?..

—  Никто! Даже ты! Почему ты не послушал меня, пошел на немцев и оказался в цепях?!

Кейстут сделал неловкое движение шеей, будто подавился, желая, видимо, спросить: «Разве ты мне запретил?!»  — но промолчал.

—  Почему Любарт не пришел сам, а прислал вместо себя мальчишку, из-за которого наш авангард оказался без поддержки, Кейстут попал в ловушку, а напоследок весь центр едва-едва не оказался в окружении! Почему он отступил без приказа?! Сбежал! Но самое дикое  — почему он увел свой полк на Волынь после битвы?! Не сказавшись, не спросившись! Что это?!! Как это?!! Мы что тут  — в игрушки играем?!

Дмитрий слушал  — и ни черта не понимал! Он даже разозлиться не мог, так удивительно нелеп был этот град обвинений, да еще из чьих уст! Самого Олгерда! Которого он до этого момента считал самым мудрым, опытным, искушенным в делах войны.

Дмитрий просто не мог поверить, что он говорит это серьезно. Зато Любарт воспринял все сразу и серьезно, он знал, что Олгерд никогда не шутит, и не засомневался ни на секунду, что раз он так сказал, значит, и поступать будет соответственно. Любарт шваркнул кулаком по столу и вскочил. Красный, с молниями и слезинками негодования в глазах:

—  Такого я не буду слушать даже от тебя, Олгердас! Я послал к тебе не мальчишку, а своего лучшего воеводу! С моим лучшим полком! А ты угробил его! И спасибо этому мальчишке, что он не дал угробить вместе с воеводой весь полк! Больше того: все войско! Он освободил Кестутаса, он... он... да вы!.. Что увел полк  — да! Не прав, неправильно, нельзя! Но ведь он тебе больше и не пригодился! Или ты хотел сунуть его в авантюру Кестутиса?! Тогда и здесь он был прав!

Тут грохнул кулаком и вскочил Кейстут:

—  Авантюра?! Если бы у меня был этот полк, если бы меня послушали, мы были бы теперь в Мальборке!

—  Прекратите!!  — взревел Олгерд,  — я пока здесь старший, а я не кончил говорить!

Какое-то мгновение они стояли так, трое, приводя в ужас остальных присутствующих: красный до фиолетовости, задыхающийся Любарт; мгновенно вспотевший так, что бусинки влаги отчетливо заблестели у него на висках и кончике носа, Кейстут; и белый, как собственные усы, с зеленым бешеным огнем в глазах Олгерд.

Первым не выдержал (а может, он и не собирался ничего выдерживать) Любарт, грохнулся на скамью, оттянул, оторвав застежку, ворот, схватил кувшин и поспешно вылил в себя, что там оставалось. Сел и Кейстут, смахнул каплю с носа. Олгерд упер кулаки в стол, хищно наклонился вперед:

—  Знайте все! Своеволия, разномыслия на войне больше не допущу! За такое, как случилось в этом походе, любой поплатится головой! И этому парню,  — он кивнул, не глядя в сторону Дмитрия,  — я прощаю первый и единственный раз не потому, что он неопытен или удачно дрался, а потому только, что спас Кестутиса, что родственные узы для меня, и так должно быть у всех Гедиминовичей, превыше всего.

Он помолчал, добавил уже почти спокойно:

—  Вот теперь я закончил. Можете говорить.  — И сел.

Дмитрий был уверен, что теперь вряд ли кто осмелится, тем более, что во время перепалки Андрей шепнул ему с усмешкой на ухо:

—  Не любит папаша проигрывать. А еще больше не любит, когда кто-то лучше него воюет, великим полководцем себя считает.

Но сразу же встал Кориат. И пошел! Смысл его речи стал ясен с первых слов: несомненно, больше всех виноват его сын, но...

...но так как он, Кориат, его отец, то и он виноват не меньше, потому что не воспитал, не смог внушить, не дал проникнуться духом братства и так далее...

...но ошибки бывают у всех, даже у гораздо более опытных... вот и Кестутис даже, да и другие некоторые...

...но на ошибках надо учиться, не надо их повторять, тем более упрекать ими друг друга, ведь это ведет лишь к расшатыванию устоев братства и играет на руку врагам Литвы.

Следовательно: надо учесть ошибки, условиться не нарушать дисциплины, уважать решения старшего на войне, дать слово не нарушать уговор, трудиться по мере сил на общее благо и забыть прежние обиды.

Такова была речь, если изложить ее кратко. Тезисы, так сказать. Кориат же говорил пространно, долго, уснащая монолог витиеватыми оборотами, делая длинные отступления, оказывающиеся в конце концов то красивым тостом, то ловкой лестью одному из сидящих, позволявшие отвлечься, выпить и расслабиться, то зверским анекдотом, заставлявшим хохотать даже самых рассерженных или расстроенных, даже Дмитрия.

За столом пошел благодушный шумок, каждый стал подливать себе и соседу, пить, закусывать, вставлять свои замечания... Напряжение спало. Даже трезвый Олгерд откинулся на спинку кресла и позволил себе несколько раз улыбнуться.

Так что когда Кориат наконец закончил, за столом все уже простили всем всяческие обиды, полюбили друг друга и готовы были от души радоваться счастливому спасению Кейстута.

Дмитрий наелся трезвый, и теперь ему пуще не хотелось пить, он по-прежнему только мочил усы в жбане, к тому же был уверен, что с ним еще не все. Это подтвердил и отец, когда подошел уже сильно навеселе, чокнулся с Андреем, присел рядом, обнял пьяно и вдруг трезво и строго прошептал на ухо: «Когда Олгерд с тобой заговорит, не ершись. Все понимают, что ты молодец, но и ему лицо сохранить надо. Покорись, погнись, извинись... Понял?» «Понял»,  — шепнул Дмитрий. Он представил себя на месте Олгерда и даже посочувствовал ему.

Разговор быстро разбился на множество дружеских бесед. Все тут были знакомы коротко, один Дмитрий никого, кроме отца и Любарта, толком не знал, да к тому же был трезв, как бревно. Он уже разозлился и долил себе жбан до краев, готовясь оглушиться брагой, когда услышал обращенный к нему негромкий, так что при желании его можно было и не расслышать, вопрос Олгерда:

—  Так почему же ты все-таки ушел без приказа?

—  Я не ушел.

—  Как так?! А куда же ты делся?

—  Я отвел полк перестроиться для контрудара.

Они говорили не повышая голоса, и прекрасно друг друга слышали, потому что над столом мгновенно повисла тишина.

—  Долго же ты перестраивался...

—  По обстановке.

—  Но уйти! Ведь бежал! Пешцев бросил.

—  Князь! У меня не было приказа держать фронт. Я ведь стоял в тылу у Кейстута. Когда он вперед пошел, фланги ему обеспечил, а уж когда он побежал...

—  Я бы не побежал,  — горько вздохнул Кейстут,  — если б там был.

—  Братья! Дети!  — поднялся вновь Кориат.  — Не будем вновь все ворошить, взбаламучивать. Все кончилось хорошо, все поняли свои ошибки.

—  Ничего еще не кончилось,  — отрубил Олгерд,  — иначе зачем же собираться,  — и опять к Дмитрию:  — Ну а потом, после удара твоего молодецкого почему ушел?

Дмитрий понял, что пора каяться:

—  Виноват, князь! Мне передали  — действовать по обстановке, я понаблюдал и решил, что война кончена... А мне деда нужно было хоронить.

—  Мир праху доблестного Бобра!  — закричал уже пьяный Любарт и вскочил. Все встали, подняли чаши. Разговор переключился на погибшего воеводу, и взаимные упреки больше не прозвучали. Тут Дмитрий и подружился с Андреем, а по-язычески Вингольдом, Олгердовичем. Тот, когда стали славословить Бобра, наклонился к Дмитрию с полной чарой:

—  Помяни, Господь, деда твоего! Умелый и сильный был полководец! Видать, успел ты у него многому научиться.

—  Может, и успел... Да кому здесь это нужно...

—  Ну, не скажи!  — Андрей смотрел весело.  — Да тут все просто обалдели, когда узнали про эту твою атаку. Это... я не знаю... Как ты додумался? Как решился?

—  Да уж решился.  — Дмитрий сам себе удивился: так приятно оказалось это услышать  — «хоть один оценил!»  — Дед у меня тогда перед глазами стоял. Останься он жив, я, может, и не решился... просто не допер. Да он бы и не позволил! Он-то бы уж без приказа не отошел...

—  Во как! Значит, ты сам? Все сам?!

—  Ну а с кем же, чудак!  — Дмитрий стукнул своей чарой об Андрееву.  — За упокой не чокаются, но я за тебя хочу выпить, за твое благополучие. Спасибо на добром слове! Ты один оценил...

Андрей с удовольствием пьет, но еще не оторвав чашу от губ, нетерпеливо машет рукой, а допив, горячо возражает:

—  Что ты! Думаешь, они не понимают? Все всё понимают. Только кто же тебе скажет? Ведь тогда выйдет: все они  — г...! И если бы не твой удар, была бы сейчас Литва  — одни головешки. Ты что!..

—  Ты-то вот сказал...

—  Мне-то терять нечего,  — Андрей усмехнулся как-то криво и сразу погрустнел,  — потому что ловить нечего.

—  Как так?! Ты же старший сын, наследник, тебе все карты в руки!

—  Черта с два! Плохо ты папашу моего знаешь...

—  Вообще не знаю. И никого тут не знаю.

—  Ну как же... Своего-то отца должен знать.

—  Отца... Где он, отец-то? То дома, то в Вильне, то в Ордене. А я... Как и не его сын. Братцы все  — Кориатовичи. А меня слышал как Кейстут назвал? Бобренок...

—  Слышал.

—  Только и всего! Так что... Совсем я тут чужой. Будто и не князь даже.

—  Это верно. Да еще победа эта твоя... Теперь тебя опасаться станут. И все, что ни сделаешь... ничем, в общем, теперь не угодишь.

—  Что же мне, удавиться?

—  Ну что ты! Я смотрю, Любарт за тебя горой, а Любарт  — это сила. Отец тоже не оставит. Молодые очень тебя оценили. Так что не робей! Только особо не высовывайся пока. Сторонкой действуй, будто не сам, а другие... Понимаешь?

— Как это?!

—  Ну, совет Любарту... или отцу, вскользь, чтобы Олгерд не от тебя прямо, а через кого-то получал. Понимаешь?

—  Понимаю. Только что я могу Олгерду подсказать? Бред!

— Ну, мало ли...

—  А ты что, по своему опыту, что ли?

— Да.

—  А чем ты-то ему не угодил?

—  Да с религией, понимаешь, не уладили.

—  Это как же?

—  Я его в православие тащу, а он упирается, как баран.

—  Не он один,  — горько усмехнулся чему-то своему Дмитрий.

—  Не один, так он же не просто литвин, которому пеньки бросить жалко. Все наши восточные, южные уделы  — православные. Там литвин-то нет, одни русичи. Чем их удержишь под собой? Силой? Да, пока им под Литвой хорошо, защита, покой, от татар, главное, защита. Но там Москва поднялась. А не Москва, так Тверь или Нижний. Как только сил наберут, наши сразу к ним качнутся! Нация одна, язык. Да еще и вера! Я ему талдычу: будет вера одна, ты всю Русь под себя заберешь, Москве сейчас против тебя не устоять! А он, дубина, мало того, что сам деревяшкам молится, так еще христиан гоняет.

—  Может, не надеется Русь подмять?

—  Да чего ее подминать? Жили бы да и все! Сейчас-то живем! Плесков, Смоленск, Дербянск... Будь вера одна, все сами бы под сильное крыло собрались. А если не Русь, то кто? На запад смотреть? Там Орден, тех не сомнешь, а насчет веры, они злей гораздо: принимай католичество  — и весь разговор. Поляки? У тех хоть и есть только норов да гонор, в вере они еще злей немцев, за папу своего всем готовы кишки повыпускать. Но куда ни оглянись, все уже в Христа верят, даже у татар, вон, и то уже... А вера для человека  — главное! Как он не понимает?! Эх...  — Андрей надолго приложился к чаше,  — в общем, не сошлись мы тут, разругались вдрызг. А уж с ним если раз поругаешься  — все! На всю жизнь запомнит.

—  Хреново с таким злопамятным. Если уж ты, главный наследник, ни на что не надеешься, то что тогда мне?..

—  Ну не так чтобы уж ни на что, но Вильну он мне не отдаст, это точно. А тебе, конечно, кроме Бобровки твоей, ничего не светит.

—  Спасибо, успокоил. Ххых!

—  Не кручинься. Ты, главное, особо рот не разевай на наследство. Чтобы потом не разочароваться, На себя надейся, крутись. С такими талантами, брат, не пропадешь.

* * *

Разборки продолжались целую неделю: и в том же составе, и в более узком кругу братьев Гедиминовичей, и в индивидуальном порядке. С Дмитрием, правда, Олгерд один на один разговаривать не стал. С одной стороны  — много чести, с другой  — стыдно. И тот, получив свое, оказался как бы не у дел.

Старшие обсуждали будущую политику, прикидывали, как нейтрализовать Орден, теперь уж, конечно, дипломатическими путями, и в связи с этим снова с надеждой посматривали на Кориата. Надо ли опасаться Москвы, что может в теперешнем положении Польша. И все больше говорили о южных уделах, пытая старших Кориатовичей: Константина, Юрия и Александра  — как ведут себя в степи татары, часто ли набегают и какими силами.

Обстановка вырисовывалась таким образом, что с Польшей и Русью сложилось довольно устойчивое равновесие, которое ни им, ни Литве ближайшие год-два нарушать не было никакого смысла. Орден одолеть было невозможно, хотя, как видно, и Орден не питал иллюзий насчет Литвы. Значит, и здесь, если умело вести дела, а это мог обеспечить Кориат, создавалось пусть и неустойчивое, но равновесие.

И вот тогда, при условии нейтрализации Ордена, разумеется, можно было попробовать что-то на юге, так как в Орде стояла «великая замятая», чингизиды четвертый год резали друг друга, кидаясь на Сарай то с запада, то с востока, желая утвердиться на самом верху, в то время как западные окраины Орды остались слабыми и практически безхозными, во владении двух-трех ханов, не имеющих сил для того, чтобы претендовать на Сарай.

Все, что касалось татар, очень интересовало Дмитрия, но сам он в обсуждениях не участвовал, лишь пытал вечерами отца, занялся же он выяснением того, каким образом Кейстут выбрался из плена.

Дмитрий сильно подозревал: если тут замешан Иоганн, то не ценой ли его жизни была куплена Кейстутова свобода.

Как освободился Кейстут, ему рассказали быстро и подробно.

Вероятно, среди рыцарей состоялась непростая дискуссия о том, продавать ли его или казнить. Очень уж непримиримый был враг, очень уж много зла сотворил Ордену. Но когда победило мнение  — продать, его вывели из погреба и сняли цепи, поместили в башню Мальборкского Верхнего замка, куда был лишь один вход, охранявшийся круглосуточно четырьмя стражниками. Вхож к Кейстуту был только один слуга, приносивший ему еду.

Но этим слугой оказался Иоганн. Они довольно быстро обговорили все обстоятельства, Иоганн объяснил князю, как нужно действовать и что говорить, подготовил ему сопровождающих и коней в условленном месте.

В один из дней, во время ужина они обменялись платьем, Кейстут привязал Иоганна к койке, сунул ему кляп, выбрался мимо ничего не заподозрившего конвоя из башни, добрался до условленного места и ускакал в Мазовию, к своему зятю. Погони за ним не было, стало быть, хватились не скоро. Ну, то есть могли хватиться только наутро, как, очевидно, и случилось. Что произошло с Иоганном, Кейстут не поинтересовался, хотя побывал вскоре в Мальборке еще раз.

Казалось бы, какая удача, не надо ни выкупа, ни дипломатических страданий Кориата, но...

Только-только очутившись на свободе, Кейстут ринулся в новую авантюру. Выпросив у зятя два конных полка, он разорил две приграничные с Мазовией баронские усадьбы, а владельцев их взял в плен. Снарядив большой обоз награбленного добра он, не очень поспешая, направился в Литву, но был настигнут рыцарями, разбит и взят снова в плен. Единственное, что успели его помощники, увезти и спрятать пленников-рыцарей. Так что Кориату, подоспевшему как раз к этому моменту в Мальборк, задача облегчилась тем, что рыцарям пришлось заботиться о своих пленных баронах.

Кориату удалось просто выменять их на Кейстута.

Что сталось с Иоганном, не узнал и Кориат, хотя передал всем людям, работавшим на него в Мальборке, строгий наказ  — найти Иоганна живого или мертвого.

—  Либо его сразу пристукнули, либо так запрятали, что вряд ли найдешь,  — сказал Дмитрию отец, заканчивая свой рассказ,  — но искать его там не бросили, если что выяснится  — узнаем. Мне ведь не позже весны опять туда придется.

—  С собой меня возьми.

—  Зачем? Как бы они тебя там потихоньку не пришили. Они ведь знают, кто им так накостылял.

—  Все равно. Очень нужно.

—  Если из-за Иоганна, я и сам все сделаю.

—  Нет, еще есть дело.

* * *

Дмитрий вернулся в Бобровку скучно-задумчивый. Любане стоило только взглянуть на него, чтобы утвердиться в часто налетающей мысли: «Впереди хорошего мало».

Она никогда не надоедала вопросами, ждала, когда выскажется сам, лишь умело направляла разговор.

—  Мы уже тут затомились в неизвестности, как там тебя Олгерд «приветил»... А когда сказали  — едешь, я пошла свечку деве Марии-заступнице поставила! Пронесло?

—  Пронести-то пронесло...  — усмехнулся невесело Дмитрий.

—  Вот и ладушки! Вот и славно! В баню возьмешь меня с собой? Спинку потру...

—  Возьму, возьму!  — Дмитрий обнял ее, притиснул, чуть потерся о ее мощные груди: «Не слабеют! Знает, видно, какой-то секрет. Или Юли чего подсказала?»

В бане было, конечно, не до разговоров. Изголодавшаяся Любаня так горячила мужа, то позой, то искусным прикосновением, что он четырежды, то сзади, то спереди, бросался на нее коршуном, и в переплет в первую очередь попадали знаменитые груди, которые к концу купания горели огнем, она даже губы кусала, но терпела.

Измученные и удовлетворенные уселись они за стол вдвоем. Сотников князь пригласил на завтра: слушать отчеты, решать накопившиеся проблемы.

«Даже монаха не позвал! Что-то плохо...»  — Люба терялась в догадках и сгорала от любопытства.

Разговор шел о доме, о детях, о повседневных Любиных делах,  — неинтересный, не было у Любы никаких новостей, ведь муж отсутствовал всего 19 дней. А вот у него!..

—  Значит, говоришь, пронесло?  — вернулась-таки к своему вопросу Люба.

—  Пронести-то пронесло...  — повторил Дмитрий, и вновь лицо его сделалось скучным.

—  Так в чем загвоздка?

—  Олгерд осерчал...

—  Ну и что? Это давно понятно было. Время пройдет, все поуляжется, забудется...

—  Забудется?.. Я там с хорошим парнем подружился, так он мне порассказал кое-что.

—  Порассказать при дворе  — в момент порасскажут. Столько нарасскажут  — только уши развешивай! Что за парень-то?

—  Сын Олгердов, Вингольд.

—  Сын? И что он?

—  Да в общем-то я и сам это понял, ну а он подтвердил... Обид Олгерд не забывает.

—  И это сын тебе сказал? С чего бы?

—  С того, что и сам он в немилости. И теперь выхода никакого не видит...

—  Даже сын?!

— Даже.

—  Да-а...  — вздохнула Люба.

—  ...Так что... теперь мне дальше Бобровки вряд ли куда сунуться, нечего и надеяться. Разве что ждать, когда он...

Люба испуганно вскинула левую руку, а правой поспешно перекрестилась.

—  ...либо сматываться куда-нибудь. По идее-то сматываться надо. Только куда?

И туг Люба поняла, почему они вдвоем, почему нет даже монаха:

—  Как куда?! В Москву, конечно, если уж так! Только...

—  Кто меня ждет в Москве? Что я там стану делать?

—  Ты что! Ты же великому князю зять! В Москве князь один, дальше бояре. Москва боярами сильна! Они князю главные помощники, но роду-то они не княжеского. Так что если ты туда приедешь, уже по одному своему положению зятя великокняжеского на первые места выйдешь, если не на самое первое. Только...

—  Да что «только»-то ?!

—  Только, Дмитрий, братик, мал еще, а над ним мама Шура...

—  Мама Шура женщина, разве она государственные дела решает?

—  Государственные нет, а вот семейные... Меня она не любит. Очень. Так что и тебя мама Шура вряд ли принять захочет.

—  Что ж  — на ней свет клином сошелся?

—  Пока  — да. Нас ведь никто, кроме моей родни, туда не пригласит. А моя родня  — мама Шура.

—  Ну и ладно. Да я и сам не поеду!

— Чего это?!

—  Да потому что не сам по себе, а к жене впридачу! Примаком.

—  Ой, чудак!  — Люба вскочила, подбежала, обняла сзади (Дмитрий, опять почуяв ее груди, вспыхнул желанием, как береста!)  — Нам бы как-нибудь определиться! Там ли, где ли. А потом ты сам всего добьешься! Разве нет?! Сейчас, конечно, кто там тебя знает? Только звание твое почтят. Но там ведь все от тебя станет зависеть, сидеть ли возле князя зятем да важно щеки раздувать, или таких дел понаделать, как здесь, чтобы все рты пораскрывали! Я уж тебя знаю!

—  Знаешь, знаешь.  — Дмитрий осторожно вывертывается, хватает ее за талию и сажает к себе на колени,  — сама говоришь: мама Шура...

—  Да,  — грустнеет Люба,  — пока мама Шура...  — и испуганно крестится.

У Дмитрия вдруг резко поднимается настроение, он обнимает ее сначала за плечи, прижимает к себе, потом хватает за грудь, тискает, целует. Люба взвизгивает тихонько, смеется:

—  Ты что, сегодня, взбесился?  — и вдруг густо краснеет, почувствовав под собой не только его колени.

Дмитрий хохочет:

—  Взбесился! Знаешь?.. Олгерд сказал: добывайте себе княжение сами. Значит, будет еще возможность добывать. Поглядим! Видишь? И тут  — пока, и там  — пока, крестись  — не крестись, все равно ждать! Ладно, не пропадем, чай! Поживем в Бобровке  — пока!

Люба смеется, машет на него рукой, ерзает, пытаясь съехать с колен, но он не пускает, прижимается к ней крепче. Наливает меду в чаши:

—  Что, плохо нам тут разве?

Они пьют, Дмитрий целует ее сладкие от меда губы:

— Плохо?!

—  Нет  — пока!  — лукаво улыбается Люба,  — но скоро тесно станет. Тебе!

* * *

1361 год оказался мирным, но очень для Дмитрия хлопотным. В конце февраля он отправился с отцом в Орден, но как бы неофициально, рядовым членом свиты, в переговорах участия не принимал, а занялся своими делами.

К моменту их визита неожиданно отыскался Иоганн. Он был жив, но когда Дмитрий увидел его, искренне попросил Господа, чтобы он его прибрал... Немцы, конечно, не поверили, что Иоганн не помогал Кейстуту в побеге. Они не стали разбираться, пытать и выспрашивать, что да как. Просто изувечили его и выбросили в ров замка  — подыхать. Но случайно кто-то из добрых людей заметил его. Подошел и взглянул. И увидел, что он еще жив. И подобрал, и помог. Иоганн оказался живучим, как кошка. У него вытек правый глаз, были вывернуты и переломаны руки и ноги, вряд ли было цело хоть одно ребро, но он жил, стонал, временами приходил в себя, пил то, что ему подносили его спасители, снова впадал в забытье, снова приходил в себя, но помирать не собирался. И когда люди Кориата напали-таки на след и добрались до него, он уже садился на постели.

Дмитрий так щедро наградил спасшего Иоганна старика-сапожника, человека добродушного и очень, по немецким меркам, бедного, что тот начал верить в добрых волшебников и гномов.

Но выздоровевший Иоганн выглядел столь ужасно, что Дмитрий не побоялся попросить такое у Бога.

Правая нога у него не гнулась, левая срослась неправильно, стала кривой и короткой. Кисть левой руки скрючилась, на ней шевелился только большой палец, вытекший глаз зиял ужасной раной. Только правая рука, хоть и гнулась в локте лишь до прямого угла, вся была цела, шевелилась, работала. Иоганн и за это горячо благодарил Бога. В довершение всего Иоганн постоянно покашливал и плевался кровью.

Он очень обрадовался, увидев вновь Дмитрия, и совсем не удивился, когда узнал, что спасенный им герой-рыцарь не вспомнил о нем и не пытался его отыскать, покачал головой и проговорил тихо:

—  Что ж, пристало ли князю помнить какого-то... для них это само собой...  — и Дмитрия как бритвой по сердцу полоснуло, потому что это были его мысли, его думы, пришедшие там, после битвы, повторенные бедным калекой почти слово в слово.

Иоганн сказал Дмитрию, что все понимает, что на этом свете он не жилец, вот только мать бы повидать. На что тот честно ему посоветовал:

—  Если ты не хочешь, чтобы мать твоя умерла от горя или сошла с ума, не показывайся ей пока на глаза. Поживи у меня в Бобровке, поправь себя сколько можно  — там у меня добрый лекарь есть,  — да приучи мать к тому, что ты малость покалечен, время у тебя еще есть.

Иоганн посмотрелся в медное блюдо и согласно покивал, не сказав ни слова. С верными людьми его переправили в Бобровку и отдали в руки деда Ивана.

А Дмитрий отправился дальше на запад, исполнить главное, для чего напросился к отцу в посольство.

* * *

Конечно же, идея создания мощной убойной силы, неуязвимой для врага, запала ему еще у Волчьего лога, во взбудораженный первым боем детский мозг.

Но сначала он мечтал об этом, как о волшебстве, вряд ли реально осуществимом. Чем больше он узнавал, тем больше находил подтверждение тому, что это не пустые мечты, что это осуществимо, и стал думать об этом все больше, искать, сопоставлять, думать  — на что же опереться, где взять эту силу, в чем она реально должна состоять?

И только после исповеди французского рыцаря в 56-м, на приеме у Магистра, Дмитрий уверился: да, стрелы! Они дадут ему громадную силу, неуязвимую, неумолимую. Как они дали ее английским лучникам в битве с французскими рыцарями возле деревушки Пуатье. Правда, огромные луки никак не вдохновляли его, вообще сам лук как таковой, потому что это было татарское оружие, доведенное ими до совершенства, и оружие, и искусство использования его. Дмитрий не мыслил, ему даже в голову не приходило, превзойти татар в использовании лука. Другое дело арбалет! С ним можно было превзойти и татар!

То, как здорово он обошел все трудности, связанные с недостатками арбалета, подвигнули Дмитрия на новые поиски. А как сам арбалет?! Хорош ли? Может мы дрянью пользуемся? Как узнать? Хорошие арбалеты  — да разве только арбалеты?  — просто хорошие вещи надо искать там, где их делают давно, где опыт и традиции.

Целый месяц мотался Дмитрий по ганзейским городам и возвратился в Мальборк назад ни с чем. Узнав, что отец сидит здесь прочно и неизвестно, сколько просидит еще, он снова поехал на поиски, на этот раз на юг, и еще через месяц, известив отца гонцом, что покидает его и возвращается домой, объявился в Бобровке в компании двух мордастых веселых типов, которые ни черта не понимали ни по-русски, ни по-литовски, даже по-немецки объяснялись еле-еле, и монах, призванный на помощь, выходил из себя и тихо матерился, больше напирая на жесты и жалуясь князю, что «эти» по-немецки ни бум-бум.

И тут появился худенький, хромой, с повязкой на глазу, одетый и причесанный очень аккуратно, даже изящно, человечек, которого Дмитрий не сразу и узнал, а узнав, ахнул:

—  Иоганн!

— Ваня!

— Ты?!

— Я, князь!

—  Живой! Да никак поправляешься!

—  Кашлять перестал, спасибо деду Ивану.

— Значит, дед?!

—  И дед! Но главное, хозяйка твоя. Святая она у тебя, ей-Богу! За нее теперь я шкуру по клочкам дам с себя содрать, в огонь брошусь и... я не знаю! Прости, князь! Где тут у тебя немцы, которых понять никто не может?

«Э-те-те! Те-те! Никак, Любаня моя чудо сотворила! Я думал, он загнется через неделю, а он... Влюбился парень, сразу видать. Аккуратный какой, вроде и не урод уже! Такое только любовь делает! Ну что ж!..»

—  Пойдем. Не немцы они. Чехи, мастера-арбалетчики. Ты их язык поймешь?

—  Их язык к нашему ближе. Разберемся.

Встречающие Дмитрия смотрели недоверчиво: «Похоже, чокнулся князь на арбалетах. Свои, что ль, мастера плохи? А не нравится, купи арбалеты, зачем басурман-то к себе тащить? Небось недешево стоят!»

Иоганн быстро разговорился с чехами. Те разулыбались довольные, разбормотались, раскатывая концы слов, как напевали. Иоганн распевал в ответ. Так началось арбалетное дело в Бобровке.

Мастера потребовали много: мастерскую, множество хитрого инструмента по собственным образцам, заставили сделать сушильню для деревянных заготовок, тоже по-своему, и дерево потребовали особое: бук, граб, орех, ясень.

Хлопот с ними оказалось! Но князь настрого приказал выполнять все их указания, удовлетворять все просьбы  — сам следил за работами, приставил к ним самых искусных плотников, чтобы учились и все запоминали, обещал, если все получится, озолотить.

Мастеров звали Иржи и Рехек, было им под сорок лет, говорили они много и нараспев, как колеса катили. Быстро освоились, начали понимать местных, оказались компанейскими ребятами и большими любителями особой бражки из хмеля, которую называли просто питьем, по-ихнему это звучало «пиво».

Первые арбалеты они сделали быстро и красиво, но предупредили, что это так, напоказ Князевым плотникам, что они никуда не годятся, так как сделаны из неподготовленного дерева, и быстро развалятся.

Мастерскую им оборудовали, сушильню строили, заготавливали нужное дерево. Князь торопил.

Но когда сушильня была закончена и первые заготовки уложены, мастера заявили, что теперь надо полгода ждать. На дворе стоял май.

Дмитрий был обескуражен. Начал спорить, ругаться. Чехи пожимали плечами, улыбались, внимательно следили, чтобы в сушильню каждый день укладывалась свежая партия заготовок в полном ассортименте: столько-то буковых поленьев, столько-то ореховых, и т. д., пили свое «пиво», которое быстро научили варить обслуживавших их женщин, да показывали князю пальцем на сделанные быстро первые арбалеты, сломавшиеся через два-три десятка добрых, сделанных на полную затяжку, выстрелов.

На тетивы Иржи требовал воловьи сухожилия. Их не так сложно было добыть, но сложно приготовить. Секрет приготовления знал Иржи, и не особо о нем распространялся.

Те арбалеты, что были на вооружении у воинов Дмитрия, мастера вежливо похвалили.

Но Иоганн вполне понял взгляды, которыми они обменялись, осмотрев оружие, и те несколько скороговоркой пропетых слов.

—  Недовольные чем-то, князь,  — сообщил он.

—  Сам вижу. А ну давай, пусть выкладывают начистоту, не обидимся, не дети. Да и чего обижаться, арбалеты куплены в Ордене.

Ваня долго азартно жестикулировал скрюченной левой рукой, распевал что-то, так что и мастера наконец распелись, а потом и руками замахали.

—  Ну что?

—  Да что, тяжелы, говорят. Натяг маловат, цевье коротко. С такого арбалета можно как будто еще сажен двадцать вытянуть. Оно так, конечно, надежней, но слишком запас велик, не нужен такой.

—  Значит, что же, они нам такой сделают, что на 20 сажен дальше нашего стебанет?!

—  Выходит так.

—  Это уж что-то слишком... Ваня жмет плечами:

—  Черт их знает! Говорят.

—  Скажи им, если такой сделают, я им еще прибавлю.

—  Куда уж прибавлять?!  — возмущается присутствующий при сем отец Ипат,  — и так какие деньжищи неизвестно за что отвалил!

—  Так вот чтобы известно было  — за что,  — усмехнулся князь.

* * *

В конце ноября обильно покрывший землю первый снег растаял, стало неуютно и сыро. Деревья сиротливо качали мокрыми ветками, неопрятно чернели грязью дороги, только зеленя ржи смотрелись чистенько и красиво.

В последний день осени Рехек вынес из мастерской первый настоящий арбалет. Передал в руки князю. Вокруг того теснилась толпа человек в сорок. Все с интересом ждали.

Дмитрий осмотрел оружие со всех сторон:

—  Красиво. Посмотрим, как в деле. А ну, Корноух, бери свой.

—  При мне!  — Корноух сдернул с плеча свой старый, испытанный в битве с Орденом, самострел.

—  Давай вон туда, насколько долетит.

Корноух зарядил, прижал к плечу, поводил вверх-вниз, выбирая угол, и нажал на крючок. Тетива жикнула пчелой, стрела порхнула вдоль опушки и, пролетев, пожалуй, с поприще, упала в зеленя. Оперенье ярко белело на фоне изумруда взошедшей ржи.

Дмитрий осторожно накрутил вороток, наложил поданную Рехеком стрелу, приложился, уставил угол и потянул крюк. Тетива нового арбалета загудела низко, шмелем, а белое перышко мелькнуло по нему и опустилось рядом с первым, даже чуть поближе.

Вздох разочарования вырвался из всех глоток. Первым порывом Дмитрия было: не оплошал ли он сам?! Может, угол недобрал? Он все спокойно вспомнил. Нет, ошибок не было.

Дмитрий оглянулся. Все с негодованием уставились на чеха, а тот, лучезарно улыбаясь, смотрел на князя, словно ждал похвалы.

—  Что же это, Рехек?!

—  О, то добро, кнезе, только цеть долу опущено надо!

—  Пониже наклонить?

—  Да-а, но и то добро, добро!

—  Чего ж тут «добро», когда Корноух стрельнул дальше! Ты же обещал, что ваш дальше будет бить! Сажен на 20-30! А?

—  А-а...  — Рехек беспечно машет рукой,  — то стрелка.

—  Что стрелка?!  — все больше раздражаясь, повышает голос Дмитрий, а дружинники вокруг уже вполголоса кроют матом и лукавого немца, так долго морочившего им голову, и дурака-князя, свихнувшегося на арбалетах и поддавшегося на хитрые иностранные речи.

—  Та ж стрелка!  — улыбается безмятежно Рехек.  — Легчее много. Твоя тяжелая, убивает сильнейше!

—  Что?!! А ну дай!  — Дмитрий протягивает руку к Корноуху, тот дает свою стрелу. Князь заряжает, прикладывается, Рехек подходит и чуть пригибает книзу:

—  О цеть... чуть долу, пониже чутыне... О так! Стрельни уже!

Дмитрий спускает тетиву. Стрела летит ниже, но как будто забывает падать, летит себе и летит, а когда замирает в зелени, крик восторга вырывается у всех: она улетела дальше сажен на пятьдесят.

—  Ну что ж,  — повеселел Дмитрий,  — вот это подходяще! Теперь посмотрим, как насчет  — бить.

Его сразу поняли.

—  Давай панцирь ливонский!  — закричал своим Корноух,  — Давайте все чучела сюда, ставьте вон там.

Забыв обо всем, выстроившись в длинную очередь, до позднего вечера пробовали стрелки новый арбалет. Преимущества его увиделись быстро. Он пробивал немецкий панцирь за 100 сажен, кольчугу же и на таком, и на большем расстоянии рвал, будто простую рубаху. Но все это тяжелыми, сделанными Иржи стрелами, обычные Корноуховы стрелы уступали в убойной силе чешским действительно сажен 20-25.

Что же касается надежности, когда стрельнули уже раз сто, Дмитрию показалось, что тетива несколько ослабла. Он подергал ее, выразительно глядя на Рехека. Тот опять радостно заулыбался, взялся за рог и указал на маленькое колечко на тетиве у самого места крепления к рогу  — князь на нее поначалу и внимания не обратил. В колечке торчал стерженек, другим своим концом упиравшийся в специальный паз в роге. Рехек высвободил этот стерженек, крутнул его дважды вокруг тетивы и снова заправил в паз:

—  О так. Пробуй! Теперь лучшее?

Дмитрий только покачал головой: «Опыт! Ведь простая штука, проще некуда, а кто у нас догадался такое сделать?! И если кто-то и догадается, то когда?»

—  Ну, ребята, если две сотни таких сделаете к весне, я вас...  — Дмитрий не знал, что пообещать,  — что хотите тогда просите!

—  Ну-ну!  — предостерегающе загудел монах.  — Ты говори, да не заговаривайся! А то ведь у них економок нету,  — и шепнул что-то князю на ухо, отчего тот оторопело хмыкнул.

—  То сделам, ще древо буде. Стрелки много трудно....Трудней, худше...

—  А в чем дело?

—  Жлезо легко требо, хитрость в нем. Мы е не знам.

—  Узнам!  — уверенно подмигнул ему Дмитрий.

* * *

Всю зиму с 61-го на 62-й год работа в Бобровке кипела. Виной тому стали дивные чешские арбалеты. Ими не просто заинтересовались, ими заразились. Каждый усмотрел в них свою выгоду.

Плотники хотели угодить князю не спасиба ради. Он обещал тех, кто преуспеет в арбалетном деле, насовсем освободить от походов, прибавить земли, помочь устроить свои мастерские. Это касалось не только плотников. Нужны были кузнецы и кожевники. Да что там! Просто добытчики нужного дерева, и те позарез были нужны! Всем князь обещал льготы и блага. И среди воинов к арбалетам поднялся интерес.

У ветеранов  — продлить свой боевой век, пообстрелять молодежь.

У молодых  — пораньше попробовать боя, набраться опыта, выдвинуться.

У храбрецов  — найти легкую славу, отличиться.

У трусоватых  — меньше рисковать своей шкурой.

Словом, к весне в Бобровке каждый был с арбалетом. Даже женщины пробовали пристраивать к плечику грозное оружие.

Сама княгиня лихо садила в цель со 100 шагов, но бедовей всех оказалась, конечно, Юли. Она не мазала даже со скачущего коня, и в скорости никому не уступала, даже навскидку щелкала почти безошибочно, как бес, сам Корноух хвалил, а про себя стал беспокоиться, как бы она его молодцов не обстреляла.

И то сказать: инструмент-то! Силы большой не надо, разве что таскать. Лишь бы глаз верный, да рука без дрожи. А у бабы с чего ей дрожать! Вот у мужика  — другое дело. Особенно по утрам, коль вчера бездельничал за кружкой.

* * *

Из Вильны и Новогрудка шли вести без неожиданностей. Нацеливались на юг, на татар. Противник был страшный и неизвестный, хотя с детства для князя желанный. В расчете на него возился он с новым оружием, в расчете на него обдумывал и строил новую тактику, в расчете на него не жалел сил на обучение стрелков и денег на качественное оружие.

К началу 1362 года Дмитрий отобрал для полка двести лучших арбалетчиков. С заряжающими получалось четыреста. Да и на охрану нужно было хоть с сотню. Худо-бедно, а полполка получалось. Такую силу отдать Корноуху, лучшему стрелку, но соображавшему довольно туго, он не мог.

Из старых сотников? Не хотел никто из них отрываться от привычного, с недоверием относились к новому оружию. Да и по широте взглядов, по отношению к новой тактике, на место командира мог тянуть, пожалуй, лишь Вингольд. Но теперь он был «первый зам» по всему полку, все вопросы повседневного существования войска (по-современному: штабные и тыловые) были на нем, да и если случится что с князем...

И пошел Дмитрий к монаху.

Тот ругался со своей «економкой». Эта маленькая, смазливая, востроглазая и неимоверно стервозная бабенка появилась у Ипата вскоре после княжеской свадьбы на смену третьей или четвертой женщине, которых, выполняя обещанное в Городло, усердно приставлял к монаху сам Любарт, но они почему-то не приживались. Эта же появилась самостоятельно, как-то зацепилась и прижилась под тяжелой Ипатовой дланью, и чем дольше оставалась в доме, тем больше забирала над ним власти. Конечно, никакая она была не экономка, вся ее экономическая деятельность состояла в жесточайшей эксплуатации и помыкании всеми слугами, данными Ипату еще Бобром.

Дмитрий терпеть ее не мог. «Чего он нашел в этой стерве? Или обидеть боится? Да вряд ли, ведь трех уже прогнал, не постеснялся. Видно, ночью красиво трудится». Действительно, стоило Дмитрию взглянуть на эту Тоську, как ему сразу вспоминалась Юли. И в самой заманчивой позе! Сам ее вид вмиг напоминал мужчине «это самое», сидело в ней такое, от чего не мог, видно, отец Ипат никак отцепиться. Хотя доставала она его жестоко. По любому поводу. Вот и сейчас, когда Дмитрий вошел, она не подумала замолчать. Поклонилась князю и продолжала, теперь вроде бы уже и для него:

—  Ну сколько же это можно, весь язык оббила! Говорю ему, говорю, как об стенку горох! Выгони ты этого Андрюшку, спалит он нам дом когда-нибудь. Как ни зайду в истопку  — печь полна дров, огонь хлещет вовсю, а он носом клюет в углу!

—  А ну, Антонина,  — делает строгое лицо Дмитрий,  — поди распорядись, кувшинчик нам с отцом Ипатом, закусочки, и чтоб никто не беспокоил.

—  Сейчас, князь. Хоть ты ему скажи. Ведь не слушает...

—  Вон!!  — рявкает князь, Тоська стрелой вылетает за дверь и захлопывает ее за собой. Монах таращит глаза.

—  Отец Ипат, ты что мне однажды говорил?

— Что, сыне?!

—  Вот где их надо держать!  — Дмитрий поднимает кулак к уху.  — А сам?! Распустил! Она у тебя скоро и на князя покрикивать начнет. Смотри!

—  Ох-ххо-о, сыне, верно... Зае...ла она меня!..

—  Так прогони к чертовой матери, да другую возьми!

—  Дыть... другую... Другая-то, она... того... Привык я к этой шибко... Боюсь, другая-то мне уже не угодит... Да и стар я... кому нужен?..

—  Хых! Пятьдесят три  — старый... Ты на дядьев моих посмотри, Олгерда с Кейстутом. Седые пеньки, а детишек строгают почем зря, ровно и помирать не собираются.

—  Они князья, им о куске хлеба для детей заботиться не надо. А мы люди бедные... Ладно, ты зачем пришел-то? Правда, что ль, важное дело?

—  Важное. Арбалетчикам командир нужен.

—  Э-э! Тогда верно. Тогда без кувшина тут никак...

* * *

Человек предполагает, а Бог... На сей раз Бог, в лице скромных, благочестивых и кротких слуг своих с крестами на щитах, жестоко поправил планы Великого князя Литовского и Русского Олгерда.

Литва готовилась к походу на юг, и этому были подчинены все зимние заботы: обеспечение путей, базы снабжения, места сосредоточения и проч., и проч.

Может, Кориат на сей раз оплошал, проглядел, а вернее, пожалуй, немцы пронюхали, что Литва нацеливается на юг, а на границах с Орденом остался лишь необходимый минимум, а может, и того не осталось. Как бы там ни было, в марте рыцари нанесли удар в спину.

Большой их отряд вторгся в пределы Троцкого княжества севернее Ковно, крепости мощной, хорошо укрепленной, на которую они и не попытались покуситься, но разграбили обширную область в окрестностях и ушли, не дожидаясь встречи с отрядами, которые наспех собрал и бросил наперехват Кейстут.

Не успел князь Троцкий посчитать потери, как в конце марта, перед самым половодьем, рыцари «в малом числе» налетели еще севернее. На сей раз Кейстутовы войска успели добраться до разбойников и зажали их в излучине речки Нявежи. Однако в ночь перед боем немцы ухитрились перебраться по уже ворочающемуся и крошащемуся льду на другой берег и бежать, а наутро, пока литвины спохватились, река вскрылась, и ни о каком преследовании нечего было думать.

Кейстут, что стало уже для всех привычным, выдрал со злости половину волос из своих усов. Начали готовить Кориата в Мальборк, чтобы попенять рыцарям на несоблюдение договоров. Немцы рассыпались в мирных заверениях, но стоило Кориату покинуть Мальборк, как они опять вторглись в Литву, уже мощным отрядом, пошли прямо на Ковно и осадили его.

—  Дался им этот Ковно!  — матерился Кейстут и требовал помощи у Олгерда, а тот ничего не мог ему дать, потому что уже сформировал семитысячный отборный отряд для южного похода, и двинуть его сейчас на запад означало разрушение всех планов на лето.

Однако и без ответа оставлять безобразия Ордена было нельзя. Наказав Кейстуту собрать все наличные силы, Олгерд с двумя находившимися под рукой, в Вильне, полками выступил на запад.

От Вильны до Ковно напрямую меньше 90 поприщ, и уже к вечеру второго дня только что соединившиеся войска Олгерда и Кейстута наткнулись на немецкие разъезды. Кейстут, сразу закипевший, бросил вперед легкую конницу, вспыхнула ожесточенная стычка, и немцы бежали. Но когда подошли к замку и увидели осаждающие его войска, повеселевший было Кейстут плюнул и длинно выругался.

Немцев было много, тысяч десять на первый взгляд, ну, может, и не десять, но никак не меньше литвин, так как Кейстут привел с собой всего 6 тысяч. Разбить рыцарей или хотя бы оттеснить, заставить отойти за Нямунас, без больших потерь и долгой мороки было невозможно.

Гарнизоном Ковно командовал сын Кейстута, двадцатилетний Воидат. Он имел под своим началом около 2 тысяч бойцов, сидел в замке прочно, уже отбил один штурм, устроенный рыцарями «с ходу», и собирался держаться, сколько понадобится.

Но не это было важно для Олгерда сейчас. Время! Времени не было  — июнь на дворе! Займешься рыцарями  — не успеешь в Киев, уйди к Киеву  — эти тупорылые что тут натворят?! И Олгерд, быстро все рассчитав, решился на единственное.

Кейстут скакал по окрестностям, выбирая место для удара, войска готовились к битве, Воидат надеялся на помощь, а Олгерд позвал к себе Кориата.

—  Поезжай! Переговори с «дружками» своими. Узнай, что они хотят. Если согласятся заключить мир и уйти, получив Ковно, обещай им Ковно.

—  Ковно?!! Кейстут нас растерзает за Ковно!!

—  Я сам с ним поговорю...

* * *

Кейстут вышел из шатра Олгерда багровый. Стражники услышали конец разговора, когда он уже на пороге, обернувшись в шатер, яростно прорычал:

—  ...если у тебя там ни черта не обломится, я тебе припомню!  — плюнул под ноги и пошел прочь, отмахивая далеко назад правой рукой.

Рыцари потирали руки: наконец-то они прищемили хвост старому лису, да так, что на все согласился! Даже Ковно отдает без боя!

—  Без боя! Так им и обещай,  — напутствовал на вторую встречу Кориата Олгерд,  — только обязательно требуй личного свидания с Воидатом. Нажимай на то, что Воидат послушает только тебя, как моего личного посланника, ведь дело нешуточное. А когда встретишься, все ему и передашь. Вот это письмо, в нем ничего особенного, только подтверждение приказа сдать замок, но подписано и Кейстутом, на всякий случай, чтобы Воидат не засомневался. Главное передашь на словах. И пусть поостережется. Если секрет замка попадет к немцам... Так что пусть хорошенько подумает. Во-первых, как надежно замаскировать. А во-вторых, это главное, как сберечь тайну. Всех причастных либо забрать с собой, либо уничтожить. Всех! Посвящены должны быть только он и ты. Если же понадобится помощник внутри замка, если без такового не обойтись, то уж самого верного! И одного! Слишком многое на карту ставим, пойми.

* * *

Через день гарнизон во главе с Воидатом и Кориатом покинул замок. Рыцари, не ожидавшие такого легкого успеха, на радостях оставили литвинам личное оружие. Кейстут встречал сына угрюмо. Горбился в седле, молчал, в глаза не смотрел никому.

Воидат подъехал, поприветствовал старших. Олгерд выглядел довольным, говорил уверенно. Похвалил племянника за грамотную оборону, за успешное отражение штурма, за то, что сохранил гарнизон и в точности выполнил его, Олгердов, приказ. При этом значительно взглянул на Кориата, тот кивнул:

—  В точности, Великий князь.

Воидат поблагодарил, оглянулся на отца полувиновато, но тот сидел, насупившись, отрешенно, ничего не замечая. Кориат подъехал к нему, ткнул коленом в колено:

—  Не кручинься! Твое торжество впереди. Кейстут покивал безучастно:

—  У меня все время так: все впереди! Тем и живу. Только позади что-то ничего не остается, мать ее...

* * *

Наконец-то рыцари были умиротворены. Они подписали «вечный» мир и, оставив гарнизон в замке, убрались восвояси. Гарнизон, хотя и был не мал (полторы тысячи), мог сохранять крепость, но вряд ли решился бы на какие-то пакости вне стен, зная о присутствии литовских войск. А оставлять здесь войска, как ни корежило это общие планы летней кампании, приходилось.

Возглавил эти войска Кейстут, больше некому было, но узнав, так обрадовался, что Олгерд крепко задумался, опасаясь уже не рыцарей, а брата, что тот в его отсутствие может сунуться и спровоцировать раньше времени новую войну.

Олгерд подумал-подумал и решил забрать с собой половину Кейстутова войска, оставив ему взамен два своих полка, строго проинструктировав в нужном ему ключе своих полковников. Кейстут покричал, повозмущался и (а что сделаешь?) утих.

Теперь на западе Литвы определилось хоть и очень шаткое, но равновесие, долженствующее продержаться, по Олгердовым расчетам, хотя бы до конца года. Олгерд с трехтысячным Кейстутовым отрядом возвратился в Вильну и стал спешно готовиться к выступлению на юг.

* * *

Тем временем младшие Гедиминовичи, и в первую очередь Кориатовичи, имевшие владения на юге, прямо на границе с Ордой, готовили и обеспечивали дорогу своим войскам в ожидании командующего. Впрочем, ожидание командующего не было пассивным. Кориатовичи, а больше них Андрей и Константин Олгердовичи, из которых первый сидел в Трубчевске, а второй в Чернигове, с самой весны дальними разведывательными отрядами утюжили степь, «прощупывая» татар, пытаясь распознать и определить точнее их силы.

Обстановка, обрисованная Олгердом на очередном Большом совете в октябре 1361 года (весеннего Совета из-за пакостей рыцарей не было), оставалась без изменений. Татарам, во всяком случае сильнейшим их кланам, было не до Литвы. С начала лета все силы западной части Орды подтягивались к Азаку, под руку сильнейшего, Мамая, чтобы предъявить свои права на Сарай.

Те же, кто не спешил к Азаку, явно смотрелись оппозицией Мамаю, которой ему следовало весьма опасаться. Таким образом, рейд Олгерда на юг не должен был вызвать ответного удара Мамая и подчинявшихся ему эмиров, наоборот, оказывался для них благоприятным, даже желательным. Имел ли по этому поводу Олгерд какие-то контакты с Мамаем, никто не знал, но Любарт, Андрей и Константин Олгердовичи были уверены  — да, имел, потому что очень уж уверенно действовал, широко, открыто, почти не таясь, даже не смотря на конфликт с Орденом, что было для него вовсе не свойственно.

Тогда и они осмелели. Можно сказать даже  — обнаглели. Татар в степи встречалось мало, несколько их отрядов было разбито, захвачено с десяток кочевий. Слух об этом молнией метнулся по пограничным областям. Начались свары и смуты, особенно в Новгород-Северских землях, лежащих юго-восточнее Дебрянска. Смысл возмущений сводился к тому, что «вон Литва татар бьет, и дебрянцы уж сколько лет татарам дань не платят, а мы что же?! Давай, братва, к Литве подгребать! Там тоже все свои, русские, только князья литвины, да то не беда, они для своих подданных различий не делают, а от чужих защищают, даже, вон, от татар! А нас кто защитит?!»

Трезвые головы резонно замечали, что Литва пришла и ушла, а нам расхлебывай, на что им не менее резонно ответствовали: и без литвин всю жизнь расхлебываем только, все по уши в дерьме, а просвета не видать.

Дошло до того, что в Богом забытом городишке на правом притоке Дона, Быстрой Сосне, куда добрался один из отрядов Константина Олгердовича, жители, быстренько сообразив и согласившись, похватали случившихся в городе немногочисленных татар, всех перебили, даже купцов, и открыли ворота литвинам: владейте нами, не хотим татарам «выход» давать, уж лучше вам.

Городишко назывался Коршев и благодаря этой безумной затее горожан попал даже в летопись, отметившую: «Того же лета (1362) Литва взяла Коршеву...», хотя отметка эта появилась не столько от значения происшедшего, так как получилось все случайно и черт знает как далеко от главных событий, от «направления главного удара» (как сказали бы теперь) Литвы, сколько от того, что была та Коршева уже в сфере влияния Москвы, и такой поворот событий очень больно ударил по самолюбию московских, да и всех русских князей.

Как бы там ни было, впечатление сложилось: Литва теснила татар, и те не могли до поры, до времени ничего противопоставить.

Однако, как уже было сказано, ни Мамай, ни один из его союзников не обращали на действия Литвы никакого внимания и смотрели только на восток, на Сарай. А остальные?

Крымский, Перекопский и Джамболукский улусы, в силу определенной самостоятельности, обособленности от Сарая именовавшиеся уже Ордами, не спешили примкнуть к Мамаю, оставались пока в стороне от «замятии» и вовремя увидели опасность, надвинувшуюся с севера.

Хотя большой паники среди татар не возникло, тем не менее ни хан Крымской Орды Кутлук-бек, ни Перекопский хан Хаджи-бей, ни тем более хан Деметрий, повелитель Орды Джамболукской, которая прежде других могла подвергнуться нападению, так как на севере непосредственно граничила с Литвой, не рассчитывали справиться с Олгердом в одиночку. Они решили объединить силы, чтобы не только разгромить дерзкого выскочку, но и как следует «почистить» Литву, лишить ее возможности впредь соваться в Степь.

Каждый хан обещал выставить не менее тумена. Впрочем, ханы обещанного исполнять не любят. Кутлук-бек не мог совсем проигнорировать могущественного Мамая, ему пришлось отправить часть войск в Азак, потому для собственного похода не осталось и тумена  — он еле набрал 9 тысяч.

У Хаджи-бея набралось немногим более 12 тысяч.

И только Деметрий, больше всех опасавшийся литвин, собрал все, что мог, почти два тумена, около 17 тысяч человек.

Ничего этого литвины, понятно, знать не могли. Олгерд ориентировался очень приблизительно тысяч на 50 татар, но какими данными он располагал, на что опирался в расчетах  — никто не знал.

* * *

Дмитрий в своей Бобровке до самого лета сохранял о предстоящем походе весьма смутное представление. Единственное он знал твердо и уже давно, с зимы, что все волынское войско, сколько бы его ни набралось, поступит под его командование. Это сказал ему Любарт, без всяких околичностей предупредив, чтобы он готовился, чтобы это не было для него неожиданностью.

—  С чего это вдруг?  — Дмитрий скромно удивился, а радость хлестнула в грудь  — и никаких опасений, ни капли тревоги.  — Такое войско...

—  Это мои расчеты. Думаю, скомандуешь не хуже других. У меня два лучших воеводы не смогут в поход, изранены оба, а Василий уже и стар. Остальные не потянут. А сам я буду ли, нет ли  — еще неизвестно. Но с командованием неясностей быть не должно, все надо определить заранее и четко. Вот и выходит...

—  Тут не только командовать, тут хозяйство какое.

—  Полковники о своих полках позаботятся, да и я пока рядом, подскажу, если что.

—  Олгерду не понравится.

—  Я сказал, это мое дело. Потому что войско мое. Хотя, конечно, понимаю я все. И только из-за Олгерда постараюсь пойти в этот поход.

—  Тогда зачем же на меня...

—  Нет! Войско должно привыкнуть к командиру. Впрочем, как и командир к войску. А командовать должен ты! Почему  — это я тебе потом, после похода объясню, а сейчас только одно скажу: после художеств твоих с рыцарями я на тебя стал больше рассчитывать, чем на себя.

—  Ну уж...  — Дмитрию было так приятно, что он совершенно смутился, покраснел чуть не до слез и старательно прятал глаза.

—  Не ну! Если бы не было этого конфликта с Олгердом, я бы без всяких тебя одного отправил. Тебе легче  — на старшего не оглядываться, а мне тут своих дел с поляками как всегда  — во!  — Любарт чиркнул рукой по горлу.

—  Как-то ты к походу этому относишься... без энтузиазма, мягко говоря...

—  Да мне это этого похода, знаешь?.. Разве что Казимир хвост поприжмет, если вы татар стукнете. Они ведь в сговоре. А так... Ну, добыча... Ну, невольники... Это  — опять говорю!  — если удачно. Земель мне не прибавится... Ивану если моему... Но он сам уже давно командует, у него свой удел. Вот ты как раз можешь на этом походе себе удел заработать, так что...

—  На границе с Ордой?

—  Ну хотя бы и так. Для начала...

—  И для конца. С кем я его там держать стану? Конечно, если «бобров» со мной отпустишь...

— Чего захотел...

—  Во! Видишь! А как тогда? А из наследников отцовых меня тогда сразу вычеркнут, нечего потом и соваться.

«Глупенький! Тебя туда и не вчеркивали никогда...»  — Любарт промолчал, вздохнул:

—  Твое дело. Смаху не решай. А командовать начинай сейчас. Я оповещу по уделам.

* * *

Узнав о решении Любарта, Кориат размышлял недолго. Его изощренный в дипломатических кознях ум быстро сложил комбинацию в пользу любимого сына. Набрав ворох причин для личного неучастия в походе, он свое войско передал под начало Любарта.

Это узналось в мае. Олгерд не возразил и ничего не заподозрил, он улаживал дела с Орденом, голова не тем была забита. Так под Дмитриеву руку вместо 1,5 тысячи своих свалилось 11-тысячное войско.

Он воспринял себя в новой роли спокойно  — не удивился и не испугался. Только некоторое время спустя, поразмыслив, удивился тому, что не удивился и не испугался.

«Почему? Как будто все так и надо, так и было задумано. Пусть  — командовать не боюсь, противника не боюсь. Но хотя бы над ответственностью задумался! Народу уйма! И у каждого жизнь, у каждого детишки... А тебе их на смерть посылать... Или думаешь, ответственность на Любарте останется? Да нет... Ведь не перед другими же ответ держать, а пред Господом, да перед собой. Но не страшно. Почему?!»

Это «почему» недолго его занимало. Потому что он знал ответ. Еще со дня смерти деда.

«Хуже других не скомандую. А на смерть? Война  — это смерть. Если ты не можешь посылать людей на смерть, не занимайся войной. Но ты можешь. Ты уже посылал. И не однажды. Послать на смерть одного или десять  — большая разница, огромная. А вот если сто или тысячу, тут уже разницы никакой».

* * *

Волынские воеводы получили приказ Любарта: «Князя Дмитрия Кориатовича слушать как меня!»

Нахмурились. Нахохлились. Все знали, разумеется, о его подвигах, про себя, может, кто-то и восхищался, но... Идти под начало такого молодого...

Хотя и не в молодости было дело, 24 года в те времена были солидным возрастом, ведь Александр Ярославич стал Невским в 20 лет. Нет, нелогичным, даже нелепым получалось, что становились под молодого при живом и невредимом старшем князе. А молодой еще и князь-то не совсем настоящий... Чудно!

Однако, как бы там ни было, приходилось исполнять, и исполнять приказы непривычные. Дмитрий поехал сначала в Луцк, потом во Владимир. Потом были Белз, Холм.

Вместе с тщательной, дотошнейшей проверкой обеспечения войск новый командир смотрел боеспособность. Выборочно заставлял ту или иную сотню показывать свое искусство мечного боя, джигитовки или владения копьем. Что-то ему нравилось, и он хвалил. Чем-то оставался недоволен, и тогда показывал (всегда сам, чем утвердил свой авторитет не только умницы, но и искусного бойца), что требуется, и заставлял учиться и исполнять, именно как он требует.

Главным же делом в его инспекциях стали поиски арбалетчиков и формирование из них отрядов на манер своего, с оруженосцами.

Таковых набиралось очень мало, со всех городов неполных две сотни. Всех их Дмитрий велел, полностью снаряженных, с подручниками, срочно отправить в Луцк, где приказал организовать лагерь и послал Корноуха распоряжаться и обучать.

Воеводам же настрого наказал выбрать каждому по сотне самых сильных (пусть и не самых метких, а мощных) лучников, дальнобойщиков, снарядить их самыми большими, какие только найдутся, луками. А также панцирями и панцирями для коней.

Панцири для коней были делом неслыханным, литвины не пользовались ими никогда. Воеводы взвыли: нету у нас! Да и как кони в панцирях в битву пойдут?! Не приучены!

—  Этим коням в атаку не ходить. А панцири найдите. Купите украдите, позаимствуйте у немцев, сделайте сами, наконец! Не панцири, так хоть кошелки из лозы какие-нибудь сплетите, чтоб коней от стрел на излете прикрыть. Предупреждаю: не исполните  — лишитесь места. С татарами биться пойдете  — это вам не мед хлестать! У нас главные потери будут от татарских стрел. Вот что надо предупредить!

Когда стало известно о решении Кориата, Дмитрий отправился в Новогрудок. Там его удивила дисциплина. Слуги были исполнительны, проворны и, сразу замечалось, боялись хозяина. Кто бы мог подумать, что Кориат, такой весельчак, добряк и раздолбай на стороне, держит свой двор (а может, и все княжество?!) в ежовых рукавицах! Но выходило именно так.

Воеводы оказались немногословны и исполнительны. Делали то, что требовал Дмитрий, споро, быстро, не рассуждая. Понравился ему старший, с кем предстояло идти в поход, Константин. Он был отцу ровесник, совершенно седой, два страшных сабельных шрама, на лбу и левой щеке, придавали его лицу печальное выражение. Тоже умел слушать и исполнять, а с предложениями, идеями не лез.

Подготовка воинов не особенно понравилась Дмитрию, зато главное, чего он здесь и встретить не ожидал, очень обрадовало. У Константина оказались отменные лучники! Именно мощные, дальнобойщики. Они не признавали арбалетов, а садили почем зря из своих огромных луков сажен на 80-100.

—  Ну, орлы!  — восхитился Дмитрий.  — Таких бы с полтысячи набрать! А?!

—  Ну, с полтыщи, не с полтыщи, а сотни две наберем, может и поболе...

—  И то хлеб! Им бы коней еще защитить!.. Понимаешь?!

—  Как не понять. Татарский обстрел сдержать думаешь? Так?

—  Так! Так!

—  Есть у нас кое-что... Мы им фартуки такие из лозы плетем. Перед боем пристегиваем, они весь передок прикрывают  — здорово помогает. А потом, если до сабель доходит или бежать, его сбросить легко: два ремня  — тяп! И свободен.

—  Вот-вот-вот! Замечательно!  — Дмитрий так доволен, даже разрумянился.  — Раз уж ты все понимаешь, то слушай. Лучников формируй в отдельный полк! Сотни две сабель им в прикрытие. Толкового полковника. Они встанут впереди, перед основными силами. От них будет зависеть, как ты сохранишь главный строй перед суимом.

—  А их на убой?

—  Хм! А к следующей битве найдешь еще таких? Нет! Подумай, как их за основной строй отвести, когда татары близко подойдут. Можешь в строю интервалы предусмотреть, можешь за фланг  — подумай сам. Но реши твердо, стрелкам вдолби в головы, потренируй! Пусть поймут, проникнутся, от этого их жизнь будет зависеть. Ясно?

—  Ясно, князь. Я и сам над этим маракую... с позапрошлого года. Я ведь заметил тогда, как твои ребята немцев с арбалетов щелкали. Ловко! Только командиры наши не хотят что-то без потерь воевать, все в сабли норовят, грудь в грудь. А татарину до груди пока доберешься...

Дмитрий возвратился в Луцк очень довольный. «С такими ребятами можно воевать. И побеждать!»

* * *

На личную жизнь у нового командующего времени не осталось. Совсем.

Перед самым походом Дмитрий заскочил в Бобровку на два дня. Объявить Вингольду, командовавшему теперь полком, когда и куда выступать, распорядиться по хозяйству, да справиться у мастеров, сколько еще арбалетов слажено, на сколько добрых стрелков можно рассчитывать.

Только когда увидел жену и Юли, почувствовал, как соскучился по ним обеим, вообще по женщине.

Люба подошла, обняла, прижалась грудью, смотрела ласково, но и как-то непривычно, с обожанием:

—  Здравствуй! Я уж думала  — и не увидимся перед походом. Весь в делах! Забыл меня?

—  Ну что ты, Ань! Дел уж слишком до черта! Не думал, что такая собачья это должность. Не успеваю с непривычки... Вот пообвыкну, тогда, может... А перед походом не увидеться нельзя. Даже примета есть. Мало ли что...

—  Ой, Митя, боюсь. Татары ведь!

—  Ничего! Не бойся. Лучше по хозяйству половчей распорядись. К нашему возвращению тебе многое надо успеть. Это мы с тобой попозже...

—  Ладно,  — вздыхает Люба.

Дмитрий делает шаг к Юли, видит жестокую тоску в ее глазах, и оттого, что не сможет прогнать эту тоску, ему самому становится тоскливо, скверно:

—  Здравствуй, Юли,  — осторожно берет ее за плечи, целует в щеку (щека горит!),  — как живешь? Как Алешка, в форме?

—  В форме, что с ним станет,  — она тоже целует его в щеку, чинно, степенно, но губы обжигают,  — здравствуй, князь. Живем потихоньку, да за вас боимся  — не шутка ведь. Татары!

—  Да что вы в один голос  — татары, татары... Татары, что ль, не люди? Дмитрий смотрит на нее и понимает: ее-то ему сейчас хочется больше всего, больше всех, хотя, может, пуще от того, что нельзя, не получится, не найдет он за эти два дня возможности уединиться с ней хоть на пять минут. Он это сознает: «Какая скотина! Подай ему, чего нельзя!», но делает Юли знак глазами, один из той сложной системы сигналов, которой они пользуются вот уже шесть лет, и которая их пока не подвела: «Зайди к монаху», Юли опускает глаза: «поняла».

—  ...Небось побегут и татары. Ведь бил же их Олгерд в 54-м,  — продолжая говорить, он поворачивается к Любе,  — ну что ж, Ань, готовьте угощение. Посидим...  — он задумывается на секунду,  — ...вчетвером, пожалуй. Я сейчас с отцом Ипатом посекретничаю  — и за стол.

Никаких секретов к отцу Ипату у него не было. Он зашел к нему в полной растерянности  — о чем говорить?! Начал спрашивать о готовности стрелков, об арбалетах, хотя все это было уже говорено и переговорено. Но монах не успел выразить своего недоумения, в светелку влетела Юли. Глаза ее хищно сверкали:

—  Отец Ипат, княгиня зовет к столу. Собирайся, не мешкая. Да, еще: «Псалтырь» у детей куда-то подевался. Ты себе его не забирал?

—  Нне-ет...  — монах беспомощно оглядывается на Дмитрия. Тот смотрит на него в упор:

—  Ты книги-то в кладовке держишь... Небось, завалялась где, погляди...

—  Да...  — монах прикусывает губу, оглядывается затравленно,  — да, пойду, гляну, кажись, там лежала...  — и поспешно выходит, а Юли, как только за ним захлопнулась дверь, вихрем кидается к Дмитрию, обнимает, жмется, пристанывает, покрывает бешеными поцелуями лицо, шею, плечи:

—  Охх, Митя! Митенька мой! Как же долго тебя не было! Как я извелась! С ума скоро сойду! Аж зубы ломит, как я тебя хочу! Хоть потрогай меня как следует! А может, успеешь?!

—  Нет, не успеем.  — Дмитрий тоже жадно целует ее, лезет за пазуху, хватает и жмет груди, отчего она сразу начинает дрожать... Он опускает руки вниз, обхватывает ее бедра, прижимает к себе, лезет под подол, ощупывает лоно, надавливает пальцами раз, другой, третий!..

Юли обхватила его шею, как клешами, и с каждым разом все громче:

—  Ахх! А-ахх!! А-аххм!!!

А на четвертый содрогается, длинно мычит: ыыыххм!!! И мешком повисает на нем. Тот уже и сам на грани, но в это время в сенях завозился отец Ипат. Дмитрий поспешно отдернул руку, а Юли встряхнулась, покрепче встала на ноги, прошептала:

—  Там все быльем поросло, поди. Сколько уже ты меня не трогал?

—  Быльем?! А что же Алешка?

—  Очень переменился. Надоело, видно, без ответа... Не трогает меня. Иногда замечаю  — зверем смотрит.  — Юли отпускает Дмитрия, отстраняется, в глазах снова мелькает тоска, но только мелькает и исчезает, сейчас там скачет дьявол: удовлетворенное желание, веселье, радость, гордость и черт знает что еще,  — боюсь, как бы не пристукнул при случае, где-нибудь в темном уголочке.

—  Алешка? Не-ет... Я же предупреждал его.

Монах настойчиво и все ближе шебуршит в сенях.

Юли торопливо, жадно целует Дмитрия в губы, прижимается что есть мочи всем телом и отскакивает:

—  Ох, Митя! Как хорошо ты мне... Как мне легко сразу стало! Родной мой, возвращайся скорей! С победой! Ты ведь, если татар разобьешь, важной птицей станешь, наверное. Забудешь свою ведьму... Я не обижусь. Только побереги себя! Если с тобой что случится  — мне не жить.

—  Юли! Жди  — и все хорошо будет! Жди! Вернусь, тогда уж мы с тобой... я тебя... раздавлю! Разорву! Растерзаю!  — и хочет броситься на нее, она отскакивает ближе к выходу, сверкает глазами, счастливо смеется.

И тут наконец монах робко приоткрывает дверь. Дмитрий замирает на месте, отец Ипат, узрев, что все прилично и по-божески, входит, пожимает плечами:

—  Юли, не нашел. Истинный Христос, не нашел,  — сокрушенно разводит руками, а смотрит с ухмылкой то на нее, то на него,  — может, искал плохо? Может, еще где пошарить?

—  Не надо!  — Юли мечет в него такой взгляд, что монах невольно расплывается.  — И так долго возился, княгиня ждет! Может, все-таки у детей? Я посмотрю еще, а вы спускайтесь. Пора!  — и вылетает за дверь.

—  Только метлы не хватает! У-у-у!..  — монах безуспешно пытается сделать строгое лицо.  — Слушай, сыне! Ты только меня в эти дела, пожалуйста,  — не надо! А?! Ты меня знаешь, знаешь, как я к этому отношусь. Я княгиню очень люблю и уважаю! А Юли твоя  — ведьма из ведьм, и вообще! Как ты вообще-то Любе в глаза смотришь, поганец!?

—  Отче, ну прости! Под корень рубишь! Любе в глаза... Хочешь, чтобы я повесился пошел?

—  Дурррак!!  — Монах крестится и крестит Дмитрия,  — Дурак! My...к!

—  Отче, выхода не было! Завтра уеду с концами, словечком негде было перемолвиться.

—  Словечком... Кот! Пошли, ладно. Княгиня ждет.

* * *

—  Мить, а как надолго этот поход?  — Люба склонилась над ним, как над ребенком, смотрит нежно, грустно, гладит его волосы. Дмитрию становится стыдно, как бывало уже много раз, он краснеет и пугается, что она заметит:

—  Ты чего свечи не погасила?

—  Долго не видела и долго не увижу. Насмотреться хочу.

Дмитрий притягивает ее к себе, прячет лицо в ее распущенных волосах, целует в нос, в губы, в глаза, прижимает крепче... Она шепчет:

—  Погоди. Что же поход? Как надолго?

—  Не знаю, маленькая. Если нас в первом же бою не расколошматят, то надолго. До осени, а то и до зимы даже...

—  А расколошматят?

—  Тогда в момент по домам разбежимся.  — прятаться за ваши юбки. Только такого случиться не должно бы.

—  Изведусь я! Никогда так сердце не болело, когда на войну тебя провожала. Как дождусь, не знаю.

—  Поменьше думай об этом. Делом занимайся. Тебе удел на две дороги готовить, говорили уже. На случай победы, чтобы добычу не сгноить: конюшни, склады, хранилища, для полона жилье. На случай поражения, чтобы последнее не потерять: тайные хранилища в лесу, укрытия, заставы. Тебе дел больше, чем нам. Жаль только  — монаха у тебя заберу. По женской линии-то Юли тебе подмога... Как она, кстати? Не испортилась, еще поругать не надо?

—  Не-е... Грустная она чего-то... Не ладится у нее с Алешкой... не любит она его.

—  Ну не любит, так не любит. Сердцу не прикажешь...

—  Другого она любит.

Дмитрий словно жарился на сковородке и никак не мог сообразить, как вильнуть с этой ужасной, скользкой дорожки:

—  Другого, так другого... Пускай, лишь бы тебя не обижала,  — он вовсе не хотел спрашивать, кого же любит Юли, но понимал, что такое равнодушие гораздо быстрей и основательней насторожит Любу, чем любой вопрос, пришлось спрашивать,  — а кого?

—  Да тебя она любит!  — вскрикнула Люба и всхлипнула.  — И не по-матерински вовсе, нечего мне врать!  — она оторвалась от него и села прямо, щеки ее блестели от слез.

Дмитрий был уже начеку, предполагая что-то подобное, потому нашелся сразу, и это спасло все дело:

—  Ань, да ты вспомни, сколько ей лет! Какое тут может быть?.. Но если даже и так?.. Ну и что же?!

—  Да так, так,  — Люба смотрела в стену,  — ее-то я уж поняла... Дай Бог, чтобы ты не потянулся, она хоть и старая, а вот какая красавица...

Спросил бы кто сейчас Дмитрия, что выбрать: продолжать этот разговор или пытка огнем, он бы, не дав договорить, опрометью кинулся в огонь!

—  Да как тебе в голову такое, Люба!  — Дмитрий сел, придвинул глаза к ее глазам, встряхнул за плечи.

—  Хм...  — она пожимает плечиком под его рукой,  — ты к ней с лаской всегда, то в щечку поцелуешь, то скажешь что-нибудь, отчего у нее лицо дикое делается. Смотришь вслед ей...

«Скверно! Вслед-то зачем пялишься?! Так тебе мало? Ух, козззел!»

—  Люба!  — он хочет, чтобы она перестала смотреть сквозь него, очнулась, встряхивает ее опять,  — Ты вспомни, чем я ей обязан! Она меня «оттуда» вытащила!

— Вот-вот...

—  Да ты вспомни, сколько ей лет!  — почти кричит Дмитрий.

С Любы, кажется, спадает наконец наваждение, глаза ее упираются в Дмитриевы глаза:

—  Да, лет... Да ведь если б ты ее... Тогда бы ты так меня не любил. Так ведь?

—  Ну конечно, маленькая моя!

—  Я бы уж почувствовала...  — она проводит рукой по его щеке,  — ох, Митя, не знаю, что со мной. Это от страха за тебя, наверное. Какие только дикости ни лезут в тыкву эту глупую... Скорей бы уж ты возвращался.

У Дмитрия такая гора поехала с плеч, что он в мыслях вознес горячую хвалу Господу, а в свой адрес подумал немного иное: «М...к! Долбо...! Идиот! Кто тебя надоумил затевать этот разговор?! Не иначе как бес! Впредь тебе, раздолбаю, наука!»

—  Любань, не думай об этом. Я что сказать-то хотел: по женской линии у тебя подспорье сильное, а вот по мужской... Монаха-то я заберу. А тут на чехов бы поднажать. Чтоб пили поменьше, работали побольше. С заготовкой дерева чтобы перебоя не было, ведь много очень народу уйдет. Ты этому главное внимание удели. Только вот кто тебе поможет?..

—  О-о! У меня помощник теперь  — лучше монаха!

—  Ну?! Кто ж это?!  — Дмитрий уже догадался и несказанно рад, что разговор (да еще так!) окончательно отвернул от Юли.

— Иоганн. Ваня...

—  Ваня? Что он может в хозяйстве понимать, чем тебе помочь?

—  Э-э! Знаешь, какой он дотошный, обстоятельный! Как собачонка за мной ходит. Все выспрашивает, а когда ему объяснишь, сравнивать начинает, как это у немцев делается, и выходит, что у немцев лучше. Удобней, легче. Представляешь? Я уже кое-что переделала по его совету,  — и Люба вдруг пригорюнивается.  — Господи, Митя, как мне его жалко! Какую муку человек принял, а его даже не вспомнили...

—  Вспомнили, да не те... А ведь он в тебя влюблен.

—  Да ну тебя!  — Люба смущается.

—  Нет, я же вижу!

—  Ну и что?

—  Нет-нет, ничего, конечно, только ты бы с ним построже...  — и Дмитрий мысленно вновь хлещет себя по мордам: «Кретин! Опять бес тянет, опять ведь сейчас на Юли съедем!»

—  Господи! Как же с ним построже? Сколько он в жизни своей добра-то видел? Капельку хоть видел? Он тут расцвел прямо, а мы его  — построже...

—  Ну-ну, как знаешь. Кстати! Ведь мать-то его в Новогрудке. Теперь, я думаю, можно.

— Что?

—  Ты и займись. Устрой, чтобы мать его сюда, к нему переехала, и сделаешь человеку такое, больше чего он и желать не смеет.

— Правда?!

—  Правда. Он умирать не захотел, мать не повидав,  — выжил. Видок у него, правда, был... Я боялся мать напугать. А теперь...

—  Теперь, конечно!

—  ...теперь иди-ка сюда! Соловья баснями не кормят...

* * *

29-го июня сосредоточившиеся в Луцке объединенные волынско-новогрудские полки под командованием Дмитрия Кориатовича выступили на юг. Любарт оставался во Владимире и должен был присоединиться к войску позже. При последней встречи с Дмитрием, он напутствовал его так:

—  Иди спокойно. Распоряжайся сам, на меня не оглядывайся. Я приду вместе с Олгердом, не раньше. По пути с ним потолкую, там видно будет.

—  Что ты хочешь ему растолковать?

—  Чтобы оставил командовать тебя.

—  Дядя Митя, а все-таки почему ты меня так отличил?

—  Э-э-э!! Тебе не все равно?! Если уж невтерпеж знать, скажу. Примета есть! Я, понимаешь, человек суеверный. Вот закончим поход, тогда я тебе все открою. А сейчас успокойся и занимайся войском.

— Ну что ж...

12-го июля войско приблизилось к Киеву и остановилось в 15 поприщах севернее. Ожидали вестей от других отрядов. Гонцами Дмитрий решил справиться у князя Федора насчет припасов и возможностей разместить войска непосредственно в городе.

Гонцы вернулись с вестью, повергшей Дмитрия и его воевод в шок. В Киеве были татары!

—  Как?! Как это вообще может быть?! Гонцы пожимали плечами.

—  Они что, жгут, грабят? Много их?

—  Да нет. Ездят как хозяева, никого не трогают...

—  А что князь Федор?

—  Ничего не объяснил толком. Напуган, кажется, до смерти.

—  Ну а вообще-то что вам сказали?! Ведь рассказали же что-нибудь? Вы-то, гонцы гребаные! Зачем вас посылали?!

—  Сказали  — баскачий отряд, дань требует.

—  А они?

—  А они собирают им, что требуют.

—  А войска где же? Федора, Кориатовичей, Олгердовичей?!

—  Да ушли они как раз. Татар искать. Вдоль Днепра. А эти, видно, с ними как-то разминулись.

Дмитрий таращил глаза и тряс головой: «Расскажи кому  — ведь не поверят! Хоть бы ворота закрыл, мудило, да поглядел сначала, что к чему! Ох, Олгерд узнает! Полетят башки!»

—  Эй, кто там есть?! Войскам сбор!

—  Ночь на дворе, куда уж сегодня сниматься,  — подал голос новогрудский Константин, он один случился в княжеском шатре,  — лучше завтра пораньше...

—  Ладно, черт с ней. Эй там! Отставить сбор! Обойдем осторожненько с запада. И все южные дороги перекрыть! Ни одного не упустить!

Пока, осторожничая, обходили город, потеряли много времени. На южную окраину вышли в полдень. Застава у посада встретила их совершенно спокойно, вообще стояла тишь, да гладь...

Дмитрий оставил все войско в трех верстах южнее, приказав растянуться до самого Днепра, перекрыть все тропы на юг, а к городу подошел с одним бобровским полком.

Стражники спросили без любопытства:

—  Вы от Олгердовичей аль от Кориатовичей?

—  Да я вроде Кориатович.

—  А-а... Вернулись, значит...

—  Откуда вернулись?  — Дмитрий не понимал.  — Мы только что пришли. Стражники чесали затылки, чего-то тоже не понимали. Но Дмитрию было недосуг:

—  Где татары?

—  Татары ушли.

— Когда?!

—  Нынче утром.

—  Куда?

—  А черт их знает! Поехали на Белую Церковь, а там... Дмитрий зло рассмеялся:

—  Час от часу не легче! Сколько хоть их было?

—  Да сотен пять, шесть. Обычный баскачий наезд. Забрали дань, ну, еще там, как водится, что понравилось, и айда в степь... Даже бабу ни одну не тронули.

—  Да как же вы позволили?!

—  Дыть... это у князя надо спрашивать. Войско-то все умотало, как тут вякнешь. Сотни лишней в городе не осталось.

—  Вингольд! Заворачивай полк в погоню! Догони, разбей! Дань назад привези! Ишь, поганцы! Дань взяли! А князь Федор... у-у, лопух хренов!

Ладно, с князем я сам разберусь, а ты скорей! Скорей!!

* * *

Через день Вингольд вернулся в Киев пустой. Татар он не догнал. Просто потерял. Следы сползли к Днепру и оборвались. Переправились ли они на левый берег и ушли на восток или поплыли на лодках вниз, для литвин было уже безразлично  — ни переправляться, ни гнаться за ними по берегу не имело смысла.

При возвращении, на исходе второго дня, Вингольд повстречал большой (3 тыс.) отряд старших Кориатовичей  — Юрия, Александра и Константина, который сделал большой крюк по степи: сначала на юго-восток по Днепру до устья Роси, потом верст 70 прямо на юг, потом повернули на запад и дошли до дороги, ведущей от Белой Церкви на юг. За все время похода (а ходили больше трех недель) им не встретилось никакого не только сильного отряда, но хотя бы более-менее приличного кочевья. Три маленьких табуна попались под руку, из которых смогли отобрать едва ли с полсотни приличных коней, впрочем, все татарские кони выглядят неприлично.

Кориатовичи даже табунщиков специально отпустили в надежде, что, получив от них тревожные вести, степняки огрызнутся, выскочат из этой бескрайней и пустой, хотя соваться в нее дальше было нестерпимо жутко, степи. Но степь молчала.

Добравшись до дороги на Белую Церковь, братья приуныли, переругались, не представляя, что дальше делать, и повернули обратно. Вингольд попался им очень кстати, вести о прибытии волынцев придавали ситуации определенность и оправдывали их возвращение: войска начали собираться для похода.

В Киеве тем временем Дмитрий так и этак пытал князя Федора об удивительных делах, случившихся с киевским войском, татарами и самим князем, но не мог ничего добиться. Федор выглядел запуганным, заторможенным, просто больным. Он подолгу раздумывал над каждым Дмитриевым вопросом, а отвечал часто невпопад.

—  Как же в городе никакого прикрытия не оказалось?

—  Дак все татар кинулись искать. Чего ж моим на печи сидеть?

—  Тогда сам почему не пошел?

—  Я Олгерда жду. Ведь должен был, и давно уж, приехать. А у него спрос строгий, самому надо отчитываться...

—  Да-а... теперь придется отчитываться...

—  Ох, не говори, князь Митрий! Кабы не снес он мне башку за такое ротозейство.

—  Так что ж вы ротозейничали?! Разведка где была? Ведь не иголка — полтыщи татар!

—  Посчитали, вишь, чего разведывать, коль целая армия впереди маячит.

—  Видать, вы с этой армией друг дружке под стать...

Но Дмитрий не знал еще татар и очень заблуждался, оценивая их возможности.

* * *

Лето уходило, пропадало, истаивало день за днем, а литовская сила топталась под Киевом, медленно возрастая числом, но без «головы» (Олгерд все решал что-то в Вильне) и все еще не до конца собравшись. Уж очень много было привлечено участников. Получалось, чуть ли ни на каждый полк  — свой князь. Только волынско-новогрудское войско было войском: десять полков во главе с князем-командиром и воеводами-помощниками. Отряд старших Кориатовичей состоял из трех полков по тысяче бойцов в каждом. Это было одно войско, но после неудачного анабазиса в степь и возникших в результате раздоров теперь было не совсем понятно, кто же этим войском командует.

Эти два больших отряда уже обосновались под Киевом и были готовы к походу, но ожидали еще:

из Гомеля (Гомеи) молодого Федора Кориатовича с полком;

с запада, из Галицкой земли, Михаила Явнутовича;

из Стародубска Патрикия Наримантовича;

из Новгорода-Северского Ивана Любартовича (сына Любарта от первой жены, Анны Андреевны);

и, наконец, Олгердовичей: Андрея, князя трубчевского, с двумя полками, и Константина, князя черниговского и черторыйского, тоже с двумя полками. Владения этих последних были самыми южными, на границе с Ордой.

Только с Олгердовичами у Дмитрия, как командира самого крупного отряда и, стало быть, несущего ответственность до появления командующего за все войско, была хорошая связь, гонцы от них появлялись регулярно, часто. Войска их были устроены и готовы, но князья медлили с выступлением к Киеву, опасаясь какой-нибудь неожиданной пакости своим уделам от татар. Это могло произойти именно сейчас, когда степь была так взбудоражена. Андрей и Константин хотели присоединиться к Олгерду как можно позже, в степи, когда тот уже войдет в пределы Орды, и сосредоточили свои полки на границе, южнее Нежина.

Все это было достаточно сложно и с каждым днем все усложнялось, решаться же без Олгерда ничего не могло, а того все не было. К тому же сам черт не мог угадать, как повернет Олгерд, поэтому Дмитрий и не забивал себе голову будущими проблемами. Он лишь старался поудобней, попросторней расположить прибывающие войска, чтобы не мешали друг другу, не рвали кусок из глотки у соседа, и ничего больше. Главной же заботой было: обустроить своих безусловно лучше других.

* * *

Олгерд появился в Киеве аж 10-го августа, его уже замучились ждать. С ним приехали Любарт и сын Владимир.

«Да, князей для такого войска явный перебор»,  — подумал Дмитрий. К тому времени уже все, кроме Андрея и Константина Олгердовичей, подошли к Киеву.

Олгерд разобрался быстро. Главный гнев его обрушился на киевского Федора. И тот, когда Олгерд просто согнал его с киевского стола и посадил взамен сына Владимира, посчитал, что дешево еще отделался.

Получил свое и Дмитрий за то, что упустил татар. Он не возражал, не возмущался  — все правильно, упустил, куда деваться... Но Олгерд особенно не напирал, очевидно, зная, что не сам он за ними гонялся.

Старших же Кориатовичей Великий князь вообще обидел, чуть ли не сопляками обозвал и урезонил:

—  Чем войско мытарить, могли бы давно уже сильными сторожами прочесать степь до самого Ябу-городка, а то и дальше! Не бросит же на произвол судьбы свою столицу хан Деметр.

«А ты-то что ж не догадался, стратег фиговый!»  — мысленно шлепнул себя по затылку Дмитрий, хотя о Ябу-городке он сейчас слышал всего в третий раз. Братья же, судя по тому, как они мялись и прятали глаза перед Олгердом, хорошо знали, что это и где.

Олгерд немедленно отрядил четыре сторожи по сотне всадников и направил их веером на юг, приказав скакать «хоть до моря», пока не встретят татар и не поймут, что их достаточно много околачивается в этом месте. Количества не требовал, знал, что значит сосчитать татар в чистом поле. Если же через сотню поприщ никто не встретится, все сторожи должны повернуть на Ябу-городок, добраться до него, узнать, что там творится, и возвратиться как можно быстрей с вестями, но не в Киев, а уже в Черкассы.

Все это делалось, разумеется, в большой тайне, и никто из воевод, тем более простых воинов, не знал, куда умчались сторожи и когда и куда они возвратятся. Послал Олгерд гонцов и к Андрею с Константином, чтобы они сразу выступали к Черкассам и были там не позже десятого дня.

В войске он ничего не стал перекраивать, оставил, как сложилось: волынско-новогрудский отряд под командованием Любарта (10,5 тыс.); Кориатовичей поставил под начало старшего, Константина (3 тыс.); остальных привел под свое начало, что вместе с пришедшей из Вильны дружиной в восемь тысяч сабель тянуло к 15 тысячам. Если прибавить Олгердовичей, которые должны были привести в Черкассы по 2 тысячи, сила получалась внушительная, около 33 тысяч.

12-го августа Олгерд покинул Киев и берегом Днепра двинулся к Черкассам.

В Черкассы Андрей с Константином пришли к исходу девятого дня, 21-го августа, к этому времени вернулись сторожи и объявили, что до самого Ябу-городка путь чист, что в самом городе и народу и войска много, но вот сколько  — трудно сказать, может, тумен, а может, и больше.

Дмитрий что мог разузнал об этом Ябу-городке, вдруг ставшем ключевым пунктом и чуть ли не целью всей операции. Это была столица Джмболукской Орды, ставка хана Деметра, и находилась она где-то в низовьях реки Синюхи, у самого впадения ее в Южный Буг. Дмитрию это мало что говорило, не знал он ни Синюхи, ни Южного Буга.

Олгерд, выслушав донесения сторож, пробурчал себе под нос:

—  Тем лучше... или тем хуже,  — и приказал послезавтра выступать на юг. Отряды Андрея и Константина он объединил с отрядом старших Кориатовичей и поставил под начало Андрея.

23-го войско двинулось тремя дорогами дальше на юг, и только тут Дмитрий почувствовал атмосферу настоящего похода. Была цель, был командир, были полки, забиравшие на себя все внимание и силы, а его самого обступили походные заботы: разведка, кони, припасы, лагерь, обоз...

Он продолжал командовать войском, несмотря на появление Любарта, и это не укрылось от внимания Олгерда. Еще на пути к Черкассам, при переправе через Рось, оказавшись рядом с Любартом, Олгерд обронил:

—  Что, сам уже не можешь? Или не хочешь? Любарт честно взглянул брату в глаза:

—  Думаю, он справится лучше.

—  Да?! Ну-ну...  — и больше ни слова. Любарт поделился с Дмитрием:

—  Усек Великий князь, что ты войском командуешь.

—  Усек?! А ты разве его не предупредил?! Ты ведь...

—  Нет... Не вышло как-то  — смутился Любарт.

«И ты Олгерда боишься. Ах ты, Господи, чем он вас так?..»  — Дмитрий усмехнулся и покрутил головой:

—  Ну и что?

—  Возбухать не стал.

—  Ну?! Что ж ты ему сказал?

—  Сказал, что ты справишься.

— И все?!

— Все.

—  Хм! Ну дай Бог, дай Бог!  — у Дмитрия сильно поднялось настроение, до лихости,  — тогда что ж, дядя Митя, тогда покрути уж, пожалуйста, Андрея насчет лучников. Мы ведь своими не обойдемся, если все войско прикрывать. Ну свой полк закроем, ну Олгердов даже, если рядом встанем. А третий? К самому сейчас обращаться  — сам понимаешь, а вот Андрей...

—  Ну, молодежь!  — ахает Любарт и хохочет во все горло.  — Вот и допусти вас до власти! Тебя же сразу и запрягать начинают! Караул!

Дмитрий краснеет и замолкает: «Действительно  — сразу командовать... Да как! Да кому! Тьфу, сопливая морда!»

—  Ты вот что,  — делая вид, что ничего не замечает, уже серьезно, продолжает Любарт,  — я ведь с Андреем плохо знаком, а ты с ним в Вильне из одной братины мед хлебал, подружился, кажется... Или нет?

—  Точно!  — радостно вскрикивает Дмитрий.  — А я ведь забыл!  — он очень благодарен Любарту за то, что тот сгладил неловкость, помог, и выражает эту благодарность ловкой лестью:

—  Вернее, не забыл, а уже привык все через тебя, все с твоей помощью...

Ладно, я сам с ним поговорю.

* * *

В Черкассах Дмитрий нагрянул к Андрею в гости. Тот принял его радушно, как старого хорошего приятеля. Позвал Константина (этот тоже вроде обрадовался), хотел позвать и братьев, Кориатовичей, но гость поспешно возразил в том смысле, что приехал непосредственно к Андрею, и нечего из-за него людей зря от дела отрывать.

—  От дела?  — Андрей переглянулся с братом, улыбнулся и приказал подавать на стол.

Стол оказался не походный: свежий лучок, огурчики, редька со сметаной, рыбец, щи со свежей зеленью и дивно подрумяненный, не на вертеле, а на противне, поросенок. Медов стояло три сорта.

—  Хорошо живете, ребята! Широко...

—  А что? Если есть возможность...

—  Да ведь сколько поваров да барашей надо с собой таскать при таком-то столе.

—  Ничего. Пусть и они жир порастрясут.

Выпили. Закусили. Заговорили. Сидели всемером: Андрей с двумя своими воеводами, Андреем и Василием, Константин со своими, Михаилом и Варфоломеем, и Дмитрий.

—  Как твои дела?  — Андрей приглашал рассказывать.  — Мы слышим  — ты у Любарта за командира.

—  И вы слышали?

—  А что ж. Чай в одном войске идем. А разве это секрет?

— Нет.

—  Тут братья твои на этот счет с утра до вечера толкуют. Остановиться не могут...

—  Это, интересно, с чего?

—  Наверное, думают, что ты у Олгерда в любимчики выбился. Если поход удастся, то все пироги тебе.

—  Но ты их разубеждать не стал, надеюсь?

—  А зачем?

—  Добро. Пусть помучаются. Что ж они тогда, в ту осень, когда он меня долбал, так ничего и не поняли?

—  Ну, ты уж... Там понять трудно было. Тем более  — такое дело сотворил. И Любарт так тебя отстаивал, и теперь вот двигает...

—  Бог с ними! Пусть думают, как хотят, мне это... Я ведь к тебе по делу.

—  Догадался, что не так просто. Выкладывай. Но не спеши, а то поросенок стынет. На здоровье!

Они пьют и берутся за поросенка.

—  Кто из вас с татарами бился хоть раз?  — Дмитрий обводит стол взглядом. Все молчат. Воеводы прячут в усах смущенные улыбки.

—  В приличной битве  — никто.  — Андрей смотрит вопросительно.

—  Я вот о чем. Говорят, когда они в атаку идут, путь себе просто выстилают стрелами, так лупят, что выбивают сразу море народу, невосполнимо.

—  Да, все, кто с ними сталкивался, это говорят,  — соглашается Константин.

—  А я на своей шкуре проверил,  — неожиданно подает голос Варфоломей,  — один раз только с ними схлестнулся, и то  — не дай Бог! Сыплют, суки, стрелы, как град. Укрывайся как хошь  — не укроешься. Я оглянуться не успел, уже в щите две стрелы, и коня попортили. Тут скорей бы в сабли, да пока доскачешь, они, стервы, пять, а то и больше стрел успевают пустить.

—  Ну и как быть?  — Дмитрий снова обводит взглядом хозяев, но они по-прежнему не поднимают глаз.  — Так вот. Я тут подготовил кое-какую загородку от их стрел, но ее на всех не хватит...

—  Какую еще загородку?  — недоверчиво косится Константин.  — Что ты можешь им противопоставить?

—  Своих лучников.

—  Да? У тебя их так много? У татар каждый всадник  — лучник первоклассный, сметут они твоих враз и дальше пойдут.

—  Так уж и враз... А если мои бьют дальше? А если начнут раньше?

— Да ну...

—  Ну а что ж, завязывай глаза и беги? Если ничего не делать, так и будем от них бегать, как зайцы.

—  Да так-то оно так... Но как ты себе это представляешь? Что, по-твоему, должно получиться?

—  А вот что. Если лучники встанут перед основным строем и успеют две-три стрелы раньше татар пустить, то уже здорово. Татары плотно идут всегда, тут промашки не будет. Сколько-то вышибут, сколько-то стрел на себя примут, да и стрелять долго не дадут. Основной строй целым останется.

—  Ну, может, и не целым, но намного целее...  — Андрей забирает в кулак свои длинные усы,  — Только лучников-то тогда всех на убой?

—  Почему на убой? Как сблизятся, так их за основной строй. Только чтобы бить не переставали! Конечно, потерь им не избежать, но на то и весь расчет... за их счет,  — Дмитрий невольно усмехнулся,  — а уж как они отобьются, от них самих будет зависеть, от их ловкости и умения, своя жизнь  — не чужая.

—  Ну хорошо, есть у тебя заслон, а что ты от меня-то хочешь?

—  Хочу, чтобы ты себе такой же сделал. Я понимаю: на походе, в суете, второпях... но надо! Надо весь фронт загородить. К Олгерду я тогда не достучался, и теперь... и поздно к нему, да и поймет ли... Но ты  — не он, ты-то понимаешь?!

—  Я-то понимаю. А что смогу?

—  Отбери самых сильных лучников. Пусть не самых метких, а сильных, чтоб стрелу зашвыривали как можно дальше. Может у тебя арбалетчики найдутся?  — это Дмитрий спросил на всякий случай.

—  Отдельно не организовывал, а так есть, конечно. Немного.

—  Правда?! Это здорово! У меня-то ведь арбалетчики. Натренированные уже. Смотри: если их в полусотне сажен перед строем поставить! Они же дальше любого лучника садят! Тем более татар, у тех луки легкие обычно. Они ж издали сколько положат, пока те на выстрел подойдут! Так?!

—  Так-то так, только мало их у меня, дай Бог с полсотни набрать.

—  Сколько есть  — все наши. Ты лучников к ним, самых богатырей! Да сведи в отдельный полк. Да воеводу им умного, чтобы сам хорошо дело понимал и воинам втолковал. Да потренировать их хоть чуть, как-нибудь умудриться, на походе!.. А?!

Недолго стоит тишина, и Константин поворачивается к своему воеводе:

—  А, Варфоломей?! Дело князь говорит?!

—  Дело, князь, дело!

* * *

Напрямую от Черкасс до Ябу-городка было около 160 верст. Олгерд не спешил, выбирал поудобней дороги, чтобы идти тремя колоннами, и не мешая друг другу, и не отдаляясь на опасное расстояние. Это привело к тому, что полки понемногу сдвигались все западнее, западнее, проходя в день верст двадцать, и 27-го числа вышли на берег Синюхи, речки неширокой, на плесах сажен 50, а на быстринах и вовсе не больше 20, но полноводной, глубокой и довольно быстрой, с высоким голым правым берегом. Хотя и на левом, по которому шли, низком, с заливными лугами, даже кустарника было мало, только по самому берегу.

За два дня до этого, когда стало ясно, куда выйдет войско, и весь дальнейший маршрут, Дмитрий кликнул разведчиков:

—  Ну, братва, теперь ваше время. Ты, Станислав, не сваливаясь к реке, прямо  — вперед! Как можно быстрей и как можно дальше. Что это за Ябу-городок? А то ведь мы не знаем о нем ни черта. Но если в нем войска еще не собраны, то надо дальше, за... впрочем, если и собраны, и готовы, все равно надо объехать. Осмотреться там. Понимаешь?

—  Как не понять.

—  Всю свою «бобровскую» разведку задействуй. Только Алексею (он впервые так назвал Алешку и чуть смешался, запнулся, а Алешка покраснел) дай людей, сколько попросит. А ты, Алексей, дуй прямо по ходу войска до Синюхи и переправляйся «на тот бок». Далеко вперед не суйся, крутись, все тропки разузнай, брода, смотри, ни одного не пропусти, замечай, а главное, татар не проворонь, если они по тому берегу попрут и обойти захотят.

—  Ясно, князь. Мне человек семь, не больше.

—  Смотри сам. А ты, Микола, свою обычную работу выполняешь впереди, но несколько групп, человек по пять, потяни за Станиславом. Чтобы разрыва с ним не получилось, чтобы и вести быстрей приходили, и его, если понадобится, подкрепить. Так?

—  Так, княже, но боюсь  — тут слабина выйдет. Если несколько групп, да человек по пять... то тут останется чуть...

—  Ничего, тут Олгердовой разведке делать нечего, так что себе оставляй самый минимум.

* * *

Уже через четыре дня Дмитрий получил вести из самого Ябу-городка. Станислав сообщал, что хан Деметр сидит в городе с туменом, о движении литвин знает, но никуда не налаживается, видно, ждет чего-то. Или кого-то. Дмитрий известил Олгерда. Тот немедленно вызвал его к себе.

—  Меня?! Не князя Любарта?

—  Именно тебя, князь,  — почтительно склонился гонец.

—  Ну, лед тронулся!  — усмехнулся Любарт,  — Поезжай. Только смотри. Аккуратней!

К Олгерду надо было на соседнюю дорогу, верстах в трех. Волынское войско стояло прямо на берегу, Олгерд восточнее, еще восточнее Андрей.

Дмитрий скакал за гонцом, раздумывая, как себя вести, но так ничего и не надумал и махнул рукой: «Черт с ним! Ведь не знаю даже, зачем зовет». К командующему подъехал почтительно, поклонился, даже шапку снял, отмахнул рукой:

—  Звал, Великий князь?

—  Звал, здравствуй. Ты что ж это в походе без шлема?

—  Шлем в битву. А так что его трепать...

—  И что, все у тебя так?

—  Все, кроме разведчиков.

—  Да вот, разведчики. Откуда эти сведения? Неужели твои в Ябу-городке?

—  Да. Мой Станислав прислал. А он выдает только то, что сам пощупал.

—  Он вернулся?

—  Нет. Зачем? Он дальше пошел. Гонца прислал.

—  Значит, и дальше будешь сведения получать?

—  Конечно.

—  Что ж, мне свою разведку разогнать?

—  Упаси Бог, Великий князь! Они свое дело разве не делают? Это я уж самодеятельностью занялся, именно оттого, что твоя разведка работает здорово, а моей как будто и делать нечего. Вот я их вперед и послал...

—  Да?  — Олгерд усмехнулся.  — Ну ладно. Погожу разгонять. Значит, Деметр навстречу не спешит?

—  Нет. Да и куда ему с туменом? Видать, подмогу ждет. Только откуда? Я ведь  — прости, Великий князь  — здешней обстановки не знаю.

—  В самом деле?

—  А откуда мне?

—  Ну, мало ли... Ты вон, везде уже... А обстановка тут простая: у Деметра два союзничка, южные ханы  — Хаджи-бей и Кутлук-бек. Первый кочует в Белобережье, второй еще восточней, может  — и в самом Крыму.

—  А тогда Мамай?

—  Черт их разберет,  — у Олгерда было, кажется, довольно благодушное (что случалось редко), располагающее к разговору настроение,  — их здесь тучи, и чуть ни каждый  — хан, и каждый сам по себе норовит. Но все, кто Мамая слушаются, ушли с ним в Азак, готовятся Сарай брать. Тут у меня данные верные. А вот кто Мамая не любит, кто подножку готовит... Эти трое точно! Но в последний момент вдруг еще кто вывернется?! Вот тогда нам туго придется.

—  Значит, надо поспешить?

—  Тоже не вот... С одним туменом он поднимется  — и в степь!.. И лови его... Надо, чтобы они все собрались. А если не соберутся, то основательно переть: кочевья уничтожать, полон набирать, чтобы сзади ничего неопределенного. Все, что забрано, сразу в Литву. Значит  — коммуникации держать, от тылов не отрываться, подкрепления из глубины непрерывно подтягивать... Не очень-то у нас их много. Князь Федор  — мудак! Что наскреб, то и отдал... А Владимир... что ж он мог успеть... на пустом месте?  — Олгерд как бы просил оценки...

Дмитрий ничего не мог придумать, кроме сочувствующего «да-а...»

—  Вот тебе и «да-а»... Как биться-то думаешь, мудрец? Не боишься татар? «Мудрец?!! Значит, считаешься?!!»

—  Я с татарами, Великий князь, как себя помню, потягаться хотел. Так что... Какая тут боязнь? Волков бояться... сам знаешь.

—  Русские пословицы очень метки,  — усмехнулся Олгерд.

—  Я не татар боюсь.  — Дмитрий решил все поставить на кон, раз уж случай подвернулся, раз уж Олгерд в настроении, слушает,  — другого...

— Чего?

—  Что не позволишь мне по-своему стрелками распорядиться. Как в позапрошлом году...

—  В позапрошлом?..  — Олгерд засмотрелся рассеянно на что-то под ногами своего коня.

«Ну что?! Что скажешь?! Не опасаешься, что я и тут х.. на тебя положу?»  — но Дмитрий сообразил, что спрашивать и предлагать дядюшка ничего не будет, и поспешно добавил:

—  ...а еще опасаюсь, что их много больше будет... числом задавят... Зеленые молнии, сверкнувшие в глазах Олгерда, неожиданно порадовали Дмитрия. Тот глядел уверенно:

—  Поймем, что не одолеем  — отойдем. Но незаметно, чтобы они числом задавили. А вот настрой мне твой нравится, основательно к делу готовишься. Но чего ж ты боишься, коль я не позволю? Скажи.

—  Потерь. Очень больших в начале боя.

—  И как же собираешься избежать? Чего придумал?

—  От стрел татарских хочу загородиться.

—  Эк невидаль! Я сам хочу.

«Никак соглашается?!»  — Дмитрия даже в жар бросило.

* * *

30-го августа (войско шло берегом Синюхи), Станислав известил, что из степи, с юго-востока к Ябу-городку подошла большая рать, больше тумена, а сколько именно  — он уточнит попозже и сразу даст знать.

Узнав это, Олгерд вообще остановил полки и собрал воевод.

—  Теперь, когда к Деметру подошло подкрепление, он не станет ждать удара по своей столице, захочет нас опередить и пойдет навстречу. Значит, у нас есть и время, и место. Я имею в виду место для битвы. Можем встать, где нас устроит, и дожидаться.

Кориатовичи засомневались, в том смысле, что, может, лучше поспешить и напасть пораньше, пока у них не прекратилась суматоха и неразбериха, возникающая обычно при объединении войск.

Андрей молчал привычно, зная результат наперед. Любарт же молчал с таким видом, будто он здесь вовсе посторонний.

Дмитрий, дождавшись, когда все высказались, поднялся и громко и уверенно проговорил:

—  Пока дойдем, у них все уже будет готово. Да они, пожалуй, и объединяться не будут. К чему? Великий князь прав  — надо подыскать место и приготовиться.  — И сел, никто не успел ни возразить, ни одобрить, ни спросить. Как точку поставил. Будто он был тут самый главный.

Никто больше и не возражал, но Олгерду его выступление (хотя, казалось бы, звучало лестью и похвалой) очень не понравилось: «Ишь, полководец, мать твою!..»

* * *

На следующий день вернулся Станислав, рассказал:

—  С юга подошли два тумена. Ябу-городок  — как пчелиный рой, страшно смотреть!

—  Ну а что ж они дальше-то собираются? Так и будут в этом городке роиться?

—  Что ты, князь! Там им, по-моему, через день жрать станет нечего. Такая тьма народу, а главное  — коней! Нет, они не сегодня  — завтра выступят! Я оставил четверых. Чуть что  — сразу известят.

Дмитрий переправил вести Олгерду, и тот опять вызвал его к себе.

—  Значит, выступают, говоришь?

—  Жду вести с час на час, Великий Князь.

—  Тогда поедем-ка посмотрим, я тут местечко приглядел...

— Вдвоем?!

—  А кого тебе еще?

Дмитрий пожал плечами. «Скрытничает? Или действительно моим мнением интересуется? Похоже на то, иначе не звал бы».

Выйдя из шатра, Олгерд показал начальнику стражи хитро согнутый палец. Тот взмахнул рукой, и на конь взлетело полдюжины отроков.

«Скрытничает! Правильно делает...»

Они проехали вперед поприщ пять и остановились на самом берегу, который здесь поднимался повыше чем везде. Место для битвы было идеальное  — Дмитрий увидел это сразу: дальше на юг местность плавно снижалась, была гладкой, ни овражка, ни канавки, ни рощицы, а видно далеко и все как на ладони.

—  Вот тут. Что скажешь?  — Олгерд словно похвалы ожидал. Но когда оглянулся на своего спутника, увидел, что тот смотрит не на поле будущей битвы, а вполоборота назад, за реку.

—  Ты куда смотришь?

—  Прости, Великий князь,  — Дмитрий быстро зыркнул вперед, опять назад,  — место для битвы, конечно, лучше не придумаешь, только...

— Что?!

—  Я тут, пока вдоль реки шли, разведчиков на ту сторону посылал...

—  Да что ты мямлишь!

—  Тут у нас в тылу, рядышком  — во-о-он там, видишь?  — отличный брод, конь брюха не замочит. Татары его, конечно, знают, они тут дома... Они на нас, я так понимаю, обоими берегами пойдут. И если мы тут встанем... сам понимаешь.

—  Ммых!  — Олгерд стукнул кулаком по колену.  — Как бы не хотелось такое место терять! А прикрыть этот брод полком-двумя?..

—  Полком не обойдешься. Вдруг оттуда целый тумен попрет... А для татарской конницы такая речка даже без брода  — не проблема. Объедут слева-справа и... Строй тогда ломать? Вроде бы как сразу и в оборону? Негоже.

Олгерд несколько ошалело смотрел на племянника, и раздражение в нем мешалось с удивлением, а может, и восхищением даже: «Как же он успел о бродах озаботиться? Вот сопляк, опять тебя, старого дурака, обскакал' Ведь не будь его... Встал бы тут как миленький. Может, и не прикрылся бы даже со стороны берега! И объехали бы тебя, как... Вот засранец!»

—  Ну что ж... жаль! Но такое в тылу не оставишь. Поедем тогда вон там что ли посмотрим?.. Там вроде тоже более-менее...

—  Не как здесь, конечно, но встать можно.

—  А кто этот брод разведал?

—  Разведчик мой, Алешка. Он еще при нашем знакомстве присутствовал. На Оленьем выгоне, помнишь?

—  Олений выгон помню, а его... ну, не важно. Ты его отметь как-нибудь... или ладно, я сам, всему войску услуга, не только тебе.

—  Истинно, Великий князь, золотые слова!

«Льстишь, дипломат сопливый! Боишься  — заревную?! Не бойся пока»,  — Олгерд дернул головой и ничего не сказал.

* * *

2-го сентября на военном совете все было как обычно у Олгерда. Говорил только он. Указал место битвы, расположение полков. Встать должны были, как и шли: Олгерд в центре, Любарт справа, Андрей слева.

Спросил, что неясно. Неясного не находилось  — молодые молчали из робости, старшие по привычке. Молчал и Любарт. Дмитрий наклонился и длинно нашептал что-то ему на ухо. Видно было, что Любарт не обрадовался, но все-таки приподнял руку.

—  Что ты, Любарт?

—  Я бы попросил тебя, Великий князь, поменять нас местами с Андреем. Думаю, это укрепит строй. У Андрея сил намного меньше, а ему еще фланг оберегать.

—  Я помню. Просто у него большой опыт в таких делах.

—  Опыт опытом, а сил-то мало,  — откликается Андрей,  — а справа я бы к реке прижался, и никаких забот.

Олгерд довольно долго молчит, потом, неожиданно для всех, соглашается.

—  Ладно, коли не уверены. Действительно, сил у Андрея... Тогда завтра на позицию выдвигаться будем по очереди: первым Андрей к берегу, потом я в центр, а вы,  — он кивнул Любарту и Дмитрию,  — последними, равняться будете по мне. Теперь расскажите, как прикроете фланг.

Дмитрий опять начал нашептывать Любарту, но тот с досадой отмахнулся:

—  Давай сам! Дмитрий вздохнул и встал:

—  Великий князь, мы хотим прикрыть не только фланг, но и фронт от первого удара татарских лучников.

—  Не все сразу. Это сложновато. Давай сначала про фланг.

—  Ну что фланг...  — Дмитрий несколько скис.  — В тылу слева ставлю пятьсот сабель, легких. Впереди за флангом, саженей через тридцать, чтоб своих не попортить, насыпаю «чесноков», у меня их хватит сажен на полтораста по фронту, с надежной глубиной. А впереди перед флангом основного строя, встык к «чеснокам» арбалетчики.

—  Та-а-ак... Это все?

— Все.

—  Ну что ж, должно хватить. А теперь фронт: что ты хотел?

—  Фронт хочу закрыть арбалетчиками. Они не только примут на себя первые стрелы, защитив основной строй, но и ответить смогут, нанести противнику какой-то урон.

—  Это неплохо, коль у тебя арбалетчики есть, а вот у меня их нет...

—  А у меня и на твой полк хватит.

—  Во как! Аи, спасибо! Ну а князь Андрей как? Или и на его долю наготовил?

—  У меня свои есть,  — спокойно (но для Дмитрия совершенно неожиданно! И как кстати!) откликается Андрей.

—  Та-а-ак!  — Олгерд забирает в горсть усы, видно, что он заинтересован, даже весело как-то заинтересован.  — Ну что ж, стратеги, мать вашу! Но арбалетчиков этих ваших ведь всех тогда отдать придется. Они к этому готовы?

—  Как это  — отдать?

—  А так. Их либо так налетят  — изрубят, либо к нашему строю прижмут  — изрубят.

—  Нет! Слишком ценный народ, чтобы так их отдавать. Да еще всех...

—  А как быть?

—  Я думаю,  — и Дмитрий стал говорить медленнее, значительнее,  — если интервалы между основными полками несколько увеличить, а арбалетчиков и лучников поставить не по центру полков, а ближе к левому флангу, уступом, то, когда татары налетят, их можно будет увести в эти интервалы без ущерба строю. Разумеется, если не бежать толпой и не прекращать стрельбы.

—  Да. Легко говорить. А когда до дела дойдет... Кинутся кучей и арбалеты свои побросают к чертям собачьим! Ведь не бились так никогда.

—  Но мы ведь готовились как-никак, учились, тренировались. Так что не кучей... Да и прикрытие кое-какое имеется. А что не бились  — так когда-то ведь придется начинать...

Олгерд смотрит вниз перед собой и доводов Дмитрия не слышит. Не слушает, он решает.

«Ну и черт с ними  — не успеют... Ну перебьют их как котят. Но ведь хуже-то не станет! Строй я сохраню! И потерь, как ни верти, меньше, много меньше должно быть! С флангов они нас не объедут: справа река, слева «чесноки», а лоб в лоб  — кишка у них тонка. Мы их сомнем! Кто это мне уже говорил? А, не важно! Хуже не будет!»  — Олгерд решил.

—  Это и есть твоя задумка?

— Да.

—  Ну что же, ваши стрелки, вам о них и заботиться. Только постоянное их место в битве все-таки за основным строем. Не так ли?

Воеводы напряженно молчали, не понимая, куда он клонит.  — Так или не так?!

—  Так...  — не совсем уверенно согласился Дмитрий.

—  Слава Перкунасу, хоть один сообразил. Значит, надо отвести им место сразу, за основным строем каждого полка, у левого фланга, чтобы знали, откуда плясать. Оттуда перед началом будут вперед выдвигаться, на ударную позицию. Сюда после удара будут возвращаться. Ведь легче по проторенной-то дорожке, наверное!

—  Дело... дело... мудро... дело...  — загомонили воеводы.

—  Что татары?  — повернулся Олгерд к разведчикам. Янис, начальник разведки Олгерда, поднялся:

—  Татары идут по обоим берегам, два тумена на этой стороне, один  — на той. Завтра авангард будет здесь.

—  Так и не переправились? Ни туда, ни сюда?

— Нет.

Олгерд зыркнул на Дмитрия, потупился:

—  Неужели так и пойдут?

— Это вряд ли,  — усмехнулся Дмитрий,  — тогда мы их по очереди!..

—  Следите, Янис, они должны вот-вот переправиться.  — И Олгерд возвысил голос, обращаясь но всем:  — Итак, завтра выдвигаем полки на исходный рубеж. Если татары подойдут рано, будет у вас случай и стрелков потренировать, пустить пару стрел.

—  Да уж если подвернется, не упустим,  — недобро ощерился Андрей.

* * *

На следующий день к полудню войска Олгерда расположились на месте предполагаемого сражения.

Дмитрий предоставил устраивать полки Любарту с воеводами, а сам занялся стрелками. Он метался от Андрея к Олгерду (вернее, к Антону, командовавшему новогрудскими лучниками, прикрывшими центр), от Антона к своим, обсуждая, обговаривая все до мелочей, и когда всплывала новая проблема, скакал опять в центр и на правый фланг, чтобы решить ее везде одинаково и условиться, как действовать. Часам к четырем, когда все как будто оказалось улаженным, а конь под Дмитрием вконец замотанным, он вернулся к своему полку, к арбалетчикам.

Монах, замученный, потный, ругался с сотниками, которые не очень старались растащить по сотням перемешавшихся подручников.

«Мальчишки!»  — Дмитрию приходится вмешаться. Он приказывает обедать:

—  Только быстро! Не объедаться! Вволю есть будем в ужин. Чтоб через полчаса разобрались и встали сотнями. В доспехе, как в битву! С часу на час татары подойдут. Может, постреляем.

Стрелки недовольно гудят, но стараются поспешать. В полчаса не укладываются, но через час все четыре сотни в полной готовности стоят перед Дмитрием, а сзади две сотни прикрытия.

—  Петрас!  — вызывает Дмитрий,  — забирай свою сотню и быстро к Константину, в его распоряжение. Встанешь у него на левом фланге, с ним и с Антоном все обговорено. Слишком широкий фронту центрального полка, Антоновых силенок будет маловато.

Петрас, самый невозмутимый из сотников, лишь слегка пожал плечами. Выехал перед сотней, взмахнул рукой:

—  За мной.  — И двести восемь его воинов, справа по четыре, выехали из строя и направились в сторону Олгердовых полков.

Оставшихся сотников и командира прикрытия Дмитрий подозвал к себе. Определили исходную позицию и место ночлега. Дмитрий ужесточил голос:

—  Из сотни в сотню не соваться! И без этого путаницы хватит. Смотри, отец Ипат! Особенно за подручниками, сопляками. Увидишь непорядок  — плетью сразу, и не раздумывай! Завтра в бой, а они... Ничего не прочувствовали! Вы хоть отцам-то, старшим внушите!

Сотники прячут глаза, только Корноух осмеливается ответить:

—  Да уж и так стараемся изо всех сил, князь. Только дивно что-то... Никогда я такого настроения перед битвой не видал. То ли небывальцев много потому что? Дык небывальцы, обычно, больше бздят. А тут все как-то... Шуточки, смехуечки... Как дети, черт их знает! Или так на арбалеты свои надеются?

—  Я вот им понадеюсь, болванам! Ладно, давайте выводить. Я молчать буду. Отец Ипат, командуй, и как условились: сперва Ионас, потом Василий, Корноух, потом ты, Юозас, с прикрытием. Выходите, расстановка, ждете, когда сзади установится прикрытие. После этого сразу команда, и быстренько отскакиваете через прикрытие назад. Оно смыкается, а вы в это время уходите за фланг, без путаницы, в том же порядке: Ионас, Василий, Корноух. Там становитесь в квадрат и начинаете садить, куда достанете, но главное внимание вправо. Смотрите, вам здесь всю битву стоять! Примечайте! Если что не так, говорите сразу, сейчас, завтра поздно будет! Ну, вперед!

Монах сипло заорал, сотни двинулись. Споро, шустро, четко выдерживая строй. Выехали и встали на предполагаемое место, покидали с подручниками друг другу арбалеты, пока ни выстроилось прикрытие. Когда же стали отходить за прикрытие, начались заминки и заторы. Прикрытие действовало гораздо слаженней  — да ведь ему никто не мешал.

Дмитрий, раздосадованный неувязками, приказал спешиться, а сотников опять позвал к себе. Опять стали ломать головы, прикидывать, как избежать сутолоки при отходе, как вдруг кто-то из молодых неестественно громко вскрикнул:

— Татары!!

Далеко в степи в четырех местах поднялись жидкие столбики пыли.

—  Ну вот, дождались...  — Дмитрий вздохнул, сердечко все-таки застучало почаще: «Татары! Сколько ты о них думал-передумал! Вот теперь посмотрим!»

—  А ну, давайте-ка вживую поупражняемся. Юозас, отведи прикрытие влево, влево и назад. Понял?

—  Понял.

—  Давай! А вы опять так же: Ионас, Василий, Корноух. Только подальше выезжайте, с полпоприща, и ждите. Может, подъедут на выстрел. Только вряд ли они подъедут...

—  Да,  — ворчит монах,  — разведчики перехватят, начнут суетиться, языка добывать...

—  Ладно, как получится, хотя...  — Дмитрий обернулся.  — Сашка! А ну быстро к князю Олгерду. Скажи  — я просил! Разведчиков татарам навстречу не посылать. Живо!

Отрок умчался, а стрелки опять выдвинулись вперед, на этот раз чуть подальше и устроились подождать. Тем временем новые пыльные столбы поднимались и поднимались в степи, и Дмитрий, да и остальные, поняли: бояться, что татарские разъезды забоятся налета разведчиков, нечего: следом, впритык шли основные силы.

Скоро пыль на горизонте встала стеной, а первые разъезды (стрелки насчитали их больше, десятка) подъехали уже совсем близко, стало видно, что они скачут довольно плотными группками по 10 всадников. Разумеется, они хорошо разобрались, что достигли основных сил противника, сбавили скорость, завертели головами, заголосили что-то, готовясь обследовать вражеский строй.

—  А ведь, пожалуй, постреляем!  — подал голос монах.

—  Дай Бог! Ты Корноухову сотню потяни влево еще шагов на двести.

И когда Корноухова сотня тронулась, Дмитрий поскакал за ней.

* * *

Но стрельба началась не оттуда. Татарские разведчики, особенно тонко чувствующие дистанцию выстрела, подъезжали к противнику всегда максимально близко, чтобы лучше рассмотреть, но не пострадать от стрел. Сейчас они все проделали как обычно: саженях в 120 от стоявших в центре всадников Кейстута (те тоже проверяли свою позицию) повернули и поехали вправо и влево вдоль литовского строя, высматривая и запоминая. И один из разъездов выехал перед сотней Ионаса.

—  Бей!  — вне себя рявкнул Ионас.

Сотня шмелей зыкнула, и татары (все десять!), буквально изрешеченные стрелами, умерли, ничего не успев сообразить. Попадали и кони, только три из них, тяжко пораненные, надсадно визжа, потащили зацепившихся в стременах хозяев в степь.

И еще одна группа, не успев увидеть и сообразить, влетела в зону обстрела, и снова, теперь уже без команды и не так дружно, прожужжали тетивы литвин, и эти десять татар вместе с конями легли на месте.

Только тут Ионас опомнился:

—  Эй, мать вашу! Так стрелять  — на завтра стрел не останется!

—  А как же прикажешь? Слева по одному?  — насмешливо-рассудительно спросили из строя. Вспыхнул возбужденный смешок.

— Умники!.. Слева... Справа... Пленника надо было! Стрелы жалко.

—  Знамо  — жалко.

Однако стрелять им больше не пришлось. Татары увидели, осмыслили, громко завизжали на разные голоса и кинулись в степь так, будто за ними погнался сам шайтан.

—  Утекли...  — недоуменно протянул тот же рассудительный в строю, и сотня раскололась хохотом.

—  А ну вперед!  — заторопился Ионас.  — Стрелы  — подобрать! Татар  — осмотреть! Если жив кто, срочно к князю.

Когда Дмитрий подъехал, стрелки уже вернулись. Чистили и прятали стрелы. Кое-кто хвастался снятым с татарина доспехом. Сняли две кольчуги (самые неиспорченные), две богатых сабли, шесть роскошных удобных колчанов. Забрали все татарские стрелы, с интересом рассматривали  — они были трех видов: длинные, легонькие, с сильным оперением; и очень короткие и тяжелые, эти бы совсем подошли к арбалету, да оперение было слабовато  — далеко не улетит. Стрелки плевались, но стрел не выбрасывали  — как там завтра обернется, да и потом...

—  Ну как, дальнобойщики, в живых-то много оставили? Бойцы смущенно прятали глаза.

—  Э-эй! Что такое?! Ионас!

Ионас подъехал, расстроенно пожал плечами:

— Ни одного...

— Да вы что?!

—  Что, что... Что ж, если им по десятку стрел на брата вышло. Все как решето. И кольчуги, вон, не помогли, долго латать надо...

—  Да что ж вы садили-то сдуру?! Вам тут что, битва, опасность? Ну примерились, ну сшибли бы парочку для Олгерда, да хватит. А вы?.. Вдруг они теперь остерегаться начнут?

—  Не серчай, князь,  — раздался все тот же простовато-насмешливо-рассудительный голос,  — сослепу да на халяву-то оно знаешь как...

И Дмитрий не удержался, заразившись хохотом разрядившегося напряжения стрелков.

* * *

—  Неужели ни одного не оставили?!  — поднял брови и тут же нахмурился Олгерд. На заходе солнца через три часа после подхода татар, он вызвал к себе старших командиров подвести итоги, и теперь они сидели в его шатре: Любарт с Дмитрием, Андрей и Константин Олгердовичи, Константин Кориатович,  — и выслушивали последние указания.

—  Всех в решето, Великий князь!  — Дмитрий старался выглядеть виноватым,  — со страху, да с азарта  — у меня ведь небывальцев много.

—  Хм! Слава Перкунасу, хоть у Андрея не так шустры оказались, а то пришлось бы среди ночи к ним тащиться. Но с другой стороны, значит, завтра они татар пощипают крепенько! А?!

—  Должны!  — уверенно говорит Любарт.  — А что пленники сказали?

—  То, что переправились они, это мне свои разведчики раньше донесли, по вашему,  — Олгерд кивнул Дмитрию,  — «Алешкиному» броду. Всего три тумена. Только тумены эти  — не совсем тумены... Пленные каждый из них войском называют. И командиры  — не темники, а лашкаркаши, ханы. Хан Деметр, Кутлук-бек-хан, Хаджи-бей-Карей, тоже хан. В общем, как и ожидали, как я вам говорил. Только... кто главный  — непонятно, кто где встал  — неизвестно, да, впрочем, и наплевать. Хотя эти, Андреевы, пленники  — из войска Кутлук-бека, значит, у реки стоит он. Так вот: получается три самостоятельных войска, это тысяч по 12, не меньше, а может и за 15 перевалить. Так что давайте думать, паны начальники, пока время есть. Справимся?

—  Что ж теперь думать? Думать поздно, бить надо,  — говорит Андрей.

—  Вот!  — поднимает палец Олгерд,  — Верно. Но теперь многое, очень многое от ваших стрелков будет зависеть. Татар больше! Теперь мы это знаем наверняка. И если они у нас еще стрелами народу выкосят, то совсем плохо станет. Тогда они нас просто задавят числом. Что загораживаться от их стрел задумали, то молодцы. Но вы носы не особенно задирайте, не думайте, что вы только умные. Загородку я и сам готовил. Только не лучников, а легкую конницу. Чтобы пораньше, да подальше от основного строя в сабли ошиблись, стрелять много не дали. Ну а со стрелками, гляжу, еще лучше! Видали, что Любартовы пацаны-небывальцы натворили? Завтра бы так! Только и от легкой конницы не отмахивайтесь! Она у меня впереди цепью встанет. Могу поделиться. Но с кем-то одним: либо с тобой, брат, либо с сыном.

—  Поделись с Андреем, Великий князь,  — спокойно, без паузы говорит Дмитрий,  — ему нужней. У него стрелки слабее, арбалетов мало.

Андрей молчит.

Олгерд подождал недолго и поднялся:

—  Так. Ясно без слов. Тогда всем отдыхать.

* * *

Когда Любарт с Дмитрием возвратились от Олгерда, в шатре их встретило общество: монах, полковники, Миколай со Станиславом, Константин со своими воеводами, сотники- «бобры»,  — все чинно сидели за столом, перед каждым стояла кружка.

—  Что это?!  — грозно кивнул на кружки Любарт.

—  Квас,  — тихо ответил за всех Вингольд,  — а ты что подумал?

Прошелестел смешок.

—  Чего это вы скалитесь, как на празднике,  — ворчит Любарт.

—  А как же,  — опять за всех отзывается Вингольд,  — никак, праздник завтра. Или отменили?

—  Нет, не отменили. Митька! Сенька! На стол подавайте. Меду из того бочонка, что за сундуком, всем по кружке  — и все! Дальше кто пить захочет  — тому квасу!  — Любарт усаживается во главе стола, Дмитрий рядом.

—  Что?! И мне?!  — вдруг как просыпается монах.

—  Сенька! Отцу Ипату  — жбан!  — возвышает голос Любарт.

Застолье весело гудит. На скатерти появляется разная соблазнительная снедь. Уже и кружки наполнены медом. Но никто ни к чему не притрагивается, все чинно сидят и смотрят на Любарта.

—  Ну, чего ждете?  — недоумевает тот.

—  Ждем, что скажешь,  — смиренно откликается Вингольд. Меж сидящих опять бежит смешок.

—  Ох, хлопцы,  — пытается удержать строгое лицо Любарт,  — чего скалитесь? Не рано ли?

—  А чего грустить? Ты давай рассказывай, а мы посмотрим, плакать нам или того...

—  Ладно. Вот командир, он все вам сейчас расскажет.

Дмитрий встает, берет кружку и тихонько пристукивает ею о стол. Улыбки сбегают с лиц, наступает тишина.

—  Нового не скажу ничего. Все, как обговаривали раньше. Отец Ипат и вы  — Антон, Петрас. Когда встанете на места, посмотрите: если татары окажутся близко, в пределах досягаемости, сразу начинайте бить, когда пойдут  — не ждите! Ясно?

—  Ясно,  — отвечают Петрас и Антон, а монах, он один позволил себе лизнуть из жбана и уже набил рот, бормочет  — не разобрать:

—  Они фэва вы фыфко фали, а фыфхе мы их фуфули, ык фук офхехут фафхе.

—  Прожуй, святой отец, мать твою ети!  — возмущается Любарт.

Монах делает мощнейший глоток, потом глоток из жбана и повторяет внятно:

—  Ффох! Я говорю: они вчера бы близко встали, а нынче мы их пугнули, вдруг дальше отъедут.

—  Кто их знает... Может, не прочухали до конца? Да и шутка ли  — обычаи и правила по ходу враз менять. Ладно, увидим на месте. Если же не достанете сразу, смотрите в оба, как пойдут. Подойдут на выстрел  — сразу бейте, не мешкайте, никого не ждите, не подпускайте  — бейте! И тут уж дай вам Бог! Чем чаще, тем лучше, если без суеты и не сослепу, конечно, тем больше шансов самим уцелеть. Ближе полусотни сажен не подпускайте! Подойдут ближе  — уходите за прикрытие! Это приказ! Никакой самодеятельности! И не смейте мне в удальцов играть  — башки поотрываю! Щиты на спину  — и назад! Да, отец Ипат!

— Ффох! Ась?!

—  Твое место на левом фланге, за прикрытием.

—  Еще чего! Яй ще никогда ни от кого первым не бегал!

—  Во-во, начинается. Ты не бегай. Ты шагом. Через прикрытие продерись, не застрянь. А то если со всеми пойдешь, пузом своим все проходы перегородишь и оставишь стрелков татарам на съедение.

Полковники фыркают. Кто в кулак, кто отворачивается, боясь обидеть почтенного человека, но монах не собирается ни обижаться, ни терпеть, ревет:

—  Цыц, жеребцы! Я вам не мальчишка ледащий! И не воевода, которому стройность нужна  — верхом скакать да воев гонять. Я Божий человек! И чего смешного нашли вы в чреве моем благообразном,  — он любовно оглаживает брюхо,  — богоугодном  — не понимаю.

Полковники давятся и утирают слезы.

—  А прятаться я все одно не буду!

—  Ага! Еще арбалет на спину повесь...  — кивает Дмитрий,  — потом снимать как станешь, интересно...

Новый взрыв веселья за столом.

—  Плевал я на ваши цацки! А вот мечом завтра помахаю! И никто мне не запретит! Я, может, всю жизнь ждал  — вот этим вот,  — он занес над головой свой кулачище,  — да по татарской морде! (многие представили и содрогнулись). А ты?!..

—  К Господу взоры обрати, вояка! Впрочем, хватит трепаться, это приказ.

—  Ты только одно и знаешь  — приказ, приказ...  — ворчит монах, а про себя думает: «Бережешь старого дурака, сынок! Бережешь, награди тя Бог! Значит, и деда помнишь! Как тут не погордиться, не порадоваться!»

На глаза ему набегает пелена, он прикрывается кружкой, делает вид, что пьет. Но Дмитрий еще не оставляет его:

—  Не всегда ты приказы выполняешь. Юозас, последи и, если он забудет, помоги.

—  Исполню, князь.

—  Обложили!..  — рычит монах, ожидая новых взрывов хохота, но шум неожиданно стихает, все как-то разом вспоминают, что много веселья перед боем  — плохая примета, да и Дмитрий ждет тишины.

—  Теперь основной строй! Как только арбалетчики просочатся за прикрытие и освободят дорогу, сразу вперед! Постаратья догнать прикрытие, подпереть его сзади! Нельзя дать татарам разогнаться, развернуться. Только смотрите, арбалетчиков не сомните!

—  Мы-то двинем, а соседи?  — перебивает Вннгольд.

—  Обговорено. Но у них впереди будет стоять легкая конница. Олгерд хочет ее использовать как заслон. Это нам крепко на руку. Она инструктирована жестко: срочно вперед и в сабли! Так что тут все должно быть нормально. Больше того, ты, Антон, все время назад посматривай, они на вас смотреть, ждать, остерегаться не будут, попрут и...

—  Понял, князь.

—  Ну а уж если соседи отставать начнут... Константин, подразвернешь фланг, не мне тебя учить. Только отследить четко надо!

—  Отследим.

—  Теперь фланг. Миколай, не спешить. Ждать! Станислава не слушай, помни, ты старший. Он дергаться начнет  — давай! вперед! мы их!  — не слушай. Ваше время наступит только тогда, когда нас оттеснят дальше «чесноков». Тогда вы ударите татарам во фланг. Все!

— Все?!!

— Все.

—  А если вы их оттесните за «чесноки»? Если они побегут? Мы что ж?

—  А-а... ты вон о чем...  — усмехается Дмитрий. Любарт усмехается, за столом веселый шорох.

—  ...ну тогда,  — Дмитрий как будто только сейчас, по ходу, придумывает,  — тогда в обход «чесноков», слева, на самой большой скорости. Попытаться сбоку заехать, ударить во фланг! Хорошо бы не гнаться за ними, а к реке прижать, именно с фланга. Понимаешь?

—  Сделаем, князь!  — уверенно улыбается Миколай.

—  Ишь ты, шустрый какой!

—  А чего ж!

—  До того их еще погнать надо.

—  Погоните! Я даже не сомневаюсь.

Полковники зашумели, посмеиваются, настроение за столом все лучше.

—  Твоими бы устами!..  — Дмитрий поднимает голову.  — У меня все. Вопросы есть?

—  Да нету, вроде...  — пожимает плечами Вингольд,  — только давайте пожрем малость, а то отец Ипат так смачно угощается, я сейчас слюной изойду.

Все хватаются за кружки. Встает Любарт:

—  Ну! За удачу!

—  За удачу! За удачу! С Богом!  — встают остальные, чокаются.

—  А вам фто мефает?!  — вдруг прорывается отец Ипат.

* * *

Утро 4 сентября 1362 года на Синей Воде встало теплым, ясным и тихим-тихим. Никогда, ни одна битва у Дмитрия, ни раньше, ни после этой, не начиналась в такое прекрасное утро.

Оно было каким-то прозрачным. И видно, и слышно было бесконечно далеко: даже дымы от почти затухших костров, поднимаясь тонкими струйками прямо вверх, ничего не закрывали от глаз, даже близкие звуки  — фырканье коней, шаги стражников и отчетливый храп у ближнего костра, не мешали слышать, как где-то далеко-далеко (у татар) одиноко лаяла собака, и ей тут же хором откликнулись с десяток, а потом все вдруг смолкло, а потом конь заржал, а потом кто-то заголосил тоненько (мулла?).

Рано еще было, очень рано. Оба лагеря спали. Потому и слышно так... и звонко, и прозрачно...

«Ну вот. Мечтал татар бить? Как-то само собой все к тому и подъехало, и сбылось. Бей! Только штаны не потеряй».

Дмитрий присел, подпрыгнул, помахал руками, приказал воды. Повернулся на восток, где посветлело небо, перекрестился, склонил голову и замер.

«Боже Великий! Ты ведешь меня дорогой моей. Ты помогаешь мне во всех делах моих. Ты дал мне разум и силы, чтобы свершать дела эти успешно. Значит, дела мои угодны тебе?! Ты помог мне в стремлении моем  — схватиться с татарами. Помоги мне и одолеть их! Помоги наказать их! За все зло, причиненное ими верным рабам твоим, за все муки, принятые от них христианами, за поруганные церкви и иконы, за все! Помоги, Боже!!!»

Отрок с кувшином замер, боясь пошевелиться. Все в окружении Дмитрия знали, как он молится, и что бывает, если ему в такой момент помешать.

Долго князь оставался неподвижен. В этой неподвижности он, уже окончив молитву, пытался проникнуться значимостью происходящего. Не осмыслить, а проникнуться. Ибо умом-то он хорошо понимал, что надвинулось событие из ряда вон, грандиозное, не только для него, подошедшего к исполнению своей детской мечты, но для Литвы, для русских, живущих в Литве, да что там!  — вообще для всех русских. А вот почувствовать себя вершителем его, ну хотя бы одним из вершителей  — нет, не получалось!

Отвлекали заботы, которых не отбросить: стрелки, Олгерд, разведка, расположение, припасы и т.д. и т.д., даже не слушающиеся сопляки-подручники. Даже отец Ипат со своей непреклонной решимостью «завтра подраться», тревога за него!

Не знал он еще, что осознание приходит всегда ПОСЛЕ, не было у него опыта участия в грандиозном. Потому и казался себе чуркой бесчувственной. Старался ощутить! А не получалось. И времени на философию не оставалось. Нисколько.

Он резко поднял голову, перекрестился еще раз и оглянулся на отрока, замершего с кувшином. Подскочил, нагнулся:

— Лей!

Отрок стал лить, а Дмитрий фыркать, булькать и плеваться. Отрок вылил один кувшин, второй... Князь тер щеки, шею, грудь, руки, пыхтел, отплевывался, показывал:

—  Сюда... теперь сюда, сильней!.. сюда... тише, сюда... Струя иссякла.

— Что?!

—  Вода вся. Еще принести?

—  Тьфу! Теперь уж не надо. Что вы воды запасти не можете! Ну ладно в степи или в лесу где, а то ведь вон речка рядом, воды сколько хотшь…..

—  Да ты как утка, князь, плещешься, ей-богу! Три кувшина извел, ну куда еще?!

—  Грехи, грехи перед боем лучше надо смывать.  — Дмитрий, посмеиваясь, дергает отрока за нос, срывает с его шеи рушник.

—  Да ты разве только перед боем?  — растерянно улыбается тот,  — Ты каждый день...

—  Ладно, давай одеваться,  — Дмитрий оглядывается и вслушивается. Звонкая, прозрачная тишина исчезла. Зашелестел, запыхтел, затопал, заурчал, застучал громадный человеческий улей. И с другого конца поля донеслись похожие звуки.

«Зашевелились, тараканы?! Как бы нам вас нынче шугануть»,  — внутри у Дмитрия все вибрировало, но страха не было. Не было и ничего муторного, темного на душе, что предвещало бы какое-то несчастье, потерю, нет, настроение было  — ух!

«Татары ведь!  — в который раз возникало в голове, и в который раз откликалось.  — Ну и что?! Когда-то и татары должны получить. И почему бы не сейчас?!»

Завтракать в шатре Любарта сели втроем: хозяин, Дмитрий и монах. Дмитрий остро посматривал то на одного, то на другого, ему хотелось подшутить как-нибудь над монахом, зацепить, «отколоть» что-то, но как назло ничего не приходило в голову.

Каша на сале, с мясом, была горячая, вкусная. Но только Дмитрий ел много и с удовольствием. Любарт, как застыл, смотрел в одну точку, ковырял ложкой, слизывал по чуть-чуть, а отец Ипат и вовсе никуда не смотрел, съел две ложки и взялся за кружку, отхлебывал мелкими глоточками квас, весь был там где-то, в себе... Все это дало Дмитрию липший повод упрекнуть себя: «Вот как серьезные люди... Прониклись... Чувствуют важность момента. А ты...»

Но веселый бес, засевший спозаранку внутри, не давал посерьезнеть и сосредоточиться:

— Отче!

—  Ы!  — Монах чуть ли не вздрагивает, очнувшись от дум.

—  Знаешь, что главное в коннице?

—  Знаю,  — уже невозмутимо отвечает монах.

— Что?!

—  Мозоли на заднице не натереть.

—  Хых! Тебе который год?!  — весело возмущается Любарт.

— А что?

—  А то! Солидный человек, слово Божье проповедуешь, а тут ...

—  Ну-у-у...  — Монах спокойно пожимает плечами.

—  А и не угадал!  — смеется Дмитрий.

—  Ну а что?

—  В коннице самое главное  — не бздеть!

Монах начинает ржать во всю глотку, а Любарт бросает ложку:

—  Митька! Тьфу!  — и тоже хохочет.  — Ты все спрашиваешь, почему я тебя командовать поставил...

—  Ну почему?

—  Я все больше убеждаюсь, что правильно сделал. А скажу вечером.

—  Так чего ж разговор заводить, коль не говоришь?

—  Чтобы ржал перед боем поменьше!

— А-а-а...

* * *

Солнце только-только показалось, а войска уже встали на исходный рубеж. Монах уехал к своим стрелкам, Любарт к основному строю, в котором новогрудцы встали справа, рядом с Олгердовыми полками центра, волынцы  — слева, причем с левого фланга встал «бобровский» полк под командой Вингольда, и позади, в двухстах саженях, как резерв, владимирский полк под командованием воеводы Луки.

Дмитрий, переговорив с Миколаем и Станиславом насчет «чесноков», только что разбросанных Ефимовыми мужиками за левым флангом, наказав, чтобы выставили вешки, не напоролись сами и т. д., отпустил их, а сам отправился к Олгерду.

Тот уже утвердился на облюбованном пригорочке, откуда не тронется до исхода битвы. Позади него виднелись только отроки. Значит все князья стояли со своими полками, стало быть и Дмитрию нечего было здесь делать. Он подъехал, поприветствовал:

—  Здрав будь, Великий князь!

—  Здравствуй, здравствуй.  — Олгерд в такт словам равнодушно кивнул головой,  — что скажешь?

—  Приехал сказать, что мой фланг готов, все в порядке.

—  И все?  — усмехнулся Олгерд.

Дмитрию стало неловко. «Коль за делом приехал, о деле и говори! Чего мямлить?!»

—  Прости, Великий князь, коль не в свое дело суюсь, но вчера я посмотрел Андреевых стрелков, «загородку» его от татар...

—  Ну-ну. И что?

—  Слаба «загородка». Арбалетчиков чуть, только лучники. А лучник, как ни силен, преимущества перед татарином иметь не будет. Положат их всех и на основной строй навалятся. Андрею нынче очень тяжко придется.

—  Но мы же решили: половина моего заслона пошла к Андрею. Чего ж еще?

Дмитрий некоторое время мнется, но решается:

—  Этого мало. Андрею резерв надо отдать. Вот этот полк,  — и указывает на стоящих в полусотне шагов от них всадников Михаила Евнутьевича.

—  Прямо сразу?

—  Прямо сразу. Андрею сегодня будет хуже всех.  — Дмитрий в упор жестко взглянул в глаза Олгерду. Тот потупился:

—  Ладно, посмотрим.

—  Прошу прощения, Великий князь.  — Дмитрий поклонился и повернул коня.

—  Когда в сабли сойдетесь, дай знать.

—  Будет исполнено, Великий князь.

Провожая его глазами, Олгерд возмутился: «Советчик! Советует, как командует, засранец!  — а потом задумался,  — А вдруг опять он прав? Очень уж уверенно говорил... Видел, сомневается, значит действительно слабы лучники... Черт! И меня в мандраж ввел!»

—  Эй, Глеб! Поезжай, скажи князю Михаилу, пусть отведет полк вправо, за полк князя Александра Кориатовича. И дальше слушает князя Андрея!

* * *

Возвращаясь к своим, Дмитрий увидел, что драка уже идет, по крайней мере  — стрельба началась.

—  Ну, спаси Христос, как монах говорит! Подъехали, значит, косоглазые! Не прочухали вчера.  — Дмитрий пустил коня галопом между своими и Олгердовыми полками, выскочил перед основным строем, подъехал к конному прикрытию стрелков вплотную и огляделся.

Прямо перед ним развернулись арбалетчики Петраса, правее лучники Антона размеренно поднимали и опускали свое оружие. Интервал между выстрелами был большой, значит, татары, надо полагать, еще стояли! Значит, была возможность выцеливать, значит, стрелы не пропадали зря!

Дмитрий поскакал влево.

Арбалетчики Ионаса были в полуверсте. Когда Дмитрий подъехал к ним и увидел, его обдало жаром, радостным жаром.

Стрелки работали споро, четко, быстро. Как в Бобровке на учении. Заряжалыцики только успевали подавать арбалеты. У татар была сумятица: пыль, мельтешение, крики, визг раненых коней. А через минуту и вовсе все закрыло пылью, стало не разобрать  — где что.

«Куда ж они содят?! Наугад?»  — только успел подумать Дмитрий, как услышал зычный вскрик Ионаса:

—  Стрелы беречь!  — и тут же и узнал его, Ионас стоял близко, на правом фланге. Приподняв заряженный арбалет, вытягивал шею, всматривался в пыль, пытаясь разобраться в татарской суете.

Дмитрий подскочил к нему:

—  Что тут у вас? Давно начали?

—  Не-е... только что. Вон... По-моему, не слабо наваляли. Гляди, как мечутся.

В этот момент из вражеского строя вылетела туча стрел, но едва ли треть из них достигла литовского строя, не причинив никакого вреда.

—  А! Психуют! А руки коротки!  — гоготнул Ионас. Арбалетчики загомонили:

—  Кишка тонка, косой!

—  Каши мало съел!

—  Поближе подъезжай, вонючка, не бойсь!

Слева вдали из-за татарского фланга вырвалась лавина всадников.

—  О! Там в обход пошли,  — Дмитрий завертелся в седле, оглядываясь то влево, то вправо, стараясь ничего не упустить,  — теперь там Миколаю со Станиславом перепадет... Да, и вам сейчас...

—  Вижу,  — откликается Ионас.  — Эй, ребятки, ухо востро держи! Сейчас пойдут. Фланг не забывайте!

А они уже шли. Ураганом! Как идут только татары! Изрыгая тучи стрел.

—  Бей!  — взревел Ионас, прицелился и нажал на крюк. Подручник подал ему взведенный арбалет.

Первые татарские стрелы опять не причинили вреда литвинам. К этому моменту арбалетчики успели пустить две стрелы, буквально скосив первый ряд татар.

Это было страшно! Вал людских и конских тел, мертвых  — мешками, раненых  — ревущих, воющих, дергающихся, завалился в сотне шагов от арбалетчиков. Движение татар запнулось, а когда этот стонущий вал был ими преодолен, литвины успели ударить еще дважды и вновь покосили всех передних.

И кто знает, чем бы это кончилось для татар прямо здесь и сразу, если бы арбалетчиков было больше, если бы они смогли закрыть весь фронт. А так...

В промежуток между арбалетчиками Ионаса и Петраса татары хлынули почти беспрепятственно, тут их потрепали хоть и чувствительно, но только с флангов, они быстро прорвались к основному строю и ударили в сабли.

—  Эх, жалко!  — выдохнул Ионас,  — еще бы сотню-другую арбалетов... Эх!  — и завопил во все горло своим,  — отходим!

Пустив последнюю стрелу во фланг проскочившим вперед татарам, арбалетчики кинули оружие подручникам,  — те развернулись и помчались в тыл,  — завернули щиты за спину, вытянули сабли и поехали за прикрытие.

Дмитрий цыкнул зубом: «Да, вот бы где сейчас Олгердова легкая конница пригодилась! Кинул бы ее навстречу, тогда стрелкам, может, и вовсе бы отходить не пришлось. Но Андрей... Как он там теперь без арбалетчиков?»  — оглянулся на реку, но там стояла туча пыли  — ничего не разберешь.

Тем временем стрелки благополучно ушли, а прикрытие (Юозас покрикивал, он, оказывается, тоже был здесь, справа) развернулось, загибая назад правый фланг, чтобы встретить накатившуюся на него лаву.

Дмитрий пришпорил коня и отскочил за всадников Юозаса, успев отметить себе, что с фронта татары только выбрались из-за побитых, оттого и Юозас успел.

«Ах ты, черт! Как бы могло получиться!»  — успел еще подумать Дмитрий. Но татары уже налетели на прикрытие, сшиблись, а в подпор Юозасу подошли первые ряды основного строя  — и по