Литва
1
Мальчик сидел под береговым обрывом у самой воды, смотрел через неширокую, сажен тридцать, реку на другой берег, песчаный, отлогий, заросший по песку островками мать-и-мачехи, а за песчаным откосом непроходимой чащей ветлы, и размышлял с великой детской горечью и обидой о своем бессилии.
«Отчего я такой? Слабый, бестолковый, глупый! Дорогу, и ту запомнить не могу. Как вон у Алешки все ловко выходит! На коня на любого садится, из лука от уха лепит без промаха, по-татарски... Да может, он татарин и есть? Ноздри навыворот, глаза-щелки... Мечом что правой, что левой вертит считать устанешь... Ну, в этом ладно, может, когда подрасту, сравняюсь, силы наберусь... А вот хитрость его, приметливость во всем...»
Алешка, сын дедова конюха Афанасия, был на целых пять лет старше, чего мальчик никак пока в расчет не брал. Случайно, нет ли, но он оказался для мальчика первейшим другом и главным наставником. В свои тринадцать лет он не хуже бывалых охотников знал все окрестные чащи, особенно те ветлы за рекой.
Это был довольно большой остров в верховье Стыри, одного из бесчисленных притоков Припяти, ограниченный с трех сторон самой речкой, а с четвертой, с востока, длинной, верст пять, старицей, заболоченной и жутко заросшей трестой, ветлами, ежевикой, хмелем, через которую невозможно было сунуться.
Речка Стырь была чиста, полноводна, перегорожена во многих местах плотниками бобров. По весне полая вода заливала остров, а отступив, оставляла после себя множество озер и луж, зараставших летом, как и старица, буйной зеленью.
Место это кишело рыбой, птицей, мелкой дичью, но и пиявками, и змеями, иной дрянью, потому охотники обычно обходили его стороной, благо и дичи, и рыбы везде хватало. Может, оттого и стало оно для Алешки любимым, что никто лишний сюда не забредал, и он чувствовал себя здесь полным хозяином. Алешка готов был пропадать «на том боку» (так он выражался) целыми днями, а с собой всегда приглашал хозяйского внука, хотя тот был еще совсем малец, с такими подростки не водятся.
Почему именно с ним Алешка шастает в эту гиблую чащу, мальчик не задумывался, он видел только полное превосходство приятеля и в отыскании следов, и в ориентации, вообще во всех охотничьих делах, и от этого отчаивался и сокрушался.
А Алешке именно с ним было интереснее всего пройтись по знакомым тропинкам, именно его удивить какой-нибудь диковиной, обнаруженной или придуманной. Потому что этот мальчик умел удивляться. По делу удивляться!
Кого бы из ровесников Алешки поразило, когда он, спугнув зимой зайца, шел по следу не за ним, а в противоположную сторону. Кто знал примету ладно, а вот кто не знал, заржал бы, как жеребец, обругал, осмеял и бросился за зайцем вдогонку. Этот же удивленно таращил глазенки, жадно следил за всеми его движениями и в конце концов спрашивал именно то, чего ожидал от него Алешка:
А почему мы по следу назад? то есть он понимал, чего больше всего ждет приятель.
И не насмехался, хоть и княжич, не издевался, как все ровесники, знавшие, что Алешка полутатарин, и что к нему не стоит обращаться иначе как с презрением и насмешкой. Полная кличка Алешки была «Рваные ноздри» (нос его действительно давал к тому повод), но это оказывалось слишком длинно выговаривать, поэтому говорили короче: «Блоха!» И вот это было самое обидное и непонятное! Ну почему блоха-то?! При чем здесь блоха?!!
Что мальчик по малости своей еще не успел проникнуться предрассудками старших, Алешка не думал, потому что и такие, и совсем сопляки донимали его то и дело назойливым писком: «Блоха-а-а!..», наглые от сознания безнаказанности (так как старшие ревниво оберегали их от Алешкиных кулаков) и злые, как все обыкновенные дети.
Алешка видел восхищение, загоравшееся в глазах мальчика после каждой удачной проделки со следами, капканами или засадой, и старался как можно больше уважения вселить в своего приятеля. Это была для него единственная, пожалуй, возможность самоутверждения.
Но чтобы удивлять, приходилось не действовать, а священнодействовать, блюсти тайну, что Алешка и делал в меру сил, стараясь ничего не объяснять.
Мальчику же было невдомек, почему он остается таким же беспомощным, как и полгода, и год назад, хотя постоянно общается с дошлым охотником. Значит, сам он глуп и не способен чему-либо научиться.
Вот и сейчас он сидел и горевал, что не может сам, один, взять да и пойти «на тот бок», потому что боится заблудиться.
«Был бы Алешка, мы б уж давно там торчали. Там ведь уже и ежевика подошла, и борщевик не перестоял, и кувшинки расцвели (не для глупого любования, а для лакомства только они с Алешкой знали, как вкусны их корзинки с семенами вкуснее мака!). Можно ветюга стрелой сбить, да на костерке его... Можно карасиков пяток вытащить...»
Но Алешки нет. Афанасий забрал сына с собой перегонять табун на дальний луг, а он сидит один, жалкий и беспомощный, и не может ни на что решиться.
И вот сначала робко, а потом все смелей и назойливей: «А может, одному? Ведь когда-то же надо начинать... А то что же, так за Алешкиной спиной и ходить, в затылок его дышать! Из-за спины ведь ничего не разглядишь... Если недалеко? Неглубоко зайти и назад... Как в воде нырнул и вынырнул... Потом поглубже... А?!»
Эта простая и гениальная мысль подбрасывает мальчика, как пружина. Он вскакивает, раздевается и связывает одежду поясом, крепко, как учил Алешка, чтобы рука не уставала держать, пока плывешь.
Входит в воду в давным-давно изведанном, привычном месте, в двадцати шагах от бобровой хатки, но сегодня, когда он один, даже этот привычный сход кажется немного таинственным и как будто чем-то грозящим... Вода теплая, и гусиная кожа и озноб идут, пожалуй, лишь от волнения. Когда вода доходит до подбородка, мальчик уверенно отталкивается ногами и плывет, подняв левую руку с одеждой над головой и делая долгие спокойные выдохи в воду в реке он чувствует себя уверенно, вот «на том боку» бы так.
Выскочив на песок и попрыгав на одной ножке, вытряхивает воду из уха, быстро одевается. Обуви «на том боку» не полагается.
Стена ветлы стоит перед ним грозно, словно вражеский строй не пущу!
Мальчик долго мнется в нерешительности, наконец глубоко вздыхает и идет. Нет у него никакого плана, никакого замысла, только нырнуть и назад. И как перед глубоким нырком он всегда оглядывался на солнце, так и сейчас оглянулся, шепча: «Господи, помоги! « и вдруг сообразил: вот кто мне поможет! Солнышко светило ему в спину, опустившись уже довольно низко!
«Вот! Вот! От солнышка пойду, а назад на солнышко! Вот и выйду! Вот и все!» это сильно прибавило смелости, он перекрестился и нырнул в кусты. Стоило преодолеть первую густую чашу, как за ней открылись всякие щели и тропинки, по которым топтались у берега те, кто купался в этом месте, да козы, неизвестно как пробиравшиеся глодать кустарник.
Выбрав самую приметную тропинку, мальчик проскочил по ней сажен полтораста и бросился назад. Ничего особенного не случилось, он выбрался на берег в том же месте, где и вошел, но обрадовался несказанно. «Вот так и надо! Нырнуть разок, потом глубже... И чем я хуже Алешки?!»
Он снова кинулся в чащу, выбрался на ту же тропинку и пошел по ней вполне бесцельно, лишь бы зайти подальше, да назад. Но заблудиться было невозможно, тропинка была одна и вела почти прямо от солнца. Он шел и шел по ней, упиваясь собственной независимостью, и вдруг вышел на поляну, увитую хмелем, в центре которой стояли плотно, как в один зонтик сведенные, семь высоких ясеней. С Алешкой он бывал здесь сто раз и прекрасно помнил эти ясени, но чтобы самому! вот так! сразу!..
Он снова оглянулся на солнце: «Так! Прямо от него... Вот и весь сказ! И куда я денусь!»
За ясенями тропинки не было, но и кусты стояли реже, стайками, дорога просматривалась дальше, и мальчик почти побежал вперед. Не прошло и десяти минут, как он выскочил на берег озера. Это была круглая яма сажен двести в диаметре. Берег закрывали густейшие заросли осины, ветлы, ежевики, перевитые хмелем, повиликой и прочей ползучей и цепляющейся за что попало травой. Все это мальчик тоже помнил, только раньше оно виделось ему из-за Алешкиного плеча, а сейчас он был один, он был хозяин. Он бросился по откосу вниз, высматривая сизые ягоды ежевики, и забыл обо всем.
Когда они приходили сюда с Алешкой, то сначала нарезали лопухов и борщевика, лакомились сочными стеблями, а уж потом начинали искать ежевику. Но почему так делалось, мальчик не понимал. Зачем жевать хоть и вкусную, но траву, когда под рукой столько прекрасной ягоды?
Ну, теперь-то он сразу взял быка за рога: стал медленно обходить озеро, выгребая и отправляя в рот ежевику, гроздьями висевшую под листами.
Вдруг впереди что-то громко хрустнуло, мальчик отпрянул, схватился за нож и замер. Ножичек был мал настругать щепок для костра, да содрать шкурку с суслика или зайца и все, и мальчик затосковал и тут же заметил себе: не ходить в лес вот так, безоружным. Мало ли чего!
На сей раз обошлось. Хруст повторился, зашелестело, из кустов выдралась большая коричневая птица, полетела прочь. Мальчик перевел дух и снова зашагал вдоль зеленой стены.
За час или полтора он обошел все озеро. Ладони его стали фиолетовыми, во рту саднило, а в левом боку появилась тупая тяжесть так много съел он огромных, сизых, кислых ягод.
Увидев, что сделал круг, мальчик выбрался наверх и взглянул на солнце. Оно сильно поопустилось, не обжигало, а мягко и ласково звало назад, домой. Радуясь своему замечательно удачному походу, мальчик кинулся к солнышку.
Он быстро шел по высокой траве, ожидая, что скоро выберется если не на берег, то на поляну с ясенями, но, кажется, что-то было не так. А! Ясени потерялись... Однако прежде чем он это сообразил, прошло довольно много времени: уже и озеро исчезло из виду.
Осталась одна надежда на солнце. Он все прибавлял и прибавлял шагу, наконец наткнулся и на тропинку, но она уводила куда-то вправо, пришлось бросить ее и снова идти напрямую, на солнышко, а оно опускалось все ниже, ниже и наконец село на верхушки кустов. И тут слезы брызнули у него из глаз, и он кинулся бегом.
«Неужели бес водит? Да как же может бес с СОЛНЦЕМ справиться?! Не-ет! Не может быть! Но куда же меня занесло? А ну как солнышко закатится, что буду делать? Ночевать тут, что ли?» От одной этой мысли дрожь пошла у него по телу, и он припустил еще быстрей, бросившись прямо в чащу мелких кустиков, вставших на пути, но буквально через пять шагов оступился и покатился кубарем куда-то вниз по крутому откосу.
Опомнился он у самой воды. На противоположном берегу, высоком и открытом, пасся дедов табун, мальчик сразу его узнал. Узнал и место, куда вышел, моментально сообразил, как сюда попал, и нервно рассмеялся.
«Ах ты, глупыш! Вот уж Алешка потешится, когда узнает»...
Он шел на солнышко, а оно съезжало все вправо да вправо, а как раз справа от его переправы река петляла, уползал сначала поприща на два на запад, а потом возвращаясь. Вот в эту излучину он и влез, гоняясь за солнцем, тут и вывалился на берег, уже почти потеряв надежду, и теперь сидел у воды, плакал, смывал слезы, смеялся, опять плакал, опять умывался и рассуждал:
«Засмеет... Разве бы он так промазал. Вот уж... А почему засмеет? Как он узнает? Сам расскажешь... А зачем?! Он тебе что-нибудь рассказывает? Почему ж ты ему должен? Себя на посмешище? К чему? Понял на ус намотай да помалкивай».
С этого часа и начался путь самостоятельного познания отрока Дмитрия Кориатовича, внука основателя великой династии литовских князей Гедимина.
Все на этой земле начинается с любви куда от нее денешься!
И берет она за глотку, когда уж берет, всех и всегда одинаково, будь ты патриций или раб, князь или смерд, интеллигент или работяга, живи задолго до рождения Христа или через тринадцать, а то и двадцать веков после.
Любовью начинается жизнь.
Жизнь... Не только то необъятное, что невозможно описать словами, но даже та маленькая часть этого необъятного, то эфемерное, неуловимое, которое пытались и пытаются определить, отделить от не-жизни мудрецы всех времен и народов.
Тем более то прекрасное, что неподвластно рациональному разуму, что воспевают и никак не могут воспеть как следует, в совершенстве, поэты.
И, разумеется, все то, и прекрасное, и ужасное, что порождается вновь возникшей жизнью.
И вообще, если уж на то пошло: все, что есть, от ничтожнейшего до грандиознейшего и бесконечного, невостребованное и неосознанное, никем не осмысленное, не проявленное и не отраженное, не будь во Вселенной жизни есть оно нет, было не было... Не все ли тогда равно?! Кому тогда это нужно?!
Глупое рассуждение! Но достойное художника. Впрочем, художник всегда глуп.
Однако, как бы там ни было, но все это (и художник в том числе, и его глупость тоже!) родилось из любви. То есть она стоит в начале всего осознающего себя сущего, и недаром человек, удаляясь понемногу по тропинке прогресса от лохматой обезьяны, выделил, вычленил любовь в особую сферу вместе с надеждой и верой.
Вера (не важно во что) движет разумное существо к ею же определенной цели. Надежда не позволяет отчаяться и опустить руки на этом бесконечном и тяжком пути. Любовь же создает! Может, потому именно ее человечество оберегало, совершенствовало, возвышало и выделило в конце концов в совершенно особую категорию собственного мироощущения.
Сотни, тысячи лет люди поднимались по ступенькам цивилизации, совершенствуя свои мысли и чувства, и возвысились-таки над скотами. Но ведь не потому только, что приручили огонь и изобрели колесо, а еще и потому, и может, еще в большей степени потому, что взглянули друг на друга не как на объект потребления, но и как на предмет восхищения. Облагораживая, возвышая, обожествляя любовь, мы тем самым возвышали, облагораживали, приближали к Богу себя!
И вот...
Мудрецы утверждают, что человечество развивается по спирали.
Течет время... Эволюция... Революции!..
Недавно грянула очередная. Я не о Великой французской и не о Великой Октябрьской нет! Я о сексуальной.
Любовь раздели, вымазали грязью (надо полагать чтобы не страшно было дотронуться), вернули на уровень лохматых обезьян и... все стало очень просто.
Вероятно, это пошло от американцев. Те не любят никаких сложностей в жизни, терпеть их не могут. Как только эти сложности возникают, они бросаются как можно быстрее их одолеть, упростить, снять. И направляют на это всю энергию своего живого и изобретательного ума.
Одолев все технические и потребительские проблемы своего существования, янки добрались до мешающих им жить сложностей социальных, среди которых первой на пути оказалась почему-то любовь. Впрочем, слово «почему-то», если разобраться, тут неуместно. Они решили задачку быстро и радикально, со всей присущей им, американцам, беззаботной решительностью и лучезарно улыбнулись своей американской улыбкой. Революция! Хоть и сексуальная...
Ну ладно, их бы это американские дела! Их подход к решению проблем, никогда не подразумевающий и не содержащий ни в доказательствах, ни в конечных выводах тот громадный путь от лохматой обезьяны, который неизменно витает в солидных умах европейцев! Но остальной-то мир?! Казалось бы, он (старые европейские цивилизации), взиравший и до сих пор еще взирающий на Америку как на резвого, шаловливого, не совсем остепенившегося ребенка, не способного серьезно задуматься над серьезными проблемами, должен был одернуть не в меру расшалившегося недоросля.
Однако в сексуальных преобразованиях остальной мир неожиданно кинулся за этим ребенком вспотычку! Ну а что ж?! Ведь насколько сразу стало проще, легче. И сколько проблем снимает! А ведь их, этих проблем, и без того под завязку.
Но значит ли все это, что чувства наши вновь обросли шерстью, что любовь выродилась, иссякла? Хуже того может, она и не существовала никогда?!
Почему же тогда, подцепив вчера приглянувшуюся девочку (не проститутку, нет, просто подцепившую тебя, как ты ее!) и убравшись от нее сегодня утром почти не попрощавшись, забыв даже имя ее через неделю, ты помнишь ту единственную из прошлого, которая не шагнула навстречу, когда тебе это было нужнее всего, принесла море зла, позволяла любить себя только иногда, по прихоти, а потом ускользала, всегда непонятно на миг или насовсем? Которую умом почти ненавидишь, все темные и мелкие черточки ее души знаешь наизусть, но вот выкинуть из головы и из сердца не можешь?
Откуда же тогда эта неимоверная тоска, когда, оставшись один, вдруг с холодом под сердцем ощущаешь: НИКОМУ, ну то есть просто ни одной живой душе в этом мире ты НЕ НУЖЕН!
И почему теплеет внутри, а на глаза навертываются слезы, когда тянутся к тебе беспомощные детские ручонки?
Как объяснишь все это без любви, поражающей нас всегда неожиданно, внезапно (молнией!) сладостным безумием и во все века одинаково?
Да, во все века, и тогда, и в XIV веке, отгороженном от нас морем лет, стеной средневековых нравов, лесом церковных установлений, были же (черт возьми!) внебрачные дети и непонятные, невероятные завещания.
Хоть того же Гедимина! Почему он отдал Вильну и престол младшему?!
А внук Гедимина, Ягайло?! Не странностям ли любви обязан он своим троном, а с ним местом в истории и памятью потомков?
И не такой ли вот любви, настоящей, сильной и чистой, обязаны мы все (мы с вами, теперешние!) появлением этого мальчика, смывавшего слезы радости и облегчения на берегу невзрачной речки Стыри почти семь сотен лет тому назад?
Мальчик успокоился, умылся на всякий случай еще раз, разделся и переплыл реку. По берегу до дома было верст пять, и следовало спешить. Он быстро шагал вдоль обрыва, радуясь, как много сегодня узнал, как удачно выпутался из сложной заварушки, думал, как ему половчее использовать все, сегодня постигнутое...
И откуда ему было знать, что потомки, хотя и не так, как следовало бы, но будут вспоминать его и через пять, и через семь сотен лет, а какой-то чудак из невообразимо далекого 2000 года заинтересуется и детством, и обстоятельствами происхождения, и вообще всем, связанным с его жизнью.
Не мог он пока знать, чему и кому обязан появлением на свет, уж тем более того, почему он, княжич, живет в глухом закоулке дядиного княжества, не с отцом и даже не с дядей, а с дедом.
Неинтересно это ему было вовсе. Ни к чему совершенно!
Интересно это нам. Значит, нам и узнавать...
2
Это случилось в апреле аж 1337 года от Рождества Христова.
Ефимьевна, любимая нянька княгини Анны, жены луцкого князя Любарта Гедиминовича, состояла с утра в сильнейших хлопотах по случаю приезда к Любарту брата, новогрудского князя Кориата, 28-летнего красавца-вдовца, любимца женщин, грозы мужей, возмутителя спокойствия молодых девушек.
Не то чтобы Ефимьевне были поручены главные по хозяйству дела нет. Эта самая бестолковая во всей свите княгини старуха ни в чем нигде не могла помочь. Деятельность ее состояла в том, что она бегала и ахала, кудахтала, потела, гоняла девушек туда и сюда ужасным образом она узнавала новости.
За что она и была в фаворе у Анны, несмотря на всю свою куриную бестолочь, она знала все. И хотя каждой вести, каждому слуху приделывала свое, самое нелепое толкование, княгиню это не смущало, она давно научилась отделять информацию от комментариев и на полную мощность использовала чудовищное старухино всезнайство.
Маша, Маша! Ты чего же не приоделась как следует? Ведь князь-то Кориат на тебя первую посмотрит! А то и вовсе ни на кого больше смотреть не станет.
Маша заливается краской:
Полно, Ефимьевна, с чего ты?
Да как же! Он только к крыльцу еще подъехал, а тебя увидал, так и охрип сразу, и лицом белый сделался. А и то сказать, кто ж у нас красивей тебя из девок! И я б на его месте на тебя глаз положила. Да и то! Ефимьевна мгновенно увлекается, и рода ты хорошего. Никакому князю посвататься не зазорно!
Маша уже не находит, куда деваться, а старуха не отстает:
А уж какая княгиня бы из тебя вышла! Только вот отец твой, чертов упрямец, такой цвет не хочет никому показывать. И правильно его называют: Бобер! Настоящий Бобер! Как нырнет в свое болото, так ничем его оттуда ... Ну и ладно, нравится тебе в болоте, так сиди сам, чего же молодую девку комарам скармливать?! И молодец княгиня Анна, сюда тебя вытащила. Девке замуж давно пора, а он ей только медведей и бобров кажет!.. Ефимьевна «покатилась», а Маша убежала от нее со странной бьющимся сердцем. Заметила и она красавца-князя.
Кориат прискакал к брату налегке. Погулять, поохотиться. И увидел Машу. Его аж качнуло в седле. И с тоской подумалось: «Какая краса, а не мне. И не достанется. Никогда!»
Дело в том, что отец, сообразуясь с дальними политическими расчетами, обручил его с дочерью одного из галицких князей, готовясь в нужный момент иметь на своей стороне «нужного» человека. Дело давно было к свадьбе, да все никак не доходило: то по недосугу Гедимина, то из-за вспыхивающих то тут, то там конфликтов с соседями, требующих для улаживания обязательно Кориата, главное же по великой неохоте к этому браку самого жениха, который умом-то понимал, что жениться надо и придется, да больно уж не нравилась ему невеста высокое, узкое, длинношеее существо с угрюмым взглядом исподлобья.
Такое вот чувство утраты еще необретенного, как сегодня, Кориат уже однажды испытал, на свадьбе брата Евнутия. Невеста показалась ему тогда столь прекрасной, что защемило в груди, и горькая мысль: «Не моя! И никогда (никогда ведь!) моей не будет!» как бритвой полоснула. Очень не любил (не мог!) отказывать себе Кориат, не так воспитали. И сейчас, когда опять возникло это чувство при взгляде на Машу, он затосковал, представив, как тяжело ему будет здесь, рядом с недоступным.
Но вдруг вывернулось и другое: «А почему, собственно?!» Он поразился и вцепился в эту мысль как в спасение: «Действительно, а почему не моя?! Там ладно, шла за брата, уже предназначена другому была, ничего не поделаешь... А тут-то?! Что меня женить на этой длинношеей хотят, так плевал я на это!»
Кориат, мы еще увидим, беспутный был мужик, балованный, но на сей раз надо отдать ему должное, ни на миг не повернул подумать, чтобы как-нибудь тайком соблазнить эту девушку, да и в кусты. Видно, по-настоящему тут любовь крылом своим взмахнула.
Расхрабрился наш князь, так размышляя, только вспомнил глаза отца, жесткие, похожие на желтые ледышки под тяжело нависшими белыми бровями, и храбрость его испарилась с ним особо не поплюешь... Но все-таки! Ради счастья всей жизни не стоит разве побороться, поспорить с грозным, властным отцом, топнуть ногой наконец! Ведь умный же человек, должен понять... А каких себе жен выбирал! Моя мать какая красавица (сейчас еще видно!), а Олгерда с Кейстутом, княгиня Ольга, до сих пор вспоминают при дворе Гедимина, как кручинила своих и иноземных рыцарей ее ослепительная красота. А уж о Наримантовой мамаше и говорить нечего, о ней вообще легенды ходят. Как она кружила голову своему первому мужу, Витенесу, как Гедимин соблазнил ее и с ее помощью взлетел на литовский престол. Эх! Так неужто он меня на съеденье этой длинношеей отдаст?.. Ну мы еще поварапаемся!..»
Подкрепив себя такими рассуждениями, Кориат начал действовать, хотя, если взглянуть трезво, вовсе неожиданно что ли... Но надо знать Кориата...
Сначала он выследил Машу. В безлюдных сенях Любартова терема неожиданно возник он перед ней как видение, ладный, красивый. Глаза его лихорадочно блестели, рот чуть кривила напряженная улыбка.
Машу как кипятком ошпарило. Это уж потом она, без конца вспоминая ту встречу, объясняла себе, что это судьба, что она уж ожидала этого, но боялась надеяться, что она после болтовни Ефимьевны все время ходила в предчувствии и лихорадочной тревоге, но все это потом, а сейчас она просто страшно испугалась, показалось, что упадет, так вдруг ослабли ноги. А он подходил с ласковой и несмелой (почти робкой!) улыбкой:
Здравствуй, красавица! Как зовут тебя, чья ты?
Совершенно забыв подумать, надо ли отвечать и как это будет выглядеть, она сказала просто:
Здравствуй, князь. Я дочь Бобра-воеводы, Машей меня зовут, и только тут смутилась и покраснела, но в малоосвещенных сенях это было не видно, да князь и так ничего не замечал, он смотрел в упор и быстро говорил что-то, что почти не доходило до нее, она с трудом отрывалась от его светлых глаз, соображала, что надо отвечать, отвечала и снова тонула в его взгляде.
Того самого знаменитого Бобра?
Почему знаменитого? Чем?
Ну... храбростью, подвигами. А больше всего своими бобрами. Он что, правда на бобров молится?
Да ну, болтают люди. Просто он не бьет их, не ловит. И не разрешает никому.
Почему?
Нагадал ему кто-то или поверье... Он не объясняет. Говорит, обижать бобров нельзя самая плохая примета. Вот мы и не обижаем. А они нам на голову уже сели. Не боятся, лезут везде, все деревья по берегам перевели. Охотники только каждую весну собирают их в клетки, да в другие речки подальше разносят, чтоб хоть немножко вздохнуть посвободней.
Ну и ну! Интересно как! А ты как же тут?
Меня княгиня Анна к себе позвала, при ней пока...
А муж или жених есть у тебя?
Ну какой муж, да и жениха нет, Маша еще больше, почти до слез, заливается краской, ... кому я нужна...
Вот как! Значит, и защитить тебя некому от недоброго слова или обиды какой?..
Почему? У меня отец вон какой! Никому меня в обиду не даст.
А хочешь, я тебя тоже защищать стану?
Она так легко все само собой выходило говорила с ним, что ей просто захотелось сказать «хочу!» и она уже начала, но запнулась, осознав вдруг, что говорит и как говорит, и прошептала:
Шутишь, князь... или насмешничаешь... Глаза ее мгновенно наполнились слезами вот-вот польются, и Кориат увидел: плохо получилось, и рванулся как-то поправить, схватил ее за руку:
Что ты, Маша, что ты! Бог видит, не могу я смеяться, как тебя увидел! Неужто боишься меня? Или не веришь? Или противен я тебе?
Нне-е-ет...
Дай я с отцом твоим поговорю!
Да о чем?!
О тебе! О нас...
Тут слезы покатились-таки у нее по щекам, и она побежала прочь, а Кориат, счастливый, ошалелый, кинулся к Любарту:
Слушай, брат! Я жениться решил!
Давно пора. Отец недоволен, княжество без хозяйки. Честным девкам головы кружишь, баб во грех вгоняешь, мужьям рога наставляешь нехорошо.
Так ты думаешь надо?
Конечно!
Так помоги! Тут у тебя такая красавица живет!
Что?!! Любарт не вскочил даже, а взвился. Характер своего братца он знал хорошо. Кориат любил его больше всех, к нему обращался за советом и помощью в критические минуты, а таковых у него, при чудовищной необязательности и поразительном легкомыслии, всегда хватало.
Да ты помнишь ли, загремел Любарт, что отец замыслил с твоей невестой?!
Да ну его! Ты ее-то видел? Папаша хитер чужими руками жар загребать. Сам-то небось первейших красавиц себе хватал, а сына на уродине хочет женить.
Какая ж она уродина? Девка как девка... Да и не нужна человеку красивая жена с женой жить, а не смотреться. А уж отец тебе, если еще и жениться по его заартачишься, все твои выкрутасы припомнит. Башку открутит!
Какие еще выкрутасы? Кориат прячет глаза.
Как в Риге отца опозорил забыл?!
Уж и погулять нельзя...
Как к Медвежьему урочищу дружину вовремя не привел?!
Ох, ну не мог я, сколько раз повторять! Не успевал. За два-то дня как дойдешь?
А кто тебе раньше выйти мешал? Ведь точно срок был обозначен!
Ну не мог! С охоты не смог вернуться. Знаешь, какая охота была! Кориат оживился, никогда я такого не видел, да больше, наверное, и не увижу. И ты не увидишь. Такое стадо!..
Да черт тебя забери со всеми потрохами!! Стадо! Ну ты посмотри на него! Тут война какая, а он стадо! Да ведь если б я, зная твой характер распи...ский, не добрался бы до того урочища тогда, лежал бы теперь Гедимин в могиле! А Литва вся по клочкам пошла под немцев да поляков! Ты хоть чуть отдаешь себе отчет?!
Ну ладно тебе... Ты-то ведь успел... Чего теперь вспоминать, кулаками размахивать?..
Любарт больше не находит слов, только смотрит: так все это мило и невинно, простодушно, беззаботно... залюбуешься!
Любарт! Я на тебя молиться буду, я служить тебе как удельный буду, я тебе что попросишь, все сделаю, только помоги!
Чем?!! Ты отца, что ли, не знаешь?!
Знаю. Но замолви перед ним словечко, скажи, что я не могу... что на коленях его молю, что... ну что-нибудь скажи! А потом уж я сам... Ну и воеводе своему скажи, а то, говорят, он у тебя с норовом.
Ему-то что противиться с князем родниться? Хотя крутой мужик... А перед отцом... хоть ангелом порхай, хоть бесом рассыпайся. Мне, конечно, нетрудно...
Вот и хорошо! Вот и ладно! А там уж я сам его уговорю. Потом.
Ни за что не уговоришь!
Уговорю!! Я да не уговорю?! Кориат, в восторге от того, что любимый брат не против, бросился искать Машу, а Любарт, обалдев от такого поворота, остался сидеть, раздумывая (в который уже раз!), почему он, да и не только он, прощает Кориату такое, чего другому не простил бы до гроба.
Через неделю Кориат уехал в Вильну, заговорив до очумения брата, воеводу Бобра, и совершенно вскружив голову Маше, которая ходила как во сне, никого и ничего не замечая и загадочно, слабенько как-то улыбаясь.
Дело было почти слажено, и хотя никому ничего не объявляли, весь двор Любарта мгновенно узнал новость и переменился: к Маше стали относиться как к будущей княгине, а к Бобру как к княжескому тестю. Дело оставалось за «малым»: получить согласие Гедимина. А князь Кориат уехал и как ключ на дно.
Только потом, гораздо позже, узнали в Луцке, что отца он, конечно, не уговорил, а поехал с поручением от него к полякам, да там и застрял.
Тогда же не знали что и думать. Маша погрустнела, подурнела лицом, стала бледнеть, а по утрам и зеленеть даже. Скоро выяснилось, что виной тому не только грусть по исчезнувшему жениху. Приступы дурноты случались с ней все чаще.
Змеей среди дворни пополз слушок. Неизвестно, как переживал позор свой нелюдимый воевода, Маша же как будто даже тронулась умом: не желала ни с кем разговаривать, запиралась одна в светелке и часами тянула одну и ту же дикую языческую песню, с подвывом, как раненая волчица.
Кориат прискакал неожиданно, его уже давно перестали ждать. До предполагаемых родов оставался месяц. Увидав, что тут творится, он, надо отдать ему должное, повел себя достойно. Просил прощения у Бобра. Перед Машей встал на колено, обнял, назвал женой, велел всем объявить, что он, князь Кориат Гедиминович, нарекает ее своей невестой и женится немедленно, будущего же ребенка велит считать своим, а если будет сын, то и полноправным наследником.
Маша улыбалась и тихо плакала. Бобер вздыхал, отмалчивался. Любарт радовался хоть что-то благородное наконец сделал братец.
Их повенчали в православной церкви в Луцке. Пышности, правда, большой не было: невеста была уже очень тяжела, да и не очень здорова. После венчания Кориат сразу бросился в Вильну за отцовым благословением, опять, конечно же, ничего не добился и в полном отчаянии кинулся назад, но когда приехал, решать уже ничего было не надо: Маша умерла родами, оставив любимому чудесного, живого, горластого мальчика с изумрудными, как у отца (да и у всех Гедиминовичей), большими глазами.
Горе Кориата было так велико, что даже Бобер, в три дня поседевший после смерти Маши, пожалел его. Однако когда дошло до решения судьбы новорожденного...
Нет, князь, внука тебе не отдам.
Лицо Кориата было похоже на белую маску с серыми пятнами под глазами, а взгляд тусклый, потухший. Но при таких словах и в этих глазах сверкнул огонь, князь гордо выпрямился.
Бобер опустил тяжелую руку на его плечо:
Не думай, что плохо о тебе сужу, хотя... Какой ты отец? Он в досаде повысил голос, но замолк, похлопал легонько ладонью по плечу, потом еще тише, будто себе самому: Не в этом дело. Парню-то каково жить будет? Ведь там ему родня один ты, все остальные чужие. Да если б только чужие... Враги! И враги смертельные. Думаешь, отец твой обрадуется? А жена будущая потерпит, что не ее чадо наследником станет?
Кориат вскинулся:
Не потерпит, заставлю! Не смирится, удавлю как последнюю гадину! Он думал о «длинношеей».
Ну-ну. Бобер о «длинношеей» ничего не знал, он просто размышлял: Что толку? Удавишь... Только сын твой, этот вот, раньше удавлен будет.
Кориат молчал. Что он мог возразить? Глаза его снова потухли. А Бобер договорил тихо:
Нет. Вот подрастет, станет сильным, тогда, если не забудешь и не откажешься, забирай. Делай из него князя, воина, черта, кого хочешь делай, разве я против. Ты отец, ты князь! А пока пусть здесь, в Бобровке со мной поживет, в тихом углу, от дворцов и княжьих смут подальше. Молочка попьет, ягодками полакомится...
Кориат понял и оценил. Он молча сжал руку Бобра и поднялся. Белая маска лица его сморщилась в жалкую улыбку:
Только когда я приезжать... Машу навещать... ее могилку... ты того... от меня его не прячь, не наговаривай на меня... и слезы запрыгали в глазах.
Ну что ты, князь, Бобер покачал головой, горе у нас с тобой одно, значит, и радость одна должна быть. Ты только приезжай, не забывай... А мы уж... он махнул рукой, отвернулся.
Вот каким образом мальчик оказался в глухом закоулке дядиного княжества, не с отцом и не с дядей, а с дедом, на берегу невзрачной речушки Стыри.
Когда Кориат уехал, Бобер, да и Любарт тоже, остались в полной уверенности, что все кончилось, что Кориат теперь никогда не только в Бобровке, но и в Луцке-то не появится, чтобы не бередить душу воспоминаниями о несчастном своем приключении. Однако они ошиблись, и крепко.
Вначале Кориат действительно исчез надолго. Гедимин быстро женил его на «длинношеей» княжне и начал гонять по соседям с посольствами. Удивительная открытость и легкость в обращении с людьми делали Кориата незаменимым послом, и Гедимин максимально этим пользовался.
Однако и Кориат, чувствуя свою нужность, повел себя непривычно стойко. Хотя он и женился, уступив отцу, а может в силу этого еще и пуще, Кориат стал твердить, что у него сын на Волыни, что именно его он считает своим главным наследником и что от этого не отступится. Гедимин свирепел, багровел, пообещал однажды даже проклясть, между ними вспыхнула тихая ожесточенная война, но в конце концов Кориат летом 6848 (1340 г. от Р.Х.) года, будучи в Ордене с посольством, совершил такое, что Гедимин простил ему все и сдался, признал внука, хотя, правда, только на словах.
Дело в том, что Кориат заморочил голову всем магистрам, напоил пол-Ордена до положения риз, довел до белой горячки полтора десятка самых отчаянных (на халяву!) выпивох, истратил море денег (чужих, правда, больше, чем своих), передружился со всей верхушкой Ордена до пьяных соплей, объятий и поцелуев и подписал с рыцарями такой договор, что те, протрезвев, почти год прятали друг от друга глаза и не решались к этому договору вернуться, разобраться, кто же из них был в тот момент глупее, потому что глупее уж было некуда. По нему Орден отказывался от кучи спорных территорий, обязывался помогать Литве деньгами и даже войском и т. д. и проч. в ответ лишь на то, что Литва не станет преследовать у себя «добрых христиан» и проповедников Ордена, которых и так шаталось по Литве множество.
Вот этим договором и одолел Кориат упрямого отца. Но любая вещь имеет изнанку. Эта победа Кориата заставила вспыхнуть с неожиданной силой ненависть, которая гнездилась в груди «длинношеей» к далекому неизвестному любимцу мужа.
Княгиня совершенно отравила жизнь бедному Кориату, как это умеют только очень любящие жены а она любила его без памяти и замыслила извести ненавистного соперника ее детей, которых к 49-му (1341) году было уже двое, как назло обе девочки.
Кориат, для которого дом стал сущим адом, при первой возможности мчался в Бобровку к сыну, проводил с ним дни, недели, пока Гедимин не засылал его вновь куда-нибудь с новым поручением.
Мальчик совершенно покорил отца своей серьезностью, сообразительностью, а больше всего недетским взглядом своих зеленых глаз. И неизвестно, сколько бы еще продолжалась эта идиллия и что из нее вышло, если бы в 1341 году (мальчику исполнилось только три года), отражая наскок опомнившихся от невероятно стыдного договора рыцарей, при штурме их крепости Байербурга вдруг не погиб Гедимин.
Все рассыпалось как-то само собой не осталось хозяина. Потому что Евнутий, младший и любимый сын Гедимина, которому тот, умирая, успел отказать главное наследство Вильну, хозяином никак стать не мог, хотя попытался было.
Разобиженные старшие сыновья, Олгерд и Кейстут наиболее демонстративно, замкнулись в своих уделах, стали заниматься только собственными делами, совсем не исполняя вселитовских обязанностей, не только не подавая никакой помощи Вильне, но вообще игнорируя все идущие оттуда приказы и даже просьбы.
Любарт от души посоветовал Кориату крепко заняться своим уделом, так как идут смутные времена, и теперь случись что ни на чью помощь рассчитывать не следует.
Неужто и ты не поможешь? печально изумился Кориат.
Я-то всей душой! Но будут ли у меня силы в нужный момент... Кориат, удрученный, уехал к себе в Новогрудок. Он все еще не хотел осознать, что все рухнуло, хотел верить что останется по-старому, как-то образуется с Евнутием во главе.
Но не получилось. Когда Евнутий позвал его на помощь, чтобы наладить контакт с братьями, глухой стеной вдруг отгородившимися от него, Кориат как всегда легко, без долгих раздумий согласился и поехал прежде всего к Олгерду. Тот принял его очень сухо.
Ты с чем приехал?
Узнать приехал, чего ты заважничал. Какая муха тебя укусила, что ты брата Евнутия знать перестал?
Так ты от брата Евнутия или от князя Виленского? Или от Великого князя Литовского?
А... я... поперхнулся Кориат и только тут спохватился, а Олгерд заговорил не зло, не обиженно, а терпеливо, как ребенку малому:
Если братец у меня помощи просит, то я, пожалуй, помогу. Только не дружиной, да еще спрошу: на что ему, неспособному? Князю же Виленскому копейки не дам! Нет у меня лишних денег соседям милостыню подавать. А Великого князя Литовского такого не знаю.
Олгерд, сразу охрипнув, заговорил Кориат, ведь братья мы, разве ж можно так? Какую нам отец силу оставил, а мы ее по кускам? Нельзя же все вот так враз и прахом.
Нельзя! Но чтобы все в одном кулаке держать, правда нужна, справедливость!
Так все, вроде, без обмана... как отец завещал.. Ведь не дурак же он был... понимал кое-что и в людях и в делах... А?
Отец... Явнут, сопляк, тебя, старшего брата, как слугу по своим надобностям гоняет, старшим братьям своим приказы рассылает, это правда? Это справедливость? Старший должен приказывать!
Значит, ты считаешь Монвид? Кориат быстрым умом дипломата уже все уразумел и спрашивал, чтобы до конца убедиться, пряча в усах едкую улыбочку.
Пусть, если справится. Только сам знаешь болен он... делами вовсе не занимается... на тот свет больше смотрит...
Тогда Наримант?..
И ему покорюсь! Если возьмется править и пьянство свое и с бабами непотребство бесконечное бросит! Но Явнуту нет! Лучше я свой Витебск оберегу и укреплю, чем на немощного братца-сопляка силы тратить. Не будет тут пользы ни мне, ни Литве.
Значит, сильнейший... Значит, ты... Вот оно как...
Да, так! Так и передай хозяину твоему: я ему служить не намерен!
Хозяину моему?! Кориат аж задохнулся, но дипломатический опыт сказался. Он помолчал, спросил равнодушно:
Кейстут тоже так думает?
Да! Мы с Кейстутом одной крови, мы думаем одинаково. И действовать будем всегда заодно. Кто из братьев с нами милости просим. Кто сам по себе не взыщите.
Кориат крутнул ус и уехал, но проехал не в Вильну, а к себе в Новогрудок, написав Евнутию, что посольство не удалось, Олгерд желает остаться сам по себе, а у него, Кориата, много дел в своей вотчине.
И с этого момента поехали дела Литвы вкривь и вкось, и Кориат, привыкший за надежной отцовской спиной ничего не делать в своем уделе, а теперь вынужденный заниматься и всеми внутренними делами, и от ухватистых соседей отмахиваться, и не только чужих, а и, к великому изумлению, собственных братцев, совершенно закопался в проблемах Новогрудских и забыл дорогу на Волынь. В другую колею свернула его жизнь, и неожиданной опорой в самых тяжких передрягах стала вдруг так прежде постылая «длинношеяя». Как-то сразу разобравшись во взаимоотношениях братьев, она стала очень уверенно и выгодно торговать помощью (действительной или только возможной) Новогрудка тому или иному нуждающемуся, причем в лучшей позиции у нее всегда оказывался Олгерд, ему она помогала, другим же обычно всего лишь обещала. Воспользовалась она и дипломатическими способностями мужа, напористо склоняя его к тем или иным действиям, не давая бездельничать и отчаиваться.
Эта ее деятельность, незаметная, упорная, постоянная, внушавшая Кориату почтение, граничившее с суеверным страхом, поставила скоро Новогрудок вне а во многих вопросах даже над братских свар и столкновений. Не домогаясь Вильны, Кориат (его жена!) стал как бы сторонним наблюдателем в великом споре за Литовский стол. И как бы ни были ограниченны его силы, собственное положение Кориата вырисовывалось вполне независимым и до поры до времени прочным.
Он с великим облегчением свалил на плечи жены все свои заботы и с легким сердцем подчинился ей, как прежде подчинялся отцу. Новое открытие собственной супруги поразило его, внушило глубочайшее к ней уважение, как к существу высшему, хотя любви тем не менее не разбудило. Когда минули самые тяжкие времена (1342-1344 годы) Кориат стал понемногу возвращаться к прежним привычкам: пить, гулять, развлекаться на стороне. Только вот на Волынь наведываться не пытался, из уважения к жене, зная, что это ее самое больное место. Хотя Кориат ничего не забыл, не остыл, и тянуло его туда страшно.
Сын же его рос-подрастал в глуши лесов и болот между Бугом и Припятью под строгим дедовым присмотром, не подозревая, каким сильным и злопамятным людям пересек он дорожку и сколько ему придется от того претерпеть.
Однако когда в 1345 году Олгерд твердо сел в Вильне, и Литва успокоилась под крепкой рукой нового Великого князя, Кориат не просто ожил, а расцвел. Он сразу же понадобился в Вильне, он занялся важными международными делами, он почувствовал себя нужным и на месте. Он возвратил себе утраченное было где-то как-то достоинство. А почувствовав это, немедленно обратил свои взоры на Волынь, вновь возбудив страшное беспокойство в своей деятельной и мудрой супруге за судьбы новогрудского наследства.
В это время и началась наша сказка. Шел год от сотворения Мира 6854-й, а от Рождества Христова 1346-й...
Мите казалось, что монах этот был всегда, так быстро, сразу и насовсем он к нему привык и не мог уже представить и вспомнить своей жизни без этого человека, хотя появился тот в Бобровке и в Митиной памяти только летом 1346 года, вместе с Кориатом.
Войско возвращалось из похода. Первого похода на татар. Предприятие это было отчаянное, а по своим результатам удивительное. Собрав 20 тыс. войска (Виленский, Новогрудский и Волынский полки), Олгерд неожиданно кинулся на восток. Переправившись через Днепр чуть севернее Киева, он углубился во владения Орды. Никак не ожидавшие такой наглости татары были совершенно не готовы здесь к какому-либо сопротивлению. Пограбив множество встретившихся на пути кочевий, набрав порядочный полон и громадный обоз добычи, Олгерд, добравшись до того примерно места, где сейчас располагается Курск, развернулся и ушел восвояси, не дав степнякам опомниться и собраться для хорошего ответного удара.
Волынским полком командовал Любарт, новогрудским Кориат. На обратном пути Кориат не упустил случая наведаться к сыну.
В Бобровке гостей ждали к вечеру. Прискакали гонцы, принесли добрые вести. Воевода возвращался цел и невредим, а главное всю дружину вел в целости. Давно такого не случалось, чтобы возвращались все! Черт с ней с добычей, какая уж там она, пусть и никакая, зато ни одна женщина не воет, не напоминает о плохом, все одинаково веселы, у всех горят глаза и руки чешутся...
Скотник Петька, веселый матерщинник, на любой случай сыпавший глуповатыми прибаутками, выгнал на двор молодую, пуда на три, свинью, резать к хозяйскому приезду. Петька резал свиней не как все и очень этим гордился.
Зарезать свинью по-обычному означало: выгнать ее из закута, подойти слева и почесать брюхо, пока она не уляжется на бок от удовольствия. Можно было еще и под мышкой почесать, чтобы сама подвинула ногу и открыла сердце, а можно и рукой приподнять, и сунуть ей в бок пику или кинжал. Свинья крякнет, вскочит, отойдет на несколько шагов, ноги у нее подогнутся, она упадет, ткнется носом в землю и заснет. Всем хорош, легок и гуманен этот способ, одно плохо: кровь из распластанного сердца выливается внутрь, пачкает мясо и внутренности. Петька же оставлял мясо чистеньким. Только ему всегда требовался помощник. И сейчас он оглянулся, кого бы позвать. Через двор бежал княжич.
Эй, князь Митрий! Подь суды на момент!
Мальчик подошел. Петька сидел на корточках, чесал брюхо разлегшейся свинье.
Чего?
Петька подмигнул:
Дед едет, говоришь?
Едет...
Гостей везет?
Везет.
Гости во дворец, свиньям п...ц! загоготал Петька. Держи ей ноги! Задние! Крепче! Я сейчас!
Митя неуверенно захватил свинье ноги, она дернулась, ударила его по руке, он навалился. Свинья завизжала, Митя растерялся, ослабил хватку, оглянулся на Петьку, но тот уже занимался своим делом: выхватив широченный нож, пилил свинье горло почем зря.
Свинья визжала, будто ее режут, вырывала ноги, Митя навалился крепче, отвернулся, а видел только одно: распахнутое от уха до уха горло, дымящиеся сало, мясо, кровища, брызгающая во все стороны, а в ушах глупые Петькины прибаутки...
Свинья еще не затихла, дергалась, но Митя бросил ее отвратительные ноги, поднялся, побрел прочь, забыв, куда и зачем шел, а перед глазами мясо, кровища!..
Привыкай, Митрий! Это разве кровь?! Вот в битве будет кровь так кровь! А это... балабонил Петька.
Дед появился в воротах в окружении дружины, но рядом с ним были двое, сразу видно не дружинники. Обок красавец на великолепном сивом коне в богатейшей сбруе. Богатый изящный доспех. На поясе длинная сабля в покрытых серебром узорчатых ножнах. Длинные русые усы. Открытая, веселая улыбка.
«Это, что ли, отец?»
Отца Митя, конечно, не помнит, помнит от него только маленькие ласковые руки и большие, пушистые и душистые, щекотливые усы.
Второй на неказистой, но крепкой карей лошади весь в черном. «Монах? А почему голова непокрыта? Светится на макушке. Острижен так или лысина? Наши монахи так не ходят...»
Монах был здоров: высок, широк, плотен, даже грузен. Казалось, круп лошади прогибается под его тяжестью. Глаза смотрели никак не по-монашески: остро, независимо, даже насмешливо.
А слева, чуть впереди дед! Дед! Огромный, на огромном коне, сверкающий шлем с еловцом, серо переливающаяся кольчуга, страшенный меч на поясе. Голова почти без шеи, прямо из плеч, длинные белые усы. Дед!
Он останавливает коня, оглядывает приветствующую его дворню, выхватывает взглядом Митю, машет ему рукой:
Митрий! Ты что ж не встречаешь?
Митя бросается к нему, дед наклоняется, легко подхватывает, возносит вверх, прижимает к груди, чмокает в щеку дед! Митя обнимает его за шею, тыкается носом в щеку. Дед отстраняет его от себя, поворачивает лицом к красивому всаднику:
Ну! Не узнаешь, поди? Встречай!
Красавец протягивает к нему руки, смотрит с ласковой, но напряженно выжидающей улыбкой:
Митя, не помнишь отца?
Дед пересаживает его к отцу на коня, тот бережно и робко обнимает, заглядывает в глаза, и в его глазах Митя с удивлением замечает слезы.
Помню... неловко врет он, и отец быстро отворачивается и прижимает его к груди. Мите неудобно, на щеку давит ребрами зерцало, но он терпит, ждет.
А вот... отец наконец отпускает его и поворачивает к третьему, черному, это отец Ипат.
Здравствуй, сыне. Монах смотрит на Митю в упор синими глубокими глазами испытующе, без улыбки.
Он тут поживет,- поясняет отец, уму-разуму тебя поучит. Полюби его. Митя смотрит на монаха внимательней, их взгляды встречаются, и монах отводит глаза, рокочет:
Ты грамоте-то знаешь?
Нет еще...
Негоже грамоте не знать, а князю наипаче. Вот выучимся...
Выучимся, выучимся! улыбается Кориат. А сейчас веди, сын, показывай, где ты живешь, как?
Дружина слетает с коней, и начинается встреча.
3
Первый разговор с отцом Ипатом на религиозную тему был таков.
Отче, а что Бог? Это человек такой?
Ну, наверное, не совсем человек, раз он Бог. Но должен быть похож, коли творил человека по образу и подобию своему.
Чем же он, интересно, от нас отличается?
Умом, наверное, прежде всего. Могуществом. Ведь он все может.
Да, конечно... Но я не про то. А вот если посмотреть на него со стороны?
Не знаю, смеется монах, может, размерами...
А где он там, интересно, живет?
Я так разумею, Митя, что он возле солнышка где-то, или прямо на солнышке. Ведь оттуда и тепло, и свет... Жизнь оттуда.
А может, солнышко это окошко, через которое Бог на нас смотрит? Монах молчит, думает, трясет головой, смеется:
Ишь ты, как повернул! Ну что ж, может и так. Того нам знать не дано.
А вот интересно: ОН добрый?
С добрыми добрый, с недобрыми... Он, Мить, справедливый.
А когда добрый умирает?
Значит, пора ему. Вдруг он еще где понадобился. Мы ведь не знаем, не можем понимать Божьих замыслов. Стало быть и судить не можем.
Отче, а вот ОН всемогущий, всеведущий, всевидящий...
Ну.
Ведь Он все-все видит?!
Конечно.
И нас сейчас видит...
Ну ясно видит!
И спрячься я в лесу под кустом или дома под одеялом, все равно ведь Он меня видит.
Конечно! А что?
Да я вот все думаю: зачем тогда люди в церковь ходят?
Монах смотрит ошарашенно:
А как же без церкви?!
Да так. Я вот сейчас возьму и помолюсь. Вот тут вот, в светелке у тебя. Разве ОН не услышит?
Услышит, конечно!
Ну и все! Митя улыбается, довольный доказательством.
Ну, брат! Из тебя еретик почище меня! Монах хохочет во все горло. Я молодой был, тоже похожие вопросы одному святому отцу задавал. Ох и порол он меня! Ты смотри, отцу Михаилу это не ляпни. И тебе, и мне на орехи достанется!
А что? Что тут такого?! Разве я не прав?
Не прав... монах качает головой, перестает смеяться, еще как не прав!
Почему?
В церкви человек от дурных мыслей очищается, от суеты уходит, к общению с Богом душу свою приготавливает. Видел, как там красиво? Какие иконы, оклады, какие одежды у священников! Вся эта красота Богу! И ОН видит: все самое дорогое, самое ценное, самое красивое человек отдает ЕМУ! Ну а потом, не будь церкви, не будет и церковников. А ведь они все время Богу молятся. Не за себя только, а за всех нас, грешных, заступничества у Бога просят. Ты вот тут помолился, да и пошел опять грешить, а они нет, они за тебя молятся...
Да ну... Что ли я молюсь мало? Не знаю... Митя очень по-взрослому в сомнении чешет щеку, если только молиться с голоду помрешь...
Помрешь! опять хохочет монах. Ах ты, мыслитель! Ты поменьше об этом думай, а главное с церковниками не лезь обсуждать. Захочешь порассуждать, рассуждай со мной. А то нарвешься на крупные неприятности. Понял?!
Понял... но в глазах мальчика монах видит искорки непокорства.
Монах читает монотонно, неразборчиво, тихо и все тише и тише, голова его, большая, круглая, с обширной лысиной на макушке, клонится к книге, явно собираясь на нее опереться.
Митя с интересом следит, пытаясь угадать, как получится.
Могло так: лысина крутнется над пышными страницами, щека уляжется на витиеватые строчки, голос умолкнет, и раздастся могучее ровное дыхание. Тогда можно тихо убраться на час-полтора и заниматься своими делами, но недалеко, чтобы монах, проснувшись, мог сразу найти и позвать, и потихоньку, чтобы никто не заметил, не заинтересовался и не разболтал. После такого перерыва они будут усердно изучать Псалтырь и разойдутся недовольные друг другом: монах за то, что дал заснуть, не разбудил, подвел, а мальчик за то, что занимались только скучной Псалтырью.
Но могло и по-другому: монах, стукнувшись крепко головой о книгу или деревянную подставку, осматривался страдальчески, зевал, рискуя вывихнуть челюсть, и вставал. Потом, встряхнувшись по-собачьи, шел в сени и приносил заветные: книгу и сшитые в стопу листы харатьи, молча совал их мальчику, запирал дверь на засов, чтобы кто Боже упаси не вперся случайно, и валился на лавку. Вот тогда и начиналось для Мига то, интереснее, чего нельзя было придумать...
Монах прижился в Бобровке легко, как тут и был. Его полюбили. Все и сразу. Даже священник православной церкви отец Михаил.
Здоровенный, мордастый, веселый, говорливый речи монаха были занозисты, остры, умны, но как-то ни для кого не обидны. Речами своими он постоянно проповедовал величие Господа нашего, но как-то легко, нескучно. Постоянно совал свой бесформенный нос во все дела, но как-то неназойливо, а будто бы даже и с пользой.
И отец Михаил, не могший ни понять, ни разузнать кто он, каким образом служит святой вере и вообще Господу ли служит или дьяволу, принял монаха снисходительно и никаких утеснений не чинил, хотя строгий был старик и легкомыслия никакого, особенно в речах о Боге, не терпел.
Чем он покорил деда, Митя догадался из разговоров того с отцом. Выходило, что монах его чуть ли не от смерти спас в походе. И то сказать: видом монах напоминал скорее удалого разбойника, а кинжалом и рогатиной ворочал как леший. Ко всему прочему: это был человек Кориата. Кориат разбирался в людях и терпеть не мог возле себя постных морд.
Монах был для него прямо знаменем: неунывающий и неугомонный, способный выпить неимоверное количество браги и держаться на ногах (и еще проповедовать!), когда все уже либо валяются под столом, либо не могут по крайне мере из-за этого стола подняться; знающий огромное количество интереснейших историй, не анекдотов, а настоящих, правдивых; знающий, кроме польского и немецкого языков, еще и латынь (откуда?!). И это знамя Кориат отдал сыну, не без сожаления, но с удовольствием, с одним желанием: сделать его таким, чтобы ух! чтобы достоин был имени Гедиминовича, чтобы заткнул за пояс, если сам потянет, всех!
Монах не вот вроде чтобы радоваться, но как будто и не без удовольствия остался в Бобровке на роли княжьего наставника, нисколько таким положением не тяготясь, а потребляя плоды земные, воеводой и князем щедро даруемые, яко птица божия, без особых забот о завтрашнем дне.
Отвели ему в тереме маленькую светелку окошком на запад, с иконкой в переднем углу, лавками, столом и большущим сундуком. Там он ночевал, умерщвляя плоть свою бренную на подаренной князем медвежьей шкуре. Но поскольку светелка была на втором этаже, и вела к ней крутая и узкая лестница, а ужинал отец Ипат с дружиной воеводы часто подолгу и обстоятельно, то чтобы одолеть проклятую лестницу после обильного ужина, и не остаться у ее подножия, подобно скотине несмышленой и бессильной, или, наипаче, не свалиться с оной и не повредить убогих членов своих, просил он по вечерам кого-нибудь помочь ему в этом всегда тяжелом восхождении.
Попадались ему помощники разные. Если парень-холоп, его он осенял крестным знамением и говорил: иди с миром. Если девка, то разрешал в келью войти и там проповедовал, что неизвестно, но долго, так что она потом спускалась с лестницы красная, растрепанная и ошалевшая, очевидно, от осознания множества грехов, ею до сего времени содеянных. Но однажды попался ему на дороге княжич и так поразил своим глубоко, как показалось прямо до костей проникающим взором, что монах по преодолении лестницы затащил его к себе, усадил за стол, стал развлекать чудесными историями и так увлекся, что открыл душу. Оно, конечно, известное дело что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и стоило ли это делать, интересно ли было восьмилетнему мальчику, да и вообще понятно ли, но оказалось, что княжичу понятно и интересно, и с тех пор они стали друзьями.
Что же ты так набрался-то, отче, аж глаза к переносице съехали, не по-детски упрекнул его княжич. На что монах, безуспешно пытаясь развести глаза по местам, сказал блестящую на его взгляд речь:
А что делать, отрок мой любознательный и глубокомысленный? Тяжело жить человеку на земле, тяжки испытания его, потому что грехи наши перед ним, он показал наверх, неисчислимы! А нам, православным, страдание во искупление не только наших, видно, грехов дано... Прости, Боже, мысли непотребные! Тяжко православному в наше время, жизнь его утлая дешевле... дешевле... он оглянулся, не зная с чем сравнить, пнул ногой табурет, дешевле деревяшки неструганной! С заката немцы, с холодных краев свей, с теплых ясы, буртасы разные, с восхода Орда! Беды страшные! Каждый год набег, кровь, что вода в Немане льется, русская кровушка! Страшно, но не обидно. На кого обижаться? Враги, они и есть враги, что на них обижаться, их бить надо. А вот что обидно, до слез, до скрежета зубовного: в такое-то время, да еще и друг друга бьем, меж собой деремся, у брата изо рта кусок рвем! И конца сему сраму не видно. Кто даст земле нашей порядок? Уймет строптивых, успокоит обиженных, наградит потерпевших? Не видно никого!
А Олгерд?
Олгерд? Он литвин... Он Бога не любит! Да и сколько с ним... под ним русичей? Нет, Митенька, не видно, и рыдать хочется, и не хочется жить иногда... А браги хлебнешь и потеплее становится. Отчего, отрок мой смышленый, я жизнь такую непутевую веду? Мог бы ведь и я не хуже других: семья, дворишко, барахлишко... Я ведь, Митя, все умею! Да ведь и было уже это все... Было и сплыло. А хочется иногда... Только как посмотришь вокруг... Зачем мне детей родить, на свет этот окаянный пускать?! А?! Чтобы татарин чадо мое любимое, мной взлелеянное, взял за ноги да об угол?! Или в костер?! монах плакал, чтобы дочку мою малолетнюю, красавицу мою, немчин проклятый нагую за косу в свой стан уволок, поизмывался, а потом, как овцу, зарезал или заставил себе ноги мыть и ту воду пить?! Чтобы жену мою... он поперхнулся, закашлялся, начал сморкаться, вытирать слезы... а так все мое со мной. Хлеба кус, да книга мудрая. Да бражки вот еще хлебнешь, оно и ладно. И люди добрее кажутся... вот отец твой хотя бы. Угодный Господу человек, хотя в душе, кажись, язычник... Бабник, да-а... А потому что людей зря не утесняет, слабых в обиду не дает! Только силы у него нет. Вот услышишь ты скоро, Митенька, про княжество Московское, к востоку от нас, или уж слышал?
Слышал. А что?
Молодец. Вот там, говорят, истинно христианский князь появился, Иван по имени. И сила у него порядочная, и сынов Христовых от басурман защищает истово. Вот куда бы прибиться, кому послужить! Я ведь, сынок, умею послужить. Я воевать умею!.. Как я их тогда за Плесковским посадом!.. глаза монаха загораются, но он испуганно крестится. Помилуй, Боже, не монашье дело... Да я, Митя, книг разных прочел много, там хорошо рассказано, как умело воевать надобно. Хочешь научиться?
Хочу! Мальчик смотрит во все глаза, не понимая еще, как это можно научиться воевать не в бою, а по книжкам, но уже горячо в это веря. А к Ивану-князю если пойдешь меня возьми!
Ишь, шустрый какой! Еще подрасти надо, да научиться всему. Нужен ты ему, неумеха-то!.. Только говорят, помер он уже, Иван-то, уж лет шесть как помер...
А как же теперь? на глаза мальчика наползают слезы.
И-и-и, отрок, не печалуйся! Ты одно помни: вот если отец твой хороший человек, так он и тебя хорошим сделает. Ведь так?
Наверно...
Ну и Иван-князь небось по себе наследника доброго оставил, ему можно послужить. Не важно с кем, важно людей русских защитить. Чтобы кровь наша нашу же землю не поливала... Ладно, спи иди, и я отдохну, растравил ты мне душу...
Оказалось, отец Ипат как единственную ценность таскал с собой по дорогам «Сравнительные жизнеописания» Плутарха на латинском языке, и главной мечтой его было переписать эту книгу по-русски.
Он и переписывал ее, да дело плохо подвигалось, все было недосуг: то охота, то драка, то дорога дальняя, а то и пьянка великая, а за ней похмелье.
Вот на такое-то похмелье и выпадали так ожидаемые Митей дни. Болящему бы кружечку махнуть, да отоспаться, а тут тверди княжичу Псалтырь. Монах обычно не выдерживал, давал Мите переписанные листы, и тот зачитывался и, кажется, наизусть знал дивные истории мудрого рассказчика. А позже, когда монах отходил от хвори, пытал его насчет непереведенного, заставляя рассказывать, требовал научить читать на непонятном чудном языке. Тот в зависимости от настроения то пересказывал книгу, то объяснял как мог премудрости латыни, особо, впрочем, не стараясь, лишь бы отвязаться, уж очень настойчиво наседал на него княжич.
Но в один прекрасный день монаху пришлось пережить сильное потрясение. Мальчик приволок ему переписанное по-русски жизнеописание Марцелл.
4
- Глянь, отец Ипат, правильно ли написано, много ли ошибок... Митя мнется, смотрит робко, протягивает исписанные листки.
Монах смотрит удивленно, почесывает под рясой грудь. Сегодня он трезв и не с похмелья. После скромного завтрака и длительной горячей молитвы ждет княжича для занятий и, чтобы не терять времени зря, делает богоугодное, на его взгляд, дело: направляет на камне и без того острый как битва, длиннющий кончар, с которым никогда не расстается, ножны которого хитроумно запрятаны в складках его необъятной рясы.
Что это, сынок?
Жизнеописание Марцеллуса.
Что?!! монах берет листки. Я ведь его еще не записывал. Или забыл? Совсем уж, что ли, память отшибло?
Нет, не записывал...
Так ты что, с моих слов, что ли, запомнил?
Нне-е... я с книжки.
Да разве уж ты разбираешь? Монах таращит глаза, хватает листки. Написано довольно складно. Ипатий вскакивает и бежит за книгой. Начинает сверять: множество ошибок в склонении, в спряжении, некоторые слова перевраны, но смысл не искажен, схвачен, верен и складно передан по-русски!
Монах отодвигает книгу и обалдело засматривается на мальчика.
«Какую же работу должна была проделать эта детская головенка, чтобы сотворить такое! Ведь что я ему там объяснял, часто не по-трезвому?! Только строй да смысл, а ему уж и того хватило! А все остальное сам... Слова... Небось сличал книгу с записью. И когда же это все!? Да, верно, когда ты дрых как боров. Но разве ж такого времени простому человеку достаточно? Да никакому человеку этого не достаточно! монаха вдруг молнией простреливает. Да не посланец ли уж это ОТТУДА!!». И он содрогается.
«Пути Господни неисповедимы... Но такое!.. А ведь вот и в глаза не могу ему смотреть. О Господи! Помилуй!» монах крестится растерянно, а мальчик смотрит, смотрит...
«Чего он смотрит? Ах да!.. Ждет, что скажу. А что тут скажешь? О Господи, Господи! Однако, надо... Главное, чтоб лишнего не подумал, нос не задрал... и чтоб не обидеть...»
Монах кладет свою тяжелую лапу мальчику на плечо:
Что ж, князь мой многомудрый, хорошее дело ты затеял! И много преуспел, молодец! Только чтобы с одного языка на другой переводить, их оба одинаково хорошо знать надобно, а на это много труда положить приходится. Хочешь ли такого помогу тебе.
Хочу, конечно! Я тебе только о том и толкую, а ты все: некогда, да погоди!
Куда ж так торопишься?
Сам говорил. А теперь и я вижу. В книгах этих объясняется, как воевать надо. Я воевать научиться хочу! Людей русских защищать, как ты собирался.
Ух ты! Запомнил, значит, наш разговор! Добрые мысли. И благородные зело. Тогда приступим не мешкая!
5
Алешка сильно заревновал к монаху. И не только за то, что Митя стал проводить с ним большую часть времени, а и за то, что тот и в охотничьих делах сразу дал княжичу такой совет, который сильно и сразу потеснил в сторону все Алешкины знания и секреты.
Увидев, как они шастают «на тот бок», монах посоветовал княжичу обуться. В лапти.
Митя сначала заупрямился: что я, неженка?
Да не неженка. Кто сомневается. А вот смотреть все время под ноги приходится небось. Чтоб на что не напороться. Ведь так?
Так...
Ну а вокруг-то тогда в таком разе когда смотреть? Дичь выслеживать, дорогу запоминать. А? Заблудишься ведь в момент!
«Это мы уже изведали!» Митя понял и обулся. И зашагал «на тот бок» уже не след в след за Алешкой, а рядом, оглядываясь и все примечая, мучая приятеля расспросами: куда да зачем, а почему не туда и прочее.
Алешка злился, с презрением глядел на Митины лапти, но вскоре сдался, обулся сам. В лаптях было проще, удобнее, безопаснее, а главное тише.
Митя быстро освоился в Алешкиных владениях и, кажется, быстро к походам их охладел. Правда, с появлением монаха времени свободного у княжича поубавилось, вернее вовсе не осталось: то грамота, то из лука стрельба, то верховая езда, то на мечах драка до изнеможения. Юного князя муштровали покруче, чем взрослого, а он терпел, и в глазах его затаилась какая-то заветная дума, сильно, наверное, ему помогавшая.
Алешка уж и приглашать его «на тот бок» перестал, и тут...
Алешка шагал к «гнутому» озеру, самому глубокому из всех, чтобы проверить брошенную там позавчера «морду», и вдруг не увидел и не услышал, а охотничьим своим нюхом уловил, что впереди кто-то есть. Очень не любил Алешка чужих в своих владениях. Он насторожился, пошел крадучись, высматривая из-за веток дорогу, быстро перескакивая от куста к кусту. И наконец увидел идущего впереди человека. Человек этот был еще человечек, мальчик, хотя двигался ходко и бесшумно. Алешка узнал княжича.
«Почему один?»
Всех «чужаков», забредавших сюда, Алешка всегда отслеживал до конца, даже ждал, когда они через реку переправятся. Сейчас княжич был чужак, пришелец, к тому же не случайный, и Алешка пошел за ним, отложив свои деда.
Княжич, однако, шел тоже к «гнутому» озеру, Алешка знал это было его любимое место.
«Значит, уже считает, что сам с усам? Щенок! жестокая обида корежит Алешку, ну ладно! Спроси теперь меня что-нибудь, попроси... Дружба врозь!»
Митя тем временем, выйдя на берег и с открытого места оглядев озеро, спустился в чашу, к воде. Следить за ним стало трудно берег открыт, а под откосом непроницаемая для глаз чаща, но Алешка был уже опытным следопытом. Он тоже оглядел озеро и увидел справа четырех уток, кормившихся почта посередине между берегами, где из воды торчал островок тресты, густо облепленным ряской.
«За утками, что ль? Алешка посмотрел вниз и по шевелению веток понял, что княжич пошел именно в ту сторону. Да и лук у него... Похоже». Алешка отскочил от склона, быстро перебежал туда, где по его расчетам должен был остановиться княжич, выбрался к берегу, присел за кустом, затаился. Рассчитал он точно, утки крутились прямо напротив, до них было сажен двадцать. Ждать почти не пришлось. Зыкнула тетива, прошелестела стрела, утки, кинулись врассыпную и взлетели, но одна уронила голову в воду и осталась на месте.
«Ловок, пострел!» мысленно похвалил Алешка и отметил про себя, что не засек, как мальчик подкрался к уткам. Подбираться к добыче учил Митю он и сейчас испытал что-то похожее на гордость, хоть досада за убитую утку сразу пересилила. Убивать их сейчас, когда через пару недель, а то и раньше появятся утята, было последним делом.
Послышался всплеск, и Алешка увидел княжича, быстро плывущего саженками к своей добыче. Алешка бесшумно скатился по склону: «Вот я тебе покажу, как сиделых уток бить... как по озерам без меня шастать»... быстро собрал все Митины вещи, укрыл их в трех саженях в густой траве за кустами и оглянулся на воду.
Мальчик плыл назад, но правее, потому что выходить из воды здесь было очень неудобно: кусты нависали и берег уходил вниз сразу круто. А там хоть и грязно, зато полого, и от кустов свободно. Алешка отскочил назад к склону, чтобы видеть лучше и себя не обнаружить, стал смотреть.
Шагах в десяти от берега Митя встал вода доходила ему до пояса и побрел, рассматривая свою добычу и соображая, как половчее выдернуть из нее стрелу. Вода стала ему уже по колено, когда он вдруг как-то оступился, шагнул по инерции еще шаг, еще, и провалился опять по пояс. Сперва Митя ничего не сообразил, хотел шагать дальше, но не смог. Увяз. Пытаясь вырваться, дернулся туда, сюда, вырвал одну ногу, но другой провалился глубже, вытянул вторую первая ушла еще глубже. Митя понял, распластался на воде, наклонившись вперед и пытаясь высвободить обе ноги сразу. Но это оказалось его главной ошибкой. Откинься он назад, нырни, может, и дотянулся бы до твердого дна, а теперь... Опоры не было. Дно не пускало. Выпрямившись, он увидел, что вода уже выше пояса. Может, яма окажется неглубокой, но это вряд ли... Значит, все?!! Митя понял и это. Неимоверный ужас пронизал его.
«Господи!! Да неужто вот так просто и все?! И до берега-то всего три шага!»
Слезы хлынули из глаз, но он молчал, потому что отчетливо, слишком почему-то отчетливо сознавал, что никто-никто в этом мире не услышит и на помощь не придет. Так чего же кричать?
Алешка слышал о таких ямах. Но никогда их не встречал. Тем более здесь, в своем царстве! Кажется, он растерялся. В ужасе открыв рот, смотрел он, как глубже и глубже погружается княжич. Вот вода уже подобралась к плечам. Митя поднял голову, отыскал в небе солнышко и все так же не издавал ни звука, только, шевеля губами, начал креститься. Тут только Алешка опомнился. Бормоча несуразное:
Язык, что ли, проглотил, засранец! Он цепким охотничьим взглядом обшарил кусты, выбрал подходящую по длине талину, подскочил к ней, тремя ударами ножа отделил от куста и кинулся к воде. Главное заботой теперь было не влететь самому. Алешка подскочил к торчащему из берега кусту ветлы, согнул его, схватил левой рукой верхушки сразу трех веток (уж больно жидки, да больше нет ничего!) и оглянулся на озеро. В трех шагах из воды торчала голова со страшно вытаращенными на него глазенками. И глаза эти Алешка запомнил на всю жизнь!
Держи!!! он не услышал собственного голоса.
Из воды поднялись две ручонки и мертвой хваткой вцепились в ветку. Держась за куст, Алешка осторожно потянул.
Оказалось не так уж и сложно. Через минуту мальчик лежал у ног Алешки и рыдал, уронив голову на руки, которые никак не могли выпустить спасшую их ветку.
Алешка присел рядом, долго молчал. Когда рыдания затихли, начал ругаться.
За каким х... ты сюда один поперся?! Сколько болот в округе! Сопля горбатая!! Нельзя человеку в лесу одному! Вообще одному нельзя! Будь ты хоть какой умелец и богатырь вляпаешься вот так и никто тебя не спасет!
Аты-ы-ы...
Да я тут знаю все до веточки! И то один стараюсь не ходить! Ты думаешь, зачем я тебя с собой таскаю? Чтобы лес тебе показывать? Черта с два! Нужен ты мне, замудс.ц! На всякий случай, понял?! Видишь, что случилось! Даже я об этой яме не знал! На хрена в эти озера лазить пиявок там... И уток сейчас бить нельзя! Ух, будь я твоим дедом!..
Наверное, ОН тебя послал...
Дед?!
Нет! ОН!
Может, и ОН... Не учуй я тебя в лесу, приплыл бы ты уже... Только: на НЕГО надейся, а сам не плошай!
Запомнил этот урок Бобренок. Накрепко! А Алешкины обиды с этого момента растаяли. Любим мы тех, кому смогли сделать добро.
Почти год прошел, как поселился отец Ипат в Бобровке. Все больше дел набиралось у него с маленьким князем, он даже пить меньше стал. Вообще успокоился, разленился, огрузнел. Напряженность во взоре исчезла. Та напряженность, что появлялась первое время при взгляде на княжича, многими замеченная, тревожившая Бобра и пугавшая мальчика. Теперь, наткнувшись на Митю, глаза его теплели, а губы растягивались в усмешку, в которой было много всего: удовлетворение, гордость, даже удивление и... грусть!
Да, отошел душой отец Ипат, забылся. А зря! Потому что только плохое может длиться сколько угодно, всему же хорошему очень скоро приходит конец.
Пришел он и к монаху в лице двух странников смиренного и приторно благочестивого вида. Появление их было очень замечено, потому что несмотря на обилие таких калик и всякого рода блаженных путешествующих в то время, в гнездо Бобра они забредали очень редко. От глухости и отдаленности места, а более всего от сильной нелюбви, далеко разносимой молвой, хозяина к таким бродягам. Но эти пришли, и не просто, а стали расспрашивать про отца Ипатия.
Ну, пришли так пришли, их монашье дело, все отнеслись к этому довольно спокойно, хотя непонятно все-таки было, чего общего у отца Ипатия, весельчака, пьяницы и рубаки с этими постными и, говоря честно, гнусными рожами.
Калики побыли у Ипата день, потом исчезли. Как они ушли, никто не видел. Бобер спросил как бы между прочим, зачем приходили, монах объяснил, что навестили из бывшей его обители под Плесковом, уговаривали вернуться.
Не хватает тебя там, видать?
Не хватает... нахмурился монах.
На том, было, и кончилось. Но через месяц явился еще один инок, молодой, здоровый, нахального вида. Тоже стал искать отца Ипатия, а после встречи тоже незаметно исчез. Такое паломничество уже не на шутку разозлило воеводу. Бобер решил поговорить с монахом и прекратить визиты этой, как он считал, нечисти. Но монах неожиданно явился сам. Хмурый, грустный и какой-то торжественный. Уселся напротив Бобра на лавку, пробурчал:
Ты отроков отошли, воевода.
Бобер взмахнул рукой, они остались одни.
Ну что? Долги, что ль, какие за тобой в этой твоей обители? Сказывай, ты мне не чужой.
Монах молчал, потупившись, не сурово и не грустно даже, а как-то до того горестно, что сердце воеводы тукнуло нехорошим предчувствием.
Говори!
Ипатий поднял глаза в них стояли слезы:
Не ко мне они приходили, воевода, и не за мной, царство им небесное, он потупился и перекрестился.
Небесное? Так ты их...
Монах ясно смотрел Бобру прямо в глаза, молчал. Молчание это длилось, может, и недолго, но Бобру показалось вечностью, он не выдержал:
Что ж им надо было?
Жизнь внука твоего. Мити.
А!! как будто стрела ударила Бобра в грудь, так он вскрикнул. А монах закончил:
Это люди Кориатовой жены, княгини Ольги.
Бобер долго смотрел на монаха полубессмысленным взором, ум его блуждал где-то далеко. Потом опомнился, тряхнул головой:
Ну а почему они к тебе-то?! Ты-то тут при чем?! Монах все так же ясно и прямо глядел ему в глаза.
А-а-а... Так ты тоже?! Так и ты тоже!! Ты... И с тех пор!! Бобру стало так жутко, что он вспотел сразу холодным смертным потом под своей тонкой рубахой, начав осознавать, что Митя вот уже почти год пробыл обок с монахом, считал его своим дядькой, любил, шатался с ним и по лесу, и по болоту, и черт знает где, и днем, и ночью даже... Бобер завозился подняться, дергал ворот рубахи, нестерпимо душившей его, прилипшей к груди и к спине... Ему хотелось содрать ее с себя к чертовой матери, а главное скорее найти меч.
Но меча на боку не было, а монах все так же близко и ясно глядел на него. Снизу вверх. Наконец он не выдержал мучений воеводы. Встал, положил огромные свои ручищи с толстыми короткими пальцами ему на плечи, как гири повесил:
Сядь, успокойся! Опоздал ты бояться. Если бы что... так давно б уж... Бобер оборвал ворот, оттянул на груди рубаху, стал тереть ладонью лицо.
Послушать можешь спокойно? Бобер только кивнул.
Ну, слушай. Я ведь к Кориату уж года четыре как прибился. Или больше?.. Да, в 51-м (1343), осенью... Уж больно мне его характер по душе пришелся! И отходчивость. Уж как ни нашкодишь, бывало, а он все прощает. Он ведь и сам-то... Ну и куролесили мы... Стыдно вспоминать... Грехи наши тяжкие... Только жена у него!.. Упаси Господь! Сам Кориат ее боится. Терпеть не может, но боится. И уважает! Уж за что не знаю, а уважает! Такая язва! Но спокойная. Понимаешь! Спокойная змея! Смотрит на тебя и кровь в жилах так и стынет, так и останавливается!
Бобру было глубоко наплевать, у кого там что останавливается, он уставился в одну точку и как заснул. Но монах уже увлекся:
Не любила она нашу компанию (нас у Кориата много было, беспутных), но терпела. И вот, как Олгерд сел в Вилъне, сразу она как-то изменилась. Терпимей стала, благосклонней...
И начали мои собутылънички растекаться потихоньку кто куда, незаметно так, а в основном туда, монах показал большим пальцем, в царствие небесное. Кто в речке потонет, кто за столом обопьется (чем вот только?), а кто вообще без следа... Я скоро смекнул и, честно говоря, струхнул изрядно. И решил рвать когти. Она уж и жизнь-то вся поперек поехала. Кориат в Вильне понадобился, скакать начал туда-сюда. За ним не наскачешься, а без него... Ну, я человек вольный, а жить так, чтоб на каждом шагу оглядываться, на черта это мне?..
Только Кориатша меня перехватила. Она и раньше-то ко мне как-то полегче, чем к другим, а тут прямо ласковая стала. Однажды зовет к себе. Прихожу. Сажает возле себя и всех остальных из горницы вон. Ладно, думаю. Если это ее бабская прихоть (Кориат с ней не спал почти, только по великой пьянке если, это мы все знали жаловался он, что постылая), я не против, память князю напоследок. Если же что иное, я ушки на макушке держу жду. Слушаю ее, глаза вниз, четки так (захватил на всякий случай) левой рукой щелк, щелк. Четки дело католическое, не православное, ей маслом по сердцу. Молчу. Молчит и она, но что делать, позвала, так надо говорить.
Какова тебе тут жизнь, отец Ипат?
Благодарствую, мать-княгиня, князь меня никогда не обижал. Да и ты, государыня, несмотря на все непотребства наши, терпишь меня выше меры. За то тебе великое спасибо, век буду Бога молить.
Да ладно тебе. Ты хоть и буйный человек, но умный и ученый. В случае чего и посоветовать можешь, и помочь. Знаю, как ты вызволил мужа моего из беды (Как узнала?! Было дело, но скверное, чисто мужицкое, не должна она была этого знать!), пришло время и мне посоветовать, помочь, и так на меня посмотрела, что я в момент встал как свечка, аж уши зачесались я бабские интонации во как чую! Ну, думаю, держись, отец Ипат, сейчас тебе великое искушение будет! Она помолчала, да и бух мне:
Князю наследник нужен, а у меня только дочери...
Так ведь есть у него, вроде...
Старшие не в счет. Кто они мне? Да и устроены уже все, еще Гедимином. У каждого на Подолии удел, и немалый. А надо мне! Вот и посоветуй, что делать? Ты видел много, знаешь до черта (я крещусь, а она рукой машет не прибедняйся, мол, знаю!).
Я хоть и не пил в тот день ни глотка, а сразу хмелен стал. Ладно, думаю, женщина, она и в княгинях женщина, каково же ей, если мужика и день, и месяц, и больше нет, а появится, так только обслюнявит по пьяни, да и уснет, ничего толком не сделав. Надо ей помочь! Может, и змейство ее на убыль пойдет? И то глянуть, хоть и неказиста, да ведь по крайности молода. И горяча, наверное, ух! худые, они все горячи, стервы, так что и обжечься не грех.
И брякаю ей сразу, что быстренько на ум пришло:
В отце дело, княгиня, в отце, тут ничего не поделаешь... и смотрю на нее бесстыже, а она на меня, и без всякого смущения. А я ей:
...коли уж наследник нужен, то... отца подходящего...
Неужто так только?
Может, и по-иному как, но я больше не знаю. Тогда другого советчика ищи.
Ладно, советчик... и смотрит на меня змеиным своим взглядом, так что все мое мужское естество дыбом, а как другой-то раз не ошибиться? А то ведь... и опять дочь? А? и смотрит, а я, главное, никуда глаз отвести не могу, как кролик, ей-Богу, и вдруг хлоп не думамши: У меня двое было, и оба мальчишки. А сам думаю: ну, пропал!
А где они?
Сгорели в Плескове. С матерью вместе...
Сгорели?! В пожаре?
Не в пожаре. От немцев не успели в стены убежать, в посаде спрятались, да неудачно... Посад весь сгорел, ну и...
Вижу, потеплели глаза, и даже что-то женское, вроде, в них появилось.
Неужто ради меня святостью своей поступишься?
Какая там святость? У меня ком в горле, не от нее детишек вспомнил, ну, я только и мог в ту минуту, что рот открывать. А она заулыбалась:
Ведь для этого преданности князю мало. Совсем наоборот даже. Ха-ха! И меня любить надо, а я ведь не красавица. Не так ли?
Ну, тут уж я все сообразил и как Бог на душу положит:
Для меня, княгиня, краше тебя нет на свете! Молюсь! Давно молюсь на красоту твою, на ум твой великий, молюсь и мечтать не смею! кинулся на колени, ноги ей обнял и там то ли платье, то ли башмак целовать кинулся, обнял ей колени, держу, а у самого мурашки по телу, думаю: не может быть, чтобы за это башку снесла, ну выгонит, ну плетей всыпет, так мне же на руку уберусь по-тихому, и привет! Вдруг чувствую гладит меня по макушке легонько так, и ничего! Так стоять глупо. Вскочить? Только не перед ней! Поднимаю тихонько голову может взгрустнула, пожалела? Нет. Смотрит хоть и ласково, но без тени слез и слабости.
Значит любишь меня?
Люблю!
И все для меня сделаешь?
Все, княгиня, даже... тут я язык-то прикусил, а она:
Что даже?
Что прикажешь!
А я могу приказать «даже»?
Ну так ведь наследника ж надо, нешуточное ж дело!
Тут она так презрительно рассмеялась, что у меня щеку потянуло от злости. Но молчу, жду.
Ты не монах, говорит, плоть свою умерщвлять не собираешься. Но любовь твоя тронула меня, и опять по голове гладит, и ближе ко мне, ближе... Схватил я ее руку, к губам, а лапами за талию, ниже. Она ничего! Зарылся я пастью у нее возле пояса, а она руки мне на голову, и позволяла себя лапать какое-то время, ну а когда слишком уже низко полез, она так хвать меня за уши, башку от себя отодвинула и в глаза мне своими змеиными глазищами:
Смотри! Я много потребую!
Готов, княгиня, готов на все, все сделаю!
А сын роится твой сын! И для него тоже постараться много придется!
Да как для своего-то не постараться! Я ничего еще не заподозрил.
Значит, сделаешь наследника?
Воля твоя, хоть пятерых!
А Кориат узнает?!
Христос-спаситель!
Ведь он меня за это... за ноги к двум лошадям привяжет.
Не привяжет.
Значит, разболтаешь! и так на меня, дурака, посмотрела, что я себя покойником почувствовал. Вывернуться попытался:
Княгиня! Да ведь он меня первого привяжет! Усмехнулась:
Пожалуй...
Я уж ее к себе потянул, думаю, пора начинать наследника делать, вдруг она меня отталкивает, откуда-то крест у нее в руках:
Клянись, что все исполнишь, что я тебе прикажу, чтобы наследником стал мой сын!
Клянусь!
Целуй крест святой!
Я поцеловал, и тут до меня доходить стало, что, кроме наследника, еще придется что-то делать. Но что? А, ладно, не важно, сделаю! А она улыбается:
Да ты в Бога-то веруешь, шатун-медведь?
Я вытаращился на нее, молчу. А она повернулась, подошла к стене, дверцу какую-то маленькую отворила и оглянулась так, сам понимаешь... Кинулся я за ней, там чулан, барахло всякое навалено и скамья стоит, широкая такая... Скажу тебе, воевода, за всю свою жизнь (тридцать восьмой году живу на свете и знавал баб много) такой дьявола-женщины я не видывал! Как это Кориат ее не оценил ума не приложу, ведь он насчет баб силен.
«Это, пожалуй, я понимаю»... Бобер вспомнил свою Машу, вздохнул.
...Что я вначале ни делал не дается, и все! Вьется как змея в руках, ухмыляется и ускользает, ухмыляется и ускользает... Я, стыдно признаться, впервые заряд свой до нее не донес, опростоволосился, так она меня распалила. Но пока она ослабла и до себя наконец допустила, я уж опять был как жеребец...
Драл я ее недели три. Пух и перья только летели! Истинный Христос! Она однажды подушку зубами разодрала, так зашлась...
Тут Кориат из Вильны вернулся, кончилась наша любовь. Я даже обрадовался. А то к концу уж ноги не волочил, так она меня измочалила. И заметь! Дворня вся, вообще двор: и бояре, и дворяне, и холопы все за нее горой! Ведь знали все! Узнали. Но Кориату никто не проболтался! То ли любят, то ли боятся? То ли то и другое? В делах она умна! Бойка, хитра! Все под себя гребет! Своих не обижает и другим в обиду не дает. А Кориат, он что же... Раздолбай, сказать прямо... О людях не заботится, жену бросил, почитай... Ну, это не важно. Кориат опять в Вильну собрался, меня с собой. Там Олгерд на Новгород тогда наладился. Это зима уж была... да, 53-го года (1345 г.).
Перед отъездом княгиня зовет меня к себе. Прихожу. Девки все сразу из горницы вон. Сами! Смекаю, ладно. Подошел, руку поцеловал, она показывает: садись. Сел. Улыбается:
Ну что, шатун-медведь, уезжаешь?
Княжья воля...
Не печалься, ты все успел.
Что успел?
Затяжелела я...
Я аж на скамейке подпрыгнул. Ну, думаю, отец Ипат, попал ты, теперь хрен выпутаешься.
Смотри, если девку рожу найду и башку скручу.
Она улыбается, а я верю найдет и скрутит! Что ей стоит?
Ну, а если сына... и опять взгляд неподвижный, змеиный, страшный, главное дело ты сделал, осталось самое главное.
У меня сердце так и упало, но виду не подаю:
Слушаю, княгиня.
Есть у Кориата наследник! Любимый, единственный. На Волыни у Любарта. От бл...щи одной (так прямо и сказала). Пока он жив, твоему сыну, похлопала себя по животу, не на что надеяться. Так вот: того надо убрать. Понял?
Хорошо, что я сидел. Ноги так ослабли, вспомнить противно. Вот, думаю, и доигрался, пришла пора платить. А сам еще выпутаться пытаюсь:
Да как же я до него доберусь?
Это не твоя забота, Кориат тебя сам наведет.
Кориат?!
Кориат, Кориат. Ты глупых вопросов-то не задавай, не идет тебе. Если все сделаешь озолочу. Человеком сделаю, к сыну дядькой приставлю. И любить буду. Сильно. Хороша моя любовь?
Ох, хороша, княгиня...
То-то! Поезжай.
А ну как дочь?..
Еще попробуем! Пока не получится. Мне главное того убрать! Или боишься уже?!
Не сомневайся, княгиня! Не сомневайся, а сам-то я крепко засомневался... Дала она мне денег. И поехал я... Сначала с Кориатом в Вильну. Оттуда зимой на Новгород сбегали. Удачно. Потом на татар начали готовиться. Кориат домой наведался пару раз, я увильнул. Потом на татар пошли. Дальше ты сам все знаешь. Кориат действительно сам все устроил. Дескать, сын у меня на Волыни, поучить бы его надо, а ты грамотен шибко, латынь, вон, даже знаешь... Ну а надоумила его, конечно, она.
Я вообще-то никогда серьезно не думал, чтобы Митю... того... Шутка, младенца невинного жизни лишить, виданное ли дело!.. Бобер опять захрипел, забулькал, заворочался.
Да успокойся ты, хрен дубовый, чего теперь-то уж! Вот... А когда его узнал поближе, решил нет! Не быть тому! Сначала я просто хотел ноги в руки, да подальше куда-нибудь, что мне стоит! Но когда с Митей пообщался... сердцем к нему прикипел, истинный Христос! Богом сей отрок отмечен в глаза не могу ему смотреть! А память его нечеловеческая, способности, ум! И решил я остаться. Охранять. Подумал, уйду я, княгиня другого подошлет... Нет, нельзя уходить. Да и понравилось мне у тебя. По-доброму все, без подлостей, подсидок. Без злобы, без зависти. У княгини там змеиное гнездо... Я же говорю, все время начеку, все время оглядываешься.
А наследник как же? это были первые вразумительные Бобровы слова, он наконец уразумел, что монах ему друг и союзник, что он спас Митю от смерти, уже спас и дальше может помочь.
Э-э-э, воевода, тут оказалось интересней, чем можно придумать. Тут вообще дьявольская закрутка! Не женщина это, а сам дьявол! Змея! Помнишь, мы ведь когда возвращались, весть получили, что родила она.
Помню.
Ну! Мальчика! Федором назвали, все как надо. Больше мне, а не Кориату весть. Но начал я считать не сходится что-то.
Что?
По сроку! Выходило, недоноска она родила. Даже с самого первого нашего дня считать если, и то! Я гонца осторожненько порасспросил, как ребенок, слабенький небось, то да се, нет говорит, крепыш, горластый, глаза зеленые, настоящий Гедиминович! Что за черт? И вспомнилась тут мне одна мелочь: когда мы с ней кувыркались, груди у нее. Большие, горячие и крепкие как камень. А схватишь чуть покрепче сразу ой! Больно!
Ну и что?
А то! Не по комплекции. Плоская вечно была как доска, а тут... Понимаешь?
Не понимаю! искренне удивился Бобер.
Да беременная она уже была! Беременная со мной кувыркалась! И риску никакого дитя законное зреет, и меня захомутала, дескать для собственного сына постарается! Куда денется?!
Ну, это!.. Бобер даже слова не мог подобрать.
Вот и я о том же! Змея! Хуже змеи! И если б я Митю сдуру прибрал, сам вслед за ним быстренько бы отправился! Зачем ей такой свидетель? Вот я и остался... охранять. Сперва надеялся, может, отсижусь, может, отступится она, успокоится, как-никак свой сын теперь, прочувствует, может... Ан нет. Зимой, помнишь, воров поймали? Думаешь, простые это были воры? Ну а эти уже прямо по мою душу пришли. Кончилась моя спокойная жизнь, да и твоя, ну и Митина, конечно. Теперь, если я тут останусь, не дадут тебе покоя. Не будешь же за ребенком по пятам таскаться, да еще за таким ребенком.
Что же будет? и в голосе, и в облике Бобра было одно отчаяние.
Не дрейфь, воевода. Я тут покумекал малость. Слушай. Я теперь отсюда исчезну. Сегодня же ночью. Сегодня же должен исчезнуть и Митя.
Куда?
Есть у меня один дружок. Святой. На болоте живет.
А дальше?
Дальше? монах вздохнул. Пойду в змеиное гнездо. Скажу, что сгинул он. Но молва раньше меня должна донести. Понимаешь? А там, Бог даст, Кориат переменится, сына нового наследником назовет, или еще что, тогда не станет у княгини и повода за Митей охотиться...
А ты не боишься, что Кориат тебе голову оторвет? Монах пожал плечами:
Перед Кориатом-то я чем буду виноват? Что не уберег? Да ведь за это разве голову снимают? А что приперся, так делать в Бобровке стало ничего, да и забоялся, скажу, Боброва гнева...
А княгиня? Ты ведь только что говорил...
Княгиня да! Но с ней уж как Бог поможет. Не уберегусь значит, Его воля. Только меня тоже голыми руками не вот возьмешь. Поглядим.
Монах замолчал. Молчал и Бобер. Он понимал, что теперь приходилось во всем положиться на монаха. Обман с его стороны исключался. И все-таки тревога леденила душу.
«Вот как обернулось! Кто бы мог подумать?! Дитя невинное, малое, несмышленое и его извести!.. Эх, люди! Хуже зверей лесных! Наследство! Да пропади оно пропадом сто раз! А теперь?.. Куда его? Зная такое, да с собственных глаз! Но ведь и другого ничего не выдумаешь. Теперь только на Бога да на монаха надежда».
А далеко твой святой живет?
Не так чтобы... только добираться туда больно сложно. В болотах он, за Припятью.
Я сам должен знать. Увидеть, где он будет. Иначе...
Это само собой, мгновенно откликается монах, ведь если я из Новогрудка не вернусь, кто его тогда назад выведет? Но ум свой бобриный, Бобер, не теряй. Мальчонку спасать надо! Тут не до препираний, не до условий. Иначе... Да что иначе! Ухлопают парня, да и все! Пусть посидит в болоте. Клюквы, землянички поест. Его от этого не убудет, он себе занятий найдет, ты уж мне поверь. Зато жив останется. Слушай внимательно. Три дня ищи. Вот завтра раз, потом два и три. На четвертый день утром, как солнце взойдет, мы с Митей будем ждать тебя за речкой, за «гнутым» озером. Знаешь «гнутое» озеро?
Знаю.
Вот его бережком слева обогнешь и на солнышко. Там мы тебя и встретим. Понял?
Понял. Собрать бы вам чего...
Сам думай. Что донесешь... А мы налегке.
Ладно, вздыхает Бобер, вы налегке, а я...
Весть молнией облетела усадьбу. Пропал княженок! И монах пропал! Бабы голосили как куры. Охотники и дружина угрюмо посматривали в пол. Непонятно было и дивно. Конечно, монах мальчишку уволок. Только куда и зачем? Какая корысть? Разве ему тут плохо было? Где он еще таким барином сможет жить? Может, к Кориату? Но тогда красть зачем? А может, их обоих кто?
Припомнились тут и калики перехожие. Не иначе как с ними что.
Искать кинулись все. Основательно. Мальчика любили. И хотя монаха любили тоже, но если б дознались, что это он Митю украл, да нашли, растащили бы по косточкам, враз.
За три дня обшарили все. И кое-что откопали. Чуть приметный холмик под берегом, среди бобровых плотин приметил Афанасий, Алешкин отец. Разрыли. Там лежали и оба странника, и мордастый монах, заколотые в спину. Это совсем всех свело с ума!
Стали искать еще холмик, под которым мог лежать княжич. Ни у кого и ум не повернулся подумать, что под холмиком мог оказаться и монах все знали его дьявольское чутье, изворотливость, ум.
Воевода Бобер несколько дней метался как безумный, разослал гонцов во все концы, потом исчез сам. Его искать не стали, он предупредил, но волнение никакие могло улечься, по крайней мере до его возвращения. Когда же он вернулся, один и еще более молчаливый, чем прежде, никто даже не посмел подойти с вопросом. И все горестно успокоились. Решили, что эта несчастная жизнь, затеплившаяся слабым огоньком на пепелище великой любви, так и погасла, не разгоревшись, обреченная самой судьбой. И все же досадно было и непонятно, кому понадобилась эта маленькая, никому не мешавшая жизнь. И память о монахе стала чернеть, ибо никто не сомневался, что это он уничтожил мальчика. Все доброе, что он сотворил в Бобровке, померкло на фоне столь неслыханного злодейства, и по прошествии некоторого времени фигура этого весельчака и пьяницы превратилась в умах людей в нечто совершенно безобразное, ужасное, чем стали пугать непослушных детей.
6
«Скучно! Ох, как скучно!.. Куда они затащили меня? Зачем? И бросили!! Дед какой-то, сто лет... Остался бы отец Ипат сам, я бы с ним горя не знал. А этот... Старый какой! Сколько ему лет? Точно, видать, сто, не меньше. А уж тихий... А чего шуметь, когда все равно никто не слышит. Неужели он так-то вот всю жизнь тут и... Господи, да он чокнулся уж давно, наверное...»
Не бойся, сынок, не чокнутый я. Привык молчать, с кем тут поговоришь.
Мальчик аж подпрыгивает на скамейке, таращит глаза на деда, который раскладывает и перекладывает на столе пучки трав и изредка взглядывает на маленького гостя. Митю охватывает ужас, он и не понимает неужели он начал разговаривать вслух? Сам того не замечая. Если так, то он с ума сходит, если нет то дед колдун?!
Нет, не колдун я, не бойся. Просто слышать научился тут-то, в одиночестве. Одиночество полезная вещь для того, кто его не боится. Хочешь, и тебя научу.
А можно?!
Не всех. Но тебя можно. Ты, чую, слышать можешь.
Тогда научи! Мальчик вскакивает со скамейки, всю его тоску как рукой сняло. Но дед усмехается в белую длиннющую бороду:
Не вдруг... Большое терпение иметь надо, чтоб научиться. Если долго со мной пробудешь, научишься, а если скоро тебя заберут не успеешь.
А что, может, скоро заберут?
Не знаю, как получится.
Но когда-нибудь-то заберут?
Да не мучайся. Конечно, заберут. Не весь же век тебе тут со мной, старым, чокнутым, как ты говоришь, вековать. Тебе жить да жить, судьбами людскими вертеть, а не со мной на гнилом болоте плесенью покрываться...
Мальчику из этих речей почему-то высвечивается одно: если, скажем, я весь век тут просижу, то почему с ним? Ведь ему сто лет, он что, помирать не собирается?
Пока не собираюсь. Как соберусь, так и помру, а пока тебя вот надо поберечь да поучить, а там, глядишь, еще кого придется...
Мальчик уже не пугается:
Дедушка, а сколько тебе лет?
Не так много, сынок, как тебе кажется. Но я не считаю. Да и зачем считать? Разве это важно? Важно жить.
Да чего ж тут жить? Каждый день только лес и болото, болото и лес... и комары...
И-и-и... а ты чуешь, комары тебя кусают?
Нет, вроде...
А отчего? дед хитро щурится. А жизнь, она ведь не снаружи, она внутри... Вот не спеши, вот подрастешь поймешь.
Мальчик не собирается понимать. Ему как-то жутко и интересно, и притягивают к себе глаза старика, в которых мелькает что-то тяжелое, странное, какой-то темный, именно темный, огонек.
Митя уже знает способность своих глаз, от которых убегают, ускользают, прячутся все встречные взгляды, и сейчас хочет на старике еще раз проверить это, пытается поймать глаза старика, заглянуть в темные мерцающие зрачки, они манят, притягивают. Наконец ему это удается. Несколько мгновений Митя смотрит... ему кажется в бездонную пропасть! Эта пропасть вдруг распахивается вширь, затягивает в себя, он летит куда-то...
Митя закрывается ладошками, ему становится жарко, муторно, хочется лечь и уснуть, и одновременно тошно, жуть, тоска...
Он приходит в себя, почувствовав на щеках холод: дед держит его за плечи и брызгает в лицо водой.
Что это было, деда?
Ничего, сынок, ничего. Ты не смотри на меня долго, в глаза, и все будет хорошо. Ладно?
Ладно... Мальчик видит, что лежит на лавке, под головой у него какое-то дедово тряпье. Он встряхивается и садится.
«Вот какой! Думать про него не моги слышит, смотреть на него не смотри, стопчет. Колдун! Да еще какой! Может, меня чему научит?»
Дед покачивает его тихонько за плечи, смотрит в окошко. Мальчик успокаивается.
Деда, а отец Ипат хороший?
Хороший. Только несчастный очень. А хороший. И тебя сильно любит.
Любит... А что ж он меня тут бросил?
Не бросил, а спрятал. От лихих людей. И разве тебе тут плохо? И грибы, и ягоды, и мед...
Скучно... Болото кругом, не сунешься никуда.
Это ты верно. Смотри: и не суйся! Нырнешь никто и не услышит. И оглянуться не успеешь!..
Мальчик улыбается чему-то.
Дальше этой вот поляны без меня ни-ни! Если уж вдруг прижмет куда, только за козами, след в след, они не ошибаются. А скучать не надо. Я вот тебя травы научу различать, какая от какой болезни. Хочешь?
Хочу. Только ты лучше слышать меня научи.
Эх... это ведь долго, я же сказал... А вот травы покажу. Хоть сейчас. И зверя как от себя отпугнуть. Хочешь?
Хочу!
Ну так слушай. Ты, когда зверя увидишь, не пугайся его.
А какого зверя?
Да любого. Медведя или лося. Рысь. Волка, если он один. Кабана, если он не в стаде...
А если в стаде?
Если стадо, то все. Ничего тебе не поможет. Ноги в руки и прочь! Лезь на дерево и зови на помощь. С любым зверем договориться можно, если только он один, дед запнулся, помолчал и закончил тихо, даже с человеком...
А почему со стадом нельзя?
Стадо, оно стадо и есть. Прет в одну сторону, куда у переднего глаза глядят, в пропасть так в пропасть, в болото так в болото! В стаде каждый себя сильным чувствует. И правым. А зачем кого-то слушать, когда ты силен и прав? Поэтому для стада не существует доводов ни разума, ни даже высшей силы...
Даже Бога?!!
Даже! Стадо само себе бог. Оно себя правым считает, даже когда в пропасть катится.
Ну, волки никогда в пропасть не кинутся.
А при чем здесь волки?
Ну, тоже... стая...
Э-э-э, сынок! Стая не стадо! Это в чем-то совсем даже наоборот!
Значит, с ней можно договориться?
Нет! Тоже нет! В этом они одинаковы. Сила! Только в стаде сила слепая, а тут... Они ведь в стаю для чего собираются? Чтобы силой кого-то превзойти. Переломить и поиздеваться над тобой, над слабым, одиноким. Насладиться твоей мукой! Какие уж тут разговоры?.. Не-е-ет, от стаи надо подальше. Она еще хуже стада в тыщу раз...
Дед задумался о чем-то своем. Мальчик осторожно смотрит на него, и глаза его видит (правда, чуть вкось), но не ощущает ни слабости, ни сонливости дед далеко.
Вот и смотри, тот продолжает, но, кажется, сам с собой, а в мир-то сунешься все стадами бродят... А кто не в стаде, в стаи собираются... Отдельно человеку совсем места нет...
«Почему же?! Ну почему же?!! А дед мой? А отец Ипат? А Алешка? Неужели и они все стадо? Почему он так??»
Но вопросы эти сейчас кажутся мальчику недостаточно серьезными, не соответствующими моменту, дедову настроению, и он спрашивает другое, стараясь быть как можно серьезней:
Потому ты сюда и ушел?
Дед смотрит на него сначала отсутствующим взглядом, потом удивленно поднимает брови, потом обнимает за плечи, притискивает к груди и вдруг по-детски шмыгает носом:
Поэтому...
Митя грустно-грустно вздыхает:
А они остались...
Кто?!
Кто не в стаде и не в стае. Разве мало таких?.. Кто им поможет?..
Дед долго разглаживает и приглаживает густые, совершенно белые волосики на Митиной макушке. Кажется, он в полной растерянности.
Не знаю... но вдруг встряхивает головой, ну ладно, мудрец ты мой сивый, слушай дальше. Так вот: увидишь зверя не пугайся, а старайся в глаза заглянуть, взгляд его поймать. А когда поймаешь, говори ему грозно (не языком глазами): «Уходи! Уходи, а то плохо будет! Плохо! Очень плохо!» И повторяй это дальше и дальше, а сам рукой вот так сделай: пальцы так, ладонь так, и поверни, дед показывает. Мальчик несколько раз повторяет жест.
А получится?
А ты попробуй.
Давай, Шарика напугаю?
Нет, не надо! Шарика не трогай.
Тогда кого же?
Вот козы вечером вернутся, ты Федьку-козла и напугай. Запомнил-то все?
Все!
Ну хорошо. Теперь пойдем травы смотреть.
Долго ходят они по поляне вокруг избы, хлевов и загона. Дед выискивает, срывает, показывает в руке, потом как растет, крутит стебелек и листочки так и этак и рассказывает, рассказывает... Что надо сделать с этим листиком, как и куда приложить (или съесть, или с чем смешать, или отвар сделать), от какой болезни это поможет, или кровь остановится, и проч., и проч. ...На поляне интересных трав мало, дед подводит Митю к завалинке, где разложено множество сухих пучков, и снова показывает, объясняет, и так увлекается, что не замечает, как уже низко опустилось солнце, и как устал и уже невнимательно слушает его мальчик. Заблеяли возвратившиеся домой козы, и только тут дед опомнился:
О Господи! Хватит на сегодня. Ты, поди, устал?
Пить хочется...
Пойдем, пойдем! Я тебе кваску с брусникой... Ты запомнил чего-нибудь? Наговорил я тебе... Старик хихикает виновато, травы его слабость.
Митя передергивает плечами:
Запомнил. Почти все... Завтра проверишь. Правда, устал что-то. Пить...
Да, да! Пошли! Э! Вон, Федька вернулся. Ну-кося, попробуй, напугай его!
Мальчик несмело подходит к козлу, оглядывается. Старик ободряюще машет рукой:
Давай, давай!
Козел деловито тыкается носом в ладонь, в живот, ожидает чего-нибудь вкусненького. Митя берет его за рог и заглядывает в глаза, Козел замирает, потом начинает вырываться. Митя делает жест. Козел вырывается и с недовольным меканьем не спеша убегает в сарай. Дед смеется:
Ну как?
Митя с сомнением пожимает плечами:
Да он и так убежал бы, наверное. Они ведь не любят, когда за рог.
Не скажи. Теперь ласкаться к тебе он никогда не подойдет.
Ну-у... Мите становится жалко, зачем же тогда было пугать? Он ласковый... И смешной, мне с ним весело было... Зачем?
Затем, что убедился теперь можешь! Сила в глазах есть.
А обратно нельзя?
Нет, все! жестко отрубает старик. За все надо платить.
Мальчик не верит. Он бежит в сарай к Федьке, бросается к нему, хочет погладить, как тот любит, за ухом, но Федька, громко блея, кидается прочь. Митя выходит из сарая озадаченный, со слезами на глазах. «Значит, не обманывал дед, значит, вправду могу... Но тогда?..» Ему вовсе не радостно от такого открытия, а горько и жалко. «Как он сказал? За все надо платить. За что, «за все»? Вот за это умение? Но ведь так всех друзей растеряешь. А если не пугать? Если б я Федьку не напугал?»
Деда! А если б я его не напугал, он как? Сам не сбежал бы? Митя почти умоляюще смотрит на старика. Тот подходит, гладит ласково его сивую голову:
Тогда ничего. Ты думаешь, почему я тебе Шарика не дал пугать? Мальчик улыбается сквозь слезы, облегченно, но дед не дает ему радоваться:
Но ты запомни: если не хочешь кого напугать, в глаза тому не смотри! От греха... Понял?
Понял! Митя хоть и не понял, но обрадовался страшно; можно, значит, оставить все как есть, если осторожно!
А почему? Что, глаза у меня, что ли, нехорошие?
Хорошие, хорошие, дед улыбается, но тяжелые. Как у меня почти... Я давеча не рассчитал сдуру, переломил, чуть беды не наделал... Но ничего, подрастешь, еще силы наберешь. Редко такие-то глаза бывают. Я вот давно живу, а такие первый раз встречаю. Ты не бойся, но знай. Ты должен знать. Вот посмотри на меня, не бойся.
Митя с опаской поднимает глаза. Видит темные сполохи в глазах старика, но слабости, тошности в себе не чувствует. Правда страшно! Старик отворачивается:
Вот видишь? Ничего и не случилось. А оттого это, что у тебя тоже сила в глазах большая. Но ты ее в дело не пускай как зря, а только при великой необходимости.
Это когда же при необходимости?
Ну, медведь на дороге встанет... или лихой человек... А так смотри! А то всех вокруг себя распугаешь.
Мальчик осознает только, что заимел что-то грозное, опасное, что может наделать много бед.
Деда, а ты не сможешь его как-нибудь назад?
Федьку? Нет! Тут и я ничего не могу. Тут ошибаться нельзя. Ошибся не исправишь. Тут очень осторожным надо быть!
А что, с человеком тоже что ли так?
Хых! Еще как! Человеку и рукой иногда показывать не надо, только взгляни.
«Ну что за наказание! И что это за глаза такие? Как я узнаю, как с ними быть? Что можно делать, а что нет? Кто мне скажет, кто поможет?» мальчик расстраивается до слез.
Я помогу! Не бойся! С нами Бог, сынок! С нами Бог. Дед обнимает его крепко за плечи, ведет в избу. Успокойся, всему свое время. Все мы с тобой уладим, все разузнаем... Пойдем, посидим, кваску попьем, с брусникой...
Воевода! Монахов след отыскался! Станислав, начальник разведки, влетел к Бобру в горницу взвинченный, запыхавшийся.
Бобер сидел перед жарко пылающей печью, вытянув к огню ноги. На дворе стоял конец октября: сырость, холод, мерзость. Бобер только что вернулся с дальней заставы, устал, промок. На крик Станислава он, как ни странно, даже не повернулся, откликнулся невнятно:
Где отыскался?
В Новогрудке у Кориата сидит!
Ну.
Чего ну?! Воевода, ты что?! Монах отыскался!! Станислав, горячий и сам по себе, сейчас аж вибрировал, не мог стоять спокойно, топтался, как конь перед скачкой. Что делать будем?! Давай, я его сюда приволоку! Разузнаем! Или хочешь там его кончим. Говори!
Бобер молчал.
Чего молчишь?! Оглох? Говори, что делать!
Бобер повернулся наконец к Станиславу тяжело, всем туловищем, поманил к себе пальцем, тот кинулся, пригнулся, преданно заглянул в глаза.
Монаха пальцем не трогать. Бобер глянул жестко и приложил палец к губам. Кто весть принес?
Станислав, ничего не понимая, таращил глаза:
Егор. Ты ж его в Новогрудок посылал. А с ним Митя с Федькой.
Какие новости привезли? Князь Кориат дома?
Нет. Князь, говорят, аж в Ордене, с посольством. Может, до сих пор не знает ничего.
А что княгиня?
Поахала, говорят, да гонца к Кориату отправила.
А говоришь не знает. Что еще?
Больше ничего.
Про монаха уже раззвонили небось?
Бог с тобой, воевода! За кого ты нас считаешь? обижается Станислав.
Разведчикам прикажи молчать. А то вся Бобровка в Новогрудок кинется монаха добывать. Монаха, говорю, не трогать. Не виноват он.
А чего ж сбежал?
Напугался. Что его тут из-за Мити за яйца подвесят. Ты бы не сбежал на его месте?
Нет!
Ну и дурак. Иди, скажи Егору и ребятам его.
Как прикажешь, воевода... только я бы...
Иди, иди...
Станислав, сникнув, уходит.
«Ах, отчаянная башка! Зачем же ты на рожон-то полез? Действительно, в змеиное логово. Ведь там тебе куда ни сунься п...ц! Кориат сгоряча, как узнает, прихлопнет. Он не тронет, княгиня изведет. И что мне тогда делать? Так и держать Митю на болоте, пока княгиня не... Или самому убийц к ней подсылать? Бобер кладет руку на грудь и поднимает голову. Простите меня, великие Боги! А может, он решил сам?!.» и в мысли его заползает ужасная догадка.
Дед, когда ж монах придет?
Этот вопрос надоел деду несказанно, мальчик трастит его уже шестой месяц. На дворе январь (48-го), трещат нешуточные морозы. Болота позамерзали, снегу навалило. На зайцев можно охотиться вволю. В заячьей охоте Митя заткнул деда за пояс: и петли ловчее ставил, и так с луком на тропе мастерски косых подкарауливал Алешкина школа.
Сейчас они вернулись с охоты, притащили пять крупных беляков. Митя сдирает шкуры, а дед взял приглянувшуюся тушку, освежевал, готовится варить похлебку. Похлебка дедова страшно нравится Мите, густая, наваристая, с капустой и брюквой, с какими-то лесными травками. Одно жалко хлеба нет. Да Митя уж привык, репу пареную вместо хлеба прикусывает.
От печи тепло и светло в избе, хотя на дворе уже смеркается. Дрова пылают ярко, дым стоит высоко, не ест глаза, быстро убирается в волоковое оконце, сейчас на улице мороз, тяга хорошая, и они открыли только одно из трех, самое верхнее тяги хватает, а тепло не уходит.
На столе у деда горит свеча, по виду самая настоящая. Дед презирает лучину и никогда ей не пользуется. Летом набирает мешками смолу, растапливает ее, как-то смешивает с гусиным и еще каким-то жиром и делает свечи, которые горят ярко-ярко и долго.
Дел у деда с Митей много: чистить хлев, кормить и доить коз, колоть дрова, снег отгребать, охотиться, добытое разделывать да к хранению приспосабливать. А еще каждый седьмой день баня и стирка. Ну и еду готовить, печь топить. И разговоры их всегда почти вокруг дел крутятся. Но вот выдастся такая минутка вздохнуть, расслабиться, погреться у печки, и княжич сразу за свое: когда монах...
Ах ты, Господи! Что ему отвечать? Отрезать не знаю! сразу все уважение потеряешь, общение загубишь. А ведь его уму-разуму учить надо в разговоре, когда ему интересно, когда он от тебя умного слова ждет, когда верит, что ты все знаешь. Надо дать понять, что ты не всесилен, но сохранить общение. Как? А он все свое: монах...
Мить, ты, когда гром гремит, что делаешь? О чем думаешь? Митя передергивает плечами в недоумении.
Ну? Гром загремел...
Ну, дождь пойдет.
Так что будешь?..
Ну, прятаться побегу.
А может, не надо прятаться?
Как же не прятаться?
А зачем?
Хм... Да ничего. Вымокнешь и все!
И больше ничего?
После долгого молчания:
Ничего.
А вот гром небесный чей этот знак?
ЕГО.
А вдруг не ЕГО.
А кого?
Ну... антихриста...
Так ведь небесный! Не может быть не ЕГО. Антихрист из-под земли загремит.
Хм, пожалуй... Дед смущается, думает про себя: «У него все по полочкам разложено, и сомнений никаких, а я, старый...»
Ну ладно. Но ведь пока гром не прогремит, ты прятаться не побежишь?
Нет.
Так вот и мне гром небесный пока не возвестил. Потому и тебе не говорю ничего.
Долгое молчание.
Понял ли, отрок, уразумел ли?
Уразумел... опять долгое молчание, потом, ...значит «мочало»...
Что значит «мочало»?
Мне отец Ипат все втолковывал: если человек на шаг вперед не видит, значит, так себе, «мочало».
Как на шаг вперед?
Да так... ты такой... знаешь все. И зверя отпугиваешь, и кровь останавливаешь, и слышать умеешь, и всяко умеешь... А вперед, стало быть, заглянуть не можешь... Значит... мальчик очень по-взрослому грустно вздыхает.
И тут дед Иван (первый раз за много лет и так искренне!) вскинулся и возмутился, и впервые за всю свою праведную жизнь в лесу забыл себя:
Да ты понимаешь ли, отрок, что это видеть на шаг вперед?! Ведь это дар Божий! Ведь это ЕГО мысли знать надо, это тебе не травы, не звери, не голосок твой слабенький среди щебета птичьего!..
А отец Ипат мог...
Что?! Да ты знаешь, какой он грешник?! Да он не только грешник, он... дед даже руками замахал, а Митя удивленно уставился: что это с дедом?
Да чтоб ЕГО мысли постичь, не просто жить праведно надо, а святым стать, а ты...
А отец Ипат мне раза три предсказал, что будет.
Так не его это заслуга, а дья... дед осекся, затряс головой и сел на лавку. Он вдруг понял, что сейчас тут сидит меж ними дьявол и искушает его (ведь не дитя же неопытное ему искушать!), именно его, а он не выдержал этого искушения, простенького, бесхитростного! Ай-яй-яй! Ослаб ты в одиночестве-то, занесся в гордыне, отвык от страстей людских и теперь оказался перед ними беспомощным, слабей ребенка... Перед ними, а значит пред дьяволом. И Ипату подсказал, конечно, дьявол! Ну а ты?! Если ты помогаешь Ипатию, то помогаешь дьяволу! И этот агнец, пред тобой сидящий, не агнец, а исчадие ада! Конечно! Как же я сразу-то?.. И взгляд его, и память невозможная, и ловкость... А разговор! А вопросы эти! Мечен, мечен он дьяволом! И твоя миссия, ниспосылаемая Богом, теперь ясна...
И дед взглянул на ребенка без трепета и все решил про себя: отроку сему отсюда отлучиться НЕМОЖНО. Здесь жить можно, но уйти отсюда нельзя!
На болото опустилась ясная, тихая, морозная ночь. Звезды прыгали и кувыркались в студеном небе. Луна сияла так, что тени от деревьев на снегу казались черными. Тесины на крыше то и дело бабахали с сухим подтреском, лопаясь от мороза.
Дед Иван, напоив, как обычно, мальчика на ночь козьим молоком, уложил его на лавке, укрыл одеялом, а сверху еще полушубком, и когда тот мерно засопел носом, отошел, уселся прямо на пол перед дотлевающими в печи углями и долго сидел, укрепляя себя и размышляя, как осуществить открывшееся ему вдруг сегодня. Но в голове было нестроение, а в душе тоска. Дед решил посоветоваться с НИМ и встал на колени перед мерцающей в углу лампадкой. Стал молиться, прося ЕГО научить и укрепить в необычном и страшном деле.
Но мысли не хотели сосредоточиться на молитве, вились вокруг давешнего с мальчиком разговора.
«Что ему мог предсказать этот бродяга?! Наплел чего-нибудь, заранее известное, удивил что дитю малому надобно? Так что, может, и нет тут никакого дьявола? Ты сам-то ведь удивлял, и без всякого дьявола...»
Тут на крыше оглушительно грохнуло, дед вздрогнул и вскочил на ноги.
«Нет! Не обошлось тут без антихриста! Но не в монахе он был и не в ребенке, а тут, рядом с ним самим, ему нашептывал, и сейчас нашептывает! Ему! Только ему! Как он сразу не догадался, не ощутил, что поддается дьяволу?! Слаб, слаб стал... Действительно чокнулся от старости и одиночества. Может, и вправду, нельзя от людей убегать?..
Ведь это ж в какую голову такое забредет: дитя, сироту, создание Божье и загубить! Чего ради?! Что тебе почудилось?
Ведь это дьяволу отрок сей дорогу перешел! Вот он и мечется, и лютует! Подбивает злых, соблазняет слабых! Чтобы не дали отроку подняться, окрепнуть.
Господи! Велика сила твоя! Неизмерима мудрость твоя! Благодарю тебя, Боже великий и справедливый, надоумил ты неразумного раба своего!»
Дед упал ниц перед иконой и долго, истово молился.
Луна, совершив часть своего ночного пути, проткнула своими лучами тонко выделанный бычий пузырь на окне, протянула светлую дорожку к лавке, где по-прежнему ровно, громко сопел Митя.
Старик поднялся с пола, перекрестился еще раз на икону, подошел к Мите, опустился возле на колени, поправил съехавший полушубок.
Что может быть прекраснее спящего ребенка? Луна давала много света. Дед залюбовался, вспомнил, ужаснулся, слезы потекли из глаз.
Митя неожиданно открыл глаза, мгновение разглядывал старика, вдруг улыбнулся, прошептал:
Не плачь, деда. Я с тобой!.. повернулся на бок и снова засопел.
Этого уже старик не смог вынести. Он выскочил в промерзшие сени, ткнулся лицом в развешанные по стене пучки трав и по-детски, со всхлипами, разрыдался.
Бог и дьявол всегда рядом, а из людей кто уповает на первого, кто надеется на второго, но каждый думает, что он прав, однако на этом не останавливается, начинает считать неправым другого, но и на том не успокаивается, а пускается этого другого поправлять. Тут и начинается...
Интересно, к чему бы пришел человек XIV века в осмыслении окружающей его действительности, имей он теперешние информационные возможности?
Тот же Олгерд. Те же Любарт с Кориатом. Ну, эти-то по меркам того времени знали много положение обязывало. И то... А вот взять нашего отца Ипатия или, тем более, деда Ивана?
Может, подумал бы каждый из них, что наступает, да что там наступает! уже наступил, идет, в самом разгаре! Армагеддон!
Судя по тому, что творилось, вполне!
Век словно с катушек спрыгнул, обезумел. Хотя, если призадуматься и рассудить, мало мы отыщем времен, не заслуживших такой оценки, да и найдем ли вообще, тем не менее...
На западе разгоралась Столетняя война, втянувшая в свою орбиту в конце концов почти всю Европу, и уже произошло одно из самых ужасных и, с точки зрения главных действующих лиц эпохи рыцарей, истреблявших друг друга хотя и жестоко, но «по правилам», соблюдая перерывы на обед и церковные праздники, несправедливых и оскорбительных для благородного сословия событий.
В прошлом (1346) году, в сотне верст от города Кале простые английские мужики перестреляли из своих огромных луков полторы тысячи благороднейших рыцарей Европы, как кроликов, отчего остальные десять тысяч, может, с досады, а может, с горя кто их, благородных, поймет? порубив и передавив собственную пехоту, разбежались. И банды наемников, бывших в сотню раз страшней любых разбойников, так как никого не боялись, ибо имели официальный статус, захлестнули ту часть земли, которая теперь называется Францией, и залили ее слезами и кровью.
Папский престол неустанно хлопотал о расширении своих владений и бредил возрождением крестовых походов. Направить их по старой дороге, где могущественные сарацины давно и крепко прищемили хвост защитникам гроба Господня, было уже невозможно, зато вырисовывалась заманчивая перспектива двинуться на восток вдоль балтийского берега. Здесь у папы был могучий форпост орден Крестоносцев, возникший еще в 1237 году в результате слияния орденов Тевтонского и Ливонского. Очень важно, как прекрасно совпали здесь интересы божьи и людские, то есть алчность немецких рыцарей до новых земель и папы до новой паствы. Ведь соседи с востока были язычниками: их надо было просвещать, их надо было обращать. Тем самым грабеж и убийство непросвещенных литвин превращались в богоугодное дело. Почему бы не ограбить и не убить, если это во славу Божью?!
Если даже не смотреть дальше на восток на Русь и раскинувшуюся за ней Орду, а далее Мавераннахр, Арран и проч., где творилось вообще черт знает что, если не вспоминать, что на все это, на весь этот копошащийся муравейник особей, упорно друг друга уничтожающих, на европейцев и азиатов, христиан и язычников, злодеев и праведников, старых и малых всех без разбору, периодически наползала еще и «черная смерть» и то: чем вам не Армагеддон?! А если посмотреть?! Ведь чума выкосила в XIV веке 2/3 населения Европы!
К счастью для себя, люди, жившие в Новогрудке, в Луцке, Бобровке, в лесах и на болотах Волыни, знали очень малую частичку этих ужасов.
Это ведь древние мудрецы, жившие относительно разумно и благополучно, говорили, что «всякое знание есть благо». После них христианский мудрец сказал уже совсем другое: «Во многой мудрости много печали». А простой крестьянин и заключал просто: «Меньше знаешь крепче спишь».
Не знали и не стремились знать, что там, вдали. Знали только, что вблизи, а вблизи было обычное: разбой, война, потери и добычи, кто смел, тот и съел, не зевай поворачивайся, ты не укусишь тебя сожрут. Вот и вся мудрость. И руководство к действию. Всем! А князьям особенно.
Орден висел над Литвой непреходящей угрозой. Его цели были всем понятны и, как мы уже убедились, перед Богом оправданы: искоренить язычество, насадить святую веру, что на обычном языке означало, разбить и разграбить Литву, наставить там своих замков, непокорившихся язычников сжечь, покорившихся крестить и превратить в подданных Ордена. А дальше начать войну с православием, заблуждением во много раз худшим, чем язычество, идти на восток, утверждая святую веру.
Литва, в первую очередь в лице Олгерда, была с этим категорически не согласна. Олгерду вообще на христианство было глубоко наплевать, его вполне устраивал Перкунас с его окружением. Литовский глава не терпел (а кто потерпит?!), когда лезли в его дела, требуя к тому же, чтобы он отрекся от своих богов и начал креститься. Орден требовал делать это слева направо, русские священники справа налево, и обещали и ему, и друг другу за несоблюдение требуемых правил на небе геенну огненную, а на земле оторвать башку.
Олгерд искренне изумлялся, а брат его Кейстут возмущался аж до бешенства какая Богу разница, если кто-то, обращаясь к нему, махнет рукой справа налево или наоборот! Какая глупость! И этому богу надо поклоняться?!
Но для тех, кто к ним приставал, разница, оказывается, была, да такая, что они из-за нее готовы были перегрызть друг другу глотки.
Коли бы только друг другу Перкунас с вами, грызитесь! Но ведь они и Перкунаса не хотели оставить в покое!
Православные христиане, атаковавшие бедных литвин с противоположной стороны, и тактику имели противоположную. Если Орден грозил войной государству извне, то православные подтачивали язычество «изнутри», разлагали, так сказать, и до того обнаглели, что в прошлом году недалеко от Вильны, под самым носом у Великого князя разорили языческое капище, а деревянных идолов сожгли. Это было уж чересчур!
Не найдя виновников, Олгерд все-таки нашел способ дать христианам почувствовать, кто в Литве хозяин. Он ревностно соблюдал языческие обряды и на очередное жертвоприношение Перкунасу нарочно пригласил весь свой двор, больше чем наполовину состоявший из христиан. Все поняли, куда клонит многомудрый князь литовский. И испугались. Не испугались лишь трое его русских придворных: Антон, Иван и Евстафий, заявившие, что в Перкунаса не верят, а потому и в действе сем участвовать не будут. Чем и привели Олгерда «в гнев велик». Их схватили, жестоко пытали огнем (видимо в напоминание о сожженных идолах) и повесили.
Предполагалось, что христиане притихнут, оказалось наоборот. Казненных возвели в ранг мучеников, языческих богов начали проклинать, русское население заволновалось.
Мало того, Олгерд спровоцировал Орден! Рыцарям, может, и на руку оказывалось, что казнили их злейших врагов православных. Но ведь казнили христиан! И вся многотрудная миссия Кориата в Мальборке зимой 6854 (с 1347 на 1348) года провалилась. Орден решил воевать.
До Вильны осталось меньше дневного перехода. Сегодня к вечеру Кориат рассчитывал добраться до места. Сегодня...
Он возвращался из Мальборка ни с чем. Да если бы ни с чем! Очень даже с чем! С войной!
Таких неудач Кориат не знавал. Словно на стену налетел! Все друзья, собутыльники, знакомые делали честные морды, отворачивались, прятали глаза. Всякий из них был не прочь пообщаться с приятным человеком, и выпить, и закусить, и анекдот его веселый послушать, даже нажраться в конце концов за его счет до пьяных слюней и падения под стол... Но с Литвой, которую он представлял, никто общаться не хотел.
Литва притесняла христиан. Литва обидела святой престол. Литва должна быть наказана.
«Так что извини, друг!» читал Кориат на всех лицах. Война была делом решенным, и встреча с Великим магистром это только подтвердила.
Кориат возвращался «ничтоже успеша», тяжело размышляя над проблемами предстоящей кампании. О своих делах он старался не думать. В Ордене-то оно и некогда было, зато теперь, в долгой дороге, сквозь невеселые мысли о войне прорастали, перли, застили думы еще более тяжкие: о доме, Бобровке, о потерянном самом любимом на этом свете существе. И трепыхалось где-то на самом донышке слабенькое: «А может, найдется еще? Может, жив? Ведь не нашли же никаких следов того, что он...» и щемило в груди.
Об исчезновении Мити он узнал в Вильне перед самым отъездом в Орден. Что можно было сделать? Ровно ничего! Ничегошеньки!!
Напился до свинского состояния, плакал три дня, да собрался скорее к немцам, чтобы хоть куда-то как-то отвлечься. А теперь думал: надо узнавать, надо все переворошить, все вверх дном поднять, а узнать. Надо в Бобровку. Там же Бобер, там же Ипатий, неужели они так вот все и упустили, и успокоились?! Правда, что-то там про Ипата донесли, будто исчез... Странно... Да, страшный год... во всем неудачный... И война впереди.
Князь, нас встречают. Смотри!
Вижу.
Навстречу двигалась целая процессия, с санями, с флажками на пиках. «Отчего так пышно? Или думают, я им хорошее что везу?» Действительно, их встречали. Люди Олгерда. Почтительно поприветствовали, сказали, что Великий князь ждет с нетерпением. Попросили Кориата и ближайших его советников, Леонарда и Байгарда, пересесть в сани и помчали по накатанной дороге в столицу.
Ну, какие новости, Арвид, как вы тут живете? Рассказывай.
Живем понемногу, Арвид отводит глаза, а новостей от тебя ждем. Князь Олгерд начал готовить крупный поход, но как всегда: куда пойдем знает только он. Может, это и от твоих новостей будет зависеть. Что ты нам привез?
Что привез, то привез, криво усмехнулся Кориат, скоро узнаете. Что из Новогрудка, какие вести? С Волыни? Не отыскалось следов княжича Дмитрия?
Не отыскалось, Арвид смотрит вниз, а из Новогрудка вести плохие...
Что еще?! Кориат выпрямился, засверкал глазами. «Неужели опять что с детьми?! С дочками? Или с маленьким Федькой?!!
Ты уж того, крепись, князь, воля Божья...
Что?!
Жена твоя, княгиня Ольга...
Ну!
Померла две недели назад.
О, Господи! Кориат, чувствуя себя последней скотиной, вздохнул почти с облегчением.
«Все-таки не дети. Господи! Прости меня, грешного! Разве можно так?.. О жене... матери моих детей... покойной к тому же... Но не могу... Как я ее не хотел, длинношеюю! Какая же она язва была!.. Из-за нее все мои мучения, из-за нее Митя был от меня вдалеке... Был бы при мне, может, и не пропал... А ведь без нее тяжко будет. Как она двор держала! Как Олгерд ее уважал! Прислушивался! Как она с братьями моими разговаривала... Упокой, Господи, душу...»
Что ж с ней случилось?
Да так как-то... занедужила, говорят, слегла... Не болела, не горела, слабела, слабела и как заснула.
«Странно... Странная хворь, странная смерть... Не подпустил ли кто порчу?.. Только кто, за что?.. Хотя...»
Что ж не известили меня?
Олгерд не велел. На похороны ты не успевал, а в делах была бы великая помеха.
Да-а-а... Мудрец князь Олгерд. Только зря, пожалуй, он мудрил, вряд ли мне это помогло.
Чтотак?! вскинулся Арвид.
Ничего...
Олгерд упредил рыцарей и собрал все силы Литвы для удара по Ордену.
Перед самым Крещеньем, 8-го января, Бобров полк выступил вслед уже ушедшему вперед Любарту в сторону Трок, где был назначен общий сбор. Первый переход оказался самым трудным тропой выбирались на широкую дорогу. Устали и иззябли. Мороз трещал изрядный (по нынешним меркам градусов двадцать) Крещенье.
Было тихо и ясно, с неба, хотя на нем не было ни облачка, сыпался, как из воздуха нарождался, меленький редкий снежок, почти иней.
Солнце спряталось быстро, на дорогу вышли уже в темноте. Шатров не ставили, разместились у костров, огородившись с внешней, холодной стороны попонами, шатровыми полостями.
Бобер после ужина еще раз обошел лагерь, смотрел, как устроили коней, боялся застудить. Вернувшись к своему костру, он быстро устроился у самой попоны, наклонно на кольях натянутой для сбережения тепла, завернулся в куний плащ и успел уже задремать, когда из-за попоны протянулась чья-то рука, легонько ткнула его в бок:
Проснись, воевода, дело есть.
Кто тут? Бобер стряхнул с себя сон.
Узнаешь не удивляйся, а главное не ори, и из-за попоны выползло укутанное по самое глаза в лисий мех чучело.
Да кто?!..
Я это, я, воевода, Ипатий.
О, Господи! Каким тебя ветром?
Да все тем же... Какие в Новогрудке дела слыхал?
Насчет княгини-то? Дошло до нас... Как же это случилось?
Бог, Бог ее прибрал, воевода, не спрашивай ничего, а молись за упокой души, и еще молись, что все так удачно кончилось.
Да я уж и так! Должник я перед тобой, отец Ипат, по гроб и за гробом.
Не передо мной, а перед Ним!
Хорошо, хорошо, перед Ним. Ну, а зачем ты сюда-то приперся? Увидит кто еще пристукнет сгоряча.
А я хочу с тобой наладиться. Вы, никак, на немца собрались?..
Ты подурней ничего не выдумал?
А что?
Да ведь на немца!
Ну и вот! Охота мне с ними поквитаться. За жену и за детишек.
Давай в другой раз.
Почему?!
Почему, почему!.. По кочану! Немцы! Я никого из соседей не боюсь, а вот их опасаюсь. С ними всегда лоб в лоб, и чей лоб и зубы крепче! А ну как убьют меня? Обыкновенное дело. А ты туда же. А если обоих нас? Кто тогда Митю из болота вытащит?
Монах молчал.
Молчишь? Вот и молчи! Сейчас же исчезни отсюда. Дождись результатов похода. Если меня убьют, Митю отведешь к отцу. И тогда там, у Кориата, попытайся при нем остаться.
А ну как и Кориата убьют? Тьфу-тьфу-тьфу!
Не убьют. Он не участвует в походе.
Ишь ты! Как же так?
Ничего тут хитрого. Ему потом с немцами мириться. Так сподручней, сам понимаешь.
А если нормально все кончится?
Тогда тащи Митю в Бобровку сразу, хватит ему в лесу сидеть.
Ладно. Значит, я схоронюсь где-нибудь там, от Вильны недалеко, чтобы узнать скорей, как выйдет. А ты чего боишься? Что, войск мало? Или немцев много?
Немцев черт их знает... А у нас народу много набралось. Кейстут ведет 15 тысяч, он всегда на рыцарей горяч. У Любарта 9 тысяч, никогда столько не собиралось. Там сам Олгерд из старых своих уделов потянул, из Витебска, Полоцка... Наримант сколько-то приведет. Даже смоляне придут. За пятьдесят тысяч переваливает.
Ну, брат, это силища! Чего ж ты опасаешься?
Так как-то... С немцами всегда у нас хреново идет. Крепки! Просто крепки, сволочи! Вот и опасаюсь.
Второго февраля 1348 года сорокатысячная армия крестоносцев, составившаяся из немецких, французских и английских рыцарей, разгромила литвин в жесточайшем, длившемся целый день, сражении на речке Стреве.
Битва эта оказалась прообразом другой великой битвы, которая произойдет через 62 года немного западнее, в Зеленом Лесу недалеко от Танненберга.
В этот же раз стоявшие в центре Пинский, Витебский, Полоцкий и Смоленский полки были наполовину вырублены рыцарями, потеряли только убитыми почти 10 тысяч человек, но не побежали и позволили более-менее организованно уйти всему войску с наступлением темноты.
Князь Наримант Гедиминович, бившийся в центре, погиб.
Досталось всем. Полки Любарта, стоявшие на левом фланге, потеряли около пятисот убитыми и больше трех тысяч ранеными. Ранен был сам Любарт, правда, легко. А вот Бобру не повезло крепко. Получив в бок стрелу, он отмахивался от троих, пока не ослабел от потери крови. Ударом меча ему отсушили правую руку (после выяснилось переломили), вышибли меч и шарахнули, уже беззащитного, по голове. Добрый шлем спас ему жизнь, удар пошел вскользь, только контузив, но обрушился на левое плечо и поломал ключицу. Дружинники отбили, как они думали, мертвое тело, вывезли из боя и там только увидели, что командир их жив и жив останется.
Монах узнал обо всем случившемся через неделю.
Смеркается. На дворе все сильнее пошумливает ветер. Запасают тепло на ночь, разогревают ужин, кипятят воду дед любит заварить кипяточком зверобой с мятой, да угоститься на сон грядущий с медком.
На ужин сегодня подкопченная гусятина, тушеная с капустой. Вкусна, Мите нравится больше зайчатины.
Хорошо! Тепло, уютно, покойно. И дела все по хозяйству сделаны. Сиди, да смотри на огонь. Теперь и дров много не надо, избу завалило снегом по крышу, как под одеялом. Они откапывают после каждой метели только дверь да одно из двух окон, которое смотрит на юг, к солнышку.
Митя у деда пообвык. Когда и затоскует, а когда, как сейчас вот, даже блаженствует. А что, действительно... Хочешь, переводи своего Плутархоса, много еще нетронутых листов, хочешь деда слушай. Тот как начнет про свои травы... Ему поверь так все на свете от трав. Интересно, да уж слишком много. Так ведь разве травы только? Чего хочешь разобъяснит, чему хочешь научит.
Вот и слышать у Мити иногда уже получается!.. Когда не смотришь на деда, а представляешь себе его лицо и вглядываешься в него внимательно, становится видно шевелящиеся губы, и будто шепот... Только тихо очень...
И зверей пугать... Месяц назад они, когда проверяли капканы, наткнулись на лося. Дед шепнул сзади: пугни. Митя, хотя и оробел, но виду не подал, сделал все, как учил дед, и лось замотал головой и кинулся прочь, сминая на пути густой подлесок.
А сколько примет дед ему насыпал! Когда бы и от кого узнал Митя, что унять головную боль можно быстро, прислонившись щекой и виском к березке и постояв так минуты три, и наоборот если ночью, не разобравшись, устроишься на ночлег под осиной, положишь голову близко к стволу, утром обязательно проснешься с головной болью.
А как кричат птицы перед дождем... А когда змеи выползают на пеньки... а почему медведь начинает реветь ночью... и т. д. и т. д. Митя чувствовал, что его буквально распирает от полученных знаний, он прямо «кожей и животом» ощущал, насколько больше стал знать, насколько «умнее» стал за эти полгода, а вспоминая свой сюда приход, поражался, каким же слепым и беспомощным был тогда. А ведь уже чем-то гордился, считал себя дошлым и ловким. Дурачок!
Не раз еще оглянется Митя на пройденное, не раз ощутит свое «тогдашнее» ничтожество по сравнению с «теперешним» состоянием! Но это было начало, потому и воспринималось особенно остро.
На дворе залился-заголосил Шарик. Дед Иван замер, испугался: «Кого Бог занес? Случайно сюда не забредешь, разве уж очень заплутаешь, и то зимой, когда болота позамерзли...»
Митя тоже замер, аж шея вытянулась:
Деда, чужой кто-то!
Может, зверь лесной забрел? Дед делает равнодушное лицо.
Какой зверь?! Разве на зверя он так?!
Верно, сынок, верно... на зверя не так... Ну что ж, пойдем посмотрим, может, заплутал кто, а может...
Глазенки у Мити вспыхивают:
А может, дед?! Или монах! и он бросается к двери.
Цыц! Стой! дед даже кричит, Митя впервые слышит, чтоб дед кричал, и замирает.
А ну, собирай свои монатки и в погреб! Мигом!
Митя понимает. Начинает быстро одеваться, стаскивать свои вещи к творилу.
Дед медленно обувается, одевается, поджидает, пока соберется Митя, потом выходит.
Митя открывает погреб зажигает коптилку и, столкнув вниз свое добришко, спускается сам. Убрав все хозяйство в ларь, поднимается с коптилкой по лесенке к творилу, усаживается на верхней ступеньке и задувает огонек.
Шарик замолчал, значит, встретили гостя. Кто?! Времени проходит чуть, слышно дверь отворяется, и голос, который Митя узнал бы из всех:
А ну, а ну... Господи баслави, показывай, показывай, как вы тут... О-о-о! Теплынь! А я задубел страх! Думал в сугробе ночевать, а тут еще буран собрался... Елки колючие! А тут пес ваш забрехал!
Митя отбрасывает творило и выскакивает стрелой.
Отче!!
Отец Ипат, похудевший, с запавшими глазами и щеками, но веселый, бодрый, отсиживался, отлеживался, отсыпался у деда Ивана неделю.
Появилась у него маленькая странность: заглядится надолго в одну точку, как уснет, а очнется обязательно перекрестится. И еще: ничего не рассказывал, только спрашивал. То деда, то Митю, как жили, что делали, чему научились, много ли переписал Плутархоса. Когда Митя достал-таки его своим: когда домой? Отрубил коротко: пойдем, скоро к деду пойдем, собирайся!
В первый же вечер он потащил хозяина в омшаник, где у того вместе с пчелами зимовал и мед, а запас, который дед держал в избе, монаха никак не устраивал.
Припер огромный (с полпуда!) кусок, нашел в чулане двухведерную корчагу, натопил снега.
Зачем со снегом-то возиться? Вон колодец! удивился дед.
Ты ничего не понимаешь, отмахнулся монах, лучше найди мне хмеля в твоих запасах. Али не держишь, коль без хлеба живешь?
У меня всяка трава найдется! обиделся дед.
Этт хоррошо! потер руки Ипатий, тогда еще мяты захвати. Когда дед принес, что требовалось, монах бросил травы на дно корчаги, шарахнул туда снегового кипятку, накрыл полушубком и подождал минут пять. Обстругав, чтобы пролез, всунул весь мед, вылил остальной кипяток из ведра и взгромоздил с дедовой помощью корчагу на печь. Накинул на горловину тряпицу, накрыл деревянным кругом, а на круг положил тяжеленный камень, за ним Мите пришлось по холоду бежать в баню, где у деда был для каменки запас.
На следующий день, хотя завертела порядочная метель, истопили баню. Втроем в ней было не поместиться, и Митя подумал было, что сначала пусть искупается гость, но тот погнал вперед хозяев, сказав Мите:
Ты ничего не понимаешь! Купайтесь и готовьте ужин.
Дед с Митей искупались и стали готовить ужин, и приготовили, и ужин стал остывать, и пришлось изощряться греть, да чтоб не подгорело в так жарко пылающей печи, а монах все купался.
Дед молчал, только посмеивался в бороду. Митя нервничал и есть хочется, и время к вечеру.
Пойду взгляну не угорел ли? Митя выскочил за дверь в круговерть снега и услышал тонкий поросячий визг, потом низкий медвежий рев, а когда глаза обвыклись в мельтешении снежинок и уже сгущающейся темноте, увидел, как голый монах катается по сугробу, издавая эти непотребные звуки. Митя не успевает удивиться, как монах вскакивает и с воем стрелой улетает в баню. Митя возвращается в избу.
Ну, чего он там?
В сугробе валяется и визжит, как боров.
Любит... это он всегда так-то, как ко мне приходит.
Сколько же можно?
Пока два веника об себя не обломает и вода не кончится. Монах вваливается в избу с великим шумом, орет с порога:
Ооо-о-хх, дед Иван! Спаси тя Христос! Хорроша твоя баня! Нигде такой нет! Духовита страсть! и хлопает дверью.
С печи слышится будто мышиный писк, потом удар, что-то громыхает о приступок и на пол! На ноги монаху!
Ой!! Еб-ба-ба-ба-ба! Баа-а! ревет тот и где стоит, там и садится.
Что?! кидается к нему Митя.
Ё-ба-ба-ба-ба!!! голосит монах, держит обеими руками левую ступню, раскачивает ей из стороны в сторону.
Дед Иван взбулькнул в бороду, подошел, присел на приступок:
Вот скажи, Ипатий, разве не Бог епитимью сию послал?
За что-о-ооо?! ревет монах.
За пьянство.
Дыть я ведь еще не начал! А он уже?! монах вдруг умолкает, встает, отшвыривает ушибленной ногой камень, морщится и говорит обыкновенным голосом:
А?! Дед Иван, стало быть готова бражка-то! Какой камнище сбросила! На волю просится! Рано что-то...
Да уж вырвалась, теперь на тебя накинется.
Пусть! Посмотрим кто кого!
Собрались ужинать. Монах с великим бережением сволок с печи взбунтовавшуюся корчагу, нацедил через тряпицу себе огромный кувшин и кружку деду.
А мне? подкатился Митя в шутку, но монах на полном серьезе сунул ему под нос свой кувшин:
На-ко, глотни.
Тот, не успев сообразить, глотнул и вытаращил глаза, по щекам потекли слезы.
То-то! Еще столько проживешь на свете, тогда налью.
Митя как поел, так и сомлел прямо за столом. Зазевал, стал заводить веки и клевать носом, видно, монахов глоток подсобил.
Мальчик изо всех сил бодрился, старался слушать, ему очень хотелось услышать что-то о так давно оставленном мире, но глаза закрывались, голова тяжелела, опустилась на руки, а руки на стол.
Дед отнес его на лавку, прикрыл одеялом, полюбовался, вздохнул тяжело, вернулся за стол.
Уходите, значит?
Пойдем. Вот отдохну тут у тебя пару деньков, брюхо набью, на печке погреюсь, в баньке еще разок попарюсь, да бражку допью...
Значит, от лихих людей избавился? Не достанут теперь Митю?
Нет, лихие все сгинули... Можно не бояться.
Ну что ж, дед тяжело вздыхает, а то пожили бы...
Что, скучно одному остаться?
Скучно, соглашается дед, уйдете, тоска загрызет... Привык я к нему. И знаешь, Ипатий...
Знаю.
Что знаешь? таращит глаза дед.
Богом сей отрок отмечен, сейчас скажешь, только я это и без тебя давно знаю.
Верно, Ипатий. А вот я...
Что?
Ослаб я тут. Пожалуй... за вами в мир подамся.
Да что ты! монах раскрывает глаза. Вот это да-а-а! Неужто Митька тебя к тому подвигнул?!
А и подвигнул! Дед вдруг приложился к своей кружке, еще полной, из которой он весь вечер по малому глоточку брал, и осушил ее. Знаешь, на какую он меня мысль натолкнул? Прятаться от злобы людской, в одиночестве замыкаться грех!
Точно! Грех!! грохает кулаком по столу монах и испуганно оглядывается, но Митя не шевелится.
...Ведь спрятавшись так-то, как я, от беды лишь себя уберегаешь. А других, кто слабей, кому помощь твоя нужна, ты бросаешь, дьяволу в зубы отдаешь...
А ведь и об этом я тебе намекал!
Намекал, да не так, не то... нет. Тут самому дойти надо! И еще. Тут не один грех, а много. Тут ведь гордыня начинает заедать: вот я какой умный, святой: уединился и живу по-божески, а вы там, как хотите, живите как свиньи и коснейте в грехе. Разве можно так? Ведь Христос помогал, объяснял несмышленным, учил, как жить надобно.
Истинно, истинно, старец! монах в восторге выплескивает в себя остатки кувшина.
Вот и пришел я к тому, что нельзя от света укрываться.
Так вместе и пойдем!
Ну, скорый какой... А скотину, пчел на погибель бросить? Тоже грех. Тут весной придет ко мне один инок. Давно он рвется у меня поселиться. Вот я его и оставлю, и хозяйство на него. А сам к вам подамся... Ты дорогу расскажи.
Его одного? Опять ведь грех!
Ничего. Одному побыть каждому человеку необходимо. Оглядеться, не спеша обдуматься. Чтобы до правильных мыслей добраться. Пусть и он сам дойдет. Я ему свое слово скажу, а он пусть сам... ведь тут себя надо преодолеть. Искушение, дьявола надо победить. Ведь ты не поверишь, что со мной тут случилось! Бес, бес меня попутал, как дитя малого вокруг пальца обвел и к самой страшной черте подвел. Да быстро так!
Как же это вдруг?!
А вот слушай!..
И дед стал рассказывать, как показался ему Митя исчадием ада, как решил не дать ему отсюда ходу. Монах, подливая и себе, и деду, удивлялся все темпераментней и громче. И так почти всю ночь проговорили они, опорожнив половину корчаги и уснув прямо за столом.
Монах с Митей появились в Бобровке 2 марта 1348 года как ни в чем не бывало, как с охоты вернулись.
Хотя изумлению и радости «бобров» не было границ, даже Бобер, еще не очухавшийся как следует от ран, запьянствовал, а уж сколько меду и браги было выпито не только мужиками, но и бабами, не считал никто, виновники торжества, особенно монах, держались так, будто ничего не произошло. Отмахивались, отнекивались, отмалчивались, ничего никому толком не рассказали где пропадали, почему?
Известили скорей Кориата. Тот примчался, как безумный, кинулся к сыну, чуть не задушил в объятиях, велел служить благодарственный молебен в церкви, языческим волхвам принести жертвы Перкунасу, а для народа закатил такое угощение, что его вспоминали и через десятки лет, а потом это превратилось в легенду «о том, как князь Корьяд сына оживил».
Кориат долго о чем-то толковал с монахом, выпытывал, конечно, но что ему открыл монах неизвестно, да и не важно, наверное, если это ни веселья не убавило князю, ни течения жизни «бобров» никак не изменило.
Это течение жизни постепенно, после тяжкого поражения на Стреве, после потерь и ран, возвращалось в спокойное русло. Бобер выздоравливал, затягивались раны у всех, кто потерпел, отплакали по невернувшимся.
Накатила весна, половодье обрезало дороги. А лишь схлынула вода, не успели осмотреться Олгерд опять потащил литвин на Орден. Кориата опять не взял (далеко вперед заглядывал!), а остальных всех собрал, и Любарта, разумеется, тоже. Бобер идти не мог: одна рука не срослась, другая на перевязи, пошел полк без него, под Вингольдовой командой.
Началось все здорово. Немцы были захвачены врасплох, не думали, что после столь жестокого поражения литвины так быстро оклемаются. Наспех собранные отряды рыцарей Олгерд разбил, страшно разорил земли Ордена и, даже не пытаясь как-то угрожать неприступному Мальборку, пошел назад, увозя огромную добычу. И потерял бдительность, расслабился. Рыцари застигли его тоже врасплох, уже на самых границах, навалились огромным числом. Чтобы спасти войско, пришлось отступать, почти бежать, а потому бросить обозы. Войско было спасено, но вся добыча потеряна. Немцы, отбив столько добра, прекратили преследование, завернулись и ушли, и в делах с Орденом опять установилась зыбкая неизвестность, и опять Кориат наладился в Мальборк.
Немцы пока затихли, но ободренные литовскими неудачами, полезли другие. Как на южных рубежах отмахивались от венгров и татар старшие Кориатовичи, Любарту было недосуг вникать от своих бы отбояриться. Эти «свои» были давние, вечные свои поляки. К этому лету они помирились и с Орденом, и с хунгарами, теперь им не мешал никто. А Литва вот она, ослабевшая после побоища на Стреве, бери ее голыми руками.
За лето поляки вытеснили литвин из Холма, из Белза и, наконец, захватили Владимир. У Любарта остался только Луцк.
Едва оправившийся от ран Бобер собрал всех, кого можно, и увел защищать последнюю опору Любарта.
В Бобровке остались старики, калеки, женщины, дети. Распоряжаться Бобер поручил монаху, оставив ему двадцать еще не оправившихся от ран дружинников.
Дела были плохи. Хотя Бобровка и стояла в глуши, и была в стороне от главной дороги на Луцк, если бы поляки попытались обойти Луцк с севера, отрезать его от остальной Литвы, вполне возможно, Бобровка попалась бы на дороге.
Монах повздыхал и принялся за дело. Всем взрослым запретил отлучаться далеко на охоту и рыбную ловлю. Велел все имеющиеся в наличии луки и самострелы собрать в кузнице и проверить, запасти стрел. Деду Ивану, переселившемуся к этому времени в Бобровку, поручил приготовиться к лечению раненых.
Из подростков организовал разведку. Дорога в Бобровку вообще была одна по направлению в Луцк. Остальные тропы, где утоптанней и шире, где чуть заметные. На пяти наиболее опасных, ну и на дороге, конечно, мальчишки разместились заставами, готовые в случае чего дымами дать знать. Им очень понравилось это поручение, все по-взрослому, серьезно, и игра аж дух захватывает.
Но вдруг игра кончилась. Ясным июльским утром по западней тропе встали дымы.
Когда сторожа прискакали с вестями, «войско» отца Ипатия было готово только на конь сесть. Мальчишки сообщили, что идет отряд сабель в двести и что по поведению поляков не видно, чтобы они особенно беспокоились, хотя дымы заметили сразу. Видимо, знают, что войск нет, и, значит, дымы лишь дают знак разбегаться и прятаться.
До чего никудышный народ, сплюнул монах, сколько спеси! Будто только они люди. Ладно, он возвысил голос, едем к Волчьему логу, там все с седел долой и коней к озеру. С Богом!
И неказистый отряд Ипатия тронулся в поход. Он насчитывал немногим более полутораста человек. Восемнадцать мальчишек-разведчииов, среди них и Алешка, двадцать шесть еще не оправившихся от ран дружинников, остальные старые, либо покалеченные, рыбаки и охотники, не способные уже к боевому походу.
Княжич ехал рядом с монахом. Он был бледен, аж в зелень.
Отче, зачем к Волчьему логу-то? Там ведь вдоль дороги такая чаща не продерешься.
Вот и хорошо есть где укрыться! И тропа узкая. А уж если с дальнего верха в овраг съедут, то разворачиваться, да еще удирать в гору тяжко им, поганцам, будет. Должны всех успеть положить!
Всех?!
А как же, отрок? Если хоть один уйдет, плохо нам придется. Они тогда сюда всю тучу пригонят, подумают, что тут вся сила.
К Волчьему логу успели рано. Коней увели споро. Монах весело и быстро распоряжался:
Давай в чащу вдоль всего лога. Ты, Ермолай, со своими слева, ты, Андрей, справа. Ровнее рассядьтесь от дальнего верха до этого, да когда стрелять начнете, друг друга не перебейте. Иван, ты бери самых ловких, десяток, больше нельзя, сядешь на дальнем верхе караулить, когда назад побегут. Деревьев там пяток подпилите, чтоб в самый кон уронить на дорогу. Поняли?
Поняли, отче, дело привычное.
Привычное? Ишь, вояки. Тогда с Богом.
Попрятались не спеша, подпилили деревья. Ждали. Монах привел Митю на дальний верх, уселись в засаде с Ивановыми стрелками. Митя быстро затомился. Хуже нет ждать да догонять. А у монаха и сомнения уже всплыли: а не остановятся ли вдруг, не свернут ли куда? Сворачивать, правда, было некуда, а вот остановиться...
Наконец далеко за оврагом застрекотали сороки. Монах повернулся к мальчику:
Ну-ка, ухо в землю, слушай. Должно быть слышно. Митя приник ухом к земле.
Стучит как будто...
Не как будто, монах напряженно выслушивал сам, вот этот вот стук: то-то-ток, то-то-ток, слышишь?
Слышу.
Это копыта так отдаются. Разведчики по этому звуку считают, сколько коней идет. Я так не умею. Запоминай. Ну, теперь Господи баслави! Ты, Митрий, сам не стреляй, кругом смотри, на ус мотай, все в голове держать старайся. Заметишь что важное мне шепчи. Вперед не высовывайся, отсюда все видать.
Дорога к оврагу выворачивалась из чащи шагах в ста. Показались разведчики, пять человек с пиками. Ехали, внимательно озираясь, переговаривались непонятно.
Теперь цыц! Монах замер, замерли и лучники. И сразу же у Мити неимоверно зачесалась спина. Он прикусил губу, терпел, боясь пошевелиться, смотрел во все глаза, но тут еще и шея зачесалась.
В двадцати шагах за первыми появились еще пятеро, потом, опять через интервал, еще трое.
Монах тихо выругался:
...твою мать! Не такие уж беспечные, сволочи! Если так будут тянуться... он сделал знак рукой, увидевшие из оврага повторили его, и неведомый приказ беззвучно ушел в чашу.
Первые пятеро выехали на берег оврага, остановились в десяти шагах от засады, что-то оживленно забормотали.
Митя умоляюще вопросительно смотрел на монаха. Тот оглянулся на него и пожалел, что притащил сюда, с собой. «Хотя бы на том берегу оставить! Как оно теперь повернется? Хитры, оказывается, твари...»
Он пригнулся к уху мальчика, шепнул.
Птиц не слышат. Забоялись... Хитры. Надо с той стороны пошуметь. Внизу на тропинке показались бобровские дружинники, двенадцать человек. Увидев поляков, они остановились и выхватили луки. Поляки громко закричали и повернули назад. Дружинники кинулись за ними и выскочили на берег. И увидели вывалившуюся из-за поворота голову всего отряда. Польские передовые, съехавшиеся вместе в тридцати шагах, тоже наладили луки. Они громко перекликались с подходящей колонной.
Литвины сыпанули из луков, повернули и скатились в овраг. Завизжала раненая лошадь. Польские разведчики, тоже пуская стрелы, бросились следом. От головы отряда отделилось пятнадцать человек, упакованных в латы, поскакали в овраг за разведчиками. Отряд подошел к берегу и остановился, ожидая.
Прошло с полчаса. Монах как закусил мякоть большого пальца, так и застыл, словно спугнуть боялся. Княжич медленно ворочал глазами то на своих, то на поляков. Лучники лежали свободно, поудобнее положив оружие и рассыпав под рукой короткие толстые «одоры» для ближнего боя, с широкими как нож наконечниками. Охотники им привычно.
Поляки разговаривали громко. В голосах звенели досада и нетерпение. Теперь уж не до птиц шуму было достаточно.
Наконец внизу показались двое поляков. Они перекликнулись с отрядом, развернулись и скрылись. Прозвучала команда, и отряд рысью пошел в овраг. «Ну, сейчас!» внутри у Мити что-то противно задрожало. Подождав, когда последние всадники спустились шагов на тридцать вниз, монах дважды ухнул филином и махнул рукой своим. Четверо вскочили и кинулись к подпиленным деревьям. Несколько взмахов топорами, и три громадных сосны повалились на дорогу, с другого бока рухнуло еще два дерева, на берегу образовался завал, за которым можно было даже стоять незамеченным.
Занятый тем, что делают монах и его помощники, Митя на время забыл про овраг. Когда же деревья упали, и он чуть опомнился, то услышал снизу дикий визг лошадей, безумные крики, рев, стоны. Он глянул вниз и невольно зажмурился так это было страшно. Поляки снопами валились с коней, волочились, зацепившись за стремена, обезумевшие кони шарахались, вставали на дыбы, сшибали друг друга, топтали упавших людей...
Княжич, не двигайся! Стрелки в засеку! Сейчас нам работенка будет! монах как леший проворно скакнул на дорогу, лучники, похватав стрелы, за ним.
Сначала юней! Наверняка!
«Каких коней?! Что он кричит?» Митя не понимал. Но вот из оврага по одному, по двое начали вырываться из смертной неразберихи самые удачливые. Они бросались назад, вверх по склону, пытаясь прикрыться щитами с той стороны, откуда им чудилась главная опасность. Но стрелы летели вперехлест и, казалось, со всех сторон сразу.
Вот пятеро выскочили к засеке. Переднего Митя запомнил на всю жизнь: карий конь, богатая сбруя, шлем с белым султаном и длинные белые усы. Глаза его безумно сверкали, как у совы ночью, а в щите, которым он прикрывался, торчали две стрелы.
Зугг! Зугг! Зугг! загудело в ушах у мальчика. Конь усатого взвизгнул, вздыбился, и в груди у него Митя увидел еще две стрелы, вошедшие почти по самое оперение. И кровь. Красная! Яркая! Конь повалился, усатый с невероятной быстротой и ловкостью успел соскочить, но другой всадник грохнулся вместе с конем прямо на него, подмял, и княжич потерял их из виду.
Этих пятерых перебили мгновенно вместе с конями, и у засеки образовался завал из конских, еще дергающихся туш и человеческих тел. Все, кто выскакивал к гребню вслед за ними, вынуждены были останавливаться. И получали свое.
Теперь коней побереги, охотнички! Самим пригодятся, баслави Господь! орал монах. Сейчас он был похож на черта.
К засеке больше никто не выскакивал. Митя глянул в овраг. Там бегало с десяток лошадей. Люди же все валялись в страшных, диких позах.
Ну что там в овраге, княже? Тебе видней...
Все! Все готовы... Митя почувствовал мерзкую какую-то дурноту, как тогда, когда помогал Петьке резать свинью, и вспомнил ее распахнутое от уха до уха горло, дымящееся сало... Тьфу!
Ну добро! А ну давай в овраг, охотнички! Только луки наготове! Не зевать! Монах полез через засеку. Иван! Митяй! Лаврентий! Тут останьтесь. Чтобы мышь не проскочила! Пойдем, княже, поглядим-полюбуемся, что мы тут натворили, как гостей желанных приветили.
Однако не все, кажется, кончилось. С другого берега оврага доносились шум, вскрики, даже лязг оружия вроде. Как после выяснилось, шум этот наделали польские разведчики, услышавшие звуки схватки и вернувшиеся к оврагу. Они не поехали вниз, а засада на берегу осталась совсем слабенькая. Хорошо свои дружинники тоже прискакали. Сшиблись на берегу, лучники помогли, и разведчиков перебили сразу, только те пятнадцать, вооруженных потяжелее, секлись люто, стрелы их брали плохо. Посшибали с коней уже не одного литвина, пока лучники не догадались бить коней.
Когда монах в сопровождении княжича и семерых лучников вышел на «ближний» берег лога, и тут все было кончено. Поляков посекли насмерть всех, озлившись на то, что больно шустро сопротивлялись: двое литвин лежали мертвые, пятеро в беспамятстве пускали кровавые пузыри, семеро корчились на земле, мыча и стоная, зажимали кто грудь, кто бок, четверо верхом держались за руки, за плечи.
Жалко! Монах перекрестил убитых. Все же пошустрей они оказались, чем я думал... Ну что ж, не без того, не без того...
Солнце клонилось к лесу. Монах распоряжался быстро, деловито. Всех уцелевших конников послал по дороге в сторону, откуда пришел враг:
Поприща три проезжайте, там оседлайте дорогу и караульте до завтрашнего полудня. Обязательно кто-нибудь уцелел и схоронился, назад побежит. Нельзя проворонить. А может, гонец к ним какой живого поймайте. А может, и... тьфу! тьфу! тьфу! В общем караульте!
Дружинники уехали.
Андрей, возьми человек пять, дуй за подводами. Ефим, яму копайте, вон там, от воды подальше и от дороги, чтоб в глаза не бросилось, остальные ловить коней, гостей раздеть. Только доспех сымайте, остальное не тронь, богопротивно сие. Всех сюда стащить, следы убрать. Дед Иван, ты где?
Тут я, тут, Ипатий. Дед появляется как белый призрак, то ли подавленный, то ли невозмутимый не поймешь.
Вот как тебе сразу в мир-то бултыхнуться вышло. А?
Мир есть мир, к тому приготовился я, Ипатий.
Приготовился? Хорошо! Ранеными займись. Сначала своих обиходь, гости подождут.
Да уж занимаюсь, Ипатий, храни тя Христос, такое дело сотворил... Что если б такая-то орава, да до усадьбы добралась, а?..
Закипела тяжкая работа. Рыли могилу. Трупы таскали из оврага, освобождали от доспехов. Нашлись и раненые, тридцать два человека. Восемеро умирали. Стрелы торчали у них из груди ли, из спины или бока нелепо и жутко. Их положили отдельно. Монах подошел к умирающим. Княжич шел за ним как приклеенный, бледный, с широко раскрытыми глазами.
Отпусти, Господи, грехи их, позволь облегчить и укрепить страдания грешников, окажи заблудшим овцам своим последнюю милость. Монах проговорил это, глядя в небо. Потом, перекрестившись, принялся выдергивать стрелы из умирающих. Те дико вскрикивали, корчились и затихали. У Мити все побелело перед глазами...
Очнулся он на руках у деда Ивана. Тот скверно ругался:
Дубина лысая, мудастая! Такое на глазах у отрока творить! Куда башка-то твоя разумная подевалась?!
Да я про него и забыл, виновато гудит монах. Мальчик дернулся:
Зачем ты их так?
Да ведь все равно помрут. Только мучиться будут, тяжко. Кто час, а кто и день. Жалко их...
Жалко?!
Жалко!
В лесу, в сторонке от «ближнего верха» вырастали три холма: земля из могилы; убитые; доспех и оружие, снятые с убитых.
Стемнело. Развели костер, наварили каши. Митя съел две ложки и поднялся. Его мутило. Перед глазами мелькали жуткие картины сегодняшнего дня: падающие деревья, белоусый всадник, шарахающиеся кони, трупы и стрелы, стрелы... и еще почему-то то и дело Петькина свинья, ее развороченное горло, дымящееся сало, мясо...
Поужинав, монах поднялся:
Ефим, здесь двоих у костра оставь, чтоб не спали, в полночь подмени. А мы с княжичем на «дальний» верх пойдем покараулим. Тоже в полночь сменишь нас. Сам.
Исполню, отче.
Князь, ты где? Пойдем сторожить. Плащ захвати, на заре замерзнешь.
Лук?
А как же в дозоре без лука?! По-моему, правда, арбалет из засады лучше щелкает...
Пошли. Когда проходили оврагом, Митя невольно начал жаться к монаху. Ему казалось: вот-вот кто-то или выскочит из кустов, или со стоном заворочается под ногами.
Не робей, князь. Тела их все там, монах ткнул пальцем назад, а души там, задрал голову, так что тут никого не осталось. Если кто и уцелел, то сейчас назад чащей пробирается. Тии-и-хо, и не услышишь его.
Они вышли к сваленным деревьям, устроились удобно среди веток. Помолчали, прислушиваясь. Было очень тихо. И слышно далеко. В небе перемигивались яркие звезды.
Спать хочешь?
Нет.
Совсем?
Совсем, мальчик тяжело вздыхает.
Монах понимает, что сейчас с ним творится, пытается отвлечь разговором:
Привыкай, сыне, всю жизнь придется так-то вот... Сколько врагов у нас! Не счесть. А драться уметь надо. Хитростью да ловкостью многого достичь можно. Вишь как обернулось... Сколько нас? Сотня стариков, да три десятка мальцов. Воев-то всего два десятка, да и те... А две сотни каких вояк положили! Все князю Любарту подмога. А почему? Узнали рано, опередили, предупредили обхитрили! Уж если в бой соваться, то наверняка! Уверен должен быть, что ты все вражьи ходы знаешь, а он твои нет. Ты его везде обойди, предупреди, все мысли его изведай и тогда бей наверняка выйдет. А уж коли начал драться, не оглядывайся, бейся насмерть, пока не одолеешь. Только так, иначе не победишь! Но когда знаешь все про врага, побеждать в сто раз легче.
Да что же знать-то надо?
А все! Ничем не брезгуй. И как лес шумит, и как птички поют. «Всякое знание благо есть», истинно мудрые слова древними сказаны. Помнишь, как Плутархос про кесаря Юлия рассказывал? Тот все помнил, все учитывал. Вишь, как они нынче уши топориком поставили птицы, дескать, молчат. И ведь верно, распугали мы птиц...
А где ты по-ихнему научился?
В Плескове-городе какую только речь не услышишь, только уши отворяй.
Ты из Плескова?
Из Новагорода я... Да не ужился там.
А что?
Дрянной народишко, пустой... Баламуты, горлопаны. Никто им хвоста как следует не прищемлял, вот и базланят. И на сторону, и меж собой... Пять концов пять умов, и каждый всех умнее. Чуть что бух в колокол, шасть на площадь, и в ругань, и в крик, и за бороды друг друга. Тьфу! Прости Господи.
А в Плескове по-другому?
Там посолидней народ, поспокойней. Да и не побалаганишь особо немцы рядом. То и дело хватай рогатину да встречай гостей.
Митя лежал на спине, смотрел на звезды. Покой возвращался, усталость наваливалась дремотой. Голос монаха журчал ручьем, через равные промежутки замирая, монах прислушивался:
...однажды тоже так подошли немцы. За рекой, правда, остановились. Побоялись, лед еще совсем тонкий был. А у нас Володша Строилыч, отчаянная башка страсть, жив ли еще, храни его Бог. А ну, кричит, кто пожиже, вали за мной! Я к ним и притесался. Взяли копья подлинней, да ночью ползком через реку по ледку этому, а он трещит, язва! Переползли... да прямо в лагерь к ним! Не столько побили, сколько напугали. Такой шум подняли, разбежались наши немцы в разные стороны, как куры.
Монах прислушался. Лес тихо-тихо шелестел, за оврагом фыркали кони. Мальчик дышал ровно и громко...
...Множество людей на площади. Все кричат и ругаются между собой. Он стоит в этой толпе рядом с большой красивой женщиной и знает, что это мать, и прижимается к ней, а она спокойна, одной рукой обнимает его за плечи, а другой легонько, он еле ощущает, гладит по голове.
Кажется, она главная здесь, потому что к ней все обращаются очень почтительно, хотя гвалт и ругань нарастают.
Наконец скандал переходит в драку. Все дерутся между собой, но как-то странно: каждый как будто защищает его мать от других. Лязгают мечи, но ими никто не убивает. Убивают неизвестно откуда прилетающие стрелы, толстые, короткие отвратительные. Лужа алой крови разливается все шире, вот уже и они с матерью стоят в этой луже, а драка все разрастается, и падают, падают люди...
Вдруг из-за толпы появляется на вороном коне огромный татарин с длинными белыми усами. Узкие глаза его горят красным, как головешки, все в ужасе разбегаются перед ним, они с матерью остаются одни посреди площади, а татарин едет на них и достает из колчана не стрелу молнию! Он направляет ее на мать, а она не бежит и не кричит, стоит по-прежнему тихо, обнимает его за плечи, только из глаз ее бегут слезинки. Он нагибается и выхватывает у кого-то из убитых огромный меч. Меч оказывается неожиданно легким, как пушинка, и когда татарин замахивается молнией, он изо всей силы бьет по ней мечом. Молния разлетается на тысячи брызг, а вместе с нею неожиданно разваливается на куски и татарин.
Он облегченно переводит дух, но видит: от края площади едет еще татарин, больше и страшней прежнего, а в руке у него опять молния! В отчаянии он кидается на этого татарина, размахивая мечом, тот удивленно пятится, потом поднимает молнию...
Мальчик вскрикивает и просыпается.
Что, княже, плохой сон? Ефим участливо заглядывает в глаза. Рядом с ним привалился к дереву Орефий-бортник. Почти совсем закопавшись в ветках, закутавшись в плащ, спит монах. Светает...
Да, привиделось что-то...
Не простой это сон, сыне, запомни его, покачал головою монах, когда Митя рассказал ему наутро. Но размышлять над сном было некогда, торопились спрятать следы.
Мертвых похоронили, раненых вместе с захваченными оружием и доспехом на подоспевших подводах отправили в Бобровку. Живых коней переловили, битых отволокли подальше в чащу на съедение воронью и прочей лесной нечисти. Завал с тропы убрали.
В общем, от всего происшедшего остался холм на «ближнем верхе», в сотне сажен от тропы, заботливо прикрытый дерном, его уже через пять дней трудно будет принять за новый, да помятый кустарник в овраге.
После обеда вернулись из засады дружинники. С добычей. Четыре израненных поляка ускользнули-таки из оврага, их-то, ослабевших, еле двигавшихся, и переловили поодиночке по дороге.
Как будто все сладилось гладко, но наверняка знать, есть ли спасшиеся и сбежавшие, а стало быть, узнали поляки о засаде или нет было невозможно. Поэтому монах, оставив сторожей на тропе, быстренько убрался назад в Бобровку.
Никто не мог угадать последствий отчаянной монаховой проделки, да о ней и не знал никто. Однако эта незначительная, по общим меркам, стычка вдруг приостановила весь ход войны.
Поляки, захватившие, практически, уже всю Волынь, но так до конца и не разбившие Любарта, ощущавшие постоянно сильное противодействие, получавшие иногда и чувствительные удары, растянувшие свои коммуникации сверх разумного, так что начали опасаться за тылы, были изрядно измотаны. Но и сделать оставалось немного. И вот в самый ответственный момент, перед последним усилием, когда оставалось лишь взять Луцк, последнюю опору Любарта, и тем заставить его поднять лапы, случилось невероятное. Отборный отряд, посланный в обход Луцка в Любартов тыл, чтобы оттуда внезапным ударом захватить город и решить исход кампании, вдруг исчез без следа. Ну то есть просто как черт слизнул!
Скверно было, что точного маршрута отряда не знал никто, даже главнокомандующий, воевода Жигмонт. Его и не обсуждали, и не обговаривали. Посчитали: чем больше тайны, тем надежней. Да и хватились поздно, лишь тогда, когда Любартовы войска, по расчетам, должны были броситься либо назад, либо вперед, либо вовсе врассыпную, а они стояли без признаков беспокойства и прикрывали все дороги на Луцк в ожидании польской атаки.
Кинулись искать по дорогам, забирались далеко, глубже в лес, даже натыкались на литовские заставы, но не нашли никого, ничего, хоть бы подковы обломок!
Произвели разведку боем в том направлении, куда ушел пропавший отряд. Но наткнулись (как уж не повезет, так кругом!) на Бобров полк, получили жестокую трепку, потеряли кучу народу и отошли на исходный рубеж.
И через два дня после этого боя в ставке Любарта появились польские послы с предложением перемирия. У бедного Любарта ум за разум заезжал от случившегося: на последнем рубеже, за шаг до победы и остановиться! Что с ними?! Бог их ослепил или бес попутал?! Или подвох какой? Почему?!!
У него хватило присутствия духа или, если хотите, наглости потребовать, как условие для начала разговора, отвести войска на границу Луцкого княжества. И новое чудо! условие поляки приняли, отошли!
Только тут Любарт поверил в чудесное спасение, перевел дух и крепко поблагодарил и Христа, и Перкунаса на всякий случай, за избавление от страшной опасности и осторожно начал переговоры.
Причины такого поворота событий и все обстоятельства выяснились только осенью, когда, выговорив для себя крохи по порубежью с Польшей, а оно шло теперь по границам Луцкого княжества, заключили мир, возвратились домой и разобрались с потерями и приобретениями. Хотя какие уж тут приобретения! Но если бы не монах... Его подвиг оценили все. Бобер за спасенную Бобровку, Любарт за сохраненный Луцк и неожиданный результат уже полностью проигранной войны, Кориат за сбереженного и уже крещенного боем сына, все готовы были на руках его носить.
Монах блаженствовал, но смущался.
Полно, полно, братие! Каждый делал что мог нам повезло больше. Что ж нас теперь в ж... что ли целовать?
Однако эта неожиданная удача, улыбнувшаяся Любарту в конце летней кампании 1348 года, была ничем (да и не заметалась никем, кроме самих волынцев) по сравнению с общелитовскими бедами, сильно смахивавшими, если призадуматься, на катастрофу;
Подольские и галицкие земли отваливались под влияние хунгар. Волынь была практически вся потеряна. Кейстутовы владения разорены Орденом. Русское население роптало: мало того, что мучают и казнят христиан, русскими жизнями оплачивают собственные неудачи ведь на Стреве полегли в основном русские.
А вокруг Литвы поднялась непробиваемая стена. Польша еще в 1345 году уговорилась с Орденом в Калише, уступив ему все Поморье (которое она все равно не могла бы держать) за Куявскую и Добжанскую земли. Католики сговорились, и вбить между ними клин вот уже три года не мог даже Кориат.
Но Казимир, трезво оценивая свои силы, понимал, что завоеванное одному не удержать. Поэтому вел активные переговоры с Луи Венгерским, требуя помощи против Литвы и обещая территориальные уступки. За счет завоеванных земель, разумеется. И здесь он встречал понимание и рассчитывал на поддержку.
Орда гневалась за дерзкий прошлогодний набег. Западные окраинные улусы Орды, Перекопский и Ямболукский, разбойничали в Подолии.
Москва, видя внутренние нестроения в Литве, особенно чувствуя русские обиды, потянулась восстановить свое влияние в исконно русских областях Смоленской, Дебрянской.
Ну а с запада главная головная боль Орден! Орден, он Орден и есть...
У Олгерда голова шла кругом. С чего хотя бы начать, за что зацепиться? И посоветоваться не с кем. Хотя он и не любил советоваться, и поступал всегда по-своему, но сейчас настал момент, когда неплохо бы выковать общую платформу, сжать, сдавить братьев в крепкий кулак. Но на традиционном Большом Совете, который Олгерд собирал дважды в год, осенью и весной, в перерывах между летней и зимней кампаниями, на сей раз единодушия не было. Кейстут прямо чокнулся со своей ненавистью к Ордену, готов был немцев зубами рвать, один идти, партизанскую войну начинать, только не переговоры. Любарт не мог глаз отвести от Польши. Явнут... Тот вообще был не в счет, наиболее здраво судил Кориат. С ним-то, распустив Совет, и остался разговаривать Олгерд. Почти всю осень проговорили, а в начале декабря наладился Корнат в Мальборк.
Когда он уже сидел в Ордене, стало известно, что поляки (в ноябре 1348-го) подписали договор с чешскими Люксембургами, полностью обезопасили себе тылы и, стало быть, с ними теперь разговаривать о чем-либо совершенно бесполезно.
Оно и у Ордена-то руки были полностью развязаны, но Кориат предпринял какие-то невероятные, невиданные усилия и, просидев всю зиму в Мальборке, истратив море денег, перепоив по обыкновению половину Ордена и подружившись-таки с Генрихом фон Арфбергом, сумел убедить и Grossmeister'a, и его магистров, что война с Литвой, даже победоносная, будет стоить Ордену большой крови и жестоких потерь, ведь так всегда было раньше (с чем рыцари не могли не согласиться), и привез Олгерду в марте 1349 года более-менее надежное обещание Великого магистра, что в этом году Орден не предпримет против Литвы ничего решительного, хотя за пограничные конфликты не ручается.
И на том спасибо! Вздохнув чуть свободнее, Олгерд оглянулся на восток. От кого отмахиваться? К кому идти на поклон?
Орда висела не только с востока, но и с юга, и силища была немеренная, так что в первую очередь следовало «замазать» ее. Русь была ближе, понятнее, с ней и сговориться было несравненно легче. Хотя бы даже на почве религии. Но чем она могла помочь? Только своим невмешательством? Вмешаться сейчас она и так вряд ли бы захотела. Даже загородить собой от татар как следует не могла Ведь двинь летом Орда хоть пальцем, с юга, в обход Руси и Литва костей не соберет! Ох, Орда, Орда...
И задумал Олгерд обхитрить не Орду судьбу... Послать к татарам самого ловкого своего помощника. Не знал он, что в марте (Кориат только из Ордена возвратился) поляки уже подписали какой-то договор с Ордой. И... Эх! Вот судьба!.. Поехал Кориат. Не поехал бы может, и не читали б вы эти строки...
6
Степь была огромна, беспредельна. По утрам падал туман, росы мочили поднявшиеся (только бы косить!) травы. После раннего июньского восхода солнце сушило землю, поднимался несильный прохладный ветерок, всегда почти одинаковый, в левое ухо, и начиналось бесконечное до горизонта и до вечерней темноты колыхание моря трав, подернутого словно пенными гребешками прибоя метелками ковыля.
А на следующий день то же, а на следующий то же... Ехали севернее Дона, далеко не уклоняясь от реки, но стараясь попрямее к Итилю. Полтораста всадников, двести сменных и вьючных коней караван солидный. Олгерд послал бы Кориата одного, но представительство в Орде требовало солидности. Пришлось пристегнуть к главному послу еще двух князей: Семиона Свислочьского, да Якова, а проще Яшку, который давно уже был мальчиком на побегушках у Олгерда, забитый, затертый, неимущий, но шустрый, умный, неунывающий и всем заметный, а происходивший от самого Витенеса и (без дураков!) имевший княжеский титул. Он-то еще в Вильне больше всех и глянулся Кориату как помощник, по его просьбе и попал, как кур в ощип, в это посольство, на фиг бы оно ему облокотилось, он и в Вильне себя неплохо чувствовал, а тут татары! Ни за что, ни про что башку снесут и не заметят! Да что поделаешь с Олгердом разве поспоришь?
В начале путешествия хорошо думается, и Кориат пытался думать, раскладывать по полочкам, что да как: как вести себя в Орде, к кому подкатиться, кого больше ублажать, кого меньше, с чем поторопиться, а с чем погодить, но... Колыхались травы, тянулась дорога... Вставали холмы, путались под ногами речки, манили тенью прибрежные рощицы Великая степь обволакивала, поражала, заражала сонным спокойствием. И равнодушием. Не то мать, не то мачеха баюкает, а зачем? Успокоить? Отвязаться? Заманить?
Ни то, ни другое, ни третье... ничего. Кориат не знал Орду совсем, не знал ее и никто из его подручников. Не выходило планировать, прикидывать. Все должно было увидеться только на месте. На то и был расчет Олгерда. Так стоило ли забивать себе голову?
Брызгали из-под копыт куропатки, разбегались неспешно непуганные дрофы, висели чуть заметными точками в небе коршуны. Или ястребы? Проводник говорил беркуты. Да какая разница! Часто у горизонта появлялись и исчезали небольшие стада каких-то быстрых животных. Проводник равнодушно махал рукой: дикие ослы бегают быстро, угнаться тяжело, мясо плохое жесткое, вонючее. Бей дрофу мясо нежное, вкусное, и скакать никуда не надо.
Кориат скучал в седле, вспоминал длинные беседы с Олгердом, и предприятие их, задуманное вроде бы неплохо, казалось ему все более и более сомнительным. «Конечно, взгляни Орда благосклонно, и Русь сразу шелковой станет, да и Хунгария с Польшей хвосты поприжмут, оглядываться начнут. Только как к этим косоглазым подкатиться? В Москву бы мне, к князь-Семиону! Там и меды забористые, и мужики, слыхал, пьющие, и девки как пышки белые, чистые, красавицы... Эх!» и вспоминается Кориату Маша.
Маша стала его роком, незаживающей раной. Казалось бы все уж, прошло и прошло, и быльем поросло. Двенадцать лет прошло! Но чем дальше она уходила, тем чаще он ее вспоминал (старость, что ли, подходит?), каждый ее жест, каждый вздох тогда, в те пять (пять всего! дурак! не мог еще хоть неделю погостить!) дней, когда он взял ее, не сопротивлявшуюся, безропотную, удивленный бездонный взгляд огромных глаз, робкие вздохи наслаждения потом, и вся, вся она!! Такая невыразимо прекрасная и чистая, как родниковая вода в горстях, которую хватаешь ртом жадно в знойный день, и не можешь напиться, и боишься расплескать...
И все женщины, которых он хватал потом, чтобы забыть ее, только обостряли воспоминания о ней, только подтверждали, что лучше ее нет и не будет.
Это потом, много позже он понял, что лучше не найдет, и не потому, что лучше не бывает, а потому, что реальность никогда не победит воспоминаний, несбывшуюся мечту, разве что самой стать воспоминанием... несбывшимся, да разве ему от этого легче?!
«Да-а! В Москву бы... А нельзя! Вот и гляди теперь... на татарочек».
Князь! Река! дозорный подскочил радостный как пряник.
«Ну, слава тебе, Господи! Итиль! Далека дорога, а и ей конец приходит». Теперь только переправиться и Сарай. Кориат ткнул шпорой своего Гнедого, тот охотно перешел в галоп.
А ну, молодцы, прибавь!
С веселым гоготом дружина устремилась за князем.
К воде выскочили не скоро степь, как море, скрадывает расстояния, и остановились, потрясенные громадностью и величием реки. С Доном и сравнивать было нельзя. И сразу увидели нечего и думать переправляться самим. Нужны были лодки.
Правда, три большие ладьи шли снизу, дозорные давно их заметили, но подойдут ли? Не забоятся? Ведь их целая рать на берегу что у таких на уме?
Ладьи шли под парусами, но ветер был слабоват, путешественники маневрировали, помогали себе веслами, от берега, однако держались не ближе полета стрелы, хоть это было и невыгодно.
Кориат велел кричать по-русски, чтобы помогли. То ли услышали родную речь, то ли по виду и снаряжению определили, что перед ними не враг ладьи повернули к берегу. Пристать, правда, не спешили. Осторожно выспрашивали, кто такие, откуда. Кориат знаком велел дружине молчать, говорил один:
Из Киева мы! Послы тамошнего князя! В Сарай путь держим. Помогите переправиться, мы заплатим.
Поговорили, поторговались. Купцы как-то жались, Кориат не мог понять отчего.
Лодки сцепились, и два богато одетых бородача сошлись на палубе средней. Хозяева советовались.
Это были действительно хозяева стругов, московские купцы Кузьма Ковырь и Василий Мишинич. Кузьма говорил компаньону, зыркая изредка на берег:
То, что многовато их ладно. Но если б свои. А то видишь, главный их безбородый. И дружины половина без бород. Не иначе как литвины. С этими ухо надо востро держать.
А может, ну их к черту? Бог поможет! Там вон татары перевозом занимаются. Сказать им да и плыть.
Лишняя деньга на дороге не валяется. А они ребята не нищие в Сарай едут!
Во-во! Как бы с тебя шубу не стащили. От богатства...
Да ну... Если перевозить, так кучками, сразу все не поместятся. Так куда они денутся? И вообще... Им-то к чему лишние хлопоты? Но нам тут даже не деньги главное. Узнать можно, зачем едут, да князю довести.
Как же! Так они те и скажут.
А что? Давай тверичами скажемся, а лучше новгородцами. Те же с ними сроду друзья.
А если не литвины?
Ну и Бог с ними! Все одно нам не во вред. А вот если литвины, новгородское родство и пригодится.
Ну гляди... А может, зря все-таки? Тянет тебя вечно во всякое...
Не робей! Кто не рискует, тот винца заморского не пьет. Эй, землячки! Вали сюда! Сначала вьючных давай!
Пришлось сделать четыре конца. Пока ездили, подружились, а перевезлись, то уж и разъезжаться стало ни к чему солнце опустилось к горизонту. Решили ночевать вместе. Купцам явно улыбалась развалиться на берегу под такой-то охраной. Выложили припасы, кто чем богат. Кориатовы дружинники уже порядком поднадоевшую им птицу. Купцы сгромоздили стерляжью ушицу, достали меды.
Дружина, не имевшая в дороге хмельного, разомлела. Кориат с Семионом и Яшкой лежали у костра и ели, не могли оторваться, купецкую уху. Все трое, охочие до выпивки, забыли и о выпивке так хороша была уха.
Кориат за свою жизнь где только не побывал, чего не повидал, и едал всяко, и удивить его едой, тем более какой-то там рыбной похлебкой!.. Однако купецкая уха оказалась такова, что Кориат ел, кряхтел, отдувался и снова ел. Купцы с удовольствием подливали, а он ел. Сам себе дивился, стыдился, пора бы уж и честь знать! но не мог оторваться. Впрочем, Семион с Яшкой не отставали. Ничего подобного не приходилось им пробовать.
Так как вы говорите, уха-то называется?
Тверьская это, тверьская ушица, боярин! улыбался в бороду Кузьма.
Как же это у вас получается? Не иначе как секрет какой! Ведь едал я уху, и рыба у нас в Нямунасе хороша. А, Яков?
Да уж не хуже Итильской, решает погордиться Яшка.
У вас в Нямунасе стерляди не водятся, ухмыляется опять Кузьма и оглядывается на своих, поняли ли они: какой же в Киеве Нямунас?! Вот и проговорился посол!
Да ел я и стерляжью!
Не в ней одной дело. Тут еще ерши нужны. Как можно больше! Навар от них главное! Все дело решает! Больно хорош!
Ох, хорош! Плесните-ка медку. Ты моему Гришке обязательно расскажи. Или секрет все-таки?
Да какой секрет! Ешьте на здоровье, жалко что ли.
Вот если в Сарае управлюсь удачно, я уж непременно к вам, в Новгород загляну! Дошлый вы народ, небось не только уху смастерить научите. Кориата понесло, хмель зашумел в голове, он блаженствовал.
Дай Бог, дай Бог, боярин, тебе в трудах твоих, с татарами дела делать тяжко. Ты-то с ними много общался?
Нет, пока не приходилось...
Тогда совсем тяжело.
Ну уж! Чего тяжелого-то? Слишком хитры, что ли?
Да нет, не хитры... а иногда думаешь совсем тупые. Как пробки, мать ихнюю...
Тогда в чем же дело?
Да вероломные, не приведи Господь! О чем ни урядишь, о чем ни договоришься ничего не исполняют! Посмеиваются только, наглые тьфу! им ведь все нипочем. Так что ты это... того, гляди, боярин. Дело-то важное, поди?..
Важное. Мириться еду. Соседи напакостили, да в кусты, а мы отдувайся. Купцы сочувственно качали головами. Видно было, что им ужасно хочется расспросить, разузнать а робеют. Кориат замечал это привычным взглядом дипломата, и вдруг решил порезвиться, уж очень понравились ему эти мужички:
А сварится у меня дело, может, и вам помогу.
Как?! отворили рты купцы.
Вас Москва-то очень давит?
Да есть малость, купцы потупились.
Может, лучше Тверь, чем Москва? А еще лучше совсем без них? Кориат внимательно вглядывался в Ковыря.
А-а... тот равнодушно махнул рукой.
Что так? удивился Кориат.
Совсем без не получится, Кузьма скривился, а нам от этих споров княжеских... Раз спор, значит, война, раз война развязывай мошну, и какой бы князь ни сел все одно: и ему давай, и в Орду.
А что ж для вас лучше?
Да нам бы лучше всего, чтобы оставалось все как есть, вздохнул Ковырь.
Ну-у, брат, так не бывает, протянул Кориат.
«Ннда-а... А ты обрадовать хотел. Кориат приумолк. А что это я? Почему обрадовать? А-а! За уху хотел благодарить! Ох! Мозги уж набекрень, спать пора».
Чем мне вас отблагодарить за ужин такой, не знаю. Кориат потянулся с хрустом.
Да не стоит, Кузьма стрельнул глазами в Василия, ...только вот лошадок бы нам пяток, каких посильней. Ты б нам подарил, али продал...
Василий выпучил глаза, но быстро отвернулся и промолчал. «На черта нам лошади? Опять чего-то удумал, крутила чертов! Втравит когда-нибудь так, что не вывернешься. Хотя, если ехать...»
Кориат ничего не заметил:
К чему вам лошади? Куда ехать?
Не ехать. Нам струги тянуть против течения очень бы сподручно.
А что ж вы в Сарае не запаслись?
Да кони у них, боярин, хлипки. Выносливы, неприхотливы, всем хороши, только силенок маловато, лодки тащить нет...
А мне бы таких как раз... Ладно, добро! Дам я вам коней.
Вот спасибо тебе, боярин Михаила! Лучшей благодарности не придумать!
Наутро расстались друзьями. Кориат был серьезен, сосредоточен. Он готовился к встрече с татарами.
Купцы давали последние советы, подсказывали, что там и как, с чего и с кого начинать.
Джанибека ведь сейчас в Сарае нет, он на летнем кочевье. Но, может, оно и к лучшему. Осмотритесь, познакомьтесь с чиновниками его. Хотя двор весь, практически, тоже с ним, но судьи (бии) здесь, их подмажьте, много пользы будет. А там, может, и на кочевье придется ехать, иначе много времени потеряете. Но не спешите! Тут спешить голову под саблю подставлять.
Хорошо. Спасибо вам! За помощь, за советы. А за уху «тверьскую» особо!
Сильно удивился бы Кориат, и все, наверное, понял, если бы увидел, что произошло через час после расставания. Ладьи причалили к правому берегу, и коней, подаренных Кориатом, с бережением свели на землю. Но никаких лямок для волока готовить не стали, а оседлали, двух навьючили, то есть подготовили к дальней дороге.
Трое самых сноровистых подручника Ковыря отправлялись в далекий и опасный путь. У каждого из них в портах возле пояса была защита грамотка с печатью, оттиск которой знали большие московские воеводы. Такие печати имели все московские купцы, торговавшие в Орде, и дававшие знать князю о любом, важном на их взгляд, случившемся там событии.
Грамотки были написаны одинаково и содержали минимум слов: «Великий князь! Посол литовского Олгерда, боярин Михаил, пришел в Орду просить союза и клеветать на Москву».
Уже через 17 дней Великий князь Владимирский и Московский Семион, по прозвищу «Гордый», прочитал одну из этих грамоток в своем тереме в Кремле. Чтобы реагировать на происки Олгерда, Семиону долгого и осторожного боярского совета не требовалось.
Ясно было, что Литва сейчас не столько интриговала против Москвы, сколько пыталась наладить испорченные отношения с Ордой, добиться хотя бы ее невмешательства на своих южных границах. До интриг ли было Олгерду, когда собственный дом рушился, и следовало спасать свое, что можно.
Но отреагировать стоило! Как раз сейчас бывшего шурина можно было так прижать, что он надолго мог стать безопасен. Действовать быстро! Молодец этот Ковырь, золотой мужик!
Семион кликнул дьяка:
Садись, пиши! «Великому царю и благодетелю нашему Джанибеку покорный раб его Семион шлет пожелания здоровья и безмятежного благополучия на множество лет! Пусть все враги твои погибнут навеки! Хочу предупредить тебя, что заклятый враг твой Олгерд литовский не останавливается в кознях своих, он опустошил твои улусы и вывел их в плен, теперь то же хочет сделать с нами, твоим верным улусом. После того, разбогатевши, вооружится и на тебя самого. Посол Олгерда литовского коварен, да не откроются уши мудрого царя для его бесстыдной лести.
До конца верный раб твой целует пыль на твоих сапогах».
Срочно собранное посольство во главе с князем Федором Глебовичем, хитроумными боярами Амином и Федором Шибачеевым, с этим письмом уже через день отправилось в Орду. Перед отъездом послов инструктировал сам князь Семион в присутствии митрополита Феогносга. Тот в самом конце разговора, значительно подняв палец, веско обронил:
Что посольство Олгерда после нашей грамоты не удастся, я уверен. Да оно бы и без грамоты не удалось, Джанибек и умен, и достаточно злопамятен. Если он послов выгонит будет неплохо, если головы им снесет, тоже ничего. Но пользы нам от того мало. Вот если бы он их в наши руки отдал... Тогда бы Олгерд у нас поплясал.
Да-а... усмехнулся Семион, неплохо бы. Только как?
А мы там, на месте поглядим, невозмутимо отозвался Шибачеев, может, как и словчим. Вон, Аминка у нас, по-свойски поговорит там, без переводчика...
Все улыбнулись.
Хорошо, что понимаете все! Тогда с Богом! А, святой отец?
С Богом, с Богом! Феогност благословил послов.
Второй месяц Кориат жил в Сарае. Много говорил, льстил, хвалил, угощал, дарил.
Еще больше прислушивался и присматривался.
Все ему здесь не нравилось, все было не так. Другой народ совсем, не тот, с каким он привык общаться.
Шуток не понимал. Серьезного разговора не принимал. А главное, самое удивительное и глупое, так любил лесть, что ее всегда не хватало. Уж до того доходил, что у самого уши вяли, а язык не знал, что еще нагородить, а они все смотрели ласково-выжидающе, явно требуя еще и еще.
Один только человек составил исключение, субе-бий (второй судья) Асмад. Старик веселый, умный, ласковый, долго думавший над словами. Не то что этот баран Кельдибей, тюбе-бий, спесивый, наглый, не устававший кичиться своей должностью.
Кориат с удовольствием пировал у второго судьи, обходя, по возможности, первого стороной, и хотя понимал, что допускает большую ошибку, ничего с собой не мог поделать.
У субе-бея за «столом», если его так называть, шел всегда веселый непринужденный разговор.
Хвастались конями, саблями, невольницами, рассказывали о битвах, набегах. Тут Кориат считал себя сильным, мог стать душой общества, но...
Разгоряченные кумысом татары изощрялись в остроумии:
А она ему говорит: тебе с крольчихой ночевать!
А он: почему?
А она: долго гоняешь, только чем не найду никак!
Га-га-га-а!!!
Хах-ха-ха-ха!!!
Уй-я-я-я!!!
А он: а тебе с моим жеребцом ночевать, может, у него хоть болтаться не будет!
Ах-ха-хай-хай!
Кха-кхе-хе-хе!
Татары валятся на бок, отмахиваются руками и с полчаса ржут. Кориат решается вступить (толмач у него хороший, переводит следом, шустро):
Мальчик к маме пришел, говорит, я в лесу был. Мать его ругать: там страшно, там лешие, ведьмы живут. Догонят, схватят...
Нет, они друг за другом гонялись.
Кто?
Голый дядя за голой тетей.
Ну вот, я же говорила ведьмы!
Может, тетя и ведьма, а дядя наш папа.
Татары вежливо улыбаются, переспрашивают толмача, уточняют у Кориата:
А что, папа у мальчика был колдун?
Вежливо хихикают и устремляют слух к другому рассказчику:
Мой нукер подъехал на своей красивой кобылице к ученому человеку. А тот сидел на осле. Пока нукер слез с лошади и поклонился ученому человеку, видит, у его осла пять ног!..
Ы-ых-хы-хы!
Гы-гы-гы-гы!
...Слушай, говорит, почтенный, почему у твоего осла пять ног?
Убери свою проклятую кобылу, а то у моего осла совсем одна нога останется!
А-а-а-хха-ха!
Кориат совершенно подавлен ордынским юмором. Он больше не пытается вставить свою историю, их, как назло, множество вертится на языке. Он оглушительно хохочет, всем своим видом показывая, как ему хорошо и интересно здесь, а самого сверлит неотвязная мысль:
Господи, как же они завоевали полмира? Неужели голая сила это все? Ведь соображать-то что-то тоже надо! Ведь кто-то должен из них соображать! Неужели только один хан? Ведь за этот месяц я перевидал их всех, и ни один не сказал умного словечка, только грубость и лесть, лесть и грубость?
С какой радостью уносит он ноги, когда это становится возможным, с какой мукой возвращается в шатер к бию или темнику, для того чтобы завести разговор о дружбе, о выгодах союза с Литвой, о богатых землях, лежащих к западу от Литвы и ждущих своих новых хозяев.
В середине июля Асмад дал ему понять, что можно отправляться в ставку Джанибека. Тот кочевал в излучине Дона, на правом его берегу.
Но знакомство с ханом и его окружением ничем не поколебало мнение Кориата о монголах. Зато усилилась тревога за судьбу своего посольства. Да и за свою голову тоже.
Его выслушивали со слепыми лицами. Все! И он не только не мог добиться хотя бы заинтересованности в этих равнодушных, смотревших сквозь него, глазах, но не мог угадать и причины... Разве что хан решил не прощать? Но тогда почему не прогоняют?! И его наивная самоуверенность таяла с каждым днем вместе с кучей денег, привезенных из обобранной, ободранной Литвы, и от которых мало уже чего оставалось...
* * *
Неожиданно Кориата пригласил сам Джанибек, и не через биев, а своим гонцом. Теперь уже хорошо понимая, как дешева здесь жизнь, Кориат тревожно призадумался: зачем зовет?
Тут Яшка принес весть, что в ставку прибыли московские послы.
«Вот как! Значит, он хочет столкнуть нам лбами с московитами, посмотреть, как мы будем друг на друга клепать, а потом кто ему больше понравится...
Ну вот и конец твоему посольству. Перехитришь московитов, их прогонят, нет прогонят тебя, только все равно: ордынскому сидению конец. И слава Богу!»
У Кориата даже поднялось настроение, хотя чувство опасности (неведомой!) сжало сердце неприятным предчувствием, пришибло, не давало спокойно обдумать то, что следует говорить «ТАМ», если, конечно, говорить придется.
Но говорить не пришлось. И уж потом он сам себя поносил последними словами, изумляясь, как мог он надеяться на красноречие, на какие-то доводы разума в этом стаде, где глаза видели только золото, меха, камни, а уши слышали только лесть.
Он сидел в шатре Джанибека, когда вошли московиты. Важно (именно важно! Вот ведь гады! отметил про себя Кориат) приблизились к хану, и вдруг пали ниц, превратившись во прах, тут же выступил их поп с большим серебряным крестом, благословляя хана и провозглашая здоровье его и его семьи на многие лета. И тут же понесли подарки: медвежьи шкуры, соболя, какие-то дивного вида шапки, оружие в чеканке, пояс с неимоверным количеством драгоценных камней, горы каких-то великолепных тканей. Поднесли и грамоту. Кориат все крепче сжимал зубы. Раздражало не столько их богатство, с которым не мог поспорить Олгерд (хотя это, конечно, было главным, но не так кололо), а способ преподношения, вся манера поведения перед ханом.
Это была лесть, поднятая на уровень искусства, до которого он (он, Кориат, сам Кориат!) не мог и близко дотянуться.
Склонялись к стопам великого хана не какие-то мелкие лизоблюды, способные целовать лапы ханских собак или пятки ханских рабов, нет! Превращались в пыль на глазах лунолицего владыки могучие, важные, богатые подданные, неназойливо, но ясно давая понять ему, что он есть владыка не нищих, вонючих кочевников, а глава великого богатого государства.
Может быть, тающий от удовольствия Джанибек чувствовал это не так остро, как Кориат, но наверняка чувствовал.
«Да, ловить тут нечего. Сматываться надо, пока цел. Сегодня же собираться, а завтра с утречка...»
Когда после церемонии приема послания и подарков Джанибек обратился к Кориату, тот не очень удивился и совсем не встревожился: для того ведь, наверное, и звал...
Скажи мне, посланец могучего короля Олгерда, нравятся ли тебе эти подарки? Джанибек небрежно повел рукой.
Кориат решил не рисковать:
Подарки очень хороши, великий хан. Я бы сказал это больше, чем подарки.
Если ты думаешь, что это дань, то очень ошибаешься, презрительно усмехнулся Джанибек, а русские послы возмущенно загудели, положенную дань Москва уже выплатила. В срок. Почему же ты говорил моим биям, что русские разворовывают половину подарков по дороге, если король Олгерд не прислал даже такой половины?
Кориата обдало жаром. «Разве я так говорил? Но ведь говорил, клепал, не осторожничал, думал пройдет, думал что-то дойдет и аукнется. Вот и аукнулось... А ты дур-рак!!!»
Король Олгерд мог прислать какие угодно подарки, но не захотел отягощать послов тяжелым обозом. Дорога наша далека и трудна, мы бы не успели к сроку.
К сроку?.. Ты уже месяц здесь. А может, ты оставил подарки себе? Кто знает?
Как это можно, великий царь?! У Кориата даже голос задрожал от возмущения.
Кто предполагает подобное у другого, может сделать это сам, важно проговорил Джанибек, а вот мой верный слуга князь Семион пишет, что ты послан навлечь мой напрасный гнев на его невинную голову, лишить его моего могучего покровительства. Тогда король Олгерд, который, воспользовавшись моей занятостью, уже разорил один мой улус, разорит и еще один, московский. А? Это очень похоже на правду.
«Боже!!! Уже узнал и уже предупредил! А я-то думал обыкновенное посольство! Как же это?! Как же у Семиона разведка поставлена, если он уже и узнал, и послов прислал, и с обозом... Это ведь... Это отсюда не успеть! Это ведь заранее должны были... это у Олгерда что ли московский шпион?! Да ведь Олгерд когда меня посылал, один на один со мной, а я до половины пути никому не говорил куда... все это вихрем вполне самостоятельно неслось в кориатовой голове, а хану что же мог он отвечать?
Король Олгерд хочет только мира со столь могучим властелином. Потому он и послал меня сюда, чтобы я мог объяснить великому хану, что недоразумение с ханским улусом произошло оттого, что в нем поданные твои чинили притеснения подданным Олгерда, несправедливо прикрываясь твоим именем. Король Олгерд никогда бы не решился нарушить дружбу с Ордой, поверь мне, великий хан.
Джанибек досадливо хлопнул ладонью по колену:
Как я могу верить тебе, если ты клевещешь на моего верного подданного?! Если ты призываешь разорить Польшу, с которой мои западные улусы живут в добром согласии?..
«Польша? Польша-то тут при чем?! Или и с той стороны меня обошли?!»
Значит, и мой разоренный улус стал жертвой литовского вероломства, хан скосил глаза на начальника стражи. Нукеры метнулись на Кориата и его спутников молниеносно, он не успел и пальцем шевельнуть. Шапка, плащ и все оружие были содраны с него чуть не с кожей, руки с хрустом заломлены назад. Семиона с Яшкой мгновенно выволокли из шатра.
Джанибек откинулся на левый локоть.
Мне неинтересны интриги нищего короля Олгерда! (Нукеры потянули Кориата к выходу, и он прикрыл глаза все!) хан приподнял ладонь нукеры замерли, но, может быть, этот лукавый посол будет еще чем-нибудь нам полезен?
Поднялся со своего места глава московских послов. Лопатой вперед вытянулась его черная, в струях седины огромная борода. Он шагнул вперед два шага и упал на колени:
Позволь, великий и справедливый хан, отправить его к князю Семиону, он дознается, куда делись Олгердовы подарки.
Хи-хи! Джанибек перевалился на правый локоть, довольный, что щекотливое положение (не мог же он все-таки вот так просто, да и снести голову послу! Но и слабость показать не мог!) с помощью московитов так ловко разрешилось, и весь шатер загоготал, словно стадо жеребцов.
Кориат сквозь слезный туман смотрел на бороду (ничего, кроме бороды, он не видел) и дивился, как чудно распоряжается судьба: не приди в голову этой «бороде» повеселить хана, и его, Кориатова, голова уже валялась бы сейчас отдельно, а эти руки...
К нему кто-то наклонился:
Хан жалует тебя, что ты хочешь напоследок, проси!
Людей! прошептал Кориат, оставьте мне моих людей...
Людей? переспросил Джанибек толмача и весело махнул рукой, оставьте ему этих двоих его людей.
И снова весь шатер загоготал, а Кориата, с намертво скрученным в локтях и кистях за спиной руками, шарахнув по затылку рукояткой плети, бросили на кошму перед важно сидевшими в сторонке московитами, и он, то ли от горя и стыда, а может, от слишком быстрого возвращения «оттуда» к жизни, потерял сознание.
Кажись, очухался, кто-то склонился над Кориатом.
«Где я? Как попал сюда? Хотя... понятно... Какие-то куски ткани... Одеяло? Кошма? Нет, не на полу. Свечи. Запах хлеба! Э-э, да ведь я, должно, у русичей! Ох, слава тебе, Гос.. хотя... Да ведь в Москву потянут, там отвечать, а пока... до Москвы далеко еще...» Кориат потряс головой, в ней стучали барабаны и гудели колокола.
Что князь, допрыгался? это издали, из-за стола, спрашивает «борода». Чего тебе в твоей Вильне не сиделось? Понес черт на Москву клепать.
Вильна не моя, вздохнул Кориат, а Олгердова. Будь Вильна моя, полез бы я в эту навозную кучу?..
Он зашевелился, пытаясь подняться. Рук не чувствовал совсем. Ему помогли. «Ох, ведь у них тут стол не татарский! И меды московские, не этот тебе мерзкий кумыс».
Дайте медку-то хоть ковшик. Зачах я на ихних кумысах.
Ишь, какой шустрый! Нагадил сколь мог, и у нас же медку просит! А вот скалкой по ребрам не хошь?
Кориат оторопел. Ему как-то в голову не пришло сразу, что это враги. Нешуточные. Что это теперь его господа, а он их пленник, раб. Но прежний Кориат, сильно в Орде посмурневший, захиревший, быстро воскресал, стоило ему услышать знакомую речь, увидеть не косоглазые рыла, а нормальные человеческие лица.
Да ладно жидиться-то, нагадил... Много я вам нагадил? Что ни делал, все впустую. Стоило вам приехать, все прахом пошло.
Ишь ты! «борода» неожиданно рассвирепел. Стоило приехать! Именно «стоило»! Видал, поди, сколько нам это стоило! Сколько бы на эти деньги оружия можно было наделать, стен понаставить! Паршивец!
Ладно... Так и скажи, что меду жалко, обиделся Кориат.
Тут вся компания, до этого молча слушавшая своего предводителя, разразилась таким хохотом, что снаружи вбежал стражник узнать, что стряслось.
Смеялся и сам «борода». Настроение у московитов было прекрасное. Так, одним ударом, свалить грозного соперника, да еще заполучить его в свои руки они и не ожидали!
А ведь того, князь Федор! Попал!
У-ух-ха-ха! Ха! А-а-хха! В самую точку! Наш Глебыч все отдаст, рубашки не пожалеет, а меду не проси!
«Борода» делает страшное лицо:
Цыц, охальники! Не потерплю поклепа! На князя бочку катить?! Сенька, нацеди этому подлецу. Пущай зальется!
Сенька подносит Кориату жбан. Кориат ничего не может, руки его висят как плети, самый мучительный момент, когда в затекшие конечности возвращается жизнь, когда до скрежета зубовного хочешь пошевелить хоть пальцем и не можешь.
Поднеси, не могу, полушепчет, полустонет Кориат. Сенька подносит жбан к его губам, он жадно глотает раз, другой, и вдруг отшатывается, тараща глаза, не может вздохнуть и чувствует, что умирает.
«Отравили, гады!!! За что?! Зачем?!!» Бессильные до этого руки судорожно хватаются за горло, рвут ворот рубахи.
Москвичи заходятся хохотом, а один, сидевший с краю, падает со скамейки. Это порождает новый взрыв.
Глебычев мед как солнечный удар в темечко!
Да не в темечко, а в глотку! Глянь, как скребет!
И руки сразу задвигались!
Да, чтой-то хлипок князь. Не дай Господь, сейчас кончится!
А-а, ах-ха-ха!
Кориат наконец вздыхает, вытирает слезы и тут только понимает, что руки двигаются. Он заражается общим смехом и забывает все на свете. Он среди своих, он жив, он снова может жить настоящей жизнью, и как бы там ни сложилось в Москве это все-таки не Орда! И слава Богу!
Вдруг он вспоминает что-то и робко спрашивает:
Ребята, а ушицы у вас похлебать не найдется?.. Тверьской...
* * *
Через два месяца, 11 октября 1349 г., Кориат в Москве предстал перед князем Семионом.
Хан Джанибек, так жестоко обошедшийся с литовским посольством, тем не менее не только не перебил Кориатову свиту, но и позволил ей уйти вместе с князем. Пограбили их, правда, дочиста, так что поехали назад они нищими пленниками в обозе князя Федора Глебовича, однако, никого не убили, не продали, отпустили всех. А чтобы такой большой полон не взбунтовался и не сбежал, или, чего доброго, не перебил новых хозяев, которых всего-то было семьдесят человек, хан дал князю Федору в провожатые отряд в двести сабель во главе с одним из своих приближенных мурз, Тотуем, который вез князю московскому личное послание хана.
Еще до отъезда из Орды в Москву Кориат перезнакомился и подружился со всем посольством. Его бесконечные истории о путешествиях, драках, пьянках и бабах, кончавшиеся всегда тем, что кто-то прыгал без штанов из окна или находил чужие штаны в своей спальне, мигом сделали ему репутацию своего в доску мужика, которого и за пленного-то считать как-то неловко.
Перед отъездом он уговорил своего «лучшего друга», бия Асмада, который так здорово передал хану Кориатовы разговоры, что чуть не лишил его головы, подарить князю Федору Глебовичу трех невольниц для «приготовления пищи в дороге», на что тот с неожиданной готовностью, даже, кажется, радостью согласился.
В первую же ночь путешествия, улизнув от стражника, охранявшего его шатер, Кориат позорно попался в шатре невольниц, поднявших страшный визг и посчитавших, что к ним залез шайтан, так как они совершенно точно знали, что русские в согласии со своей странной религией невольниц ночью не навещают.
Был скандал. На предмет того, что стражник ни к черту не годится, если вдруг Кориату захочется удрать вовсе. Стали больше следить за Семионом и Яшкой, но те вели себя совершенно спокойно и объясняли московитам, что Кориат ни за какие коврижки не убежит от теплого костра с медом и ухой, а уж если в соседнем шатре еще и невольницы...
Словом, все успокоились. Невольницы перестали визжать, а одна из них, большеглазая, горбоносая, знойная и фантастически стервозная красавица-гречанка Юли вообще перестала ночевать с подругами, в результате чего Семиону и Яшке пришлось искать ночлега у своих сторожей.
Глебыч иногда плевался, слушая россказни Кориата или доклады дружинников о невозможном нахальстве Юли, чаще же хохотал во всю глотку. Караван шел, татары вели себя спокойно, держались особняком, разбойников не встречалось, становилось все холоднее, но и к дому все ближе и, наконец, осталась позади Коломна и замаячили впереди московские колоколенки.
Кориат стал серьезен при встрече с Москвой. Этот странный городок вызывал в нем любопытство и уважение. Появившийся ниоткуда посреди разоренной дотла Руси, он торчал как кость в горле у всех: и у Твери, и Новгорода вольного, и у могучего Олгерда, да и у Орды, видно, скоро колом встанет, в этом Кориат не сомневался с тех пор, как увидел московское посольство в шатре Джанибека.
То, что сам он будет лишь ставкой в игре Семиона с Олгердом, Кориат отлично понимал, потому за себя не беспокоился. Чувствовал, что ждать, а может быть и клянчить выкуп у прижимистого братца придется долго, поэтому собрался всерьез и как можно уютнее устроиться в Москве.
Сам-то он бы устроился. Но ведь пленник! Тут уж не до жиру, как князь Семион посмотрит. И только в этом отношении свидание с московским князем беспокоило Кориата.
Когда его ввели к великому князю, тот не поднялся из-за стола, только показал рукой проходи, садись. Кориат молча прошел и сел напротив. Он впервые видел «гордого» князя. Облик его действительно был внушителен, а жест высокомерен, и Кориат невольно как-то внутренне ощетинился, очень он не любил, когда с ним разговаривали свысока.
Семион смотрел исподлобья выжидающе, лицо его, широкое и с довольно широким прямым носом, но одновременно какого-то хищного, ястребиного вида, открыто грозило. А Кориат молчал.
Наконец Семион прервал молчание:
У вас в Литве при встрече здороваются?
Кориат несколько потерялся. Он ждал угроз, приготовился к отпору, а тут...
Прости, Великий князь. Но я пленник. Негоже, вроде, пленнику с приветами лезть...
Не держишь ты себя за пленника. Разве вот со мной только. Кориат пожал плечами:
Как можно иначе?
Да уж не знаю. Видно, родство наше не забыл. Как в дом родной завалился. Меду одного сколько уже успел перевести.
Ну уж! Неужели и тебе меду московского жалко?
Смотря кому, Семион покривился вроде и весело, а все с угрозой, а не допускаешь ли ты, ловкач-посол, что сгною я тебя в яме за художества твои в Орде? Водички будешь просить Христа ради, а не меды жрать.
Воля твоя, князь. Но не думаю. Кориат остался спокоен.
Почему?
Ну, во-первых, потому, что я только посол, сам говоришь, и исполнял задумку Олгерда, а не свою. Кстати, клепать на Москву по замыслу вовсе не собирались, это уж так, по ходу дела, уловки дипломатии. Во-вторых, ничего из задуманного я не исполнил, никакого вреда тебе не нанес, а пожалуй, даже укрепил твои позиции в Орде. Разве не так?
Семион промолчал.
И третье: твоя политика теперь будет прижать Олгерда. Ты его уже прижал, завладев мною, и теперь будешь меня продавать. Так какой тебе прок товар в яме гноить? Тем более родня как-никак.
Видишь ли, ты такой товар, который чем круче гноить, тем быстрей и выгодней можно продать. А?
Кориат опять пожал плечами:
Тут пережать легко. Но ты ведь еще моего мнения не узнал.
О чем?
О твоих отношениях с Олгердом. Ведь я с самого начала был за то, чтобы с тобой перво-наперво союз заключить, начал врать Кориат.
То есть ты хочешь сказать, если я тебя в яме буду держать, ты мне помогать не будешь, а если медом буду поить, то подскажешь, как тебя выгодней Олгерду продать? Семион весело поднял брови.
Ну что ты, князь, Кориат прикусил губу, пряча в усах улыбку, все продать, да продать... Не купцы ж мы все-таки. Просто теперь мое мнение начинает перевешивать: Литве с Москвой в мире жить надо.
Ради чего же вы в Орду поперлись?
Орда нас и сама давит, и с хунгарами и поляками легко о многом договаривается. А тут мы сами еще своим налетом позапрошлогодним добавили. В общем, прощения я в Орду ездил просить. Уговорить хотел хана, чтобы Польше не помогал, а то она самого его стучать начнет. А тут ты со своим посольством.
Ну ладно! цыкнул Семион. Тоже мне святоша, друг. А что ж на Москву наговорил? Что выход ордынский утаиваем?
А разве ж это секрет? рискнул Кориат.
А ваше ли то собачье дело?! Я к Олгерду в карман не заглядываю!
Не сердись, Великий князь. У Олгерда сейчас голова кругом. Соседи все как сговорились. Все могущественные, и все на нас! Тут хоть кого-нибудь, хоть как-нибудь, хоть чуть-чуть ослабить...
Ослабить... Нет чтобы помириться, тыл обезопасить, да на главного врага повернуть!..
Вот-вот!! Вот, Великий князь! И я это, слово в слово, Олгерду говорил! Да не послушал он меня тогда. Теперь бы послушал...
Да теперь уж куда ему деться!.. Но кто же вам всех страшней?
Орден, князь. Это наказание Божье!..
А Польша?
Да и Польша... Но... она послабей, поглупей, позанозистей, попетушистей... С ними как-то попроще. А Орден... Вот и помириться бы нам с тобой. Ведь у тебя, смотрю, своих забот хватает: то Рязань, то Тверь, то Новгород, а главное Орда! А помирились бы, да друг на друга с опаской не оглядывались... спина к спине!.. Как бы выгадали-то! И он, и ты!.. А?..
«Сегодня больше он, чем я. Прищемили вам хвост-то! Но и добивать Литву резона нет. Разбей их сейчас Орден, и окажусь я меж немцами и татарами... тепленький и голенький»...
Я это понимаю, а вот братец твой, похоже, нет.
Дай срок поймет! Уже понял!
Ну дай Бог. А срок у тебя будет. У меня время пока терпит. Если, конечно, бежать не наладишься. Тогда твой срок кончится сразу. Понял?
Чего уж не понять...
А брату напиши то, что мне говорил. Мудрые слова, между прочим. Мира у него я не клянчу, пусть сам о себе прикинет, а за тебя выкуп положу. Много нам не надо, а вот то, что мы на тебя в Орде истратили, пусть вернет. И потом дружина твоя. Такую ораву кормить мне вовсе ни к чему. Так что отправляй всех, и чем раньше, тем лучше.
Так ты меня одного, что ли, здесь?!
Ты один всего и стоишь. Остальные только лишний расход.
И за князей выкупа не берешь?
Почему? Князей я авансом отпускаю. Пусть потом выкуп пришлют. А не пришлют, с тебя взыщу.
Кориат затосковал. Оно, Москва, конечно, не Орда, но все-таки чтобы совсем одному... Он просто не ожидал, не думал об этом. Да, хреновато! И с выкупом... Мало того, что Олгерд был очень «бережлив», но сейчас даже при всем желании разоренная, побитая, разграбленная Литва не могла быстро найти столько денег.
Долго же мне у тебя гостить придется, Великий князь. Кориат спрятал опечаленные глаза.
Думаю, жизнь брата стоит любых денег. Но если Олгерд так не думает, то о семейной гордости пусть вспомнит. Иди, князь. Счет тебе Федор Глебович передаст. Ну и ... если уж невмоготу тут одному... можешь оставить при себе пару-тройку... самых необходимых...
Кориат вышел на крыльцо. Было сыро и холодно. Мелко моросило. То дождь, то уже крупа. На душе у князя было совсем скверно. «За что боролись, на то и напоролись! И жаловаться не на кого»...
Навстречу ему по ступенькам поднималась хорошенькая круглолицая девочка, смотрела печально.
Сердце у Кориата зашлось горечью: он вспомнил Машу, Волынь, и что там где-то живет вот такой же мальчик (ну, немного постарше), и тоже, может, смотрит вот так, печально, может, помощи ждет, а отец его здесь, далеко-далеко, играет в чужие игры и ничего не может сделать для любимого сына...
Девочка взошла на крыльцо. Кориат присел перед ней на колено, она испуганно отшатнулась.
Не бойся, я хороший.
А я и не боюсь. Глазенки большие, круглые, синие, удивленные, широко открыты.
Как зовут тебя?
Любаня.
А чья ты?
Я князя Ивана дочь.
Ух ты! Кориат не сообразил никак, что это за князь Иван, он удивился, что княжна одна, без нянек, и так не по-детски серьезна.
А сколько тебе лет?
Семь.
А мамку твою как зовут? Кориат есть Кориат. Вздох:
Мамка моя померла. А мачеху мамой Шурой зовут.
Во-о как, протянул Кориат, в носу у него защипало, ну а подружки, друзья у тебя кто?
Княжнам подружек не положено, только холопы.
Это кто тебе сказал?
Мама Шура.
А-а-а... Ну а если с княжной или там... с князем? Можно?
Не знаю. Можно, наверное.
Тогда давай со мной дружить.
А ты кто?
Я князь.
А не врешь? девочка улыбается.
Нет.
А как тебя зовут?
Михаил.
Михаил? девочка оглядывает его критически и снова несмело улыбается, ладно, я у мамы Шуры спрошу.
* * *
Девочку эту, нареченную по рождению Любовью, мать стала называть ласково Любаней и никак иначе, за ней и все остальные. Потом муж (это много спустя, когда она вышла замуж) сократил для ласки и удобства, называл Аней, и осталась она для всех Анной, так и в летописи попала, сбив с толку многих историков.
Родилась она 16 марта 1342 года под звездой, которая хотя и не сулила гибели или великих мук, горя и несправедливости обещала вдоволь, особенно в начале жизни.
Горе девочке привалило рано, когда она еще этого и сообразить не могла: через полгода после ее появления на свет умерла мать. А еще через два с половиной года, летом 1345-го, отец женился на другой. Звали отца Иваном Ивановичем, доводился он родным братом Великому князю Московскому и Владимирскому Семиону, а мачехой Любани стала дочь московского тысяцкого Василия Протасьевича Вельяминова Александра Васильевна.
Известно, каково с неродной матерью житье, если она даже и добрая, и княгиня. Сама если приласкает, так разве чтоб Бога не гневить что это за ласка. А уж мамки и няньки ни за что! Чтобы хозяйка чего не подумала.
Отец что ж, он отец, он от детей подальше. Да к тому ж если не очень и любит... Детей начинаешь любить через жену, а жену-то свою первую, Любанину мать, дебрянскую княжну Феодосию и не успел князь Иван полюбить. Что там: сначала сводят незнакомых людей, к тому же до глупости молодых, ему было 15 лет, а ей и вовсе 14, толкают их, несмышленых, в общую постель... Пока медовый месяц, там беременность со всеми ее тяготами и некрасивостями, там ребенок, и уж потом некоторое успокоение, обвычка, но тут-то она и ушла... Не успел Иван пристыть к Федосье сердцем, покручинился недолго, да и забыл! А уж дочь... Хотя бы сын, а эта на что она годна?
Тогда люди куда проще были, над детьми сильно не дрожали, оттого что часто рожали и часто хоронили, и сиротка затерялась в княжьих хоромах, с самого-самого раннего детства предоставленная самой себе. Конечно, ходили за ней как положено, и кормили, и одевали по-княжески. Подводили и к отцу. Он гладил ее по головке, расспрашивал недолго, смотрел ласково, но и равнодушно, и отпускал... Ей хотелось прижаться к нему, посидеть на коленях, поделиться своими заботами, такими важными, большими... а не выходило.
Отец был не очень-то и суров, не то что князь Семион, от одного взгляда которого забивалась по щелям челядь, но которого, кстати, Любаня совсем не боялась и подходила к нему смелее, чем к отцу. Равнодушие ребенок чует раньше даже зла...
При таких обстоятельствах одни дети озлобляются, становятся неврастениками, другие угасают в смирении и апатии, но дорога им (тут подразумеваются девочки) одна в монастырь. Место отца, матери, сестер, братьев занимают быстренько смиренные, благоверные, ловконькие старушки, странницы, молящие, поющие, славящие Бога.
Взяли они под свою опеку и Любаню. Просто характер девочки был крепок, не давал сломить ее сразу в смирение. Любаня вечно была занята, любопытствовала, интересовалась, все время пыталась чему-то научиться, узнать. Как это у девушек кружево получается? А как рубаху шьют? Почему весной лед в погреб наваливают? А почему из овечей шерсти нитка получается, а из собачьей нет? Почему курица каждый день яйца несет, а гусыня только весной, да и то с десяток? Почему молоко киснет? Как масло получается? А как тесто приготовить? И т.д. и т. д...
Да, интересная была девочка, необычная. И самостоятельная очень. Только зажужжали и заболтали бы и ее, не встреть она в эту осень на мокром крыльце князя Михаила. Он перевернул ее жизнь, стал главной заботой. Он был пленник, стало быть, несчастный. Его надо было жалеть и оберегать. И Любаня взвалила на себя это тяжкое дело.
* * *
Прошло почти три месяца, наступили самые короткие в году дни, завертели вьюги, затрещали морозы. Кориат пообвык, поосмотрелся на Москве. Перезнакомился с половиной города, завел друзей, собутыльников. Быстро узнал, что бояре московские вовсе не так единодушны и дружны, как кажутся со стороны, что у них тут свои партии, крупные и мелкие, что интересы свои они отстаивают весьма рьяно, и из-за этого возникают между ними частенько нешуточные свары, а то и попросту жестокая грызня. Главный интерес бояр был, как, впрочем, и везде, пожалуй: возможность влиять на князя. Тут соперничали две группировки, одну из которых возглавлял Алексей Петрович Босоволков, другую могущественнейший тысяцкий Василий Протасьевич Вельяминов, бывший первым подручником еще у Калиты. Влияние Вельяминова было огромное, свидетельством тому служило уж то, что он сумел дочь свою выдать (шутка ли!) за брата самого великого князя. Ведь случись что с Семионом, и она становилась великой княгиней! Партия Босоволкова не имела сил соперничать с Вельяминовыми явно. Она бы вообще не имел никаких шансов, если бы сам Василий Протасьевич себе не подгадил. Завысился, особенно после породнения стал на самого великого князя давить. А Семион этого не любил! И крепко осадил зарвавшегося родственничка, отодвинул от себя. Тут и поднялись ставки Алексея Петровича.
Кориат старался не вникать глубоко в суть этой борьбы, ни к чему это ему было, он разобрался в ней лишь настолько, чтобы подружиться с теми и другими и регулярно пьянствовать там и там, умудряясь ни тех, ни других при этом не обидеть.
Что касается бояр, стоящих более или менее в стороне от этой главной «заботы», те все были Кориату темные друзья и наперебой приглашали к себе и сажали на почетное место, потому что без Кориата и его историй пир был не пир и хмель невеселый.
Из сказанного можно понять, что жизнь Кориата в Москве была насыщенной и напряженной, а по утрам во всех смыслах тяжелой.
Тут уж выручала каждый раз (поскольку от услуг Юли по прибытии в Москву Кориат очень умело дескать, пленник! и решительно отвертелся) Любаня. Она приносила огурешного рассолу, квасу, кислого молока. Поила, умывала, ругала, жалела, и рассказывала все новости женской половины двора, что для Кориатовой дипломатии среди московских бояр была исключительно важно. Она узнавала, что он просил, заступалась за него перед отцом, мачехой и даже (смелая девочка!) перед дядей, князем Семионом.
Кориат нежно, до слез полюбил ее, потому что она постоянно напоминала ему Машу. И Митю!
Чем? Может глубоким, недетским взглядом, а главное, видно, тем, что была сирота, да не просто сирота, а почти покинутая это он быстро увидел, узнал. Мачеха невзлюбила Любаню, и не оттого, что была очень зла или ревнива. Нет! Дело в том, что у самой Александры ребенка, может, пока и от молодости, но не получалось.
Кориат же понравился Любане, как она деловито объясняла всем, во-первых: потому что князь, и княжне не зазорно с ним дружить, во-вторых: потому что был веселый и знал много страшных историй, а в-третьих: потому что красивый тут она смущалась.
У Кориата уже раз-другой мелькнула мысль: «А что если...» но никак не оформлялась, оттесняемая другими, более срочными заботами.
Шла оживленная и, на взгляд Кориата, совершенно бесполезная, переписка с Вильной. Олгерд канючил, просил уступить в цене, жаловался, что Литва разорена и на такой выкуп не потянет.
Литва была действительно разорена, но такой выкуп потянула бы, понадобись Кориат срочно в Вильне. Он понимал это как указание лично ему сидеть до поры до времени в Москве и не рыпаться. Значит с Орденом терпимо, отмечал себе Кориат, если б рыцари зашевелились, Олгерд мигом бы меня отсюда выволок и к ним. А так... Дела терпят, денег жалко... может, надоест Семиону, он и уступит...
Но вдруг принесли от Олгерда и тайную записочку и просили сразу же, прочитав, сжечь. Людям, принесшим записку, можно было доверять или не доверять, это не меняло дела, потому что глаз за ними был хороший, в этом Кориат не сомневался. Потому и таиться особо от Семиона какой смысл?
Письмо писал не дьяк, а сам Олгерд, Кориат узнал почерк.
Он длинно пенял брату за неловкость его в Орде, упрекал, что не захотел бежать по пути, где вырваться было легче всего (советчик, мать твою! Тебя бы туда!), говорил, что в беде, конечно, не оставит, но такого выкупа Семнону не даст. Просил Кориата держаться крепко, если что он придет к Москве с войском и выручит его силой, что братская любовь для него превыше всего, и надо дать понять зятю, что он, Олгерд, ни перед чем не остановится.
«Можно подумать силой дешевле! Блеф! Чего он добивается?» Кориат швырнул пергамент в печку и не успел даже как следует задуматься над письмом, как в светелку влетела Любаня. Как всегда озабоченная, серьезная, деловая.
Михаил, тебя сам дядя Семен требует!
Да ну?! Что так?
Не знаю. Велел сказать, чтобы к нему шел.
Может, отпустить хочет?
Зачем? Я не дам! Я тогда отцу велю тебя запереть!
Вот тебе раз! Зачем?!
Чтобы ты не уехал. Мне без тебя скучно будет.
А мне? Мне-то в тюрьме скучно не будет?
А я тебе передачки буду носить.
Ах ты, заступница моя! Кориат берет ее за бока и высоко подбрасывает. Любаня визжит восторженно, хватает его за шею. Он осторожно ставит ее на пол:
Ну, веди к дяде Семиону!
Ну, пойдем, она важно берет его за руку, ведет.
Однако ясное, легкое настроение, всегда появлявшееся у Кориата с приходом девочки, сейчас смущается тревогой.
«Зачем позвал? Или уже о письме узнал? Вполне возможно... Дал прочитать и... Тогда что отвечать?.. Тогда все как есть. А, черт с ней! Будь что будет. Разве если что новенькое?..»
Князь Семион смотрел насмешливо:
Как живешь-можешь?
Более-менее. Спасибо за гостеприимство.
Не надоела Москва?
Трудные вопросы задаешь, князь. Скажи надоела, обидишься. Скажи нет, уважать еще перестанешь или, наоборот, на службу позовешь.
Нет, я не о том. Ты ведь уж который месяц в плену, а братец твой, смотрю, выручать тебя не собирается. Да ты и сам по письмам его, наверно, чувствуешь...
Кориат пожал плечами равнодушно.
...Мало того, что Джанибек его нищим обозвал, он хочет, чтобы и я сказал ему это нехорошее слово?
Кориат пожал плечами оскорблено.
Но ты ведь и мне в копеечку влетаешь. Выкупом, кстати, не учтенную... Кориат пожал плечами недоуменно.
...Хоть я и не такой жмот, как твой братец, но пьянки твои бесконечные вот где у меня сидят.
Как может один бедный пленник разорить такого князя? Кориат лицемерно закатывает глаза и пожимает плечами возмущенно.
Один нет, Семион смотрит весело, но с угрозой, но ведь ты всю Москву за мой счет поишь! Я терпел долго, видит Бог. Но вот случай подвернулся...
Случай у государя всегда найдется, и Кориат пожал плечами смиренно и обреченно.
Да нет. Тут настоящее. Вот посажу тебя на цепь и не дам опохмелиться.
Такое злодейство даже Джанибеку в голову не пришло, тяжко вздыхает Кориат.
За это братца благодари, мудрость его государственную, если считает он, что поход на Москву ему дешевле твоего выкупа обойдется.
Кориат прикусил губу: знает! А разве ты сомневался? Ну и черт с ним...
Откуда ты взял такое, князь? он равнодушно смотрит в стену.
Да все оттуда же!
Я-то что могу, если он такой идиот?!
Напиши еще разок. И я тоже напишу. Скажу, что решил заковать тебя в железа, и стоит только его войску шаг ступить в сторону Москвы, как тебя закопают. Отдельно от головы. Потому что ее я пошлю Олгерду. Так. Без выкупа. В подарок!
Кориату становится не по себе, как с похмелья. Понятно, что шутки кончились... или почти кончились. Дальше тянуть нельзя. Он прямо взглядывает на Семиона:
Я напишу, князь. Ты ведь понимаешь, что я твой союзник, а союзника лучше держать с головой.
Лучше. Но до какой-то поры. Согласен? Кориат помолчал, вздохнул:
Согласен.
Михаил! в сенях к нему подбегает Любаня.
Что, моя милая? Кориат встает перед ней на колено, берет за руки.
Что, отпускает тебя дядя Семен? глазенки ее тревожно бегают.
Нет пока...
Вот и ладно! Живи тут! Что тебе, плохо что ли?
Не плохо. Только вдруг нам видеться не дадут?
Дадут, я выпрошу, а ты хорошо себя веди. Небось опять с кем-нибудь поскандалил?
Ну что ты, Любаня...
Знаю, знаю! Как выпьешь, так начинаешь...
Что начинаешь? Кориат невольно смеется.
Что... У меня вон тятька и тот... Как выпьет, самой маме Шуре перечит!
А трезвый нет?
Трезвый нет! Что ты! Как можно?!
Кориат окончательно развеселился:
Ладно, теперь я уж никому перечить не стану. А ты поди погуляй, мне письмо написать надо. Важное. Дело серьезное, сама понимаешь...
Понимаю, понимаю. Пиши...
* * *
И сел Кориат писать брату. Все свое красноречие пустил в ход, убеждая Олгерда как можно скорее мириться с Семионом, тем более, что тот вовсе не против.
Сила Москвы велика, ее нельзя поломать средствами военными. Для этого потребуется очень большая война. Но тогда не исключена защита Москвы Ордой. А это уж и вовсе ни к чему, тем более, что Орден только того и ждет. Расписывая все это, Кориат понимал, что толчет воду в ступе, что Олгерду и без него это все давно понятно. Но он старался для тех, кто прочтет письмо раньше Олгерда, т. е. для Семиона.
Итак, если с Москвой установится мир, Орден поприжмет хвост. Конечно, он, Кориат, понимает, что чем дольше Москва проживет в мире и спокойствии, тем скорее наберет сил для наступательного движения. Но если Олгерд не доверяет грамотам и клятвам, пусть опять свяжет Семиона родством. У того куча сестер, племянниц, своячениц и проч., которых надо пристраивать замуж. Пусть Олгерд найдет своих женихов и посватает.
Тут опять у Кориата всплыла и теперь уже четко оформилась мысль о Любане. Что, если...
На родство Москва не посягнет, боится кары Божьей, а Бог у них строг и уже не раз являл русским князьям свои знамения. Хоть с той же Айгустой, несчастной их сестрой. Другого же пути, кроме мира с Москвой, он, Кориат, не видит. Что касается лично его, то Семион обещал отрубить ему голову, стоит Олгерду только двинуться к Москве. Оттого и братская любовь, о которой Олгерд не забывает, должна поворачивать его на дружбу с Москвой. Особо следует помнить, что московиты более сговорчивы и благородны, чем, скажем, Польша и Орден, что если уж они заключают договор, то условия его честно выполняют, а сейчас и не только из благородства. У них со своими соседями хлопот по горло, и мир с Литвой им очень кстати.
* * *
Все, какие мог придумать, аргументы использовал Кориат. Перечитал, остался доволен, стал переписывать набело, вспомнил кое-что еще, специально для Семиона, добавил, сбился, перечитал, разозлился, хватил ковш браги, успокоился, снова принялся писать дело пошло глаже, наконец, закончив все, перечитал последний раз, облегченно вздохнул и теперь уже с чувством исполненного долга хватил еще ковш.
«Брага, конечно, не литовская, хоть и крепче, но мягче! он расхохотался над такой словесной конструкцией, пьется легко, вот и мягко, но по мозгам куда как шибче бьет! Ха-ха! Но это не мед, мед тот вообще... Его при дипломатической переписке нельзя... Хотя... Ихнего медку как хряпнешь как заново родишься. Ох, брат, и навострился ты с ними пить, теперь вот сядь с литвинами, уж ты бы братцу Олгерду показал... хотя что ему покажешь, он совсем не пьет молодец! Но ведь с трезвым пьяный (если он умный) говорить не станет, а со мной, пьяным, с удовольствием. Вот в чем сила пьяного разговора! Если, конечно, ты умеешь пить. А ты пить умеешь? Да более-менее...
Кориат вспомнил, как в Орде он ловко перепивал татар, слушал их излияния, дававшие ему в руки после каждой пьянки с десяток их жизней (в буквальном смысле!), чем он ни разу не воспользовался, и теперь иногда жалеет, и как он гордился своим умением пить... И как вдруг попал в лапы московитов. А после этого-то и стал относиться к себе критично: «более-менее»...
Московиты были разные: и здоровые как пни, и пожиже, но половчей, и совсем хлипкие. Но имели все одинаковую способность: прежде чем отправиться под скамью или ткнуться образом в столешницу, вытянуть на ковш, а то и на два больше своего гостя, любого, в том числе и Кориата. И эта способность никаким образом от их комплекции не зависела.
Казалось бы, и мужичишка-то соплей перешибить, а сидит себе, и то врет, то жалуется, то хвастается, а сам хлещет и хлещет, и все как ни в чем не бывало!
Кориат тряхнул головой, отделываясь от лезущей в голову дури, кликнул Арвида, одного из двух оставленных ему Семионом слуг, велел найти купцов, привезших «тайное» послание Олгерда (теперь он знал, какие это купцы, потому и не остерегался), и передать им ответ.
Купцы...
Вспомнил он и купцов. Однажды, сидя у Андрея Кобылы на пиру, уже крепко в тумане, Кориат узрел вдруг очень знакомое лицо. Где видел?! Память на лица у него была сильной, и он раздражался, когда вот знакомое лицо, а окликнуть как?
Он тронул хозяина за плечо:
Это кто?
Где? А! Это купец наш, Кузька Ковырь. Богатый. На что тебе?
Кузька?
Ага.
Купец?! Кузька... Кузьма... да где же?!.. Да что ж!.. перед глазами наконец встал берег Итиля, костер, уха... Уха! Да ведь это он меня ухой накормил! Такой ухой, что при всем московском гостеприимстве воспоминание о ней не меркнет.
И Кориат собрался окликнуть купца и посадить радом с собой, но старая (еще от отца) привычка к осторожности удержала: ведь то тверские... тьфу!.. новгородские купцы были... не то что-то...
Кориат начал приглядываться и увидел, что купец занервничал зыркнет и отвернется, и опять... что за черт?!
Андрей, а он в Орду часто ходит?
Да! Это наш, почитай, главный ордынец! Хоть и молод, тридцати еще нет, но шустер спасу нет! Он там всех знает И его все. И князь Семион шибко им доволен.
«Ну вот, посол-ловкач, весь тебе и сказ! Ты еще до Орды доехать не успел, а тебя уже обложили... Но ведь случайно!.. Ну и что, что случайно? Ведь обложили? Обложили! Обезвредили! Ты мог сразу с берега оглобли поворачивать, только деньги бы все сохранил! Ведь эти купцы и туда и сюда весть подали. А-а-а!! Да ты ведь сам им еще и коней подарил! Ххах, молодец! Ну молодец! Вот как уха «тверьская» тебе отрыгнулась!»
Все это всполохами мелькнуло в Кориатовом мозгу, он освирепел и вперил свой орлиный княжий взор в мерзкого купчишку, так нагло и просто обманувшего его на переправе, решил испепелить его взглядом, но тут кто-то потянулся к нему чокаться и свалился под лавку, он огляделся и вспомнил, что сидит хоть и в почетном углу, да кем? пленником, и никто тут его не боится.
Купец-то, правда, заметно робел. Никак не желал встретиться взором, отворачивался. Кориату пришлось прикрикнуть:
Кузьма! Ты что же, продажная твоя душа, приятеля своего и благодетеля не замечаешь?
Стол умолк удивленно, купец степенно поднялся:
Здоровья тебе, князь, и всяких благ. Спасибо, что не забыл встречу нашу и напомнить не погнушался. Хороший ты человек, не зазнаешься, простых людей не забываешь. Они тебе за это отплатят. Твое здоровье!
«Ты уже отплатил, мерзавец! Кориат сразу и не нашелся. Действительно, как и зачем ему высовываться, лезть... К князю...»
Э-э... Эй! Кузя! Ну-ка поди-ка сюда! рядом с Кориатом было уже достаточно места два именитых соседа валялись под столом. Ну-ка сюда!
Кузьма подошел, поклонился учтиво сначала хозяину, боярину Андрею, потом Кориату, потом столу и замер.
А ну садись! Кузьма осторожно сел.
Так ты что ж, сукин сын, тогда новгородским прикинулся? Почему?
Это на всякий случай, князь. Видим литвины... Ну а литвины московитов не жалуют...
А как же вы узнали? Я ведь сказался из Киева.
Хех! Да по усам.
Кориат оглянулся на пирующих, потрогал свои холеные, свисающие с углов рта почти на четверть, усы, чисто выскобленный «подбородок и только вздохнул.
Любаня караулила Кориата как верная жена, но как-то не надоедала. Когда он с чувством исполненного долга и явно повеселевший вышел из своей светелки, она вывернулась к нему из-за угла:
Ну что, написал?
Что? не понял Кориат.
Письмо написал?
А-а... Написал.
А то я все помешать боялась. Много, видно, прибавил тебе дядя Семен забот.
Почему?
Лоб морщишь. Не в духе. Письма, вот, пишешь...
Любаня! Ну сама посуди, доченька, легко ли в плену жить. И обидит всякий, и шагу по-своему не ступи...
И шагу не ступи, и обидят, тяжело, не по-детски вздыхает Любаня.
Да ведь я живу вот...
Неимоверная жалость сечет Кориата по сердцу. Тут и выпитые ковши, и угрозы Семиона, и воспоминания о своем Мите... Но главное сама она, с первой же встречи увиденная в совершенно трагическом ракурсе брошенная... Хотя это, может, и не так было, ведь не видел он ее отношений с мачехой, с няньками, но соединилась она в его душе с образом Мити, и, обращаясь к ней, он обращался к Мите, и вся его любовь к полупотерянному сыну изливалась на эту девочку, грея ее так, что она просто расцветала при встречах с ним.
Вроде бы ничего особенного он ей и не говорил, но ласковый взгляд, внимательность и неподдельная серьезность в обращении чудесно преображали ее. Да что там говорить умел Кориат нравиться женщинам!
Но и она иногда так поржала его... Как вот сейчас.
Ничего, Любань! Вот вырастешь, сама княгиней станешь, тогда заживешь по-своему.
Тогда заживешь по-мужнему...
Кто это тебе сказал?
Кто, кто... Мама Шура говорит... да и Варвара, и Устинья... все так говорят...
Ну а что, разве это плохо?
Это какой муж попадется.
Господи!.. Кориат не находит, что отвечать.
...Вот остался бы ты тут жить, да пьянствовать бросил...
Люба! Ну что ты! Это же взрослые дела, без этого же нельзя, не обходится. Я же пленник! Ты что же хочешь, чтобы я так весь век и в плену?!
Да какой это плен?
Ну а вот теперь уж будет настоящий плен. В тюрьму меня посадят, князь Семион сказал.
Не посадят, я уж знаю.
Почему?
Да ты уж как-нибудь найдешься.
Ах ты, колдунья моя!
«Надо все-таки попробовать! Попросить ее Мите в жены! Хоть и трудно, и неизвестно, как там Олгерд повернет, а Семион племянницу тоже за первого встречного не разбежится, но... Если Олгерд с Семионом помирятся, надо рискнуть. За спрос в ухо не ударят».
В январе 1350 года в Москву неожиданно прибыло пышное, многочисленное литовское посольство во главе со все теми же Семионом Свислочьским и Яшкой.
Послы привезли богатейший (по литовским меркам, конечно) выкуп за пленного князя, заговорили о «вечном мире по отчине и дедине» и попросили для скрепления союза и дружбы невест брату Олгердову Любарту и самому (аж!) Олгерду.
Это было полнейшей неожиданностью не только для Семиона, но и для Кориата тоже. «Когда же они успели овдоветь-то оба?! И как теперь?..»
В недрах Семионова терема вспыхнул костер интриг, незаметный постороннему глазу, но ожесточеннейший, связанный с тем, чьих родственниц отдать Литве. Родство с таким могущественным государем обещало многое. Особенно почему-то встрепенулась свита Семионовой жены.
Кориат, после того как выкуп за него был принят, и начали обсуждаться предложения сватовства, естественным образом вышел из разряда пленников и возглавил посольство. Заботиться теперь об общелитовских интересах ему почти не приходилось, кто станет невестами литвинам было совершенно все равно, тут весь интерес переместился на русскую сторону и решался сейчас больше на женской половине великокняжеского терема. И Кориат решил попробовать протолкнуть собственное дело.
Он попросил Семиона принять его неофициально. Кориата провели в ту же палату, где они разговаривали с Семионом в самый первый раз. Семион так же кивнул: садись, мол, и молча смотрел, подперев обеими руками подбородок. Кориат поздоровался степенно, как подобает важному послу. Семион кивал на каждое его слово и молчал, словно воды в рот набрал мысли его были далеко.
Хочу спросить тебя, Великий князь, удовлетворяет ли тебя выкуп за мое бренное тело?
Удовлетворяет, удовлетворяет...
Я уже по ответу вижу, что не очень-то удовлетворяет.
Да ничего. Перехитрил меня Олгерд...
Да-а?! Кориат широко раскрывает глаза.
Да-а, дипломат ты наш великий! Не по твоему ли совету он опять в родственники ко мне полез?
Кориат пожал плечами на этот раз независимо:
Опять не так. Тебе трудно угодить, Великий князь.
Так, так... И ведь не откажешь. А за невест приданое знаешь какое пойдет?! Чтобы сам Олгерд (Жмот! но это между нами) доволен остался. Так что выкуп твой с невестой назад к нему поедет.
Кориат не удержался от улыбки:
Так уж он тебя совсем разорил...
Разорить не разорил, Семион вздохнул, и слова эти не в упрек тебе, а скорей в похвалу. Факт есть факт уходишь ты чистым, ничего не заплатив, и усмехнулся уже весело, но мир с Литвой, и не просто мир родство! многого стоит.
Вот! Кориат почувствовал благоприятный момент, значит, и я пользу тебе немалую принес.
Принес, но не мне только. Литве, я думаю, больше?
Важно, что и тебе! Поэтому и для себя об одной милости хочу осмелиться...
Что такое? Семион насторожился.
Уж коли на невест спрос пошел... Я большого приданого не попрошу.
Что?! И тебе невесту?! Вы что, литвины, с ума все посходили?!!
Да не мне! Сыну моему. Есть у тебя племянница, Великий князь...
Племянниц у меня воз!
Ивана, брата твоего, дочь.
А! Любаня?.. Деловуха! Все уши мне о тебе прожужжала. Так она ведь мала еще...
Ну-у... Скоро восемь... А моему двенадцать. Помолвить-то уж и не так рано... а там как Бог даст...
Семион мрачнеет, молчит, долго молчит. И надежды Кориата тают, разбегаются, пропадают, как вода сквозь пальцы... Наконец Семион, подыскивая слова, начинает:
Видишь ли, князь... Я тебя очень уважаю и... но, думаю, ты здраво можешь рассудить... Должно соблюдаться определенное равенство... (Кориат оскорблено выпрямляется) нет-нет! Ты брат Олгерда! И за тебя бы если нет вопросов! Но сын твой... Он ведь не совсем...
«Вот гад! Ну все знает! И это знает! Прямо бес какой-то. Значит, все... придется крест ставить». Но Кориат не привык сдаваться так сразу, да и за Митю обидно:
Он князь! По всем законам князь! В церкви завенчан! Священником крещен! Не язычник даже, как некоторые, христианин! Как мать и отец.
Ну ты в позу-то сразу не становись. Я, между нами, очень бы даже не против... Именно с тобой... Но, боюсь, не поймут меня...
Кого я должен убедить, чтобы поняли?!..
Так ведь общество... Священники, бояре... Князь Иван, наконец.
Ну... князь Иван, Кориат смотрит понимающе на понимающего человека: «Ведь князь Иван против тебя слова не вякнет!» но Семион тоже смотрит как на понимающего: «А вот тут как раз я ни слова ему сказать не могу и не хочу. Как он посмотрит».
И Кориат все понимает. Он поднимается:
Благодарю за приятную беседу, Великий князь. Не смею больше отнимать время, кланяется и выходит из палаты.
Вот где-то тут его девочка, сейчас бросится откуда-нибудь его моральная опора, и что ей сказать? Но... никого нет. «Куда ты подевалась, лапа моя?»
Любаня!.. Любаня!!
Бегут дворовые парни, девушки, старухи, ребятишки... Оглядываются.
Княжну Любаню не видели?
Качают головами, пожимают плечами, кланяются нет.
«Куда ж ты делась? Что за диво? Но может, оно и лучше? Ладно... Что ты хотел-то, что думал? Что Семион к тебе так сразу, с распростертыми объятиями? Но ведь черт его дери! Если бы я за другого какого сына? За «законного»? Он бы слова не сказал! Хотя тогда наоборот Олгерд бы сказал. Тьфу! Ну ладно. Но откуда же он о Мите знает?! Да что теперь толковать. Я еще по степи ехал, дроф пугал, а он уж... а тут... все подробности биографии... Теперь что? Кто? Князь Иван?»
Как всякому дипломату, Кориату не мыслилось решение дел без предварительной разведки всех сопутствующих обстоятельств. Прежде чем лезть на рожон, нужно было всегда (правило!) разведать все подходы.
Как подкатиться к Ивану? Человек, совершенно выпавший из внимания Кориата в Москве. Вроде бы второе после Семиона лицо. Но как-то в этой роли не смотрелся. Как-то тих был слишком. Богопоклонен, от государственных дел отстранен, хотя, как отстранен? кто его отстранял? Скорее остранен, безразличен. А уж от пьянок тем более. Больше смотрели на князя Андрея, третьего брата, в случае чего он! Сильнее всего он поражал внешне: большой (очень большой!), красивый и уверенный в движениях, возле него становилось уютно. Кому рядом с ним было неуютно, так это Кориату. Андрей бил его по всем статьям, затмевал и оттеснял на вторую позицию. По веселью, по щедрости (тут, правда, как Кориат мог тягаться?), по анекдотам ли, по питью, да и вообще!
Впрочем, князь Андрей не любитель был бражничать, за что его больше всего и уважали. Был занят все время, больше строительством, все доставал, собирал, искал и даже на пирах с кем-то все договаривался, ругался или бил по рукам.
А Иван как-то не замечался. Хотя был вовсе не робок, физически крепок, высок, плечист, на лицо очень красив.
«Почему так?!» только подумал Кориат, и перед взором его возникла жена Ивана, «мама Шура», вот уж кто был заметен в княжеских хоромах, может, и заметнее всех: высоченная, могучая, огромная грудь полочкой хоть горшки ставь, а сзади и смотреть тяжело, особенно Кориату, даже широченные сарафаны не могли скрыть столь мощную корму, вот уж мимо кого равнодушно не пройдешь!
«А!! Кориата аж в жар бросило. Вот кто мне поможет!» В восторге от своей придумки он щелкнул пальцами и помчался разыскивать княгиню Александру.
Через неделю дело было слажено. Александра не упустила случая сбыть с рук мешавшуюся, путавшуюся под ногами и ежечасно одним видом своим напоминавшую княгине о ее ущербности падчерицу. Да еще как выгодно за литовского князя! Если он даже и несколько... того... да кто в этом будет разбираться. Сама ставшая княгиней из боярышни, Александра, пусть, может, и неосознанно, сильно оглядывалась на это обстоятельство. На то и был расчет Кориата.
Что уж она там и как говорила мужу, но он казался даже довольным, а может, и действительно был рад за сиротку.
Сладились и оба главных брака. После жестокой, как догадывался Кориат, свары различных придворных партий. Главный приз отхватила Семионова жена, Мария Александровна. За Олгерда просватали ее сестру, тверскую княжну Ульяну. Не скоро, но аукнется еще эта помолвка всему Московскому княжеству, но... Если б знать, где упасть!.. Не мог предвидеть Семион отсюда лиха, а жену любил, к ней склонился.
За Любарта отдали ростовскую племянницу Семиона Авдотью, за что ростовчанам пришлось сильно раскошелиться.
Кориат совсем не вникал в дела посольства, все свалив на ловкого Яшку. Его нисколько не интересовали невесты, размеры приданого и прочие формальности, он исподволь готовился к отъезду и прощался с друзьями и приятельницами, появившимися у него во множестве в так полюбившемся городе. Пьянство на Москве стояло великое!
Только Любаня исчезла с его глаз. Как он ни старался ее встретить, девочка как будто спряталась. Может случилось что, а может действительно пряталась? Обиделась? На что? Почему?
Наконец, сладив дело со своим сватовством, он решил уже официально найти ее и сказать. Обратился к Александре. Любаню нашли и привели. Она смотрела в пол.
Любаня, поздоровайся с князем, строго сказала «мама Шура».
Здравствуй, князь, почти прошептала девочка, не поднимая глаз.
Здравствуй, красавица! Что грустна?
Да не... Не грустна.
Кориат оглянулся на Александру:
Можно, мы посекретничаем тут где-нибудь?
Да что уж с вами поделаешь, княгиня улыбается и покровительственно и... Кориат вспыхивает и прикусывает губу: «Что ж я сюда-то не попробовал!.. Но теперь уж поздно, да и...»
Проводи меня, Любань, он взял девочку за руку, повел к двери. Ладошка ее покорно и вяло лежала в его руке. Как только они оказались в сенях Кориат, как всегда и как ей очень нравилось, привстал перед ней на колено.
Что случилось, Любаня? Что ты так грустна? Что прячешься от меня? Люба по-прежнему не поднимала глаз, а когда заговорила, в голосе послышались слезы:
Уезжаешь! А говорил: в тюрьму, в тюрьму... Обманщик! А меня тут бросаешь...
А вот и не бросаю!
Как? она так широко раскрывает глаза, столько в них радости, недоверия, страха и надежды!..
У Кориата все туманом заволокло: «Что-то ты, брат, чувствителен стал».
А вот так. Поедешь ко мне жить?
Боязно... А как? Зачем? Кто меня отпустит?
Ну как, как... Я тебя замуж за сына своего выдам. Он хороший, добрый. И на меня похож...
Такой старый?
Да нет, смеется Кориат, только немножко тебя постарше.
Рано мне еще... боязно... мама Шура не отпустит...
Для помолвки уже не рано. А с мамой Шурой я говорил, она тебя отпускает.
Правда?! глазенки вспыхивают, но снова: Боязно... как же я одна? и слезинки заблестели.
Ну как это одна?! А я?! А нянек с тобой отпустят каких захочешь! Да и не вот тебе прямо сейчас. Сейчас действительно рановато. Подрасти надо, женщиной стать...
А разве я не женщина?
Сейчас ты еще девочка. Сильно любопытная, он придавливает ей носик пальцем, она улыбается, вот подрастешь поймешь. Так что это довольно долгая история... Ну как? Согласна?
Согласна... Девочка прошептала это как-то так полуотвернувшись, покорно, что перед ним как живая встала опять Маша, и он поспешил отвернуться и вскочить на ноги, чтобы не испугать ребенка вдруг навернувшейся на глаза слезой.
Вот и ладно! Вот и хорошо! Мы с тобой заживем, Маша... ой!.. Любаня!.. Хорошо, дружно заживем! И Митя мой тебе понравится!
Его Митей зовут?
Да-
Любаня делает озабоченное и загадочное лицо, манит пальцем посекретничать. Кориат опять припадает на колено, наклоняется к ней. Она щекочет губами его ухо:
Ты никому не скажешь?
Никому!
Смотри, а то мне влетит!
Ну что ты!
Знаешь, какая у нас в тереме суета? Радость!
Что такое?!
Мама Шура забеременела!
Да что ты!!
Да. Все молчат, сглазить боятся. Вот я тебе уж по секрету...
Ах ты, разведчица моя золотая! Кориат целует ее в щеку, Ну, слава Богу! Будет теперь у тебя сестричка... или братик... И подумал про себя: «Теперь, может, и к тебе мама Шура смягчится».
Если братик родится, я его Митей буду звать. Любаня краснеет и опускает глаза.
Через неделю, 2-го февраля, Кориат, слегка хмельной, красивый и счастливый, покинул Москву. Он увозил с собою три помолвки с двумя совсем готовыми свадьбами, радуясь больше всего помолвке «своей»; «вечный» мир с Москвой ожидая похвал от Олгерда и всей братии; а оставлял здесь кучу друзей и подруг, провожавших его, как и везде, с искренним сожалением, а многие даже со слезами.
Когда он прощался с Любаней, все умилились, а мама Шура даже вытерла глаза. Кориат подбросил девочку высоко-высоко, так что она завизжала от страха и восторга, поймал, прижал к себе, расцеловал в щеки и в нос и шепнул на ухо:
Ну, жди, готовься. Ты хорошей женой должна стать! Я уж знаю. Девочка улыбалась сквозь слезы:
Я уж постараюсь!
В обозе литвин ехала с большим комфортом ордынская невольница Юли, подаренная лично Кориату лично князем Федором Глебовичем в знак великой дружбы и уважения.
После путешествия из Орды в Москву Кориат старательно обходил дом князя Федора, одного из лучших своих друзей, сторонкой. И думал, что легко отделался. Но в самый последний, самый грустный и приятный момент расставания Глебыч всучил-таки милому другу подарочек. Ну как мог Кориат отказаться?!
И поехала Юли в Литву.
А князь Федор крестил уходящий по Смоленской дороге обоз и причитал истово, но шепотом:
Господи! Прости мя, грешного, а Михаила спаси и помоги ему! Как он справится с этой стервой, один ты знаешь, Боже великий и милосердный!
* * *
Дружба с Москвой и возникший в связи с этим, хотя и очень шаткий нейтралитет Орды как нельзя кстати пришлись Олгерду. И воспользовался он этим мастерски! Не опасаясь теперь за тылы и всячески умасливая рыцарей и пудря им мозги, для чего опять отправил в Мальборк Кориата, Олгерд силами Любарта и старших Кориатовичей тем же летом 1350 года обрушился на Польшу и сумел освободить всю Волынь, исключая Холм.
У Любарта были и силы, и желание идти дальше и достичь большего, но прилетела весть из Мальборка от Кориата. Обеспокоенный успехами Литвы, заволновался Орден. Пришлось остановиться.
Затеялись длинные, нудные, ни к чему не ведущие переговоры, на которых стороны осыпали друг друга упреками и убивали время в ожидании решительных действий.
Так прошли зима и весна 1351 года. Наступило лето. Войско Любарта вовсю готовилось к походу.
Отче, дед опять молчит.
Об чем? Монах не оборачивается, занятый своей писаниной.
О походе, об чем же еще! Все собираются через неделю, а то и раньше, выступать, а он молчит.
М-м-м...
Значит, опять нас не возьмет?
М-м-м...
Ты чего мычишь?! Ты с ним хоть разговор-то заводил?
Об чем?
Об чем, об чем! взрывается Митя. Об том, что нам в поход пора! Чтобы он меня... нас... с собой взял! Ты что же, значит, не говорил, что ли?..
Монах резко оборачивается:
Вот что, князь, ты из меня загородку не делай, хватит! И так я твоему деду наговорил и наделал вот! (Он машет рукой у горла). А тут... Дело нешуточное! Война, смерть! Ты сам видишь, как он за тобой следит. За тот еще подвиг наш с тобой у Волчьего лога до сих пор на меня косится.
Так мы же договорились вроде!..
Договорились... вроде... А я подумал, подумал... Давай-ка ты сам. Ты сам только можешь договориться. Если сможешь, конечно...
Ах, так?! Ну ладно! Ну коли так ладно! Митя так злится, что не находит, что еще сказать. Ну если я его уговорю, шиш ты со мной пойдешь, все, дружба врозь!
Ишь ты как!
Вот так!
А кто ж там тебя от глупостей оберегать станет?
Не дождешься!
Чего? Глупостей? Ну это ты, брат, хватил.
А что, на тебе одном свет клином сошелся? Вон, дед поможет.
Да-а, деду только и дел, что тебе сопли подбирать. Потому, может, и не хочет он тебя брать. Ему полком командовать, а тут еще ты... Так что, когда проситься будешь, напирай на то, что я от тебя ни на шаг.
Еще чего!
Ну как знаешь. Мне, думаешь, больно охота за тобой в пекло лезть? Я и тут могу на печке посидеть, бражки попить.
Тоже мне, ангел-хранитель, фыркает Митя, а помогать не хочешь. Он медлит, мнется, потом вздыхает тяжело и выходит, неслышно притворив за собой дверь.
Монах оглядывается.
«Ушел?.. Загрозил... Я бы с удовольствием посидел тут и год, и два, и сколько хошь, чем под польские стрелы лезть. Хоть и неважно они стреляют, не то что татары, а все ж... Ох, стрелы, стрелы... с мечом али копьем сам управляешься. Если и получишь по тыкве сам виноват. А эти... Не знаешь ни откуда ее ждать, ни когда... Как кара небесная. И вовсе я не огорчусь, если ты не уговоришь деда. Хотя на его месте я бы уже подумал... Пора. Тринадцать лет биться еще рано, а ума-разума набираться, командовать учиться пора! Ну а если с собой не возьмешь, я не обижусь, и тяжело вздыхает, эх-хе-хе. врешь! Сам не усидишь. На теплой лежанке, ногдаребенок под стрелы?..»
О чем говорили дед с внуком (а говорили они долго) монах не узнал. Митя не стал рассказывать. После встречи с дедом он пришел и молча уселся за стол. Отец Ипат не выказал никакого любопытства, долго не поднимал головы от своей писанины, наконец проворчал:
Ну, чего выторговал?
Думаешь, выторговал?
По тебе вижу.
Выторговал. Только...
Что только?
Он без тебя не берет.
Ааа! А ты все-таки без меня думал?
А что ж, раз ты не хочешь.
Ххе! Мое хочешь не хочешь, пока из тебя человека не сделаю, ничего не значит, и на печи мне до той поры не сидеть.
Так ты, значит, что?! Пойдешь?! Глаза мальчика вспыхивают, он вскакивает, хватает монаха за руки, он с радостью бросился бы к нему и на шею, но воину, собирающемуся в поход, это вроде как-то не пристало...
* * *
Поход, однако, начался некрасиво, нестройно, то есть, совсем не так, как ожидал Митя.
Бобер повел было полк к Луцку, на соединение с Любартом, но буквально через час после выступления прискакал запоздавший гонец, привез приказ: на соединение с основными силами не ходить, следовать отдельно, скрытно, по болотам (чего-чего, а болот южней Припяти хватало, даже слишком, и не многие разведчики Бобра знали по ним все тропы) и выходить на соединение с Любартом аж северо-западнее Владимира в условленном месте.
Бобер чертыхнулся больше пятидесяти верст по болотам! Обоз пришлось вернуть почти весь не пройдет, оставили десяток арб двуколок с огромными колесами, этим и болота под силу.
Лошади вязли, шесть утонуло, местами приходилось идти след, в след, по одному, а арбы тащить почти на руках. Для девяти сотен это было очень долго, нудно, тягостно.
Монах поглядывал на Митю, кривился. Ему не нравился поход, не нравились эта грязь и неопределенность. А больше всего не нравилось, что толку будет чуть, если вообще будет. Он чувствовал: налазившись по грязи, они вернутся несолоно хлебавши. Главное пыл и желание княжича расходуются впустую. Сейчас он собран, переносит все так терпеливо, как никогда больше не будет первый поход! И не заболеет, и не раскиснет, и не обессилеет, все вынесет, и все это лишь от сознания, что он просто не может не вынести, если хочет стать воином первый поход!
Уже во втором походе будет не то, не так, выскочат какие-то слабинки, монах хорошо это знал, а сейчас... И как будет досадно, если все это зря. А трудов хватало. Незаметных, нудных, неблагодарных. После тяжелейших дневных переходов ночью отдых получался плохой: спали на сыром мху, костры горели вяло, чадно, жратва оставалась полусырой не хватало терпения дождаться, когда она доварится, скорее бы поесть, да упасть спать. И комары! Ох, эти комары!..
«А может, и хорошо это для первого-то раза? подумывал иногда монах.
Когда ждешь битвы и победы, все легче кажется, а вот тут...»
Митя замкнулся в молчании. Не ожидал и он, хоть и готовился, и настраивался, но такого грязного, будничного не ожидал. Ошибался Ипат, ожидание битвы и победы у Мити не исчезло (не мог он еще рассудить, как монах, иметь его предчувствия), оно-то и поддерживало быстро шедшие на убыль силы.
Однако сами законы похода обескураживали, лишали оптимизма, щелкали по самолюбию. Митя с монахом шли в самом арьергарде, вместе с другими небывальцами, среди больных, ослабевших, выбившихся каким-либо образом из колеи. Митя считал это несправедливым. Мало того, что он чувствовал себя и сильным, и ловким, чтобы не тащиться в хвосте, хотя объяснить свое положение как-то мог он небывалец. Но монах! Этого-то почему в хвост?! Этот-то любому твоему, дед, воину даст сто очков вперед. Его в авангард надо, в разведку. По крайней мере к воеводе, он ведь и присоветовать кое-что может. А я при нем! И ведь я тоже что-то могу. Не отстаю, не жалуюсь, не болею. И потом я князь в конце концов!
Все это он собирался при случае высказать деду, но случая не представлялось. Деда он видел раз в сутки, вечером, когда воевода, объезжал расположившееся на ночлег измученное войско. Даже проезжая очень близко, дед скользил взглядом, будто не узнавал. А сам Митя в этот момент уже не имел никакого желания встречать или, тем более, догонять его, хотелось одного упасть на расстеленный плащ и уснуть.
Еще одно обижало. Алешка был здесь. И он тоже их не узнавал. Тот самый Алешка, который возился с ним, исполнял беспрекословно все желания, даже иногда, как казалось Мите, прислуживался, здесь оказался где-то над... Хотя и неудивительно: с дедом он ходил уже четвертый год, состоял почти с самого начала в разведке, и хотя особой удалью и храбростью не выделялся, как следопыт пользовался большим уважением, а его изумительное чутье в лесу, способность не сбиться с выбранного направления в любое время суток даже в совершенно незнакомом месте делали его в какой-то мере уже и незаменимым для воеводы, чем он и гордился, и не скрывал этого. Впрочем, с Алешкой они вообще виделись с тех пор, как вперлись в болото, всего раз, мельком, так что сам Алешка был тут, пожалуй, и ни при чем, только сознание того, что вот он там, среди главных, а ты среди ослабевших и больных...
Наконец к полудню шестого дня похода они выбрались из болота недалеко от условленного места встречи. Стало сухо, но разобраться по сотням, перестроиться вообще несколько привести себя в порядок не получилось.
Лес шел скверный, хоть и светлый, лиственный, но с густейшим подлеском: рябина и орешник, малина, крапива выше пояса, папоротники, а под ними масса сгнившего валежника, пробиваться через все это было ненамного легче, чем через болото, поэтому Бобер не стал останавливаться и перестраиваться, полк и так опаздывал к месту встречи, он должен был выйти сюда еще вчера вечером, в крайнем случае сегодня утром.
Далеко за полдень они вышли к опушке, остановились и послали разведчиков. Те вернулись быстро и сообщили обескураживающую весть: на поле стояли хунгары! Лагерь большой, но еще не обжитой, видно, расположились недавно. Отряд тысяч в шесть, а то и больше. Нас пока не заметили.
И не должны заметить, иначе нам крышка. Бобер кликнул отроков: Передайте сотникам приказ: отступить осторожно на поприще в лес, там разобраться по сотням, привести себя в порядок, приготовиться к бою. Отдыхать. Костров не разводить, не шуметь, увижу огонь зарублю собственноручно. Через час сотников и разведчиков ко мне. Вот сюда. И еще, Ярослав!..
Все разлетелись мгновенно. Воины как-то сразу подобрались, даже больные. По лесу пошел великий шорох: сотники разбирали свои перепутавшиеся в болоте сотни, отводили их в глубь леса и устраивали по облюбованным местам.
Отец Ипат, шагая в лес чуть позади Мити, ворчал себе под нос:
Как же теперь-то? Или поляки уже шуганули Любарта, и нам бы только ноги унести. Или еще не дождались. Тогда бы мы тут пригоди-и-и-ились, крепко пригодились. Только если ждать недолго, а то... Но где же поляки-то?..
Их нагнал отрок Бобра Ярослав:
Князь! И ты, отец Ипат. К воеводе через полчаса. Требует. Митя вспыхнул: «Ага, требует! Вспомнил, слава Богу!» Монах не удивился, не обрадовался:
Пойди. Скажи будем. Коней вот только пристроим. Ярослав исчез.
Чего это он вдруг? А, отче? Вспомнил!
Не вдруг, а когда понадобилось. Надо же тебя уму-разуму учить. Думать время пришло. Вот и будешь учиться думать.
Слава те, Господи! А я уж думал, так и просидим в обозе весь поход.
Глупый! Болото-то мерить не все равно, что ль, где и с кем? А про деда что ж так плохо думаешь?
Сотники собрались в кружок, тихо переговаривались. Разведчики стояли рядом своей кучкой. Монах с Митей от всех особо. К ним подошел Алешка, стал несмело расспрашивать. Это был прежний Алешка, ничего он не зазнался, Митя благодарно улыбнулся ему. Появился Бобер.
Ну, спаси Христос! Давайте поудобней, он осмотрелся, отошел к краю поляны к могучему клену, опустился под ним на землю, вытянув одну ногу и опершись спиной о ствол.
Сотники полукругом устроились перед ним. Разведчики позади сотников. Митя оглянулся на монаха куда? Тот указал глазами к разведчикам.
Бобер начал с выяснения состояния сотен. Сотники коротко докладывали, сколько людей в строю, состояние коней, возникшие проблемы. Шли недолго, поэтому вышедших из строя было совсем немного. Когда Бобер подвел итог, не было заметно, доволен он или нет, он просто констатировал, что есть, не сказав замечаний никому.
Ну а теперь давайте думать, что делать будем. Вингольд!
Командир первой сотни Вингольд тронул выбритый подбородок, кашлянул:
Отряд у хунгар большой, напасть нельзя. Любарта нет. Нас пока не обнаружили. Думаю, надо Любарта подождать, сколько можно.
А сколько можно? Если нас обнаружат?
Уйдем по болоту.
Кто еще так думает? Так думали еще трое.
А по-другому?
Михаил, командир третьей сотни, вскинул руку.
Говори.
Через болото без потерь не уйти, тропа узкая. Если насядут, долго отбиваться придется, пока весь отряд в болото втянется.
Это так.
А насядут точно. Потому что завтра же обнаружат. Если не сегодня... Сотники недовольно заворчали, кто-то проговорил:
Что ж мы, бабы на базаре?
Не на базаре! Только будь мы пешие! И так-то нас много, чтобы скрываться, а тут еще кони. Почуют друг друга, начнут ржать вот и вся тайна. Потому думаю оставаться здесь нельзя. Надо либо в болото забираться и там ждать, либо к Любарту уходить.
Где он еще, Любарт-то? возразил один из сотников. А вдруг они его уже стукнули? А там ведь еще поляки где-то...
Разведать надо. Михаил опустил руку и откинулся назад, показывая, что он все сказал.
Двое сотников считали, что надо завтра же лесом выбираться на Владимирскую дорогу и по ней отходить. Других суждений не было. Станислав, командир разведки, предупредил, что по дороге на Владимир хунгарские разъезды. После этого наступило молчание. Митя несколько раз нетерпеливо взглянул на монаха: чего молчишь? Тот ответил тоже взглядом: не спрашивают. И тут как раз Бобер повернул голову в их сторону:
Ну а ты, отец Ипат, что скажешь?
Всем своим видом отец Ипат хотел показать, чтобы его не очень всерьез принимали, он почесал сначала лысину, потом бороду, потом полез чесаться под мышку и вдруг проронил:
Сматываться надо, пока не поздно, вот весь вам мой сказ. Наступила неловкая пауза. Все понимали, что хотя слова эти и не решающие, но для Бобра весомей многих других. Воевода долго разглядывает травинку или, может, жучка какого, у себя под ногой, поднимает глаза:
А ну как Любарт подойдет?
Если бы он шел сюда, то давно был бы здесь. Дорога его ненамного длинней, зато сухая и широкая, сам знаешь. Да и назначено нам было еще вчера. Нет, у Любарта что-то изменилось, только он нас не смог предупредить.
А вдруг он приходил?
Тогда вряд ли бы хунгары так себя вели. Или догонять бы кинулись, или пьянствовали уже... Правда, он мог и дальше проскочить, но тогда тоже нам весть должен был подать. Разведать, конечно, надо, ночь у нас есть.
Ну, может, не только ночь...
Вряд ли. Михаил правильно сказал, долго нам незамеченными не просидеть.
Это так... Бобер опять долго смотрит в землю, ладно, рискнем. Станислав! Надо узнать, был здесь все-таки Любарт или нет раз, количество противника два, намерения их три, в общем, «языка» надо. Пошли к ним в лагерь кого половчей.
У меня все ловкие, воевода!
Ну-ну, хвастай мне! И готовь человек трех искать Любарта. Как эти от хунгар вернутся, поймем, с чем к нему посылать, так сразу.
Сделаем, воевода!
Тогда все. Идите по своим, настрого накажите не шуметь, небывальцам особенно, постарайтесь отдохнуть получше завтра в любом случае поход, а может, и драка. Отец Ипат, иди с князем поближе.
Все поднялись, начали расходиться, Станислав и двое сотников задержались уточнить свое. Монах и Митя подошли, присели возле, ждали. Бобер быстро разобрался с сотниками и Станиславом и отпустил их.
Значит, говоришь, сматываться?
Да, монах нагнул голову, куда нам еще? Посуху Любарта искать так эти прочухают и наподдадут... под зад коленом, о-е-ей! Да и куда идти, где он, Любарт? А-у-у! Не слыхать, А гонцы его небось позади нас где-то рыщут.
Может, и рыщут, и Бобер вдруг сверкнул глазами на Митю, ну а ты что скажешь, стратег?
Митя вспыхнул. Он не ожидал, что дед к нему обратится. Даже так вот: полушутя, наедине. Поэтому на секунду потерялся, хотя положение обдумывал, и прикинул, и решил, как бы поступил лично он. Но если спрашивают, почему не сказать? А вдруг скажешь глупость? И так уж монах предупредил. Может, лучше отмолчаться? А отмолчишься и вовсе спрашивать перестанут. Скажи!
По уху не ударят. Ну, глупость, так глупость, поправят, мало, что ли, сами глупостей говорят?! Когда-то надо начинать, а чем раньше, тем лучше...
Дед, ударить надо!
Как ударить? дед, кажется не очень и удивился, и спрашивал не в смысле «что за чепуха?», а в смысле «как именно ударять?».
У Мити отлегло от сердца: не засмеялись ни дед, ни монах, значит, ничего не сморозил. И он, все больше волнуясь, начал объяснять:
Если уж болотом уходить решишь, так почему не ударить?! Ночью, парой сотен! Шуму наделать, чтоб без штанов по лагерю побегали! А то что же, шли-шли, месили грязь, месили, и теперь назад, опять грязь месить?! А они так без помех и попрут на Любарта?
А? Отец Ипат, это не ты ему напел?
Мне только такие петушиные песни распевать. И монах, и Митя оба обиделись.
А что же сотники мои, Станислав?
У них кровь уже не так играет, как у Митрия, а Станислав весь на тебя в надеже.
В душе у Мити все пело: «Не промазал! Не промазал! Вот и не бойся говорить, не глупей других!»
Он изо всех сил сдерживался, чтобы не выказать радости, и лихорадочно придумывал, что говорить в защиту своего плана, если дед спросит (хотя ничего не придумывалось, из головы все как ветром выдуло), но дед не спросил:
Ладно, идите. Подумать можно... Идите!
«И все?! А если надумает? Как тогда я, мы?..»
Дед, а мы как же? Опять к небывальцам?!
Иди, иди, бывалец нашелся. Посмотрим...
Пойдем, надо будет позовет, не тужи. Монах почти ласково потрепал Митю по плечу.
Наступила ночь, и воины повалились спать хорошо на сухом-то, Бог с ними и с кострами! Шатров тоже не ставили шуму не поднимать, да и ночь пала теплая и тихая-тихая, к великой досаде Бобра и его разведчиков. Хоть бы чуть ветерок лесом пошумел!
Мите с монахом заснуть не пришлось. Только улеглись Ярослав вынырнул из темноты и опять позвал к воеводе.
У воеводы на поляне, хитро загороженные со всех сторон, помаргивали три костерка, Бобер с сотниками ожидал разведчиков. Заполночь они вернулись все, принесли много всяческих заметок, но все до одного пустые. Хунгары держались сторожко, лагерь охраняли зорко, внимательно, сильными дозорами. Разведчики, связанные строгим наказом не обнаружить себя, боялись сильно рисковать и в лагерь проникнуть не смогли. Двое получили по стреле в привязанные к спинам щиты, а один даже в плечо, и слава Богу, что их приняли за лесных зверей и не стали преследовать.
Алешка! Алешку где потеряли?! выходил из себя Станислав.
Никто из разведчиков не мог ответить они разошлись по одному, как только выбрались на опушку. Бобер сидел пока спокойно, разглядывал носок своего сапога. С какой вестью посылать к Любарту и посылать ли, было непонятно. Оставалась еще слабая (и последняя!) надежда на Алешку, и времени до рассвета немного, но было, потому Бобер тянул с принятием решения и отправлением троих, уже полностью готовых, маявшихся в нетерпении разведчиков.
Алешка возник из мрака неожиданно. Видок у него был, как у политого водой цыпленка. А когда присел к костру, все заметили, что его левый глаз, и без того узкий, вовсе закрылся и почернел.
Ну! Бобер оторвался от созерцания своего сапога.
Ну что... Полазил малость. Наших пленных у них нет.
Такты был?!
Где?
...твою во всех косоглазых мать! разражается Станислав. В лагере, где ж еще!
Ну а как же. А что? Алешка оглядывается. Больше никто что ли?
Да тьфу! смачно плюется Станислав. Давай выкладывай!
А что выкладывать? Алешка сразу приободрился. Наших пленных нету, сами не пьянствуют, ни у одного костра не видел. Вот и все.
А что слышал?
А что слышал... Слышал много чего... Только я ведь по-хунгарски ни в зуб копытом. Ха-га-га... ха-га-га и все.
Так учиться надо, балбес! неожиданно заключает Станислав, и по поляне неудержимо ползет изо всех сил сдерживаемый смех.
Бобер гладит усы всей ладонью, прикрывая рот, ждет, пока успокоятся, спрашивает:
Глаз-то где подпортил?
На обратной дороге уже. Увязался какой-то гад... любопытный.
Дозорный?
Не-е... Если б дозорный, теперь уж шуму было... Так какой-то...
Ну!
Ну, пришлось ткнуть в брюхо. Хорошо, тряпица под рукой была, пока он рот раззявил, успел заткнуть, а то крику было бы на весь лес. Такой пес... и царапался, и кусался, как баба, и ногами... глаз вон подбил, сука! Пока не успокоил...
Значит, пристукнул и оставил, хлопнул в досаде рукой по колену Станислав, хватятся, найдут, тут нам и драпать!
Да не оставил я его!
Спрятал? Значит, утром взвоют! Как найдут.
Не найдут! Тут он, вон в кустах лежит. И не пристукивал я его. Больно надо! Может, скажет чего...
Да ты!.. Да что ж ты!.. Мудак! Где?! вскакивает Станислав.
Да вон... Алешка поднялся и нырнул в кусты. Станислав рванулся следом.
Митя не удержался, фыркнул, и вся поляна покатилась беззвучным неудержимым хохотом.
По-польски понимаешь? Пленник кивнул.
Крикнешь, пристукну сразу! предупредил Станислав, оттыкая ему рот. Тот то ли понял по-другому? не закрыв рта, в ужасе пялился на Станислава.
Когда пришли сюда?
Я не воин! Я не... нет! Я маркитант, торговец! Меня зовут Ефим!
Когда пришли сюда?!
Я только следом!... Я торговал! пленник умудрялся выговаривать слова с отвисшей челюстью, так и забыв закрыть рот.
Когда пришли сюда?!! Станислав занес над головой пленника кулак.
Сегодня!
Бились с кем-нибудь?
Ну... встретили на этой поляне кого-нибудь или нет?
Нееет... Нет!
Куда направляетесь?
На соединение с поляками.
Сколько человек в войске?
Почти шесть тысяч.
Командует кто?
Иштван, воевода короля Луи Венгерского.
А сам король?
Король?!
Где король?
В Буде, наверное, где ж ему быть... Его нет при войске.
А поляки? Где вы должны с ними соединиться?
Я слышал, возле какого-то «холма», а вот какого не знаю.
Хм! невольно усмехнулся Станислав. Ладно. А сколько их знаешь?
Да. К этому самому «холму» разными дорогами идут три полка по четыре тысячи человек. Там их встретит воевода Жигмонт со своим войском. Вот его численность я не знаю. Мы, то есть не мы, хунгары, остановились здесь подождать один из этих трех полков, краковский. Он пока не подошел почему-то, его ждут с часу на час. На соединение с Жигмонтом должны пойти вместе. Все войско выступит от «холма» под началом Жигмонта. Хунгары тоже поступят под его начало.
А куда пойдет войско?
На Берестье.
На Берестье?! Станислав беспомощно оглядывается на Бобра и умолкает.
На Берестье... Бобер захватил усы в горсть, если так, то все понятно. А ты откуда все это знаешь, торговец?
Меня зовут Ефим! вдруг переходит на русский пленник, О! Мы знаем больше воинов. К нам приходят все, все хотят есть, а особенно пить, и все что-нибудь рассказывают. Сегодня сотники говорили при мне за столом, что ждут краковский полк.
Да... Тебе бы разведкой командовать, а не вином торговать. Может, ты знаешь и по какой дороге они придут?
Пленный пожал плечами, и этот первый человеческий жест напомнил ему самому, в каком ужасном напряжении застыло его тело, готовое расстаться с жизнью, он почувствовал страшную усталость, руки упали, лицо обмякло, рот скривился в нервной зевоте и наконец закрылся.
Бобер понял, что из него больше ничего не выудишь (и так неплохо!), и кивнул отрокам.
Двое взяли пленного за руки и потащили в лес. Он, видимо, подумал, что убивать, и громко взмолился:
Только не убивайте! Я вам пригожусь! Меня зовут Ефим! за что получил кулаком по темечку и больно прикусил язык.
Цыц, дура! Тише! Нужен ты руки об тебя марать! Но если трепаться будешь...
Молчу! Молчу! зашептал Ефим. Простите, паны воины, я молчу! Я понимаю! Я много знаю, я вам пригожусь, я торговец, я умею... Его уволокли.
Ну вот, Бобер подобрался, сотники приготовились слушать приказ.
Станислав, давай гонцов.
Они тут.
Хорошо. Вы, господа сотники, поднимайте людей и тихо, без суеты, но не мешкайте, уводите их в болото. Вингольд старший. Станислав, дай ему Панкрата в проводники. Пойдете до большого острова, где сосны, там будете меня ждать. Понял?
Понял! эхом отозвался Вингольд.
Михаил! Ты человек с полсотни ссади с коней, тех, кто получше стреляет, и налегке с луками сюда. Паклей запаситесь. Остальные со всеми конями за Вингольдом. Станислав, ты тоже всех коней отправь, некогда тут будет с ними возиться. Понятно?
Понятно, опять за всех тихо отозвался Вингольд.
Все! По местам. Станислав гонцов!
Сотники поднялись и исчезли в темноте. Гонцы подошли за инструкциями. Монах успел что-то шепнуть Захару, распоряжавшемуся тылом, с чьим воинством они шли по болотам, и спокойно остался на месте. Митя посмотрел на него и перевел дух. Бобер посмотрел на них и, вздохнув, отвернулся.
Через час полк ушел. Быстро приближался рассвет, следовало спешить.
На поляне вокруг Бобра собрались 72 человека: стрелки Михайловой сотни и разведчики. Бобер распоряжался быстро:
Станислав, бери своих и заходи с той стороны лагеря. Как устроишься, крикни филином и начинай. Перестреляй стражу, зажги с десяток шатров и быстро сюда, прямо на опушку. А мы тут поработаем, тебя подождем. Давай!
Станислав кивнул своим, и разведчики исчезли.
Михаила, дели своих пополам, расходитесь влево и вправо, поровну. Смотрите, старайтесь сначала сбить сторожей, чтобы шуму поменьше было! А потом уж зажигайте.
Сполним, воевода.
Далеко друг от друга не расползайтесь, чтобы команды хорошо слышать и передавать, шагов на десять не больше.
Будь надежен, не впервой.
Я тут, по центру пойду. Ты, Михаила, рядом, справа... Кто у тебя подручник? Митрий? Слева рядом... Остальные парами... Пошли.
Бобер оглянулся на Митю и монаха:
За мной, стратеги! Не отставать! Шаг в шаг!
Через четверть часа воины опустились в высокую траву на опушке. Стало уже совсем светло. Густой туман лег на землю тонкой, с метр, прокладкой, отделив шатры от земли, превратив их в фантастические островки на своей белой поверхности.
Это нам крррепко на руку! прошептал Бобер. Да и у них сейчас самый сон!
Стрела достала бы край лагеря уже отсюда, но на излете, толку от нее не было, следовало подобраться поближе.
Воины разошлись по десятку шагов друг от друга и замерли в ожидании приказа.
Бобер тихонько, как мышь, пискнул и скользнул в туман. Митя с монахом на четвереньках поползли за ним. Рядом с воеводой ползли двое его отроков, Мишка и Гаврюха.
Бобер продвинулся вперед метров на двадцать, приподнялся, выглянул из тумана и снова пискнул по-мышиному. Справа и слева ему отозвались. И тут только Митя увидел, что на голове у деда не шлем, а черт-те что, то ли куст, то ли птичье гнездо. Митя толкнул монаха в бок, указал на дедову «шапку».
Не бойсь, князь, и мы не лыком шиты, и протянул Мите такую же кошелку, сплетенную из тонких зеленых веточек. Прямо на шлем...
«Когда ж он успел?!» Митя надел.
Поползли дальше. Теперь дед высовывался все чаще. Наконец он остановился, пригляделся и пропищал трижды.
Митя осмелился выглянуть из тумана, лагерь был вот он! Шагах в тридцати. Видно все было отлично: темные шатры, привязанные у длинных верей кони, горками сложенные сбруя и оружие, жидкие дымки догоревших костров. Только стражников нигде не было видно. Ни одного шевеления.
Дед! Где же стража-то?
Тсс! Высматривай у шатров. В такой час уже не ходится. Где-нибудь к стенке притулится и кемарит... Голову медленней поднимай, незаметно. Ищи цель и лук готовь, пока Станислав не шумнул.
Ага... Митя вытащил лук, дернул из колчана пучок стрел, рассыпал их перед собой и оглянулся на монаха. Тот все это уже сделал и теперь стоял на коленях, вытянув шею, как суслик, всматривался во вражеский лагерь.
Впереди дважды ухнул филин.
Митя вздрогнул. Внутри у него мелко завибрировало, как тогда, у Волчьего лога.
«Сейчас, сейчас начнется! Только не суетись, не дергайся... А что надо?.. Ах да, надо стрелу, надо цель выбрать...»
Митя наладил стрелу и выглянул из тумана. Вроде бы появился какой-то шумок, но неподвижно все было по-прежнему. Он высматривал так внимательно, что заслезились глаза, однако ничего не мог заметить. Вот у самого ближнего шатра как будто шевельнулось что-то... Или нет?.. Туман застил, не позволял ухватить...
«Дай-ка я туда первую стрелу...» Митя прикинул, как, если там засел человек, надо прицелиться, и услышал шепот деда:
Начинайте!
Митя прицелился. Лук заметно прыгал с рукой, по спине потекла горячая струйка.
«О! Ладно! Если и промажу, если даже и не туда... кто заметит?»
Митя выстрелил и увидел вдруг, что все стрелы: и дедова, и его отроков, и монахова полетели туда же, куда и его.
Невидимое «что-то» у шатра чуть шевельнулось без звука и замерло.
Митя наложил новую стрелу и опять оглянулся на монаха. Тот, не отрываясь глядя на лагерь, прошептал:
Теперь жди. Сейчас дед подожжет шатер, они выскакивать начнут. Вот тогда и бей, вход держи под прицелом, вход!!
Митя понял и немного успокоился. Вход был наискось, почти не виден, целиться неудобно, и он забрал все Митино внимание.
Между тем дед с отроками запалили привязанную к стрелам паклю и начали легонько пулять эти стрелы сначала в ближний шатер, а потом дальше, дальше, докуда хватало выстрела. Довольно долго ничего не происходило. Митя успокоился совсем и даже начал злиться: «Что там эта пакля, сколько будет тлеть? Ничего от нее толку не дождешься...»
И вдруг ближайший шатер вспыхнул, как еловая ветка, пламя, выскочив в одном месте, как-то уж очень быстро, почти мгновенно, охватило его весь, послышался сдавленный гвалт, и из шатра начали выскакивать люди. И падать. Стрелы косили их, как сено.
Митя никак не мог спустить тетиву впервые стрелять приходилось в живого человека! Ведь в живого!!
Но вот из шатра вывалилась целая куча тел. На некоторых горела одежда, и они стали кататься по земле, сбивая пламя, некоторые кинулись к коням, а несколько (Мите показалось много) рухнули сразу у входа, помешав друг другу. Вот в эту шевелящуюся кучу Митя и выстрелил. И попал. Ему сразу стало легче. Он еще выстрелил туда же и почувствовал азарт, как на охоте. Следующую стрелу он послал в одного, отвязывающего коня, но промазал, стрела вонзилась коню в шею, тот взвился на дыбы, завизжал и, сбив с ног человека, кинулся прочь.
Митя хватал и пускал стрелу за стрелой, мазал, попадал, и так увлекся, что забыл обо всем на свете.
Хватит! Схоронись, пригнись! монаху пришлось дважды дернуть его за кольчугу, прежде чем он опомнился и огляделся.
Увиденное страшно поразило его. Шатров горело великое множество весь лагерь (на самом деле не больше тридцати). Гвалт стоял, как на птичьем дворе! Полуодетые люди бестолково метались туда-сюда, не видя противника, хватали, седлали и теряли лошадей, те, сорвавшись с привязи, пораженные, напуганные, довершали картину полнейшей паники.
То, что только теперь осознал Митя, Бобер видел уже давно и горько жалел, что увел полк в болото. Такого эффекта он не ожидал. И если бы полк в готовности стоял на опушке и ударил сейчас... Эх! Да что теперь кулаками после драки... Надо уходить.
Отходим! Бобер оглянулся, задержал взгляд на Мите, поднес руку ко рту. Раздался крик выпи, еще и еще раз.
А как же Станислав, разведчики? Митя смотрел на монаха.
Да ты что, оглох? Он уже сто лет позади нас филином ухает, удивился тот.
Митя промолчал, он уже понял, насколько сильно увлекся и забылся.
Собрав стрелы, они на четвереньках, как могли быстро, кинулись к лесу. Митя, не привыкший к такому способу передвижения, сразу отстал и, когда услышал приближающий конский топот, почувствовал, будто над его приподнятым задом занесли здоровую плеть-двухвостку и сейчас опустят. Он съежился, остановился и приподнял голову.
Пятеро всадников скакали к нему, но его пока не замечали. Они ехали, вертясь в седлах, оглядываясь туда и сюда, ища невидимого врага, но двигались прямо на него и скоро должны были заметить обязательно, потому что и туман сильно поредел, и взошедшее солнышко уже глянуло из-за деревьев на поляну.
«Влип!» подумал Митя и ткнулся лицом в траву. Но в этом положении он пробыл всего мгновение, потому что очень хорошо понимал любое промедление есть смерть. У него хватило выдержки не броситься со всех ног к лесу, но и на месте затаиться было нельзя, просто негде. Надо было упредить! Митя увидел у себя в руке подобранные, оставшиеся не расстрелянными стрелы и сдернул с плеча лук.
«Всех не успею! Хоть бы оглянулся кто, помог!..» с тоской подумал, прицелившись в первого, и спустил тетиву. Он даже не стал следить, попадет ли стрела, схватил другую, наложил и услышал сзади: «Ззууг!»
«Монах! Спасен! Не бросил!» пронеслось в голове.
Эти были уже совсем близко, целиться было некогда (он увидел, что один сползает с седла, а остальные пришпорили), Митя выстрелил навскидку, схватил еще стрелу, выстрелил. Хунгары мчались на него. Двое коней вздыбились и завизжали, раненные, двое всадников продолжали скакать, один из них дернулся и опрокинулся назад, но последний налетел и занес саблю.
«Все!» странная тяжесть придавила Мите плечи, он даже не попытался отскочить или уклониться, хотя увидел и услышал, как с истошным криком «Беги!» сзади под саблю кинулся дедов отрок Гаврюха, выставив щитом над головой пустой колчан. Сабля разнесла колчан скользнула по шлему и ударила Гаврюху в плечо. Он рухнул снопом.
Но сбоку неожиданно вывернулись (откуда взялись?!) дед, монах, и Мишка, в бок всаднику вонзились две стрелы, он начал заваливаться, выпустил саблю, конь пронес его мимо.
Митька! Скорей! Дед подскочил, взвалил Гаврюху на плечо и кинулся в лес, монах как клешней вцепился в Митину руку, потащил его следом. Последним, оглядываясь, мчался Мишка.
Через минуту они сидели в кустах, переводя дух, и Митя никак не мог опомниться и что-то сообразить.
По поляне скакали туда и сюда всадники, дед и монах сидели рядом, а он был жив... Жив!
«Даа... Этот парень... Значит, не монах, а он... Если бы не он...»
Митя повернулся, подполз к Гаврюхе. Тот лежал недвижно. Лицо его с редкими черными волосиками на верхней губе было безмятежно спокойным.
У Мити защипало в носу. Он приложил ухо к кольчуге и услышал тихое:
Тук...Ту-тук...Тук... Ту-тук...
Жив! Дед, он жив! вне себя закричал Митя.
Цыц! Чего орешь?! Куда он денется... Оглушило его... Да ключицу, может, поломал, вот и все! Скоро очухается... Не зря мы все-таки это таскаем, чуешь? Что бы с моим Гаврюхой без нее было? А тебе, друг ситный, побыстрей на карачках бегать надо, видишь, что из-за тебя... Дед подошел, нагнулся, провел рукой по траве, собирая росу, и похлопал мокрой ладонью Гаврюху по щекам. У того задрожали веки.
Ну и ладненько. Эй, ребята! Возьмите его. Давай все потихоньку к болоту... Станислав! Сторожи, пока все не уйдут. Смотри, отсюда не стреляй. Видишь, они сюда не суются пока.
Вижу.
Добро. Пошли.
Но когда стрелки тремя цепочками потекли в лес, Бобер опять остался:
Станислав, потери есть?
Бог избавил. Не знаю, как у вас...
Михаил?
У меня все целы. Гаврюха вот только...
Гаврюху выходим! Ну, крепко, крепко! Я не ожидал.
И я не ожидал, откликнулся Михаил.
Эх, если б не перемудрили мы, полк развернули! Ох и наворошили бы!
Не жалей, воевода, возразил монах, который тоже не ушел и сидел тут рядом с Митей. Вон, посмотри, сколько их скачет. Увидели бы нас, быстро очухались. Это сейчас они чумные, когда не знают, где враг, откуда удара ждать, а так... Слишком их на нас много...
Не-е-ет! Разбежались бы, как зайцы, только лови, да в мешок. Но теперь что уж... После драки...
Всадники по-прежнему к лесу не приближались. И правильно делали. Станислав то и дело хватался за лук, и Бобер то взглядом, то голосом одергивал его. Разведчики собрались вокруг Бобра поплотней, спокойно поглядывали на поляну.
Там быстро успокоились. Потушили пожары, оделись, переловили коней, поутихли.
Прошло еще минут десять, и тут наконец показались пешцы. Три небольших отряда, человек по пятьдесят, направлялись к лесу.
Ну вот. Эти к нам. Пора сматываться. Бобер огляделся, махнул рукой. Разведчики поднялись и быстро, ступая след в след друг другу, бесшумно зашагали в чащу.
Митя пошел вслед за дедом. Сзади топал монах. Утренний лес обволакивал тишиной и покоем. Ночные приключения как-то не будоражили. Вроде бы радоваться надо: первый бой и так удачно. Но то ли бессонная ночь с непривычки, то ли пережитые волнения действовали, Митя очень скоро и сразу почувствовал усталость, неодолимо захотелось спать. Глаза закрывались сами собой. Он начал спотыкаться, раз наступил деду на ногу, другой...
Тот остановился и внимательно взглянул на внука:
Что, вояка, спишь?
Сплю... равнодушно сознался Митя.
Молоде-е-ец! протянул дед. Крепка у тебя, значит, натура, коль ты после этакого спишь. Только потерпи до острова. Отец Ипат, развесели князя, расскажи ему байку.
Сейчас, отец Ипат криво ухмыляется. Я вот крапивы наломаю. Как споткнется, так крапивой по шее, самое от сна средство.
Они тронулись дальше. Монах вправду сломил две большущие крапивы, шел, помахивая ими, и то ли напевал, то ли бормотал что-то про себя. Со стороны он казался очень спокойным и довольным собой, но на самом деле... Он все вспоминал этот момент на поляне... Как забыл все на свете, понесся, старый пес, со всех ног... и рук и четверенек... »Забоялся, что отстану... А мальчишку бросил! Если бы не Гаврюха, пришлось бы тебе Митеньку хоронить. Мороз пошел у него по коже, он то и дело передергивал плечами, ежился. Одного... Из всех одного! Вот было бы... И все из-за тебя только, мудак, скотина, бурдюк с дерьмом!»
Увидев, что Митю опять стало мотать по тропе, он махнул его тихонько крапивой по шее, тот подпрыгнул и пошел ровно, и вдруг, приводя в изумление идущих сзади разведчиков, принялся хлестать себя по физиономии, приговаривая:
Скотина! Скотина! Скотина!..
* * *
Войны дальше не получилось. Кейстут успел разбить Жигмонта до того, как к нему подошли подкрепления. Краковский полк наткнулся на войско Любарта, был крепко потрепан и отброшен по направлению к Белзу.
Хунгары, не дождавшиеся союзников и получившие известие о поражении Жигмонта, поспешно отступили тоже к Белзу. Куражу после Бобровой вылазки у них сильно поубавилось, а вид остатков краковского полка, встретившего их в Белзе, вовсе поверг в уныние.
«Бобрам» так и не пришлось соединиться с Любартом. На сосновый остров, где Бобер ждал своих гонцов, те вернулись с вестью о Любартовой победе и приказом вновь выйти на ту самую поляну. Но когда Бобер вернулся туда, стало известно, что Жигмонт уже вступил в переговоры с Кейстутом от имени короля Казимира.
Потянулись посольства, миссии, послания, разговоры.
Бобер увел своих домой, и первая Митина кампания на том закончилась. Боевого опыта он не набрался, зато приобрел нового друга.
За Гаврюхой они с отцом Ипатом ухаживали, как за родным. Митя только никак не мог понять, чего монах-то так старается.
Гаврюха очень стеснялся сначала вниманием княжича и особенно монаха, которого считал очень важным, недоступным человеком.
Но понемногу, когда попривык, открылся и оказался очень сметливым и умным, симпатичным парнем.
Когда перебитая ключица его срослась, начала подживать, Гаврила схватился за меч, любимое свое оружие, стал помахивать им, насколько хватало сил в руке и терпения к боли в ране.
Митя присмотрелся и поразился: меч в руке дедова отрока летал совсем не так, как учили его, Митю, совершенно не по правилам, но легко и естественно, как-то сам собой.
Как это у тебя?
А?! Нравится!? И рука не устает!
Но ведь Станислав по-другому учит.
Учит... Только помахай по его, в момент устанешь.
Да устанешь ладно. А вот если по-твоему махать, под ребро не схлопочешь?
Не-а!
Ну а вот пошел у тебя меч вниз, а тебя бьют вслед, сверху! Ведь надо подставку делать...
Ну и делай! Но не так. Если ты меч против его хода, навстречу удару дернешь, то что получается: его надо сначала остановить (тратишь силы и время!), а потом разогнать в другую сторону (тоже силы и время). А ты его по ходу пусти, только поворачивай по кривой навстречу удару. Путь он пройдет больший, зато скорость не теряется, при этом силу свою не тратишь и во времени не проигрываешь это от скорости меча зависит. Потому что не надо его останавливать, а потом разгонять... Понимаешь смысл? Вот давай попробуем!
Давай!
Они бьются, и Митя не успевает ниоткуда пройти защиту Гаврилы, все время натыкается на его подставки, хотя тот, вроде, все время уводит свой меч от удара.
Здорово! восхищается Митя. А что ж меня Станислав учит не так?
Да ведь он по-польски бьется, там школа другая, там как проще, короче, быстрей... Но поляки саблями машут, сабли легче.
А дед что же? Он ведь тоже так бьется.
У деда твоего силищи девать некуда. Ему какой хошь меч дай, он и час, и два промашет и не устанет. Может, он и тебя так хочет натаскать.
Да зачем же силу зря тратить, если поберечь можно? Всегда пригодится!
Вот именно!
Они хохочут, довольные. Так Митя начал осваивать другую технику владения мечом, которую Гаврюха называл татарской, которая, конечно, не татарской была, но откуда-то оттуда, с востока.
7
Конец лета и начало осени прошли спокойно. Мир, заключенный в августе во Владимире с Казимировыми послами, казался очень для Любарта выгодным.
Поляки отказывались от всех территорий, за исключением Холма, в который они вцепились и руками, и зубами, и всем, чем можно, и выговаривали, вымаливали, чуть не в ногах валялись, и были просто счастливы, когда Любарт махнул рукой черт с вами, все равно через год воевать, там посмотрим, а сейчас и так неплохо, не собирать же новый поход, когда урожай на носу, войско полураспущено, да и морально все уже настроились отдохнуть от драк, переделать мирные дела, накопившиеся в огромном количестве, оглядеться и вздохнуть перед новой войной.
Урожай собрали обильный. Зверя и рыбы запасли вдоволь, корма скотине и в амбарах, и в стогах.
Заехав в конце сентября в Бобровку навестить самого опытного своего воеводу, Любарт размечтался за обильным столом:
Нам на следующее лето еще один урожай нормально собрать, мы бы на ноги крепко встали. Оружие дружине заменим. Всю дружину в кольчуги! А?!
Ну уж и всю... усмехнулся недоверчиво Бобер.
А что?! Да не только дружине. Всему ополчению нужен запас. Коней побольше заведем, чтобы в случае чего не жаться, каждого мерина не считать. Нам тогда никакая Польша не страшна!
А Орден? подзудел монах.
Ну, Орден! На Орден надо всей братией валить, с ним в одиночку разве потянешь! И не моя это забота Олгердова. Мне бы вот тут от поляков отмахаться.
Да, отмахаться... Недооценил Любарт Казимирова коварства. На следующий день к нему в Бобровку прискакал гонец с ошеломляющей вестью.
Поляки вдруг наступили по всей границе от Берестья до Белза, захватили пять уделов, встали по границе, нагнали войск. Дальше, правда, не идут, закрепляются и прислали посла сказать, что мир не нарушили, взяли свое, принадлежащее им по праву, войны не хотят и готовы договориться полюбовно.
Любарт от ярости и бессилия напился. Что тут сделаешь?! Войско где? Все хозяйством заняты! Ведь мир вроде прочным казался!
Пока полки соберешь, пока дойдешь... А у них уже сила на границе. Время упущено, а значит, все упущено!
Несмотря на это, Любарт порывался схватиться с подлым Казимиром насмерть, начал считать силы, запасы, время.
Ни черта не выходило! А если и выходило, то наспех, впопыхах и без всяких гарантий.
Только Боброво решительное вмешательство удержало Любарта от опрометчивых, а может, и гибельных шагов. Любарт долго не соглашался, в конце концов дал себя убедить, но трахнул кулаком по столу и снова напился, напомнив Бобру Кориата.
К братьям полетели гонцы с просьбами о помощи, к полякам же отправилось посольство с упреками и обстоятельными объяснениями о совершенной их неправоте.
Поляки, сразу разглядев слабость волынцев, начали горячо защищать свои права, то есть попросту морочить голову, понимая, что ничем не рискуют, что у литвин нет сил для немедленного удара. На это и рассчитывал Любарт. Ему необходимо было сохранить до весны статус кво. Потому что братья отозвались быстро обещанием поддержки. Особенно был встревожен Кейстут: поляки захватом Берестья заходили ему во фланг, как нож в бок втыкали. Учитывая, что с другой стороны висел Орден, Кейстут чувствовал себя в смертельных клещах.
Остро воспринял опасность и Олгерд. Однако то, что сейчас Литва, после такого удачного договора с Москвой, имеет перед Польшей много преимуществ, Олгерд понимал, а поляки, похоже, нет.
Этим Олгерд решил вновь воспользоваться. Его гонцы скакали по всей Литве. Посольство Любарта спорило с поляками в Холме. Гедиминовичи готовились к большой войне. Так в хлопотах, трудах и тревогах заканчивался год 1351-й.
Ты бы побольше в седле сидел да мечом махал. Если большая война, тебе с Алешкой лесными тропами шастать не придется, так дед встретил Митю в конце февраля после очередной вылазки, когда они с Алешкой трое суток мотались по зимнему лесу.
Дед, зимой легче направление держать научиться, видно дальше, следы ярче, запоминаются хорошо.
Следы...
Разве разведчику не нужны следы?
Разведчику-то нужны. Да тебе ведь не в разведку ходить, а дружины водить! Биться! Копьем и мечом! А ты последнее время что-то меч забросил.
Да не, дед, ты что! Ты меня испытай, если сомневаешься!
Ты поди отдохни после леса-то, поешь, поспи, тогда и выходи, а то ноги протянешь.
Да я не устал!
Иди, иди! Умойся хоть как следует.
После мытья и горячей домашней еды Митя зашел к монаху узнать новости. Присел, разомлевший и огрузневший, на мягко застеленную лавку, привалился к стене и...
Эй, внук! Ты никак деда мечом побить собирался? Пойдем, а то солнце зайдет.
Митя встряхивает головой, ничего не понимает. Он лежит на лавке укрытый. «Где? У отца Ипата, что ли? А! Я ведь к нему пошел!»
Митя вскакивает. Солнышко собралось заходить, светит прямо в окошко. «Неужто спал так долго?!»
Я готов!
Глаза протри!
Да готов я!
Ну пошли.
Они идут с дедом во двор, в специально огороженный просторный угол, где дружинники упражняются в рукопашном бое: на мечах, топорах, шестоперах, булавах, просто дубинах.
Отроки одевают их в кожаные кафтаны, легкие шлемы с тяжелыми бармицами, дают щиты и деревянные мечи.
Быстро набегает толпа, дружинники любят посмотреть, как бьется на мечах могучий Бобер, можно и для себя подсмотреть кое-что, и искусством полюбоваться, и силой. Сегодня, правда, противник у воеводы жидковат, но все равно...
Дед резко размахивается и, может, вполсилы, а может, в треть, бьет Митю в щит. Тот отлетает шага на три, чуть не валится с ног и опрометью бросается на деда. Тот еле успевает отмахиваться. Довольно долго он не может повторить удар, наконец сходится с Митей грудь в грудь и щитом отшвыривает его. Митя отлетает, вновь чуть не падает, и тут уже дед налетает на него и начинает наносить удары, явно вполсилы, потому что любой его удар, сделанный от души, даже и деревянным мечом, свалил бы с ног не только Митю.
Хак! Хак! Хак! дед придыхает при каждом ударе, Митя отражает, вообще ведет меч, как научил его Гаврила, и на лице деда все больше проступает удивление. Наконец он опускает меч:
Ты что делаешь?
Что?
Ты же не так все делаешь! Кто тебя научил?
Гаврюха...
Да тебя же первым ударом сшибут с такой защитой!
Сшиб один!
Ах ты, сопляк! Смотри! Дед замахивается.
Попробуй! Митя отбивает.
Ах ты! Хак! Митя отбивает.
Да ведь все равно неправильно! Хак! Митя отбивает.
Дед злится, увлекается. Удары становятся все тяжелее, но Митя все отбивает, хотя уже видно, что он изнемогает, потому что ему, чтобы отбить, нужно водить меч намного быстрей.
Толпа обступивших их отроков и дружинников гудит от удовольствия: вот так князь, вот так мальчишка! Народ все подбегает, даже плетень уже облепили.
Дед в азарте ничего не замечает, все бьет и бьет. Митя чувствует, меч уже перестает его слушаться, пот заливает глаза. И тогда он, когда дед размахивается поосновательней и покрепче, молнией бросается вперед и бьет его по незащищенному правому боку. Бобер охает, бросает меч, хватается за бок.
Собравшиеся, уже целая толпа, взрываются от восторга так, что по соседству на птичьем дворе начинают горланить гусак и кудахтать куры.
Митя подскакивает, испуганный:
Дед, ты что?
Ах ты, чертенок! В незащищенное место молоде-ец! А мне, видно, в монастырь пора... Бобер оглядывается, видит веселые рожи дружинников. Ну, чего скалитесь?! Лишь бы над стариками посмеяться, а нет порадоваться, какой боец новый подрос! Он вам покажет! и вдруг вспоминает из-за чего...
Но все равно ты неправильно бьешься! С таким боем я тебя в битву не пушу! И не думай!
Дед! Да ты пройди меня сначала, а потом не пускай. Я тоже Гаврюхе говорил, а как стал биться шишь! Я и до сих пор его пройти не могу, он как заколдованный!
Тоже колдуна нашел! Что ж он мне ничего не показывал?
Да он пытался! Говорит, ты его слушать не стал.
А где ж он научился?
У отца. А тот у русских, у кого-то, то ли у дебрянцев, то ли у рязанцев.
Ну-ка, ну-ка! Давай-ка еще! Дед подбирает меч, но размахнуться как следует не может больно.
Ах ты, бесенок! Как бы ребро не попортил...
А ты-то бабахать начал! Я думал живым не уйду!
Ну, я, вишь, увлекся... Пойдем отдыхать! Ребятки! Найдите-ка мне Гаврюху, пусть к отцу Ипату зайдет.
Они разоблачаются, а угол уже гудит от десятка поединков. Воодушевленные интересным зрелищем, отроки кинулись пробовать свои силы.
Бобер идет в светелку монаха радостный: «Ну вот! Какой внук вырастает! И смел, и умен! А как он меня мечом!»
Отец Плат запалил коптилку, сидит, бубнит что-то, переписывает своего Плутархоса.
Слышь, отец Ипат, подрос наследник-то у меня! Бобер плюхается на лавку. Так мечом огрел ребро пополам!
Монах оборачивается недоверчиво:
Правда, что ль?
Ей-Богу! Гляди, руку поднять не могу!
Ипат удивленно дергает шеей, смотрит на Митю. У того виноватый, разнесчастный вид.
Дед вдруг начинает хохотать во все горло. Расплывается и монах. Входит Гаврюха.
Звал, воевода?
Звал! Ты что же, стервец, мне с внуком сделал?! А?! Руку ему сбил! Как ты его драться научил?
Как драться?
На мечах.
А-а... Да по-своему. Чтобы полегче было.
Как-как?! Чтоб полегче?
Да...
Бобер удивленно оглядывается на монаха, тот ухмыляется. Бобер вскрикивает:
Что?! И ты, что ли, руку приложил?
Не без того...
Ах вы засранцы! Бобер бьет кулаком по колену и кривится от боли. Ну ладно! Мне уже поздно переучиваться, а он, видно, пусть. Пусть по-твоему бьется. Но я еще посмотрю, нет ли изъянов. Хорошенько посмотрю! А?
Да нет, воевода. Я уж сколько с тобой... И не в одной переделке побывал, а вот жив ведь!
Ладно-ладно! Посмотрим! Принеси-ка нам с отцом Ипатом бражки кувшинчик, надо за нового бойца выпить.
Сей миг, воевода!
Отец Ипат с видимым удовольствием слушает Бобров приказ. Он сворачивает свою писанину, бережно укладывает на полку. Достает подсвечник, зажигает вдобавок к коптилке три свечи (перенял привычку деда Ивана), достает посуду.
Гаврюха принес полный большой кувшин и собрался смыться потихоньку. Монах остановил его:
Скажи там Матрене, пусть рыбец принесет, икорки, маслица, ну там, пусть сама сообразит. Квасу княжичу. А сам ступай с Богом... А, воевода?
Я поспрошать хотел, ну теперь ладно тебя расспрошу. Ты, Гаврила, завтра сам мне все покажешь и объяснишь, приготовь все. С утра у меня дела, потом... потом... Перед обедом. Понял?
Понял.
Иди.
Гаврюха удалился довольный. Появилась Матрена с разными вкусными снедями. Мужчины принимают первую кружку, Митя пьет квас. И исподволь, сам собой завязывается один из тех степенных, очень умных, по мнению Мити, разговоров, слушать которые и даже слегка участвовать осторожными вопросами, ужасно нравится каждому вступающему в жизнь молодому человеку, ну и Мите, конечно.
Давай, отче, давай, за нового бойца! Должен из него боец выйти. Если не зазнается!
Не зазнается... А, Мить?
Рано мне зазнаваться.
Вот-вот... Рано... Да! Думает в драке, это очень редкое свойство, и ему не научишь, оно в крови должно быть.
Ну так кровь-то в нем чья? усмехается монах. Митя потеет от удовольствия.
У монаха и деда появляется хмельной энтузиазм. Они начинают рисовать картины и обещать.
Вот погоди, на лето ба-альшая война будет, гудит монах. Небось теперь-то даст тебе дед мечом помахать. А? Или не дашь?
А что? Вполне... Вот только уверюсь, что у него нигде слабинки нет. Пусть машет вволю.
Митя думает: «Наконец! Неужели так просто? Мечом деда огрел и все!»
Только мечом махать не главное.
Для него-то сейчас главное, смеется монах.
И сейчас не главное! повышает голос дед. Главное думать!
Ну, думать оно никогда не грех, только сейчас-то чего нам думать? Думать будет Олгерд. Вот если бы его планы знать...
Планов Олгерда не знает и не узнает никто. Но нам это и не надо. Нам важно, что он пойдет, то есть мы пойдем под его командованием, всей Литвой. Из этого исходить. Нам идут помогать, значит, мы должны быть готовы лучше всех.
Почему? вставляет Митя.
А потому что придут и помогут, а если я начну сопли жевать, поотхватывают лучшие куски и разойдутся. А то и не разойдутся хрен выгонишь. Вот и думай! Ну, за Любарта-то я спокоен более менее. Сейчас все есть, снаряжение, кони... Урожай был... Вот только военное хозяйство... Правда, не хуже оно, чем у других братьев, даже чем у Олгерда, но...
А все тревожишься, клык бобровый, так монах называл Бобра после схоронения Мити на болоте, и то редко, наедине, в интимной обстановке, а при Мите сейчас назвал впервые, и у того округлились глаза. Так он и не устроил по-твоему.
По-моему-то ему очень нравится. Да ведь народ...
Ну... Народ быдло!
Да не тот, что быдло. Бояре, они что не народ? Бояре не тянут, и тут хоть убей ничего не выходит!
Но ведь князь приказывает. Не сделаешь голова с плеч!
Да! Ан, не сделаешь... Ведь это... Чтобы сделать!.. Дружину надо держать работающую!
Ну как у тебя.
Да. Дружинник есть дружинник! Он тогда только хорош, когда все время, каждый день занимается своим делом. Значит, их содержать надо кормить, поить. А кому это не в тягость? И мне в тягость. Но сколько я от этих «дармоедов» имею! Сколько добра от разора сберег, сколько людей от смерти спас шутка?! Сколько князю пользы! Все бы так! Он и хочет, но бояре хитры спасу нет! Зачем еще я буду «дармоедов» держать, хватит и Бобровых. Он их пусть кормит, а я у него за спиной отсижусь, и деньги сберегу, и добро. Вот и выходит Бобер дурней всех! Дед хлопает ладонью по столу и замолкает.
Не досадуй, воевода, спокойно гудит монах. Поплачут они еще от своей хитрости, покусают локти.
Наплачутся... Уже плачут. Полдюжины уделов псу под хвост, когда еще их выручишь, а если и выручишь, там ведь теперь восстанавливать все придется от головешек. Если полякам уходить придется, разве они что оставят?
Ну уж это как водится. Да еще отвоюем ли? Он вон хунгар на помощь прицепил...
Отвоевать-то отвоюем. Олгерд, если за дело взялся, черта запряжет. А вот удержать и отстроить другое дело.
Дед, а ты считал, во что тебе дружина обходится? Дед и монах удивленно взглянули на Митю:
Да как же тут посчитаешь? Прикидывал, чтобы без убытку и все. А зачем тебе?
А вот чтоб без убытку. А то ведь можно и с князя попросить. Дружина ведь на него, не на тебя работает.
Да это-то верно, сынок! Только военное ремесло трудно считать. Ведь Любарт мне, когда может, кое-что подбрасывает, раз, дед отгибает большой палец. Когда поход удачный, и княжья помощь не нужна, два, дед отгибает указательный. А когда неудачный и князь ничем не поможет, ему бы самому дай Бог выкрутиться, три, дед отгибает средний, вот тебе и вся фигура из трех пальцев. Дед складывает их в кукиш. Ее и обсчитывай.
Они смеются. Бобер продолжает:
Самый верный, беспроигрышный расчет в том, что чем искусней и опытней войско, тем... Нет, даже не так (войско всегда должно быть опытным и искусным): чем больше у тебя настоящего войска, опытного и искусного, тем чаще удачные походы, и тем реже неудачливые, так?
Так! охотно соглашается Митя.
Значит, на войско ничего не надо жалеть!
Отчего ж они жалеют?
Хитрят. Людей у нас мало, кормильцев. И их, как кур, не разведешь. Значит, другой путь нахлебников урезать. А кого? Хороший смерд много народу, конечно, прокормит. Но и ртов на него... Ты, я, дворня наша, отец Ипатий вот тоже, сам не сеет, не пашет...
А кто о душе вашей позаботится, неразумные? важно откликается отец Ипат.
Да ты, конечно, ты, хотя у нас и в церкви народу немало, и волхвы, вон, не перевелись...
Тьфу! отплевывается монах.
...но я не об этом. Ведь вас, как бы важны вы ни были, кормить же надо! А там князь, его двор. А там Вильна! Вон сколько набирается! Но главное войско. Главный нахлебник! Вот бояре и оглядываются, как бы за чужой счет! И легче всего за счет дурака Бобра, он на войско ничего не жалеет. Посмотри, когда в поход идем: Владимир полк, Луцк полк, Холм полк и т. д. И вдруг какая-то Бобровка из Луцкого удела тоже полк! И какой! Лучшие разведчики, лучшие стрелки, лучшие бойцы шутка?! А мне не жалко! Теперь понимаешь почему?
Понимаю! Да я и раньше понимал.
Разве мы хуже кого живем? А была бы у меня смердов куча, я бы уж посчитал, сколько они смогут прокормить, и весь прибыток на войско! Вот бы уж поприсмирели у меня соседи-дружочки! Вот бы попритихли...
Как у Македонского, усмехается монах.
А что? У Македонского небось воины в земле не ковырялись.
И то!
Дед, а вот эта война с Польшей... Небось много народу поляжет?
Да поляжет, не без того... Но тут пусть Любарт с Олгердом думают. Мне о своих забота, мне своих побольше сберечь.
Как же сберечь? От боя уклониться?
Ты что?! Как же я от боя уклонюсь, сынок? Надо мной князь! И потом на войне надо драться и побеждать, а не уклоняться и выжидать! Мне вас учить да гонять, чтоб ловчей были, неуязвимей. Вот и весь сказ!
А Олгерд, ему о чем заботиться?
Ему забота поляков до битвы обхитрить. Там забот о-е-ей! С союзниками попытаться рассорить, по очереди попробовать их разбить, не дать соединиться, перевес сил создать в нужное время в нужном месте, напугать или, наоборот, расхрабрить вовремя, чтобы вперед полез, да мало ли... Вот посмотришь весной, что начнется, сам поймешь. Главное же Орден! Чтобы Орден не вмешался. Тут отец твой Олгерду главная подмога. Мастер он с тупорылыми разговаривать. Видал?! Только из Москвы освободился, и сразу в Орден! И сидит там, И Орден молчит! Во-о... Для того и Олгерд Москве ничего не пожалел, а то, может, так бы до сих пор в Москве и маялся.
Монах разражается хохотом:
Да уж если б его воля, он точно бы сейчас в Москве «маялся»! Ну...
Что ну?! Ты вспомни, как он Москву расписывал, когда приехал о Митином сватовстве объявить.
Да, хвалил.
Мить, а что он тебе про невесту-то говорил? Долго чего-то, одному тебе...
Да что... Говорил, что хорошая. Умненькая, добрая, несчастная. Сирота... Да ведь маленькая она еще совсем! Это сватовство, я думаю, так... блажь отцова. Когда еще она подрастет, и что за это время может случиться. Вон весной война большая...
Все в руках Божьих, вздохнул монах, наливая себе из кувшина, а весной, Бог даст, сладится.
Всю зиму и весну до половодья дела шли тихо, подспудно, во всяком случае для «бобров» незаметно. Да и как из своего угла они могли вызнать о ходах Олгерда, планов которого действительно не знал никто. Олгерд же развернулся мощно по всем направлениям.
Главное Орден. Кориат сидел там безвылазно. Олгерд гнал и гнал ему вести, невообразимую смесь правды и вымысла о Казимире, его договорах с чешскими Люксембургами и Луи Венгерским, намерениях укрепить союз с хунгарами и вместе двинуться на север. У Кориата все с пользой шло в дело, и к апрелю он почти убедил рыцарей, что Казимир в союзе с Луи Венгерским замыслил что-то против них.
Второе Орда. Здесь вовсю трудились старшие Корнатовичи Юрий, Константин и Александр. Разбитые в 49-м году Казимиром, но оставленные им на своих уделах с условием покорности польской короне, эти князья делали все от них зависящее, чтобы помочь Олгерду и избавиться от обременительной опеки Казимира. Они всю зиму уговаривали татар напасть на Польшу или хотя бы на Хунгарию, так как те заключили меж собой союз не только против Литвы, но и против Орды, и если их не предупредить, уже весной могут двинуться в степь. Татары колебались, но, кажется, верили. Действительно, куда мог быть направлен этот союз, кроме как на восток и юг.
Третье Русь. Туда Олгерд почти не оглядывался. Мир с Москвой был прочен, а ее потуги усилить свое влияние в Смоленске и Дебрянске Олгерда мало волновали: и дебрянцы, и смоляне вели себя очень независимо, а в случае чего, Олгерд успел бы что-то предпринять.
И, наконец, сама Польша. Против нее Олгерд активно интриговал в Буде, пока, правда, безуспешно. А Любартовы послы всю зиму ругались в Холме с послами Казимира. Олгерд велел тянуть переговоры до весны, выдвигая все больше условий, а так как Польша ничего, конечно, не уступит, на полой воде прервать разговор и отозвать послов.
Одновременно нащупывалось самое слабое место поляков в захваченных у Литвы уделах. Таковым вырисовывался Белз.
Кейстут в великой тайне с февраля начал готовить свои полки к походу на юг. Базой похода стало Берестье. Тут сосредоточивались снаряжение, фураж, провиант. Сюда после половодья должны были подойти все Кейстутовы, а следом и Олгердовы полки. Любарту велено было подготовиться к удару на Белз.
В конце марта, когда уже крепко потянули весенние ветры, разбух снег и надулись водой долы и овраги, литовские послы окончательно рассорились с поляками и уехали из Холма. А через день после их отъезда Любарт двинул на юг владимирский полк и захватил слабо защищенный Белз.
Поляки, понимавшие, что Литва после их дерзких осенних набегов в долгу не останется, к летней кампании готовились серьезно. Хотя собственных сил у Казимира было много, он, и не без основания, требовал помощи и от хунгар. Договор, подписанный с ними в Буде, еще 4 апреля 1350 года, где Луи Венгерский обговаривал возможность выкупа у Казимира в будущем галицко-волынских земель за сто тысяч флоринов, подразумевал и общую их защиту.
Луи не отказывался, но и много дать боялся. Уже с осени до него стали доходить слухи о скверных намерениях татар. Орда не рассорилась, как он ожидал, с Литвой и вела себя непонятно. И не останется ли он голеньким перед степняками, отрядив свои войска Казимиру?
Рассчитывали, хитрили и выгадывали все. В результате в конце зимы в Польшу вернулся пятитысячный отряд хунгарской конницы под началом Иштвана Хегедюша. Больше Людовик выделить не хотел до тех пор, пока не прояснятся дела на границе с Ордой.
У Казимира своих войск для Литвы набиралось к 25 тысячам, и первоначально он планировал сосредоточить их в излучине Буга западнее Владимира Волынского и ударить на восток, захватить сначала Владимир, а потом обязательно Луцк, ибо Луцк был все-таки главной опорой Любарта и главным препятствием к покорению Волыни. Со взятием Луцка, считал Казимир, Любарт лишится всего, и тогда Волынь уже не сможет вырваться из-под власти Польши.
Однако взятием Белза литвины сильно подпортили ему настроение, так как польские войска еще не были сосредоточены и находились в разных местах в глубине страны.
Теперь их приходилось стягивать спешно и южнее намеченного, чтобы вернуть Белз и восстановить исходное, так сказать, состояние в противостоянии с Литвой.
Воевода Жигмонт, опять принявший общее командование, успел подтянуть к городку Белжец, в сорока верстах западнее Белза, хунгарскую конницу и около 20 тысяч (14 тыс. пехоты и 6 тыс. конницы) своих. Но тут ударило раннее половодье, и все увязло и остановилось в разливе рек.
* * *
14 апреля, лишь реки вошли в берега и провянули дороги, Жигмонт бросил сосредоточенные у Белжеца силы на Белз.
Полк Любарта, оставив Белз без боя, отошел на Владимир. Жигмонт пошел за ним.
Тем временем Кейстут, еще не зная о движениях поляков, не стал дожидаться Олгерда, а одним свои 14-тысячным отрядом (10 тыс. пехоты, 4 тыс. конницы) перешел Буг и, расколотив в пух и прах пограничный отряд в 500 сабель, обрушился с севера на приграничные польские области, все разрушая, сжигая, уничтожая на своем пути.
Сил у поляков здесь почти не было: три летучих отряда по 250 сабель и больше ничего до самого Холма. Но и в Холме гарнизон был довольно слабенький. Так что если Кейстут доберется до него раньше, чем туда поспеет какая-нибудь помощь, Холм пропал. А там была четверть всех запасов на предстоящую войну: оружие, провиант, особенно много провианта.
О нападении Кейстута Жигмонт узнал в двадцати верстах от Владимира, на подходе к переправе через Буг. Он плюнул и остановил полки. Потом еще много плевался, обдумывая дальнейшие действия, ломая голову, как разорваться на два фронта.
Выходило кругом плохо. Дойти до Владимира? Но там и противник-то как следует не просматривался. Сколько у него сил, где? И не отступит ли он еще дальше, как и от Белза? А над флангом повис, да что там над флангом! Уже в тыл шел! Кейстут с вполне реальным, известным (и очень, кстати, неслабым!) войском.
А главное Холм! Его потерять, считай, войну проиграть!
Значит, Холм следовало срочно прикрыть. Но тогда в тылу остается Любарт, и неизвестно, когда и с какими силами он вывернется. Конечно, сил у него меньше, чем у Кейстута, а в Белжец продолжали подходить войска, но это были уже остатки, и если у Любарта хорошая разведка, он может их просто проигнорировать и броситься вслед Жигмонту.
Отойти западнее, чтобы избежать риска удара в спину? Тогда Холм пропадает, и какого черта стоило вообще городить весь огород, если за неделю без боя отдать литвинам все, такими трудами приобретенное!
И решил Жигмонт опередить литвин: разбить Кейстута до того, как он захватит Холм, и до того, как Любарт подаст ему помощь. Отвернув войско от переправы, он кратчайшим путем устремился к Холму с максимально возможной скоростью.
По пути Жигмонт получил обнадеживающую весть: Кейстут где-то замешкался на полдороге, к Холму не торопится.
«Слава тебе, Матка бозка, вздохнул старый вояка. Кажется, успеем».
Когда Жигмонт добрался до Холма и восславил Иисуса за помощь, утром 19-го ему уточнили: Кейстут разграбил и сжег городишко Мост, направился дальше на юг, но вдруг остановился на каком-то Оленьем выгоне.
Тьфу!!! И еще тридцать и три раза тьфу! пробормотал Жигмонт, узнав это. Слышал он об этом выгоне, даже видел однажды. И сам бы при случае с удовольствием им воспользовался.
Еще бы ему там не остановиться, псу облезлому! Такой позиции на всей Волыни не сыскать.
Олений выгон представлял собой обширный «язык» луга, поприща три шириной, окруженный с трех сторон лесом, плавно спускавшийся с севера на юг с довольно внушительной возвышенности и упиравшийся в безымянную речку, приток Буга, а точнее: переходя плавно в ее низкий заливной берег. На самом верху от него через лес точно на север уходила довольно широкая просека. Это была дорога на Мост.
Выйдя из этой просеки в полдень 18-го апреля, Кейстут оглядел раскинувшееся перед ним поле, так чудесно укрытое лесом с флангов, усмехнулся, очень довольный, вывел на него войско, расположился и стал ждать. На следующий день, к вечеру 19-го, подошел и форсировал реку Жигмонт. Речка была узкая, мелкая, ничего из себя не представляла, разве что южный бережок был обрывист и достигал где сажени, а где двух в высоту, и мог подсобить при обороне. Но обороняться Жигмонт вовсе не собирался, ему нужно было наступать, и быстрее, потому как пришли уже вести о выступлении Любарта из Владимира.
Для Жигмонта все складывалось пока удачно, выходило, как планировал: и Холм прикрыл, и от Любарта оторвался, и на Кейстута вышел, и в превосходящем числе, и с запасом времени.
Смущало немножко одно обстоятельство. Почему Кейстут так здесь задержался? Место выгодное? Несомненно. Но если атакуешь, то должен идти вперед до конца, до решительной схватки, иначе пропадет весь смысл и все выгоды атаки, а с ними не могли сравниться выгоды даже самой прекрасной, даже идеальной позиции. Уж этого-то не мог не понимать поседевший в боях Кейстут. Тем не менее он ждал. Чего? Или кого?
«Теперь что толку гадать? Жигмонт спокойно смотрел на литовские костры. Теперь бить надо. Покрепче! Позиция у тебя, конечно, хороша. Но и в ней изъян есть сзади дорога узкая. Если превосходящими силами навалюсь, да прижму тебя к лесу, высунешь язык, сам себя давить начнешь. В такую горловину быстро не улизнешь. А сил у меня много. На тебя должно хватить!»
Жигмонт приказал ставить лагерь, костров жечь поменьше (а то еще спугнешь!), готовиться к битве.
Наутро, 20-го, помолившись со всей той торжественностью и истовостью, которые так способны преподнести польские ксендзы, вдохновив войско гордой речью о том, что нет на свете воина сильнее польского, и что никак не устоять перед ним этой лесной босоногой нечисти, Жигмонт атаковал.
Сначала дело как будто пошло. Поляки, хотя развернуться особо было негде, хотя и наступали в горку, имели такой перевес сил, что сначала потихоньку, незаметно, а потом все явственнее и ощутимей стали теснить литвин. Те отбивались, как могли, неся большие потери.
Жигмонт спокойно смотрел на битву, считая, что все идет, как задумано, и не знал еще, как ему не повезло. Потому что вчера Кейстута догнал Олгерд с 8-тысячным отрядам, но не стал соединять войска, а остановился сзади, за лесом.
Именно его, а не поляков, поджидал на Оленьем выгоне Кейстут.
Через полтора часа после начала дела воины Олгерда появились на поле (конница сзади по дороге, а пешцы с флангов, прямо из леса) и стали помогать.
Смешали правое крыло Жигмонта, которое дальше всех продвинулось вперед, и которому литвины ударили практически во фланг.
Пришлось, чтобы выправить боевой порядок, отходить. Но литвины не дали «разорвать дистанцию», как это бывает при несломленном противнике, сохранившем присутствие духа, кинулись вперед, и... Лава покатилась под уклон.
Вот тут Жигмонт и понял, что сегодня ему не везет. Да что сегодня! Всю неделю не везет! А все оттого, что не было четкого плана войны, что пришлось перестраиваться на ходу, что не знал замыслов и передвижений противника. «Разведка ни к черту! Разведчиков, что ли, перевешать, подлецов? Хотя при чем тут разведка? Не вали с больной головы...»
Он не ударился в панику, сколько битв было за спиной, но понимал, что проиграл, и принялся спасать, что можно.
Долинка, откуда он начал наступление на Олений выгон, была низким заливным берегом. Речка теперь осталась примерно в версте сзади, и за другой ее бережок можно было зацепиться.
Туда и решил Жигмонт увести войско от полного разгрома. Но для этого приходилось жертвовать стоявшей в резерве лучшей конницей.
«Э-эхх!» Но выхода не было. Позвал полковника Леха, командира конницы, старого своего товарища.
Видишь?
Вижу.
У нас все три полка не тронуты...
Нетронуты...
Разводи один влево, один вправо, пусть объезжают с флангов и бьют, как могут, навстречу друг другу, пусть попробуют на прорыв...
Да разве ж?!.
Да понимаю! А что прикажешь? Накажи, что отступать только когда дам сигнал! Уходить вдоль речки, бежать, оторваться, а уж переправляться и возвращаться по тому берегу потом. Понял?
Да понял!
Сам останешься с полком посередине. Ударишь, когда разбежится наш центр. Бейся тоже до сигнала и отступай влево, на запад.
Эх-хе! Лучшая конница! Будет нам от Казимира!
Ладно! Не время. Давай!
Лех поскакал к своим. Через несколько минут конница двинулась.
Между тем пешцы отступали все быстрее и скоро должны были побежать.
Жигмонт кинулся вперед, разыскивая командиров пехоты, пытаясь с их помощью как-то упорядочить это бегство, по крайней мере повернуть бегущих так, чтобы дать дорогу кавалерии.
Фланговый удар польской конницы вскоре почувствовался. Напор литвин ослаб, и Жигмонт смог наконец освободить дорогу Леху. Его полк бросился вперед, на выставленные мгновенно копья и щиты литовской пехоты.
«Умеют и литвины биться!» поморщился Жигмонт.
Бегущую пехоту сопровождали гонцы воевод, кричали, чтобы быстрей переправлялись, на той стороне останавливали, заставляли разобраться и занимать оборону по берегу как можно шире, оборону приходилось ставить сплошь, так как речушку можно было перейти в любом месте.
Литвины несколько замешкались, потому что удар польской конницы оказался силен. Поляки вложили в него всю силу отчаяния. И пока пешцы отражали фронтальную атаку, пока фланги отворачивали вправо и влево, сдерживая фланговые удары, а литовская конница продиралась вдоль опушки, чтобы выбраться на оперативный простор, пешцы Жигмонта оторвались наконец от литвин и перескочили речку.
А пока шла переправа, конница Леха гибла под копьями и стрелами литвин.
В конце концов литовская конница выдралась из-за пешцев на простор, ударила и погнала поляков, так и не дождавшихся сигнала к отступлению. Разбегались те, правда, грамотно, влево и вправо вдоль реки, не дав прижать себя к воде, и тем спасши много жизней.
Когда же освободившаяся от налетов конницы литовская пехота метнулась к речке, на противоположном берегу ее встретила стена щитов и копий, протянувшаяся поприща на два от пустоши до пустоши. Насколько уж крепка была эта стена неизвестно, может, и совсем жиденькая, но пробивать ее сходу осторожный Олгерд, выехавший к реке вслед за пешцами и увидевший столь внушительную картину, не решился. Послать конный отряд объехать этот строй, переправиться на чистом месте и пощипать их сбоку не было возможности: вся конница гонялась за разбежавшейся конницей польской и теперь до конца дня (а солнце уже давно перевалило за полдень) крупный боеспособный отряд было не собрать.
Олгерд не стал рисковать, хорошо понимая, что пытаться переправляться сейчас на опомнившегося и укрепившегося врага, есть пустая трата людей. Он был очень доволен итогами дня, принесшего ему почти разгром такого сильного противника, что же касается дальнейшего, он ждал теперь вестей от Любарта, шедшего где-то там, в тылу у поляков. Теперь очень многое зависело от него, и лучшей помощью ему было приковать поляков к этой речушке, не дать им до прихода того куда-то тронуться.
Олгерд приказал остановиться, закрепиться на берегу, выставить сильные дозоры, разбить лагерь, выслать разведку. Разобраться с потерями и добычей, отдыхать.
Добыча оказалась большой: 3,5 тысячи пленных, почти весь обоз. А когда стали возвращаться конные, нагруженные доспехом и оружием, почти каждый с пойманным конем, Олгерд посмотрел на Кейстута, а Кейстут на Олгерда они знали своих литвин. Столько враз награблено! Зачем дальше воевать?
Да, это энтузиазма поубавит... Но он теперь не очень и нужен. Подобной стычки, пожалуй, больше не получится. Вот подойдет Любарт...
Как думаешь, Кестутис, где Любарт и скоро ли подойдет? Олгерд ужинал с братом перед шатром, на свежем воздухе. Солнце село, стало свежо, к морозцу.
Я дал ему ориентиром Холм и этот городишко Мост, где мы взяли столько добра. И сказал, что оттуда пойду дальше на юг. Срок моего выступления он знает. Меня известили, что он выступит 17-го.
Этот срок ему дал я.
Ну вот, если посчитать... Если он нигде не задержался, то... то...
...То он уже должен быть здесь!
Значит, задержался.
Неужели у поляков остались еще большие силы? Чтобы его задержать?
По моим данным нет.
По моим тоже. Но Любарта нет.
Вообще-то поляки могут еще чего-то наскрести. Но на это время требуется. Хотя Любарт мог ведь и по мелочам задержаться. Наткнулся, может, на такой же Мост, нагреб, что увезти не может, вот и...
Кестутис, это же его уделы. О чем ты говоришь?
Ну и что? Уделы-то его, да добро польское, а уж воины у нас...
Нет, он на добычу все-таки не так падок...
Не так, как кто? обижается Кейстут.
Мы, улыбается Олгерд. Мы с тобой. Видишь, что творится?
Так разве это мы?
Так разве я что говорю?
Кейстут усмехается.
Потери считал? меняет Олгерд разговор.
Потери большие, нахмурился Кейстут. Вначале они меня постучали. Убитых под тысячу. Раненых больше двух тысяч, может, и две с половиной наберется. Тяжелых много. Сотни две помрут.
Олгерд, огорченный, долго молчит, жмет плечами, он не ожидал такого:
Как же так? Черт бы их драл! Вроде я не очень опоздал, и погнали мы их быстро...
Ты не опоздал, Олгердас, не вини себя. Просто умеют они драться, воинов опытных много...
У меня-то потери по сравнению с твоими совсем смех: четыре десятка убитых, три сотни раненых, все почти легко. Как же так?
Ладно, Кейстут улыбнулся примирительно, в следующую заварушку тебя вперед пущу.
В следующей заварушке Любарт должен быть впереди. Где вот его черти носят?
Любарт, хорошо осведомленный о намерениях Жигмонта и не имевший возможности защитить Владимир по причине большого перевеса польско-венгерских сил, не захотел отсиживаться в крепости в ожидании подмоги, а решил поиграть с противником в кошки-мышки. Дождавшись, пока тот двинулся на Владимир, Любарт другой дорогой, восточнее, пошел встречным маршем с целью зайти в тыл и, если удастся, снова захватить Белз, а не удастся, то хотя бы перерезать коммуникации с Болжецем, откуда осуществлялось сейчас снабжение всей польской армии.
17-го заполдень Любартов отряд (семь тысяч конницы, пешцев у него не было) вышел к Бугу верстах в трех восточней постоянной переправы и выслал к ней разведчиков. По расчетам князя поляки должны были или заканчивать переправу или уже уйти на Владимир. Бобров полк шел в авангарде. Митя с монахом состояли при воеводе в неопределенной роли то ли адъютантов, то ли наблюдателей и советников. Как бы там ни было, это давало Мите возможность видеть весь ход развертывавшейся кампании.
Разведчики вернулись через час с ошеломляющей вестью: ни поляков, ни их следов, никаких признаков переправы.
Митя заметил, как вытянулись лица у Бобра и других воевод, когда они выслушали Станислава. Любарт, однако, остался невозмутимым, даже, кажется, усмехнулся в усы:
Может, они так аккуратненько пробрались, что и...
Ну что ты, князь! Такая орава!.. Обижаешь ребят моих, обиделся Станислав.
Значит, не дошли?
Они выступили (собирались, по крайней мере!) одновременно с нами, а им шагать чуть не вдвое меньше, раздраженно возразил луцкий воевода Лукьян.
А на той стороне? Бобер поднял глаза на Станислава.
По всем заметам пусто. Полная тишина! Я послал двоих, а сам сюда.
Не в воздух же они поднялись?
А повернуть куда? бубнит монах. Не могли?
Куда им от такого жирного куска отворачивать?! сильнее раздражается Лукьян.
Ну, мало ли... Может, там Олгерд с Кейстутом зашумели.
Зашумели, зашумели! теперь уже не прячет улыбки Любарт. Кейстут выступил, так что...
Воеводы укоризненно качают головами: что ж, мол, ты... Знал, а молчал.
Значит, переправа? спрашивает Бобер.
Ну зачем здесь. Глубоко, неудобно... Пойдем этим берегом до настоящей переправы, заодно по полякам что-нибудь уточним, у Любарта хорошее настроение.
Польский след отыскался быстро и указал, естественно, на север.
Остаток дня шли по этому следу, не очень поспешая Любарт побаивался догнать и напороться на превосходящие силы.
Когда же вечером перешли невзрачную речушку (таких до Холма было еще две) и остановились готовить ночлег, Любарт позвал к себе воевод.
Могло показаться нескромным, и Митя сам ни за что не стал бы этого делать, но монах кивал, ширял в бок локтем, завозился сам, и они подъехали вслед за Бобром к Любарту. Тот взглянул на них и промолчал.
«Слава те, Господи, пронесло! И куда полезли, от деда, что ли, не узнали бы?!» Митя недовольно оглянулся на монаха. Тот расплылся, подмигнул привыкай, мол.
Подъехали воеводы. Любарт оглядел всех весело, настроение у него по-прежнему было хорошим:
Хочу вам сказать, паны воеводы, что с польским войском нам дальше не по пути. Все вы знаете, что в двадцати верстах к северу отсюда стоит городишко Городло. Но не все знают, он посмотрел почему-то на Митю, что там польский гарнизон. Велик ли, мал, что собирается предпринимать ничего этого неизвестно. Так что придется нам, прежде чем поляков догонять, туда наведаться.
Воеводы молчали, все было ясно.
Там, говорят, острожек какой-то хитрый, подал голос Бобер. Не споткнемся?
Запросто, нахмурился Любарт. Я сам его строил, сам укреплял.
Ну и как?
Как... Для себя строили не для поляков.
Тогда, может, мне пораньше завтра рвануть, да с налету?...
А вдруг их там целый полк? Раньше... С налету... Не получится с налету. Силы беречь надо, они скоро понадобятся. Пойдем как обычно. Если с солнцем выйдем, к полудню будем на месте. Все! Отдыхать!
Отроки ставили шатер. Костер освещал поляну, булькало в котле, и ронял с треском и шипением с вертела в угли жир маленький толстенький кабанчик.
Бобер, Митя и монах отдали коней, сняли доспехи, устроили нехитрые постели в шатре ночь обещала быть холодной. Осталось поужинать и спать.
Митя полюбил в походе больше всего этот вот момент: когда позади все труды дня, завтрашние заботы не скоро, а сейчас можно расслабиться, отдыхать, думать о своем, о чем угодно, смотреть на веселое пламя, на искры, улетающие к звездам, на эти звезды в черном небе, слушать, о чем говорят эти люди, выросшие, а то и состарившиеся у походного костра. Чего только не услышишь, не узнаешь здесь.
Подходят по одному сотники, докладывают. День легкий. Никаких потерь, никаких происшествий. Только у Вингольда одного дружинника ужалила змея.
Как же его угораздило-то?
Не поверишь, воевода, за куст присел по нужде...
Так в ногу, говоришь?
Если честно, прямо в ж...! Смех и грех.
А-ах-ха-ха! заливаются вокруг.
Жив-то будет?
Куда денется! Травку приложили, зельем напоили. Дня два в седло не сядет только. Задница стала, как подушка.
Ну, сам виноват.
Смех стихает, но из темноты торчат веселые рожи. Сотники, кто присел к костру, кто стоит ждут.
Ну так, паны сотники, готовьте людей. Завтра выходим на поляков. Выступаем за час до восхода. Всем ясно?
Сотники молчат.
Быть готовым, не мешкать. Двигаемся на север, ходко, чтобы к полудню подойти к Городлу, там польский гарнизон.
А Холм как же?
Холм только после Городла. Кстати, из вас там никто не бывал?
Молчание.
Ладно, придется у князя выпытывать. Вингольд фыркает:
Воевода! По-моему, укушенный мой оттуда.
Во как! Тогда ты мне его завтра утром приведи... Или принеси. Опять шелестит смешок.
Ну ладно. Если вопросов нет то всем отдыхать! И сотники растворяются в темноте.
Из котла и от вертела дух все соблазнительней. В котле уха.
Митя, тебе отец не рассказывал, какую он у московитов уху попробовал?
Не-ет...
А мне все уши прожужжал. Думаю, что уж за уха такая? Решил его своей накормить. Ведь Славка наш мастер уху варить. А, Вячеслав?
Да что, воевода, это ведь вам судить, а мне варить... откликается Вячеслав.
Ну! Мне Славкина уха во как нравится. дед поднимает большой палец.
А, отец Ипат?
Монах, приуставший за день, почти дремлет, но, услышав про уху, оживляется:
Знатно, знатно Вячеслав варит! Но в Москве Кориата удивили.
А что? не понимает Митя.
Да вот... Попробовал он Славкиной ухи, похвалил вежливо, но даже целой миски не съел.
Ух ты! нисколько не обидевшись, восклицает Славка. Видно, в Москве рыба другая! Он разливает свое произведение по мискам, подносит Бобру, Мите, монаху. Отроки подходят со своей посудой сами.
Митя долго дует на ложку, наконец пробует и мычит от удовольствия. Мычат и все, кто приложились, затем молчание, чавканье...
Что же тогда отец ел, если ему такая вкуснота не понравилась? Митя опустошает свою миску.
В Москве рыба другая! повторяет Славка.
Да не в Москве, опять оживает отец Ипат. А на Итиле его московские купцы накормили. Прямо под Сараем. Там действительно такая есть рыбка, стерлядь называется. У нас в Нямунасе ее нет. Видел я ее, едал даже. Вкусна, собака! Правда, ухи из нее не пробовал. А князь Кориат за эту уху купцам коней подарил даже...
Ну не за уху, за перевоз расплачивался, поправил Бобер.
Да если бы не уха, он бы так щедро не расплатился. А они на тех конях шасть в Москву, да князю Семиону на него и донесли. А князь Семион шасть в Орду, да хану на него навет. А хан хвать его, да чуть башку не отрубил! Вот тебе и уха! Чуть головы из-за нее не лишился, а все равно говорит лучше ничего не едал!
Вот как... Бобер закончил с ухой, облизал ложку. Бог даст удачи, побьем поляков, поедем к отцу в гости выведаем, как надо ту уху варить, научили они его, чай. Он ведь не отстанет, пока своего не добьется, и крутнул ус, и почему-то вздохнул.
Вячеслав поднес ему кус жареной кабанятины и жбан с квасом.
После мяса лениво прихлебывали квас, пыхтели, ковыряли в зубах. Разговор иссяк.
Вдруг Митя вспомнил, что завтра может быть нешуточный бой. Как-то совсем не вязалось это с благодушной, мирной обстановкой вокруг костра.
Дед! Завтра ведь бой, наверное?
Наверно...
А что-то вы не готовитесь?
Вы! А вы?
Я-то первый раз, я не знаю... А вы? Может, хоть помолиться побольше, или как?
А мы, как Бог даст. Правильно отец Ипат говорит, молиться каждый день надо и каждый день просить побед и удач. А о бое перед боем думать не надо, а то силы и храбрость растеряешь. Понял?
Как же не думать? Ведь бой! Там и убивают!
А ты старайся не думать. Об ухе, вот, думай... О дружиннике Вингольдовом, которого змея в задницу тяпнула... Да о чем хочешь, только о хорошем, спокойном... А лучше всего поесть вкусно, плотно, чтоб в сон потянуло, да спать. Вот тогда (во сне-то!) и сил наберешься, и храбрость твоя вся с тобой останется. Чуешь?
Чую. Но как же...
Спать хочешь?
Хочу вроде...
Вот и давайте устраиваться. Завтра вставать рано.
Да! встрепенулся монах. Давайте-ка помолимся Господу нашему великому и милосердному, да баиньки.
Все творят молитву и расползаются по шатрам. Лагерь затихает. Последним, управившись с припасами и посудой, юркает в свой шатер Вячеслав.
Только дозорные, вдалеке от освещаемых догорающими кострами мест едва заметными тенями скользят по лагерю.
Митя лежит рядом с дедом, слушает. Монах засопел громче и реже.
«Уснул. Вот интересно в походе он никогда не храпит. А дома, стоит до лавки добраться такой тарарам сразу. А дед? Дед не спит... Интересно! Как там обернется? Может, и саблей помахать придется... И как-то не верится...»
Дед чуть шевельнулся, шепчет:
Спи, сынок. Успокойся. Вряд ли завтра бой... Думаю, ничего не будет, разведчики зашумят, и они отойдут. Тут пока ясно все... Так что спи!
Сплю.
Митя успокаивается: «Действительно вряд ли...» Он вспоминает рассказ об отцовой ухе, тираду монаха и улыбается: «Вот как рассказывать надо... Интересно чтоб... Что рассказывать?.. Сказку... Про кого?... Про стерлядь... Это богатырь такой...»
Бобер слышит, как быстро заснул внук, думает: «Молодец! Свой-то первый бой помнишь? Всю ночь проворочался... Боялся. Немцы тогда стояли... Только на рассвете забылся, да опять проснулся через полчаса от холода... А этот спит! А может, поверил, что ничего не будет?..»
* * *
Пора, воевода... слышит Митя, открывает глаза. Темно. Рядом зашевелился дед. Пыхтит, кашляет и вдруг громко пердит монах.
Прости, Господи, душу грешную, хорош был кабанчик...
Бобер приподнимается тихо, шепчет:
Вставайте, пердуны, и вываливается из шатра. Митя за ним. В лагере начинается и с каждой минутой усиливается шевеление.
Вспыхивают костры, ведут и седлают коней, умываются, одеваются, садятся есть.
После нехитрого завтрака разогретыми на костре остатками ужина отроки бросаются сворачивать шатры, складывать пожитки.
Гаврюха подводит Мите уже оседланного Серого. Это замечает Бобер. Он подходит, берет под уздцы коня, отводит к дереву, привязывает, расстегивает подпругу и все, что нагружено на Серого: седло, потник, вьюк сбрасывает на землю. Гаврюха, присвистнув, исчезает. Митя онемел. Дед манит его пальцем:
Ну-ка иди сюда. Митя подходит.
Запомни! Ты, князь, можешь иногда поручить отроку оседлать коня. Но не перед боем! Перед боем все делай сам! Чтоб не на кого было пенять, когда стремя подведет или седло в решительную минуту съедет. Свою жизнь сподручней самому оберегать и на Гаврюху не надеяться! Понял?
Митя очень хотел возразить в том смысле, что сегодня вроде пока еще не бой, но промолчал и начал седлать сам.
«Значит, все-таки бой? Значит, врал, чтобы я спал спокойно?»
* * *
За час до восхода войско Любарта двинулось. Вначале Бобер с сотниками мотался вокруг своего полка, не давая сбиться с дороги или затормозить в неразберихе, выбирая направление и подгоняя отстающих. Его полк сразу далеко оторвался от остальных, и когда взошло солнце, Бобер приказал сбавить скорость. Поручив командование Вингольду, сам поскакал назад, искать Любарта.
Ехали шагом. Монах, развалясь в седле поудобнее, распустив живот, дремал. Митя вертел головой, запоминая дорогу.
Утро было ясное и холодное. Бледное какое-то, как после заморозка. Вовсю верещали птицы. Не было ни малейшего ветерка.
Дед отсутствовал около часа. Солнце порядочно поднялось, когда он подскакал к головке своего отряда, где ехали Вингольд, отец Ипат с Митей и Станислав с двадцатью разведчиками.
Монах сразу встрепенулся:
Ну! Чего они там?
Не здорово. Слушайте внимательно все. Ты, Станислав, особенно. Городишко стоит на нашем, высоком берегу, Буг там течет на северо-восток, и мы подойдем с юга.
Ну и?..
Ну и очень плохо. Потому что острожек стоит на том конце города, дальнем от нас, и если мы войдем в город...
Понятно, протянул Вингольд. Пока мы через город они затворятся в острожке. И выкуривай их тогда...
Что вы острожка этого так боитесь, недовольно ворчит монах.
Острожек действительно хорош. Он на таком полуострове стоит, берег обмыт рекой вокруг, почти остров получился, перешеечек узенький, Любарт велел прокопать его до воды, ров получился высотой, как и весь берег, саженей пятнадцать.
Ну уж и пятнадцать!
Так князь говорит... И этот наш, в ж... укушенный.
Нн-да-а...
Со стороны реки оно, конечно, поположе, но уступами, так они на уступах еще частокол поставили, так что... Если с реки это в воду лезть, плыть, а они там, за частоколами своими зевать не станут.
А через ров? Ведь въезд-то через ров?
Через ров мостик деревянный легонький. Любарт говорит, что под ним даже солома с дегтем подложена, чтобы вспыхнул свечкой если что...
Да? Для себя строили. Идиоты! то ли сердится, то ли одобряет монах. Ну и что делать будем?
Надо врасплох, что ж остается... Вингольд! Вперед ходче, как можно быстрей, все равно нас Любарт уже не догонит, затолклись они там. Станислав! Разведчиков вперед. К городу подойдут, пусть оставят сторожей, нас предупредить, до какого места без опаски идти можно. А сами обойдите незаметно город слева. Нам до подхода Любарта надо тайно к острожку подобраться. Думаю, когда Любарт зашумит в городе, они обязательно должны сунуться, ну не биться, но хотя бы разведку боем устроить, прежде чем в острожке закрываться. Вот тогда мы и попробуем... Иначе я ничего не вижу...
А если не сунутся? бурчит монах.
Чего ты?
Ничего...
Разведчики ускакали вперед. Полк перешел на рысь и пошел на север. Открытые места здесь аккуратно перемежались неширокими полосами тальника, мелкого и густого. Это затрудняло передвижение, зато можно было не очень беспокоиться о скрытности. Хотя думали о ней больше по привычке ясно было, что поляки ушли, а гарнизон вряд ли обеспокоится так далеко выставлять собственные дозоры незачем, а главное некем.
Через два часа сделали небольшой привал, а еще через два их встретили дозорные Станислава и предупредили, что за этой вот чащобой открывается пологий изволок прямо до городка.
Бобер не стал терять время на разглядывания воевать тут он не собирался и свернул, куда ему указали разведчики.
Пока обходили город, пришлось похватать, повязать и бросить в телеги человек тридцать горожан, наладившихся туда и сюда по своим делам. Бабам пришлось затыкать рты, потому что, попав в руки воинов, переставали соображать и слушать, что им пытались втолковать, а принимались либо визжать, либо кудахтать, оплакивая близкую потерю чести, а то и жизни.
Е...ые куры! матерился монах...
Отче! Тебе Боженька язык-то не того?! посмеивался Бобер. Глаза его сверкали зло и весело, он уже входил в азарт близкой схватки.
За них никогда! в тон ему отвечал Ипатий. Самые для Бога вредные твари, мать ихнюю ети!
Наконец уперлись в крутой берег ручья, впадавшего севернее городка в Буг. Увидели сразу и острожек.
Да-а, воевода, протянул Вингольд.
Действительно было «Да-а...» Место совершенно голое, ближайшая заросль кончалась сажен за двести от берега. Крепкая, деревянная, правда, стена, высотой около трех сажен, по самому краю обрыва. Единственные ворота размером только чтобы въехать хорошей телеге. А над ними мощная башня сажен восемь высотой с многочисленными удобными стрельницами, в которой могло поместиться с полсотни лучников.
Каков был мост отсюда не просматривалось, да Бобра уже и не интересовало, все угадывалось по размеру ворот.
Ничего-ничего! Вингольд! Свою сотню с коней не ссаживай. Видишь, все спокойно, ворота открыты... Скоро Любарт зашумит, тогда момент не упусти.
Дед! А я?!
Только со мной! Отче, Гаврюха! Следить за ним в оба, чтобы без глупостей!
Щеки у Мити горели (он это чувствовал), а внутри периодически, когда ему казалось, что вот сейчас начнется, что-то обрывалось и подкатывало под ложечку, как когда летишь с большой высоты и никак не долетишь.
«Вот тебе и не будет боя! Будет, да еще какой! Врал дед, успокаивал! Хитрец!»
Справа вдалеке над домишками посада в двух местах показался дым.
Ага! Любарт подошел! Михаила! Посади на конь еще сотню на всякий случай. В оба глядеть дам знак!
Скоро в острожке засуетились. Непонятно поехали телеги, на башне появился народ, из ворот выскочили три всадника и унеслись в город, потом еще двое.
Над посадом появились еще дымы.
И вдруг этого не ожидал никто, большой отряд всадников (сотни две!) вывернулся из улицы и подскакал к воротам острога. Всадники спешивались и, бросая коней, мчались в ворота.
Бобер замер, недоумевая, но только на мгновение:
Вингольд!!! не своим голосом вдруг взревел он. Вперед!!! Вперед, черт твой батька!!! Вперед!!! Сволочи!!! Трусы!!! Сучье племя!!!
Поляки обвели его вокруг пальца. Вингольдова сотня бросилась вперед, за ней Михайлова. Митя дернулся тоже, но монахова рука накрыла его руку, натянула повод:
Не суетись, князь. Не успеем...
Они все-таки тронулись вслед за Бобром рысью. Полк сел на коней, выехал из леса.
Когда подъехали к крепости, все стало ясно. Мостик пылал ярко и весело, был он узкий и длинный, саженей шесть. У моста лежали четверо зарубленных поляков, то ли те, кто зажигал мост, то ли просто не успевшие. С башни порхали стрелы и неслась оскорбительная ругань, а воины Вингольда, получив по две-три стрелы в щит, отскочили на безопасное расстояние. С десяток раненых держались кто за бок, кто за руку, ржали задетые лошади. Убитых, правда, не было.
Бобер, выехав вперед и не обращая внимания на стрелы, поднимал кулаки и орал что-то что было сил по-польски, он был вне себя. Митя никогда не видел его в таком неистовстве.
Отче, о чем он кричит?
Тебе это знать еще рано.
Да что он разошелся-то?
Никогда еще его так дешево не покупали, вот и разошелся. Эй, воевода! Хватит глотку драть! Все равно ничего не наорешь, стрел остерегись! Теперь их оттуда крюками не вытащишь.
Бобер наконец умолкает, подъезжает к монаху:
Вот так, отче! И не думаешь и не гадаешь, что с такими трусами дело иметь придется.
Ладно, трусы... Не вали с больной на здоровую. Объехали они нас, так и скажи, теперь думать надо, как их выкуривать, а не кулаками махать.
Объехали... соглашается Бобер, ему стыдно за свой порыв, он трясет головой, поворачивается в седле, превращаясь в прежнего Бобра, и бросает взгляд на городок. Там полыхает во всех концах.
Опять мы без добычи, ворчит монах, и отсюда теперь не уйдешь...
Тьфу. Бобер нехорошо ругается, потом машет рукой. Вингольд! Михаил! Потрясите городок с этой стороны, пока Любарт не все успел, запаситесь, чтобы на ночь на весь полк хватило. Нам теперь тут не одну ночь загорать, видно... Остальные спешиться. Коней к лесу. Лучников к стене. Паклю давайте! Попробуем с ними в пожар поиграть.
Любарт подъехал через час. Мрачнее тучи ему уже доложили.
Ну что, хитрец, опять себя перехитрил? На каждую хитрую задницу есть х... с винтом. Знаешь?
Да, но на каждый с винтом находится передница с лабиринтом, глубокомысленно возражает монах.
Ладно, умники! Что делать-то будем?
Надо теперь от воды пробовать.
Придется... Любарт терзает ус. Ты здесь постреляй поактивней, не давай им продыху, а я с реки... и вдруг трахает кулаком по колену Черт! Олгерд с Кейстутом ждут, а тут!.. И ведь не уйдешь! Такую ораву в тылу оставлять...
А может ничего? Пойдешь? размышляет Бобер. Я их блокирую, а ты дальше.
А сколько их там, ты знаешь?
Да на таком пятачке...
На таком пятачке полторы тысячи запросто десять дней продержатся. А если по соседству еще кто объявится? не так уж нас много, чтоб силы дробить. Да и главное их войско далеко ли ушло? А вдруг я завтра на них наткнусь? Что без тебя буду делать? А уж ты без меня тем более. Ладно. Давай попробуем как-нибудь выкурить, пара дней у нас есть...
Часа три полковники не могли навести порядок воины грабили польские припасы, и не только... далеко был слышен визг свиней, кудахтанье, крики насилуемых баб, шум тут и там возникавших драк.
Ближе к вечеру, войско все наконец подтянулось к острогу. Любарт собрал всех восьмерых воевод советоваться.
Самый горячий из них, Лугвений, почти перебил князя:
Чего там советоваться?! Там вон с обеих сторон, где ров с ручьем и рекой сходится, поставить лучников, и пусть шпарят их, не дают высунуться, пока мы туда, на остров под стену не переправимся. А переправимся сразу на частокол, я знаю, где там полегче, сам и пойду.
Остальные молчали. Любарт покосился на Бобра. Тот пожал плечами:
Не здорово, но больше ничего не придумаешь...
Да почему не здорово-то?
А потому! Отойдут из-под наших стрел и начнут тебя своими стрелами сечь и из-за частокола, и со стены. На чистом месте!
Зато когда переправимся, через забор перелезем тоже на чистом месте!
Это да... Правда, до забора еще дойти надо... Тут не выдерживает Любарт:
Ну что ты раскаркался! Что тебе тут, гулянка, что ли? Война есть война!
Да я и говорю, что лучше ничего пока не придумаешь.
Хорошо! Лугвений, ты где, думаешь, сподручней? Справа? Слева?
Слева от ручья. Ходил я там вброд. И забор хорошо помню.
Хорошо! Заводи свой полк от реки, но людей береги, от тебя нужна только хорошая демонстрация. Остальные... И Любарт начал расставлять силы перед штурмом. Ударить решили сейчас же, время уходило, время было ой как дорого!
Бобров полк по плану оставался напротив ворот и как бы не у дел. Воины продолжали метать внутрь острога стрелы с зажженной паклей, но что там выходило от этого, видно не было, во всяком случае, никакого пожара пока не получалось.
Оставляя полк на месте, Любарт просто не захотел лишних передвижений. Бобер остался этим очень доволен, так как был уверен в неудаче штурма и совсем не жаждал тратить на него людей, однако, тогда Любарт кончил распоряжаться, и воеводы поехали к своим полкам, не упустил случая продемонстрировать князю свой боевой настрой:
Всем дело нашел, один я остался?
Ты что, воевода! Какой мне прок тебя туда-сюда дергать? Стой да стреляй, может, подожжешь все-таки. А главное думай! Отец Ипат хвастался чем-то с лабиринтом...
Бобер усмехается:
Ты вот что, князь, хоть и сам знаешь, да не забыть бы в горячке...
Чего?
На том берегу сотню-другую бы спрятать. Переправа тут простенькая. Если у Лугвения свяжется дело, они через реку кинутся. А если и не выйдет, все равно ночью может кто-то драпануть... Или даже гонцов послать...
Вот ты своих и посади. Я действительно забыл. Давай с Богом! и Любарт поскакал на левый фланг.
Бобер подозвал Кирилла и Федора, сотников восьмой и девятой сотен, пошептался с ними, и через полчаса их воины исчезли в лесу. Митя маялся рядом с монахом:
Отче! Что делать-то? Пойдем хоть посмотрим, как Лугвений атаковать будет. Чего здесь торчать?
Да ну... Поужинать бы... Хотя... Что здесь торчать, что там. Зажечь бы эту башенку! Между прочим, посмотри, как ров этот всякой дрянью зарос воды почти не видать... Ночью можно и полазить незаметно, может там дыра какая?
То князь бы сказал!
Да? Ну ладно, пойдем к Лугвению, посмотрим.
Когда они пришли, Лугвений уже действовал. Лучники мощно сыпали стрелы, заставив поляков попрятаться.
Низом по берегу, прикрывшись щитами, вперед бросилась первая сотня смельчаков. Протока была неширокая, десять сажен, и неглубокая, вода на середине достигала человеку до груди.
Перейдя ров, воины кинулись вперед и начали падать. Дождь стрел как раз с дальнего конца острова, о чем предупреждал Бобер, стал косить литвин немилосердно.
Десятка три во главе с Лугвением проскочили до частокола и под ним укрылись. Остальные, кто попадал и остался лежать, убитый или тяжело раненный, кто повернул назад, схлопотав стрелу в руку, ногу, плечо, бок, щит.
Вторая сотня двинулась уже не так решительно, очень ей не хватало бойкого командира, и только начала выбираться из воды, только стали падать первые подстреленные, все вдруг повернули назад, как ни кричал на них из-под частокола Лугвений.
Дальше все остановилось. Переправляться больше никто не решался, Лугвений со своими храбрецами сидел у частокола.
Впрочем, храбрецам его не сиделось. А что хитрые они были, а не только храбрые, Митя убедился через короткое время.
Оказывается, кто-то захватил с собой банки с дегтем. Густо намазав частокол в нескольких местах, они подожгли деготь. Огонь занялся дружно. Густо повалил черный дым и... пребыванию Лугвения на острове пришел конец. Спасаясь от огня и дыма, воины перебегали все ближе и ближе ко рву, когда же терпеть стало невмоготу, спрыгнули в воду и выбрались на свой берег.
Частокол горел. Это позволяло на что-то надеяться. Но осажденные не сидели сложа руки. Застучали топоры, что-то творилось там, за тучей черного дыма. Вдруг на границе пожара звено забора (бревен девять) упало и съехало вниз по склону.
Подожженный участок благополучно догорал, его и не пытались тушить.
На всю ночь хватит, хмыкнул отец Ипат.
Ночь была уж тут как тут, укрыла тьмой противоположный берег, реку, зажгла звезды.
Пойдем, Митя, больше смотреть нечего.
Как же все увязло! А, отец Ипат? Неужели ничего нельзя сделать? Ведь у нас сил сколько!
Сил... Это тебе не в поле саблей махать. Пойдем! Тут придумать что-то надо.
Когда воеводы после неудачного штурма собрались у Любартова костра на совет, и подошел герой дня Лугвений, легко раненный стрелой в предплечье, но веселый, готовый хоть сейчас опять в драку, все начали дергать носами, принюхиваться. Тянуло, и крепко, обыкновенным человечьим дерьмом. Один Любарт сидел спокойно.
Наконец не выдержал монах:
Спаси Господь, воеводы! Кто из вас обосрался-то? Так смердит сил нет!
Любарт понял глаза на Лугвения:
Что, герой, в дерьме пришлось искупаться?
Да кто ж знал, что они в ров дерьмо догадаются сливать?
Вот теперь знай. Неделю вонять будешь, если не больше, хоть мойся, хоть не мойся.
Тьфу! расстроился Лугвений.
Воеводы посмеялись и начали обсуждать, как быть дальше. Ничего нового никто не предлагал, а больше склонялись к тому, чтобы бросить этот острог к чертовой матери, да спешить на соединение с Олгердом. Или по крайней мере блокировать острог одним полком, а остальным идти. Митя все это уже слышал, потому и не интересовался, но он приметил, как вдруг сильно задумался монах. Он совсем не принимал участия в разговоре, смотрел рассеянно сквозь огонь, иногда шевелил губами.
Совет закончился ничем. Любарт решил еще подождать день может вывернется что-то новое или достанут наконец осажденных Бобровы горящие стрелы, неутомимо, непрерывно летевшие в крепость.
Когда, посоветовав Лугвению вымыться горячей водой, разошлись, монах подсел к Любарту.
Князь, а зачем они дерьмо в ров сливают?
Для чистоты. Сам подумай, если тысяча, а то и полторы, человек, да каждый за день кучку наложит, через неделю в дерьме утонешь!..
А как это сделано?
Что?
Ну, как сбрасывают, каким образом?
Желоб я велел закопать. Колодец такой пробили, досками обложили... Постой-постой!
Какой он величины?
Любарт таращит на монаха глаза, разводит руки аршина на полтора:
Вот такой примерно... Глаза его вспыхивают и гаснут. Не-ет... Круто, не влезешь... Крутой он и длинный, не влезешь, и выходит в выгребную яму.
Да не важно, куда он выходит! Деревянный ведь?
Деревянный...
Так, может, скобы?..
Глаза у Любарга вновь вспыхивают, он воровато оглядывается, видит, как смотрит на него Митя (больше у костра никого не осталось), и прикладывает палец к губам.
А кто ж сможет?
Давай уж я. Возьму грех на душу за веру православную. Ты подскажи, где этот желоб?
Не скажу точно, искать надо. Слева ближе к ручью, почему Лугвений-то и пропах.
Ладно, его по звуку ведь можно определить, не прямо же в воду вы его...
Нет, конечно. С полсажени над водой.
Надо пару бревен связать, да в темноте незаметно... Там во рву травы, и старой, и новой черт ногу сломит, так что осторожненько прокрадемся...
Ну что ж, давай! загорается Любарт. Эх! Получилось бы! Я б тебя в зад расцеловал!
Ну-ну! Не говори гоп! Там поглядим. Тьфу-тьфу-тьфу! Монах плюет через левое плечо.
Отче, давай я с тобой! подкатывается Митя.
Еще чего! В дерьме купаться! Не княжье это дело... Ты мне Гаврюху скорей сыщи и сюда. И травы той, дедовой, приготовь, которая пенится отмываться потом... Если придется...
Мите становится страшно. Он представляет, как монах протискивается по тесной вонючей трубе, а наверху стоит уже поляк с поднятой саблей и ухмыляется.
Отче! Если скобы, ведь стучать придется. Услышат.
Не должны, откликается Любарт. Там закоулки, позади нужника, и закрыто плотно, если и услышишь, не поймешь откуда...
Вот и добро! Волков бояться в лес не ходить!
Через час все было готово. В тайну, кроме них троих, был посвящен только Гаврюха, который должен был на плоту подвезти монаха к трубе и дождаться его назад.
Ночь тянулась медленно. Пылали на стене факелы, под стеной костры. Стрелы густо летели в крепость, редко из крепости. Гвалт стоял порядочный Любарт приказал громче шуметь. Митя, достав огромный пучок пенной травы, побежал к Любартову костру. Дед было окликнул:
Куда ты? Поспи немного!
Меня князь требует.
Зачем?
Дело есть, дед, не спрашивай!
Что за секреты? Смотри! Через ров не смей!
Какой ров! Пропахнешь, как Лугвений.
Ну иди... Дед укладывается спать.
Митя устраивается у княжеского костра, сидит, обхватив колени, смотрит в огонь, ждет. С противоположной стороны на него смотрит рассеянным, невидящим взглядом Любарт. Проходит час. Митя задремал. Еще час. Любарт встряхивает головой, поднимается. Митя открывает глаза, вскакивает:
А?! Вернулись?
Нет. Пойдем, посмотрим.
Они спускаются вниз, к тому месту, где ров смыкается с ручьем. Здесь тихо и черно. Не видно по воде совсем, хоть глаз выколи А тишина хрупкая, нервная и как будто отгороженная, отрезанная от гама, что стоит там наверху.
Они долго стоят у воды. Запашок здесь, конечно... Напряженно вглядываются, вслушиваются ничего! В конце концов как будто всплеск?!. Да! Вот еще! Еще!
Никак плывут! шепчет Любарт.
Плотик и две фигуры на нем возникают рядом внезапно. Двое вытаскивают бревна на берег и лезут назад в воду. Долго обмываются, пока князь не окликает:
Эй, хватит! Найдите место почище. Здесь ведь тоже дерьмо плавает.
Ты настоящего дерьма не видел! откликается монах и выходит из воды. Воняет от него!..
Ну! Был?!
Был!
Ах, орел! Ну и гусь! Пошли скорей!
Нет! Митрий, ты травы принес?
Вот она.
Давай скорей! Гаврюха, пошли в ручей, к чистой воде, а то задохнусь. О Господи! Воля твоя!
Они поднимаются вверх по ручью шагов на сорок, там монах с отвращением сдирает с себя все и лезет в ледяную воду. Гаврюха следом. Монах мычит, ахает, кряхтит и трет, трет себя травой до тех пор, пока не покрывается душистой белой пеной. У Гаврюхи громко клацают зубы, но он тоже не спешит обмываться и выскакивать.
Князь с Митей терпеливо ждут. Настроение у них поющее. Сон как рукой сняло!
«Раз монах был там, значит, проникнуть в крепость можно! Значит, она уже того! Значит завтра!.. Или сегодня? Как Любарт решит! Но это уже второе! Главное шарахнем! Ах, отче, отче!! Отчаянная твоя башка!»
Митрий! Принеси нам какие ни то порты, эти мы уж не наденем, а голыми к костру идти, еще увидит кто, подумает чокнулись...
Митя срывается за одеждой.
Через некоторое время они вчетвером сидят у костра. Князья укрывают лазутчиков плащами, наливают им полные жбаны, тащат закусить.
Со мной такого не бывало, смеется монах, чтобы князья за мной ухаживали! А. Гаврюх?!
Заслужили, черти! треплет его по затылку Любарт.
У Гаврюхи зубы выбивают дикую дробь, а руки так дрожат, что из жбана выплескивается брага.
По комплекции он едва треть монаха, а пока тот лазил по трубе, все три часа, а то и больше, просидел на плоту.
Любарт отнимает у него жбан и поит из своих рук. Заставляет выпить много. Велит Мите принести шерстяной коц и еще им накрывает Гаврюху. Тот, наконец, перестает стучать зубами, расплывается в блаженной улыбке.
Монах сам за собой ухаживает: дует из жбана, поворачивается к огню то одним, то другим боком, подтыкает под себя плащ.
Митя тянет носом воздух: «То ли принюхался вроде и не воняет?»
Да не-е-е... Отмылись не нюхай! Эта трава у деда Ивана мировецкая! Ну так, стало быть, залез я! Скобы вколотил! Так что теперь можно и без шума. И не одному. Крышку приподнял, осмотрелся... Лошадей там стояло с десяток, людей не видел, но вылезти не решился, не стал рисковать. Я ведь не расспросил, как там внутри и что. Теперь бы туда тех, кто внутри хорошо ориентируется. Того же Лугвения! Ну и обмозговать, как действовать, да и с Богом!
Хорошо, отец Ипат! Ох, как хорошо! Ладно, утром обмозгуем. Пожалуй на завтрашнюю ночь. Надо, наверное, мост приготовить, чтобы ворота изнутри открыть и... Ну ладно, подумаем! Любарт сияет. Ох, отец Ипат! Если возьмем проси, чего хочешь!
Економку! Економку мне подари, потолковей да подородней! хохочет монах.
Хха! А как же твое монашество?
Бог милостив! Я каждую ночь каяться буду! во все горло ржет монах.
Согрешу и покаюсь! Согрешу и покаюсь!
Брага действует быстро: щеки краснеют, глаза соловеют, а у Гаврюхи так и вовсе закрываются. Он заваливается на бок и засыпает.
Ну, герои, давайте поспим малость. Любарт поднимается, идет к себе в шатер.
Сейчас! Еще посидим зачуток! Согреемся, бражку допьем... А, Мить?
* * *
Наутро Митя не узнал Любарта. Постное лицо, недовольная мина. Он придирался к воеводам по всякому поводу, давал разгон, требовал чего-то придумать для взятия острожка.
Воеводы знали своего князя и шарахались от него кто куда. В конце концов, кто по княжескому приказу, а кто сам себе напридумал, они разбежались по лагерю лишь бы Любаргу не на глаза!
Тогда князь удовлетворенно огляделся и велел звать Бобра «с челядью».
«Ну дай Бог Бобру стерпеть все княжьи капризы», вздохнули воеводы. Бобер явился «с челядью»: монах, Вингольд и Михаил. Митя сидел у князя уже с рассвета.
Уселись. Помолчали. Бобер ждал, что скажет князь. Он совершенно ничего не знал о ночных похождениях монаха, в то время как Любарт совершенно естественно был уверен, что тот знает.
Ну, что скажешь, воевода?
А что говорил, то и скажу. Идите, а я тут останусь. Блокирую их пусть сунутся.
Любарт сидит мгновение неподвижно, потом трясет головой, как от кислого кваса:
Ты что, хочешь один, что ли?
Что один? не понимает Бобер.
Острог взять.
Как это взять? Как это я его возьму?!
Дак чего ж ты?
Чего?
Залупаешься.
Я?!
Немая сцена. Все смотрят друг на друга ошарашенно, не зная, что сказать. Бобер багровеет, багровеет и наконец взрывается:
Вы что?! Дурачка из меня сотворили и рады?!! Что я вам сопляк на побегушках?! В чем дело?!
Митя изумленно смотрит на монаха и видит на его лице замешательство. Они оба поворачиваются к Любарту тот в полном недоумении. Секунды молчания, наконец монах несмело спрашивает:
Князь, ты о чем?
Что-о?!! теперь взрывается Любарт. Паразит пузатый! Я все о том же! А вот ты... Цыц, черт вас раздери (это на жест монаха оправдаться)! Вы что, все за ночь с ума посходили?!
Да прекратите вы дурью маяться! В чем дело-то? Скажите толком! пытается вникнуть Бобер.
Как?! Ты не в курсе, что ли?! почти орет Любарт.
В каком курсе?! орет в ответ Бобер.
Любарт беспомощно оглядывается на монаха, видит, как тот отворачивается, пряча ухмылку.
Ну темнилы! Тьфу! Вас в Орден шпионами засылать. А ну, отче, выкладывай своему воеводе!..
Отец Ипат, осторожно оглядываясь на Бобра, словно ожидая оплеухи, говорит:
Ты не серчай, воевода, не успели тебя предупредить... Мы с князем вчера лазейку в острог нашли...
Ах вот оно что! Бобер усмехается и вдруг замахивается дать монаху по шее. Но тот мгновенно (дождался! откуда и прыть взялась!) отскакивает на сажень в сторону.
Все разражаются хохотом, атмосфера разряжается.
Ну, так вот, давайте теперь обсудим, как лучше распорядиться случаем.
* * *
Обсуждали долго. Уж очень заманчиво было воспользоваться ситуацией. Но согласились, что и лучше, и проще всего открыть ворота.
Для этого нужны были люди, знавшие внутреннее устройство острога, его двор, и нужен был мост, да не просто мост, а такой, чтобы его в считанные минуты можно было перебросить через ров.
Ну, мост, я думаю, не проблема. Любарт смотрит на Бобра, тот кивает. У нас в запасе целый день.
День? Митя спрашивает и оглядывается.
День, день... серьезно подтверждает Любарт. Если соваться, то только ночью... Мастера у вас найдутся?
Бобер смотрит на Вингольда с Михаилом, те согласно кивают:
Найдутся, князь.
А вот с людьми посложней. Кто-нибудь из твоих здесь бывал?
Нет, князь. Никто.
Тогда не взыщи! Все заслуги лазутчикам достанутся.
Господи, князь, о чем разговор...
Да ведь мне вас жалко! Вся заслуга ваша, а вы опять в тени. Монах вежливо кашляет:
Мы перетопчемся! Лишь бы дело лучше сладилось. Да вот еще про економку князь бы не запамятовал...
Какую еще економку! возмущается Бобер.
Это наши с отцом Ипатом дела, веселеет Любарт. Не забуду, не бойсь! Представлю на выбор! А вот кто в говно полезет? Пожалуй, Лугвения надо посылать. Он в остроге дольше всех вертелся.
Ну посылай! За чем дело стало?! Лишь бы он нам ворота открыл, а там уж мы постараемся... Бобер приглаживает ус.
Хорошо! Любарт сжимает кулак и начинает пристукивать им по колену, отмеряя фразы. Значит, вы готовите мост, подтаскиваете его как-нибудь скрытно (это уж ваша забота) и ждете. Лугвений открывает ворота. Вы набрасываете мост и врываетесь во двор. Главное башня! Сразу захватить ее, чтобы стрелами не пакостили, а потом уж вглубь. Следом за тобой я ввожу другие полки. Так?
Так! Бобер вовсе не собирается заканчивать разговор. Но ведь отвлечь надо. Ты, князь, надеюсь, не упустил?
Не упустил, не упустил... Ты один, что ли, умный?
Мало ли что...
Когда Лугвений полезет, я вчерашний маневр повторю и слева и справа, так что шуму будет достаточно.
Ну что ж... Тогда пора бы уж и Лугвения пригласить? Князь посылает отрока.
Минут через пять появляется Лугвений. Приход его чувствуется сразу. Все стараются не подать виду, здороваются, отводят глаза. Но Лугвений все видит. Он зол, как черт:
Вот и воюй за вас! А вы носы воротите! и плюхается на землю возле князя.
Что ты, Лугвений! Кто воротит?
Да все вы! Что я, не вижу, что ли?
Ты вот что, парень, не лайся! веско говорит монах. Если хочешь отмыться, приходит ко мне, я помогу. Но не бесплатно!
Благодетель нашелся. Правда, что ль? Все молчат.
Вы что, отмывать меня звали?
Нет, очень серьезно и спокойно говорит Любарт, еще раз в дерьме искупаться.
Бобер, монах и сотники прыскают так, что Лугвений вскакивает и хватается за саблю.
Тихо! Тихо! Любарт берет его за руку. Садись. А вы! Взрослые люди, а ржете, как жеребцы... Слушай, тут не до смеха. Дело для тебя, да и для всех нас важное. Важнейшее!
Лугвений садится, внимательно смотрит на князя, только на князя.
Ты внутреннее расположение острога хорошо помнишь?
Да... Помню.
Оправляться там случалось? вставляет Бобер.
Да вы что, издеваетесь, мать вашу?.. Лугвений опять вскакивает, но видит, что никто не смеется, и уже более спокойно, чокнулись все на этом дерьме?
Не на дерьме, а на нужнике, спокойно продолжает Любарт. Ты вспомни, где там нужник стоит? Как он расположен? Далеко ли от ворот?
До Лугвения начинает что-то доходить, он успокаивается, садится, морщит лоб, вспоминая:
С воротами рядом совсем... У стены. С этой стороны, слева, если отсюда глядеть. Почти у стены, потому что там сзади яма еще выгребная...
А у стены что?
Ну что у стены за нужником может быть? Ничего... Привязь там для коней, кажись, вот и все...
Вот и славно! Любарт доволен.
Что славно-то? Что с того? опять начинает злиться Лугвений.
А то, что ты сегодня мне крепость возьмешь!
Я!!! Как?!
А вот через этот нужник!
Тьфу!
Да не тьфу! Не хочешь, другого пошлю, ты что, один острог знаешь?
Да ясно... Только больно уж неохота опять в дерьме купаться.
Ничего. Ты вон к отцу Ипату обратись. У него такая травка есть любую гадость начисто отмывает.
Не бесплатно! громко вставляет отец Ипат. Все смеются.
Отмывает не отмывает, что поделаешь? Все равно лезть!..
Вот именно.
Рассказывайте.
Отец Ипат рассказывает, а Лугвений задумывается.
Ты о чем, воевода? спрашивает Любарт, когда монах закончил, а Лугвений как будто и не собирался ни о чем спрашивать.
Я думаю, сколько народу взять... Оно бы, конечно, чем больше, тем лучше, только время... Да и не укроешь целую сотню в яме...
Какое сотню! Хоть бы десятка полтора! Так что давай самых отчаянных. Надо в ручье плотиков навязать, чтобы тройками или парами заплывали незаметно. Сам первый пойдешь, оглядеться и распорядиться. Там по ходу дела решишь, может, всех и не дожидаться...
Может, и не надо, это уж как ворота сторожить будут. Ну а открою я ворота, и что?
Тогда Бобер ворвется.
Как же он через ров?
Это уж его забота.
Ну что ж, его так его...
Может, мостик поправить придется, так ты уж пригляди. Ладно? предупреждает Бобер.
Ладно, впервые сегодня улыбается Лугвений.
* * *
В эту ночь Жигмонт на Оленьем выгоне не велел жечь много костров, чтобы не спугнуть литвин.
В эту ночь Кейстут готовился разбить поляков.
В эту ночь Лугвений, навязав плотов, готовился с самыми ловкими своими бойцами искупаться в дерьме.
В эту ночь Бобер, подтащив почти к самому рву укрытый ветками длинный мост, ждал, когда откроются ворота острога.
В эту ночь князь Любарт готовился взять острожек и покончить с поляками в Городло.
В эту ночь князь Дмитрий Кориатович готовился к своему первому бою.
Когда стемнело, Любарт погнал два полка демонстрировать по реке, слева и справа от крепости. Прикрываясь от стрел большими (на троих-четверых), сплетенными из ивы и тальника щитами, воины переходили протоку и перебегали под защиту нижнего частокола. На стенах сильно занервничали, забегали, замелькали факелы, поляки кинулись стрелять, готовить кипяток и смолу.
В темноте воины Лугвения завели один за другим свои плотики в протоку и исчезли там под прошлогодним бурьяном, а «бобры» подтащили и положили против ворот сделанный днем в лесу мост. Был он узенький и длинный десять сажен, наполовину длинней, чем требовалось, но ведь его надо было надвинуть, а это...
Справа и слева шум стоял большой. Дружинники Бобра замерли вокруг своего, замаскированного хвоей, чудо-моста. Ждали.
Митя стоял сзади, рядом с дедом и монахом, и сжимал зубы, чтобы они не стучали друг о друга, потому что каждая частица его тела мелко, противно дрожала.
«Что такое? Боюсь, что ли? Да нет вроде. Почему же дрожишь-то, как овечий хвост? Непонятно! Тоже мне вояка!.»
Рука деда опустилась ему на плечо. Митя вздрогнул.
Ты не жмись, сынок, расслабься. За рукоять не держись и пальцы запотеют, и рукоять. Когда вперед пойдем, наверх посматривай, щит наготове держи. Могут сбросить чего тяжелое, а то и смолы плеснуть остерегись.
Ага! Дед! А чего это у меня зубы стучат? Митя превозмогает стыд, считая, что так лучше.
Хе! Не обращай внимания. У всех так по первости-то. Да и не по первости... Перед боем всегда так. Не боишься?
Да нет, в том-то и дело!
Вот и хорошо! А зубы постучат и перестанут...
Вдруг ворота острога тихо, будто сами собой, будто во сне, растворились.
Дед!!
Вижу! Ух, молодцы! Вингольд! Вперед!
Воины, сидевшие и лежавшие вокруг моста, вскочили, схватили свою ношу и кинулись к воротам. Быстро и споро стали надвигать мостик через ров, но он оказался все-таки слабоват для такой длины, повис, и конец его ткнулся в стенку рва аршина на полтора ниже, чем надо.
Эхх! Мать твою!.. заскрежетал зубами Вингольд.
Но на той стороне выскочили из ворот люди, кинулись, схватили упершийся в землю конец моста, вытянули его и положили на площадку перед воротами.
На башне истошно завопили сторожа, но Бобровы дружинники, подняв зонтиками щиты над головой, густо бежали по мосту и скрывались в воротах.
Дед, пошли скорей!
Успеешь. Дай бойцам забежать.
С башни полетели стрелы, камни, но как-то неуверенно, недружно. Чувствовалось, что защитники ошарашены. Слышно было, что на башне уже вовсю рубятся.
В ворота побежала четвертая сотня, когда на башне все стихло.
Вот теперь пошли и мы. Бобер не спеша побежал вперед, Митя за ним, сзади топал и сопел монах.
Им уступили дорогу, и Митя, поглядывая наверх, как учил дед, перебежал мостик и очутился внутри острога.
Его больше всего поразил рев дерущихся далеко впереди людей. Он сам закричал и дернулся вперед, но монах схватил его за руку:
Погоди! От деда не беги!
Дед же стоял у ворот и распоряжался вливавшимися в ворота сотнями, заворачивая их наверх, на стены. Тянулось это довольно долго, пока весь полк не оказался внутри крепости. К этому времени поляки стали разбегаться, прыгать со стен, бросаться в реку. Слышны были плеск, топот, крики. Только прижатая к дальней стене большая группа (некуда было деться!) бешено отмахивалась от наседавших литвин.
Федор! гаркнул Бобер. Давай лучников! Федор свел со стены двадцать человек с луками.
Пошли! Бобер направился к дальней стене. Подойдя к дерущимся, Бобер громовым голосом вскрикнул:
А ну, расступись!
Литвины откатились от поляков, потеснились в стороны. Поляки остались стоять у стены, затравленно озираясь, прикрываясь щитами.
Бросай оружие, пся крев! взревел Бобер по-польски. А то всех сейчас стрелами перещелкаем!
Пошел к чертям собачьим, свинья! откликнулись от стены.
Федор!
Свистнули стрелы, и семь человек у стены упали. Еще! И еще десять упали.
Эй, хватит! закричали от стены. Мы сдаемся!
Бобер поднял руку. Луки опустились. Поляки начали бросать сабли, щиты и выходить вперед.
Вот и все. Ффу! выдохнул Бобер. Федор, проследи! Выведи их на свет, свяжи, чтобы не разбежались. Утром разберемся. Пойдем на стену, поглядим.
Они поднялись на стену. У частоколов кое-где еще дрались, но бой быстро замирал поляки разбегались и бросались в реку, надеясь укрыться на том берегу.
Много нашим за рекой работы будет. Пошли. Все!
Митя посмотрел на свой меч, который так и не пришлось пустить в дело, сунул его в ножны, вздохнул. Дед равнодушно махнул рукой:
Не жалей, еще намашешься.
На следующий день, разобравшись с пленными, ранеными и добычей, Любарт двинулся на Холм. От Оленьего выгона его отделяло 60 верст. Бобер ворчал:
Вот тебе и победа... А почти полсотни убитых, две сотни раненых. И пленных, леший бы их позабирал, в остроге три сотни, да Кирилл с Федором из речки наловили три сотни тоже так не бросишь. И у них тоже раненые... За здоровыми глаз да глаз, за ранеными уход, за добром (добра, конечно, много) присмотр еще триста с лишним человек семи сотен как не бывало! Целый полк, считай, к чертям собачьим! Как там твой Плутархос говорил?
Насчет чего? оживляется монах.
Полководец там какой-то римлян разбил...
А! Это Ганнибал! живо догадывается Митя, «Я разбил римлян пришлите мне войско, я наложил на Рим контрибуцию пришлите мне денег!»
Вот-вот! Сколько ни побеждай все в убытке остаешься.
Ну так уж и в убытке, хмыкает монах, сколько оружия, снаряжения... А денег сколько из петухов этих спесивых натрясли! А выкуп за пленных какой будет!
Люди! Людей нет! Они сейчас дороже любого золота вся война еще впереди, а уже целого полка нет!
Ну тут уж что поделаешь?.. Не от нас зависит...
Да уж если б от нас... Станислав! Давай-ка, организуй мне дальнюю разведку, дело к главному идет.
А вы утрясли с князем, как пойдете? Дальней разведке точный маршрут нужен, а то на обратной дороге разминемся и...
Утрясли. Сейчас вдоль берега, а где река на север отвернет, берег бросить, идти прямо, теперешнего направления держаться, это направление на Холм.
Я знаю.
Так вот, надо подойти к Холму с востока и узнать, там поляки или нет. Если там к нам гонца, и ждать, встречать. Если они дальше пошли, оставить для нас дозор, а сам дальше, за поляками. Ясно?
Ясно. Тогда я, пожалуй, всех заберу. А то ну как за Холм, к вам много дозоров придется слать.
Бобер, как всегда, чуть подумал:
Пожалуй, забирай...
Дед! Я с ними!
Ну что ж...
Мне только с разведкой мотаться не хватало, ворчит монах. Но Бобер неожиданно для монаха, а особенно для Мити, говорит:
А зачем тебе? Пусть с Алешкой помотаются. Не заблудитесь только, Станислав!
Понял, воевода! Поехали, князь. Разведчики пришпорили и понеслись вдоль реки.
Пока скакали до поворота, трижды видели поляков, измученных, ободранных, вероятно, израненных, спасшихся из Городла и пробиравшихся по берегу ближе к своим. Увидев всадников, они ссыпались под берег и там хоронились. Разведчики не обращали на них внимания, скакали дальше. Но когда добрались до поворота, и нужно было оставлять дозор, Станислав из 27 (с князем) человек приказал остаться двенадцати.
Что так много-то? опешили те.
Бойтесь, как бы мало не оказалось, озабоченно отвечал Станислав. Вон в той чаще схоронитесь, да до прихода Бобра глядите в оба. Видели, сколько ватажек их бродит? Вдруг их человек двадцать-тридцать вместе сойдется. Да с оружием... Так что смотрите мне. А мы вот так все прямо до самого Холма. Если повернуть придется, оставим заставу.
* * *
Напоив коней, поскакали дальше. Алешка, естественно оказался радом с Митей. Когда взгляды их встречались, он ободряюще улыбался. Митя волновался, но чем дальше скакали, тем сильнее это напоминало ему их бесконечные шатания вокруг Бобровки, и вскоре он совсем успокоился.
Поприща через четыре опушка поворачивала к западу. Это было не здорово, но в лес решили все-таки не соваться, очень он был плох сырой, с густым подлеском и очень уж была удобной дорога вдоль опушки. Пришлось оставить двоих.
Проскакали еще около трех верст, и опушка завернула к северу и довела их до самого Холма.
Здесь пришлось задержаться надолго. Во-первых, для того, чтобы узнать, где поляки. Во-вторых, чтобы дать отдых коням, ведь проскакали около тридцати поприщ.
Спрятав коней в чаще, возле подходящего ручья, Станислав оставил привал на попечение шестерых разведчиков, чтобы обиходили коней и, если придется дальше скакать, подготовили все к дальнейшему походу, а сам, взяв четверых, пешком отправился к городу.
Митя с Алешкой тоже было вскочили за ним, но Станислав осадил их.
Алешка, отдохни. Тебе, думаю, ночью придется потрудиться. А ты, князь, с ним в паре будешь работать, так что и отдыхайте вместе.
Через полтора часа они вернулись. Поляков в городе не было. То есть войска не было, гарнизон остался. Встречные местные жители рассказали, что поляки пришли восемнадцатого после полудня, передохнули в городе, привели себя в порядок и вчера рано утром ушли на север. Надо было догонять и искать.
Наскоро пообедали. Станислав спешил, досадуя, что поздно вышли из Городла, поздно решили посылать разведку, все поздно. По его прикидкам, требовалось проехать еще столько, а то и больше, чтобы нагнать поляков, а времени уже было около четырех часов пополудни. У Холма оставили пятерых и поскакали на север.
До захода солнца одолели еще поприщ двадцать, вконец замотав коней. Но Станислав поехал бы и дальше, если б не кончилось открытое пространство: опушка неожиданно загнулась левей, потом прямо на запад, они скакали вдоль нее, надеясь, что вот-вот она завернет, и она завернула, но не на север, а на юг. Пришлось остановиться и даже возвратиться немного назад, чтобы не разминуться со своими, если вдруг кто-то поскачет вдогонку.
Солнце село, но было еще светло, и Станислав решил проверить лес. Они отыскали ручеек, чтобы напоить коней, забрались вдоль него подальше в чашу и спешились.
Так, ребята! Коней поить, кормить, костерчик, ужин, все как полагается, а я с Алешкой дальше в лес прогуляюсь. Может, до чего доберемся... Князь, ты как не устал?
Да ты что!
Тогда вперед. Алешка, давай прямо на север.
И они пошли. Около часа шагали по тихому лесу, пока совсем не стемнело. Станислав решил было уже возвращаться. И тут сказалось ли чутье следопыта, или по виду леса Алешка определил, но он попросил:
Давайте еще чуть пройдем, кажется, кончается лес.
Ну давай! охотно согласился Станислав.
Минут через пять меж деревьями как будто чуть посветлело, а еще через пять они вышли на опушку и замерли.
Перед ними поприщ на пять расстилалось открытое поле, и в дальнем его конце, чуть правее, горело множество костров.
У-тю-тю! Тю-тю! присвистнул Станислав. Вот так удача! Вот это называется повезло! Чуть влево или право уехали бы, да что там! поверни мы назад и до завтрашнего утра черта бы что нашли! Ну, Алешка, молодец! Теперь у нас вся ночь впереди! А вдруг это не поляки, а наши... Надо узнать! Станислав загорелся азартом.
Ребята с ума сойдут, напомнил Алешка. Возвратиться надо.
Станислав! А какая разница, свои или чужие? Они ведь в любом случае соприкоснулись. И в любом случае надо скорее Любарту направление давать... Митя говорит с опаской.
Станислав резко поворачивается к нему, прикидывает что-то:
Верно, князь, верно! Сначала гонцов пошлем, а потом получше разузнаем и вдогон еще весть! Алешка, давай назад! Не сбейся, я ни черта ночью в лесу не понимаю.
Алешка выводит их назад, костер замечается издали.
Как бы нас не подловили с этим костром.
Бог даст... Если это и поляки, все равно далеко. И чего им сзади особо разглядывать. Нам бы часа три перебиться, чтоб кони вздохнули.
Разведчики встретили их радостно, они действительно забеспокоились, долго ожидая.
Станислав распорядился:
Сейчас ужинаем. Часок вздохнем и: Корибут и Минигайло, седлайте и назад в Холм. Бобру и Любарту весть, чтобы шли сюда, тут громадный лагерь за лесом, вероятно, поляки. Ивар с Василием, ложитесь спать, Остей с нами. Мы узнаем все точно, разбудим вас, и вы погоните вслед, уже настоящие вести. А мы будем вас дожидаться.
Поев и отдохнув около часа (Митю стало клонить ко сну), отправив Корибута и Минигайла, Станислав с князем, Алешкой и Остеем направились узнавать, что за лагерь, наказав Ивару и Василию не гасить костерчик.
Больше часа они подбирались к кострам, боясь напороться на сторожей. Время шло к полуночи. Крались неторопливо и терпеливо. Наконец приблизились настолько, что стали слышны голоса. Вслушивались недолго это была польская речь.
Все ясно, прошептал Станислав. Давайте посчитаем костры, сверим и прикинем, сколько их, да назад.
Они долго считали, сверялись, снова считали. Выходило что-то уж слишком много, пока Митя, не умевший считать войско по кострам, и сейчас скучавший, не предположил:
А может, там дальше уже наши?
А!! Ну, князь, ты даешь! Очень даже может такое... Но тогда чего считать? Давайте-ка еще поближе подберемся, может, увидим что.
Пока подбирались, по лагерю поляков пошел какой-то шумок.
Станислав! Похоже, они манатки собирают, говорит Остей.
Похоже, вторит Алешка. Слышите, запрягают.
Интересно! Это что же, вперед или назад? Надо узнать! горячится Станислав.
Через полчаса слышится шум отъезжающих повозок. Он нарастает, повозки движутся в сторону разведчиков. Они распластываются за едва заметным пригорочком, готовые сорваться с места. Повозки проезжают перед ними куда-то влево, слышится тихий говор, шепот (значит, скрытничают, опасаются чего-то!). И вдруг явно, довольно громко стоны!
Раненых увозят! шипит Станислав. Значит, сражение уже было! Значит, и наши недалеко! Черт! Что же будет?
А что будет? Любарт все равно далеко. Они, поди, у Холма ночуют.
Да, Любарту оттуда... Правда, пешцев у нас нет, обоз можно оставить.
Если они только раненых увозят, а сами дальше биться собираются, то Любарт успеет, говорит Остей. А вот если отступят...
Да! Видишь, идут-то не к Холму, а на запад, замечает Алешка.
Тогда скорей надо! Как можно скорей Любарта двинуть наперерез. Пошли! Станислав приподнимается и, пригнувшись, бесшумно бежит к лесу, остальные за ним.
Это были раненые Жигмонта. Вначале он собирался закрепиться на берегу речки и подержать здесь Кейстута, За подкреплением было послано уже тогда, когда отвернули от Владимира и пошли на север: надо было срочно обезопасить тыл и оберечь Холм от возможного (да что там возможного! обязательно ведь полезут!) удара Любарта. Теперь было уже не до защиты Холма, да о нем Жигмонт не особенно и сожалел, так как часть бывших там припасов захватил с собой, а большую часть отправил на запад. Теперь успеть бы сюда сколько-нибудь силенок подтянуть.
Однако когда посчитали потери, стало ясно, что речку завтра не удержать, и если он хочет сохранить остатки войска, чтобы продолжить войну, надо отступать, и как можно скорее.
Потери были куда страшнее, чем виделось вначале. Боеспособных пешцев осталось не больше восьми тысяч. Сильно пострадали хунгары. мужественно защищавшие и спасшие от полного разгрома правый фланг. Убитых у них, правда, было не очень много, зато раненых почти две трети, много тяжелых. Польских конных осталось тысячи три, причем разрозненные сотни разных полков не войско, а толпа вооруженных всадников, обозленных, измученных, почти деморализованных. И слишком уж много раненых. Безобразно много!
Что будет завтра, когда литвины попрут? Ну, у речки еще можно сколько-то их подержать. А когда с флангов объедут? А в тылу где-то еще Любарт висит! Хорошо, если он замешкается у Городла или Холма, а если нет? То есть раздумывать не приходилось, надо было ноги уносить. И отходить не к Холму, где можно было наскочить на Любарта, а на запад от окружения уходить!
Чтобы оторваться от Кейстута, Жигмонт решил сняться тихо ночью, а в лагере, разведя побольше костров, оставить одну конницу, для демонстрации. Если это и ненадолго обманет литвин, все-таки он успеет уйти.
Жигмонт вызвал Леха и Хегедюша. Лех, в помятом и избитом доспехе, с перевязанной рукой, был зол и весел. Хегедюш, без доспеха, хоть и не раненный смотрел уныло.
Очень рад, что вы живы и, Жигмонт взглянул на перевязанную руку Леха, почти невредимы, паны воеводы.
Слава Иисусу Христу! отозвался Лех.
Мы-то невредимы, а вот... и Хедегюш прицокнул языком.
Что ж, это война. Я благодарю тебя, пан Хегедюш, и в твоем лице всех хунгарских витязей, которые мужественно сражались сегодня и прикрыли своими мечами наш правый фланг...
Хегедюш поклонился.
...но завтра вам предстоит подвиг еще более славный. И трудный. Вам обоим.
Нам не впервой, зло усмехнулся Лех.
Мы исполним свой долг, спокойно проговорил Хегедюш.
Сколько у вас человек в строю? Жигмонт уже прекрасно это знал, но спрашивал.
У меня три тысячи, пожал плечами Лех, но мешанина из разных полков.
У меня чуть побольше двух тысяч, ответил Хегедюш.
Тогда старшим назначаю полковника Леха. Да не обидится наш храбрый союзник.
Я понимаю, спокойно отозвался Хегедюш.
В твоем благоразумии я не сомневался. Так вот, потери велики, войско надо уводить. Но чтобы они не сели нам на хвост, их надо обмануть.
Как стемнеет, разведем побольше костров и начнем отход. Сначала обоз, раненые, потом пешцы. Пан Лех, наведи порядок в польской коннице. Остатки полков сохрани, как полки, где надо, назначь новых командиров, на чины не скупись. Каждому укажи участок обороны на берегу. То же и у хунгар, воевода Иштван, но у вас с организацией, думаю, трудностей меньше.
Ваша задача всю ночь и утро, а может, и завтра день, словом как можно дольше вводить литвин в заблуждение, что войско здесь осталось, готовится биться. Костров побольше жечь, двигаться, кордон вдоль берега, чтоб сунуться боялись. Наиболее боеспособные отряды киньте вдоль речки влево и вправо, отследить, когда и где они захотят переправляться. Ну, а уж когда ударят отходите, желательно бы, конечно, с боем.
Понимаю! Лех вздохнул, надо задержать...
Да, дольше. Как только можно.
Попробуем! А там уж как Бог даст.
Жигмонт крепко пожал им руки и отпустил, а сам вызвал командиров пешцев, обозников и стал распоряжаться.
Уже в лесу, пробираясь след в след за Алешкой, Станислав спохватился:
Эх, черт! А как бы наших-то предупредить?!
Кого? не понял Алешка.
Да Кейстута! А у нас уж и людей не осталось, только-только своих довести.
Давай, я смотаюсь.
Я те смотаюсь! Ты бы хоть чуть по-литовски вякать научился! А то свои же когда-нибудь и прихлопнут.
Ну вон Остея пошли.
Одного нельзя, да и боюсь заблудится он в темноте... да и здесь вы все мне нужны. Ладно, вернется какая пара ее и пошлю.
Возвратились к костру. Там остались двое Ивар и Василий. Корибут и Минигайло уже час как уехали.
Давайте и вы шустро! торопит Станислав.
У нас все готово, вас ждали.
Добро! Передайте: это поляки. Потрепаны, значит, битва была. Тайно отводят обоз на запад, раненых увозят. Вернее всего отступят. Надо спешить, и уже не сюда, а западнее поприщ на 15-20. Ну, это там Любарт сам решит. А вы возвращайтесь сюда с приказом Бобра, что дальше делать. Все!
Ивар с Василием вскакивают на коней и исчезают в темноте.
Остей, оставайся с конями. Жди, пока кто из наших не придет. Тогда выводи всех через лес, теперь знаешь куда. Мы тебя там встретим. Пошли, вояки. Силенки-то еще есть?
Силенки-то есть, отзывается Митя бодро, хотя ноги у него гудят и страшно хочется спать.
Они поднимаются и топают опять (в который уже раз!) через лес. Когда вышли на поле, начало светлеть. Шум и топот слышались по-прежнему. Они стали вглядываться в редеющую темноту и скоро начали различать уходящих на запад вооруженных людей. Много людей!
Отступают, констатировал Алешка.
Черт! ругается Станислав. Уйдут!
Вот что, Станислав, тихо, но с напором говорит Митя, надо Кейстута предупредить. Любарт не успеет. Если Кейстут не узнает они уйдут!
Да сам знаю! А на кого я разведку брошу?
А ты и не бросай. Оставайся. Мы с Алешкой сбегаем.
Еще чего! Мне Бобер за тебя не то что башку, шкуру с живого спустит. Пусть уж Алешка один...
Да ты же сам говорил! Наши его за татарина примут, да башку снесут, тем более он по-литовски не рубит. Мы с ним «вдвоем по лесу знаешь уже сколько ходим! Ничего с нами не будет!
Нет!!
Убегут поляки ты будешь виноват!
Нет-говорю!
Станислав, подзуживает Алешка, князь прав! За него не бойся, я послежу: прикрою или спрячу, если что. А упустить их нельзя... Что ж мы за разведчики тогда?!
Ах ты, проклятие! Как же я так всех до последнего человечка... Парочку хотя бы оставил!
Ты и оставил! Вот она, пара. Решай, Станислав! Время уходит! Митя смотрит на него в упор.
Станислав крутит головой:
Как вы посветлу-то пойдете?
Лесом. С той стороны попробуем обойти, отвечает Алешка, а там посмотрим.
Станислав долго мучительно молчит, потом сдается:
А! Семь бед один ответ! И так нельзя, и так тоже! Идите! Но, Алешка, смотри!
Не бойся, командир! отвечает Алешка, они с Митей встают.
Если нормально дойдете, оставайтесь у Кейстута до конца, никуда не дергайтесь, напутствует их Станислав.
Хорошо, говорит Митя, ну, что? Пошли?
Пошли!
Алешка выступает вперед, Митя за ним след в след, лес, тропа, и они двое все как в Бобровке.
Через полчаса дымы костров остаются слева. Там заметно движение всадников.
Не все ушли, стало быть?
Не все. Да все и не уходят никогда.
Они проходят еще вдоль опушки и осматриваются. Надо поворачивать к своим. Здесь по направлению к лагерю растут небольшими группками деревья, кусты и у самых дымов переходят в большую заросль там можно укрыться. Только до нее далеко, много открытого места и очень уж близко к лагерю. Но если обходить по опушке, они оба это понимают, получится крюк не на один час: лес на видимом пространстве вперед не выпирает, а поле чистое прятаться негде.
Давай здесь, шепчет Митя.
Придется. Эх, туманчика бы сейчас... Но тумана нет сухо, холодно.
Пока лагерь далеко, они продвигаются от куста к кусту довольно быстро и за полчаса преодолевают поприща полтора.
Это все больше походит на охоту, они успокаиваются, даже загораются азартом, что не мешает им перед каждой пробежкой внимательно, не торопясь, высматривать противника.
Еще через полчаса они подобрались к лагерю уже очень близко. До желанного лесочка осталось сажен двести. Но ход их совсем замедлился. Взошло солнце. По лагерю туда и сюда сновали всадники. Оставаться незамеченными стало тяжко. Но все-таки они выбирали моменты, и неуклонно приближались к цели.
Слушай, Алешка. Ну укроемся мы в лесочке, ну а дальше-то что?
Дальше посмотрим. Ты еще до лесочка доберись.
Самый страшный момент настал в тридцати шагах от желанной чащи. Когда они плюхнулись в стоявшую под четырьмя тонкими ясенями заросль прошлогодней высохшей полыни, от лагеря в их сторону поскакала ватага всадников человек в сорок.
Митя дернулся назад, решив, что их заметили. Но опытный уже в таких делах Алешка изо всех сил прижал его к земле, прохрипев:
Теперь лежи! Заметят, так заметят куда денешься...
Все зависело от того, с какой стороны всадники объедут деревья. Если дальше от леса то все!
Но они проскакали прямо вдоль опушки, подняв тучу пыли, и в эту тучу Алешка поволок Митю, шепча:
Скорей, пока не осела...
Они одним махом проскочили пыль, влетели в лесок и упали в мягкий сырой мох, еще не осознав, какой опасности избежали.
Ну и ну! Митя перевел дух, думал все!
В разведке такие «ну и ну» на каждом шагу, степенно заметил Алешка, пошли.
Погоди, чуть дух переведу, ноги не идут.
Они немного полежали. По опушке еще проскакали всадники.
Пошли.
Пошли. А ты видишь, скачут туда и сюда. Они, вроде, и уходить не собираются...
Все конные, заметил? отзывается Алешка. Пешцы все ушли. Стало быть, эти прикрывать остались.
Похоже. Хорошо бы вот так, по лесу и уйти от них совсем!
Хорошо бы...
Только они успели это сказать, как перед ними открылся невысокий, в полторы сажени обрыв, и внизу заблестела вода. Откос густо зарос кустарником, так что незаметно можно было добраться до воды, даже залезть в воду. Но дальше...
Они стали высматривать. Речка перед ними была мелкая, но широкая, сажен тридцать, переходить такую долго. Увидят пристрелят. А на том берегу тоже горели костры, стояли шатры, скакали всадники.
Митя не сразу понял, все его мысли уперлись в речку: как перебраться? Зато Алешка сообразил мгновенно, вцепился ему в руку и змеей зашипел:
Да это же наши! Смотри, шатры какие! И щиты!
Точно! охнул Митя, как же нам теперь?
Речка, зараза, мелкая! И не нырнешь. Давай-ка чуть подальше отойдем да хоть на пузе заползти... Здесь-то, у крутого берега все поглубже. Надо на голову кошелку из веток положить, чтобы в глаза не так бросалось, доползем, сколько можно, а там вскакивай и давай Бог ноги.
Они проходят с полсотни шагов вправо, на ходу срезая ветки и сплетая крышу себе на голову. Спускаются к воде, оглядываются. Никого не видно не только на этом, но и на том берегу.
Ну, с Богом! шепчет Алешка. Под прикрытием нависших над водой ветвей они ступают в воду и по крутизне съезжают сразу по пояс.
Ыыы-хх! вода ледяная.
Садись! шипит Алешка.
Они опускаются по шею и... два непонятных пучка веток и травы тихо двинулись поперек течения.
Шагов через десять уже приходится ползти на четвереньках, потом почти на брюхе. Не добравшись еще до середины, они уже не помещаются под водой ее едва ли по колено.
Ну что ноги в руки? шепчет Алешка.
Давай!
Они вскакивают (вода действительно не достигает колен) и, брызгая, как лошади, что есть мочи мчатся к противоположному берегу.
Сзади, однако, тишина. А вот спереди их быстро замечают. Человек пять идут к ним навстречу, доставая из-за плеч луки.
Друзья выскакивают наконец на берег, но инстинктивно продолжают убегать от воды мимо подходящих к ним воинов. Те тянут из колчанов стрелы, окликают по-литовски:
Стой! Кто такие?
Ребята останавливаются, срывают со шлемов ветки. Митя откликается:
Не стреляйте! Свои мы!
Чьи это свои?
Разведчики князя Любарта!
Любарта? воины подходят, смотря недоверчиво. Разведчики выглядят неказисто: синие, сгорбленные, стучат зубами, вода стекает с них ручьями.
Откуда тут Любарт?! Кончайте врать!
Надо мне врать! огрызается Митя, я сейчас от холода загнусь! Веди скорее к воеводе какому или к князю Кейстуту!
К Кейстуту? Перебьешься! Пошли.
Их ведут к лагерю. Потом меж шатров. Сбегаются люди, расспрашивают. Митя и Алешка молчат, безуспешно пытаясь унять дрожь. Сопровождающие их важно отвечают:
Вот, в речке выловили... Говорят, разведчики князя Любарта.
Любарта? Ну уж, брат, хватил! Небось полячишки, драпать наладились.
Чего полякам через речку лезть? Там, что ли, места мало? Сейчас разберемся...
Пленников подводят к какому-то шатру, останавливают, идут докладывать. Они сразу садятся на землю, стягивают сапоги, выливают из них воду, отжимают обмотки обуваются, вздыхают облегченно.
Приведший их выходит:
Пойдемте, и ведет их к другому шатру, большому и богато украшенному. Там опять докладывают, ждут. Наконец, выходит стражник:
Заходите!
Митя и Алешка входят в шатер, со свету в полумрак, щурятся, пока привыкают глаза, различают: в глубине из-за стола поднимается один-единственный человек, высокий, худой, величественного вида, одет не роскошно, но изящно, кафтан из богатой ткани, ворот рубахи расшит дорогими камушками, сапоги из мягкой дорогой кожи.
Длинные усы, почти совсем седые. Пронзительные светлые, чуть в зелень глаза.
Кто такие?
Мы разведчики князя Любарта. Князю Кейстуту важная весть.
Что-то молоды вы для разведчиков. Что, для важной вести у Любарта поопытней гонцов не нашлось?
Так вышло...
Чем докажете?
Митя пожимает плечами. Его начинает раздражать этот высокомерный допрос.
Чем же я докажу? Секретных слов нам Любарт не давал... Расскажу, а там сами смотрите.
Почему молчит твой напарник?
Он плохо понимает по-литовски.
Как вас звать?
Его Алексей, дружинник из разведки Бобра-воеводы...
Знаю воеводу Бобра...
...а меня Дмитрий, я Бобров внук, сын князя Кориата.
Кориата?! важный воевода выпрямляется, он удивлен.
Да. А что?
Что-то не помню я у него такого сына, не знаю...
Я тебя тоже не знаю...
Хм! Дерзок. Эй!
Влетает стражник.
Князя Кориата ко мне! Живо!
Митя радостно оглядывается на Алешку (тот мрачно смотрит в пол), спрашивает:
Что?! Князь Кориат здесь?!
Здесь, здесь...
Ну, слава Богу! Алешка, отец здесь! Хоть теперь, может, обсушиться дадут!
Дадим, если не врешь. Рассказывай, что за весть.
Войско, что стояло на том берегу, сегодня ночью ушло на запад. Что?! Что ты врешь?! Вон же лагерь, всадники!
Это заслон. Остались только конные. До полуночи они отправили обоз с ранеными, после полуночи ушли пешцы. Мы видели сами.
Как вы оказались здесь? Где Любарт?
Любарт ночевал в Холме. Он не успевал сюда, и мы решили известить вас. Но к этому времени у нашего командира разведки, уже никого не осталось под рукой, кроме нас.
По мере того как Митя говорил, важный воевода подбирался, губы его сжались, а глаза помрачнели. Он вновь кликнул дружинника:
А ну, всех воевод сюда. Быстрей!
«Кто же такой, гадал Митя, сам Кейстут, что ли? Грозен!» И тут в шатер шагнул Кориат:
В чем дело, брат? и увидел Митю. Сын! Ты как здесь?! кинулся к нему обнять, отдернул руки от мокрой одежды. Что происходит? и снова повернулся к хозяину шатра.
Гонцы Любарта, уронил тот и неожиданно усмехнулся. Как ни скупа была усмешка, а Митя почувствовал словно гора упала с плеч, Алешка же расплылся от уха до уха.
Ну здравствуй, племянник, важный воевода шагнул к Мите, протянул руку.
Племянник? озадаченно переспросил Митя и сообразил: «Да, Кейстут».
Меня зовут Олгерд, я, выходит, твой дядя.
Олгерд! выдохнул сзади Алешка и, неожиданно согнувшись в поклоне, отступил на два шага.
«А-а, так, значит, сам Олгерд! Вот он, оказывается, какой». Митя не растерялся, пожал протянутую руку, склонил голову и выпрямился.
Отец подошел, обнял за плечи, но ничего не говорил, смотрел на брата. В шатер начали заходить воеводы:
Звал, князь?
Да, проходите. Олгерд приглашающе махнул рукой и опять обратился к Мите: Что еще можешь сказать?
О противнике почти ничего. Только то, что за час, примерно, до рассвета все пешцы были уже в пути. Как только мы увидели, что уходит обоз, сразу дали знать Любарту. Это было около полуночи. Велели идти верст на двадцать западнее, наперехват. Потом, когда все войско пошло, пришлось вести вдогон посылать, ну и Станислав, наш командир разведки, остался один, с нами вот... А вас тоже нельзя было не предупредить.
Любарт прошлой ночью взял Городло, тамошний острог. Шестьсот пленных, большие запасы. Сейчас у него шесть тысяч конницы, то есть подержать поляков до вашего прихода, если, конечно, он успеет их пересечь, сможет. Вот все.
Что ж, хорошие вести! Очень нужные вести! А вы настоящие разведчики, спасибо! Олгерд жмет руку Мите, протягивает Алешке (тот хватает ее двумя руками, опять сгибается в поклоне). Кориат, прикажи, чтобы о них позаботились, еще заболеют, а они нам здоровые нужны.
Да, брат! Я распоряжусь! Кориат аж светится. Я сам!
Да не сам, сам на совет возвращайся, усмехается опять Олгерд.
Конечно! Но мой Константин тут, он все запомнит, все сделает. Я сейчас! Пошли герои, и он выводит Митю и Алешку из шатра.
Ласковое солнышко ударяет им в глаза. И тут все наваливается на расслабшего вдруг Митю: и холод, и бессонная ночь, и пережитые опасности там, за рекой, а главное огромное напряжение, сдавившее его почему-то в шатре Олгерда, его начинает бить крупная дрожь, аж зубы клацают, ноги становятся ватными, в глазах белеет.
Митя делает несколько шагов в сторону с тропинки и опускается в траву.
Что с тобой, сын?! бросается к нему Кориат.
Притомился чего-то, замерз, бормочет Митя и в размах челюстей зевает.
Ну-ка, раздевай его! оборачивается Кориат к Алешке.
* * *
Тем временем в шатре Олгерда быстро завершается совещание. Командующий обрисовал обстановку и начал распоряжаться:
В лагере остались только конные, и то небольшим числом. На берегу они ничего не смогут, надо действовать быстрее. Пешцами перейти реку, завязать бой, когда побегут конницу вдогон. Пешцам лагерь их не трогать, не останавливаться! Олгерд сделал значительную паузу. Надо как можно скорее догнать поляков. У Любарта всего шесть тысяч, и если мы тут добычу начнем делить, они раздавят его. А потом опять... резервы у них еще не исчерпаны. Победим все наше будет, упустим набранное бросить придется. И случалось уже так! он возвысил голос. Все поняли?!
Воеводы согласно загомонили, Кейстут поднял руку, прося тишины:
Как думаешь атаковать, князь?
Копейщиков в колонну и вперед. Пусть наскочат. Ничего не сделают.
Наскочат и отскочат... И опять наскочат. Стрелами бы их попугать.
Что предлагаешь?
Копейщиков поставить углом четыре пять шеренг, а за ними лучников. Или даже «свиньей», как немцы, а лучников внутрь. Мои такой строй знают.
Что ж, опять твоих вперед? Я с тобой не рассчитаюсь. Олгерд в третий раз за утро улыбается, и воеводы понимают, что дела очень хороши.
Ничего, победой сочтемся!
Ну что ж... Воеводы, строить полки! Кейстутовы впереди у реки. Мои за ним, походными колоннами. Конница с флангов. Кейстутова справа, моя слева. Два полка, трокский и вильненский (Донат ты старший), седлать и, как только будете готовы, сразу, не дожидаясь сигналов, вдоль реки на запад. Доходите до чистого места переправляйтесь и атакуйте, может, удастся их отрезать и перебить. Все! Трубачам сигнал!
Снаружи загнусавила труба. Ей тут же откликнулись другие. Лагерь закипел как муравейник.
Поляки забеспокоились. Все больше конных подтягивалось к берегу и выстраивалось вдоль реки стеной, с виду очень внушительной.
Но ничего этого Митя с Алешкой не видели. Переодетые в сухое, согревшиеся, напоенные подогретым медом, укрытые теплыми плащами, они счастливо дрыхли в удобной, уютной походной повозке Кориата. И сон их зорко охраняла горбоносая красавица Юли.
Загремел бой. Литвины переправились через реку и погнали поляков на запад. Шум быстро затих, слуги начали сворачивать шатры, запрягать.
Митю и Алешку везли вслед ушедшему войску, а они все спали, и продолжалось это часа два.
Первым очнулся Алешка. Огляделся изумленно, и даже зажмурился. В передке телеги, над их головами сидела такая красавица, какой он в своей жизни никогда не видывал. Сперва он даже боялся заговорить, а когда набрался смелости, прошептал:
Где мы?
В повозке князя Кориата.
А куда едем?
За войском.
А что войско?
Войско поляков преследует.
Что?!- Алешка вскакивает на колени, видит спящего Митю. Князь, просыпайся!
Ты что?! шипит красавица и одной рукой хватает его за рукав, а другой зажимает рот. Пусть спит! Князь приказал!
Но Митя уже проснулся, недоуменно осматривается, видит Юли, и глаза его округляются. Он, как и Алешка, вскакивает на колени и впивается взглядом в женщину.
Юли не может отвести глаза. Ей становится тошно, томно, и из низа живота поднимается дикое, неодолимое желание. Она, как во сне, начинает клониться к нему.
Митя встряхивает головой, отворачивается.
Наваждение исчезает, к Юли возвращается способность соображать, разговаривать:
Успокойся, князь, ложись, отец велел отдыхать, она ласково берет его за руку, притягивает ее вниз, в изумлении и смущении (никогда она не испытывала этого чувства так сильно), вспоминая свой порыв: «Что это было? Каков бесенок! Каково же с ним побыть, если от одного взгляда с ума падаешь?»
В чем дело, Алешка? Митя не слушает красавицу.
Войско разбило поляков и ушло. А мы дрыхнем!
Митя оглядывается. Они почти раздеты, на них все чужое! И ни обуви, ни оружия! Как же быть?
Послушай! Как тебя зовут? зыркает он на красавицу, и у той снова падает сердце.
Юли...
Ты кто?
Невольница князя Кориата.
Послушай! Где все наше: оружие, одежда?
Все следом едет, не беспокойся!
Да нет! Нам войско догнать надо! Нам кони нужны! Нас князь Любарт ждет!
Все будет, успокойся.
Сейчас надо! Эй, стой! кричит Митя вознице и опять к женщине, послушай, Юли! Ради всего святого, давай помоги! Распорядись! Одежду, оружие, коней! Живо!
Юли не понимает что с ней. Вопреки всем наказам Кориата она бросается исполнять Митины просьбы.
Уже через четверть часа Митя и Алешка седлают коней. Одежда, правда, еще не просохла, но это чепуха. Юли подняла на ноги весь обоз. Им готовят сбрую, оружие, припасы, как в дальнюю дорогу, суетятся, стараются услужить, путаются под ногами.
Наконец все готово, юноши взлетают в седла.
Ну, спасибо тебе, Юли! Я расскажу отцу, как ты нам помогла!
Он мне голову снесет! счастливо смеется та.
Тогда не буду. Прощай.
Не прощайся. Вечером увидимся.
Вряд ли. Митя пускает коня вскачь.
Возвращайся! кричит Юли, отец обидится!
Митя и Алешка мчатся по следу войска. Им попадаются то отставший раненый воин, то убитый поляк, то труп лошади, то разбитая повозка.
Митя скачет весело, на душе у него музыка: «Такое дело сделали! Сам Олгерд доволен! Ну и Олгерд! Не думал, что он такой. Какой? А какой ты думал? Да-а, теперь уж монах не станет затыкать. И дед отмахиваться не будет! И живы!»
А, Леха?! Живы!
Живы... Алешка что-то не очень разделяет его энтузиазм.
Ты чего смурной?
Я не смурной.
А что?
Думаю.
О чем?
О помощнице нашей...
А! Юли? Что, сильна?! Митя вспоминает тонкий орлиный профиль, распахнутый восхищенный взгляд, крик «Возвращайся!», и ему становится еще радостнее.
Бывают же такие красавицы, размышляет вслух Алешка. Я думал и не бывает. Ан бывает...
Что, влюбился, что ль? Она ведь старая! Ей уж лет двадцать пять, поди...
При чем тут старая?! Когда олень по поляне несется, ты думаешь, сколько ему лет? Или сколько лет вон той березке? Или когда орел парит в небе?..
О-о! Вон ты как заговорил! Значит, точно втесался! Орел это точно! Похоже! Хочешь, я ее у отца выпрошу? Для тебя! а сам вдруг подумал: «А почему для него?! Почему бы и не...»
Ты что?! Соображай!
А что? Мне отец ни в чем не отказывает.
Да опять ты!.. Опять при чем здесь это?! Разве ж так можно? Да и не отдаст он! Дураком надо последним быть, чтоб такую и отдать. Только не о том речь! Ты подумай! Она и я...
Да она же невольница, наложница. Что господин скажет, то она и сделает.
Сделает, куда ж ей деваться... только разве это...
Что?
Ты бы согласился, чтобы тебя ласкали по приказу, не любя?
Какая ж это ласка?!
Вот и я о том.
Ну ты даешь! Действительно влюбился! Митя вспоминает, что говорят в таких случаях взрослые. Женить тебя надо!
Они долго скачут молча, думая каждый по-своему об одном и том же. А след погони все явственней: все больше убитых поляков.
Наконец они подскакали к месту, где что-то происходило. Происходило, как обычно, страшное. Кто-то убегал, кого-то убивали. И как всегда, ничего нельзя было понять: где свои, где чужие, где командиры...
Их вопрос: Олгерд, где Олгерд?! долго оставался без ответа, наконец некоторые стали оборачиваться. А кое-кто и показывал. Куда-то вправо. Они, то рысью, то шагом, продвигались в этом направлении, оставляя левее и впереди себя тучи пыли, где, вероятно, дрались, и, наконец, заметили кучку всадников, среди которых он был чуть впереди, один, узнали Олгерда. Олгерд никогда не высовывался вперед, оставался позади или посередине войска, Митя хорошо помнил это по рассказам деда и монаха, и поэтому теперь сразу сориентировался в положении дерущихся.
Митя подскакал прямо к князю.
Князь! Что это? Настигли? А где отец?
Олгерд не изменил ни позы, ни выражения лица: Настигли, настигли... Откуда вы взялись-то, герои?
Да нас Кориат заставил отдыхать и бросил...
А-а-а...
Где он?
Там где-то... Саблей машет...
Как же его найти?
Теперь не стоит. Дело к концу.
Да как же так? А Любарт подошел?
Конечно. Не подошел бы, мы бы их не догнали.
Тогда нам к нему надо!
Зачем? Олгерд вздохнул, поднял руку, показывая отрокам три пальца. От свиты отделились трое, подъехали.
Это разведчики князя Любарта. Проводите их к нему. Вон там, слева объезжайте. Разведчиков беречь!
Один из трех молча склонил голову, и тронул коня.
Вот за ними, Олгерд кивнул Мите, они выведут.
Спасибо, Великий князь! Митя повернул за провожатыми. Алешка за ним.
«К Любарту... А зачем?.. в голове у Мити засело совсем не то, не к Любарту ему надо было, а в драку, ладно, не важно. Важно, как дед говорит, определить главное, особенно в бою, и это главное исполнять. А что сейчас главное? Дело сделано, поляки разбиты... почти... А ты так и не помахал мечом. Да ведь это, если все считать, уже третье... нет! четвертое, без мелочей, сражение, а все никак! Дед говорит успеешь. Так за его спиной и вся война пройдет! Ну, найдем Любарта, деда... Ну и все?..»
Алешка, ты сколько раз мечом бился?
Да это как считать... В атаку-то скакал уж наверное раз десять, и рубить приходилось... Только драка драке рознь... Когда бегущих догоняешь, это не драка... А так вот лоб в лоб, и кто кого, только дважды. И оба раза получил. Шрам на ноге видел? Это во второй раз, тогда я на коне хоть усидел. А по-первости мне амбал попался, щит разнес, вдребезги, из седла вышиб, хорошо ноги из стремян успел дернуть. Помнишь, я всю осень руку на веревке таскал? «Да, дела, думает Митя, но все равно, привыкать-то надо...» Они приближаются к мечущимся по полю конным и пешим, но воины Олгерда едут спокойно, не вынимая оружия, забирая все дальше влево от дерущихся. Митя смотрит на Алешку, как опытного в таких делах, но тот молчит и за меч тоже не хватается. На фоне этого спокойствия Мите стыдно суетиться, но что-то сделать хочется страшно.
Эй, ребята, вряд ли мы кого здесь разыщем, обращается он к сопровождающим. Те останавливают коней, ждут, что он дальше скажет.
А давайте подеремся малость! Может, доспех хороший отыщем, а?
Нам вас оберегать велено, качает головой старший.
Вот и оберегайте! вдруг догадавшись, кричит Митя и выхватывает из ножен меч. Алешка!
Алешка пускает своего гнедого в галоп, к туче пыли, откуда доносится гвалт схватки. Митя летит следом, а за ними с криками «Стой! Куда?» бросаются дружинники. Перед тем как влететь в пыль, Алешка успевает крикнуть Мите:
Слева рядом плотней!
«Почему слева?» Митя не понимает, но покорно выполняет. Так они влетают в сумрак свалки. Сначала ничего не видно, кроме мечущихся туда-сюда конных литвин. Потом, приглядевшись, они замечают и противника. Сотни две польских пешцев (может, меньше, Мите показалось очень много), образовав неправильный круг, внутри которого сгрудились лучники, выставили копья, сомкнулись и отражали наскоки конных, которые не могли не только разорвать этот мощный строй, но даже подступиться к нему как следует.
Алешка остановился, приподнял щит повыше. Митя встал рядом, соображая: «Чего они мечутся? Пешцев надо! Или по крайней мере лучников побольше!» Он оглянулся на старшего своей «свиты»:
Как тебя?
Глеб.
Вот что, Глеб, собирай-ка вокруг нас побольше народу. Чего они скачут, как зайцы, делать им, что ли, нечего?
Глеб смотрит, не понимая.
Так до свету скакать будут! Надо им строй разбить! Стрелами! Понял? Давай!
Алешка привычно потянул из колчана. Дружинники поняли и последовали его примеру, а лицо Глеба прояснилось: «Кто такой? А командует, как воевода. И толк говорит!»
Но отвечать и отгадывать было некогда, у него в голове только отложилось почему-то сравнение с воеводой, и он закричал:
Воины Олгерда! Все ко мне! Встать вокруг воеводы! Луки готовь! Ко мне! Приказ воеводы! Луки готовь!
Алешка, Митя и оба дружинника тем временем, встав тесной шеренгой, только чтоб не мешать друг другу, начали бить в одно место ощетинившегося копьями строя. Алешка стрелял чаще и метче. Он свалил уже двоих, а двоих или троих ранил, пока дружинники смогли задеть человек пять. Митины же стрелы неизменно втыкались в щиты.
В голову цель, прямо в лицо! прохрипел ему Алешка, оттягивая тетиву к уху.
Мите как-то жутко стало, насколько это может быть в горячке схватки он представил, как в щеку (а почему не в глаз?) впивается стрела, но послушно начал брать выше, и хотя эта стрела опять ткнулась в щит, следующая мелькнула над ним, воин опрокинулся, копье его вздыбилось и упало.
В стене щитов начали возникать трещины. И хотя они быстро закрывались, появляться стали все чаще.
Митя оглянулся. Вокруг него стояло уже десятка три всадников, и все они целились из луков.
«Слушаются!» отметил про себя с удовольствием.
Вдруг что-то произошло. Он не фазу понял, что щели перестали закрываться, а одна вдруг превратилась в широкую брешь.
Самые отчаянные (или самые сообразительные?) из окружающих Митю с торжествующим воплем кинулись вперед, за ними остальные, и... стена рухнула.
«Опять опоздал, мать твою!..» Митя беспомощно оглянулся на Алешку, не ожидая уже и его увидеть, но тот был рядом, вопросительно смотрел.
Его спрашивали, а он не знал, что делать!
Он махнул рукой и поскакал вперед. И тут перед ним из тучи пыли возникла ватажка (человек семь-десять) бегущих поляков, пешцев. Они уже все побросали (только щит на спине) и, видимо, очень устали (топали тяжело и редко) и, наверное, одна у них надежда оставалась до леса добежать.
Стой! Сдавайся! вне себя взвизгнул Митя, но они даже не оглянулись, продолжали бежать. И как он мог тут сразу сообразить, что они просто не понимают может, и не слышат о чем он!
Митя дернул из ножен меч и, настигнув бегущих, обрушил его на голову ближайшего. Тот, по-заячьи вякнув, рухнул.
Рядом был Алешка, он ударил своего, но попал не в голову, а в плечо, и поляк, падая, взвыл жутко. Услышав его, остальные оглянулись и все, как один, пали на колени, подняв над головой руки в мольбе о пощаде.
Митя осадил коня. «Господи! Зачем?! Зачем я его ударил? Ведь безоружный, бежал...»
Оглянулся. Убитый лежал в пыли, голова рассечена, кровь... Ему стало тоскливо, муторно. Опять вспомнилась Петькина свинья, дымящиеся сало, мясо... Тьфу! А тут еще этот жуткий вой... Митя беспомощно оглянулся на Глеба. Тот сделал знак дружиннику. Дружинник повернулся, подъехал и махнул саблей. Вой прекратился. У Мити дернулась диафрагма. Понял, что сейчас вывернется наизнанку, стало стыдно.
Но тут его отвлекло: словно пчела укусила в бок. Он хлопнул рукой и обнаружил, что в боку у него торчит стрела. Пока раздумывал, откуда она могла взяться, в глазах побелело, и он поехал с седла.
* * *
Очнулся Митя довольно быстро. Алешка вез его на своем коне, придерживая за плечи, назад, в расположение Олгерда.
Куда ты? К деду давай!
Где он еще, дед-то? Да и дерутся там. А тебе помощь нужна. Кто ее знает, куда она там воткнулась...
Да куда-куда! Митя хватается за стрелу и с силой дергает. Она довольно легко выскакивает, но у Мити опять белеет в глазах, и он опять на какое-то время проваливается в ничто. А очухавшись, слышит, как Алешка матерится всеми известными ему словами:
...трам-тара-рам! Сопляк! Какого х... ты дергаешь?! Шутки, что ли?! Или тебя умные люди так и не научили ничему?! А если порвал что?! А ну кровью сейчас изойдешь?! Храбрец гребаный!!
Митя молчит. Понимает, что погорячился, и оправдаться нечем: теплая сырость расползается по боку (он слишком это чувствует!), и ему ничего не остается, как покрепче прижать рану и ждать.
Они довольно скоро выбираются к ставке Олгерда. Глеб кричит:
Великий князь! Парнишку стрелой задело.
А вы куда смотрели?! неожиданно громко и зло кричит Олгерд и делает знак рукой.
К Мите бросаются из свиты, бережно принимают из Алешкиных рук, укладывают на мгновенно расстеленную попону. Над ним склоняется какой-то седоусый, ловко раздевает, осторожными умелыми пальцами ощупывает бок. Потом вдруг резко надавливает Митя вскрикивает.
Ничего, ничего... Нестрашно. Нестрашно, князь! седоусый оборачивается к Олгерду. Сейчас потуже перевяжем... Завтра встанет.
Твое счастье, роняет Олгерд Глебу и отворачивается, и как будто забывает о них.
Митю несут куда-то. Алешка идет рядом и вздыхает.
Чего вздыхаешь? Поезжай! Ищи Любарта, деда, монаха. Хоть скажешь, что мы живы-здоровы. А то дед небось беспокоится.
Да-а... здоровы... Приеду спросят: почему один?..
Скажи, отец при себе задержал.
Отец?! А-а! Алешка просиял. Ладно! Хорошо! Тогда я, это... Поехал?!
Езжай, езжай.
Митя ненадолго остается один. Потом появляется седоусый. Он начинает колдовать: чем-то мажет рану, туго заматывает тонкой тряпицей, дает Мите попить чего-то теплого с кислинкой. Потом чего-то горького, потом опять кислого, потом еще... Последнее питье напоминает ему малиновый мед. Действительно, через малое время его прошибает пот, становится уютно, приятно, и Митя засыпает.
Он проснулся от ощущения, что на него смотрят. Было темно, душно. Повел глазами: чуть позади изголовья увидел пламя свечи, а за ним огромные удивительные глаза. «Где я их видел? Ведь видел же... А где я? Митя вспоминает. А! Да! У Олгерда... Стрелу в бок...»
Он хватается за бок там повязка, боли никакой. Шевелится, ощущает только неудобство в туго перетянутой талии, больше ничего. Тогда он рывком садится и только тут чувствует несильную тупую боль справа под ребрами. И слышит приглушенный вскрик.
Глаза бесшумно, по-кошачьи метнулись к нему:
Лежи, дурачок, нельзя тебе до утра вставать!
Почему? Мне ж не больно.
Не важно! Не велено! горячие руки обнимают его крепко и клонят на спину, он сопротивляется и вдруг ощущает на своей груди две острые тугие женские груди.
Что-то вспыхивает мгновенно во всем его мальчишеском теле. Митя валится на спину, инстинктивно обхватив толкающую его женщину, а упав, не отпускает, продолжает держать ее, а руки сами собой все крепче и крепче сжимаются, а острые груди все сильнее колют его, и это так неизъяснимо сладостно, что он начинает мелко дрожать.
Женщина что-то шепчет, но он не понимает, он только видит ее глаза, близко, очень близко, бешено распахнутые, в них мечется безумный огонек. Митя вспоминает о силе своих глаз, пугается, пытается смотреть ласково, разжимает руки и наконец понимает, о чем она шепчет:
...Что ты делаешь со мной? Ведь нельзя! Нельзя... Господи! Отпусти меня...
Митя давно уже отпустил, это она не разнимает рук, прижимается, трется грудями о его грудь и все громче и громче дышит:
Отпусти!.. Отпусти!..
«Вот тебе на!» Митя, несмотря на объявшие его вожделение, восторг и страстное ожидание необыкновенного, как-то вдруг очень ясно, трезво понимает, что он хозяин положения, что женщина вне себя и без оглядки отдается.
Тогда он снова обнимает ее, но одной рукой, а второй находит грудь и легонько стискивает. Женщина громко ахает и впивается губами в его губы. Митя задыхается, но не хочет оторваться от жадных губ, отпускает грудь, скользит ладонь по животу вниз, добирается до лона... И тут она с урчанием кошки, которая держит в зубах мышь, перекатывается по постели на спину, и Митя оказывается на ней.
«Что же теперь делать?» в панике соображает он, как дальше-то?»
Слышать от приятелей, что и как делается в подобных случаях, это одно, а вот дошло до дела и... паника: ему стыдно притрагиваться к себе и к ней, он только сейчас заметил, что на нем одна короткая рубаха, что зад у него голый, а мужской предмет торчит, как железный, и нелепо упирается женщине в ногу.
Но Юли ( «Господи, ведь это Юли!»), кажется, понимает его состояние, она медленно, ласково сдвигает его руку со своего лона, задирает на живот тонкую рубаху и берется за Митин отросток.
Вот тут он опять перестал соображать. Она сначала молчит, а потом начинает потихоньку командовать:
Чуть повыше поднимись. Митя поспешно подвинулся. Она потянула рукой вниз, и он поспешно упал на нее, но больно ткнулся куда-то не туда. «А куда надо?»
Не торопись... она потянула чуть в сторону и ввела его в себя. Потом высвободила руки и вдруг, цепко обхватив за ягодицы, со страшной, как Мите показалось, силой прижала.
Митя подумал, что распорол ее надвое так далеко он вошел и так туго, трудно было входить, что она взвоет от боли, но Юли только ухнула глухо, как медведица, и начала судорожно, ритмично дергать его руками на себя. Дергать и отпускать, дергать и отпускать...
«Так вот как это делается!..» только и успел подумать Митя, как волна необыкновенного сладкого томления поднялась в нем, он почувствовал, что сейчас что-то выльется из него, дернулся вырваться, чтобы это что-то не попало в нее, чтобы не осрамиться, но она мертвой хваткой держала его, и когда он застонал и ослаб, думая, что все, что теперь-то она оттолкнет его и убежит, она тихо, низким голосом, рассмеялась:
Глупый... Куда ты дергаешься? Все хорошо, все так и надо! Только вот еще чуть подвигайся... Для меня...
«Значит, все в порядке?!» Митя изумился, промолчал и стал старательно двигаться, как она просила и показывала, помогала руками, с ужасом чувствуя, как безнадежно быстро вянет его сила.
Но Юли успела: несколько раз с громкими всхлипами дернулась и. замолчав, длинно прижалась к нему.
И Митя с изумлением почувствовал, как горячо и сыро, и вдруг просторно стало там, где минуту назад, казалось не войти.
Какое-то время (долго ли, нет ли, Митя не соображал, ему вообще стало казаться, что все это во сне) Юли лежала, раскинувшись, мягкая-мягкая и горячая, как печка.
Потом выскользнула из-под него, соскочила с постели и заметалась по шатру. Забулькала вода.
Митя лежал лицом вниз, без чувств и мыслей, в голове его вертелось только одно:
«Так вот как это бывает! Вот это да-а! Вот что такое женщина! Вот как оно... Вот это да-а! Как же это ты сумел?! Да ведь какая женщина! Вот это да-а!!»
Юли подскочила с рушником (он сначала не понял), стала обтирать его там и сям и вдруг хохотнула.
Что ты?..
Да ты уж опять готов! Силен!
Митя глянул: Да! Его мужское оружие вновь было на изготовку!
Юли приблизила к нему свои бесовские глаза:
Ну что ж с тобой делать, разведчик? Вперед?
Вперед! Митя схватил ее за груди обеими руками и впился в губы поцелуем. Она отшвырнула рушник и обвила руками его шею.
Теперь он все сделал сам. И двигаясь в адском ритме, ощупывая ее руками и губами, слушая, как она всхлипывает и стонет, он с нетерпением ждал, когда же вновь поднимется, возникнет это восхитительное томление, от которого становилось страшно, но к которому тянуло, как веревкой.
Только «это» все не наступало. Юли уже дважды загоралась, заходилась, обдавая его жаром, стонами и сыростью, потом затихала в изнеможении, становясь мягкой, большой и безразличной, как тряпка, а он все двигался, как заведенный, и прислушивался к себе, и ждал.
И только когда она уже в третий раз завертелась змеей, начала дергаться и хрипеть, «это», наконец, поднялось оттуда и обрушилось на него с такой силой, что он заскрипел зубами и стал царапать ногтями ей спину.
Она взвизгнула, вырвалась, скользнула в сторону. А он опять упал лицом в подушку без дум и чувств.
Придя в себя, Митя почувствовал, как ноет бок. Потрогал повязку сырая.
«Загнешься еще здесь с такой...» подумал как-то безразлично, и поднял голову, отыскивая Юли взглядом: он снова хотел ее, он снова был готов к бою. И разве это удивительно, если 14-летний мальчишка впервые любит женщину.
К восходу солнца на них (если б было кому) страшно было посмотреть. Юли, испытав блаженство уже восемь или девять раз, лежала, раскинувшись, безразличная, совершенно без сил, глядя бессмысленно в начинающий светлеть входной проем шатра, а он мучил ее, все надеясь в третий раз испытать «это». Но ничего не получалось.
Наконец Юли опомнилась. Ласково обхватила его голову, поцеловала нежно и спокойно, прошептала:
Все, князь. Солнце скоро взойдет. Хватит на сегодня.
Еще немного.
Нет, хватит. Ведь не в последний раз... А сегодня не будет уже ничего. Замучил ты меня до полусмерти. Как я день перетерплю? Как князю на глаза покажусь? Опомнись... и скользнула в сторону, Митя не успел удержать.
Он смотрел, как Юли умывалась и одевалась, как расчесывала свою длинную черную, страшно перепутавшуюся за ночь гриву, сплетала ее в косу.
«Какая красавица! И моя! Теперь моя! Теперь я ее никому! А отец? Господи! Ведь она и с отцом вот так!.. Каждую ночь! Митя даже застонал. Как же мне теперь?!»
Юли смотрела на Митю, осознавая себя выныривающей из глубокого омута: «С чего я? Почему? Мало тебе Кориата? С ума сошла! Мальчишку совратила... Узнает Кориат голову снесет, да и стоит! Рога наставлять! Да еще с сыном! Да таким... молоденьким! Такого последняя шлюха себе не позволит! Значит ты хуже?.. Не-ет! Тогда почему? Глаза! В глаза нельзя было ему смотреть! Взглянула и все! В папашу сын! Круче! У того-то глаза глянешь -
и слабеешь... А уж этот! Что ж мне делать-то теперь? Сбежать? Он ведь теперь не отстанет... Да я и не хочу, чтобы он отстал! Сильный, бесенок! Может, и может, и может! Не то, что отец... Но ведь узнается все. Шила в мешке не утаишь. Хорошо еще, что в мой шатер догадалась его сунуть! Как чуяла... да что «как». Чуяла! С телеги еще почуяла, потому и постаралась... Но что же делать-то теперь? Что будет?»
Князь!
А!
Пошла я. Смотри, на людях остерегись. Если хочешь меня еще увидеть, не промахнись как-нибудь. Если отец узнает сразу мне голову оторвет, без разговоров.
А ты завтра придешь?
Приду, если ничего не случится.
А что может случиться?
Мало ли... Юли скользит по шатру, прибирается, уничтожает следы ночи. «Глупыш! Отец завтра потребует к себе на ночь... придется мне отдуваться и за отца, и за сына, и за святого духа, прости, Господи!» Она одергивает постель, прижимает палец к губам и исчезает.
Митя смотрит ей вслед, бездумно улыбаясь: «Вот ты и стал мужчиной. Вот оно, оказывается, как! Да было ли все это?! Не сон ли?! Пожалуй, сон... Как это такая женщина и к тебе, сама... Она ведь уже старуха, а ты пацан... Не-е-ет... Вот проснусь, и... И Митя проваливается в сон.
* * *
Ну, видно, выздоравливает. Так дрыхнуть только здоровый может. Митя открывает глаза. Над ним стоят дед, отец, монах и Алешка.
А... А где?.. Митя осекся, вспомнив все.
Кто?
Где... я?
Да у меня ты, у меня, отец садится на постель, спишь, как богатырь, уж полдень на дворе!
Митя садится и хватается за бок. На рубахе красное пятно. Кориат вздергивает рубаху на повязке пятно еще больше. Князь беспомощно смотрит на Бобра:
А? Видно, не так легко, как лекарь сказал...
Ничего Бобер спокоен. Лекари, видно, у вас не очень... Наш дед Иван в момент его в седло посадит.
Да что ж, пусть со мной хоть неделю поживет...
У нас дел невпроворот, дед смотрит на Митю, или хочешь остаться? Митя пожимает плечами, косится на повязку. Если б кто знал, как он хочет остаться! Но скажи сейчас деду... Тот обидится смертельно, на всю жизнь, это-то Митя точно знает. А не скажи отец обидится. Вдруг из-за спины Кориата тигрицей вырывается Юли:
Вы что?! Сгубить княжича хотите? У вас в войске хоть одна женщина есть? Ему сейчас женский глаз нужен! А вы в седло... А у него, вон, кровь еще не остановилась! Куда торопитесь? Свет на нем клином сошелся без него Любартово войско пропадет! Вот остановится кровь, отоспится, отдохнет тогда и в седло. Ишь, мудрецы!
Кориат делает большие глаза. Видно, что он доволен (очень уж хочет подержать сына у себя!), так кстати пришла эта помощь:
Пойдемте! С ней лучше не спорить. Зверь-баба!
Бобер неожиданно улыбается. Он поражен красотой женщины и польщен, что эта красавица так заботится о Мите, да и вообще его такое разрешение дел устраивает: и сам не в обиде, и князя не оскорбил.
Ладно-ладно, он поднимает руку, словно защищаясь, ты, сынок, давай поднимайся скорее. Нам еще с тобой поляков бить и бить.
Я постараюсь, Митя отворачивается, пряча улыбку. «Ну и Юли!
Неужели она так меня любит? За что?!»
Еще два дня Митя притворялся, что болен. Дед, оставив с ним одного монаха, ушел с Любартом добивать поляков.
Вообще все войско ушло, остался Кориат с малой дружиной и обозом. Он шумно и радостно пьянствовал, празднуя победу и встречу с любимым сыном, и то, что сын так отличился, стал настоящим воином, разведчиком.
«Знал бы ты, кем я еще стал», постоянно с холодком под сердцем подумывал Митя. Но все отодвигала на край сознания Юли. Ночью сама, днем воспоминания о ней и ожидание ночи.
Митя осунулся, под глазами залегли тени.
Монах утром заходил, будил, потому что по утрам Митя спал так, будто и не намерен был просыпаться. Заглядывал внимательно в глаза. Ничего не говорил, только вздыхал.
Отец приходил позже, уже навеселе. Ничего не замечал, не спрашивал, только говорил, говорил...
Юли всех встречала строго, даже Кориату не давала долго задерживаться. Это был ее шатер, она и вела себя по-хозяйски.
Кориат был приятно удивлен ее поведением. Его радовало, во-первых, что она, ненавидевшая всех вокруг, и, как он подозревал, даже его самого, полюбила Митю, его Митю, его надежду, его радость, что в ней проснулся наконец женский, материнский инстинкт и удивительно смягчил и украсил ее, чего Кориат, собственно, уж и ждать перестал, а во-вторых, хотя ему и стыдновато было в этом себе сознаваться, с этой вдруг возникшей и целиком захватившей ее заботой, Юли перестала терзать его по ночам, словно забыла свой бешеный темперамент, от которого Кориат давно уже не знал, куда деваться, и теперь со страхом ожидал: «Вот уедет Митя...»
Князь! Кня-я-язь! Вставай... Монах тащит с Мити одеяло, тот мычит, лезет головой под подушку, отмахивается, упорно вознамериваясь спать и спать.
Вставай! А то все отцу расскажу...
А! Что расскажешь? Митя уже сидит, держит монаха за рукав и заглядывает ему в глаза. Тот отворачивается:
Да все... Бок-то болит еще?
Болит!
Сильно?
Да не то чтобы... Митя опускает глаза, улавливает в интонациях монаха нечто...
Что ж Юли так тебя лечит плохо?
Почему? Наоборот хорошо! Я от ее снадобий... бодрость, знаешь какая?.. И сплю, видишь как.
Спишь-то ты, брат, лучше некуда. Только я бы тебя от такой пустячной раны в полдня вылечил.
Ну уж... Митя уже не пытается заглядывать в глаза монаху, а старательно прячет свои.
Знаешь что, князь! Мы с тобой люди простые, деревенские. А тут вроде порядки немного не те. Как бы нам не вляпаться по самый «не балуй».
О чем ты?
Не о чем, а о ком! Юли эта ведьма! Если отец узнает, он тебе яйца оторвет, а если не узнает, так она тебя сама в гроб загонит. Ты пойди к речке да на себя взгляни... И кровь у тебя не останавливается...
Пока монах говорит это, Митя чувствует себя летящим в пропасть: «Узнал! Узнал! Все! Теперь все! Как же так?! Всему конец! И ночам конец! И Юли... Ведьма? Нет! И любви! И ее горячему, сухому (всегда сухому и горячему!) змеей вьющемуся телу... Всему конец!..»
С чего ты, отче...
Да все с того... Я говорю, ты пойди к речке, в воду посмотри.
Митя вздыхает и опускает плечи так безнадежно, так горестно, что монаху становится его жалко: «Вот стерва! Как забрала мальца смаху! Надо выручать!»
Ты вот что, Митрий... Мотать нам отсель надо! И срочно! А то, говорю, как бы с головой не распрощаться.
Ну уж!
Запросто!
Почему? Ты что, очумел?
Послушай старого кобеля! Не с нашим рылом по княжеским любовницам шастать! Вдруг отец узнает, что тогда? Думал? А если она нарочно? По чьему-то наущению? А? Думал? А если она потом просто пожалуется князю? Ну, это полбеды, князь тебя любит, князь тебе все простит, хотя... Ну ладно. А вот если Олгерд узнает, ты об этом думал? Отца твоего тогда с говном смешают, ему тогда или самому в петлю, или тебе башку с плеч. А вдруг она по Олгердову наущению?
Олгерду-то я зачем?
А-а-а! Рассказывать долго! У него своих детей-наследников девать некуда, у него племянников воз и маленькая тележка, а тут ты еще нивесть каким боком, а любимый... Тебя бы тут вовсе не должно быть, а ты вывернулся. Совсем некстати! Да еще так геройски, что Кориат в тебе души не чает... Сковырнут тебя как-нибудь потихоньку охнуть не успеешь! Монах чувствует, что хватил лишнего, но думает ничего, напугать надо крепче.
У Гедиминовичей так не водилось никогда!
Не водилось поведется. Слишком много вас, Гедимининовичей, развелось. Сваливать надо! Истинный Христос! Я пойду? Коней заседлаю?
Митя оглушенно молчит, он уже не может судить трезво. Совсем не ожидал он, что кто-то уже знает, и хотя понимал, что долго так не протянуть, но надеялся, думал, что еще не скоро... И вот вдруг... »А что делать? Юли! Ох, Юли! Неужели ты по чьему-то приказу?! Нет! Не может так быть по приказу!! Хоть бы одну ночку еще! Ох, Юли, Юли! Ведьма милая... Ведьма? А почему она ко мне пристала? Тоже: не могла такая старуха ко мне сама по себе пристать! Значит?!.»
Ладно, готовь все! Пойду к отцу. Прощаться... Только сначала...
Только недолго. Вон она, у входа мечется. Монах выскакивает из шатра радостный, что так легко удалось уговорит княжича, а Юли, зыркнув на него недоверчиво, влетает в шатер:
Что он тут пел? Смотрит на меня, как на змею, будто...
Знает он о нас... Узнал...
Откуда? Юли вскрикивает, как раненая птица, а про себя думает: «Еще бы громче по ночам охала, дура! Как соплячка несмышленая, небось, подслушал кто...»
Откуда я знаю?! Предупредил, что не он один... Уезжать мне надо, Юли...
Она бросается к нему, заглядывает в глаза и со стоном прижимается:
Не отпущу! Или с тобой!.. Как же я без тебя останусь?! Митя осторожно отстраняется:
Юли, а действительно, как же... почему ты ко мне... меня, он ищет слово, отличила?
Не знаю, Митя! Ведь ты молод еще! Но знаю, что ты колдун. Ты меня присушил! Я никого не люблю! Выжгло мне все в душе, долгая история, не расскажешь. А если и расскажу не поймешь. Но ты, если и колдун, то добрый...
Как это?
Ты меня любишь, меня! Я для тебя не игрушка, не вещь, как для других. Понимаешь?! Или не понимаешь?
Кажется, понимаю... А что, другие забавляются только?
Митя, твой отец лучше других, но и ему я не нужна, и для него я только забава! Потому я и хочу...
Чего?
Господи! Какое я имею право?! Но ведь ты добрый колдун! Возьми меня с собой... к себе...
Да я бы рад! Но как, научи!
Да как это дело десятое! Ты мне скажи: ты правда меня забрать хочешь или утешаешь?
Утешаешь? Юли, я врать не умею... да и сама посмотри...
Она заглядывает ему в глаза и, как в первый раз, сходит с ума. Бросается на Митю, жмется, скулит по-собачьи, обхватывает руками, ногами, валится на спину... и слышит Митин шепот:
Опомнись, Юли, сейчас отец Ипат придет!
Она закрывает глаза, отпускает его, он отскакивает, встает:
Да! Я вижу, ты колдун добрый. А уж как к тебе перебраться, я найду способ. Ох, Митя, Митя!..
Она подходит, гладит его по щеке и плечу молчит, плачет. И когда слышит, что к шатру подходят, не отстраняется, не старается делать никакого вида, а спокойно остается на месте.
В шатер входит монах, но вместе с Кориатом. Князь сильно поддавши. Увидев их почти в обнимку, теряется:
О! Да у вас тут прямо совет да любовь!
Митя краснеет до ушей. Но в шатре полумрак, и это видит только Юли. «Действительно, пора ему отсюда, от греха...» Она спокойно поворачивается к князю, не пытаясь даже скрыть горя на лице:
Какой совет? Какая любовь? Не любит он нас, деда своего больше всех любит. Вот, получил от него весточку и засобирался сразу. Как ни уговариваю остаться не хочет.
Останься, сын! Еще немного! Поокрепнешь. А то когда еще опять свидимся, кто скажет?
Да нет. Говорят, перед смертью не надышишься. А вот ты... вы (оглядывается на Юли) в гости приезжайте. К нам... К деду. У нас к тебе еще дело там.
Какое?!
Уху нас научишь варить. Тверьскую!
Это с удовольствием! Кориат довольно улыбается, а ты откуда про уху знаешь?
Дед говорил.
А, Юли? Поедем?
Поедем. Вот поход заканчивай, и поедем. Уха ухой, а княжичу уже женские советы нужны. А то он там среди мужиков дикарем вырастет.
Но-но! Женские... Кориат неожиданно мрачнеет (Юли не на шутку пугается: «Может, не стоило так прямо?..» но оказывается причина другая), после похода разве сразу получится... Там меня в переговоры заплетут. А это черт знает насколько.
Тогда меня уху научишь варить. Я одна поеду,- Юли, делая беззаботное лицо, напряженно всматриваться в князя, тебя, вправду, разве дождешься...
Кориат смотрит на нее, усмехаясь непонятно. У Юли опять душа в пятки. Слава Богу входит монах:
Ну что, князь, с Богом? Митя шагает к нему:
С Богом.
Ну давай, разведчик! Отец стискивает его руку, прижимает к груди, Не забывай нас!
Подходит Юли, по-матерински берет руками его за голову и нежно целует в щеки, в глаза, а потом и прямо в губы:
Да свидания, князь. Жди в гости. Любит тебя отец, а добраться ему все недосуг. Теперь я ему напоминать буду...
Кориат смотрит удивленно: «Детей бы ей... Может, лучше бы матери и не было. Может, к нему ее приставить? и смущается, чувствуя, что это удачный повод отделаться. А ему каково будет?!»
Он поспешно отбрасывает эти мысли, говорит:
Да-да! Мы обязательно приедем! Жди! И деду скажи, чтоб меду больше готовил и рыбалку!
Да, отец, Митя оглядывается на Юли, так и не осмеливается больше ничего сказать, только для Юли понятно (неопределенно, грустно, безнадежно) чуть взмахивает рукой и идет к выходу.
Все выходят из шатра. Монах долго громоздится на коня, усаживается, оглаживается, отряхивается. Все смотрят на него, посмеиваются. Одна Юли смотрит только на Митю.
Тот птицей взлетает в седло:
И-яй! и через минуту от них остается лишь облачко пыли на горизонте.
Война закончилась через месяц, и таким сокрушительным поражением Польши, что для заключения мира Кориат Олгерду не понадобился. Поляки сопротивлялись до тех пор, пока надеялись на помощь Луи Венгерского.
Однако на юге вдруг (с татарами никогда не угадаешь!) сработала дипломатия Олгерда. Владельцы западных улусов Орды, давно званые им на помощь, задабриваемые через киевского князя подарками и данью даже (от Кориатовичей, сидевших на южном порубежье Литвы), и до сей поры не подававшие литвинам никаких знаков о своих намерениях, вдруг тремя туменами обрушились на хунгар, побили их в нескольких пограничных стычках, но в глубь страны не пошли, а повернули на север, навстречу Олгерду, на принадлежавшие Польше подольские уделы: взяли и разорили Галич, за ним Перемышль. Дорожка татар обозначилась прямо на Краков.
И Казимир сдался. Пошел на все условия выдвинутые Олгердом, лишь бы скорее помириться с Литвой, лишь бы не допустить татар к своей столице. Чего, впрочем, совсем не желал и Олгерд. И в конце сентября мир был заключен.
Польша отказывалась от всяких притязаний на Берестейщину. Возвращала Любарту все завоеванные уделы, в том числе и Холм, и Белз. Признавала владения Кориатовичей на Подолии, особо обговорив права Юрия Кориатовича на уделы Требовль и Стенка между реками Збруч и Скрыпа, Юрия Наримантовича на Каменец.
Татары участвовали в переговорах, ничего из территорий себе не требуя. Они всего лишь, как обычно, основательно почистили материально как побежденных (в виде контрибуций), так и победителей (в виде подарков за оказанные услуги) и возвратились в степь.
Таким образом Литва оправилась от тяжких потрясений 49-го года, и Олгерд получил возможность спокойно вести свои внешние и внутренние дела без метаний и паники, без вынужденных уступок врагам и друзьям, без затыкания дыр.
Все Гедиминовичи почувствовали новое положение Литвы, получив возможности и время укрепиться, и обрадовались.
Но радоваться по-настоящему, как следует и с размахом, среди них умел только Кориат. Он надолго оставил свой Новогрудок, семью (к этому времени он уже вновь был женат. На галицкой княжне, спокойной, невозмутимой, а главное, что Кориата очень устраивало, бездетной), дела, захватил с собой Юли (по ее настояниям и от греха и скандалов в Новогрудке) и закатился на всю зиму к брату в Луцк, расслабиться. А так как у Любарта в связи с возвращением множества земель было хлопот полон рот с их устройством, к тому же он не мог выдержать пьянства «по-кориатовски» больше месяца, то по истечении этого месяца тот оставил его в покое и спрятался у тестя в Бобровке.
Вот когда настала Бобру забота! Он ведь хоть и зять да князь, и хоть и надоел скоро хуже горькой редьки да родня. Не выгонишь!
И Кориат давал! Во имя отца и сына, вкладывая в эти слова собственный смысл.
Будь он один, ему б, наверное, быстро наскучило. Но в Бобровке Кориат встретил достойного партнера в лице отца Ипатия, смело принявшего вызов и ни в чем князю не уступавшего. Потому Кориату не становилось скучно. Они вдвоем пили, спорили о душе и теле, изобретали все новые и новые развлечения, и этому не предвиделось конца.
Сначала они вспоминали прежние дела. Потом каждый из них напыжился перепить другого и доказать свое превосходство. Однако когда по прошествии недели выяснилось, что никто не одолевает, они бросили выяснять отношения, резонно, хотя, может быть, и несколько запоздало, решив, что не пристало настоящим, таким как они, мужчинам «носами мериться» и, заключив мир, стали поить свое окружение, в котором означилось и множество особей «женскаго полу».
Означенные особи регулярно отвлекали Кориата от главного дела, да и отца Ипатия иногда... но тем не менее, когда поздним утром, с рассолом и кислым молоком начинался новый день, оказывалось, что вокруг князя и монаха появились совсем другие, чем вчера, люди, и их надо было: во-первых узнать; во-вторых развлечь; в-третьих напоить, и в конце концов довести до такого состояния, чтобы с женой или с любимой девкой познакомил да и упал под стол, не мешал больше.
В таком деле даже отец Ипат (потому как был непривычен) Кориату конкуренции составить не мог, хотя и очень старался, и дело оборачивалось так, что к весне в Бобровке уже десятка два вдов и шустрых молодаек блевали по утрам потихоньку от родственников и молили кто Бога, кто Перкунаса, чтобы скорей черт забрал этого дьявола-князя, вот уже пятнадцать лет шкодившего здесь и все никак не хотевшего успокоиться.
Грех витал над Бобровкой синим и белым пламенем и запалил в конце концов даже то, чего нельзя было себе представить.
Юли, приехавшая с Кориатом, в Бобровке сразу же от него отделилась (а он о ней с удовольствием забыл) и стала жить самостоятельно: замкнуто и чинно.
Ей как-то автоматически предоставили льготы большие (с князем же приехала!) и оказали соответствующие знаки внимания, хотя вообще-то кто она такая?..
Но горницу отдельную в воеводовом тереме, служанок трех аж, ну а что еще?
А она оказалась на уровне! Праведницей такой вдруг! Христианам свечку, язычникам петуха на капище. Да все чинно так, да учтиво, да красиво! Да сама какая красавица!
Бобер косился, встряхивал головой, и уезжал по делам военным, оставляя все хозяйство на монаха.
А тот не просыхал!
Возвращаясь домой, Бобер видел кошмар и полный сдвиг всех установленных с таким трудом порядков, и единственным островом порядка в этом безумном бесконечном пьянстве была Юли.
Она жила спокойно и трезво, концентрируя вокруг себя всю ту жизнь, которая поддерживала кое-как Бобровку в жизнеспособном состоянии, т. е. обихаживать скотину, топить, варить, убирать и проч. Уже и обе Бобровы экономки как-то к ней потянулись.
Она чего-то там все время шила, вязала, готовила, требовала того и другого, наказывала сделать то-то и то-то, но более всего рассказывала и наказывала что-то молодому князю, который с приездом Кориата сделался вдруг страшным домоседом, даже «на тот бок» Алешка не мог его вытащить, и который, как и все вокруг, тихо и покорно внимал словам Юли, словно она была ему старшей сестрой или даже матерью.
Один монах знал и причины такого поведения Юли, и зачем она сюда приехала. И, несмотря на хмель, отдавал себе отчет, что, если он не примет мер, скоро все откроется, и тогда... Он представить себе не мог, что будет тогда, потому что не мог представить реакцию Кориата. Как он? Взбеленится или обрадуется? Снесет Юли башку или расхохочется?
Чтобы сохранить тайну, нужен был хотя бы один верный человек, наперсник. Но сам монах на эту роль не годился: он был все время при Кориате и все время пьян.
У монаха не было выбора. Он мог довериться только Алешке, и он доверился. Откуда он мог знать о чувствах, бившихся в Алешкиной груди с самой первой его встречи с Юли, с самого Оленьего выгона?
И обрек невольно отец Ипат раба Божьего Алексея на адские муки. Но более прекрасного и верного сторожа не мог он придумать.
Алешка скрипел зубами и белел лицом, но молчал и худел, худел и молчал, и охранял, мертво держал тайну молодого князя, который умно и осторожно, но навещал Юли как только мог часто в ее апартаментах вовсе не в урочный час.
Бобер уезжал и возвращался. Смотрел на Бобровку тяжелым взглядом, все чаще останавливая его на Юли. Так, что она смущалась и отводила глаза.
Потом стал быстрее возвращаться. Потом перестал уезжать.
А потом вдруг к сильному удивлению монаха (Кориату-то было наплевать, лишь бы весело!) подсел к столу.
Что за черт?!
А потом еще пуще затащил монаха и Кориата в свою горницу. Зачем?!
Оказывается, чтобы с ними за стол села Юли. Тут только понял отец Ипат, да что теперь он мог поделать? Поздно...
Старый Бобер это, правда, по тем временам старый, а по нашим-то что -53 года, да и старше Кориата на 9 всего лет, да если разобраться и сравнить с Гедиминовичами, то и по тем меркам не старый, это просто вид у него был такой: седой, длинногривый, длинноусый, огромный, важный, неторопливый так вот: старый Бобер влюбился.
Он призвал Юли к себе, сказал, что заберет у Кориата, сделает свободной, если захочет женой, даст долю наследства, не в ущерб Мите, конечно. Ну, все это, если она не против, разумеется.
Никогда никому Бобер таких слов не говорил, потому и смотрел при этом в землю, а когда осмелился поднять глаза, увидел ее слезы, эти слезы из орлиных глаз, непривычных к слезам, и замер что?!
Она подошла, взяла обеими руками его огромную ладонь и со стоном повалилась на колени.
Он подхватил ее, как пушинку, поставил на ноги, придержал:
Что?!
Ох! Горе, горе! Казни меня, воевода, только не скажи никому!
Что?!!
Ты здесь бог. Не по силе и не по званию. А по справедливости, честности твоей. По уважению к тебе людей твоих. По тому, что по правде живешь. И всех так жить приучаешь. И Митю! И я лгать тебе не могу!
Да что?!!
Прости! И прими спокойно! Митю, внука твоего, люблю я без памяти и никого, кроме него, знать не могу!
Да разве ты его знаешь?!
Знаю, воевода... С того его ранения знаю... Помнишь? Простит мне Господь!
А Кориат?!
Кориата я и обману, да к Мите убегу, а тебя... Стань я твоею, тебя обманывать не смогу. Тогда мне Мити не видать! А без него мне не жить!
Бобер долго безумно, бездумно смотрел сквозь нее, потом тряхнул головой по-бобриному, очухиваясь, и пошел прочь, и ускакал на лесной кордон.
Какой мужчина не взбеленится при отказе? Да еще таком, где его просто не могло быть! А уж поживший и себя уважающий тем более...
Бобер взбесился. Хотя и ненадолго, но сильно. Настолько сильно, что остановил Кориатово с монахом непотребство и выпроводил загостившегося зятя вон. Вместе с Юли, разумеется.
И почему-то уж этого не совсем еще очухавшийся Кориат никак уварить не мог, с требованием немедленно женить Дмитрия. Кориат обалдело и непривычно трезво глядел на тестя, встряхивал, подражая ему, головой, не понимал:
Зачем?! Ведь у него невеста есть. Неслабая! Самого Великого князя Московского племянница.
Это все разговоры, давние разговоры и бред. Сколько лет прошло! В Москве небось уж и думать забыли о твоем сватовстве. А парню пятнадцать лет стукнуло, он на стенку уже лезет!
Уже лезет?! В меня!!!
В кого ж еще! Женить его надо. А московская княжна чушь!
Не спеши, отец, может, и не чушь... Московиты в слове крепки. Торопиться не надо, пусть потерпит. Найди ему что-нибудь...
Когда Кориат называл Бобра отцом, у того что-то подламывалось в груди, сразу хотелось тихонько, по-детски заплакать. И сейчас...
Князь! Сколько мы с тобой уже отрока этого бережем? Сколько горя из-за него хлебнули! Разве я ему... и тебе... плохого хочу!
А я! Я, что ли, ему плохого хочу?! Ты что! Не твоя только это гордость, а и моя тоже! Я хочу ему так сделать... Кориат стукнул кулаком о кулак, -...чтобы!.. Не спеши! и вышел, чуть ли дверью не хлопнув, и в тот же день собрался и уехал, не разбудив монаха, не опохмелившись, и забрав враз постаревшую, поблекшую, закутавшуюся в большую серую шаль Юли.
Наступил 6861 год (с 1 марта 1353 г). Страшный год! Опять! В то время нестрашных годов было мало, но этот...
Черная смерть! Она вырвалась из степи и поползла по Руси все дальше и дальше, все ближе к Европе, а к Литве подобралась с двух сторон: от татар с юга и от русичей с севера, из Плескова.
Вообще, Литва умела бороться с болезнями. По мнению литвин, болезни шли от бродяг и чужих богов, и когда сильно обозначались (со страхом не поспоришь!) быстро возвращали в старую отцовскую веру множество окрестившихся литвин, да и не литвин тоже, прямо пропорционально размерам бедствия.
Уже зимой 6860-го (1352 год), прознав о надвигающемся бедствии, многие кинулись к дубовым колодам Перкунаса. Только Бобровка, в великом угаре Кориатова веселья не ведавшая, что вокруг творится, оставалась беспечной.
Но весной, когда Кориат так вдруг неожиданно уехал, и «бобры» очухались от пьянок, до их сознания быстро дошел смысл страшных вестей, приходивших из внешнего мира.
Не первая это была для Бобра напасть. Следовало людей поберечь. Благо, войны нет, обязательств ни перед Любартом, ни перед Олгердом никаких. Затворился Бобер ото всех в своей Бобровке наглухо и затих. Запретил всем куда бы то ни было соваться и к себе случайных людей не пускать.
Свято выполняли приказы своего хозяина «бобры», тем и хоронились от несчастий. Но от внешних посещений как схоронишься?
В начале июня из Новогрудка прискакали гонцы, трое. Их окурили дымом, обтерли уксусом, те озирались, как на сумасшедших, привели к воеводе.
Старший гонец протянул Бобру свиток, тот поднял руку:
Нет. Грамотный?
Конечно.
Читай.
Как я могу! Княжеская грамота!
Бобер сделал знак рукой: этих двоих вон.
А ты читай!
Гонец пожал плечами, сломал печать и развернул свиток:
«Воеводе Бобру от князя Кориата привет и пожелание здоровья и удач на многие годы.
Новые обстоятельства, касающиеся женитьбы твоего внука, а моего сына Дмитрия, тебе сообщаю.
В Москве от моровой язвы умер Великий князь Семион. Теперь главным остался его брат Иван. Так что если боги смилуются, и Иван останется жить, то внук твой может оказаться зятем великого князя Московского. Такого шанса упустить нельзя, да и Олгерд, если что, нам не простит. Потому прошу тебя оставить все как есть.
У нас пока все живы, но на границах с Плесковом черная смерть уже гуляет. Храни вас Перкунас!»
Бобер смотрел в пол, покачивал ногой:
Ну что, Вингольд? (Вингольд был при воевода на приемах послов, гонцов, любых вестников всегда), вроде секретов больших нет?
Вроде нет... и Вингольд опускает поднятый на плечо в начале чтения арбалет, снимает стрелу и отпускает тетиву, пусть живет.
Гонец дико смотрит: «Неужели, если б грамота была секретной, он бы меня вот так запросто и саданул из арбалета?!! Похоже, что да... О-о-о, Перкунас!! Чтоб я еще сюда!..»
Бобер кивнул на очаг:
Грамоту в огонь. Передай князю Кориату, что все остается как есть, пусть не беспокоится. Иди. И уезжайте немедленно!
Гонец выпятился от грозного воеводы не помня себя: «Неужели все-таки?!. Чтоб я еще сюда!! Да за каким х... ты грамотным-то сказался, идиот! Все! Теперь я неграмотный!»
Через час гонцы ускакали, и все затихло.
И тихо и пусто прошел в затаившейся Бобровке весь год, год страшных и удивительных перемен в Северо-Восточной Руси.
Москва схоронила митрополита Феогноста, великого князя Семиона и всех его детей, великую надежу московскую князь-Андрея, умницу, богатыря, строителя, воина, множество бояр и знатных людей, без числа простого люда.
Москва была готова хоронить и хоронить, не было признаков изменения в лучшую сторону. Но вдруг остановилось...
В Бобровке обо всем этом, конечно, не ведали, все это было далеко-далеко, а тут лишь о ближайшем думали, в ближнем от смерти береглись.
Может, только Митя о смерти не очень-то думал, хотя как это не думал?! все о ней тогда думали! он шастал с Алешкой «на тот бок», бился с Гаврюхой на мечах, читал и переводил с отцом Ипатом Плутархоса, да навещал часто и пропадал подолгу у деда Ивана, поселившегося со своими козами не в слободе, а отдельно, хоть и недалеко, но в лесу, где его никто не тревожил попусту.
Сильно беспокоило Митю его мужское естество, не утоляемое с отъездом Юли желание женщины. И не утерпел князь, пустил в ход свои глаза, заприметив как-то на пруду, за стиркой, смазливую вдову, ее шкодливые глаза и ядреные ляжки, вызывающе глянувшие на него из-под высоко подоткнутой юбки.
Та сдалась сразу, без звука, так же, как и Юли, свихнувшись от его глаз, стонала, ахала и взвизгивала в его объятиях, позволяла Мите что угодно, когда угодно и где угодно. Но оттого, что Митя не очень остерегался, а стал хватать ее где попало: в горнице, в сенях, на сеновале, в сарае, а то и в саду, среди кустов смородины, вся Бобровка в момент узнала, а Бобер позвал внука к себе:
Развлекаешься?
Чего?
Чего-чего! Верку-вдову как петух топчешь, через час, али чаще! Совсем не затопчи! Стыд какой! Вся Бобровка смеется!
У Мити запылали уши, побагровели щеки, он молчал.
Конечно, парень ты уже взрослый, и жениться пора, только вот невеста все еще не готова... Потерпи, брат! Думай головой! Ты ведь не просто мужик, ты князь. Вот принесет Верка тебе в подоле, что будешь делать? А?! Не слышу!
Митя оглушенно молчал. Он действительно только сейчас подумал, что может ведь сделать Верке ребенка и что тогда?!
Прекрати немедленно! Терпи! Мало того, что это перед Богом грех, тут еще вляпаться можно так, что век не отмоешься. Подумай, привезут тебе жену, знатную, княжну, а у тебя тут ей подарочек готов, сынок сбоку али дочка... А?!
Митя содрогнулся: «Пронеси, Господи!», проникся и оставил Верку, как ни ластилась она к нему при встречах, как ни пыталась заманить к себе. Монах отнесся к Митиному увлечению иначе. Выспросив у него о разговоре с дедом, весело матюгнулся:
Ишь, мудрец! Потерпи! Сам небось не терпит! Дрючит своих экономок, то по очереди, то обеих сразу, и в ус не дует, а тут терпи!
Экономок?! ахнул Митя.
А то! Что ж ему, святым духом жить? Дело житейское!
Митя ошарашенно таращил глаза, до сих пор ему просто не приходило в голову, что дед тоже занимается подобными глупостями! «Значит, и дед! Значит, все!»
А ты как обходишься, отец Ипат?!
Я-то?! Я-то обхожусь! Я тебе вот что скажу, сыне! Мужних, замужних надо совращать! Тут все концы в воду! И она мертво молчать будет, потому что боится и Бога, и мужа! А если там что, ребенок, так законный отец все покроет! Уразумел?
А этот законный ну как узнает?! Да голову-то и оторвет! уже смеется Митя.
Риск есть! Не без того! Но тут уж куда деваться, остерегайся, будь осторожен, не ты первый...
Так, из таких вот забот и дел складывалась пока еще незатейливая и достаточно беззаботная Митина жизнь.
И год этот прошел, и смерть как будто отступила, затаилась где-то надолго ли? а может, совсем убралась?! и на следующее лето 6862 (1354 г.) года накатилось привычное поляки! Война!
По всем данным, имевшимся у Любарта к весне 1354 года, Казимир никоим образом с Литвой общаться был не должен. Луи Венгерский настоятельно просил его помощи, чтобы управиться на южных своих границах. И Казимир эту помощь обещал, и собрал для этого войско. Любарт все это знал, потому и оставался спокойным. Ни похода, ни обороны (от кого?! зачем?!) не готовил. И тут...
Как обычно, в мае, только просохли дороги после половодья, Казимир всею силой собранной (как думал Любарт для помощи Луи Венгерскому) армии обрушился на Волынь.
Тоже как обычно первыми попали в его лапы Белз и Холм. За ними без сопротивления сдался Владимир. Любарт, совершенно не готовый к войне, убежал в Луцк. Но и тут у него не оставалось времени собрать хотя бы что-то, чтобы попытаться остановить поляков. Нужно было хоть на неделю, хоть на день (и день был ох как дорог войска шли на подмогу отовсюду, первым, кстати, откликнулся Кориат, да ведь им, чтоб дойти требовалось время) задержать движение Казимира. Выручить мог только Бобров полк, как всегда готовый полностью, собранный, обеспеченный, нерастерянный боеспособный.
Тайно отделившись от основных сил, собиравшихся в Луцке, лесными тропами пошел Бобер навстречу полякам. Продравшись через немыслимые дебри и болота, у самого истока речки Турьи он вышел во фланг противнику и ударил всем полком, сомкнутым конным строем.
Не очень повезло «бобрам» в этой атаке. Кони притомились после тяжелого перехода, место вышло неподходящее, с протычками мелкого кустарника, да еще с фланга шли у поляков бывалые конники Леха. Они не растерялись, не побежали, а стали в меру сил отбиваться, сдержав первый, самый страшный удар волынцев, своими телами, жизнями отгородив польское войско от полного разгрома и гибели.
Через некоторое время поляки опомнились, к месту боя стали подходить все новые и новые силы. И пошла жесточайшая конная рубка в тесноте, толчее, с невозможностью понять, где свой, где чужой, и откуда ждать следующего удара.
Митя, поскакавший на поляков между дедом и Гаврюхой, вообще впервые шел в настоящую конную атаку. И волновался, конечно, до обычной противной дрожи в животе. Но когда сошлись, начали рубить, теснить, когда показалось, что вот еще чуть и сомнем, погоним! он успокоился.
Однако дальше все увязло, началась бешеная свалка только успевай щит подставлять. Дед и Гаврюха куда-то пропали, их оттерли от Мити машущие саблями свои и чужие.
Он внимательно следил за собой, чтобы не увлечься и не зарваться, оглядывался, успевая отражать направленные на него удары, успел даже ссадить с седла двоих зазевавшихся, но становилось все теснее, сабли мелькали все гуще.
И наконец, когда он отбивал удар, сзади на голову что-то обрушилось (он подумал дубина или камень), и почему-то опустилась и перестала двигаться рука с мечом. Под шлемом низко бомкнул колокол, стало вдруг светло (аж бело!), он оглянулся, увидел еще занесенную над ним саблю, дернул щит прикрыться, но как ему это удалось (или не удалось?), уже не узнал. Стало темно, он поехал с седла, успев подумать последнее: «Ноги!» и дернул их из стремян.
Его ударили еще дважды: сверху в щит (успел-таки подставить!) и слева по ребрам (тут кольчуга выдержала). Он все-таки застрял одной ногой в стремени, и гнедой еще с минуту вертелся в конной давке, таская хозяина за собой на вывернутой лодыжке.
Потом, наконец, он свалился под ноги бешено пляшущих коней, и сколько раз они наступили на него в этой толчее один Бог ведает.
Схватка длилась долго, Бобер не давал знака к отступлению, хотя и понимал, что поляков уже не смять, и ради сбережения людей давно пора отступить, он искал внука.
И положил почти четверть полка, прежде чем отчаялся найти.
Волынцы наконец отступили, а поляки не стали преследовать их потери оказались очень большими, а войско расстроено.
К вечеру, спрятав полк в пустошах за болотом, Бобер всех своих разведчиков послал искать Митю. Хотел поехать и сам, но тут уж восстали сотники и вся разведка.
Вингольд выговорил ему за всех, что он бросает войско на произвол судьбы и не доверяет разведчикам, а Станислав поклялся найти Митю живого или мертвого, а до того не возвращаться.
Митю принесли заполночь. Нашел его Остей, случайно: позарился на богатый пояс убитого поляка, и рядом увидел знакомую кольчугу.
В груди у Мити тукало, замечалось даже какое-то дыхание: когда подносили ко рту клинок, он запотевал. Но больше никаких признаков жизни не было.
Брызгали водой в лицо, терли виски уксусом ничего.
Раздели. Ярослав, знахарь и волхв, ходивший с Бобром в походы, помогавший раненым, спасший множество жизней «бобрам», ощупал тело, поцокал языком:
Потоптались по нему лошадки... Вдоволь...
Одна нога сломана, другая в лодыжке вывихнута. Ребер целых, кажись, ни одного. Сломана правая ключица. Все тело в страшных синих пятнах.
Поможешь чем? Нет? Бобер и сам был опытен в таких делах, все понимал, а спрашивал так, на всякий случай, не глядя Ярославу в глаза, слезы душили его: «Не уберег! Не уберег, дубина! Кровинку мою, надежу, радость...»
Ничем не помогу, прости. Трогать его сейчас нельзя помрет, а не трогать... Домой его надо...
Да-да... Домой... Бобер оглянулся стояли разведчики, Гаврюха, Вингольд, дальше куча народу, пылали четыре факела, тени метались по лицам... Алешка! Возьми сколько надо народу, вези его в Бобровку.
На лошадях нельзя, перебил Ярослав, помрет...
Я понял, откликается Алешка, на руках понесем, тут недалеко, а вы гонца пошлите предупредить, чтобы там приготовились.
Да-да, Бобер все оглядывался вокруг, как будто что-то потерял или забыл, пусть там дед Иван... Станислав, и в Луцк весть, монаху. Пусть летит в Бобровку, может он у Любарта какого лекаря найдет хорошего...
Добро, воевода.
Сотники, Вингольд! С войском разобраться, раненых устроить! Уходим в Луцк.
Через час Гаврюха и десять разведчиков во главе с Алешкой, котом высматривавшим дорогу в кромешной темноте, понесли Митю на устроенных носилках домой. Как все понимали помирать.
«Где я?!! Что это я?!! Как будто меня нет! Ничего не вижу, не слышу, не чувствую! Одна чернота, давящая чернота, тяжесть, тоска и боль!..
О Господи! Ведь только что... Где я был? Там было так хорошо там не было этой черноты, тяжести и боли! Зачем я ушел оттуда?!
Ушел? Или вернулся? Там ведь ничего не было, потому и боли не было, а сейчас... Сейчас тоже ничего нет, меня нет! Я не чувствую ни рук, ни ног, ни глаз, ни языка ничего! Только чернота и боль! Уж лучше бы ничего, чем такое...
Может, я умер и уже в аду? Но где же он, ад этот? И почему я понимаю, что я есть? Хотя не ощущаю ни одной частички своего тела, но черноту и боль-то я чувствую! Значит, жив?!. Тогда где же я? Как я? Почему эта чернота давит на меня? Может, меня уже похоронили, и это давит могильный камень? Но он давит не сверху, а со всех сторон! Я вмурован в него! О Боже! Зачем ты вернул меня оттуда?! Как там было хорошо!
Нырнуть бы снова в ничто! Как бы это сделать? Что делать?!
Нет, назад не получается. Видно, не получится... Потому что очень больно! Откуда эта боль? Ведь я ничем не двигаю, ни рукой, ни ногой! Я даже глаз не могу открыть я их не ощущаю! Что же я делаю такое, что так больно?! Почему боль?
О, Господи! Неужели нельзя сделать, чтобы как-нибудь полегче? Что-то придумать? Подумай! Думай!!
Раз ты жив, значит, ты дышишь? Ага... А ты чувствуешь, что дышишь?.. Кажется, да... Да! Я дышу! Я весь состою из черноты и боли, но дышу! Вот вдыхаю боль усиливается, выдыхаю и... боль?.. Поменьше?! А ну, если не вдыхать?..
Да, поменьше! Но так ведь задохнешься к чертям. Тогда вдыхай поменьше... О Боже! Кажется, полегче!!
А теперь? Теперь ты должен что-то увидеть. Где твои глаза? Сосредоточься на глазах! Открой глаза! Но где они? Они должны быть здесь, возле твоих мыслей, здесь! Рядом! Вот! Лоб! Ты чувствуешь? Лоб морщится! Брови! Да, брови... но под бровями должны быть глаза! Да, вот они глаза! Но они как будто залеплены чем-то, или зашиты... не могу открыть! Ох, как это мучительно!.. Рот! Надо крикнуть! Рот, язык не слушаются. Их просто нет!
Нет, есть! Вот щека дергается, вот и губа... Да, вот теперь я чувствую всю голову, даже плечи, но они вбиты, вдавлены в эту ужасную черную плиту, они не могут двинуться, ничего не могут!..
А ноги, руки? Где они? Неужели мне отсекли и ноги и руки?! Не может быть! Вот влево: плечо... и дальше что-то есть, да, есть!., и справа (но справа боль!), там, за болью тоже что-то...
А вниз? Ведь ты же дышишь! Да вроде и не я... как вздувает кто-то... Мерещится, а... дышишь... значит грудь? Да, но это сплошная боль, особенно на вдохе, там дальше живот, там не больно, или просто не чувствую... А ноги? Где они? Нет, там тоже что-то есть, надо только пошевелить!»
Какая это мука, когда хочешь пошевелить рукой или ногой, а не можешь. Это знает каждый, у кого во сне затекала рука или нога, как тяжко было еще во сне, а уж проснувшись тем более, вкладывать все свои силы, всю волю в это: пошевелить! А никак!
А сейчас в нем все затекло и отнялось, хоть бы чем-нибудь шевельнуть! Нет! Никак! Ничем!
«Надо кричать! и он старается вновь крикнуть, и ему кажется, что у него получается, но кто его услышит? Есть ли кто рядом или он один? Его не слышат. А он?»
Он вслушивается изо всех сил есть тут кто-нибудь? И вдруг слышит рядом спокойные тихие голоса, разговаривают двое мужчин. Непонятно, правда, о чем слов не разберешь. Но голоса-то слышно!
Эй, сюда! Э-э-эй!! Помогите! Я здесь! Я жив! Ко мне!!
Голоса по-прежнему журчат спокойно, не изменяются, не приближаются.
«Не слышат... Но кто это? Где же я? Как я попал сюда, в эту черноту и боль? Как было? Было... были дед... Алешка... монах... Гаврюха... отец... Юли!., битва, да битва, потом Юли... нет, битва... А! Битва! И удар по голове! И еще! И с коня поехал, еще ноги из стремян дернул...
Да, вспомнил! Значит, я, наверное, на поле после битвы, а эти, кто разговаривают, видно, раненых ищут, убитых грабят... А меня не замечают... Уйдут, а я так тут и загнусь... небось ночь уже...»
Эй!! Ко мне! Он старается закричать как можно громче, хота каждый вдох перед криком, когда он набирает воздух отзывается острейшей болью в груди, особенно слева...
Вдруг чья-то осторожная, нежная, холодная ладонь ложится ему на лоб, это удивительно приятно, неимоверная радость вот наконец в стене тьмы и боли просветик, капелька облегчения, но главная радость, главный ужас с плеч: услышали, заметили, и теперь ты не останешься подыхать один в поле.
Он боготворит эту руку, пытается увидеть, открыть глаза, ему кажется, что веки двинулись, начинают двигаться! Это продолжается мгновение, но дает такой прилив сил, что он пытается поднять руку и дотронуться до благословенной ладони, лежащей на его лбу, чтобы она не исчезла, осталась...
Правая рука не шевелится, хотя он чувствует ее как будто лучше левой, левая... Неимоверным усилием ему удается двинуть плечом, но теперь он чувствует, с ужасом и недоумением, что у локтя рука к чему-то привязана!
«Боже правый! Зачем это? Или я в плену и связан?! Но на кой черт я им нужен такой в плену?»
Он еще раз дергает руку, чувствует, как зашевелилась кисть, рука поднимается, но до локтя. Да, локоть привязан. И вдруг различает слова, кто-то шепчет:
Неужели очнулся?!
Он опять дергает рукой и слышит:
Тише! Лежи! Тебе нельзя двигаться! это шепчет, очень знакомый голос. И слова эти он когда-то уже слышал. Все это однажды уже было с ним. Но где? Когда!
«Почему ж нельзя? Я должен... Что же делать? Нельзя руку поднять... А что можно? Хоть глаза-то можно открыть? А вот глаза-то и не открываются... А вдруг их выбили в бою?!!»
Его охватывает такой ужас, что он (откуда что взялось') распахивает веки и видит свет и чье-то лицо в тумане. Веки тут же тяжело опускаются, но теперь он знает, что глаза целы! Это придает новые силы, он собирает их все и наконец по-настоящему открывает глаза.
Перед ним сначала неясно, потом четче и наконец резко проступает прекрасное тонкое лицо, огромные глаза в слезах, улыбка.
Юли! радостно выдыхает он и погружается в блаженное, без боли, черноты и тяжести, ничто.
Случилось это на пятый аж день после битвы на Турье.
8
Митю несли всю ночь и почти весь следующий день. Почерневшие, шатающиеся, как пьяные, полностью выдохшиеся (шли без отдыха, спешили) разведчики уже далеко за полдень пришли и положили Митю в тереме деда.
Бобровка замерла в тревоге и горе. Весть опередила носильщиков, гонец, прискакавший от Бобра к деду Ивану предупредить насчет Мити, поведал и о поражении, потерях. Но кто именно убит или ранен, гонец не знал, и теперь каждого в Бобровке сверлила мысль: а вдруг мой?!
Дед Иван все приготовил к встрече. Ждал.
К обеду прискакал монах из Луцка. Никакого лекаря он не привез, убежденный, что больше деда Ивана никто ничего сделать не сможет, а двух колдунов вместе сводить лишь Бога гневить. Зато примчалась с ним Юли, успевшая уже к этому черному дню в Луцк с войсками князя Кориата. Глаза ее полыхали безумными огнями. Когда Митю принесли, она птицей закружилась вокруг деда Ивана, ловя каждый его взгляд, каждый жест, готовая броситься исполнять.
И деда, и Алешку с Гаврюхой, да и всех вокруг потрясли ее звериная находчивость, настырность, напор и сила в том, как она цеплялась за Митину жизнь. Крепче, чем за собственную!
Трое суток она не спала, не ела, не отходила от Мити ни на шаг, мгновенно исполняя все дедовы приказы. Обтирала лицо и руки уксусом, меняла мокрую тряпку, мгновенно согревавшуюся на пылающем лбу, на свежую, холодную, открывала рот и, придерживая за кончик язык, чтобы не запал, выливала с ложечки дедовы снадобья. Не подпускала ни Алешку, ни Гаврюху, если надо было как-то подвинуть или повернуть Мите голову, руку или ногу.
В самом начале, когда дед Иван, пожевав губами, бормотнул:
Ребра поломаны, боюсь ссохнется у него все внутри, сам не задышит, она взвилась:
А как же?!
Тростинку надо в нос. И дуть.
Дуть?! Сильно? Слабо? Как?!
Как сама дышишь. Не сильно не слабо, обыкновенно, иначе толку не будет.
И она три дня и три ночи сидела и дула в эту тростинку, подменяемая, правда, то Гаврюхой, то Алешкой, а то и самим дедом, проверявшим правильность совершаемого, но ненадолго, и как только вздыхала и приводила себя в порядок, снова подсаживалась к Мите и отгоняла сменяющего.
Монах с Митей не сидел. Подходил, взглядывал, вздыхал и уходил. И напивался. Он не верил. Он ждал, когда наступит конец, и не хотел этого видеть. Навидался на своем веку...
На вторую ночь Юли забылась минут на двадцать, пока дед колдовал над неподвижным Митиным телом один, велев ей отойти подальше, но когда очнулась, так вскрикнула с досады, что дед испугался.
На третью ночь силы оставили ее, и она, как сидела, так и ткнулась головой в колени и завалилась набок, потеряв сознание. Гаврюха и Алешка отнесли ее в соседнюю светелку, привели в чувство, напоили горячим молоком. И почти сразу она встала с лежанки и кинулась назад.
Алешка и Гаврюха, сами осунувшиеся и почерневшие, обессиленные и долгим маршем, и последующим бдением, лишь переглядывались: Юли была сейчас не человек, а кошка, бьющаяся за жизнь своего детеныша.
Глядя на нее, именно на нее, у всех окружающих возникала уверенность: не умрет, не может умереть с такой заступницей!
Она сидела над ним утром, дышала в тростинку, когда вдруг шевельнулась его кисть.
Митю дед действительно привязал за локти так, чтобы грудь была на вдохе.
Юли подпрыгнула, метнулась к деду, зашипела змеей:
Дед! Он шевелится!! Дед!!!
Подскочили Алешка и Гаврюха, отроки, бывшие в светелке. Дед подошел, приложил ухо к груди, пожал плечами, отошел к столу, где лежали все его снадобья.
Куда же ты?! Он шевельнулся я видела!!
Не шипи! Сейчас... Дед завозился над своими мисками и кружками. И тут Юли ахнула:
Очнулся!
Дед бросился к ней и успел увидеть и услышать: Митя посмотрел, улыбнулся, прошептал: «Юли!» и, закрыв глаза, уронил голову набок.
А!! Юли вскочила и вцепилась деду в руку. Умер?!
Цыц! Дура! Дед еле вырвал руку, склонился ухом к Митиному лицу.
Задышал... Уснул... Спит! Теперь жив будет!
А-а-а! взревели отроки, Алешка, Гаврюха. А когда дед цыкнул, выкатились с ревом на крыльцо, оповестить всех жив!!!
А Юли ткнулась лицом в Митину привязанную руку и совсем не по-восточному, и не по-западному, а как-то очень по-русски, по-бабьи, с воем и громкими вздохами, зарыдала.
Казимир в это лето действительно не планировал войны с Литвой, и после битвы на Турье отступил, прислал к Любарту послов и помирился. Ему было достаточно, что Владимир, Холм и Белз ограблены, Любарт побит и не скоро сунется и, стало быть, можно спокойно посмотреть на юг и помочь Луи Венгерскому против татар.
Любарту ничего не оставалось делать как мириться. Поэтому Бобер из похода вернулся быстро.
Увидев, как Митя выкарабкивается к жизни, он подошел к деду Ивану, взял его руку, долго держал в своей лапище, потом прижал к груди:
Спасибо тебе, дед Иван! Должник я твой на всю жизнь. Все что хочешь требуй... за внука моего... и подсел голос, кашлянул.
Дед, смущенный такой чувствительностью сурового воеводы, тоже кашлянул:
Я ладно, я что мог..., а вот если бы не она, и кивнул на стоявшую в сторонке Юли.
Что она?
Помер бы Митька, если б не она, вот что она! Не вру, воевода, ей Богу, ты меня знаешь.
Юли! Бобер повернулся к ней растерянно, не зная, что сказать. Она смотрела в пол, прятала бесов в глазах. Теперь она была ух! прежняя ведьма-Юли ведь Митя выздоравливал!
Юли, чем я могу?..
Можешь, воевода.
Говори!
Оставь меня в Бобровке! Выговори у Кориата!
Да я!...
Нет! Саму по себе.
Как скажешь... опустил плечи Бобер.
* * *
Так Юли осталась в Бобровке. На неопределенном положении. Экономки не экономки, потому что экономок у Бобра и так было две, они мучительно ревновали воеводу друг к другу и из-за этого жестоко лаялись между собой.
При князе она оказалась как бы мамка, при воеводе как спасительница внука и предмет обожания и, таким образом, для всех остальных существо высшее, облеченное многими правами и властью.
Но Юли, очень это понимая, пользовалась таким правом пока редко, а жила как-то отстранено, совершенно сама по себе.
Больше года, пока Митя выздоравливал, хлопот у нее, конечно, хватало через край, и тут уж она ни с кем не стеснялась. К князю не подпускала никого, сама вытирала и мыла его, меняла белье, давала снадобья и перевязывала, исполняя дедовы наказы.
Тот долго колебался, медлил вправлять вывих, а когда решился, делал это с Юли.
Ребра срослись через два месяца, ключица же и лопатка болели долго, а уж ноги...
Сломанную левую дед еще дважды, уже сраставшуюся, ломал и вытягивал, а вывих вправил, когда поутихла боль в ребрах. И тем самым дал Мите еще один повод называться впоследствии колдуном: всю оставшуюся жизнь лодыжка неизменно и безошибочно напоминала ему о перемене погоды, и он предсказывал ненастье точнее любого волхва.
Но это было много спустя, а сейчас...
Юли вытаскивала из-под Мити замаранные простыни, обтирала, обмывала его, он плакал от стыда, а она целовала его в нос, шептала:
Чудак! Кого ты стыдишься?! Разве ты бы за мной так не ходил? и посмеивалась с вызовом.
«Нет! думал Митя. Конечно бы, не ходил. Это же ужас! Мешок поломанных костей, из которого течет дерьмо. Я бы, наверное, просто пристукнул тебя, чтоб не мучилась, да и все...»
Но он не говорил ей ничего такого, он на нее смотрел. Благодарно и ласково. И вот когда он смотрел... Она сходила с ума! Да, просто сходила с ума он видел это, даже стал привыкать... Даже пользоваться начал было... Хотя вмиг устыдился, вспомнил беседы с дедом Иваном, ужаснулся...
«Ну что ж это такое?! Ну как это так?! Ну неужели она вот такая?!»
А она была вот такая.
Осенью, когда Митя уже твердо пошел на поправку, Кориат погнал в Москву посольство с напоминанием о свадьбе. Хотя про себя только виду не подавал сильно сомневался и тревожился.
Любаня была теперь дочерью Великого князя Московского и Владимирского. Шутка ли! И как там повернется, и не придумают ли московские бояре для нее более подходящий, с их точки зрения, брак, Кориат был далеко не уверен.
Тревоги оказались напрасными, ответ пришел быстро, ответ доброжелательный. Москва помнит, Москва готова, не готова пока невеста, и как только... так Кориата известят.
Видно, помнили еще на Москве князя Кориата!
Что не так уж там его и помнили, и серьезно собирались предложить Любу в Рязань, чтоб пресечь идущие оттуда нестроения и заботы, что главной его союзницей так и осталась Великая княгиня Александра, что именно она настояла оставить все как есть и отправить падчерицу в Литву, как только она для этого созреет, Кориат не узнал и остался прекрасного мнения о своих московских друзьях. Впрочем, это на дело не влияло свадьба не отменялась!
Время шло. Митя медленно, но, благодаря стараниям деда Ивана и Юли, поправлялся.
Бобровка оправилась от потрясений. Успокоился и занялся повседневными делами Бобер. Привычно метался по своей Волыни Любарт, залечивая раны от нежданного нашествия.
И для всей Литвы наступила какая-то даже непривычная тишь.
Казимир завязался с Луи Венгерским в темные друзья. Щупали Степь, и у них даже получалось. В 54-м удачно сходили на татар и взяли в плен какого-то царевича, обезопасив тем самым себя, относительно, конечно, от ответных налетов.
Орден вел себя непривычно тихо. Видно, внутри что-то не ладилось, между собой разбирались, это Кориат объяснял Олгерду, как специалист по тамошним делам. А Олгерд только усмехался в усы.
Русские, как всегда, грызлись меж собой.
Орда смотрела на юг.
Именно теперь Олгерд активно вернулся к церковным делам. Русь надо было подбирать под себя. Не подберешь ты, подберет Москва, это и разъяснять никому не надо.
Но Русь была русская, Москва тоже. И хотя русские, жившие под властью литовских князей, не жаловались, т. к. были лучше защищены от внешних врагов, особенно от самых страшных татар, особых симпатий их не чувствовалось. Мало того, что нация, язык у князей другие это полбеды. Главное вера. Это для средневекового человека было главным.
Чтобы завоевать Русь, надо было завоевать умы, а умами владела церковь. А церковью командовала Москва. Вот если выбить у Москвы этот козырь! Ведь глава русской церкви теоретически находился в Киеве, т. е. под крылом Олгерда. Как вернуть его туда фактически? Или другого, «законного» посадить в пику «незаконному» московскому?
Еще в 52-м Олгерд попытался сделать это, но потерпел неудачу.
Теперь (летом 54-го), найдя подходящую кандидатуру у шурина в Твери, на пост митрополита, Олгерд попытался снова протолкнуть его в Константинополе. И частично преуспел. Тверич Роман получил от патриарха на митрополию Новогрудскую, Полоцкую и Туровскую епархии. Прибыв в Литву и «вступив в должность», поддерживаемый и подстрекаемый Олгердом, Роман сразу же вышел за рамки очерченных ему патриархом полномочий, претендуя на Киев и всю Юго-Западную Русь.
Москва отреагировала очень болезненно, и по всей православной Руси поднялась жесточайшая церковная склока, которую весь 55-й год пытался разобрать и унять Константинополь. Побороться было за что, и Литва не жалела ни времени, ни денег, благо и того, и другого пока хватало.
Но и в военных делах не мог Олгерд так долго бездействовать.
Польша в союзе с Венгрией была не по зубам, да и не числилось за ней сейчас литовских долгов.
Орден тоже нельзя было тронуть ни причин, ни резонов. А вот на востоке...
Олгерд стал приставать к Москве насчет Ржевы. Это был давний спор, и бедная Ржева уж давно качалась меж Литвой и Москвой. Неловко для Москвы расположенная, почти отрезанная от нее тверскими землями и потому слабее других владений оберегаемая, она почти регулярно, через год-другой отбиралась Литвой.
Но Литве сохранять ее тоже было нелегко, а так как Москва после каждой потери сосредоточивала на Ржеве больше внимания, изыскивая для нее силы и средства, то так же регулярно отбирала ее обратно.
На сей раз. когда Олгерд, внезапно захватив Ржеву, прислал послов мол. теперь поговорим, силенок возвращать ее у Москвы не оказалось. Более того, если бы Олгерд полез дальше, оборониться от него оказалось бы очень сложно.
И тут очень вовремя подоспела Любаня. К Олгерду и Кориату полетели послы: что ж выделаете?! Свадьбу играть собираемся, а вы у нас города дергаете!
Олгерд, хоть Ржевы и не вернул, увел войска в Вильну. Все успокоилось.
И на Дмитрия наконец реально надвинулась свадьба.
9
Конечно, было интересно. То есть если задуматься, то безумно интересно. К тебе привезут человека, с которым ты должен прожить всю жизнь. Это ведь только сказать! Всю жизнь! И ладно бы сам выбирал... А то ведь суют и не спрашивают.
Дмитрий как-то все отодвигал, отодвигал от себя эти щекотливые размышления, надеясь на потом. Решит как-нибудь потом. Ну, не в том смысле: принимать или не принимать. Нет, принимать приходилось безоговорочно, а вот как к этому относиться, как себя повести?
Но когда уже сказали: все! едут! везут! тут уж некуда стало отодвигать.
А чтобы как-то поразмышлять, посоветоваться, поделиться, что ли-с кем?!
Алешка с его дикой, неестественной и совершенно святой любовью? Не поймет ни черта!
С дедом? Неловко...
С монахом? Дмитрий хотя и помнил тот первый, и единственный при нем, порыв с пьяной слезой, но ведь это было об утрате, о том, что сам он создал, а у него отняли. А так... Насмешливое слово монаха часто казалось ему ковшом воды за шиворот.
Другого же никого... Отец? Тот был далеко, да и не хотел он говорить об этом с отцом. С самого того момента, когда Юли упала на него, бросив отца, Дмитрий стал не то чтобы презирать, но как-то сочувственно, что ли, к нему относиться.
Может сама Юли? Злая, добрая, непосредственная до удивления и хитрая до оторопи, преданная как собака, и своенравная как кошка? Нет... Разве что насчет «этого» что посоветует. Да я уж теперь и сам понимаю, как несмышленую девочку спервоначалу не напугать... Да это все семечки! А вот человек... Именно этот! И на всю жизнь. И ты тут ни при чем! Чудно! Несправедливо!
«Нет. теперь разве что монах, да и тот... Ну и ничего! Если лучше не будет, то и хуже тоже. Уж больно тоскливо даже не ожидал. Ведь не завтра, так послезавтра или через неделю, но обязательно, и никуда не денешься... Никуда! Как это Гаврюха сказал? Жениться это как помирать обязательно! И все же такая тоска...»
И Дмитрий идет к монаху. У того на столе стоит кувшин меду и лежат аккуратно, не как всегда, рукописи: отдельно латинские, отдельно русские. А монах сидит и плачет.
Ты чего, отче?! Таким я тебя еще не заставал.
А, Митя! Сядь, милый, сядь со мной и попечалься! И порадуйся! И поплачь! И выпей! И послушай...
«Ну, набрался! Тут уж не до меня... Хотя, впрочем...»
И вдумайся! И не говори мне ничего! Не перечь!
Да не перечу я!
Цыц!
Да я слова еще не сказал!
Вот и молчи!
Молчу. Дмитрий силится сделать серьезное лицо.
Молчи. Видишь?
Ну, вижу! Я их уж лет десять вижу! И что?
Все! Больше не увидишь!
А что такое?
Закончен труд сей великий!
Так чего ж ты плачешь? Радоваться надо! Торжествовать! Пить за успех! А ты? Давай, я деда позову. Он поймет, оценит, порадуется. Он же знает!
Нет! Что ты! Выпить за успех оно, конечно... монах наполняет кружку, ищет глазами, но кружка одна, он машет рукой, а, ладно, давай по очереди! Сперва ты, потом я.
Дмитрий берет, заглядывает, передергивает плечами и начинает искать, как бы увильнуть:
Ну, значит, переводы Плутархоса закончены...
Закончены!
Слава тебе великая будет, отче, в Русской земле в веках за такое-то дело!
Слава? Кому она нужна, моя слава?
А тебе разве не нужна?
Мне, может, и нужна, да ведь я помру и все.
Ну... Память останется! Шутка?! Помнить тебя будут!
Это вряд ли... Но если и будут, ну и что?
Это ты мне объясняешь, почему ты не радуешься, что ли?
Ничего я не объясняю... А не радуюсь я, потому что все. Все дела свои кончил. Делать больше на этом свете нечего.
Как?!
А вот так! Все! Зачем жить дальше не знаю...
Ну, отче, ты даешь!.. Я, признаться, о таких вещах с тобой хотел, а ты дурью маешься!
Дурью?! Тьфу! Сопляк! У человека жизнь прошла, а он... Ты пей давай за труд мой великий, да кружку отдай.
Дмитрий делает глоток и протягивает кружку Ипату. Тот обижается:
Что? Ты за Плутархоса нашего выпить не хочешь?
Ну почему...
Пей.
Дмитрий чувствует, что сейчас нельзя отказаться, и как это ни тяжко, выпивает все.
Воо-о-от! удовлетворенно тянет монах, вот теперь вижу, что дело это мое ты ценишь...
А раньше не видел?..
Да как сказать?.. Видел... Но... Для меня оно важно, а другому-то что? Тебе, например. У меня этот бзик, у тебя другой. Для тебя он важен, а мой... Каждый за свое в этом мире цепляется...
Ну-ну... Дмитрий радуется, что монах, хоть и пьян, но соображает и философски настроен, значит, говорить с ним сейчас можно о чем угодно, и насмешек не будет.
Ну вот ты, например!
А что я?
Ты хочешь русских людей от татар защитить. Так?
Так!
Больше того ты освободить их хочешь! И идею эту у тебя теперь до конца жизни из башки ничем не вышибешь... И это хорошо! Прекрасно! Для тебя в первую очередь, конечно, потому что у тебя есть цель, ты к ней стремишься, добиваешься, жизнь твоя смыслом наполнена... Так?
Так!
А вот сделай так Господь, что до тебя Русь татар одолеет, без тебя? С Олгердом ли, с Иваном, с обоими ли вместе, но одолеет? Что тогда?
Дмитрий ошарашенно молчит. Такой поворот никогда не приходил ему в голову, и теперь он вмиг так далеко уносится мыслью, что забывает даже, зачем сюда пришел.
А-а! И сказать нечего! злорадно ухмыляется монах. Вот и мне... Сказать больше нечего... Нечего! он ахает кулаком по столу и отворачивается.
Ну, у тебя-то есть еще дело... Дмитрий очнулся, опомнился от своих дум и осторожно закидывает удочку.
Какое еще дело?..
Меня до ума довести...
Монах резко оборачивается к нему и исподлобья пьяно-тупо смотрит куда-то Дмитрию в пояс, у него вид быка, с размаху налетевшего на забор.
Тебя?!!
Меня.
Тоже ребенок нашелся! Ты пятый год в разведке. Сотни водишь. В битве искалечен! У тебя свадьба через неделю!
Вот-вот... Каково оно свадьбу-то играть...
Хха! Да самое распрекрасное дело! Жена будет! Перестанешь по ночам мучиться, да к Юли на поклон бегать!
Отче! Я ведь не о том. Ночью-то я и к Юли сбегаю, или еще к кому, а вот...
Это к кому еще? выкатывает глаза монах.
Да ни к кому! Не в том дело, говорю! Ведь приедет человек, совсем тебе неизвестный! Может, она кривая или рябая...
Да не-ет! Отец же ее как хвалил!
Ну ладно, ну не кривая! Но ведь неизвестная совсем! А вот бери и живи.
Ну и что?! Ты думаешь, если возьмешь известную, да милую, ну, в общем, какую сам выбрал... Да?
Да...
...То тогда тебе лучше заживется? Легче?
Ну а как же!
Да нисколько! и монах хохочет, позабыв свою печаль, с уверенностью человека, знающего, что говорит. Ты из-за этого что ль ко мне пришел?!
Дмитрий смотрит с сожалением: зачем затеял? Если уж в таком вопросе монах так легкомыслен... Не стоило!
...Из-за этого, чего уж! тянет монах. Только ты нос-то не вороти, коли пришел, не пьян я...
Дмитрий удивленно вскидывает глаза.
...а говорю так, потому что знаю! Жизнь прожил! А не хочешь слушать, я не держу.
Да нет, отче, Дмитрий смешался, только что-то ты такое говоришь... в голове не укладывается. Как это что выбирал, что не выбирал одно и то же?
А вот так, сыне! Тут поверить трудно... да что там!.. просто невозможно. Но ты и не верь. Ты просто запомни, что я тебе сказал и все. Тебе от этого легче будет. А потом, года через три, скажешь: а может, и не ошибался старый греховодник? А через пять (дай Бог дожить!) уже обязательно прав он был, скажешь, прав!
Да как же так?! Ну где тут здравый смысл?! Ты ведь сам всегда говорил рассуди здраво.
А с женщинами здравым смыслом не надо руководствоваться, князь! Вот хотя бы с тобой сейчас... Привезут тебе московскую княжну. Ну, какая уж там она, и такая, и сякая, девочка ведь еще, и плохого и хорошего в ней поровну намешано. Пусть поровну! Допустим! Хотя, коль Кориат говорил, что сиротка, то хорошего должно больше быть, потому что обиды знала. Детские обиды, они, знаешь? Они о справедливости вопиют. Если бы обыкновенная княжна, там проще, там все ясно... Ну ладно! И начинаешь ты с ней жить, опираясь не на знание ее или там любовь, а на законы предков. Законы все расписывают, кто что делать должен: муж добытчик, жена содержит дом. Жена чтит мужа своего, не перечит ему, себя блюдет и проч., и проч....
Ну и что?
Да ну и все! Год пролетит и все. Узнаете друг друга, подружитесь, поругаетесь, попритретесь, дети пойдут все! Семья!
Хм! Да какая семья, если она мне не люба будет?
Про Юли забудь, поганец! Пока!
Пока?!!
Да знаю я вас, Гедиминовичей! Кобели! Папаша кобель! И ты в него! Потому и говорю пока. Там видно будет! Мне и Юли тоже жалко! Как она тебя... Ладно, не сбивай меня! Не люба... Еще как люба! Еще как будет! Не так, как ты ожидаешь, конечно, по-другому. Но будет. Это уж ты мне, старому, на слово поверь. Просто поверь, ты же сейчас этого не понимаешь и понять не можешь. Хорошо?
Ладно.
Ну вот, а теперь и здравый смысл. Поскольку ты ее не знаешь и ничего хорошего от нее не ждешь... или ждешь?
Чего ж мне от нее ждать?
...Во-о-от!.. Так она обязательно чем-нибудь тебя приятно удивит. Хоть малостью! Тем, чего ты от нее не ожидал. Понимаешь?
Кажется...
Ну!! И чем дальше, тем больше!
Дмитрий долго молчит, соображает, лицо его проясняется:
Ну ладно, допустим. А если б я любимую взял?
А! Во, молодец! Правильно спросил! Я на то и надеялся! Ха-ха! Тогда... Хха! Слушай!.. Если ты любимую замуж берешь ты ведь ее любишь, то ты в ней недостатков никаких не видишь. А?!
Нну-у... ну как это не вижу, вижу...
Да знаю я, какой у тебя опыт! Юли ты любишь. Но не так ведь, чтоб замуж ее взять?
Да ну что ты, отче! Нет, конечно...
Во! А ведь ты ее сильно любишь! Будь она помоложе... А? Дмитрий молчит.
Ну ладно, монах удовлетворенно улыбается, а вот так полюбить, чтоб расстаться не захотел? А?
Дмитрий молчит.
...Ведь это лучше Юли надо найти? А? Дмитрий вздыхает тяжело:
Да...
Хха! монах потирает руки. Он уже давно отодвинул на угол стола свои рукописи, увлекся наставлениями, а где такую взять?! и смотрит хитро, знает, что такую, как Юли, взять Дмитрию негде, но уж если такую найдешь, она ведь всем будет хороша! Так?
Да так, так! Дмитрий злится: «Куда он клонит? Забодал! Душу вынул! Зачем я к нему пришел, гаду, как догола раздел...»
Ну так вот! Монах торжественно ударяет кулаком по столу, наливает из кувшина себе полную кружку (больше на братину смахивает, с полчетверти, пожалуй, Дмитрий содрогается, вспомнив, что ему пришлось столько выпить, прислушивается к себе, но хмеля не ощущает, только в ушах легкий, веселый звон), и степенно, не спеша, отведя левую руку в сторону, выпивает все до капли, так же степенно отирает усы и грохает кружкой о стол. Слушай дальше! Ты от нее ничего плохого ждать не можешь! Любимая! А она тебе р-раз! да закапризничала! На другой же день!
Как это?
Да так! Не так посмотрел, не так обнял, мало внимания... Да просто за то, что в первую ночь больно сделал! Особенно если поймет, что ты с ней по-человечески хочешь, а не как господин с рабыней.
А если как господин?
Если так, она затаится, в себе замкнется, будет как заводная твои приказы только исполнять сам через пять минут плюнешь! Тебе ведь живой человек нужен! Чтобы любила, ласкала... от души, а не по приказу... Так ведь?
Еще бы... Дмитрий вспомнил первую встречу с Юли, Алешкины слова...
А если не по приказу, она сразу свою линию начнет гнуть! Тут женщине палец в рот не клади! Это они до свадьбы только тихие, да смирненькие! Понял?
Понял.
Ты, может, и не понял, да запоминай пригодится!
Ну а свою линию... Ну и ладно, пусть гнет.
Так ведь в этом все дело! Монах опять тянется к кружке-братине, она тут тебе такого наделает, наговорит, нафыркает, что ты мигом очумеешь та ли ты Маша, которую я так любил? Не подменил ли тебя какой колдун в брачную ночь?! То есть на следующий же после свадьбы день ты увидишь, что это совсем не та девушка, в которую ты был влюблен.
Ну так уж сразу?
Истинный Христос! монах истово креститься. Как на духу!
Для Дмитрия это почти потрясение. Вроде и не верить нельзя! Но и поверить в такое... По его собственному опыту и понятиям такого быть не могло.
«Ну а если он все-таки прав?! Кстати, откуда он все это знает? Он ведь монах! Правда, семья-то у него была... Ну а мне-то что оттого, если он и прав? У меня-то ведь нет любимой. Юли не в счет. Да и таких, как Юли, у меня еще мно-о-ого будет...»
Значит, ты хочешь сказать, что от любимой после свадьбы ничего хорошего, одни разочарования?
Точно! Истинно!!! Умен ты, сыне. На лету все хватаешь! И в семье пойдет только хуже и хуже... Ну, потом где-то остановится... Но лучше не будет! А от неизвестного (ожидаешь-то ведь немного, ничего) может и получше быть!
Может быть? Но ведь может и не быть! Может быть тоже хуже?
А куда хуже-то, если хорошего не ждешь? Но может и это. Никуда не денешься как повезет. Но обычно всегда лучше! Не от хорошей жены, а от малых ожиданий. Понимаешь?
Как не понять... Дмитрий загляделся в одну точку и как забылся. «Значит, ничего страшного? Значит, можно и так? А чего ж нельзя, все так живут... А уж если любовь нагрянет, смогу как-нибудь... Как отец... Прости, Господи, душу грешную. А может, и не нагрянет... У меня Юли есть... Да, Юли... Как с ней-то теперь быть?»
Жизнь, она баба своевольная, бубнит монах, затянет, завертит... Эти пустяки скоро волновать тебя перестанут...
Любовь-пустяки?!
Ага!
С кем целую жизнь коротать пустяки?!
Ну, с кем коротать не пустяк, но при чем тут любовь? И сам ты лучше не выберешь. Тут судьба! Потому что женщину никогда не угадаешь. Она может быть и хорошей, я, правда, таких не встречал, но заранее это, по любви там или еще как, никогда не поймешь. Да и меняются они в течение жизни очень сильно. Сильней гораздо, чем мужчины. Гораздо! Так что взглянешь через десять лет на свою Машу и не узнаешь вовсе.
Да что ты заладил: Маша, Маша! Маша мать моя была! А эта Люба!
Ох, прости, сыне! Это ведь я к слову. А Люба твоя, если отцу верить (а я ему верю он в людях, а особенно в бабах, ух как разбирается!), замечательная девочка выходит. Только бы вот... Как это сказать?.. Не сломать ее, не задавить... Понимаешь?
Нет!
Ну... Она ведь приедет... Ребенок ведь еще, совсем в новую жизнь, в новое окружение, обычаи, все новое, как в омут головой! Это ведь представляешь? Тут как бы хорош ни был... Все растерять можно...
Да ведь все княжны так ехали. Испокон веков. И ничего...
Э-э-э! У них двор свой всегда! Каждая княжна со своим гнездом к мужу приезжала, и в нем, в этом гнезде, к новому привыкала. А эта? Две няньки всего едут слыхал?
Нет.
А-а! И все! Как же ты это о своей будущей жене и всего не знаешь!
Да откуда мне?..
А вот оттуда! Откуда хочешь оттуда и знай! Но знай!
Дмитрию вспоминается Волчий лог: «Уж если в бой соваться, так наверняка надо, ты все изведай...»
Отче, помнишь, у Волчьего лога?
А как же!
Уж если в бой соваться, так наверняка?
Точно!
Так ведь это в бой...
А тут тебе не бой? Еще какой бой, почище, чем с поляками... Да и татарин, пожалуй, не сравнится!
Вот те раз! Говоришь гнездо, место, где душа отдыхает... И вдруг бой! Да еще страшней, чем с татарином. Ты что, отче, совсем напугать меня решил?
Монах смеется виновато:
Это уж, брат... Никуда не денешься... Семейная жизнь, она, знаешь...
Не знаю.
Ну, еще узнаешь...
* * *
Княжну Любовь привезли в Луцк 16 сентября 1356 года к вечеру.
Такой торжественности и блеска Дмитрий до сих пор еще не видывал. Московиты оказались важными и до черта богатыми (может, от богатства-то и важными), но князь Любарт в грязь лицом не ударил! Дмитрий думал, что, пожалуй, и сам Олгерд не смог бы встретить московское посольство более пышно, и тут явно просматривались советы Кориата, уж он-то знал московские порядки. И он присутствовал сам!
Дмитрий, между прочим, не надеялся, что отец удосужится приехать встречать его невесту. Ну, сделал дело хорошо, а дальше пусть другие заканчивают.
Так всегда поступал Кориат дипломат, Кориат, делавший только главное, привыкший, чтобы за ним подчищали. Но тут приехал!
Откуда было Мите знать, какой тут у Кориата интерес. Не было интереса. А Кориат был! Да еще какой Кориат! Любарт, все его приближенные, челядь, помнившая гибель Маши, налюбоваться не могли этим красавцем, нагрянувшим вдруг с Новогрудка с малой, но изящнейшей, отборной свитой, как всегда без жены.
Когда Любарт выехал ему навстречу, княгиня Авдотья закусила губу, так ее муж, князь, казалось бы, более владетельный, могучий и богатый, бледноват показался перед великолепным братом.
Кориат покорил своим блеском, красотой, остроумием всех луцких женщин, знатных и незнатных. Незнатные-то так вообще с ума сошли, хвастались наперебой друг перед другом, что «вот в прошлые его посещения!..» вот в те еще времена, когда нынешний жених, князь Дмитрий, только должен был появиться!.. У-ухх!!
Вот тогда-то, оказывается, чуть ли не каждая подходящая по возрасту луцкая дама была... того... т. е. знал ее князь... близко... ближе, чем выдумаете...
Ах, хорош был Кориат! Лучше всех! Ну а подоплеки никто не знал, деталей никто не замечал. И знать и замечать это было совсем никому не надо!
* * *
Процессия московитов приблизилась, Кориат, стал всматриваться нетерпеливо. Шесть лет прошло! Узнает ли? Та ли осталась деловуха... Это ведь ее покойный Семион (пошли, Господь, царство небесное!) так называл.
Он тронул шпорой своего Сивого, любимого (конь белый-белый, только грива и хвост чуть в рыжину, но это смотрится, как осевшая пыль), и тот идет чертом навстречу московским повозкам.
И вдруг оттуда, как удар, истошный почти крик:
Михаил!
Кориат дернул повод, и взвивился на дыбы Сивый. Но откуда этот крик? И какое-то время прекрасный конь под всадником пляшет на двух задних перед толпой встречающих.
Михаил!! крик повторяется, и Кориат уже видит и платочек ее, и испуганных мамок в окошке, и саму ее, всю в оранжевом и белом, тянущую руки, готовую выпасть из возка.
Конь опускается на четыре, медленным скоком подплывает к повозке, и Кориат слетает с седла.
Весь поезд, конечно, сразу останавливается.
Любарт, Авдотья, бояре, приглашенные все смотрят на это диво, как завороженные, да и сам жених вместе с дедом и монахом застыли остолбенело.
«Кто тут женится, черт возьми!» ругается про себя отец Ипат, зыркая украдкой на Дмитрия. Но тот совсем не думает обижаться или хотя бы удивляться отцову поведению, он смотрит в сторону кареты, приоткрыв рот, он хочет увидеть «это».
А «это», маленькое, оранжевое, с белыми рукавами и в белой замысловато повязанной на голове накидке, выпархивает из повозки и бросается к Кориату.
Кориат смотрит, вспоминает, сравнивает... Растерялся.
«Боже! Любаня! Повзрослела как... Шутка? Шесть лет! Выросла... Но несильно... Маленькая... Округлилась, девушка! Грудь вон какая! Высоко сидит и... полочкой, будет Митьке за что подер... Ох, прости, Господи! А лицо почти не изменилось, мордашка кругленькая, взгляд озабоченный, но... Грустный уж очень... Да он и тогда был не весел...
Господи! Любаня! и он, сам не понимая, что делает, становится, как тогда в Москве, перед ней на одно колено.
Любаня!!! и как только она видит это, слезы брызгают из ее глаз, она бросается к нему, и, если бы он не протянул к ней руки, бросилась бы к нему на шею: он-то совсем не изменился, только красивее стал! А как разодет! Она на миг запнулась, но он уже ловил ее руки, смотрел снизу вверх ласково, как тогда, давно, и... (ей-богу!) плакал. Две слезы скатились у него по щекам в усы, крупные, как ягоды, а она подскочила вплотную, отдала ему руки, выдохнула:
Михаил! Что ж ты так долго!.. и разрыдалась.
Из толпы, запрудившей площадь, те, кто мог увидеть, замерли, кто благоговейно, кто недоуменно.
Юли была рядом, она видела. И, может, только она все это поняла и оценила. «А, Кориат! Может хоть теперь до тебя дойдет, может теперь меня поймешь, коль вспомнишь!» И вздернув уздечку и вскинув руку, закричала звонко, голосом герольда:
Слава Москве! Привет гостям московским! Слава князю Дмитрию! Слава княжне московской!
Толпа взревела:
Слава!!!
Кориат пришел в себя. Только Люба не хотела ничего видеть, она как положила ладошки ему в руки, так и забыла их там, только смотрела и счастливо улыбалась.
Ах ты, лапа моя! Поросячий хвостик! Как же ты там жила без меня?
А ты?! Бросил меня!.. Как же можно?.. Так долго... Сколько я вытерпела...
Люба. Ты ведь взрослая теперь... Невеста! Ты не того?
Что?
Не стесняешься? Тут видишь, как тебя встречают? Целое дело!
Ну, дело, так дело. Это ведь ты встречаешь, да? Ну ты и командуй, а я все делать буду... Как ты скажешь!
Ах ты! Бедовуха-деловуха! он целует ей руки. Ну, пойдем, раз уж выскочила... Нельзя тебе было из кареты выскакивать, ну, это ничего! Вот так, нет, слева... Или справа?! Нет, тут ведь меч. Да что я, жених что ли! Пойдем! К жениху!..
Ну, пойдем. Люба смотрит только на него, и Кориату становится не по себе: «А ведь ей жених-то, видать, до лампады... Она к тебе рвалась...»
Люб... Ты на жениха-то не хочешь взглянуть?
Хочу. Где?
Вон, рядом с монахом, на вороном коне. Смотри, какой красавец!
Красавец, Люба оглядывается, равнодушно и ненадолго, и снова заглядывает Кориату в глаза так светло и радостно, что Кориат теряется.
Как на Москве? Передавал кто привет из старых моих знакомцев?
А как же! Все тебя помнят, все кланяться просили. Многие подарки прислали... Мама Шура пуще всех наказывала приветы...
«Что-то не заметил я тогда в ней ко мне интереса... Спесивилась, важничала... Или прохлопал я? Такая бабища...»
Дядя твой, Василий Василич?
Да его ведь нет на Москве!
Босоволков Алексей Петрович?
Ой, Михаил! Да вы тут не знаете ничего?!
А что такое?
Да его ж убили зимой!
Да ну-у!!
Ну! А все подумали, что это дядя Василий... Ну, тот и сбежал в Рязань со всей челядью от греха.
Во дела!
* * *
«Славна Москва дружными боярами, а и там черт-те что творится! Алексей Петрович! Заносчив был, конечно, не тем будь помянут... Но убить! Не за заносчивость же... А кто? Да кроме Вельяминовых и некому...» Кориат перебирал удивительные новости, а сам чувствовал, что трусит, хочет отвлечься от Любани, потому что она испугала его. И своим отношением, и его собственным откликом в нем все вспыхнуло. Вспоминалась Москва, прежние любовь и жалость к ребенку, но и новое что-то полезло, не отеческое: оглянул и заметил и грудь полочкой, и крепкий стан, и бедра мощные, широкие, ясно угадывающиеся даже под широким сарафаном». А она? Она тебя только знает, тебя любит! Эх, если б жених не сын!.. Ах, Господи, Господи, прости кобеля старого! Видно, до смерти не исправлюсь! Девочка ведь еще... А уж и не девочка! Держится свободно. Интересно, кто ее учил манерам? Да ведь сколько времени прошло... И как мне ее внимание с себя на Митю передвинуть? Вот как она тебя всколыхнула! Ты уж как будто ей счастья больше хочешь, чем Мите... Да нет, конечно, Митя есть Митя, но и ей бы...»
Митя идет навстречу будущей жене без всяких дум. Просто смотрит и видит. «Невысокая... некрасивая... не страшная, но и не красивая. Смотрит спокойно, вроде и в глаза, а вроде и мимо!..»
Митя вспоминает о силе своих глаз, пытается пустить их в ход, но не получается, он не может «поймать» ее взгляд, и ему становится досадно. Только дед, монах и дед Иван могли отвести взгляд, если Митя «ловил» его, больше никто. И вдруг эта девочка. «Значит, сильная... Или у них там, на Москве, не так все, люди другие? И уха у них не та, и жизнь непонятная, и глаз вот моих не слушается... Чудно...»
Их останавливают друг перед другом. Дмитрий смотрит ей в глаза, а она посмотрела, поклонилась:
Здравствуй, князь Дмитрий, потупилась. «Не реагирует!»
Здравствуй, княжна Любовь! как-то это очень уж официально, он смущается и вдруг добавляет, Люба... а она вскидывает глаза, и это уже не глаза, а глазищи ясные, большие, удивленные, и улыбнувшись несмело, снова их прячет.
Как доехала?
Спасибо, князь, хорошо. Легко.
Как тебе здесь понравилось?
Спасибо. Неплохо вроде. Да ведь мы еще не успели оглядеться... Дмитрий замечает, что с его стороны это только официальные вопросы, а у нее живая речь. Он хочет уйти от холодности и тупости официоза, а то еще подумает, что дурак:
Смотри. Теперь ведь тебе тут жить...
Она опять вскидывает свои глазищи и говорит так спокойно и так по-взрослому сожалеющее, что он навсегда запомнил эти немудрящие слова и признал ее житейское над собой превосходство:
Теперь смотри не смотри, а жить надо...
Не бойся, Любаня, это отец из-за плеча Дмитрия, что не понравится, мы поправим!
Все ведь не поправишь, она так ласково оглядывается на Кориата, что Дмитрий, наконец, с неприятным уколом в сознании замечает это, да и зачем поправлять? Привыкать надо... Привыкать будем...
Ишь ты какая! смеется Кориат, а может, все-таки поправишь?
Это как муж распорядится, она с хитринкой взглядывает на Дмитрия. «Ну, мудра! Неужели ей всего четырнадцать? Как же с ней разговаривать-то? Ведь я в домашних делах дурак дураком! А ночью? Митю даже в холодок кидает. Неужели она и ночью так со мной заговорит?»
Свадебные торжества начались наутро. Расплетание косы, венчанье, надевание кокошника... Из церкви молодые вышли на осеннее, но ласковое еще солнышко, такие красивые, так расписанные, сравнить не с чем!
Люба в белом, перечеркнутом цепочками рубинов, кокошнике, в ярко-оранжевом платье с белыми рукавами, вишневой душегрее (хоть и не холодно, да уж осень), Дмитрий в красном кафтане с золотыми застежками, опоясанный широким, изумительно красиво и богато изукрашенном поясе, темно-зеленые штаны, желтые сапоги с кистями, на каблуке, шапку, обложенную соболем, с соколиным пером на него надели на паперти.
И пошло! Пышные слова, пышные обряды. Величания, обсыпания, преподношения, подарки с претензией (кто кого перещеголяет) и без претензий, от души, здравицы и пожелания счастья... И все это вроде бы и шло обоим, но получалось Дмитрию, потому что за столом сидела только Литва.
От Москвы было трое бояр, привезших Любу, их не знал даже Кориат, да две пожилые мамки. Кориат посматривал на московитов, трогал ус: «Да, большая, видно, замятня на Москве, коль великокняжескую дочь так неловко спровадили... Если Вельяминовы разбежались, то Бесоволковы их мест еще, видно, не заняли. Да и займут ли? Тестя великокняжеского попробуй-ка передвинь! А остальные выжидают... Но чего? Если утишения смуты, то почему бы смуту в посольстве не переждать? Приехали бы, погуляли, вспомнили 49-й год... Нет, не приехали... Значит, отлучиться не хотят, прозевать чего-то боятся... Неужели думают князя свалить?! Но ведь он один у них остался. Нет! А вдруг?! Наследник малой останется, им как хочешь верти, кто в регенты выберется, тот и... Но там ведь митрополит... Да ну их к черту! Свадьба же! Веселись... И вон боярыня какая глазастая, сзади гора и за пазухой гора, как ты любишь... Ишь, зыркает!.. Ну, держись!»
Да, за столом сидела одна Литва, среди прочих Дмитриевы подручники, а среди них самый счастливый Алешка.
Про это даже монах еще не знал. Обычно все он знал про Митю, а вот этого не знал.
Когда объявили, что невеста князя едет, что свадьба назначена на 17 сентября и проч., Алешка пришел к Мите и сел перед ним молча, собранный, мрачный, одетый в лучшие свои одежды, при оружии, словом, как на самое большое торжество приготовился.
Дмитрий хлопал глазами: «Чертов татарин! Тогда бы уж и щит припер!»
Щита на Алешке не было, а вот малахай на шлеме был. «Шутка?! Шлем! А на шлеме малахай из чернобурки!»
Эй, брат, ты чего?! В бой собрался? Или к верхним людям?!
Поздравить пришел.
Ну, поздравляй...
Поздравляю, князь! Алешка встает, крестится неумело на икону, кланяется князю в пояс и вдруг падает на колени, склоняется и затихает.
Алешка! Ты чего?!
Алешка не двигается, склоненный перед повелителем. Впервые ощутил Дмитрий чувства восточного владыки. И поспешно, с гадливостью отбросил. Навсегда.
Да что ты?!
Князь! Теперь ты можешь. Сделай для самого верного раба твоего самое важное для него дело.
Б...дь! Раба! А ну встань! Дмитрий хватает его за шиворот и тянет вверх, Алешка, чтобы не задохнуться, тяжело поднимается.
Вот так... Раба... Ишь! Что за дело?! С ума спятил?! Говори!
Отдай мне Юли... У Дмитрия мороз по коже: «Юли! Ведь я забыл о ней совсем! Как с ней-то? И этот... Чего он бормочет?!» Отдай! Я за тебя... Ну я не знаю, что сделаю! Я кожу с себя живьем дам содрать! Я пыль с твоих сапог целовать буду отдай!
Да как это отдай?! Как я тебе ее отдам?! Что она кафтан, кобыла...
Замуж! И Алешка опять валится в ноги, и Дмитрий видит, как плечи у него трясутся.
«Ну и дела!» Дмитрий вспоминает, как они скакали вслед Олгердову войску, как он (сопляк!) бухнул Алешке: «Хочешь подарю!» и как тот его урезонил и заставил задуматься, может, впервые задуматься, над красотой и человеческой любовью: разве когда олень летит через поляну, ты думаешь, сколько ему лет? Или сколько лет вон той березке?
Дмитрий, как бык, получивший в лоб кувалдой, мотает головой: «Уж от кого-кого, но от Алешки!
Алешка! Ты ведь сам, помнишь, что мне тогда сказал?
Когда?
Когда мы от Юли ускакали войско догонять?
Не помню... давится Алешка.
Я сказал тебе тогда: хочешь подарю! А ты мне, помнишь? Разве можно любовь по приказу? Помнишь?
Да помню!.. Еще как помню... Еще как... последнего слова князь не слышит, кажется «жалею».
Чего?
Помню! Помню, князь! А теперь вот все равно! Хоть как! Ну хоть как-нибудь! Это наговор! Колдовство! Или что?! Я не знаю. Я до стенки дошел! Или я ее поцелую хотя бы поцелую! или в болото!
Да ты что!
Вот так вот!
Алешка, ты ведь знаешь. Она моя. Она меня любит, она со мной спит (ты же сам нас укрывал, караулил), она от меня детей хочет. Она даже за тебя замуж пойдет, чтобы со мной не расставаться, она мне об этом уже намекала! Все из-за того, что меня любит!
Вот! Вот видишь! Сама намекала! вскидывается Алешка.
Да как же ты?! Ведь ты ей... Ну, я не знаю...
Ладно! Пусть! Тебе-то что?!
...твою мать! Дмитрий смотрит на самого давнего своего (сколько я с ним? Да с пеленок! Сколько он меня выручал? И от неминуемой смерти...) и самого верного, пожалуй, товарища...
«Неужели женщина так может под себя человека забрать? И что в ней?! Юли!! Дмитрий пытается вспомнить все самое плохое: Вздорная... Бесстыжая, не боится никого, а главное старая! Ей ведь тридцать скоро!»
Лень!..
А!! тот дергается, как от удара.
...ведь вот если, Дмитрий ищет слова поделикатней, ...вот пойдет она за тебя... Она ведь тебя нет... А?
Понимаю! в Алешкиных глазах такая тоска, что Дмитрий уже жалеет о спрошенном, но теперь уж...
И что убежит ко мне, если вдруг вздумаю кликнуть... А? Алешка сглатывает слюну и молчит.
И все равно?
Да, князь! Все равно! Я все это уже думал-передумал. Пять лет думал!
Пять?! С тех пор?! Дмитрий вскакивает. Ну, смотри!
Что?! Алешка тоже вскакивает, срывает с головы малахай, шлем.
Ей решать!
Конечно, ей! Но ты?!
Перед свадьбой!
А не передумаешь?
За три дня до свадьбы Дмитрий рассказал Юли. Он ожидал всего: отказа, истерики, упреков, даже согласия, ведь она намекала в шутку.
Но чтобы так спокойно! Юли усмехнулась задумчиво, проговорила:
Лучший выход. Я согласна, глянула косо и ушла.
«Выход? Какой выход? Для нее?» И сейчас, за свадебным столом, где самым счастливым восседал лучший следопыт воеводы Бобра, сын конюха Афанасия, раб Божий Алексей, Дмитрий крутил в голове и эти оставшиеся без ответа вопросы.
Тяжкие предсвадебные дни и часы, которые и более невинные и легкомысленные люди вспоминают неохотно, усугублялись думами о Юли. Он отобрал ее у отца, вздумав, что сделает счастливой. А теперь? И самое тяжкое она никак, ни словечком, ни взглядом, не упрекала его. Что-то делала, ходила, говорила, улыбалась... Насколько бы легче ему стало, если б она наорала на него, высказала все, что о нем думает... »А что она думает? А что ты о себе думаешь? Что подлец! Вот и она это думает... А не показывает... Э-эх!»
Он оглядывал эти невероятные, четыре уже года тянувшиеся отношения, пытался, но безуспешно, определить, как же он к ней относится, любит или так... (Давно уже было понятно, что не «так») и испытывал такое чувство, будто бросил на поле боя раненого друга. Хорошо еще, что он не все знал о том, как Юли вытаскивала его из лап смерти, никто ему не рассказал (тут монах постарался), а то неизвестно бы уж на что решился.
А свадьба шла своим чередом. От торжественных обрядов перебралась в пышное застолье, а затем в величайшую пьянку. В церемонии были предусмотрены маленькие перерывы для жениха и невесты, когда они, замученные этим бесконечным пиром, только пригублявшие рюмки и ничего не трогавшие за столом, голодные и страдающие от жажды, поднимались и уводились отдельно дружками и подружками освежиться, попить, может и перекусить, привести себя в порядок, чтобы через некоторое время вновь выплыть в пирующий зал величественными молчаливыми статуями, вызвать рев восторга, крик: «Горько!» и чинно поцеловавшись, воздвигнуться на свои места. Во время поцелуя Дмитрий жадно прислушивался к себе, ощущал ее сухие, робкие детские губы, вспоминал губы Юли и несколько успокаивался, укреплялся, ощущая в себе полуотеческое, а скорее братское (старшего брата!) чувство к этой девочке, которую следовало оберегать, никому не дать в обиду.
Наблюдая это безмерное пьянство, и Люба, и Дмитрий в нетерпении считали часы и минуты до прихода ночи. И нетерпение это усиливалось не столько от ожидания того таинственного и жутковато-интересного для Любы, а для Дмитрия сложного, деликатного, ну и тоже интересного, разумеется, сколько от огромной и все усиливающейся усталости, нервной и физической, происходившей не только от ощущения ответственности, а просто от присутствия этой пьяной оравы. Только тут Дмитрий понял и оценил присловье монаха, который часто повторял: «Сам пью, сам часто пьян бываю, но до чего ж я пьяных не люблю!»
В очередной перерыв рядом с Дмитрием неожиданно очутилась Юли. Его кольнуло в самое сердце. «Опять?»
Чем озабочен, князь? Али что не так? Дмитрий посмотрел совершенно убито:
Юли! Бросил я тебя... Предал...
Что ты! Что ты! Опомнись, Митя! Юли зашипела змеей, как только она одна умела оглушительно для Дмитрия, неслышно для других. Ты что?! Разве ты меня разлюбил?
Нет!
Ну и все! Для меня только это и есть, больше ничего! А как ты мог поступить лучше? Не жениться? Невозможно! Отцу вернуть? Я лучше удавлюсь! Как есть оставить княгиня все поймет, узнает (она умница!), разнесчастной станет и тебя таким сделает (она и теперь, может, догадается, да прошлые дела мало ли? Чепуха! Не западут в душу, простятся)! Так что лучше того, что ты придумал, ничего не придумаешь! Ох, Митя! Ты только люби меня! А уж я... Я сейчас счастлива! Я за тебя рада! Хорошая жена тебе досталась, умненькая. Легко тебе будет! И я не забыта куда же лучше?! Ты только помни меня... Тсс! и исчезает.
«И всегда ведь она так! Как ангел-хранитель! Или дьявол?.. Вот, значит, что она имела в виду, говоря про выход... О, Господи!»
Большущий камень свалился с души у жениха. Крепко повеселевшим вышел он к гостям и, когда закричали: «Горько!» уже не чинно, а свободно, ласково обнял невесту и поцеловал по-настоящему, длинно, поиграв губами, так, что после поцелуя увидел удивленные глазищи.
Люба очень почувствовала перемену и заволновалась. После этого поцелуя она совсем близко ощутила надвигающуюся ночь, а ночью...
«Почему он не разговаривает со мной? Глупый, что ли? О чем мы с ним говорить-то будем, когда вдвоем останемся?» Она то и дело возвращается к этой мысли, слушая болтовню своих наперсниц с местными приставленными к ней девушками. Они уже подружились и весело перемывали косточки всем, сидящим за столами.
Люба прислушивалась внимательно, здесь она без лишних вопросов могла узнать, кто есть кто, как кого зовут, титулы и звания, родство, симпатии и проч., и проч., то есть это была возможность (да еще какая!) без лишнего шума и хлопот воткнуться в эту совершенно пока незнакомую жизнь, усвоить кое-что в ее взаимосвязях и понять, как с кем держаться. Надо было только слушать и запоминать, запоминать! А уж память ее не подведет!
Люба, конечно, не могла четко определить свою задачу, она просто чувствовала, что это необходимо, что это пригодится, и, прислушиваясь, направляла осторожно разговор в нужную ей сторону короткими вопросами: а это кто? А это к чему? А кто у князя этим занимается? А почему то?
Даже чуть подвыпив, любой человек открывается (один на мизинец, другой на ладонь, а третий сразу совсем), и сейчас, вслушиваясь в этот ну уж совершенно пьяный разговор, повально пьяный, потому что даже самые молоденькие подружки невесты напригубливались к вечеру до блеска глаз, а треть гостей «мужескаго полу» валялась под столом, Люба столько узнала, что у нее голова горела и, казалось, хотела расколоться от обилия информации, совсем для нее не благоприятной.
Оказывается, князь Дмитрий, любимый сын Михаила, вовсе как бы и не князь. Оказывается, он незаконный, или почти незаконный! Почему ей это не сказали в Москве?! Хотя... Что бы это изменило? Раз уж решили отдать?.. Но почему Михаил сам не сказал?! Боялся? Таил? Хотя он тогда что-то объяснял, она не помнит маленькая была... Значит, и она, как была падчерицей в Москве, так и здесь падчерицей останется? А она-то думала теперь хоть отдохнуть от косых взглядов, наглости холуев, думала Михаил, любовь ее и надежда, устроит ее вольно, легко, княгиней Новогрудской. А ее привезли на Волынь, и даже не в столицу, а в какой-то Луцк... И еще дальше повезут в какую-то Бобровку... Что это? Село? Деревня? Хутор? Или заимка в лесу? Чья она, эта Бобровка? Раз на Волыни, значит, Любартова? Но при чем здесь Кориат с сыном? Если по матери только? Да, ведь это владения Бобра, Митиного деда по матери, умершей давно...
А вы мать князя Дмитрия знали? обращается Люба к подружкам.
Ой, княгиня, что ты! Мы же молодые еще по сравнению с князем, ему уж восемнадцать, а ведь его мать родами умерла.
Как родами?!
Ну, князя Дмитрия родила и умерла. А ты разве не знала? Ой! Это такая история! О ней тут говорить запрещено. Отец ее, Бобер-воевода, видишь, какой он седой! А ведь не старый еще мужчина, а какой представительный! И в силе еще! Так вот он, когда Маша умерла, дочь то есть, он за две ночи так поседел, совсем белый стал, как лунь, и когда похоронили ее, говорить об том запретил! Сказал, услышу убью! Одного холопа так однажды саблей отделал...
Порубил?! в ужасе охает Люба.
... Да нет, в ножнах, как палкой, ну когда тот чего-то рассказывал, а он услыхал...
Да о чем же об этом? О похоронах, что ли? Или о родах?
Да что ты, княгиня! О каких похоронах? Тут история такая страшная, такая красивая, такая ужасная! В наших краях все ее знают! Только передают вот так. Девушка прикрывает рот ладошкой и взглядывает через плечо Любы на жениха, который, повернулся к своим дружкам и слушает, как монах философствует о браке и семейной жизни.
Люба наклоняется к девушке:
Тебя как зовут?
Любой, как и тебя.
А кем ты тут?
Да я дочь Бобровой экономки, Варвары.
А отец твой?
В походе погиб, давно. Храбрец был, сотник.
А ты храбрая?
Храбрая! А что?
А не боишься, что Бобер-воевода тебе голову скрутит, коль все мне расскажешь?
Да не скрутит... Уж сколько лет прошло... Хотя не любит! Только ведь и он понимает: людскую молву глушить, что воду руками разводить.
Ну, рассказывай.
А ты меня потом не того?..
Э-э! А говоришь храбрая. Не бойся! Не княжеское это дело, на слуг клепать. Но мне все тут узнать надо, мне тут жить. А кто мне поможет, тот и... Люба округляет глаза.
Та Люба мгновенно понимает, хватает ее за руку.
Ну, слушай! и переходит на шепот: Было это давно... Вот считай... 19 лет назад. Приехал отец жениха твоего, князь Кориат, вон он сидит за дружкой, ну вон, самый красивый за столом...
Самый?
Ой, княгиня, самый! У нас все девчонки от него без ума! Как на какую глянет, у той дрожь в коленках!
А на тебя глядел? в груди у Любы вскипает фонтанчик ревности.
Глядел! Он на всех девушек глядит! ( «А я, дура, думала только на меня», окончательно злится Люба). Ласковый такой! Ой! Нет! Я бы тоже! И не задумалась даже!
А что?
Ну что, что... Приехал он тогда в гости к брату. Ну, к Любарту то есть, вон он левее, важный. Могучий князь, богатый... И мужчина видный! А все с Кориатом не сравнить! Ну во-от... Да! А ведь тогда ему и лет-то сколько было?! Лет тридцать, а то и поменьше самый цвет! А у Любарта дочка Боброва как раз гостила, Маша. Красавица, говорят, была писаная! Ну, Кориат ее и увидел! А она-его!
И пока новая храбрая подружка излагала историю Дмитриева происхождения, Люба осознавала, свыкалась с осознанием того, как жестоко обошелся с ней, даже, наверное, сам не понимая того, Кориат, куда она попала и как ей теперь быть. И любовь ее к Михаилу таяла и испарялась. Тревога перед неведомым будущим быстро и ощутимо перерастала в отчаяние, а откуда-то из неведомых закоулков сознания выползала и ненависть... Ненависть к кому? Да ко всем здесь сидящим. И к жениху тоже. А в первую очередь к Кориату. «Ладно! Я вам еще покажу! Я вам устрою!» Чего покажет и чего устроит, она не знала, она собиралась придумать все это потом, а пока... »Вот только дайте оглядеться да окопаться, как дядя Семион говорил... А как окопаться? Надо друзей себе здесь заводить. Московские не помогут, они тут, как и я... А вот если эта Люба, да еще кто-то, да еще...»
А Люба увлеклась рассказом, тараторила, частила так, что княгиня некоторые места не понимала даже, тем более что акцент в языке здесь сильно отличался от московского, слова звучали непривычно. И когда она дошла до того места, где Дмитрия хотели зарезать, и что случилось потом, Любу как с другого края стукнули: «Да ведь он такой же, как и я! Даже несчастней! Я-то хоть официальная княжна, а он?..»
Она по-новому взглянула на Дмитрия. «Не Михаил, конечно, но не плох. И вид не глупый совсем, и держится красиво, просто, не то, что эти петухи за столом. И чем он виноват, что я на него так?..»
И оттого, что только что думала о нем с ненавистью совершенно незаслуженно, что обидела более несчастного, чем она сама (а куда уж несчастней!), волна жалости захлестнула ее, почти до слез. То есть тут-то она Митю и полюбила. Пожалела! А для русской женщины это ведь одно!
Наконец зашумели к последней чаре. Люба не поняла (кричали по-литовски), а Дмитрий заволновался, начал глотать воздух. Монах, каким-то образом очутившийся рядом, на месте Гаврюхи, главного дружки, дернул Дмитрия за рукав:
Теперь слушай сюда, жених. Не мне тебя учить, что в брачную ночь делать... Но все-таки послушай. Смотри, не напугай девочку, а то на всю жизнь себе все ночное удовольствие испортишь.
Ну что ты, отче, разве я не понимаю. Дмитрий смотрит как-то даже вроде и свысока, и монах понимает, что у него все обдумано.
Ладно. Вижу понимаешь.
Ну а чего тогда лезешь?
Да ведь я все стараюсь как лучше. Теперь дело слушай! Умолкни! Тут ты обязан выслушать!
Ну, говори.
Ты как себя чувствуешь? Устал?
Ох, устал, отче! Сил нет!
Во-о-о... А невеста, думаешь, не устала? Небось, еще больше.
Так что?
А то! У вас брачная ночь впереди! Как же вы будете? Дмитрий пожимает плечами:
Как все. Что же делать...
Вот и слушай старших, упрямая голова. Вот тебе два шарика, держи, не потеряй! монах перекладывает из руки в руку Мите коричневые горошины, как останетесь вдвоем, я еще зайду, занесу кувшинчик и две чары. Есть-то хочешь, поди?
Хочу.
Тогда и поесть принесу. Так вот, ты из кувшинчика налей по полчары, только не больше смотри... Смотри!
Смотрю. Дмитрий улыбается.
Ты не смейся! Смешливый... Шарик себе в чару, шарик ей, подожди, пока разойдется...
Долго ждать?
Пока разденешься.
Дмитрий дергает плечами, серьезнеет.
Ну?
Ну а потом выпейте. Только чтоб все до дна, проследи. Это не вино, это вкусно, без вреда. Понял? Но чтобы она выпила.
Ну?
Ну а потом развлекай невесту веселым разговором.
А дальше что?
А дальше, когда проснетесь...
А до «проснетесь»?
Это ты не беспокойся! А вот когда проснетесь, тогда опять из кувшинчика выпей-ка по полчары. Чем раньше, тем лучше. Понял?
Ну и что?
Ну вот тогда невесту и соблазняй по всем правилам, как умеешь.
Ну а до того, как уснуть, нельзя, что ли?
Да можно! Соблазняй! И проворчал себе под нос: Если успеешь...
Что?!
Ничего! Все запомнил?
Запомнил.
Сделаешь?
А почему именно так?
Чтоб хорошо стало. Усталость снимешь. Свежий, бодрый будешь. Настроение веселое. И у нее тоже! Понимаешь?
Посмотрим.
Комната была небольшая, почти половину ее занимала кровать с толстенной, в аршин, периной, огромными пуховыми подушками, разукрытая чем-то белым, кружевным, воздушным. Рядом с изголовьем у окна стоял небольшой стол с двумя табуретами, у другой стены сундук, широкий и длинный, накрытый красиво вышитой холстиной. В ногах кровати, у двери на низенькой скамеечке стояли два ведра воды, перед ними на полу большая дубовая шайка, над ними на стене висели два огромных пушистых рушника, мягких, белых, вышитых по краю затейливым узором с петухами.
На столе в вазе стоял большой букет васильков. Рядом два блюда с огромными сливами, одно с черными, другое со светлыми.
Ввели молодых отец Ипат и московская мамка Настя. Поклонились, перекрестили, сказали:
Покойной ночи! Совет да любовь! и удалились. Монах, правда, перед тем, как выйти, значительно поднял палец: еще не все, мол.
Дмитрий длинно выдохнул, словно у него сто пудов упало с плеч, подвел невесту к сундуку, там удобней показалось, чем на табуретах, и пониже, и места больше, усадил, осторожно снял с нее огромный, тяжелый, роскошнейший кокошник и швырнул в сторону. Тот грохнул, повалившись за торец сундука. Девочка вздрогнула. Дмитрий улыбнулся:
Устала, Люба?
Она несколько раз часто мелко кивнула.
Ну ничего... Сейчас отдохнешь... Отдохнем. Я тоже устал... Как пес на охоте.
Она смотрела на него вопросительно-удивленно: разве в первую ночь отдыхают? Разве это можно? Разве не сейчас должно произойти самое главное, жуткое? И какой тут отдых?
Дмитрий блаженно откинулся спиной на стену, расстегнул крючки на вороте кафтана, помотал головой, расстегнул свой роскошный пояс и отправил его вслед за кокошником. Люба глядела на него, напрягшись, неподвижно, а он стащил сапоги, сбросил кафтан и развалился томно. И взглянул на нее...
Она как замерла, полуповернувшись и чуть откинувшись назад, так и смотрела на него, как зачарованная, а он было подумал даже, что стали действовать его глаза, но увидел ее взгляд, далекий-далекий, и выпрямился:
Люба! Что ты?
Что, князь?
О чем задумалась? Москву вспомнила?
Нет...
Разбирай-ка постель, да ложись. Замаялась ведь...
Она поднялась, в глазах ее оставался изумленный вопрос, и начала снимать с кровати покрывала, аккуратно свертывать их и класть на сундук рядом с Дмитрием.
В дверь тихо постучали. Люба вздрогнула и выпрямилась.
Не бойся, это отец Ипат. Он открыл дверь.
Отец Ипат, сам огромный, вперся с огромным подносом, и в комнате стало тесно. На подносе стояли две чары, кувшинчик, две миски, из которых так вкусно пахло, что у Дмитрия челюсть свело, отдельно горкой лежал хлеб, отдельно большущие желтые груши.
Отведайте, ребятки, сначала! Вкусно! и исчез.
Попробуем? Дмитрий мгновенно сбросил с себя штаны, носки, рубаху, нательную рубаху, оставшись в одних коротких нательных тонких штанах, прыгнул на табурет, оглянулся на Любу и улыбнулся.
Она не успела испугаться, не испугалась, он делал все это как-то не страшно... Люба улыбнулась, стесняясь, но куда деваться сняла душегрею, сарафан, кофту... Присела на свободный табурет, потупилась. На ней осталась одна длинная рубаха.
Дмитрий показывает беззаботность. Сначала он выполняет наказ монаха: поит снадобьем невесту, пьет сам. Потом они едят из плошек. Потом он видит, как Люба прямо у него на глазах, за столом начинает клевать носом, и чувствует, что и у самого глаза закрываются, непреодолимо хочется спать.
Ой, князь, что со мной? Люба пытается подняться и не может, помоги...
Чувствуя великую тяжесть во всем теле, Дмитрий кое-как поднимается, обнимает ее за талию, почти несет к кровати, ощущает ее упругое тело, отпускает на кровать. Люба снопом валится на постель, вздыхает со стоном.
Дмитрий в растерянности начинает подвигать ее к стенке, но она неподвижна и тяжела, приходится подхватить крепче, он прижимает ее к себе, снова ощущает ее крепость, загорается... Но она уже засыпает, бормоча:
Погоди, погоди, дай подремать чуть, не могу...
Он еще успевает восхититься крепостью ее груди, но и сам проваливается в сон, с сожалением подумав:
«Чертов монах! Не дал до собственной жены добраться!»
Дмитрий выныривает из сна, все помня и чувствуя, будто забылся на секунду, но оглянувшись, видит, что свечи почти догорели. Значит, прошло около трех часов.
Он смотрит на Любу она спит, ткнувшись носом в подушку, губы плотно сжаты.
Спящим взрослый человек выглядит неприятно. Только спящий ребенок красив, даже если это некрасивый ребенок. Люба смотрится еще ребенком, и нежность (не любовь, какой он себе ее рисовал, а непонятная, незнакомая нежность) западает Дмитрию в душу и остается, запоминается именно с этого момента. Он поймет ее лишь когда у него родится первенец, это нежность к детям, это отеческая, родительская любовь, а сейчас он лишь радостно удивляется что это?
Любаня!
Ее ресницы вздрагивают, и он видит сразу осмысленный, настороженный взгляд.
«Не спала, что ли? Ожидала?»
Ты давно проснулась?
Ты разбудил...
А я думал...
Что?
Они смотрят друг на друга, ощущают близость, смущаются, отводят глаза. И тут Дмтрий вспоминает:
Ну, раз проснулась... Он приподнимается на локте и видит, как в ее глазах зарождается и растет ужас. Тогда он поспешно спрыгивает на пол и хватает кувшинчик. Разливает питье, отмеривая внимательно, точно, как наказывал отец Ипат:
На-ко вот, выпей, только все до дна. Она смотрит опасливо.
Пей, не бойся, знающие люди наказали.
Она послушно выпивает. Дмитрий наливает себе, выпивает и... дальше не знает, что делать.
А она сидит, прислонившись к стене, смотрит из-под полуприкрытых век... Но как?! В глазах у нее уже будто прыгает усмешка! Или ему кажется?! «А вот мы проверим!»
Ну как, Любаня?
Да ничего... А ты как? Или боишься?
Кого?!
Меня...
«Ну и ну! Дмитрий еле сдерживает изумленный смех. Вот как Ипатово зелье меняет!»
Я испугать тебя боюсь. Хочу, чтоб ты меня не боялась, а любила. Как отца, князя Кориата...
Кориата?! глаза у Любы вспыхивают и потухают.
Ну, Михаила...
Михаила... Лицо ее становится серьезным, она смотрит сквозь Митю, далеко, думая о своем, и глаза у нее делаются печальными, как у богоматери, чудно выписанной в луцкой церкви безвестным мастером-богомазом. Потом, через долгий промежуток, перестают смотреть сквозь, упираются в Митины страшные глаза, вспыхивают искорками:
Не бойся... За такие слова... Я сильно тебя буду любить! Таких слов мне никто... Даже Михаил... Она вдруг придвигается к нему, обнимает и целует спокойным детским поцелуем. Дмитрий ошарашен ее словами, но момента не упускает: сам целует ее, сжимает руками, не отпускает, притягивает к себе сильнее, сильнее, чувствует, как она вся напряглась, вспоминает, как ощупывал ее перед провалом сна, загорается... Люба упирается, сопротивляется, но когда он ослабляет объятия, не вырывается, не отшатывается, а остается, как была. Тогда он снова прижимает ее к себе, и она снова напрягается и начинает сопротивляться, но когда он опять отпускает, она опять не уходит... Эта игра быстро увлекает Любаню. Он хладнокровно следит за ней и понимает, что самое трудное позади, теперь не испугается, теперь ей только интересно, теперь ей «хочется». Несколько раз он, будто случайно, касается ее грудей. Груди крепкие и большие. «Черт возьми! Больше, чем у Юли! Вот так девочка!» Он несколько раз целует ее крепко, жадно. Губы ее становятся сухими и горячими, щеки горят, а в дыхании появляется дрожь. Тогда Дмитрий нашел и сжал рукой грудь, она еле слышно вскрикнула:
А!
Что?
Зачем так?
А разве плохо?
Нне-е-ет...
Тогда он опустил руку ниже и погладил ей живот. Тут она уже промолчала.
В общем, когда Дмитрий, не спеша и не мешкая, добрался до главного предмета вожделений, Любаня была уже так горяча и так дышала, что он совсем перестал бояться. Она ждала когда... А он все гладил и целовал ее, уже прислонив свое оружие к главным воротам. И тогда она все-таки спросила:
Митя, а это больно?
Дмитрий задавил улыбку ну откуда он-то мог знать!
Да нет, маленькая, если очень хочешь, то совсем нет.
Тогда давай скорей.
Дмитрий закрыл ей губы поцелуем и резко, сильно надавил. И (сам не ожидал!) довольно легко вошел.
Мммы-х! Люба вырвала губы, дернулась. Больно! А говорил...
Да все! Все! Дальше не больно! Дмитрий сжал и придавил ее своей тяжестью. Все уже позади!
Она молчит, тяжело дышит. Дмитрий подождал немного, пока пройдет первый шок, и начал тихонько двигаться, а она (видно, мамки научили!) стала осторожно помогать ему.
Больше всего Митю влекли в ней груди, большие и крепкие (у него в голове почему-то вертелось: как кирпичи!), и когда главное было преодолено, он переключил все внимание на них. Что и не замедлило сказаться.
Что это? недовольно спросила Люба.
Что?
Потекло что-то...
Это так... Так все кончается... Понимаешь?
Что, уже все?!
Все...
Люба была явно разочарована:
А дальше что? Спать?
Ну что ты! Сейчас все снова! Поди вон только обмойся, и...
Да?! А я уж подумала что ж это... Ну, коли так...
Наутро Кориат, опохмелившись с большого бодуна и нырнув в холоднющий уже пруд, почувствовал себя заново родившимся. Он победителем уселся за столом и весело оглянулся вокруг: с кем коротать время до выхода молодых?
Вчера вечером он заманил-таки ту глазастую, грудь полочкой, боярыню в укромный уголок. Муж ее так быстро нажрался и съехал под скамью, что Кориат не успел с ним не только подружиться, что всегда делал прежде, чем соблазнить жену, но даже познакомиться. Когда он вытащил дебелую красавицу в хоровод и спросил ее на ушко: где муж? она горестно кивнула в сторону стола: «Вон, под скамьей», и горько расплакалась у него на плече. Пока он успокаивал ее, они подружились настолько, что прижались друг к другу в хороводе и до самой ночи играли в переглядушки и ловили руки друг друга под столом, и потом... »Эх, хорошо все-таки на чужой свадьбе гулять!»
Дело в том, что и потом, когда боярыня, огрузневшая и обмякшая, сразу после любви мирно уснула, Кориат снова побрел... Вдоль по бестолковой... И набрел еще на одну, гораздо моложе и шустрей...
И теперь он чувствовал себя не совсем уютно, потому что сейчас к столу должны были выйти и боярыня, и та молодайка, не то сотникова, не то тиунова... Ну, в общем, чья-то жена, востроглазая, красивая и такая шустрая, что Кориату делалось жутковато и несколько не по себе, когда он вспоминал этот свой с ней последний (пока!) подвиг.
Однако в мозгу стучало и другое: «Это же все твои личные, обычные, жеребячьи дела. А ведь у сына твоего любимого! свадьба! О ней бы тебе думать, о результатах ее, о дальнейшем устройстве и сына, и его семьи».
Но нетрезвые уже думы (да что там уже! И еще тоже!) не хотели переключиться на серьезное, вились вокруг вчерашних приключений... Дело в том, что сразу двух за одну ночь он еще не соблазнял. Потому и сел за стол петухом и смотрел вокруг себя этаким чертом: «Ух! Годков уж к полусотне, а могу! Есть еще силенки!..»
«Да, на чужой хорошо...» он вспоминает свою свадьбу. Вторую. С «длинношеей». Тогда у него Маша день и ночь перед глазами стояла, тогда он вообще никого видеть не мог.
«Да какого черта! Опять сейчас напьюсь... А ведь я отец нельзя. И к тому же, ну что Маша? Она мне вон какого сына подарила! А я ей вон какую невестку. Эх, Маша! Ты бы такой невестке порадовалась. Вся в тебя умничка, добрая, небалованная...»
Но и другое стукнуло: «А вдруг не обрадовалась бы? Девятнадцать лет прошло! И знал ты ее всего неделю... Откуда тебе знать, что бы ей понравилось?»
И настроение поплыло вниз, и он отбросил сразу все серьезные рассуждения, как Кориат только умел их отбрасывать, и переключился на происходящее.
А происходящее двигалось неспешно своим чередом. Боярыня уже чинно сидела недалеко, наискосок, рядом с усиленно что-то пытающимся сообразить мужем, смотрела обиженно перед собой. Второй, молодой (как хоть ее звали-то?!) пока не было.
Разговор за столом тек вяло с похмелья все, да и молодых следовало дождаться. Но молодых до полудня даже по обычаю не полагалось, так что еще часа полтора-два приходилось коротать. К тому времени стол должен быть налажен, этим занимался тамада (тогда, и у литвин он назывался, конечно, не так, но мы не знаем как), а он за ночь, не без помощи Кориата, полностью вышел из строя. Это с ним, оказывается, Кориат охмурял двух молодаек сразу и выбрав себе лучшую, отвалил, а тамаду, веселейшего, остроумнейшего тиуна Любартова Пашу, бросил на вторую, которая за ночь так измочалила и его, и себя, что поднять их, даже пинками мужа этой красавицы, было пока совершенно никак! Кориат даже позавидовал: надо было с этой оставаться! а потом махнул рукой: всех не перее...!
Он все чаще поглядывал на боярыню, разгораясь, но все-таки застили заботы: ведь не простая это свадьба, не друга, не кума, где можно покотовать, да свалить. Ты тут отец, ты тут свекор, ты тут вообще лицо важнейшее, с морем обязанностей, такой персоне до кобеляжа ли?!
«Ради сына любимого не хочешь остепениться!.. А Любаня? Ведь это твоя находка, любовь твоя! Что ж ты, старый козел, о ней забыл совсем! Ведь это два самых дорогих тебе человека! Подумал? А тут и думать нечего! Конечно, самых! Самых-самых! Так что же ты о них не думаешь? А только о бл...х. Да-а-а... Но что о них думать? Что тут надумаешь? Думай, не думай все само собой определяется. Дедово наследство нельзя упускать? Нельзя! Значит, пусть тут пока... Да и Дмитрий себя тут хозяином чувствует, Новогрудок ему чужой. А уж мою долю я всю ему, это он знает. А пока... Вот Любаня поймет ли? Надо самому ей объяснить тогда поймет. Обещал ведь в самостоятельные княгини, а тут...
И тут вышли молодые. Поднялся гвалт. По столам понесли кувшины и новую перемену блюд. Молодые прошли и сели на свои места. Отца Ипата не было, он тоже закувыркался где-то с проповедью любви пьяной грешнице, и Кориат оказался рядом с сыном. Он украдкой, незаметно, внимательно рассматривал детей, особенно Любаню: как она теперь, превратившись в женщину, жену, княгиню?
Дмитрий степенно, по-хозяйски вел и усаживал жену, поддержал под локоть, пошептал чего-то на ухо. Люба в новом, легком кокошнике, свободном зеленом платье, оглянулась весело, равнодушно скользнула взглядом по Кориату, как не узнала, и тоже пошептала что-то с улыбкой на ухо Дмитрию. Доверительно так, по-свойски...
Кориат вскипел: «Ишь ты, деловуха! Не узнала! Я тебе что?! Не отец?!» Он даже не мог себе объяснить, что это, почему он взбесился. Наверное, привык уже, что она отличала, любила... А уж не заметить! Да, пожалуй, это была ревность.
«Шепчутся... Как голубки. Значит, за ночь не только познакомились, но и подружиться успели. Что там вчера отец Ипат (кстати, куда он запропастился?) говорил: я их в момент подружу! Как он смог так их подружить, жирная морда! Сами-то они никогда бы так быстро...» Кориат упорно ловит Любанин взгляд и не может поймать, она скользит глазами равнодушно и что-то тихо говорит, говорит, говорит Дмитрию.
«Чертов монах! Уже свое государство! Сами! На отца уже ноль внимания! Ах ты, Люба-Любаня, сиротка несчастная... Как кричала: Михаил! Михаил! А теперь нос воротит...»
И тут, наконец, здравый смысл вместе с глотком холодного кислющего кваса возвращается к нему.
Эмоции вместе с хмельным расслабленным настроением, с обиженной физиономией покоренной вчера боярыни, с наглыми намеками появившейся-таки (как же все-таки ее зовут?) молодайки, отъехали, отскочили, потухли. Князь сидел во главе стола, подперев щеку кулаком, и вид его был так торжественно задумчив, что в зале даже тише стало, боялись помешать княжьей думе.
«Чего беспокоишься? Тебе радоваться надо, а ты бесишься, ревнуешь. Как сопляк несмышленый. Как уж они смогли, но подружились, и слава тебе, Господи! Ведь это ж дети твои! О чем они? Неужели о делах уже? Похоже. Спрашивает, спрашивает, а он отвечает, хмурится, думает... Не детские, видно, вопросы... Да-а-а... Дети. Умные и серьезные. А что ты им, умным и серьезным, от себя можешь предложить? Обещания? Все давно привыкли к тому, что Кориат обещает. То от себя, то от Олгерда. Но все привыкли и к тому, что обещаниям этим цена тьфу! Да он и сам об этом знает... Однако поговорить надо... А то уходят из рук, явно уходят...»
Он наклоняется к сыну:
Ну, чего шепчетесь, от отца таитесь? Дмитрий взглядывает на него удивленно:
Да ничего особенного... А что на весь дом кричать?
Ну, не кричать... Но хоть мне скажите, о чем вы таком важном, очень уж серьезно глядите, за столом так не стоит... и видит прямо на него уставленные, не ожидающие и не ласковые, как прежде, а изучающие, с вопросом, глаза Любы. Она и говорит:
Дмитрий мне объясняет, как жить будем. Я ведь думала, что мы с тобой... У тебя... она запинается, а оказывается, нам к деду его придется ехать?
Кориат мнется смущенно:
Понимаешь, Люба... Дед его силен и богат... А Дмитрий его единственный наследник... Такое наследство терять жалко. Да просто глупо. А у меня в Новогрудке наследников уже поднабралось, знаешь... Конечно, после моей смерти Дмитрий получает все, он мой прямой, я в завещании все опишу... А пока... Ты не подумай, Любаня, что отказываюсь! Хотите поедем! Я там все для вас устрою достойно! Только ты его спроси, захочет ли? Он ведь у деда вырос, привык... И столицы моей не любит почему-то, с детства.
Полюбишь тут, усмехается Дмитрий, когда на тебя из-за каждого угла с ножами лезут.
Ну уж... Когда это было, а все помнишь.
Да нет, это я так, к слову. А в Новогрудок я, конечно, не поеду. Кто я там? У тебя там семья, хозяйка (Дмитрий подчеркнул голосом), дети, челядь... Все для тебя, для семьи твоей обустроено... А мы как там? Куда? У деда я хозяин, а у тебя...
У меня тебе бы тоже стоило хозяином пожить. Чтобы люди к тебе попривыкли, узнали. Чтоб потом в случае чего не как снег на голову... Со своим уставом в чужой монастырь.
Вот-вот, в чужой...
Кориат понял, что сплоховал немного, но теперь уже делать нечего:
Но когда-то же надо приобщаться!
Успею еще... Ты ведь не старик.
Да мало ли что случиться может!
Ну, это все в Его руках, поднимает глаза Дмитрий, но если непредвиденное что, тогда и действовать по обстоятельствам придется, а пока (он что-то вспомнил, хохотнул)... Как отец Ипат сказал, мы люди простые, деревенские, нам в княжьи премудрости не стоит лезть... Поживем у деда, обустроимся, к семейной жизни попривыкнем... Да, Любань?
Да, Митя.
Вот. А там видно будет. Дмитрий берет кувшин и наливает отцу полную чару, давая понять, что разговор окончен.
Кориат понимает, и у него гора с плеч все серьезные проблемы решены.
Ну, нет так нет, он отпивает порядочно из кружки, смотрит на боярыню, которая сразу надменно отворачивается и начинает поправлять что-то у себя на платье. Разухабистое, озорное настроение возвращается к нему. Но в деревне сидеть я тебе долго не дам все равно. Через месяц у меня посольство в Орден. Поедешь со мной. Пора тебе княжьими делами заниматься, а не только по лесу шастать, да мечом махать. Пора узнавать врагов и друзей, чем они дышат, как живут.
Я готов, просто откликается Дмитрий.
Вот и хорошо, усмехается Кориат и, приподняв чару, чуть повышает голос. Эй, боярыня Анна, что ж ты меня с мужем все никак не познакомишь? Где он? Красавица вспыхивает, молча показывает на сидящего рядом высокого, красивого, богато разодетого парня. Тот смотрит перед собой слишком сосредоточенно, изредка крепко жмурит глаза, словно выдавливает из них что-то, и чуть встряхивает головой.
Кориат встает и идет к ним.
Через месяц? Люба трогает Дмитрия за локоть.
Раз говорит, значит, через месяц.
А я как же? Люба смотрит растерянно. Одна что ли останусь? в словах и голосе требование и упрек.
«Ого! Уже командовать собралась, что ли?» Дмитрий вспоминает недавнюю философскую беседу свою с отцом Ипатом.
Не одна. А хозяйкой в доме. Привыкай. Я ведь в себе не волен. То посольство, а то и война...
Но уж прямо после свадьбы... Люба опускает голову. Дмитрию становится ее жалко.
Не печалься, Любань, он накрывает ее пальцы своими, гладит их, может, месяц, а может, и три... Мало ли, что может... Но расставаться часто придется, это уж ты знай. И терпи, привыкай...
Она улыбается ему грустно, вроде и слезы блеснули. За столом кто-то увидел, умилился, закричал: «Горько!» Заставили целоваться.
Дмитрий смотрит на жену нежно. Там, в спальне, когда Любаня, несмотря на боль, добралась, наконец, до своего первого истинно женского наслаждения и сполна им насытилась, она долго лежала недвижно, глядя в никуда, прислушиваясь к себе, ловя собственные ощущения, и Дмитрий замолчал, замер, не мешал.
Наконец она заговорила:
И так вот каждую ночь можно? Да?
Что, понравилось?
Ох! Да! Только больно очень сначала.
Ну, боль пройдет, уже прошла... Ее больше не будет.
А тебе так же было?
Наверное, даже лучше...
Ну, лучше не бывает!
Дмитрий засмеялся, она ожила, повернулась к нему, заулыбалась, но вдруг вскочила на колени, схватила его за плечи, нагнулась, близко заглянула в глаза:
Ты! А ты! Откуда ты все знаешь, все так умеешь?! Ты что, давно уже этим с кем-то занимаешься, да?
Дмитрий растерялся, забегал глазами, потом засмеялся:
Люба! Ты что! Грех это! Разве можно?! Что ты говоришь?
А почему же ты все знаешь?
Ну, рассказали... Научили... Тебя разве не учили, как надо, что надо делать?
Да чего там учили?.. Учили, конечно, говорила мамка Настя, да я все равно половину не поняла. А вот ты... Нне-ет, ты, наверное, грешил, только мне не говоришь...
Да что ты, как можно? Дмитрий давит смех, прячет лицо.
Часа два они выясняли, откуда у Дмитрия опыт, пока он не прекратил дискуссию новым кругом наслаждения, после которого Люба, будто сразу позабыла свои подозрения, перешла на другое:
Митя, а что же мне теперь делать?
Как что делать?
Ну, как себя вести? С отцом, с дедом твоим.
Да веди, как получится. Ты и так, по-моему, неплохо справляешься.
Да? А мне все кажется, что я что-то не то делаю. И знакомых никого. Один Михаил... Да и тот... Давно уж я его не видела... Отвыкла...
А вы что, в Москве подружились?
Ой! Там мне его Бог послал! Я ведь без матери... Там слова доброго хоть от кого услыхать! У мачехи свои заботы, детей у нее все не было, а челядь фыркает, чтобы перед мачехой выслужиться... А он появился я свет Божий увидала! Всегда подойдет, обласкает. На колено так передо мной встанет, бывало, и расспрашивает обо всем, и так серьезно, как со взрослой всегда... Ой, я ему до гроба буду благодарна! И замуж вот за тебя позвал... Вижу, жалел он меня очень, понимал, и сейчас... правда, сейчас уж не то... И я выросла, и он...
Что он?
Ну, не так жалеет. Только при встрече... Но ведь теперь так и не надо, да? Я ведь не маленькая, чтоб меня жалеть?..
Дмитрий приглаживает ей локон на виске:
Теперь я тебя буду жалеть.
Да, теперь уж ты... Если не ты, то кто ж меня пожалеет? Михаил? Он вон сразу отнять тебя хочет! Отец далеко, не достанешь теперь... Да он и...
Дмитрий все понимает в ее лепете. Как она на него надеется! А действительно, на кого ей еще надеяться? Но он чувствует страх. И за нее, и за себя. Вдруг надежды ее не сбудутся, вдруг он не сможет оградить ее от несчастий? Что тогда? Разве можно разочаровать этого ребенка, так доверчиво тебе открывшегося, допустить, чтобы ему стало плохо! А это теперь только от него зависело.
И сейчас, за столом он вспоминает все это и даже ревниво оглядывается, не собирается ли кто посмеяться или обидеть его жену.
Вот когда родились в Дмитрии забота, чувство ответственности за другого человека. Да, только сейчас! И сейчас только он это осознал.
Уже сколько времени дед внушал ему: когда идешь в бой, ты отвечаешь за тех, кого ведешь! Помни это! На тебе их жизни! Помни!
Он и помнил. И думал об этом серьезно. И старался поступать соответственно. Но внутренне не чувствовал. Не чувствовал и все! И только сейчас!.. И за это он тоже был ей благодарен!
Погремев три дня, свадьба стала затихать. Гости наладились разъезжаться. Первыми откланялись московиты. Любарт обратился к хозяйственным делам осень. Кориата требовал к себе Олгерд он засобирался в Вильну.
Молодым смертельно надоело изо дня в день трезвыми глазами смотреть на пьяную, жующую, орущую, пьющую, а иногда и блюющую ораву, исполнять бесчисленные обряды, которых было не счесть, и которые надо было выполнять строго по времени: это в первый день, а то непременно во второй, а это в третий и не раньше. Были обряды и для четвертого дня, и для пятого, нашлись бы наверняка и для десятого, но слава Богу! на пятый день свадьба кончилась гости разъехались.
Последним уезжал Кориат. Трезвый, подтянутый, красивый, блестящий, в окружении таких же блестящих, хотя и не таких трезвых дружинников, оставляя в Луцке тьму разбитых женских сердец и пять (или шесть?) грустных, загадочных улыбок, которыми проводили князя подарившие здесь ему себя красавицы, начиная с боярыни Анны и кончая молоденькой грудастой горничной, принесшей в последний вечер в спальню гостя его обязательный квас.
Кориат простился с братом, с Бобром, Дмитрию напомнил, чтобы он готовился к поездке в Орден, что он вызовет его прямо в Вильну, и подошел к Любане.
Все ее обиды на него, вспыхнувшие было в первый день, перегорели. Теперь ока считала, что получила даже больше, чем ожидала. А кто дал ей все это? Да он, опять он, Люба смотрела на него, придумывая на прощание ласковые слова.
Кориат остановился перед ней, улыбнулся и вдруг хлоп на колено! И взял в руки ее ладошки:
Ну как, дочка моя?! Лапа моя! Все ли хорошо? Хорошего ли мужа я тебе сосватал?
У Любани брызнули слезы:
Ой, Михаил!.. Отец!.. Что бы я без тебя?!. Все хорошо! Муж лучше не сыскать! Спасибо тебе! За все.
Ну вот, а ты боялась... Кориат поспешно встает, отворачивается, поправляет усы, трогает зачем-то брови, виски...
Глупая была, маленькая...
Кориат смотрит на нее, смеется, треплет по щеке:
Ну, прощай!
Нет! До свидания, Мих... отец! Приезжай к нам чаще, я тебе рада буду! А еще...
Что?
Может, не возьмешь его в Орден? Ведь только свадьбу сыграли...
Ишь, деловуха! Я бы рад, Любаня, да только другого такого случая может не быть. А для него это очень важно! Так что терпи, жди. Зато встречать весело будет!
«И помочь не хочет. Даже он... Эх, мужчины... Не то вам что-то важно всегда...»
Кориат вскочил в седло, Сивый пошел бесом, потом успокоил ноги и рванулся в ворота. Дружина, давно уже сидевшая на конях, загрохотала следом.
Любарт с Евдокией о чем-то шептались, погладывая на Любу. А Бобер загляделся вслед ускакавшим: «Вот так он и Машу, поди... Встал на колено, заглянул в глаза и... пропала Маша!»
Дмитрий, слышавший весь разговор, вздохнул тихонько, не ревнуя, не возмущаясь, а гордясь про себя: эта непосредственная, добрая, еще вчера несчастная девочка теперь с ним и счастлива! Кажется...
Бобровка встретила молодых таким торжеством, таким весельем, что они обомлели. Даже Бобер был изумлен и растроган. Постаралась, конечно, дружина: Вингольд, Станислав.
Командовал монах, бросивший, как думал Дмитрий, молодых в Луцке, и за два дня до них вернувшийся домой. Ну и, конечно, сбежавшая вместе с ним Юли.
Им даже что-то вроде триумфальной арки смастерили: у въезда в слободу сколотили деревянные ворота, украсили их ветками, лентами, всякой блестящей чепухой, так что все это сверкало и переливалось в свете факелов, зажженных повсюду, так как подъехали молодые к дому уже в сумерках.
У ворот старшие: сотники, тиуны, знатные старики встречали торжественно, подносили хлеб-соль, меру вина, величали, поздравляли.
Господи! Опять вам пьянствовать, а мне терпеть, шепнул Дмитрий деду.
Тот, раздобревший, размякший, довольный, протянул:
Тут свои все, тут и вам повеселиться можно. А?!
Да надо бы, а то уж больно скучно.
Ну так в чем же дело! Только жену ночью не трогай, вот и все.
Это я знаю.
Юли подошла во главе толпы разряженных, поющих величальную свадебную песню девушек, положила на головы молодым венки, взяла длинный рушник, связала им за шеи невесту с женихом, чтобы жили друг с другом, как связанные. Смотрела ласково, улыбалась.
Когда девушки отошли, Люба шепнула:
Митя! А вот эта женщина... Она кто тебе? (Митя вспыхнул, лихорадочно размышляя, что же отвечать.) Она так тебя любит, так следит за тобой... Я еще в Луцке заметила...
Митя находится:
Как тебе сказать? Спасла она меня... Считай, что вместо матери...
Да сколько ж ей лет?
Много. Скоро тридцать...
Да?.. Маловато для матери... А кем она тебе доводится-то?
Да никем. Она отцовой невольницей была. Когда меня в первый раз ранили, она меня выходила. (Дмитрий вспоминает, как она выхаживала его в первый раз и мучительно багрово краснеет, хорошо, что сумерки!), потом еще...
Тебя так ранили много?
Ну, не так уж... Ты ж видела зарубки на мне.
Я не смотрела. Люба опускает глаза. Я стеснялась.
Ну, увидишь еще...
Ну, так и что еще раз?
А-а, ну я ее у отца выпросил из невольниц... Она тут стала жить... Вроде как вольная... Или моя невольница... В общем, долгая это история, я потом тебе расскажу...
Так она что? И теперь твоя невольница? Люба подозрительно смотрит на Дмитрия, а тот находит наконец почву под ногами, вздыхает облегченно:
Не-е-ет! Она теперь за приятелем моим, разведчиком Алешкой, замужем.
А-а-а...
«Ах ты, Господи! у Дмитрия аж испарина на лбу, вот бесенок! Все увидела, все приметила и душу наизнанку вывернула! Как же права была Юли! Как вовремя я ее...»
Любань! Давай-ка мы сегодня повеселимся со всеми! Хватит чучелами сидеть, надоело. И дед, вон, советует.
Правда?! Давай! А то в самом деле скучно. Только я вина пить не умею, не пробовала никогда...
Ну, это мы к тебе отца Ипата приставим, он у нас ба-а-алыной специалист!
Оба смеются. Наконец-то они почувствовали себя свободно, уютно, в семье, в своей тарелке. Дома!
Кориатов гонец прискакал через 19 дней. Был он краток:
Князь Кориат просит князя Дмитрия прибыть в Вильну через пять дней. С собой иметь советников и дружину не больше двадцати человек.
Передал и письмо, но там было почти то же самое.
У Любани, как только она увидела гонца, сделалось каменное, отсутствующее лицо и таким осталось до самого вечера, до самой ночи, пока они не остались вдвоем. А когда остались, она кинулась к нему на шею и по-детски, навзрыд и всхлипывая, разрыдалась.
За эти неполные три недели она ни с кем в Бобровке как следует не познакомилась, все с мужем, да с мужем. Разве что вот отец Ипат, да ведь он тоже с ним уедет! Отец Ипат знакомил ее с поместьем, водил, показывал, рассказывал, и на второй же день был поставлен в тупик наивным, но естественным вопросом:
А где же княжеский терем? Монах растерялся:
Видишь ли, княгиня... Мы считали... Мы думали... Что вам удобней в обжитом тереме будет... То есть вот это и будет княжий... и он указал на мощный, основательный, но довольно неказистый с виду и старый (уже почти два десятка лет миновали его вражьи налеты и пожары) дом Бобра.
А как же дед?
А что, разве вместе нельзя? Места, чай, хватит!
Да может, и хватит... Но это как-то... и Люба замолчала. Но вечером тот же разговор завела с Дмитрием, чем удивила его крайне. И смутила.
Да чего нам с дедом делиться?
Ты пойми, голова, у него свое хозяйство налажено, экономки вон аж две, Варвара, Авдотья. Они меж собой-то не дерутся?
Дерутся, а что?
Как же мы ими командовать будем, если они... А хозяйство, скотники, птичники, повара?
Так что, у нас это все отдельно, свое, что ли, заводить надо?
Ну, не все сразу, но надо, конечно... Ведь у тебя семья теперь. А дети пойдут?! Она округлила глаза и запнулась, испугавшись того, что сказала.
Дмитрий засмеялся и чмокнул ее в щеку:
Ах ты! А я все думал, чего тебя отец деловухой-бедовухой зовет!
Да ну тебя! Она надувает губы, но продолжает: Ты помни ты князь! Тебе просто нельзя жить, уважать не будут. А надо, чтобы уважали. И побаивались!
Да-а. Нелегкое это, оказывается, дело быть князем, усмехается Дмитрий.
Смеешься? Думаешь маленькая? А это не я, это мне очень даже старые люди говорили и очень даже умные.
Кто же? Отец?
И отец. И мама Шура. А главное митрополит, отец Алексий.
А это кто?
О-о! Это очень большой человек! Богов наместник на земле.
Во как!
Да! А еще, ты помни, жена у тебя дочь Великого князя Московского, такую нельзя в дедовом доме держать.
Вот как ты заговорила. Дмитрий обижается, а Люба сразу это видит:
Митя! Ты не обижайся, ты пойми! Я-то с тобой и в лесную сторожку жить пойду! Но ведь люди кругом, у них обычаи, понятия обо всем... Молва пойдет... И до Вильны, и до самой Москвы. Думаешь нет?
Думаю да. Дмитрий чувствует ее правоту, отбрасывает обиды, улыбается. Да, Любаня, ты права. Придется что-то делать.
И вот теперь, когда она всхлипывает у него на груди, Дмитрий неожиданно легко находит, как ее успокоить:
Любаня! Ты чего плачешь! У тебя тут без меня хлопот по горло, еще и не успеешь к моему возвращению!
Какие еще хлопоты?! Любаня сразу забывает плакать, отстраняется и смотрит с вопросом, Слезы, как бусины, рассыпаны у нее по щекам. Дмитрий легонько смахивает их:
Сама же говорила. Двор надо устраивать. Главную ключницу, помощниц ей, приказчика, дворовых, кто за что отвечает