Содержание
«Военная Литература»
Биографии

У развалин древнего Херсонеса

Уже десять лет, как утвердился на южном языке Крыма Севастополь. Десять лет, а казалось, что был он тут со времен древнего Херсонеса. Вот и новый храм, вставший в центре города, будто бы пророс из тех древних времен, когда крестили здесь первую княгиню-христианку, а край был древней греко-славянской землей.

Суворов, что был снова после заключения Ясского мира назначен на юг командующим войсками, вертелся в карете, разворачиваясь то в одну, то в другую сторону, вскидывал вверх руки, щелкал языком, а то и энергично подсвистывал.

— Этого не было! Здесь кустарник один рос. Ну натворили! Наделали. Молодцы!

У здания Черноморского штаба он, не ожидая, когда карета остановится, встал на подножку и легко соскочил, пробежав вперед к крыльцу, с которого поспешил навстречу Ушаков. Тот загромыхал:

— Александр Васильевич! Александр Васильевич! Ты, как всегда, молнией! Мы же тебя к вечеру только ждем. — Обхватил маленького сухонького генерала, приподнял, обнимая.

— Не богатырствуй, не богатырствуй, а то задушишь, — похохатывал, отдуваясь, Суворов. — Веди, рассказывай, что, где громыхает, как турки себя ведут? Каков [187] флот ваш Черноморский? Где течь? Где гниль пробилась?

— Ты, Александр Васильевич, щей похлебай вначале. Все расскажу да еще и расспрошу, кого побеждать приехал.

— Побеждать, побеждать, — притворно заворчал генерал, — а победу фундаментировать, закладывать надо заранее. Кто о сем думает?

Рюмка анисовой за обедом только подхлестнула поток вопросов Суворова.

Ушаков отвечал и сам справлялся:

— Что, будет война с турками, Александр Васильевич? Как пасьянс политический доказывает?

— Политика, конечно, карты игральные. Но тут ведь важно у кого в руках. У умного смекалистого игрока: он и козырь побережет, и слабые карты поначалу сбросит. Императрица, — склонился поближе, — многое из рук выпускает. Ее нынешние сопровождатели ни блеском, ни умом не дополняют. Скажи, какой из Зубовых Государственный Совет? Балаган. Горе луковое одно, а не правители. Век-то больной не тогда, когда правители заблуждаются, а тогда, когда они равнодушны к истине, презирают ее. Светлейший князь Григорий, как ему ни горько было — но правду слушал. Орел поднебесный, а они так, пичужки под юбкой.

Ушаков подивился этому суворовскому умению восхищаться бывшим обидчиком, а что Потемкин обидел его, не представив к достойным наградам после взятия Измаила, то было многим известно. Суворов, как бы отвечая на мысли вице-адмирала, задумчиво продолжал:

— Князь был стратег знатный, глаз на людей меткий имел. В страстях и помыслах великий был человек... — и подумал и твердо добавил: — И в грехах да несправедливостях тоже велик был.

Федор Федорович о покровителе своем и благожелателе отзываться по-недоброму не стал.

— Григорию Александровичу не токмо вся Новороссия обязана своим утверждением, но и флот Черноморский, что без него на ноги бы не встал. Ни леса доброго, ни строителей, ни капитала на постройку, ни моряков из Петербурга не получили бы, в коем все финансы бы на балы пустили, на забавы. Венок славы, что им сплетен для Отечества, нынешние приближенные расплетают, каждый себе ветку лавра тянет, забывая, что только от их сложения венок получается. [188]

— Да, умеют у нас славу и силу протанцовывать. Рожей все пытаются взять императрицу да статью, а не умом да размахом, — согласился Суворов.

— Ну а как будущий император наш? Что слышно о нем? К морскому делу имеет ли, как и прежде, тяготение? — поинтересовался Ушаков. — Я его благосклонность к флоту еще ранее заметил. Может, он петровские времена вернет на оный? — с надеждой вглядывался в Суворова.

— Хотел бы я знать, к чему у него истинное движение души имеется, — как бы про себя заметил тот.

— Думаю, Александр Васильевич, написать свои соображения великому князю о новом Уставе флотском, о новых приемах боя, о тактике, о строительстве кораблей повой конструкции. Ведь ему скоро всем флотом командовать придется. И сие неожиданно может произойти.

— Великий князь все ждет и не дождется своего часа. Русских его поклонников матушка почти всех разогнала. В Павла сейчас немцы закладывают мысли свои да идеи. Потом думают через то деньги из России выкачивать. А еще вокруг княжеского двора всякие масоны вьются, свою мистическую дребедень тоже в него вгоняют. А его натура сие воспринимает быстро. Им же не от мистики, а от его будущей власти поживиться хочется. Проныры чертовы! А сам принц неустойчив. Он не знает, чего он хочет. Он хочет того, чего не хочет. Он не хочет того, чего хочет. Он хочет хотеть, — засмеялся довольный своим полукаламбуром. — Но ежли так дело пойдет, то много бед произойдет: армию по восшествию онемечит, дух прусский внедрит, русские интересы под иноземные масонские поставит, немогузнаек на напыщенных всезнаек заменит, матушкиных выдвиженцев, — подмигнул Ушакову бывалый генерал, — коленкой под зад!

Суворов встал, быстро прошел из угла в угол, развернул стул, облокотился на спинку и, как бы вглядываясь в будущие годы, медленно расшифровал:

— Много бед будет от нетерпения его, от недоверия к прошлому, от желания на оное все недостатки свалить. На оном же все здание надо продолжать строить. А причины отсталости в делах иные. Тут и замшелость, и неумение, и легкость мыслительная, и тугодумие, и немогузнайство, лень российская, галломания с прусским педантизмом. [189]

Мысль прервалась внезапно, за окном выстрелила, обозначив полдень, пушка.

Суворов кивнул в ответ, как бы дождавшись подтверждения, и продолжил:

— Но если дух русский не вытравят в нем, то через год-два очнется. Поймет, что без России нельзя, без тех, кто служит Отечеству, нельзя! Даже в старом шалопае и взяточнике может оказаться больше умелости в деле, результата нужного и даже чести державной, чем в новом, с горящими от преданности глазами, размахивающем руками аллилуйщике и требующем реформы и преобразований вертопрахе-пустомеле. Такому и реформы-то нужны, чтобы спихнуть другого с кресла, а самому на них расположиться. Впрочем, — резко встал Суворов, — попробуй напиши, может быть, великий князь и о деле думает, а не только ждет кончины родительницы дражайшей. Хотя сейчас ему писать — делу вредить. Заподозрит, что злое задумал, от нынешней власти откараскиваешься, в морские начальники при нем себя определяешь в будущем.

По городу ездили затем медленно. Суворов просил останавливаться, выскакивал из кареты, оглядывал, даже ощупывал построенное.

— Отменные, отменные, батенька, склады ты отгрохал. А сие что за палаццо? — указал он на вытянувшиеся длинные каменные здания.

— Тут я, Александр Васильевич, наибольшие усилия приложил, ибо и трудности были самые большие. Мордвинов — он Севастополь ненавидит смертельно — денег не выделил, морских служителей, как дворян обустраиваешь, ехидничал. Мастеров не было: адмиралтейство достроил бы — ругался. Сейчас здесь морские команды живут, обыкновенные матросы.

— Молодец, Федор Федорович! Истинно так о рядовом служителе надо заботиться. Ты о нем, а он в бою не подведет, во всем за тобой следовать будет, маневр понимать. — И, повернувшись, с восхищением обвел рукой бухту: — Какова! Какова красавица! Я ведь тогда сразу понял, что удобнее и спокойнее ее нету во всем Крыму.

А бухта, казалось, и впрямь обняла своими мысами морскую гладь, успокоила море, оберегая от штормов корабли и шхуны. Над ней высились гарнизонные каменные здания, адмиральский дом, кузницы, магазейны, жилые дома. Блокфорты невидимыми застежками наглухо перекрывали ее, навряд ли кто сунулся бы под огонь [190] мощных батарей. Ушаков вел неторопливый рассказ о том, что удалось построить, что сдерживается Мордвиновым, как надо бы поперечный мол в бухте строить, как укреплять город с суши, как украсить, дабы сделать местом приятным и для души морской.

Суворов почти выбежал на набережную, устремив взор на юг, остановился, подождал Ушакова и протянул руку к невидимому Константинополю:

— Что зреет там, за морем, Федор Федорович? Следует нам быть неуязвимыми. Я в Финляндии много строительством крепостей занимался. Нам и здесь следует укрепляться от внезапностей нападения. Думаю, все побережье надо бы покрыть крепостями. На западе у Гаджибея неприступный бастион соорудим, здесь, в Крыму, и на Кавказе. Кстати, у Гаджибея может великолепный порт сообразоваться, оттуда напрямую до Константинополя — сорок восемь часов. А нам, может, не все воевать-то и торговать придется. Вот и порт там можно торговый учинить, а здесь пусть будет военный, для флота Черноморского опора.

У береговой батареи выстроилась артиллерийская команда. Высокий канонир с банником в руках вовсю улыбался Суворову как старому знакомому.

— Вижу, что знаешь. Где встречались? — отрывисто спросил генерал.

— Под Измаилом, ваше сиятельство, долбил басурманов, — громко выкрикнул артиллерист.

— Слышно, слышно, братец, что ты пушкарь, громыхаешь, как твоя мортира. Там вы славно отделали крепость. Пушку в порядке держишь? — заглянул он в дуло.

— А как же, ваше сиятельство, от ее чистоты дальнобойность зависит.

— Молодец! Знаешь свое дело! Служи и дальше безоплошно! — похлопал Суворов артиллериста, повернувшись к Ушакову, сказал: — Крепости такие, как Измаил, без артиллерии не берутся. Но и без флота твоего, без гребцов не сдюжили бы, наверное.

Свези-ка меня, батенька, к руинам греческим! — попросил он Ушакова. И долго ходил по развалинам древнего храма, брал куски мрамора, смотрел, пытаясь прочесть стертые знаки веков.

— Умели греки соединить свой народ. Где торговлей, где силой, где искусством, а особливо языком, каковой до высокого совершенства довели. Я древнегреческий язык с большим рвением учил, ибо в нем много сигналов [191] из прошлого слышу. А там ведь древние столь же много думали о достижении целей, как и мы. С их помощью многое постичь можно.

— Сей язык я, к сожалению, не знаю досконально, все, что касаемо языка морского, стараюсь у англичан, немцев, французов, голландцев постичь. Везде много здравого и разумного, хотя немало и схоластического, застарелого написано. Да и у бывших наших супротивников в Константинополе есть чему поучиться. Они и сами воевать умеют и французов с англичанами приглашают в инструктора.

— Да-а, что там, в Константинополе, творится, — взвешивал камень на руке Суворов. — Раньше-то послы наши все знали. Обресков, Булгаков — истинные звезды в дипломатическом искусстве и изыскании сведений об опасностях вызревающих были. Пожар не разжигали, но и честь державы блюли. Говорят, скоро туда Илларионыча пошлют послом. Он лис хитрый и храбрец отменный. Я спокоен, он ни одного неверного шага не предпримет, а знать все будет, наш Кутузов. А ты, Федор, — хитренько взглянул Суворов на адмирала, — пошто море Медитеранское изучаешь? — И, увидев изумленные глаза Ушакова, захохотал довольный. — Да карта-то у тебя в штабе вся в синих стрелках. Иль думаешь, придется нам повоевать там? С кем? С османами? С цесарцами? За единоверных греков и славян? С питтовыми флотами или с неаполитанскими павлинами? Или вновь Франция подымается?

— Господи, — приблизился Ушаков, — ведь у них сейчас там не поймешь, что происходит. Королей свергают, порядка не видно, кровь льется, а флот и армия-то остаются. Хотя и говорят, что всех генералов и капитанов порешили, но ведь свято место не бывает пусто. В Средиземном же море многое завязывается, и решаться должна судьба будущая не только на Балтике. Я ведь, Александр Васильевич, в тех широтах не раз был. Порты средиземноморские, крепости приморские знаю, острова — расположение их, много постиг. Особо греческий Архипелаг интересен был, но турки туда неохотно пускали. Нам, морякам, сие море надо знать досконально. Россия ныне не только Черноморская, но и Средиземноморская держава. Порту сие море подпирает снизу, все европейские страны соединяет или разъединяет. Отечество защитить надо на дальних подступах, верно, Александр Васильевич? [192]

Суворов с сомнением покачал головой.

— Ты-то повоюешь, Федор Федорович, а мне уже на покой пора. Шесть десятков. Хочу внуков понянчить от Суворочки своей. Ты-то все никак не оженишься? Али ждешь суженой, Федор? — участливо посмотрел в глаза адмирала.

Ушаков глаз не отвел, вздохнул.

— Жду, жду, Александр Васильевич. В Балаклаве еще приглянулась. В Петербурге снова встретились. Жди, говорит! А сама замуж вышла.

Суворов горестно покачал головой, всплеснул руками:

— Лживки они все, бабы! Недостойки! Блудницы!

— Не все, не все, Александр Васильевич. Вот я и жду... Никого другого не хочу видеть.

Суворов с уважением посмотрел на него, хотел что-то сказать и, махнув рукой, промолчал. Невдалеке с песней и посвистом прошел флотский строй. Моряки пели малороссийскую песню про луг и про коня, которого хотели взнуздать.

— Вот ведь в море всю жизнь, а песни самые земные, — покачал головой генерал.

Прошение

Умудренная опытом императрица под конец своей бурной жизни не имела ни энергии, ни желания менять явно устаревшие порядки. Она смотрела на жизнь угасающим взором и снисходительно относилась к недостаткам подчиненных. Не простых людей, нет, а тех, кто окружал трон и берег свои привилегии. Вспоминали, как в ответ на указания о хищениях в портах и морском ведомстве она говорила: «Меня обворовывают так же, как и других, но это хороший знак и показывает, что есть что воровать». Утверждала она и то, что признает главную цель — окончательный военный и политический успех; все остальное, второстепенное отдавала на попечение и исполнение своим подчиненным.

Но вот все переменилось. В ноябре 1796 года после тридцатичетырехлетнего правления Екатерина скончалась.

Павел, восшедший на престол, горел желанием все, что делалось при его матери, или отменить, или заменить, или изменить. Бывшие при Екатерине приближенные отстранялись от своих кресел, изгонялись от дворца и теплых [193] мест. Те, кто получил в екатерининское время за свои победы или «деяния» почести и награды, попадали в опалу, уходили в отставку. Павел формировал свой кабинет, свои принципы, свою политику.

Он был убежден, что его благодеяний ждали давно и все приветствуют их. Но по всему государству разносились зловещие слухи, все низшие слои были уверены, что «жизнь похужела». Подумав слегка, почесав в затылке, эти доморощенные философы признавали, что «босоты да наготы изнавешены шесты», а сие, правда, было и при императрице. Так что основной массы населения изменения Павла не коснулись. Однако вельможе, чиновнику, офицеру, да и вообще дворянину стало жить хуже. Не всем, конечно, но большинству. От офицеров стали требовать жесткого соблюдения регламента, их стали учить, как обыкновенных рекрутов. От чиновников стали требовать вовремя приходить на работу. От дворян — решительно отказаться от французских идей, книг и даже мод. Вельможи были задеты невниманием и в «обнаруженном вдруг полном своем ничтожестве перед лицом абсолютной власти». Ропот, что переходил из кабинета в кабинет, из дворца во дворец, из столицы в провинции, из города в имение, — создал свое мнение об императоре. Причем мнение отрицательное. Правда, некоторые понимали излишнюю предвзятость. А. П. Вяземский заметил: все царствование Павла, вероятно, излишне очернено. Довольно и того, что было, но партии не довольствуются истиною.

Для Павла I на первом этапе главным стал отказ. Отказ от политических принципов, союзов, людей, от дворцового наследия Екатерины. Известный адмирал Шишков писал в своих записках, что все так переменилось, «что казалось, настал иной век, иная жизнь, иное бытие. Перемена была велика, что не иначе казалось мне как бы неприятельским нашествием... Весь прежний блеск, вся величавость двора исчезла... Знаменитейшие особы, первостепенные чиновники, управляющие государственными делами стояли как бы лишенные своих должностей и званий, с поникнутой головой, не приметны в толпе народной. Люди многих чинов, о которых день тому назад никто не помышлял, никто почти не знал их, — бегали, повелевали, учреждали. Удивленный, смущенный от всего того... возвратился я домой с печальными мыслями и сокрушенным сердцем».

Было от чего сокрушаться дворянской России. Царь с [194] ранней зари, с шести часов утра, за работой. Значит, и им рано вставать надо. «В канцеляриях, в департаментах, в коллегиях, везде в столице свечи горели с пяти часов утра; с той же поры в виц-канцлерском доме, что был против Зимнего дворца, все люстры, все камины пылали. Сенаторы с восьми часов утра сидели за красным столом. Возрождения по военной части были еще явственнее — с головы началось. Седые с георгиевскими звездами военачальники учились маршировать, равняться, салютовать экспантоном», — писал один из современников.

Да, у Павла была полная уверенность, что совершается, как говорил он, «исцеление» страны. Однако же модель для улучшения он избрал химерическую, неприменимую к России. Идеалом его управления оказалась гатчинская система, где господствовала бездушная прусская схема.

«Немедленно все пружины государственного строя были вывернуты, столкнуты со всех мест, и Россия вскоре приведена в хаотическое состояние», — писалось в издании Шильдера. Современник той эпохи И. М. Муравьев-Апостол, обращаясь к своим сыновьям, говорил, что со вступлением Павла I на престол в России произошел столь резкий поворот, что его не поймут потомки. Наступившую эпоху называли где как требовалось: торжественно и громогласно — возрождением; в приятельской беседе, осторожно, вполголоса — царством власти силы и страха; втайне между четырех глаз — «затмением свыше». Стало несносно служить, особенно военным и чиновникам. Однако нельзя было не отметить и какие-то изменения. Из ссылки были возвращены Радищев и Новиков, освобожден Костюшко. Восстановлен был статут в присоединенных от Польши губерниях; введен в этих губерниях в употребление польский язык, в Прибалтийском крае и Выборге были установлены старинные уставы. Переименовывались или, вернее, возвращались старые названия городов. В 1797 году поведено было именовать Севастополь Ахтияром. Однако дворянская Россия не принимала эти реформы нового императора. Один из ее историков писал позднее: «Россия вовсе не нуждалась в исцелении ее государственной организации мероприятиями в духе павловских нововведений».

Павел же все хотел сделать и проверить сам. Поэтому-то был завален второстепенными мелочами, несущественными прошениями, глуповатыми мелочами, случайными представлениями. На столе его находилось множество [195] прожектов, приказов, которые готовились по его указанию. Петровского масштаба, силы и хватки он не имел, поэтому-то и не довел он большое количество дел до завершения, запутался в «подробицах» и мелочах. Его же многие годы накапливающаяся подозрительность не давала возможности иметь опытных и многознающих советников. Он взялся изменить многое, но помощников, равных «птенцам гнезда Петрова», не имел, и не мудрено, что его отрицание екатерининских дел, неприятие лиц, достигших вершин при матери, захлебнулось. Но то было потом, когда он обратился к военному авторитету Суворова и Ушакова. А сейчас шел январь 1797 года.

* * *

На приеме у Павла был Безбородко. Граф был одним из немногих екатерининских вельмож, оставшихся при дворе. Да не оставшихся, а возвысившихся. Сразу после смерти Екатерины он был пожалован в действительные тайные советники первого класса — а то был высший чин в табели о рангах. Сказывают, повышен сразу после того, когда в предсмертный час императрицы в ответ на немой вопрос цесаревича, взглянувшего на пакет, перевязанный голубой лентой, кивнул головой. После этого кивка началось его возвышение, а таинственный пакет полетел в камин. По слухам, то было завещание императрицы, подписанное Румянцевым, Салтыковым, Суворовым, Алексеем Орловым, Платоном Зубовым и митрополитом Гавриилом об устранении от престола Павла и передачи короны Александру. Так или нет, но Павел прислушивался из старой гвардии едва ли не к одному Безбородко и ценил его советы...

— Александр Андреевич, думаю я прекратить вечные войны. Сколько себя помню — Россия все воюет.

Безбородко слегка раскрыл щелочки на лице, откуда, как две юркие мышки, сверкнули глаза.

— Истинно так, ваше величество. Казна пуста. Народ в великом разорении. Рекрутские поборы замучили. Первое спасенье России — в мире.

Павел удовлетворенно закивал, было приятно чувствовать, что с ним соглашается не какой-то постоянно согбенный царедворец, а мудрый и хитрый политик.

— Армию уменьшим. Организуем ее по-новому. Фаворитское расточительство и беспорядок ликвидируем. Новый устав уже действовать стал. Граф Суворов, говорят, [196] меня упрекает, что он по-прусскому образцу подготовлен. Ну да у меня полководцы тоже будут свои, которые по новому уставу воевать способны. Штенвер Гатчинское войско вымуштровал. А каковы новые генерал-майоры Обольянинов, Кушелев, Аракчеев? Фельдмаршальские звания Салтыков и Репнин тоже не случайно получили. Пусть Суворов себя Фридрихом Великим не мнит. Вот опять прислал прошение, чувствую, на коронацию не собирается. — Павел взял лежащее сверху письмо и, отодвинув от себя, прочитал вслух: — «Мои многие раны и увечья убеждают Вашего императорского Величества всеподданно просить для исправления от дни в день ослабевающих моих сил о всемилостивейшем увольнении меня в мои Кобринские деревни на сей текущий год... Повергая себя к освященнейшим Вашего императорского Величества Стопам». Каков дипломат? Все пробует меня, а вокруг офицеры клубятся с мыслями дерзкими. Гатчину поносят, мерсинерами{11} всех моих подчиненных называют. Дорого это графу может стоить.

Павел испытующе смотрел на Безбородко, а тот молчал. К Суворову благоволил, но знал, что в словах граф не сдержан. Вот недавно, передавали, что он и его царапнул, упрекая, что не открывает новому государю всю опасность преобразования русской армии на прусский лад. Так и сказал: неужели Безбородко не видит этого? Видит, добавил, но болонки на Борей не лают. Его-то, столь немало сделавшего для Суворова, для русской армии, болонкой обозвал. Ну вот, пусть сам и выпутывается. Однако не выдержал и негромко сказал: — Обязанности свои надо несть везде и...

Павел перебил:

— Так и написать надо — обязанность препятствует от службы отлучиться.

Опасаясь худшего, Безбородко искусно перевел разговор на другую тему. Зная, что император любит флот, спросил:

— Каковы ваши повеления насчет нынешнего состояния флота?

— Везде надобно экономию навести. Флот стал расточительным удовольствием. Мы в России денег никогда не умели считать. А пришло время свои прихоти усмирить. Пусть особый комитет при цесаревиче все просчитает. Кушелев сам займется, сам. Думаю, что он и во [197] главе Адмиралтейств-коллегии встать должен. На Черноморском флоте нам столько кораблей не надобно. И флотом ему считаться незачем. Расходы, расходы! Вознесенское наместничество следует ликвидировать. Одессу перестать строить — ни к чему нам эти потемкинские деревни. Флот довести до одной эскадры. Хватит деньги тратить. Все капиталы имеющиеся следует направить сюда, на флот Балтийский. Адмиралтейств-коллегия, как правильно граф Воронцов сказал, действительно похожа на старую и дряхлую бабу, которая оглохла, ослепла и потеряла движение рук своих. Экономить сие — задача флота.

Безбородко склонил голову и, позыркивая на императора, думал. Он и сам, где можно, стремился экономить, но понимал, что экономией власть не утвердить: нужна сила державная. И для этой силы денег жалеть не надо. Власть утвердишь, тогда и экономь. Сказал другое:

— Ваше императорское величество мудро задумали. Молю за вас бога, чтобы власть нынешняя дальше продолжалась. Экономить во всем — то истина государственная. Однако при сем добавлю, что, может быть, Черноморский корабельный флот не весь следует изничтожать. Может, прислушаться к некоторым командирам морским тамошним. Де Рибас, конечно, жулик, на Одессе руки греет. Мордвинов, тот спит и во сне англицкие порядки видит. Я вам докладывал, что в покровительство ваше просится вице-адмирал Ушаков.

— Что он там хочет? — недовольно отрываясь от широких, масштабных разговоров, спросил император. Да и не любил он потемкинских протеже, но Ушакова ценил за то, что служит не ропща и достойно.

Безбородко вытащил из папки бумагу, развернул и торжественно прочитал (знал, скороговорка — великому делу помеха).

— «Высочайше милости и благоволения Вашего императорского величества, в бытность мою в Санкт-Петербурге оказанные, подали смелость всеподданнейше просить монаршего благоволения и покровительства.

Встречавшиеся обстоятельства состояния моего истощили душевную крепость, долговременное терпение и уныние ослабили мое здоровье; при всем том подкрепляем надеждою, светом истины, служение мое продолжаю безпрерывно, усердием, ревностью и неусыпным рачением, чужд всякого интереса в непозволительностях!»

Павел поднял руку, пожал плечами. [198]

— Почему они все на хворь ссылаются, на душу? И Суворов тоже...

Безбородко не хотел связывать имена. Знал, тогда никакого покровительства не будет. Не ждал окончания и неучтиво дочитал текст:

— «...дозвольте мне на самое малейшее время быть в Санкт-Петербурге и объяснить чувствительную мою истинную преданность. Сего однако счастливого случая я ищу и желаю, а притом, состоя под начальством председательствующего в Черноморском правлении, именуюсь командующим корабельного флота Черноморского, ежегодно служу на море, и по долговременской в здешних местах моей бытности и все обстоятельства состояния во всех подробностях флота, мне вверенного, здешнего моря и подробности ж сил противных почитаю мне известнее, по оным имею я также надобности лично донесть Вашему императорскому Величеству...» Хорошо бы принять, — захлопнул папку Безбородко.

Павел строптиво повел плечами:

— Ни к чему. За Черноморский флот будет заступаться. Да и что есть там такого, мне не известного?

— Однако же вы его знаете, ваше величество.

— Знаю, знаю. Усердный, но непонятный. За кого он? А впрочем, может, вы и правы, Александр Андреевич, Черноморский флот проинспектировать надо. Вдруг понадобится. Пусть поедет контр-адмирал Карцов и доложит по приезде. — Павел подумал и добавил: — И с Ушаковым пусть встретится, узнает, что за надобность у него ко мне.

Безбородко понял, что не добился того, что задумал, вытащить Ушакова в Петербург, приблизить ко двору, да и флотское дело на Черном море утвердить. Знал, правда, что императору разговор запомнится, в опасные минуты адмирала вспомнит.

Померились силой

Ушаков прибыл в зимний и неприютный Николаев для осмотра стоящих кораблей, для замещения на время отсутствия председателя Черноморского адмиралтейского правления вице-адмирала Мордвинова. Был в «хорошем расположении духа — флот должен был скоро пополниться новыми кораблями. По верфи у Ингула ходил неспешно, хотя срывавшийся несколько раз ветер приносил мелкую [199] мокрую пыль, сдувая ее то ли с низко летящих туч, то ли с гребешков волн расходившейся с утра реки. Сопровождавшие его офицеры из конторы Черноморского адмиралтейского правления ежились, недовольно поглядывая на неутомимого вице-адмирала, пытаясь поскорее провести его мимо сушилок, подсобных помещений, мастерских, где сушились доски, подгонялись паз в паз брусы для бимсов, готовились щиты, переборки. Но Ушаков, как будто строгий инспектор, заглядывал всюду и везде замечал неполадки, недоделки, неточности. С корабельным мастером бригадиром Афанасьевым говорил сурово и резко, тот его главенства и тона начальственного признавать не хотел.

— А вы нам лес дайте ровный. Дайте просушить его не полгода, не год, а три, да то и пять лет пусть в сушилке побудет. Вам же давай сегодня строй, завтра в плаванье...

Но и Ушаков не отступался:

— А вы, господин обер-интендант, думаете, флот наш для игрушек надобен да для парадов? Или все-таки ему защищать Отечество необходимо? А для сего он должен быть быстроходен, мощно вооружен, удобен в управлении. Я на проекты господина Катасанова, что в «Захарии и Елизавете» воплощены, добро не дам. То не мореходные сооружения, а гроб для моряков. В море не выпущу.

Афанасьев взвился, закричал на вице-адмирала:

— Вы права не имеете! Господин Мордвинов выше вас, а он согласен с проектами нашего лучшего мастера. Ему тип сей корабля нравится.

— А! — махнул рукой Ушаков. — Что... что ваш адмирал знает. Он дальше Очакова в Черном море не бывает. Знает он, как шпангоут в походе рассыпается? Как кницы и бимсы лопаются? Знает? Ни черта он не знает. Ему лишь бы корабль в море скорее спихнуть.

— О господине Мордвинове негоже так говорить. Он немалое о судовом строительстве попечение имеет, — со сдержанным уже негодованием говорил Афанасьев. — А о вас, господин вице-адмирал, везде слава идет, что вы неуживчивый и вредный человек, — с запальчивостью закончил он. — Нрав ваш надо укрощать, ибо работа от этого страдать будет.

— Да будет, милостивый государь. Плохая работа страдать будет, а хорошая только поощряться будет. Каков вы фрегат «Святой Николай» построили здесь? Отличный! Кто слово скажет. А нрав мой, дражайший оберсарвайер, [200] девицам, может, и не по нутру, а для дела корабельного подходит. Ибо когда корабль рассыпаться будет в море, то под ним пучина смертельная, а не подушки пуховые подстелены тещей ласковой.

На тещу Афанасьев совсем обиделся и замолчал, ибо в городе знали его горячие похвалы матери жены, что расточались повсюду. Ушаков же ходил еще долго: ворчал, вздыхал, примеривался. Подбежал запыхавшийся офицер, требовательным голосом отчеканил:

— Их превосходительство вице-адмирал Николай Семенович Мордвинов прибыл в город. Вас давно ждут в конторе правления. Беспокоятся. Обед сготовили.

Ушакова раздражение не отпускало, зло посмотрел на офицера и бросил ему обидные слова:

— Скажи адмиралу — обедать не собираюсь. У меня после таких кораблей нутро выворачивает.

Афанасьев махнул рукой, отошел в сторону — понял, Ушакова сегодня не переспорить. Посыльный офицер медленно развернулся и нерешительно зашагал прочь, потом, подумав, наверное, что ответ важный, припустил рысцой.

Группа офицеров вокруг Ушакова растаяла. Он же сосредоточенно смотрел на то, как три плотника набивали доски на киль, хотел один раз поправить их, потом согласно кивнул головой. Афанасьев незаметно встал рядом, тихо спросил:

— Дак что, совсем не годится «Захарий»?

— Не годится. Заваливается при брамсельном свежем ветре. При стрельбе дыма собирается больше, чем обычно, на верхней палубе, — ответил, как будто ничего не случилось, Ушаков. — Слушай, — взял он за рукав Афанасьева. — Ну что мы выиграли? Нижняя батарея при наклоне действовать не может, а на верхней канонирам ничего от дыма не видно. А ежели абордаж? Собьет служителей противник первой атакой, сядет на люки и крышка, всем резервам снизу не выйти. Побыстрее отказывайтесь от прожекта. Я ведь и сам перед господином Катасоновым шляпу снимаю, но здесь у него промашка вышла.

Афанасьев несогласно покачал головой.

По верфи вихрем промчалась адмиралтейская кибитка, из нее легко выскочил сам Мордвинов, быстро подошел, не церемонясь, поздоровался за руку, спокойно сказал:

— Правильно шумите, Федор Федорович. Премного с вами согласен, лучше надо строить, прочнее делать корабли. [201]

Афанасьев с удавлением посмотрел на него, пожал плечами. В Ушакове же злость оседала, он успокаивался, подумал: вот ведь и не противится, не злится внешне Мордвинов — англичанин истинный. Никогда не знаешь, что на самом деле у него на уме.

По верфи походили вместе, поговорили, но уже без напряжения, без натянутой струны.

— Сегодня у меня, Федор Федорович, все николаевское общество будет. Милости прошу. Вы у нас никогда не бывали, а мои родственники очень хотят познакомиться.

Ушаков хоть и отнекивался, но понял, что сегодня не побывать у Мордвинова нельзя, обида будет больше, чем в споре из-за кораблей. Да и поговорить, может быть, удастся с офицерами, корабельщиками, петербургскими гостями — время неспокойное, надо знать, надо чувствовать, надо быть готовым к действиям и козням всяким.

Действительно, вечером у дома председательствующего Черноморского адмиралтейского правления было много карет, кибиток, закрытых возков. Из Богоявленска, Спасского и даже из Херсона и Очакова прибыли гости: офицеры и их жены, корабельные мастера, помещики — владельцы обширных нив и нераспаханных земель, местные купцы, французские эмигранты, преподаватели Морского Николаевского корпуса. Мордвинов сам пошел навстречу Ушакову и провел его к столику, где сидело несколько человек.

— Знакомьтесь, вице-адмирал Федор Федорович Ушаков. Генриетта Александровна, моя жена.

Давно уже Ушаков не видел такой заморской красоты. В чем простодушно и признался хозяйке. Та благосклонно согласилась с ним.

— Это мило, господин вице-адмирал, но я и есть англичанка, то есть заморская для вас.

Ушаков знал, конечно, что она англичанка, ведал и то, что от нее, а может, еще и раньше, в период службы на английском флоте, Мордвинов влюбился в британские порядки и был их страстным поклонником.

— Сестры — Елисавета, Анна, — представил хозяин гостей, — брат жены — Фома Александрович Кобле, мадам Гакс, баронесса Боде, граф Александр Иванович Остерман-Толстой, граф Гейден, господин Гамильтон, наш профессор Ливанов, архитектор Де-Волан. Садитесь, господа, — пригласил он вставших. — Сыграем партию в «Фараон». — Остановил отстегивающего кошелек Остермана. — Нет-нет, граф, увольте, вы же знаете, что нынче [202] вто строго наказывается — играть за деньги. Я только что из Петербурга. Там новые порядки.

— Похоже, наш император, — удобно располагаясь, заметил Остерман-Толстой, — хочет искоренить сразу все недостатки. Революцию, опоздания на работу, русскую лень, мотовство и вот теперь карты. Как вы думаете, мадам, удастся ему это сделать?

— Не знаю, но следует ли верить тому, что он прекратил борьбу с королевскими душегубами во Франции? Вы только что из Петербурга, Николай Семенович, что там говорят об этом?

Мордвинов раздавал карты и, казалось, полностью был сосредоточен на этой безделице, потом осмотрел сидящих и торжественно сказал:

— Митрополит Платон еще по случаю славной Чесменской битвы у гробницы Петра Великого цесаревичу Павлу предрек, что он не только славу Петрову сохранит, но и умножит. Цесаревич же с детских лет к флоту привязан. Помните, он был назначен в восьмилетнем возрасте генерал-адмиралом, а после прочтения книги господина Ломоносова еще мальчиком требовал отыскать проход через север к Америке, дом инвалидный для старых моряков на Каменном острове устроил и все свое генерал-адмиральское жалованье на его содержание отдал. Так что мы над Российским флотом ныне имеем не только монарха, руководителя, но и испытанного покровителя.

Мадам Гаке слушала невнимательно, кривила губы, нервно перебирала пальцами ожерелье.

— Но правда ли, господин адмирал, как пишут английские газеты... Фома, зачитайте, что написано нынче всем русским послам.

Брат хозяйки надел на нос пенсне и вытащил из кармана кусок газеты.

— Тут написано, что граф Остерман направил всем вашим послам циркуляр, в котором извещал их, что «Россия, будучи в беспрерывной войне с 1756 года, есть поэтому единственная в свете держава, которая находилась 40 лет в несчастном положении истощать свое народонаселение. Человеколюбивое сердце императора Павла не могло отказать любезным его подданным в пренужном и желаемом ими отдохновении». — Фома Кобле поправил пенсне и добавил: — На Европу это произвело тяжелое впечатление. Насколько я знаю, из Англии отзывается эскадра контр-адмирала Макарова. Не так ли? [203]

Мордвинов сосредоточенно думал над картами и не ответил Кобле. Потом обратился к Ушакову:

— Федор Федорович, вот почему вас моряки, низкие служители, так боготворят? Куда ни приедешь, все просят, нам бы под начало адмирала Ушакова. Спуску вы им вроде не даете, изнуряете экзерцициями разными, а они на вас молятся?

Ушаков посмотрел на него испытующе: в чем подвох?

— Никто не молится. Просто я простых служителей за людей чту. Без их действия ни одной победы не одержишь. А их научить надо, упражнения провожу для этого. Уменье знанья прибавляет, больше свободы понимания становится, стараются они больше, как видят, что я об них пекусь. Забота о подчиненном — сие командирская обязанность.

— Но неужели, господин адмирал, это входит в ваши обязанности? Неужели нельзя привести в состояние порядка ваших мужиков другим низшим командирам? Неужели власть короля во Франции зависела от ласкового обращения с этими хамами? — перебила Ушакова мадам Гакс и, не дождавшись ответа, обратилась к Мордвинову: — А вы что скажете, Николай Семенович? Что делать, на кого надеяться нам, аристократам?

Ушаков покраснел, напряженно думал, что ответить. Мордвинов же был, наоборот, спокоен и ласков, только левая скула у него то твердела, то размягчалась.

— Я вот что думаю, господа, дайте свободу мысли, рукам, всем телесным и душевным качествам человека, представьте каждому быть, чем его бог сотворил, и не отнимайте, что кому природа даровала, и тогда нас будут чтить, как Федор Федоровича.

— Полноте, — махнул рукой Ушаков. — Давайте лучше о наших флотских делах. К чему готовиться, как думаете? Турки шныряют к крымчакам, то ли купцы, то ли шпионы. Но флот их килеванием исправляется без поспешности. В Синопе, на Архипелаге, в других местах много судов строится. На оружейном Константинопольском заводе под дирекцией французов работают по образцу европейскому ружья. В общем Порта Оттоманская всякий час готовится к военным действиям, но сама собой еще открыть их не осмелится. Ожидает удобного к тому случая, смотрит на обороты воюющих европейских держав, а особливо примечая выигрыш и неудачу французов.

Мордвинов отодвинул карты, в задумчивости кусал [204] нижнюю губу. Слушал Ушакова, потом решительно поднялся.

— Пойдемте, Федор Федорович, я вам библиотеку покажу, других гостей представлю.

Библиотека у Мордвинова была отменная. Стояли тут и тома Ломоносова, Сумарокова, Фонвизина. Однако же было больше авторов иноземных: Адам Смит, Жан-Жак Руссо, Голдсмит, Юнг, Эразм Роттердамский.

— А это, прошу обратить внимание, «Китайские записки», лично подаренные императрицей Екатериной «за донесения, написанные золотым пером», а вот сии записки Сюлли, еще в бытность цесаревичем, Павел подарил. Однако большая часть моей библиотеки — книги философского и экономического свойства.

— Что же? По морскому делу не собираете?

— Знаю, знаю, Федор Федорович, что у вас редчайшие книги собраны по мореходному делу и кораблестроению. Но разве за всем уследишь?

Ушаков библиотеку похвалил, сказал, что у него, кроме морских книг, любимые его книги Фонвизина и Державина имеются. Но про себя подивился: почему по главной адмиральской специальности книг достойных в здешней библиотеке не было?

— Федор Федорович, — интимно обратился Мордвинов, — скажите, как вы хозяйство своей персоны ведете? Записываете мысли? Счета кто ваши подписывает?

Увидев, что Ушаков недоуменно на него посмотрел, пояснил:

— Я для себя составил и постоянно добавляю порядок разумного ведения дел домашних.

— Да у меня особых домашних дел и нет. Счета финансовые я сам веду, на черный день денег не коплю.

— А зря, зря, голубчик, время придет, не заметите. А где в старости заработать? Учиться считать нам, дворянам русским, надо.

— Мысли всякие, — раздумчиво продолжал Ушаков, — в тетрадь заношу, а потом в ордера морские, наставления.

— Да-да, вы все в морскую науку превращаете, а я вот мучаюсь философскими проблемами, на ночь кладу под подушку бумагу и карандаш — мысли собираю; честно скажу, боюсь, что не скоро мы понадобимся государю, морские служители. Ему бы сейчас хороших экономистов с десяток — всю Россию можно было бы переделать. И еще, Федор Федорович, — совсем разоткровенничался [205] Мордвинов, — мысли по поводу нашего устройства у меня несвойственные моему чину приходят. Думаю, что уж и руки рабов неспособны к порождению богатства. Свобода, собственность, просвещение и правосудие — суть естественные и единственные источники онаго. А у нас в России, — заходил перед Ушаковым николаевский мыслитель, — просвещение и богатство находятся в руках малого числа людей, а нищета и невежество — у многочисленной части народа. Поэтому нам надо образовать среднее сословие. Как вы думаете, Федор Федорович?

Ушаков эти вопросы и сам себе задавал. Не на все находил ответы. Но считал, что он, как военный человек, как дворянин, должен служить Отечеству и государю честно и свое дело исполнять, а тех, кто с ним служит, он должен научить, душу их не уничтожить, а слиться воедино в исполнении долга.

— Я, Николай Семенович, обо всем устройстве не могу говорить, то дело божеское и державное. Но почитаю хорошими тех людей, которые собственное достоинство имеют, других уважают. Вот посмотрите, коли молодой мичман приходит на корабль и начинает морякам зуботычины раздавать направо и налево, то где его командирское достоинство? Ведь он их не научил, а начинает требовать. Себе подобных за тварей почитает. Негоже. Не за страх должен работать служитель, а за совесть. И коль мы с детских лет воспитывать будем совесть, страх и зло отодвигать на задворки, то вот вам сословие людей достойных, необходимых Отечеству.

— Вы наше состояние бедственное выводите из причин нравственных, а я из причин экономических, — задумчиво потирал лоб двумя пальцами Мордвинов. — Впрочем, подумать об объединении сих мыслей следует. А сейчас позвольте я вам представлю двух наших знаменистотей — силача Лукина и сочинителя Захарьина.

В зале, куда они вышли, было шумно, громко звучала музыка, оркестр, составленный из морских служителей, играл входивший в моду полонез. Мордвинов подвел к невысокому офицеру: «Вот он, сей славный сочинитель «Афраксада». О коем во всех слоях общества говорят». Ушаков поздоровался, подивился невзрачности сочинителя, книга которого была широко известна, читалась даже грамотными матросами.

— Ну ты приготовил вице-адмиралу книгу? — обратился к Захарьину Мордвинов. — Я ведь его из Москвы [206] забрал, — самодовольно объяснил он Ушакову, — Бахусу премного уделил внимания сей литератор. Я его, спасая, привез сюда, в Николаев, дал офицерский чин, и он тут у меня учительствует. Думаю, новое сочинение напишет про подвиги флота, про нас и Николаев-город.

«Вот как заботится о славе собственной», — подумал Ушаков и поклонился Захарьину, протянувшему ему свою книгу. Мордвинов выхватил ее и громко зачитал: «Господину адмиралу Федору Федоровичу Ушакову. От Петра Михайловича Захарьина — «Афраксад». Сей труд древности и таинственности сочинен на 40 медных табличках халдейскими буквами, а написал их Абу-Амир. С халдейского перевел на арабский, с арабского на татарский, а Захарьин нашел среди бумаг и перевел на русский». О, каков ход придумал сочинитель! Молодец!

— А вот этот герой, полюбуйся-ка на него, Федор Федорович, — тоже достойная нашего города фигура.

Ушаков и впрямь залюбовался беловолосым офицером, что подошел к ним. Высокий и ладно скроенный, он не казался великаном, но мощный вице-адмирал был ниже его почти на голову.

— Он, сказывали, — опять с внутренней гордостью и даже хвастовством объяснил Мордвинов, — хватал в юности за задок кареты: четверка лошадей ни с места. А когда в арсенале пропал пятипудовый фальконет, Лукин сказал: «Унесли, наверное, так. Взял пушку, сунул под плащ и без натуги пронес до ворот и обратно».

— Было, было, — пророкотал богатырь, — однажды даже восьмерку задержал, но лошади ось выломали и убежали.

Ушаков вдруг встрепенулся, в глазах заиграли бесики, и он лукаво сказал офицеру:

— А ну давай померяемся!

— Браво! Браво! — захлопал в ладоши Мордвинов. — Музыка, тише.

Музыканты опустили трубы, танцующие пары подошли ближе, Фома Кобле надел пенсне и посадил за игральный столик спорщиков. «Вот так! А теперь, раз, два, три!» Никто ничего не понял, но рука Лукина уже лежала на столе. Офицер покраснел, смущенно развел руками — ведь он никому не проигрывал до сих пор.

— Вы... вы, господин адмирал, сноровистей... Ушаков пожалел силача и предложил помериться еще раз. Несколько минут склонялись руки в разные стороны над столиком, потом Лукин додавил соперника. [207]

— Молодец. Истинный русский силач, — отворачивал рукав Ушаков. — Приходи к нам на корабли. Пойдем и дальние походы.

— Ты, Федор Федорович, не сманивай. Он нам и здесь нужен, турок отпугивать, — посмеивался Мордвинов. Музыка вновь заиграла, пламя свечей заколебалось в такт танцующим.

— Спасибо за вечер, Николай Семенович. Я от своей морской качки отошел немного. Хорошо тут у тебя. Поеду, пожалуй. Дорога дальняя.

Мордвинов проводил на крыльцо и, пожимая руку, как бы между прочим сказал:

— Ну а проект-то Катасанова запустим, наверное, вона сколько денег затрачено.

Рука Ушакова закаменела, лишилась доброжелательности и тепла. Он вынул ее из рукопожатия, как из ножен, и твердо ответил:

— Все сделаю, чтобы проект не утвердили, самому государю отпишу. — И подумав, закончил: — А за угощение спасибо.

Ученье каждый день

Всю зиму шквальные ветры обрушивались на Крым. Еще не окрепшие деревья акаций гнуло почти до земли. Водяные брызги с мола достигали второго этажа адмиральского домика, где в открытом окне высилась фигура Ушакова. Вице-адмирал. Он томился тем, что пол в доме не ходил под ногами, как палуба, не скрипели мачты, не шуршали снасти, не хлопали над ним паруса. Наверное, он не возражал бы, чтобы долетела сюда и ошалелая волна, плеснула в лицо соленой водой, шумно рассыпалась над бортом.

И здесь не бездельничал: проверял провиантские склады, заставлял чистить выгребные ямы и мыть полы в казармах, ездил смотреть прибывшее парусное полотно и канаты. Читал. Читал книги по морскому искусству и военному делу, о подвигах, о славе народа своего.

Несколько раз выходил в море, приказывал ставить паруса под разными углами, изучал, как меняется скорость, вместе с командирами корабля искал, как безопаснее расположить грузы. Он же заставлял составить расписания для различных обстоятельств: для стоянки, для ежедневной службы, на якоре и в море. Каждый точно [208] знал свое место и свои обязанности. Да я сам постоянно учился, следил за событиями.

Выписывал немецкие и английские газеты. Просил переводить все, что касалось морских событий. Французский эмигрант, капитан-лейтенант Грюэ всячески хаял новый флот Франции. Ругал его за порядки, за выборных командиров, за разбегающиеся команды, перегруженный рангоут, который невозможно сменить в море.

Ушаков отметил для себя, что и у русских кораблей он тяжеловат. Просил Грюэ нарисовать рисунок паруса, все искал лучший, чтобы не терялась парусность. Пробовал наладить стрельбу раскаленными ядрами. Установил ревербирную печь, сам смотрел, как раскаливались ядра. Ревниво осматривал пришедшего в Севастополь английского «купца». Никаких украшений, орнаментов, ненужных надстроек. Все, что мешало мореходным качествам, у англичанина исчезло. Медь на днище была уже не новинкой, но у купца были заметно загнуты углы. Подолгу разглядывал карты, водил пером по черноморским берегам. Но нередко можно было застать сосредоточенного адмирала над изучением извилистого побережья Греции, «сапожка» Италии, Адриатики и далеких Ионических островов. Изучал он и Балтику, висели у него и карты далекой Америки, Белого и Каспийского морей.

Почти каждый день проводил упражнения, развивал верность глаза у офицеров, а у моряков все четче становились движения, они знали на память все команды, дисциплина их не пугала, они все больше привыкали ко вниманию и требовательности со стороны строгого и доброжелательного к ним адмирала.

Особенно его интересовала знаменитая и неудачная экспедиция флота французской Директории к берегам Ирландии. Возглавил ее генерал Гош, который, говорят, был вне себя от неповоротливости флота, по поводу которого говорил: «Что такое флот! Сохрани меня бог когда-нибудь вмешаться! Какой странный состав! Огромное туловище с разъединенными, бессвязными частями; внизу противоречия; организованная недисциплинированность в военной корпорации, и если прибавить сюда надменное невежество и глупое чванство, то вы получите полную картину флота!»

Ушаков расспрашивал Грюэ, что произошло с экспедицией, отчего окончилась она неудачей. Тот сам толком не знал, но, по слухам и данным, полученным им, выходило, что часть эскадры не поняла сигналов, другая была [209] введена в заблуждение сигналами, которые им делал английский фрегат. Часть эскадры под командованием адмирала Бувэ подошла к ирландским берегам, но из-за плохой погоды и нерешительности начальников высадка не состоялась. Бувэ отправился обратно в Брест. Через два дня сюда же подошла другая часть эскадры, и по тем же причинам высадка снова не состоялась. Так они повернули в Брест. Проблуждав несколько дней вокруг своих и английских кораблей, генерал Гош, находившийся на фрегате «Фратерните», едва не попав в руки англичан, тоже возвратился в Брест. Из 43 кораблей всего шесть судов были потеряны, но экспедиция в целом потерпела крах. А почему? — расспрашивал Ушаков. Да потому, что команды не были укомплектованы, корпуса расшатаны, мачты оказались плохо скрепленными, паруса все в заплатах, провианта взяли мало, и к тому же выбрано было для экспедиции самое плохое время — бурное, опасное, туманное. Начальники экспедиции плавали отдельно от основной части экспедиции и не могли ее связать, объединить сигналами и общей командой всю эскадру.

Федор Федорович надолго задумывался и часто записывал в свою кожаную тетрадь:

...Сигналы! Сигналы — мудрость и воля флотоводца.

...Паруса! Паруса — это крылья флота.

...Команда! — это залог успеха.

...Погода! — условие для точного движения.

Да, а что еще? Что еще надо, если флот направляется в экспедицию, в дальний поход, на морскую битву. Он, может быть, уже участвовал в самых своих главных битвах, но, возможно, главная битва ждала его впереди. Он не знал этого, не знал, но готовился. Готовился ежемесячно, еженедельно, не пропуская ни одного дня.

Весна 1798 года

Весной 1798 года Европа вслушивалась в стук топоров, доносившийся из Тулона. Гроза монархических армий, всех противников республиканской Франции и опоре новой послеробеспьеровской власти генерал Бонапарт готовил в поход армаду военных кораблей и транспортов. Куда? Конечно, в Англию. Об этом доносили нанятые за большие деньги шпионы. Конечно, генерал нацелился на эти острова, кишевшие роялистами, противниками Директории, [210] в этот центр, где сосредоточились основные силы заговора против республики, где ежедневно в парламенте, в газетах, на сборищах владельцев чайных плантаций в Индии, кофейных в Вест-Индии, лесных угодий в Канаде, золотых россыпей в Африке звучали погромные речи и угрозы. Солнце не заходило над территориями английской короны, но обжигающий свет революционных идей, ниспровергающих королей, провозглашающих равенство, братство и свободу, не добавлял света к радости хозяев Сити. Свобода у толстосумов и так была, их вполне устраивало равенство с аристократами, а братства они не хотели ни с собственными согражданами, ни с близкими им по духу буржуа других стран.

Да, в Англии был в то время центр мирового капитала, и она пыталась держать в руках рычаги мирового господства. Далеко не все получалось. Выскользнула из-под управления северо-американская держава, вызывала раздражение и ненависть своей самостоятельной и независимой политикой Россия. Но на пике злобы в то время была республиканская Франция. И последняя ей платила тем же. И было ясно, что тулонская флотилия готовилась достичь берегов западной Англии или Ирландии. И с повстанцами страны древних кельтов обрушилась бы на короля, лордов и богачей, обратившись к нищему народу богатейшей страны.

В Петербурге, Константинополе и Неаполе думали по-другому. Чета неаполитанских Бурбонов, хлыщеватый и развратный король Фердинанд, его фактически властвующая, обладающая вампирскими склонностями супруга Каролина были в панике. Недавно французы сокрушили Пьемонт. На его территории созданы новые республики, превратилась в республику цитадель католиков — Папская область. Аристократия Неаполя заскулила: «Бонапарт готовится своим флотом низвергнуть королевство обеих Сицилии». Как будто ему недостаточно было сухопутных войск?

Селим III в Константинополе горестно взирал на раздираемую противоречиями Османскую империю. Он знал, что французы агитируют на Балканах в районах Греции (Морея и Сули), ведут интриги с полунезависимым пашой Янины — Телепеной, владетелем Шкодры и других округов-пашлыков. Французский флот мог привезти армию на Пелопонесский полуостров, в Египет, а может, и под сам Константинополь.

В Петербурге Павел I был в ярости от нерешительности [211] антиреспубликанцев, он еще не различал оттенков в решениях Директории, для него все во Франции дышало духом давно испустившего дух революционного Конвента. Его осведомители доносили, что в Тулоне кипит напряженная работа, достраиваются корабли, оснащаются транспорты, идет доставка снаряжений и боеприпасов. Дерзость Бонапарта после артиллерийского расстрела роялистов и англичан там же, в Тулоне, и разгрома австрийцев в Северной Италии была известна. Его хитроумные дипломатические комбинации поражали напором и наглостью. У всех на памяти был договор в Камп-Фермо, когда перестала существовать Венеция, а Франция внезапно встала двумя ногами в Адриатике на Ионических островах. Все мог предпринять резвый Бонапарт. Под большим секретом из Тулона просачивается слух о возможности высадки десанта в черноморских портах и уничтожении флота в Севастополе и Херсоне.

Павел не хотел быть застигнутым врасплох и отдал приказ...

Дела личные...

В эти последние годы XVIII века Ушаков стал известной фигурой в Отечестве, коснулась его милость императрицы. А по флотской линии: капитан 1-го ранга, контрадмирал, и вот вице-адмирал. Еще один шаг и... Но только ли этим меряется жизнь? Только ли званиями да наградами она наполняется? В эти же годы он получил жестокие удары. Нет, не собственные ошибки, просмотры, недочеты привели к тому, не от вышестоящих командиров нанесены они, хотя и это было. Не от царского двора раны, хотя и оттуда при Павле пахнуло неверием и нежеланием встретиться, нет, самые больные, может быть, удары для Федора Федоровича пришли откуда-то свыше, извне, оттуда, где не владел он штурвалом, не давал сигналов предупреждающих, не отдавал команд. Одним словом, судьба.

Плохо было Ушакову в эти годы. Умерла мать, умер отец. Свирепость, дурь и горе вылезли в старшем брате Степане. Стал он бить дворовых, истязать девок, ропот пошел по селам, жалобы возымели действие. Посадили старшего брата в смирительный дом. Позор. Жена же его, гулящая, приглашала к себе ухажеров, да и сама куда-то уезжала, возвращалась тихой, молилась долго, а потом все [212] зачиналось сначала. На гулянье деньги надо, продала дом и землю, а затем и сама утопилась.

Пуще всего огорчила его в то время кончина отца Федора в Санаксарской обители. Ушел из жизни человек, светлой верой, чистотой помыслов которого он восхищался. Свой путь выбрал сам, но многое примеривал на поступки и слова святого отца...

Тогда-то и решил Федор Федорович семью собрать, укрепить, не допустить распада. Взял адъютантом к себе брата Ивана, обратился в опекунский совет с тем, чтобы пришедшего в себя и «осмиревшего» Степана освободили из смирительного дома и перевели в его имение Анциферовку Олонецкой губернии. Всем он хотел сделать доброе дело, поддержать, не допускать раздоров, ссор, склок. Особенно любил детей брата Ивана Колю и Федю, племянницу Павлу, называл их своими детьми, слал подарки и добрые слова через отца.

И еще через одну темную силу приходилось пробиваться Федору Федоровичу, через силу наветов, сплетен и слухов.

С каждой новой ступенькой, что подымался Ушаков, громче раздавался ропот его недоброжелателей: «выскочка», «незнатен», «неродовит», а вот даже целый флот получил под свое начало. Забывали, что не знатностью и родовитостью победы здесь одерживали, на Черном море. Побеждал здесь он, Ушаков, умением, искусством и храбростью. И родовитость-то у него была, отец не раз вспоминал, дядя говорил о том, что Ушаковы издревле Отечеству служили, от князя Косогского род вели. Только он этим не тыкал никому в нос, не просил за это звание новое или орден. Вот они, недруги, и шептали, злословили, издевались.

Рассердился. Решил найти все бумаги о родстве своем. Направил письмо в Герольдию. Ждал долго, чиновники в Архиве возились так, что и забывать стал, и вдруг в грозовое июльское лето 1798 года получил бумагу — свидетельство. Развернул, с волнением прочитал: «Государственный Коллегии иностранных дел в Московском Архиве Черноморского флота вице-адмирал кавалер Федор Федоров сын Ушаков предъявил поколенную роспись роду своему и, изъясняя в оной о происхождении фамилии своей от Косогского князя Редеди, просил о даче ему как о начальном происхождении от рода Редеди и о службах предков его...

...Первое в родословной Книге в архивной библиотеке [213] под № 29 глава 42-я; род Редедин, а от него пошли Симские, да Зыковы, да Елизаровы, да Гусевы, да Хабаровы, да Бирдюковы, да Поджегины, да Блеутовы, да Клютины, да Сорокоумовы, да Глебовы ...князя Редедю убили, а сынов Редединых... Во крещении первому имя Юрия, а другому Иоанн, за Романа дал великий князь Володимир Мстиславович дочь... А у Романа сын Василий, Редедин внук. А Василия сын Юрий — а у Юрия дети: Иван, да Михаиле Сорокоум. А у Михаила Сорокоума дети: Яков да Глеб. А у Глеба дети: Василий, да Козьми, да Иван, да Илья, да Василий меньшой. А у четвертого сына Глебова у Ильи дети: Григорий слепой, да Василий объезд — а у Григория дети Ушак, да Лапоть, да Кракотка, да Илья, да Алексей; да Иван Большой, да Лев, да Иван меньшой...»

«Вот вам и подтвержденье чиновное, откуда наш род-то тянется, — с удовлетворением подумал Ушаков, — а фамилия-то от этого Ушака и от его многочисленных братьев». Служили Ушаковы, как расписано было в свидетельстве, у великого князя Ивана, имели поместья в Московском уезде, ездили в битвы на Днепр в 1558 году. «А с Очаковым и Серным морем Ушаковы познакомились еще задолго до меня», — усмехнулся Федор Федорович. Были Ушаковы и воеводами в разных городах: в Бузулуке, в Михайлове, в Угличе. Вот и по посольским делам отправлялся в 1607 году в Крым Степан Ушаков, водил пальцем по грамоте вице-адмирал, а вот и к кесарю в Вену в 1674 году гонцом оказался Никон Ушаков. «Служили, служили Ушаковы государю и Отечеству, род есть, и герб наш будет ушаковский. Ныне постоянным, дабы всякий не попрекал, что высоко чересчур метит вице-адмирал Ушаков».

Федор Федорович прикрепил к стенке герб, отступил от него и внимательно осмотрел геральдические детали. На щите, имеющем горностаеву вершину, была изображена корона. В нижней части на голубом и золотом поле стоял дуб о двух кронах, сквозь который проходили две серебряных стрелы. Сверху щит был в дубовых листьях, в которых расположились дворянский шлем и корона. По двум сторонам щита стояли два рыцаря, держащие в руках по копью. Большого отклика в сердце герб у него не вызывал, но он почитал, что по традиции сей знак рода Ушаковых должен быть в его комнате и каюте. Затем подтянул к себе Свидетельство и прочитал: «Сия выписка о фамилии Ушаковых учинена Государственной [214] коллегией иностранных дел в Московском архиве на основании имянного Его императорского Величества указа, июля в 27 день минувшего года состоящего в котором высочайше изображено. Дабы архивы способствовали дворянам в отыскании доказательств дворянского достоинства. Дано вышеупомянутому просителю Черноморского флота господину вице-адмиралу 12-го июля 1798 года».

«Ну вот и ладно, бумага есть, ткну, если надо, в лицо обидчикам», — подумал он, подошел к окну, распахнул и услышал громкий голос снизу:

— Гонец из Петербурга!

Дальше