Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть вторая

1

Филипп Козьмич Миронов проснулся от крика надзирателя. Осмотрелся впервые без истерии и гнева. Голые, исцарапанные, грязно-серые стены. Четыре шага в длину и два шага в ширину. Из мебели только топчан — колченогий. Откуда его доставили сюда? Или он здесь вечно пребывает? Зарешеченное окно, сквозь него просачивается хмурое небо. Наверное, уже рассвет. Это понятно и по миске с тюремной баландой, которую в очередной раз принесли ц убрали нетронутой — он ведь продолжал голодать и с каким-то щемяще-жалостливым чувством думал, что скоро придет конец, и люди тогда вдруг спохватятся, что командарм Второй Конной армии погиб не в бою, как положено бойцу, а голодной смертью. Позорной смертью...

Задвижка «волчка» оставалась открытой, и Миронов отметил про себя, что в нее смотрит надзиратель. Что ему нужно в такую рань? Хотя он имеет право заглядывать в любое время суток и следить за поведением заключенного. Да и рань ли в мире?.. Он, Миронов, заключенный?.. Неужели это в самом деле не мерзкий сон?.. Только без истерии. Спокойно! Таков самому себе приказ... Так быстро он привык к боли?

— Оглох?.. Чего молчишь?.. Жалашь или не жалашь прогулка?

— Какая прогулка?

— Воздуха вольного хлебнуть... Так жалашь ай нет?

Вместо всегдашней настороженности появилось вдруг какое-то недоумение, граничащее с терпимым отношением [168] к надзирателям. Но оно тут же, как неожиданно возникло, так неожиданно и испарилось, уступив место всегдашней настороженности и даже враждебности к тюремщикам. «Очередная насмешка, — подумал Миронов... — этих тупоголовых...» Он, конечно, не считал их за нормальных людей и отказывался предполагать в них обыкновенные человеческие качества. Тем более милосердие и отношении к заключенным: «Вольного воздуха хлеб-путь...» Ведь между ними всегда существовал антагонизм. Ненависть одного к другому, чуть ли не врожденная, выработанная многими поколениями заключенных и их стражниками. Ею были пропитаны не только мысли жертв застенков, но и сам воздух камер, карцеров, коридоров, двориков и всего мрачного здания тюрьмы. И всяк сюда входящий сразу же принимал сторону заключенных против всего охранного персонала, вплоть до социального строя, порождением которого являлось это ненавистное заведение.

Миронов поднялся с жесткого колченогого топчана. Шагнул к «волчку». На него не мигая уставились два, как у рыси, глаза:

— Жалашь?.. Тогда открою...

Видно, молчание Миронова надзиратель принял за согласие, он всунул в замочную скважину ключ и резко повернул — железная окованная стальными полосами дверь, как обычно, противно скрипя, медленно открылась. В квадрате проема — фигура стражника, что-то вдруг показалось в нем Миронову знакомым, но он тут же отогнал нелепую мысль, по его мнению, — нигде не мог он повстречать такую мерзкую личность.

Миронов автоматически, «по-уставному», заложив руки за спину, медленно, как-то чересчур даже осторожно, словно в потемках, переступал ногами. Почему-то в коленях появилась противная дрожь. Ноги стали какими-то ватными и как всегда цепко и упруго не захватывали землю, а скользили, как по льду, тонкому, молодому, хрупкому... Правда, под ногами не земля, а железная поверхность тюремного коридора. Лестница тоже железная, гулко фиксирующая шаги. Не думал Миронов, что его шаги могут быть тяжелыми, грузно-старческими и издавать неприятно шаркающий звук. «Надо просто выше поднимать ноги, — подумал он. — А может быть, это от подков на сапогах?.. Или, может быть, от шпор?.. Шпор!.. О!.. Ах, если бы так, как в былые годы, когда только звон шпор догонял его легкие, стремительные [169] шаги. Поступь кавалериста лукаво-тихая, осторожно-быстрая... Рывок — и еще не успеет в воздухе раствориться малиновый звон шпор, как цель достигнута».

Миронов прошел еще несколько обитых железом дверей, и вот последние открылись, и он высунул голову в тюремный дворик. Все поплыло вокруг... Наверное, помимо воли, слишком много для первого раза «хлебнул вольного воздуха»... Поднял отяжелевшие веки — в главах туман. Сквозь него какой-то розовый силуэт возник. Но вот очертания становились явственнее, принимали вид женской фигуры... Такой розовый шарф в далекой прошлой жизни набрасывала на смуглые плечи Надя-Надюша... Он вдруг за многие последние дни осмысленно и с глубокой горечью подумал: «Все осквернено и загублено... И вовек, наверное, не увидеть ему юное, дорогое лицо милой и любимой девушки. Видно, ничто не повторяется, как не повторяются шаги человека в одной и той же быстротекущей речной воде... Ах, Надя-Надюша. Что же за тайна заключена в твоей молодости?! Только бы увидеть, хотя бы еще один раз — и тогда можно будет без страха и сожаления прощаться с жестоким и кровавым миром. Но это недостижимо, как вернуть собственную молодость...»

— Миронов!.. — крикнула Надя-Надюша. — Живой!.. — Она протянула Филиппу Козьмичу руки, желая обнять и прижаться к нему.

Миронов отступил от жены, сделал жест, словно отодвигал видение, и все время бормотал: «Провокаторы!.. Я не поддамся!» Он быстро пошел прочь от жены в дальний угол тюремного дворика: «Ведь этого не может быть!.. Сон?.. Или — очередная провокация...»

Надя-Надюша догнала Филиппа Кузьмича, обхватила его руками:

— Мой Миронов!.. Мой муж... Дорогой, любимый... — бормотала Надя-Надюша. Потом умолкла, только еще плотнее прижималась к нему.

Филипп Козьмич стоял будто окаменелый, не веря в происходящее. Или боясь поверить... Неужто это правда?.. И может ли происходить в тюрьме!? Как удар молнии, ослепляющий и повергающий человека...

Через какое-то мгновение Миронов вдруг почувствовал на своей груди сотрясающуюся от нервной дрожи Надю-Надюшу. От ее тела исходил аромат... весны, от котоого можно задохнуться. Он легонько начал освобождатья от ее рук, чтобы взглянуть в эти глаза цвета спелой [170] вишни и будто чуточку припухшие полураскрытые губы, словно ждущие поцелуя... О, эта невероятность встречи!.. Водь на самом деле ничего не может произойти в тюрьме?! Сейчас пройдет сон, и видение исчезнет. Останется только саднящая боль... А он, что же, в самом деле, мог подумать, что воочию видит свою Надю-Надюшу вот так, рядом, в тюремном дворике?.. Это только его горячечное воображение могло нарисовать такую фантастическую картину. Но если это соя, то почему в его тело проникает тепло другого человека? Насколько он знает, во сне человек не различает тепла и холода и осмысленно не отвечает на зов. Обычно он тут же просыпается и недоуменно осматривается, желая увидеть того, кто только что обращался к нему... Миронов подумал: «Попробую легонько отстранить от себя ее и взглянуть прямо в лицо...»

Как ни цепко Надя-Надюша прижималась к нему, Миронову удалось взглянуть в ее лицо:

— Сон? — кажется одними губами прошептал он.

— Нет... Нет... Явь! Верь — это я, твоя Надя-Надюша.

— Тростиночка... — Миронов, больше не сказав ни слова, молча прижался к ее лицу.

Безмолвные и потрясенные, они стояли на виду у всех арестованных, кидавших жадно-любопытные взгляды в их сторону.

Неужто так мало надо человеку для счастья? Только одну-единственную встречу с любимой в прогулочном дворике Бутырской тюрьмы? А ведь Миронов и Надя-Надюша не просто были счастливы, а задыхались от счастья, не смея даже словом нарушить мгновение слитности и забвения.

Наверное, мы бываем то ли чересчур расточительны, то ли по-глупому скупы, если не бережем друг друга в повседневной жизни и при встрече не «умираем», трепеща от восторга. Но об этом мы начинаем задумываться слишком поздно, когда гром грянул и убил любовь.

Неожиданно из здания тюрьмы выбежал старший надзиратель и громко скомандовал:

— Убрать заключенных!

Ретивые подчиненные кинулись выполнять приказ. Подбежали к Миронову и Наде-Надюше, начали размыкать их сомкнутые руки. Старались долго и бесполезно. Не размыкались руки Нади-Надюши и Миронова, словно [171] чувствовали, что если сейчас, в данный миг, разомкнут, то уже никогда не сомкнут их друг с другом.

— Не оторвать... — в бессилии отозвался один надзиратель.

— Склещились, что ли?.. Рви!

— Тю!.. Бешеный! Это же Миронов!

— Ну и что?

— Командарм Миронов.

— Командарм, и тут?..

— Левушка Троцкий постарался... Вот Ленин дознается...

— Гм... Командарм Миронов... А не брешешь?

— Вот те крест! — перекрестился надзиратель, как раз тот, который предлагал Миронову «вольного воздуха хлебнуть».

— Ну, тогда как-нибудь помягче разнимите их... А то начальство свирепеет...

...Миронов, блаженно-радостно улыбаясь, машинально одолевал ступеньки железной лестницы и, кажется, пришел в себя только тогда, когда за его спиной, противно скрежеща, захлопнулась железная дверь. Устало, словно обессиленный встречей, присел на топчан: «Мы ведь не успели сказать ни слова друг другу... Хотя о многом переговорили... А голос моей Нади-Надюши я сейчас услышу... Вот только согреется мысль...»

2

Филиппа Козьмича знобило. Прилег на жесткое ложе, укрылся полой солдатской шинели. Пригрелся. Озноб перестал бить, сотрясать тело. И мысль жива. Это его, как ни странно, обрадовало. Он может думать... Как ему теперь мало, оказывается, надо... Только и всего, что побыть наедине с Надей-Надюшей — какое это чудо... Он приготовился «слушать» голос своей Нади-Надюши, как он всегда ласково называл свою юную жену.

...Бывало, после очередного боя — черный, злой, еще не остывший от атак, прискачет Миронов к дому, где они с Надей-Надюшей квартировали, кинет повод ординарцу, ворвется в горницу и хрипло прорычит: «Пить...» Надя-Надюша с поклоном, по старинному казачьему обычаю, поднесет ему жбан прохладного квасу, наблюдая, как жадно и шумно он пьет... Потом поможет снять портупею с шашкой. Гимнастерку... Смуглый, мускулистый... [172]

Поможет обмыть холодной водой тело до пояса. Чистым полотенцем оботрет, мягкими движениями подведет к кровати и ласково скажет: «Приляг... Отдохни... Приди в себя...» Напряжение спадало, и он, успокоенный, кажется, даже задремывал под лепет этих пахнувших юностью губ...

Потом мир восторга и страсти возникал в нем, от сильного волнения он вздрагивал и теснее прижимался к ее телу... Она сидит рядом, руками шею обовьет и начинает рассказывать, как на фронт попала, как повстречала лихого донского казака... Он любит эти короткие мирные минуты. И, чтобы продлить их дольше, Миронов часто переспрашивал, просил еще раз рассказать с самого начала: «Неужели все правда?» — подыгрывал он ее рассказу. «Как на духу перед священником», — отвечала она. «Рассказывай...» — «Итак, исповедь мою послушай, мой господин и повелитель... — Ласковый голос ее журчал над ухом... — Родилась я в самом начале века, в 1900 году...» — «Подожди, — перебивал Миронов Надю-Надюшу. — Тебе восемнадцать, а мне сколько? Сорок шесть... С ума сойти... Не говори больше, в каком году ты родилась». — «Не буду. Но я не чувствую никакой разницы. Ты молодой. Горячий. Сильный. Смелый до отчаянности. Таких женщины любят. Я?.. Я без ума от тебя. От твоих жестких, крутых рук. Ты в ласке, как в атаке... Я всегда этого жду, волнуюсь. В мыслях переживаю, жду, когда ты набросишься... А потом становишься ласковым и покорным, как ягненок... Мне нравятся эти резкие переходы в тебе. Очень... Жадность твоя... Я никого никогда не буду любить, как тебя...» — «Может быть, и правда...» — полусонно шевелил он губами. «Не веришь?..» — «Верю. Может быть, в этом и есть суть и мудрость наших исканий... Рассказывай дальше, только не повторяй...» — «Хорошо, не буду повторять, что я родилась в самом начале нашего беспокойного и бурного века...»

— Откуда ты такая взрослая и мудрая?

— Из войны... Из любви к тебе.

— Ты мое чудо. Допустим, завтра останусь жив, и ты будешь вот так сидеть со мною?

— Вечно.

— Нельзя. Тебе — двадцать, мне — сорок восемь...

— Кто запрещал об этом говорить?.. Не думай об этом. Ты красив. Умен. Отважен. Крепок...

— Как старый дуб, аж топор звенит, когда рубишь...

— Поэтому и шашки вражьи отскакивают. [173]

— Ты мое чудо.

— И все равно, у тебя на первом месте война и правда, а уж потом — я.

— Не знаю... А если все — на первое место?..

— Такого не бывает. Ты всю жизнь будешь искать правду. А это как в детстве, бег за радугой после дождя.

— А ты — как дождь, упавший на потрескавшуюся от зноя землю. И поэтому все, что я вижу, мир вокруг — все это ты. Это я точно знаю... На сегодня хватит — у нас впереди целая вечность. Или — один бой и тоже... вечность... Но пока живу, надеюсь.

3

Миронов слабыми руками нащупал солдатскую шинель, которую всегда носил, и укрылся ею. Пригрелся. И с облегчением подумал, что у него впереди еще целый год жизни с Надей-Надюшей. И об этом счастливом мгновении он будет вспоминать, когда уж совсем невмоготу станет жить на этом свете... А пока надо успеть о многом другом вспомнить, что и ее любовь не знала. Миронов обязан это сделать, потому что у него есть привилегия много пожившего и много пострадавшего человека, и он хочет и обязан удержать молодых от неверного шага. Наверное, бог послал ему испытание, чтобы проверить на крепость. Но самое печальное заключалось в том, что Миронов так и не понял, видел ли на самом деле Надю-Надюшу или только мечтательный силуэт...

Миронов мысленно вернулся в станицу Усть-Медведицкую, как раз в тот момент, когда его унизили перед всем честным народом — не взяли на войну. Только постороннему покажется, что ничего особенного не произошло — не взяли на войну... Ну и бог с нею! Или черт с нею! Ведь многие спасаются от нее, используя различные, подчас недозволенные приемы. А вот психология донского казака в вопросе о войне во многом отличительная. Даже в самом взгляде на противника. Казак не спрашивает, сколько врагов, а где они, и бросается в бой, потому что уверен в победе — хитрый, бесстрашный, профессионально обученный всем приемам борьбы. Это одна сторона, может быть, более важная. Донской казак — вечный воин, защитник самого дорогого и чтимого звания — защитник Отечества. И лишить его этой высокой чести, значит, нанести обиду не просто физическую, как [174] изгнание из строя сильных и смелых сынов Дона, но и причинить моральную травму. Позор тяжелым грузом придавит не только всегда гордо поднятую голову с фуражкой набекрень, из-под которой вьется чубчик кучерявый. И голова тогда опустится, только глаза исподлобья будут мрачно сверкать, да мысли темные ползти. Позор коснется не одного провинившегося, а всей его многочисленной родни... Всех казаков с плачем и достойными почестями проводили на войну, а его, как какого-нибудь труса или в лучшем случае инвалида беспомощного, даже не то что в сторону отодвинули, а хуже того — пренебрегли им, не пожелали стоять с ним в одном строю защитников Отечества. Такого пережить донской казак не может и от беспросветного, оскорбительного горя даже способен кончить жизнь самоубийством или, если и переживет, то заплатит дорогую цену.

По горячности и взрывному характеру Миронов, наверное, сразу же после унижения, которое он испытал на станичном плацу, как боевой, храбрейший офицер мог бы что-то сделать непоправимое с собою. Но в первую минуту так был ошеломлен незаслуженным оскорблением, что безвольно опустил поводья коня, и тот привез его к родному куреню. А тут цеп в руки достался — он вместе с потом изгоняет тоску и из головы дурные мысли, приносит постепенное успокоение. После знакомства с этим тяжелейшим физическим орудием крестьянского труда Мироновым владело единственное желание — поскорее бросить его в сторону и отдышаться. Что Миронов и сделал с большой охотой, повалившись под прикладок свежеобмолоченной пшеничной соломы. И под мелодично призывный звон цикад и крик перепелов «спать пора... спать пора... спать пора...», вдыхая хлебный, хмельной аромат, заснул крепким сном хорошо поработавшего на гумне казака.

Ранним утром, когда еще роса на траве блестела изморосью, Филипп Козьмич, проснувшись, не торопился сбросить с себя зипун, которым был укрыт — крепок же был сон, если даже не слышал, кто к нему подходил — мать или жена, чья заботливость, укрывая, уберегла от ночной прохлады. С теплом зипуна не хотелось расставаться, да и хорошо было чувствовать какую-то особую приятность от того, что вот вокруг холодная роса, а ты лежишь на сухой соломе, да еще и под зипуном.

Миронов вдыхал свежий воздух, будто впервые чувствовал, какой он вкусный и желанный. И как, оказывается, [175] радостно бездумно лежать, дышать полной грудью и смотреть, как угасает последняя утренняя звезда. Розовеет небосвод. Пробуждаются птицы... Земля в это время чистая, пока не проснулись люди... Вдруг тревожное что-то почудилось в утреннем воздухе. Но странно, тревога какая-то легкая, радостная. Подумал: значит, красота земли и неба словно вытянули из его тела и головы мрачные мысли. Ведь только вчера казалась бессмысленна и никчемна жизнь, и он готов был без сожаления расстаться с нею, а ныне совсем другое настроение. Природа — верный целитель от всякой дури. Жизнь... С этим делом, выходит, торопиться нельзя... Да и вообще... Все образуется... Да-а, сколько он из-за своей торопливости ошибок наделал!.. Теперь, что же, потише, поспокойнее будет себя вести?.. Рассчитывать каждый шаг, каждое движение? Вряд ли... А впрочем, видно будет... По крайней мере, он сейчас впервые осознанно наслаждался тишиной и покоем. Покоем внутри себя. И кажется, до этого утра и не знал, что в мире существует такое блаженное состояние души и тела. Вечно он куда-то рвался, спешил, звал других, заражал их своим сумасшедшим бегом по жизни. А все, оказывается, так просто, и человеку так мало надо, чтобы быть довольным и умиротворенным. Вокруг столько удивительного и прекрасного. Это утро, закутанное в легкий туман. Гумно. Ворох зерна, укрытый брезентом. Хлеб. Прикладки пшеничной соломы. Сад. Яблоки падают на землю. Дом. Мама уже напекла, наварила всего. Дети сейчас вырвутся на простор и шумной ватажкой кинутся к Дону. А он, медлительный и величавый, будет ласкать своих сынов. И дочерей...

Вот подойдет сейчас жена, до сих пор влюбленная в него, как в юности, и будет любоваться им, своим мужем, таким взбалмошным и непостоянным... И чего она в нем такого необыкновенного находит?.. О, так можно и по-всамделишному размягчиться и потерять всегдашнюю упругость и взрывную силу характера. Все. Надо вставать — дел по хозяйству непочатый край, как говорит его суровый, неразговорчивый отец Козьма Фролович... Но тело почему-то не подчинялось, и он продолжал бездумно смотреть в розоватую синеву наступающего утра.

Услышал, как на кольцах, сплетенных из молодого, гибкого краснотала, скрипнула калитка, ведущая на гумно. Скосил глаза: «Кого нелегкая несет в такую рань?.. А, Иван Миронов, верный вестовой. Еще с русско-японской [176] войны... До сих пор считает себя моим ординарцем. Надежный казак. Что ему теперь-то от разжалованного подъесаула?..»

Иван, осторожно ступая, неслышно подкрался к прикладку, под которым лежал Миронов, притворяясь спящим. Иван присел неподалеку, не шевелился, чтобы ненароком не потревожить сон любимого командира.

— Ладно, — отозвался Миронов, — нечего в жмурки играть. Говори.

— Слушаюсь, ваше благородие! — вскочил Иван и вытянулся так, будто перед ним оказался сам наказной атаман.

— Садись сюда, — Миронов указал на полу зипуна, отброшенного в сторону.

— Невелик чин, постою... — Иван расслабился и почесал затылок.

Эту вечную привычку казаков Миронов хорошо знал и часто сам ею пользовался. Залезет казак пятерней в давно не стриженные волосы, будто в данную ответственную минуту его нестерпимо кто-то начал кусать и надо срочно и безотлагательно почесать загривок. А сам в это время думает, как выкарабкаться из деликатного положения.

— Хватит чесаться. Говори, — подтолкнул его Миронов.

— Молодежь, известное дело... — начал Иван, по его мнению, издалека.

— Некому, что ли?.. — спросил Миронов, уже заранее распознав хитрость своего ординарца.

— Так кто же лучше подъесаула Миронова покажет молодым казакам приемы боя!..

— Ты думаешь, мне таким делом как раз сейчас и заниматься?

— В работе забудется.

— Тут ты прав. Не спорю. Вчера наломался с цепом, так спал как убитый. И обо всем забыл.

— Я же про то и гутарю, труд, он хороший лекарь... Так что можно седлать Орлика?

— Не барин, сам заседлаю.

— Не барин, верно, зато — дворянин.

— Сняли ведь...

— Пойдем на войну — не личное, а потомственное дворянство заработаем... — тут Иван сделал ошибку, напомнив Миронову о войне. Увидел, как потемнело лицо командира — пошлет сейчас к такой-то матушке... Но [177] выручила мать Филиппа Козьмича. Она вышла на крыльцо и крикнула:

— Блинцы с каймаком стынут — идите завтракать!

— Вон, мама кличет, пойдем поедим. Успеешь оседлать Орлика.

4

Небрежно, по-казачьи сидеть в седле на коне мог позволить себе только опытный наездник, которому ничего не стоит в любой момент собраться и принять такое положение, которое наиболее выгодно для неожиданных, подчас рискованных решений. А так как донские казаки были прирожденными кавалеристами, то обучать их более сложному искусству владеть конем считалось почти что излишним занятием. Хотя среди казаков встречались такие лихие вольтижировщики, что остальным не грех кое-что у них перенять. Однажды группа казаков побывала в цирке, где наблюдала, как артист на полном скаку подлазил под пузо коня и, вцепившись в сбрую, как кошка, какое-то время находился там, потом взбирался в седло... Казаки поднялись, возмущенные, и направились к выходу. В чем дело? Мы, отвечают казаки, всю жизнь такие фокусы выделываем бесплатно, а тут деньги за ерунду берут...

— С-с-м-ии-р-р-на! — Сотня заволновалась и замерла.

Филипп Козьмич Миронов, неторопливо проезжая вдоль строя сотни, наметанным взглядом замечал, что кое-кто из молодых казаков держится чересчур напряженно и строго, словно на императорском смотру. У одного казака саквы с овсом не совсем полные. Переметные сумы как-то криво висят. У другого — шинель неряшливо скатана. Шашка слабо приторочена. У третьего — пика как палка болтается. Ружейный ремень слишком укорочен, не только морщинит френч, но и, кажется, просто душит казака... А ведь казак должен быть легким, подвижным, быстрым. Метким. И как молния резким, с тяжелым, словно гром, ударом шашки... Пикой...

Конь. Три раза накормить, напоить, почистить от копыт до гривы и хвоста... Обладать кавалерийской находчивостью в добывании овса и сена. И так каждый божий день, без выходных и праздников, в вечной тревоге за коня, его здоровье и боеспособность... Нет армейской службы тяжелее и сложнее, чем в кавалерии. Может [178] быть, поэтому и не встречал Миронов среди рядовых казаков и казачьих офицеров хотя бы чуточку пополневших, иначе говоря, с излишним весом. Все — сильные, поджарые, мускулистые, с пружинистой походкой и малиновым звоном серебряных шпор. Тонкая талия, широкая грудь. Гордо вскинутая голова, на ней красуется фуражечка набекрень с развевающимся традиционным чубом. Помнят красавцев — донских казаков не только в России, но и во всей Европе. Элитные, непобедимые войска. И — привилегированные: из донских казаков традиционно формировалась личная охрана царей и дворцовая охрана. И — еще. Казачьи сотни и полки командование русской армии бросало на самые опасные боевые участки защиты Отечества: разведывательные, авангардные, арьергардные... Сильные, храбрые донские казаки не могли быть недобрыми.

Может быть, единственный праздник, заслуженный в вдохновенный, выпадал на их тяжкую долю, когда донские казаки, сидя на конях, как победители проезжали перед восхищенными земляками.

Миронов задумался, словно перед его глазами промелькнула вся его долгая трудная жизнь профессионального кавалериста... «Слава казачья, а жизнь собачья». «Терпи казак — атаманом станешь...»

Обе пословицы Миронов проверил на собственной шкуре и, кроме ее задубелости, он пока еще ничего не приобрел. Был и рядовым, и атаманом, и офицером, и нарождающимся героем Тихого Дона в пору русско-японской войны, и дворянином, и снова оказался рядовым... Все отобрали и обобрали до наготы. Только осталось мастерство наездника, непревзойденного рубаки и разведчика. Этого у него никто не смог и не сможет отобрать.

— Итак, с чего начинается готовность казака к бою? — обратился Миронов к молодым казакам. Кое-кто насмешливо хмыкнул, мол, нашел дурней, которые не знали бы такого пустяка. Филипп Козьмич не подал вида, что буднично-упрощенным вопросом как бы принизил о себе мнение как о легендарном герое Тихого Дона. Им, наверное, хотелось услышать что-нибудь позаковыристее. Миронов повторил вопрос и сам же на него ответил: «Все начинается с седловки. Внимание!.. Слезай!.. Расседлать коней и поставить к коновязи».

Когда навьюченные, тяжелые седла были убраны в [179] конюшню на специально отведенные места, а лошади поставлены к коновязи, Миронов подал команду:

— Седлай!.. — И через короткий промежуток времени: — Во взводную колонну становись!.. Ш-а-а-шки вон!.. В атаку, за мной марш!..

Миронов с места в карьер пустил своего Орлика. За ним с гулом понеслась сотня... Сделав изрядный полукруг, на взмыленных, тяжело дышавших конях сотня возвращалась к конюшням.

— Ш-ш-а-а-гом!.. — скомандовал Миронов и, подозвав к себе подхорунжего Калмыкова, строго спросил: — Что у вас за кавардак во взводе?

— Ваше благородие... У казака Пигарева конь Ефрат какой-то ненормальный: когда все идут шагом — он один рысью. Когда все рысью — он галопом... Кидается в стороны, баламутит строй... Хрипит, весь в пене... Казак измучился, все у него наперекосяк, даже штанины вылезли из голенищ...

— После рубки лозы — ко мне вместе с этим «ненормальным конем».

— Слушаюсь, ваше благородие.

Навстречу сотне ехали казаки, опоздавшие с седловкой. Миронов обратился к одному из них:

— Не завидую твоим родителям.

— Это почему же? — обиделся казак.

— «Зарубили» тебя. А матери — слезы...

Еще один казак бегал с оголовьем (уздечкой) за конем, который близко подпускал его к себе, но как только казак пытался схватить его за гриву и набросить оголовье, конь делал рывок в сторону и наметом скакал на новое место...

— Что это за казак — коня не может зануздать?

— Характер...

— У кого, казака или коня?

Иван начал объяснять:

— У коня. Как увидит седло, так чембур натягивает с такой силой, что невозможно отстегнуть пряжку около уха и одеть оголовье. Если пряжку успел отстегнуть, тогда конь задерет высоко голову и стремительно кидается в сторону — убегает от казака. Все понимает. Хитрый, спасу нет... Один раз кинули седло на спину, как это нормально делается, конь по обыкновению туго натянул чембур. И сколько его потом ни уговаривали — ни на сантиметр не подошел к коновязи и не ослабил чембур... Начали хлестать по крупу, мол, дурень, подойди! [180] .. А он ни с места. Долго бились — бесполезно. Во характер! Как только сняли с него седло — покосился на казака, посмотрел на седло и, когда убедился, что его уносят в конюшню, спокойно подошел к коновязи и начал себя вести, как обыкновенный строевой конь. Вот такой злодей...

— Что же это ты, казак, как за девкой гоняешься? — насмешливо крикнул Миронов.

Уставший пристыженный казак, с которого пот лил градом, метнул злой взгляд на Миронова, как бы про себя бормотнул:

— Попробуй сам, ваш благородие!..

Он не рассчитывал, что Миронов услышит. Но Филипп Козьмич не обиделся, а как-то даже повеселел — стало быть, казаки признают его за своего командира:

— Ну что ж, попробую... Поймаешь, привяжи к коновязи и доложи.

— Виноват, ваше благородие. Я не хотел... Вырвалось нечаянно.

— Я не в обиде.

— Благодарствую... — снова буркнул казак и кинулся в погоню за конем.

Когда спешенная сотня приводила себя в порядок, внимание всех казаков было приковано к коновязи, возле которой в одиночестве стоял тот самый конь с характером по кличке Ворон. Но, кажется, больше всего их интересовало, как «их благородие» сейчас опростоволосится. Казаки с большим уважением относились к Миронову, но в них как заноза сидело всегдашнее злорадство по отношению к начальству, мол, сам не умеет, а других заставляет. Попробуй, а мы посмотрим...

Миронов, словно исправный рядовой казак, выполняя команду: «Седлай», с навьюченным, тяжеленным седлом выскочил из конюшни, подбежал к коновязи и кинул седло на спину Ворона. Тот по привычке, естественно, попятился назад. Миронов одной рукой схватил коня за храп, а другой отстегнул пряжку. И пока Ворон разбирался, что ему дальше делать с незнакомым, но властно-сильным хозяином, оголовье уже было накинуто, подперстие и подпруги затянуты... Миронов без стремян вскочил в седло, зажал коня шенкелями и, натянув повод, заставил его встать перед изумленной сотней как вкопанным. Кто-то из казаков восхищенно сказал:

— Вот за таким командиром с завязанными глазами пошел бы... [181]

Миронов, бросив повод подбежавшему казаку, строго сказал:

— Учиться надо самому и коня учить подчиняться воле хозяина.

Тем временем, никем не замеченный, подъехал станичный атаман полковник Ружников и стал свидетелем мастерской седловки коня.

— Вам бы, подъесаул, конокрадом быть, — то ли восхищенно, то ли насмешливо сказал полковник и, не дожидаясь ответной реакции Миронова, протянул ему пакет: — Поздравляю! Приказано вернуть вам все чины и звания и разрешить отправиться в действующую армию.

— У-р-р-а-а!.. — взорвалась сотня ликованием.

Миронов словно сквозь легкую дымку глядел на орущих казаков: им-то какая радость?.. Как же, хорошему человеку принесена добрая весть, стало быть, и им радость.

— Да, еще одно немаловажное обстоятельство позабыл сообщить: дозволено набрать сотню охотников и вместе с ними — на фронт.

— У-р-р-а-а!.. — снова взорвалась сотня.

— Все согласны? — спросил полковник.

— Все!.. — загудели казаки.

— Ну, это как посмотрит подъесаул Миронов — ему отбирать достойных.

На эти слова полковника Ружникова не последовало никаких возгласов: ни одобрительных, ни осуждающих, тут уж надо будет показать, на что ты способен, чтобы заслужить признание и одобрение такого офицера, как подъесаул Миронов, у него на дармачка номер не пройдет...

Филипп Козьмич Миронов держал пакет в руках и, кажется, позабыл вскрыть его и воочию убедиться в правильности всего только что услышанного. Его, наверное, удивила тишина многоголосой сотни, очевидно, ожидавшей его ответной обрадованности, но он, внимательно посмотрев на казаков, скомандовал:

— Расседлать коней, приготовиться к вольтижировке!

Была вольтижировка... За нею — «посадка в один темп», когда конь несется карьером, а всадник должен покинуть седло и, держась за гриву и переднюю луку, обеими ногами коснуться земли и, оттолкнувшись от нее, с маху сесть в седло... Потом — рубка лозы и владение [182] пикой. Все знали, что он затупливал свою шашку и рубил лозу так, что заусениц не оставалось даже на кожице ее. А уж нормальной шашкой просто сбривал лозу... Миронов попросил пику у одного казака... Все внимательно наблюдали за ним. И тут случился небольшой казус. Конь обычно идет по станкам с бешеной скоростью, во всю мочь, на какую способен. Всадник в это время должен мгновенно поражать цели... Оставался последний соломенный шар... Миронов ударил его пикой и рванул ее назад. Но пика не вырвалась, а поволокла за собою шар. Орлик мгновенно среагировал — схватил зубами шар, а теперь, командир, рви пику... Миронов рванул и высвободил пику... Но за это короткое время он мог бы сто раз погибнуть. Рассерженный, злой, он подскакал к хозяину пики и швырнул ее:

— С такой пикой не в атаку ходить, а рыбу на Дону глушить. Ты глянь, какие на ней заусеницы!.. А трензеля почему ржавые? Не коню, а тебе их в рот засунуть!.. Потник у седла в неровностях — ведь спину коню загубишь... Ты почему такой неряха?! Подхорунжий Калмыков, завтра же утром чтоб все блестело!

— Слушаюсь, ваше благородие!

Обернувшись к провинившемуся казаку, Калмыков начал ему втолковывать:

— «Тяжело в учении — легко в бою»... Кто это сказал? А-а, то-то и оно, не знаешь. Это сказал великий русский полководец Александр Васильевич Суворов.

«Видать, только что из юнкерского училища прибыл, не забыл уроков-конспектов... Надо его немного охладить», — подумал Миронов, а вслух сказал:

— Согласен с великим полководцем только в одном, вернее, только в первой части этого афоризма, а со второй — категорически нет. Потому что при всей отличной подготовленности и профессиональной выучке в бою никогда не бывает легко. Запомните — никогда. Бой — это страшно тяжелая работа и вдобавок ко всему — смертельная. И отличается от всего на свете тем, что ты ее можешь никогда не кончить. Миг — и тебя нет. Ты со всеми обязанностями на этом свете справился... — Миронов резко повернулся и пошагал с плаца в сторону своего куреня.

Ординарец Иван Миронов следом вел в поводу своего коня и Орлика, похлопывал по крутой шее и ласково приговаривал:

— Ну и умница... Ну и дорогой конь... Надо же додуматься [183] — зубами схватить шар, чтобы хозяин целым вышел из боя...

Миронов, не обращая внимания на ординарца, вышагивал дорогу в глубокой задумчивости.

5

Костры ночного... Что же это такое?.. Да было ли это?.. Было! Но сколько потерь... Только Филька Миронов выехал в проулок, как из Грачевых дворовых ворот верхом на Мустанге выскочила Валя. Осадила коня а пристроилась рядом. Молчит. Черные широкие брови сошлись на переносице. Покосился в ее сторону Филька — сердитая. Лучше ни о чем не спрашивать. Взорвется.

Что-то словно встало между ними. «Раздвинь сердитки», — в детстве часто просил он ее. Тогда было легко и просто с Валей. Все говорили друг другу. Не таясь. Росли вместе. Бил носы всем, кто пытался обидеть ее. А обидеть ее всякий мог. Все задевали ее, потому что не заметить необыкновенно черных, блестящих волос девочки, ее зеленых глаз было просто нельзя. Мальчишки, проходя, кричали: «Цыганка!..» Валя кидалась на обидчиков. В этом ей усердно помогал Филька, «девчоночий ухажер». Когда они выходили из драки и Валя бережно прикасалась к Филькиным синякам, его маленькое сердце наполнялось таким мужеством, что он был готов сражаться со всей хуторской пацанвой. Потом Валя, когда ее дразнили «Цыганкой», в ответ упрямо встряхивала головой, невозмутимо, но с вызовом отвечала: «А вот и цыганка. Ну и что же?» К этому времени она, наверное, начинала сознавать свою красоту, понимать, почему прохожие оборачивались, восторженными глазами провожали ее. Но Фильке от этого легче не стало. А сейчас что-то изменилось. Он и сам не может понять, что именно. И почему-то трудно просто, как бывало раньше, сказать: «Раздвинь сердитки». В ответ она подняла бы на него свои русалочьи глаза и засмеялась радостно, беззаботно.

Валя повернула к Фильке голову:

— Замуж хотят меня выдать.

Фильку будто ударили. «Значит, правду мать говорила». Он зло потянул плетью своего коня и с места в карьер понесся по придонскому лугу.

— Погоди... Сумасшедший. [184]

Вечерняя роса впитала удалявшийся топот копыт.

* * *

Лошадей в ночное водили в буерак Бирючий. Он тянется на много верст по степи и кончается заливным придонским лугом. Луг равнинной далью уходит к хутору Подгорскому и теряется в приречном лесу.

От впадины Бирючьего влево и вправо вскидываются овраги, поросшие лесом, и лога с проточинами небольших ручейков. Звеня и пенясь, они бросаются с кручи, образуя небольшие озерца, поросшие кугой, камышом и чаканом. По опушкам буерака и на полянках растет сочная, густая пыреистая трава — лучший корм для лошадей.

Ребята собирались возле леса, облюбовывали места для ночлега и пастбища. Спутывали лошадей, а самых прокудных и жеребцов стреножили. Распределяли, кому за кем ходить заворачивать косяк, если он уйдет далеко.

Потом жгли костер, рассказывали сказки, обязательно страшные, заснувших привязывали друг к другу, к дереву или к колесу, мазали лица липкой колесной мазью. Боролись, пели песни, дурачились, дрались, но быстро мирились, все скоро забывалось. И всем всегда хотелось попасть в ночное.

Было уже темно, когда Филька и Валя подскакали к лесу. Филька стреножил своего коня, взял зипун, перекинул через плечо уздечку и вместе с Валей, не торопясь, пошел на огонь костра. Мустанг, которого никогда не путали, шел следом.

— Кто там? — метнулся от костра голос.

— Свой!.. Здорово дневали! Хлеб да соль.

— Едим, да свой, а ты у порога постой.

— Хорошо принимаете.

— Рады стараться.

— О, Валя, здравствуй. Ты как сюда попала?

— Вот еще явилась.

— Чем ты недоволен? — Валя в упор посмотрела на Захара Чашкина.

— По-матерному не заругаешься.

— Перетерпишь.

— А остальное можно?

— Можешь и на голове походить.

— Здорово!

Ребята уступили место возле костра. Кто-то пододвинул [185] Вале картошку с поджаристой корочкой, испеченную на горячих углях.

— Кому лошадей заворачивать?

— Захару.

— Брешешь.

— Брешут собаки и ты с ними.

Захар молча оторвался от пригретого места у костра, накинул зипун и пропал в темноте: пошел заворачивать лошадей.

Огонь в костре весело плясал перед глазами. Потрескивали дрова. Рядом отфыркивались кони.

Ночное входило в привычное русло.

Тепло костра отогрело Валю. «Сердитки раздвинулись», она смотрела на огонь и чему-то улыбалась.

Невдалеке Стоговские курганы. Один, большой, казаки насыпали, когда шли в бой против татарского хана Мигулы. В память о сражении. Другой, маленький, насыпали после боя... И стоят два кургана над Доном, стерегут память о былых казачьих походах...

До Валиного слуха доносится приглушенный голос рассказчика:

— И вот, братцы мои, это было правда, ей-богу правда, не брешу. Сидят они, значится, две подруги в пустом курене. В трубе воет буря. Ночь глубокая. Хлопнет форточка у окна — им кажется, лезет кто-то. Вязали чулки, от страха подбадривали себя разговорами. У одной девушки клубок укатился за грубку. Полезла она за ним. Лап, лап рукой. Вдруг кто-то схватил ее за руку. Хотела крикнуть — язык задеревенел, не слушается... попятилась она, споткнулась о табуретку и полетела на пол. Другая хотела узнать, чего испугалась подруга, глянула за грубку, а оттуда с ножом вылазит разбойник... — рассказчик внезапно замолчал, уставившись взглядом куда-то через спины завороженных слушателей. Все невольно оглянулись. И оторопели.

Из ближнего буерака выползло чудовище с огненной пастью.

— Домовой!..

— Господи Исусе, сохрани от нечистой силы!.. — Кто-то страстно зашептал, в опасную минуту вспомнив о Боге.

— Оборотень.

— Дураки, — тихо, но внятно сказал Филька.

— Тише ты, безбожник!.. Через тебя и нам достанется. [186]

— Я знаю, что это!

— Храбрый, пойди сунься!

Переговаривались полушепотом, боязливо косились на страшилище. Подростки жались к взрослым, а у тех тоже дрожали поджилки. Кто кинулся наутек, возвращались к костру — все равно, мол, от злого духа не убежишь, а у костра не так страшно. Где огонь, там вроде дом.

— Ну, — спросил Филька, — кому очередь идти заворачивать лошадей?

— Что ты? Страшно.

— Пусть они подохнут!

— Валя, пошли посмотрим лошадей. Я тебя не хочу оставлять с этими... казаками, — насмешливо сказал Филька.

— Слушай, Филька, не уходи! Никуда кони не денутся, — всполошились ребята.

— Не хнычьте! Где вожжи? — Филька приготовил петлю для аркана. — Ну, кто со мной? Пошли!..

Все подталкивали друг друга.

Крадучись, без шума, ребята вслед за Филькой пошли по опушке леса. Кто-то наступил на сухую ветку. Она громко переломилась. Все замерли:

— Тише! Не спугнуть бы.

Подошли совсем близко. Филька собрал вожжи кольцом на правую руку, размахнулся — и кинутые ремни звонко хлобыстнули:

— Тяни!

Чудовище захрипело, погасло. Темень сомкнулась, только слышно было, как барахтается на туго натянутых вожжах черная масса да сопят от натуги ребята.

— Человек! Укутывай в зипун!.. — подняли, понесли к костру.

Размотали зипун. Перед изумленными ребятами предстал чуть побитый Захар.

С трудом развязали захлестанные сыромятные ремни.

— Как ты это чудище устроил?

— Выбросил из тыквы нутро. Вырезал чертячие глаза и зубы. Зажег огарки свечей и вставил в тыкву. Я все ждал, когда вы тягу дадите. А в это время вы и налетели.

— Ловко мы тебя заналыгали, — рассмеялся Филька. — За это всем по горячей картошине.

Все были возбуждены, вспоминая происшествие, разговоров [187] было — не оберешься, и каждый был самым храбрым, удалым.

Потом пели. По-разбойничьи присвистывали, притопывали, вскакивали, кидались в круг, выбивали «Трепака».

Наконец песни и разговоры начали угасать, как и пламя в затухающем костре. Кое-кто сладко посапывал, прижавшись к теплому боку товарища. Тишина захватывала стан, буераки, овраги, поляны. Лишь отфыркивались пасшиеся недалеко кони да легкий ветерок вдруг бросался на упругие листья или неожиданно мелкой рябью пробегал по высокой траве.

Валя, задумавшись, лежала на Филькином зипуне. Вдыхала чистый, свежий воздух с запахом дымка, тянущегося от погасшего костра, и смотрела на звезды.

Вот одна оторвалась и рассыпалась, блеснув на миг ярким лучом, значит, где-то оборвалась жизнь человека... И звезда погибла, и человек... Звезды новые рождаются на Рождество Христово. Увидела Валя падение другой звезды, и сама полетела вослед: сжавшись в комочек, она крепко спала.

Перед рассветом Валя проснулась. Тишина. Лишь слышно, как позванивает в зарослях ивняка колокольчик, привязанный к шее жеребенка, да шелестит по высокой траве туман. Прогнувшись от тяжести водяных паров, он плыл в сторону Дона. Холодно... «А как же Филька? Мне отдал свой зипун...» Филька, скорчившись, лежал на том месте, где был костер. Отгреб в сторону угли, золу и спит. Поначалу, может быть, и было тепло, но к утру земля остыла; Филька все чаще начал переворачиваться с одного бока на другой.

Валя, не вылезая из зипуна, пододвинулась к нему.

— Ты чего? — сонно спросил Филька.

— Наша очередь заворачивать лошадей.

— Пошли, — Филька поплелся за Валей. Намочил ноги о росу и окончательно проснулся.

— Погоди! — шедшая впереди Валя раскинула в стороны руки, чтобы не пустить дальше Фильку, замерла.

На открытой луговине расхаживали медлительные журавли. Поднимающееся солнце освещало гордые головы птиц на длинных шеях. Туловища их были еще в тени от кустов боярышника.

Валя заговорила быстро, боясь спугнуть птиц:

— После ночевки собираются в полет. Видишь, как весело встречают новый день? [188]

В это время Филька, пригибаясь к кустам, подобрался к птицам. Размахнувшись, кинул в них палку. Журавли неуклюже побежали и медленно оторвались от земли. А один ткнулся головой в траву. Печально взмахивая крыльями, журавли набрали высоту и скрылись в голубой дали.

Валины глаза заметались в недоумении и растерянности.

А журавль бился на земле, часто открывая клюв, будто ему не хватало воздуха. Как рыба, пойманная в сети и вытащенная на берег.

Отец с дедом часто в затоне ловили карасей, линей, сазанов. Вытащат бредень — мелкую рыбешку обратно в воду выбрасывают, а крупную складывают на воз. Валя всегда «помогала» им: как можно больше рыбы отпускала в Дон...

— Зачем ты это сделал? — Она подняла тяжелый взгляд. Ее глаза потемнели, золотистые прожилки, всегда смягчавшие их блеск, сейчас только усиливали его.

— Ну а что? Подумаешь... убил и все. — Он вдруг почувствовал, что не может больше смотреть Вале в глаза.

Девушка молча обошла его.

— Валя!..

Она по-разбойному, резко свистнула — Мустанг оказался возле нее. Вскочила на коня и поскакала по придонскому лугу в станицу...

6

Филька присел на траву, прохладную, душистую. Что за чудо луговая трава! Мягкая, пушистая и нежная.

Сколько помнит Филька, всегда на лугу косили траву. Еще крохотным казачонком носил на покос отцу кислое молоко в корчажке и пресные пышки, завернутые в лопуховые листья. Бегал по лугу, рвал цветы, ловил бабочек, барахтался в высокой шелковистой траве. Перекатится по ней, бывало, по-мальчишески, кубарем, потом вдруг затихнет, прислушиваясь, как сквозь знойное безмолвие пробираются до его слуха звуки далеко поющих кос. «Вжик... вжик... вжик...» И такое чувство наполняет сердце Фильки, что от радости готов даже чуть ли не расплакаться.

И сейчас, как прежде, Филька бросился на мшистую [189] луговину и прислушался — не долетят ли отголоски детства до его юности?.. Потому что осталась от той давней поры могучая любовь к лугу, к запахам свежескошенной травы.

...Все празднества, народные гулянья и различного рода состязания устраивались на придонском лугу. Природа будто специально создала этот уголок для людей. Чистое, ровное, как стол, поле. Деревья разбросаны по нему. Можно от жары в холодок спрятаться. Ближе к реке сплошная стена дуба, караича, тополя и верб. Дон рядом. Пологий песчаный берег.

Солнце гуляло по лугу. Наткнулось на музыкантов и заиграло на их до нестерпимого блеска начищенных трубах. Духовой оркестр словно этого ждал — тут же грянул боевую радостную песнь: «За курганом пики блещут. Пыль курится, кони ржут...»

По лугу растекалась празднично разодетая гомонящая толпа. Под деревьями казаки расседлывали лошадей, давая им отдых перед состязанием.

Вскоре послышалась команда — вызывали на старт участников скачек с преодолением препятствий.

По жребию Филька должен скакать первым. За ним Валя. В строю они стояли рядом. Мустанг тянулся к Филькиному колену и хотел его по-дружески ущипнуть. Но Филька, насупившись и пригнув голову, молчал и незаметно отодвинулся от Мустанга.

Вот раздался сигнал горниста, судья взмахнул флажком. Филька дал шпоры своему коню — и состязания начались.

Верно старые казаки говорят: настроение всадника передается коню. Верно еще и то, что кавалеристу считать ссадины и лечить ушибы — бесполезное занятие. Первых бесчисленное множество, а вторых... Не успеешь приложить примочку к ушибу, как получаешь новые. Поэтому, срываясь с коня, старайся упасть по-кошачьи — на руки и ноги. Иначе отобьешь печенку. Упал, разбился в кровь — глотни свежего воздуха. На коня — и в бой.

Премудрости на первый взгляд кажутся нехитрыми. Но когда ими приходится пользоваться — не всегда получается так, как учили.

У Фильки сегодня настроение было плохое. Он знал, оно может передаться коню, и тогда прости-прощай первое место и слава лучшего наездника казачьего хутора. Не выезжать на состязание — подумают, струсил, подвел [190] товарищей в борьбе с другими хуторами и станицами за призовое место. Этого Филька не мог себе позволить.

Возбужденный праздничным настроением толпы и музыкой духового оркестра, конь смело пошел на препятствия, преодолевая легко, оставляя их позади себя. Но вдруг Филька невольно подумал, что вот эта фигура трудная и — то ли рано послал коня на этот «гроб», то ли поспешил опуститься в седло, когда конь еще был в воздухе, или же Филькина мысль о трудности «гроба» мгновенно передалась коню... Конь хорошо выпрыгнул перед «гробом», взял его, но, опускаясь на землю, зацепился задними ногами за крышку, неправильно перебрал передними — и споткнулся. Филька перелетел через голову коня, упал на землю. Все кинулись к нему. Конь стоял рядом и виновато косил фиолетовым глазом в сторону своего молодого хозяина.

Распластавшись на земле, Филька среди столпившихся возле него людей увидел расширенные страхом глаза Вали. Бездонные, как небо. Они, кажется, сразу же подняли его, и он сгоряча вскочил на ноги. Где-то что-то кольнуло больно, но разве казаку можно признаваться в этом... Он кинулся к коню: начал ощупывать его ноги — слава богу, не поломаны... Глянул на свои ноги — бог ты мой, голенища сапог разорваны до самого задника... А тут еще подбежал запыхавшийся дружок Петька Зенков, глянул на разорванные сапоги и обреченно сказал: «Хана нашему хутору!.. Другие заберут призы...»

— Отчего это? — разжал с трудом губы Филька.

— Ты же наперегонки теперь не поскачешь.

— Это почему же?

— Оклемался? — обрадованно вскрикнул Петька.

— Конь цел, да и я тоже.

— Поскачешь без сапог и шпор? Пятками, что ли, подгонять коня.

— Его не надо подгонять. Он умный и никого впереди себя не пропустит.

— Ну, гляди... — как-то неопределенно отозвался Петька.

Трубач атаманского оркестра подал сигнал к сбору участников скачек. Филька, преодолевая боль во всем теле, снял седло и взобрался на коня. «Охлюпкой» подъехал к месту старта. Увидев такую картину, кто-то чего-то кому-то сказал, что, мол, не по форме одет один из участников скачек — без седла и сапог... Слух, как огонь [191] по сухой соломе, тут же достиг атамана, руководившего состязаниями. Но тот куда-то торопился и, чтобы побыстрее от него отстали с пустяшным делом, махнул рукой... Что это означало, никто допытываться не стал: то ли разрешение, то ли просто — «отстаньте, не до вас...» А тут еще атаман торопился к своему собственному жеребцу, из его собственной конюшни, который тоже будет участвовать в состязаниях и, конечно, же, выиграет их. Так какая разница, что какой-то там Филька Миронов будет в седле скакать или «охлюпкой»... Ему же хуже... На радость или на беду, но Филька к финишу пришел первым... И вот тогда-то поднялся всамделишный шум — выдавать ему приз или нет. А почему, собственно говоря, не выдавать? Так он же без седла скакал!.. Так об этом следовало бы думать чуточку раньше... Да, но седло и сапоги облегчают бег коня... Спорили до хрипоты и пота, но в конце концов Филька все-таки получил новые сапоги со шпорами. Хуторские казачата ликовали!..

А коль такая важная победа завоевана, то хуторские казаки решили на радостях потешить мир честной необычным зрелищем, в котором воедино сливаются отчаянная храбрость, ловкость, сила духа и тела.

Впереди с пикой наперевес, держа ее за концы, скачут двое взрослых казаков. Третий, Филька Миронов, отставая на корпус, скачет позади. Вот-вот они должны поравняться с тем местом, где стоит атаман со своей свитой... Филька протискивается между передними всадниками, выпрыгивает из седла, на лету хватается за пику, раскачивается, как на турнике, и делает стойку на руках. Все в один миг... Народ честной ахает, потом разряжается восторженным гулом. Казаки с Филькой, висящим вниз головой, скачут по кругу. Все с восхищением смотрят на отчаянного парня, на его новые сапоги, начищенные до нестерпимого блеска, и шпоры, легонько позванивающие от встречного ветра...

Филипп Козьмич Миронов, заложив руки за спину, это его любимая поза, угнув голову, молча шел, думал, вспоминал... Почему так быстротечно время юности? В самом деле?.. А может быть, это только сейчас он так думает? А тогда, в юности? Ну-ка, вспомни. Ведь ненавидел ее чересчур медлительную поступь. Только и дум было, как бы побыстрее вырваться из родного куреня и отправиться на цареву службу — а там слава, подвиги... Только бы скорее повзрослеть!.. Выходит, не время быстротечно, [192] а человек до отчаянности нетерпелив — он все подгоняет и подгоняет это самое время взросления, а потом, спохватившись, начинает мечтать о том, чтобы хоть одно короткое мгновение удержать из него, ускользающего, как песок между пальцев. Побыть наедине с ним, вспоминая, казалось бы, самые незначительные эпизоды из тогдашней жизни, наделяя их волшебной памятью.

Запахи утренних и вечерних зорь, олицетворяющих женскую красоту... Степи, сотканной из солнца, луны и девственных трав... Дона, отражающего синеву небес... Цветущих садов в подвенечных нарядах... Звуки песен, музыку сердца тревожащих... Девичьих и птичьих голосов, когда рядом с ними ступало божество любви... Христианских древних праздников, напоминающих времена язычества... И очищающих от грехов...

Юность — это драгоценный дар человека. Только в ней — жизнь. Весь ее мудрый и бессмысленный смысл... Таинство слов, звучащих откровением и бессмертием...

Но мы с бесшабашно-бездумной щедростью, как хвастливые гуляки, куда попало разбрасываем изумрудные камни. Может быть, даже потому, что они нам достаются почти что за так, легко и просто, как сама жизнь. Это кому-то тяжело и больно, особенно тем, кто рождает эту самую юность, а ей самой все трын-трава. Только память за забвение мстит зло и беспощадно, как старая фронтовая незаживающая рана. Неосторожно к ней притронешься — заноет, заболит... Дрогнет что-то в сердце, и разум скует грусть-кручинушка. Забудешь обо всем на свете, и ушедшие безвозвратно картины заполнят все существо, и не будет сил вырваться из их плена... Из их трагичной невозвратимости. И покажется, что от вечности и темноты тебя отделяет всего лишь муравьиный шаг. Главное в юности — отрыв от буднично-обыденного и приближение к божественному, как полет во сне... Пик. Что возобладает в человеке потом — дух или тело?..

— Такие-то, брат, дела... — Миронов вдруг остановился и будто сам себе вслух сказал. — Завтра, брат, споем: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья...» Выпьем сначала на посошок, потом — стремянную... И последнюю — закуренную... Казачка-жена оторвется от стремени казака и в слезах упадет на сыру землю...

— А молодые казаки набросятся на нее... — продолжил Иван. [193]

— Мне, положим, эти переживания не грозят, — отозвался Миронов. — А вот твоя Анна — молода, красива... Казачата как волчата набросятся.

— Да-а... — протянул Иван, забираясь пятерней в загривок. — Одно утешает — строгая она у меня насчет энтого...

— Дай-то бог... — Миронов покосился на верного ординарца.

— Да не будь сам плох, — докончил Иван.

Ошалелый треск цикад возвестил о приходе вечерней зари. Ее алое пламя, словно накручиваясь на гигантский барабан Пирамиды, медленно уползало за край земли. Со стороны приречного луга бесшумно наплывала бархатистая темень, по пути разбрасывая звезды по таинственному небосводу. На Дону в теплой, прогретой августовским солнцем воде играла крупная рыба. На прибрежное игрище печалью «Страданий» балалайка звала юность. Ночь, тревожная и тихая, несла на своих крыльях покой и забвение, восторг первого поцелуя и трепетное прикосновение к запретному...

7

Во второй половине августа 1914 года Филипп Козьмич Миронов во главе казачьей сотни, составленной из охотников, выехал на фронт первой империалистической войны. Один из них, главный, протянулся от Балтийского моря до Румынии. Другой фронт — Кавказский... В этой гигантской мясорубке, как капля воды — сотня донских казаков во главе с подъесаулом Мироновым. Из таких вот капель и образовывалась целая река, пополнявшая бездонные фронтовые потери. 125 тысяч донских казаков было призвано под знамена убийственной войны. Цвет профессионально обученного войска. Сразу столько казаков еще никогда не призывали. И хотя многие семьи остались без кормильцев, на Дону «ура-патриотизм» захлестывал все слои населения. А уж о казаках и говорить нечего — каждый рвался в бой, чтобы заслужить похвалу Отечества и с почетом возвратиться в родимый курень на берегу самой великой и прекрасной реки — Дона. И обязательно с Георгиевским крестом на груди. Только ведь не у всех сбудется эта мечта...

Сотня шла походным порядком. Неподалеку от города Жолкиева, в поместье барона Розенталя остановилась [194] на ночлег. Здесь Филипп Козьмич Миронов встретился с человеком, который так же, как и он сам, был везде и всегда первым...

Был поздний вечер. Филипп Козьмич только что снял с себя шашку с портупеей, расстегнул ворот мундира и, усевшись за обеденный стол в гостиной барона Розенталя, ждал, когда верный и заботливый ординарец Иван внесет желанный самовар. Но вместо него неожиданно вошел незнакомый штабс-капитан в форме летчика императорских военно-воздушных сил, как-то отчужденно кивнул головой, словно не желая быть вежливым, но и не заметить казачьего офицера он не смел — это было бы явной дерзостью.

Миронов, кажется, не успел ответить на его не совсем любезное приветствие, как вошедший быстро пересек гостиную, и, резко открыв боковую дверь и войдя в другую комнату, так же резко прикрыл ее за собой. Филипп Козьмич, усталый после длительного перехода, не обратил особого внимания на невежливость незнакомого офицера, может быть, потому, что не раз бывал свидетелем, когда некоторые офицеры, выходцы из дворянских семей, свысока смотрели на него, выходца из казачьих низов. Конечно, в другой обстановке горячий и резкий Миронов мог бы поставить на место любого офицера, какую бы родословную он ни представлял. Но сейчас ему ничего не хотелось, кроме как отдохнуть и с утомительной дороги попить ароматного чаю. Потом заснуть кавалерийским сном — ведь на рассвете снова походным порядком в направлении родного 32-го казачьего кавалерийского полка. Филипп Козьмич только что расправил усы, собираясь нагнуться над дымящейся чашкой с чаем, как из боковой комнаты резко открылась дверь, вышел все тот же штабс-капитан и, быстро шагнув к столу, оказался перед Мироновым. Так же резко наклонив голову, сказал:

— Извините... — пальцы его рук сжимались-разжимались. Видно, непросто ему дался жест примирения. Или для истинно воспитанного человека он и ничего не значил?.. Но это был первый случай в офицерской жизни Миронова, когда незнакомый офицер, по-видимому, осознав свою вину, решил таким образом загладить ее.

Филипп Козьмич оторвался от чашки, быстро встал и пристально посмотрел в глаза штабс-капитану, который гордо вскинул голову. И они как-то сразу же прониклись обоюдной симпатией. Друг друга поняли — и как трудно [195] было решиться штабс-капитану на такой шаг, и что казачий офицер достоин подобного жеста.

— Прошу вас... — Миронов любезно протянул свою плохо гнувшуюся руку, указывая на стол, на котором аппетитно парил самовар. — Откушайте чаю. Иван, — крикнул ординарцу Миронов. — Быстро чашку с блюдцем!

— Спасибо. Не откажусь. — Перед тем, как сесть за стол, он отрекомендовался: — Штабс-капитан Нестеров. Петр Николаевич. Командир одиннадцатого корпусного авиационного отряда.

— Очень рад, — отозвался Миронов, в свою очередь отрекомендовался: — Подъесаул Миронов. Филипп Козьмич. Командир казачьей сотни разведчиков. Следую в расположение полка.

— Миронов... Миронов... Русско-японская война... «Нарождающийся герой Тихого Дона»... Верно?

— Почти что... Нестеров... Первая в мире «мертвая петля» на «Ньюпоре-IV». Ровно год назад, август, 1913 год. Киев. Святошинский аэродром. Герой воздушного океана. Верно?

— Почти что... — плотно сжатые губы штабс-капитана впервые тронула улыбка.

Оба облегченно рассмеялись. Потом разговорились, будто они давным-давно знали друг друга. Такое случается с настоящими мужчинами. Особенно на войне, в боевой обстановке, когда жизнь измеряется мгновениями и каждая такая встреча ценится на вес золота.

Штабс-капитан был невесел и поведал, что его авиационный отряд придан 3-й армии, которой командовал генерал Рузский. Нестеров летал каждый день, утром и вечером. А 12 августа совершил три полета. Это было под местечком Броды. От усталости упал в обморок... Штаб 3-й армии находился в Жолкиеве. То ли по этой причине, то ли, как впоследствии выяснилось, совершенно по другой, над городом каждое утро появлялся австрийский самолет «Альбатрос». Генерал-квартирмейстер армии генерал-майор Бонч-Бруевич был недоволен и все время выражал неудовлетворение действиями летчиков во главе с Нестеровым, который имел на вооружении лишь пистолет Маузера. Что же можно сделать? Гоняться за «Альбатросом», стреляя из пистолета? «Ну придумайте что-нибудь!» — раздраженно сказал однажды генерал. Штабс-капитан Нестеров дал ему честное офицерское [196] слово, что завтра австрийский самолет перестанет летать над городом.

— И вы заставили самолет не летать? — с интересом спросил Миронов.

— В том-то и дело, что честное слово я дал генералу только что... Сегодня вечером. А завтра должно наступить утром... Надеюсь, вы понимаете мое состояние?.. — Нестеров, подперев ладонями подбородок, глубоко задумался и, кажется, был далек от всего, что его окружало.

Филипп Козьмич удивленно смотрел на необыкновенного человека и по своей природной деликатности не смел расспрашивать: как же штабс-капитан заставит вражеский самолет перестать летать? Легко сказать... Это же не на земле, а в небе... А может быть, он пойдет на смертоубийство?! Как японский камикадзе? Но тех ведь специально готовят... Да и к тому же набирают в специальные школы юнцов... А его новый знакомый — взрослый человек, здравомыслящий. Командир авиационного отряда. Может быть, он кого-нибудь из подчиненных пошлет на выполнение этого деликатного и опасного задания?.. Наверное, так и будет — не сам же полетит стрелять из маузера? А если сам, то сейчас, наверное, обдумывает, как это сделать — слово-то дал. Офицерское.

Словно отвечая на немой вопрос Миронова и высказывая вслух свои думы, Нестеров негромко сказал и одновременно показал ладонями, как он это будет делать:

— Ударю сверху... Наберу высоту и...

— Как коршун на куропатку! — весело добавил Миронов.

— Совершенно верно, — вскинув глаза на Филиппа Козьмича, подтвердил Нестеров.

— Только ведь можно и промахнуться... — усомнился Миронов.

— Вы правы — можно.

— Ну, и тогда как же?..

— Миг — и ничего нет... От меня ничего не останется. Только память. Пока близкие люди будут помнить — я буду жив... — как-то невесело усмехнулся Нестеров.

— Да-а... Выходит, собьете вы австрийца или не собьете, а самому придется падать на землю, так, что ли?

— Почти что так. Правда, по моим расчетам, можно спасти свой самолет, а значит, и самого себя. Но шансы невелики...

— Чертовщина какая-то! — Миронов зло выругался и вскочил из-за стола. Быстро начал ходить по комнате. [197]

Иногда бросал косые взгляды на Нестерова. Это как же получается, сидит блестящий офицер, легендарный летчик, и завтра из-за какого-то паршивого австрийца надо идти на верную смерть?.. Ну а сам-то он не в таком ли положении? Там ведь на земле. Можно и обмануть врага. Ускакать. Укрыться... Какой-никакой выход есть. А в небе?.. Там куда денешься? Не иначе как к господу богу... И может быть, впервые Миронов ощутил нелепость войны. Ее странную жестокую и нелепую сущность...

— Извините, что вас втянул в свои проблемы...

— Какие могут быть извинения!.. Я понимаю, что нравственные критерии вечны — совесть, достоинство, честь. Самопожертвование. Но в данном случае ведь нет необходимости идти на смертный шаг!.. Черт побери эти генеральские амбиции!.. И выхода нет — не пойдешь же к этому самому Бонч-Бруевичу и не скажешь: сними данное слово. Как заклятье! Пленники чести!.. Я просто вас запру в доме, поставлю караул из казаков и прикажу не выпускать. Они это умеют неплохо делать.

— Дружба — это награда. Я искренне рад, что, может быть, последний вечер проведу с хорошим человеком... «Весь я не умру. Душа в заветной лире мой прах переживет...»

— «И тленья убежит...» — продолжил тихо Миронов. — Почему вы так на меня смотрите?

— Когда вы пригрозили, что запрете меня и приставите казаков для охраны, я принял как должное, потому что читал, что «Миронов — это вызов, пламя горящего костра, которое не угасить даже самому свирепому степному ливню... Искусный меткий удар. Молнией вспыхивает лезвие шашки, со свистом рассекает воздух. Блестит. Искрится на солнце потемневшее серебро... Это донской казак Миронов несется на врага...» А теперь удивила в вас поэтическая душа. Значит, в человеке все может жить? И страшный, неотразимый удар шашки, когда голова противника скатывается с плеч, и душа, отзывающаяся на нежность и печаль...

— Как золотая пыльца на пальцах рук твоих витает, кружится и блестит... Как взор прекрасных глаз, припудренных солнечными лучами, обещает счастье и покой... — негромко отозвался Миронов и так же негромко продолжал: — А ведь вместе с отрубленной головой наступает конец света — был вроде человек, и нет его... И каждый из нас берет себе право убивать один другого. И все это [198] освящается... любовью к Родине. Не находите ли вы странным такое состояние ума и души?

— За убийство человека Родина обещает нам все, и даже небо в придачу... Человек устроен так, что он сначала верит вещам, а потом — духу. И как бы он ни храбрился, а за убийство врага начинает ненавидеть того, кто послал его на это мерзкое дело, а потом казнить себя, унижать, растаптывать... Потому что совесть, по-видимому, начинает так мучить душу, что она ни в чем не находит спасения...

— Значит, права древняя мудрость: «Не убий». И пока глаза горят огнем доброй мысли и высокой мечты — не порвется связь времен... Поэтому прошу вас, откажитесь от своего безумного плана. Переломите себя. Остановите свою гордыню, сделайте в этот краткий миг прозрения — добро. Не откладывая на потом. Именно в этот краткий миг...

— Вы правы. Но рвать цветы по весне любой может, но не каждый станет пахать землю, сажать их и выращивать... И потом, как говорил Наполеон, человек может пойти на смерть даже из-за пуговицы, если будет знать, что соотечественники станут его прославлять...

— Где-то я читал, что талант жить — это иметь доброе сердце и крепкую волю.

— Охотник убивает тридцать девять медведей, а сороковой убивает охотника.

— Силе зла необходимо противопоставить силу добра. Культура и человек. Война и мир... Кто над собою власти не имеет, может ли он поучать истине других?

— Удача и счастье сами по себе не приходят. За все надо платить. Причем иногда самой дорогой ценой.

— Согласен. Только быть счастливым — великая тайна, над которой бьется все человечество.

— Долг... И он, может быть, заложен во мне, как бескорыстная потребность души? Как священный огонь патриотизма. И потом, как сказал поэт: «Здесь нужно, чтоб душа была тверда; Здесь страх не должен подавать совета».

— Долгом можно разрушить самые светлые мечты. Если что-то нехорошее случится завтра, то виноватым буду лично я, подъесаул Миронов.

— Спасибо, друг, — Нестеров порывисто встал, протянул руку Филиппу Козьмичу и крепко пожал.

— Иван, кликни хорунжего Калмыкова... Подарим казачью [199] песню штабс-капитану Петру Николаевичу Нестерову. — И Миронов высоким голосом запел:

За курганом пики блещут,
Пыль клубится, кони ржут.
И повсюду слышно было,
Что донцы домой идут...

Утром неожиданно для казаков Филипп Козьмич приказал отложить седловку коней и оставаться на своих местах до особого распоряжения. Никто не знал, чем это было вызвано. Сам он об этом ни с кем не говорил. С раннего утра озабоченно и молчаливо ходил возле коновязи, внимательно всматриваясь в небо. Вот уж и солнце подтягивалось к «дубу» и ласково начинало пригревать, надо бы отправляться в поход, пока оно совсем не стало припекать, тогда лошадям будет трудно по жаре преодолевать марш-бросок. Но при всегдашнем бережливом отношении к коню сегодня его, кажется, такая проблема не интересовала. Подчиненные не смели нарушить его необъяснимое молчание и явное нежелание с кем бы то ни было разговаривать. Была у Филиппа Козьмича такая особенность, когда он всем своим видом давал понять, что к нему в данную минуту лучше всего не подходить и ни о чем не спрашивать.

Прежде чем Миронов увидел самолет в воздухе, он услышал крики казаков: «Гляди, братцы, летит!..» «Стреляй!..» — крикнул Филипп Козьмич, не сознавая, кому предназначалась его команда. Но казаки его голос услышали и открыли беспорядочную стрельбу по вражескому самолету. «Альбатрос» делал виражи вокруг поместья барона Розенталя. Уж не хочет ли он бросить бомбу на лошадей сотни Миронова, мирно стоящих у коновязи?..

Но вот в небе появился еще один самолет. Все вокруг закричали: «Наш «Моран» поднялся!.. Сам Нестеров!.. Сейчас он австрияку всыпет!..»

«Моран» взлетел выше «Альбатроса», сделал над ним круг. По-видимому, «Альбатрос» заметил противника и рванулся вниз. Тогда «Моран» зашел ему с хвоста, догнал и, как сокол бьет куропатку, ударил вражеский самолет. После того как самолеты расцепились, «Моран» стал медленно вращаться вокруг своей оси и падать вниз. Кое-кто на земле подумал, что самолет планирует, но для понимающих и знающих людей было ясно, что это вращение и падение — катастрофическое... А австрийский «Альбатрос» как ни в чем не бывало продолжал полет в [200] горизонтальном положении. Но вот он неожиданно клюнул тяжелым носом, повалился на левый бок и начал так стремительно падать, что, обогнав падающий «Моран», первым врезался в землю... Врезался в землю и «Моран».

Для Миронова важным было узнать, кто летал на «Моране», сам ли штабс-капитан Нестеров, в чем он почти не сомневался, или же другой летчик? Как-то само собою в скорбной тишине прошелестело печальное известие, что при таране вражеского самолета погиб легендарный летчик Петр Нестеров... Миронов вялым голосом отдал команду: «Седлать...»

Кого же сбил Нестеров? Оказалось, лейтенанта барона Розенталя, в доме которого провели совместный и последний свой вечер Миронов и Нестеров. И еще выяснилась такая любопытная деталь: барон Розенталь сначала служил в кавалерии, потом выучился на летчика, купил собственный самолет и начал на нем летать... Мистика какая-то... Будто нарочно соединил в себе профессии двух русских офицеров — кавалериста и летчика. И перед вечным расставанием друзей заставил их переночевать в своем имении...

8

Прибыв на позиции, Филипп Козьмич Миронов приступил к выполнению труднейших и опаснейших обязанностей командира сотни разведчиков. Из него еще не выветрился военно-патриотический дух, и он считал своим долгом отстаивать интересы Отечества. Чужеземец идет на родную землю с целью ее поработить, значит, задача донских казаков — отразить нападение и наказать врага...

За особо ценные разведывательные данные о противнике для штаба 3-й Донской казачьей дивизии, добытые лично им, в марте 1915 года Миронову присвоили чин есаула и наградили Георгиевским оружием...

В приказе по 3-й Казачьей кавалерийской дивизии; которой командовал князь Долгоруков, говорилось: «По утверждению Думы, командующий Третьей армией наградил Георгиевским оружием Миронова Филиппа за то, что он, будучи в чине подъесаула и состоя в тридцатом донском казачьем полку с 6-го по 12-е ноября 1914 года, командуя разведывательной сотней в районе Бартфельд-Змиев, с боями добыл важные сведения о расположении [201] и движении противника, чем оказал незаменимое содействие успеху наших войск».

В январе 1916 года Миронов был произведен в войсковые старшины... За мужество и героизм награжден четырьмя орденами...

В марте 1916 года войскового старшину Миронова Филиппа Козьмича назначают помощником командира 32-го Донского казачьего кавалерийского полка по строевой части. Провожая Миронова из 30-го кавалерийского полка, генерал-майор Неклюдов написал восторженную характеристику, где были употреблены такие слова: «...Войсковой старшина Миронов рапортом от 22 марта с. г. № 84 донес, что он того же числа сдал Шестую сотню есаулу Кожанову и выбыл к месту новой службы, в 32-й Донской казачий полк.

За свое краткое командование полком я успел узнать и оценить по достоинству войскового старшину Миронова как отличного командира сотни и великолепно знающего свое дело офицера, имеющего большой опыт двух войн: русско-японской и настоящей. Очень сожалею, что не пришлось мне более совместно поработать с ним, но чрезвычайно радуюсь, что новое назначение в 32-й полк на должность помощника командира полка откроет его уму, знаниям и опыту более широкие горизонты для применения и даст ему возможность шире проявить свою инициативу и энергию, которой у войскового старшины Миронова так много.

От души поздравляю своего собрата, командира 32-го полка полковника Ружейникова с таким отличным помощником. С глубоким сожалением расстаюсь с войсковым старшиной Мироновым, искренне желаю ему лучшего в новой служебной обстановке.

Командир 30-го Донского казачьего полка

генерал-майор Неклюдов».

Казалось бы, что еще надо фронтовому офицеру — полная грудь орденов, чины и, главное, жив и здоров. Все это хорошо, если не касаться такого деликатного вопроса, как совесть. Душа. Она часто мучается, казалось бы, по совершенно непопятным причинам. Казалось бы, какое дело донскому казаку Миронову, прославленному и возвеличенному высшим командованием, подчиненными и родным Доном, где о каждом его подвиге во славу царя, веры и Отечества оповещали не только печатные органы, но и многоустая молва, — какое ему дело, что на трехтысячеверстном фронте ждут своей погибели 14,5 миллиона [202] человек — столько Россия мобилизовала своих сынов?.. Но не все же погибнут.

Совершенно случайно Филиппу Козьмичу как-то попались на глаза секретные данные о потерях русской армии, и он с той поры не мог прийти в себя.

В 1914 году каждый месяц потери составляли — 175 тысяч человек! Что же это значит? Если в его, Миронова, полку полный штат составляет 973 человека, то, выходит, в месяц погибало 175 полков?! В месяц!.. Каждый день по 5–6 полков?! Это же — ужас!.. Все ведь знают, все видят, что в полку погибло, допустим, три, пять, наконец двадцать-тридцать человек. Много. Жалко. Но это же война, будь она трижды проклята! Но трудно представить, чтобы сразу погиб полк. Два. Три. Четыре. Пять полков!..

В 1915 году в августе погибло 585 тысяч человек. В сентябре — 418... В октябре — 366 тысяч... На 1 февраля 1917 года русская армия потеряла 8 миллионов солдат и нижних чинов и 63 тысячи офицеров!.. Уму непостижимо!.. Море крови!.. И все это во имя царя, веры и Отечества?.. Во имя того, чтобы он, Миронов, оставшись в живых, на свой офицерский френч нацепил лишний орден и получил очередной чин, предполагающий славу, богатство, не только пожизненное, но и потомственное дворянство... Огромный надел земли... Косяки собственных коней... Да все это даром ему не нужно!..

Но душа-то кричит! Требует объяснения и утешения. Может быть, небо пошлет успокаивающий глас?.. Нужна тишина. Сосредоточенность. Неспешность. Но где ее возьмешь, чтоб подумать про самого себя: «Кто ты? Что несешь людям, миру? Добро, правду?» Но ведь правда страшно тяжела и часто неподвластна человеку. Нужны безумные усилия, чтобы она восторжествовала! Вон как!.. Не знал этого Миронов. Он всегда поступал по правде. Тогда почему он допустил у Мазурских озер гибель 20-го русского корпуса 10-й армии? Окруженные, без пищи, патронов и снарядов войска кинулись в последнюю штыковую атаку и были сметены огнем германских батарей... Но что он мог поделать?.. В этом-то и вся сложность, что никто не знает, кто, что мог бы сделать, чтобы предотвратить беду. Знал бы, где упадешь, как говорится, соломку бы подстелил. В этом-то и суть великого, чтобы знать и предупредить катастрофу. Такое дано не каждому, но в том-то и сила личности! Разве он, Миронов, не видел бездарных офицеров, которые вели на верную [203] гибель разутых, раздетых и голодных солдат?.. Видел. Но и что же он должен был сделать? Во всяком случае, не накладывать на себя обет молчания! Надо было протестовать, кричать, идти на риск...

Боялся, что о нем подумает начальство?.. А сам он лично по-прежнему станет водить казаков в разведку?.. В атаки?.. Ну а как же... Он что же, еще не понял, во имя чего и кого ведется эта империалистическая бойня? С него еще не спала шелуха «ура-патриотизма»? Трудный вопрос. А разве на войне бывают легкие вопросы?

А может быть, ответ уже найден?.. Газетка-листовка социал-демократов жжет его карман — он только что изъял ее у одного казака, который объяснил, что подобрал в окопе, мол, сгодится для курева... Глянул Миронов в текст и тут же спрятал в карман, собираясь на досуге внимательно прочесть... Что они пишут? «...Во главе одной группы воюющих наций стоит немецкая буржуазия. Она одурачивает рабочий класс и трудящиеся массы, уверяя, что ведет войну ради защиты родины, свободы и культуры, ради освобождения угнетенных царизмом народов, ради разрушения реакционного царизма. А на деле именно эта буржуазия, лакействуя перед прусскими юнкерами с Вильгельмом II во главе их, всегда была вернейшим союзником царизма и врагом революционного движения рабочих и крестьян в России. На деле эта буржуазия вместе с юнкерами направит все свои усилия, при всяком исходе войны, на поддержку царской монархии против революции в России... Немецкая буржуазия предприняла грабительский поход... чтобы разграбить более богатого конкурента (Франция, Бельгия, Англия)... Во главе другой группы воюющих наций стоит английская и французская буржуазия, которая одурачивает рабочий класс и трудящиеся массы, уверяя, что ведет войну за родину, свободу и культуру против милитаризма и деспотизма Германии. На самом деле эта буржуазия на свои миллиарды давно уже нанимала и готовила к нападению на Германию войска русского царизма, самой реакционной и варварской монархии Европы...»

Миронов прочитал еще раз этот абзац и даже рукой потер себе лоб, как бы осмысливая последнюю фразу. Это что же получается? Выходит, мы не свою родину защищаем, а... страшно даже подумать... а являемся наемниками французских и английских толстосумов?.. Неужели правда? Откуда социал-демократы выкопали такие сведения? А может быть, они брешут?.. Но ведь он, [204] Миронов, всегда причислял себя к социал-демократам, хотя, откровенно говоря, не понимал, что это такое. Просто размышлял, коли он сам стоит за свободу и права рядовых казаков, значит, это и есть демократия, которую ненавидит правящий класс. Буржуазия... Ну на что же они, социал-демократы, раскрывают людям глаза?

«Обе группы воюющих стран нисколько не уступают одна другой в грабежах, зверствах л бесконечных жестокостях войны, но, чтобы одурачить пролетариат и отвлечь его внимание от единственной действительно освободительной войны, именно гражданской войны против буржуазии, как «своей» страны, так и «чужих» стран, для этой высокой цели буржуазия каждой страны ложными фразами о патриотизме старается возвеличить значение «своей» национальной войны и уверить, что она стремится победить противника не ради грабежа и захвата земель, а ради «освобождения» всех других народов, кроме своего собственного...»

Выходит, Родина... Отечество... это всего лишь «фраза» для одурачивания людей? Чтобы солдаты в дикой ярости животного страха, разинув рты, кидались на врага, такого же, как и они, бедолагу, которого одурманили лозунгами-призывами — Родина в опасности?.. С ума можно сойти!.. Будто все вдруг перевернулось в сознании Миронова. Будто кто-то крепко стукнул обухом топора по голове... да, но какой же выход они указывают из тупикового положения? Ага, вот и ответ-рекомендация:

«Для нас, русских социал-демократов, не может подлежать сомнению, что с точки зрения рабочего класса и трудящихся масс всех народов России наименьшим злом было бы поражение царской монархии, самого реакционного и варварского правительства, угнетающего наибольшее количество наций и наибольшую массу населения Европы и Азии... Обратить оружие против правительств и буржуазии каждой страны. Превращение современной империалистической войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг... Только на этом пути пролетариат сможет вырваться из своей зависимости от шовинистической буржуазии и, в той или иной форме, более или менее быстро сделать решительный шаг по пути действительной свободы народов и по пути к социализму...»

Гражданская война... Понимают ли социал-демократы, что это такое? Значит, брат пойдет на брата? Отец на сына?.. Какие нужны будут лозунги, чтобы натравить [205] одних на других?.. И опять же, «с точки зрений рабочего...». А как все это будет выглядеть с точки зрения казака?.. Ведь рабочий и казак чуть ли не все время враждовали. Рабочие считали казаков цепными псами царей, а казаки по приказу начальства кидались с нагайками на бунтующих рабочих. Если случится революция и победят рабочие, то как они отнесутся к казакам? Которые, кстати сказать, не все были нагаечниками... Об этом почему-то социал-демократы умалчивают. А зря. Казак — это основная боевая сила. Его так просто не проведешь... Ну так уж и не проведешь? Ведь на войну хлынул весь донской край. А сам он, Миронов, разве избежал этого шовинистического угара? Рвался на войну. Просился хоть рядовым пойти. Огорчался. Считал для себя позором оставаться в родном курене и заниматься мирным делом... Ну и ну... Что же такое человек? Значит, куда ветер дунет, туда он и клонится?..

Подперев голову ладонями, Филипп Козьмич, глубоко задумавшись, сидел один в своей землянке. Неярко горела фронтовая коптилка, искусно сработанная Иваном из патронной гильзы от малокалиберного снаряда. Она освещала только стол, оставляя всю землянку в полумраке.

— Ваше благородие!.. — Запыхавшись, в землянку ворвался Иван.

— Что случилось? — недовольный, что его размышления были прерваны, спросил Миронов.

— К нам гости! — обрадованно крикнул Иван и посторонился, пропуская вперед молодого офицера.

— Я ведь, кажется, никого не вызывал, — успел только проговорить Филипп Козьмич, как в полосу света вошел... Никодим, его первенец.

— Папа!..

— Сынок...

— Филипп Козьмич... виноват, ваше благородие, какую?.. — Иван от удовольствия потирал руки. — Походную?.. Служивскую?.. Встречную?.. Стремянную...

— Вот баламут, — добродушно отозвался Миронов, скрывая волнение встречи с сыном. — Как будто ты не знаешь... Докладывай, сынок.

— После реального училища окончил ускоренные краткосрочные курсы и вот — прапорщик. Назначен командиром взвода разведки в ваш 30-й Донской казачий полк. Начну, как и вы, папаня...

От этого детского обращения «папаня» Филипп Козьмич чуть не расплакался... Крохотный комочек, бывало, [206] прижмется, беспомощный, пахнущий молоком матери... Первенец. Когда же он успел вымахать во взрослого казака?.. На войну прибыл. Конечно же, мечтает о подвигах, наградах, славе... А слава, как говорят англичане, — дым. Вот здоровье — это камень... А долго ли до беды... Война...

— Ты хоть чуточку понимаешь, какие трудности предстоят?

— Готов на любые.

— Что тебя привлекает в разведке?

— Собственный отец — герой Тихого Дона. И я не посрамлю фамилию и казачий род Мироновых.

— Я так и знал, что ты излишней горячностью можешь загубить себя, доказывая, что ты достоин отца. Это меня больше всего и беспокоит. Мы же такие разные с тобою. Характер, знаю, у тебя мягкий. Даже волосы русые. А у меня, видишь, черные и жесткие, как конская грива. Да и наполовину уж седые... Мне сорок четыре, тебе — двадцать...

— Отдам все силы за веру, царя и отечество. Не пожалею и самой жизни, — горячо, волнуясь, отвечал молодой прапорщик.

— Ну а невесту-то оставил?

— Какая невеста, когда Отечество в опасности?! Филипп Козьмич Миронов печально смотрел на сына: как спасти его? А себя? О себе, впрочем, как-то не думалось. Вот сын... Кровинушка. Продолжатель рода. Его спасти. Дон. Родимый край... Как спасти?.. Ведь у него еще и невесты нет. И, не желая, чтобы сын увидел на его лице невеселое выражение, отец излишне, может быть, бодро спросил:

— Значит, либо грудь в крестах, либо голова в кустах?

— Так точно, ваше превосходительство войсковой старшина!

Итак, отец и сын с этого момента начали, как говорят казаки, ломать службу разведчиков — сложную, опасную и беспощадную. Им первым приходилось лицом к лицу встречаться с врагом. Им первым раны получать и награды. Славу и погибель...

Командир боевого участка полковник Золотницкий доносил начальству: «...21 и 22 ноября у города Средний Сандец наступление противника с юга остановлено до подхода частей нашей 8-й армии. В ночном бою 22 ноября [207] сотней под командованием подъесаула Миронова было взято в плен три офицера и 93 нижних чина...»

Филипп Козьмич за ночную разведку и бои был награжден орденом Св. Анны второй степени с мечами и получил очередной чин — есаула.

Получил очередной чин и его сын Никодим Миронов — чин хорунжего, и награжден орденом Св. Владимира 4-й степени с мечами.

Жизнь разведчика скоротечна... Через несколько дней после награждения и присвоения очередных званий Мироновым в распоряжение командира казачьей кавалерийской бригады генерал-майора Кунакова был выслан взвод разведчиков. Филипп Козьмич, прижаливая сына, решил сам вести его. Но Никодим с такой обидой воспринял замену, что отцу поневоле пришлось уступить честь сыну.

На другой день генерал-майор Кунаков доносил:

«...Особенно отличился разъезд хорунжего Миронова, последний, пренебрегая опасностью, с целью точного выявления сил противника, наступающего от деревни Хабалино на левом фланге 7-го гусарского полка, выдвинулся вперед и погиб смертью храбрых на высоте 453».

Не сообщил только генерал, что разведка боем происходила глубокой ночью и что казаки, ходившие в разведку вместе с хорунжим Никодимом Мироновым, то ли сробели, а попросту говоря, струсили, что на них не похоже, как они впоследствии сами говорили, то ли противник их неожиданно выбил с высоты, но когда они впопыхах уходили, то в темноте не заметили, что среди них нет командира... Спохватились только в безопасном месте. Растревоженные, кинулись к Филиппу Козьмичу. Не веря в страшное предчувствие, отец рванулся к высоте. Никого не взял с собою. Один в кромешной тьме пополз на животе на проклятое место. Думал, что собою заменит целую сотню разведчиков и спасет сына. Если он жив... Конечно, жив. Разве можно предположить, что любимый сын, гордость и надежда отца, погибнет где-то на неизвестной высоте, вдали от родного дома...

Такой мысли просто еще не приходило в голову. Не замечая, как из ободранных ладоней и ногтей течет кровь, Филипп Козьмич всю оставшуюся ночь ощупывал каждую выемку, бугорок, каждый кустик этого крохотного клочка земли, где лежал сын, ожидая помощи отца. Где, может быть, разразилась всемирная катастрофа и кончилась жизнь на планете... А вокруг рвались снаряды, [208] строчили пулеметы... Ракеты бледным светом озаряли все вокруг, после чего еще чернее становилось в глазах...

Перед рассветом отец нашел сына. Но уже холодного... Еще до конца не осознав своего горя, не потеряв здравого рассудка, Филипп Козьмич унес тело сына с вражеской территории: перешел через передний край и незаметно для себя оказался в расположении полка.

День и ночь стоял у гроба сына, не разрешая предавать земле. Погибнуть в двадцать лет... Все кончилось. Слава. Мечты. Ничего нет. Погиб юный дворянин. Донской казак. Всемирная катастрофа черным крылом задела лично его, храбрейшего из храбрых, талантливейшего разведчика русской армии. Пуля-дура настигла самого дорогого человека. Где та точка на земле, где человек может повстречаться с нею?.. И жизнь оборвется... Что такое жизнь? Зачем она?.. Кто мы в ней? Зачем живем?.. Какой смысл в страдании?.. А как же Стеше сообщить о гибели сына? Ведь у нее от горя сердце разорвется...

9

Филипп Козьмич долго не мог решиться написать о судьбе сына. Так долго, что жена Стеша прислала телеграмму на имя командира полка, прося известить о местонахождении мужа, войскового старшины Филиппа Козьмича Миронова.

А фронтовая жизнь шла своим чередом. Бьют барабаны, орут команды офицеры, кидая в бой все новые жертвы. Теперь уж поневоле война засасывала в кровавый круговорот и Филиппа Козьмича Миронова. После гибели сына он стал угрюмым и неразговорчивым. Кидался в такие рискованные боевые схватки, что непонятно было, как он из них выходил живым. Будто намеренно искал смерти, а она его не брала. Его черед, стало быть, не наступил?.. А награды продолжали сыпаться. Орден Св. Анны 2-й степени с мечами... Орден Св. Анны 1-й степени...

В это время в полк пришла разнарядка на офицеров, достойных направления на учебу в академию Генерального штаба.

Филипп Козьмич Миронов, как известно, был старшим помощником командира полка по строевой части. А командиром — полковник Ружейников, тот самый, [209] которому во время драки в гимназии Филька Миронов влепил несколько горячих пощечин... Тот самый Ружейников, который в 1906–1907 годах был окружным атаманом Усть-Медведицкого округа Войска Донского и арестовал смутьяна подъесаула Миронова. Когда Филипп Козьмич прибыл в полк и ознакомился с его боеспособностью, то понял, что полковник Ружейников как был посредственностью, так и остался — ни высокая должность, ни фронтовая обстановка ничему его не научили. И вот у такого бездарного командира Миронову суждено стать первым помощником. Полковник Ружейников к тому же оставался ярым монархистом и не терпел вольнодумства. Это особенно проявилось в характеристике, которую он выдал своему первому помощнику на предмет рекомендации для направления в академию Генерального штаба. Смысл ее был таков, что, мол, способнейший офицер, одаренный сверх меры, но в голове бродят социалистические идеи. Как был смутьяном еще в 1906 году, так и остался им... Полковник Ружейников дословно пишет следующее: «Миронов очень способный и храбрый офицер, и его следовало бы послать на учебу в академию Генерального штаба, но это, к сожалению, сделать нельзя: он чересчур революционно настроен. Я нарочно посылаю его в самые опасные операции. Сына у него убили, а его, окаянного, и пули не берут».

Вот так, Филипп Козьмич, ты для начальства не герой войны, не прославленный разведчик русской армии, а «окаянный» человек. Знал Миронов об этой характеристике, из-за которой чуть было не попал в «академики», до отмалчивался даже тогда, когда офицеры-сослуживцы заводили с ним разговоры или пытались вовлечь в какие-нибудь скупые фронтовые радости. Пока же он чувствовал себя живым человеком только в долге перед Отечеством, перед родимым краем. Признавал еще одно — ярость в бою с врагом. Смертельным... Тогда он становился просто-напросто убийцей?.. Все — убийцы на войне.

А как стать просто человеком? Человеку — стать Человеком? Как? Миронов часто задумывался над этим вселенским вопросом, хотя и понимал, что он возник в умах людей с того времени, когда человек обрел своего бога — слово. Когда он начал осознавать, что его окружает и что над головой возвышается мироздание, доступное пониманию только высшего разума... А в обыденной фронтовой жизни-смерти о каком обретении человеческого [210] в Человеке речь, если все озверели до первобытной одичалости и на уме только одно — убить себе подобного. Да не просто убить, а, во-первых, как можно больше, во-вторых, получить еще и награду, и в-третьих, — известность и славу храбрейшего сына Отечества... Чушь!.. И как же тогда быть с призывом Евангелия: «Не убий»?.. Если и дальше будет продолжаться бессмысленно-жестокое смертоубийство, то можно перевести и сам род людской? Или отбросить его в первобытные лесные чащобы...

Как помочь себе и людям, чтобы они остановились, оглянулись и ужаснулись, в опаснейший момент сообразив, что так жить нельзя. Что биологическая суть человека состоит не в умерщвлении себе подобных, а в радости встреч и восхищении творением Бога... Родина... Дон... Хутор Буерак-Сенюткин... Усть-Медведицкая... Гумно... Ток... Тяжеленный цеп и звезды на мирном небосклоне кажутся теперь детским сном.

Взять бы сейчас деревянную лопату, зачерпнуть из пшеничного вороха зерно, поднять на уровень головы и начать веять, тихонечко потряхивая ее. Ветерок уносит мякину, всякий мусорок, пыль, а на разостланный брезент на земле падают добрые, крупные зерна. Янтарные, пахнущие миром и детством. Это как огонь, очищающий от всякой скверны...

Отгоняя тяжелые, как сама война, мысли, Миронов иногда, мучаясь бессонницей, загадывал, что вдруг даже не в глубоком сне, а в забытьи увидит Дон-батюшку реку... Или родной курень, а в нем детей, жену... Но прошлое кажется неповторимым сном. Как нельзя дважды войти в одну и ту же реку... Остается в удел мучительная правда действительности... Может быть, исповедь нужна и причастие, как в страстную неделю перед пасхальным днем Воскресения Христа?.. С пламенем свечей, колеблющихся от весеннего ветерка, возникшего в храме. Повернуть память в обратную сторону. Назад. Но это же страшно трудно. Или сердце так устало и остыло, что не хватит сил всколыхнуть его?.. Собери же силы. Ты же борешься за правду. Иначе погибшие друзья, а они все могут, могут хриплым, душераздирающим криком разверзнутых страхом ртов призвать его к ответу за всех в муках покалеченных, убитых... Когда-то полные жизни, гордые, отчаянной храбрости молодые донские казаки... Ведь война забирает только сильных, молодых, в расцвете сил — физических и духовных. Им было еще [211] страшнее, чем умирающим в родимой стороне, среди близких и родных. Они умирали, прощаясь с жизнью не отпетые и не причащенные, среди крови и грязи окопов и вшей... Лишенные святости и прощания... И их смертельный страх проникает в так называемые живые души и там начинает разрушительную работу, превращая человека в особо яростного, остервенелого и беспощадно нетерпеливого зверя...

Не поколебало разрушительного настроения-мышления Миронова даже такое неординарное событие, как приезд Его величества самодержца всея Руси Николая II на фронт. Большинство генералов, офицеров и нижних чинов в приподнято-возбужденном состоянии пребывали по этому случаю. Царь с цесаревичем наследником Алексеем прошел пешком по всему фронту войск. Потом войска прошли церемониальным маршем мимо царственных особ... Царь вручал Георгиевские кресты... Посетил лазарет. Наклонился над изголовьем одного солдата, а тот потянулся рукой к царской одежде, пощупал ее — не сон ли это?..

Наконец Николай II позволил себе познакомиться с прославленным русским разведчиком Филиппом Козьмичом Мироновым... Какая честь!.. Вокруг Миронова завертелась такая карусель предупредительности и восторга, что он никак не мог понять, почему все вдруг стали счастливыми и влюбленными в него — нелюдимого, сурового, заросшего черной бородой. Взгляд когда-то огнем сверкавших глаз потухший, безразличный. Может быть, только походка осталась упругая, легкая, будто он не по земле ходил, а по воздуху... А может быть, при всей его внутренней трагичности, именно из-за его честности, правдивости и отчаянной храбрости вокруг него создавалось своеобразное поле порядочности и добра? Люди это тонко чувствуют. Он видел, что радуются и казаки, его братья, значит, и в самом деле — нужно и почетно — быть представленным его величеству. На фронт неожиданно прибыла и царица Александра Федоровна со всеми четырьмя дочерьми — Ольгой, Татьяной, Марией, Анастасией. Им-то что тут нужно, размышлял Миронов. Или показать всему миру, что не только народ и царская семья едины, но что и армия тоже едина с престолом?..

Но сам-то Миронов как относился к особе царя? По крайней мере, с детства ему внушалось, что царь — помазанник божий. И на земле выше царя никого и ничего не бывает. Во всех почти ребячьих играх, кто первым [212] взбирался на самую крутую скалу или самое высокое дерево, гордясь, кричал: «Я — царь!..» И никто не смел возражать. Это мальчишеское законное право завоевывалось ловкостью, хитростью, быстротой и силой. На Дону все хорошие и плохие дела были связаны с именем царя. Он и благодетель. Он и душитель свободы и казачьей вольницы... А теперь на фронте тайные агитаторы от большевиков, возникающие в сотнях и полках, внушают, что главный виновник всех бед и несчастий — царь. Кровопивец. «Кровавый Николашка»... Надо его уничтожить, и тогда кончится война, все разойдутся по домам и наступит мир и благоденствие на многострадальной русской земле.

Миронов ведь и сам выступал против царских указов, сопротивлялся притеснениям, которые творили различные чиновники от имени царя. Но тогда все это воспринималось как-то абстрактно, что ли, а сейчас вот он стоит перед живым царем, рассматривает его внимательно без особого умилительного восторга. Может быть, именно потому, что не ощущает его, может спокойно разглядеть, примечая даже некоторые детали лица... Неужто этот рыжеватый, невысокого роста и, видать, не особенно крепкого телосложения мужчина, кроткий и какой-то робкий, и есть тот самый — кровопивец, «кровавый Николашка»? И в его маленькой холеной ручке заключена такая адская сила, которая управляет жизнями миллионов людей?..

Рядом стоит наследник, цесаревич Алексей. Хорошенький мальчик. Небалованный, видно, но уж очень хрупкий. Бледный, изнеженный. Его бы на наш Дон послать, в реке покупать... Побегал бы по степи, подышал обжигающе сухим полынным ветром... На коня посадить... Глядишь, из паренька бы и получился настоящий мужчина... Это ему, цесаревичу, отец — Николай II — заказал своему придворному ювелиру Карлу Фаберже 24-дюймовуто модель волжского парохода из золота, платины и серебра по случаю 300-й годовщины династии Романовых. Но когда здоровья нет, так, видно, никакие подарки не помогут. Даже и золотые... Гемофилия... Чужая и страшная болезнь — кровь не свертывается. Любая ссадина, порез — опасны или даже смертельны. А жалко, такой хорошенький пацаненок... Ему сейчас десять лет. Он родился в четвертом году, 12 августа, как раз тогда, когда Миронов собирался на русско-японскую войну... В августе и эта, теперешняя, война [213] началась... И Санкт-Петербург указом царя переименован в Петроград... В августе царь по обычаю своих предков выезжал в Москву испросить благословения Божия на ведение войны. И тогда толпа на улицах, в окнах домов, на крышах, с папертей и из раскрытых врат сорок сороков храмов неистово кричала славу царю. Потом под колокольный звон всех церквей, став на колени, народ запел гимн:

Боже, царя храни.
Сильный, державный,
Царствуй на славу нам,
Царствуй на страх врагам,
Царь православный.
Боже, царя храни.

А теперь что сделалось с тем же самым народом?.. Уж не защитником ли он, Миронов, становится Николаю II? Ну, во-первых, царь не нуждается, по всей вероятности, в его защите, а во-вторых, Миронов точно знает, что войну надо кончать, но вот как?.. Тут ему кажется, что пока не о дополнительных свободах и вольностях речь, а лишь бы ноги целыми унести с проклятой войны... И еще он точно знает, что не надо мешать пролетариату освобождаться от ига капитала... Только вот непонятно, зачем царь взял на себя непосильную ношу — главнокомандующего русской армии? Ведь, кажется, в этом деле он ничего не понимает. Издал приказ и собственноручно написал: «С полной уверенностью в Божью помощь и несокрушимой уверенностью в конечную победу мы выполним наш священный долг, до конца защищая нашу Родину, и не дадим в обиду русской земли».

А если неудача в войне? С кого спрос? С него. Так он может и корону потерять... Ведь когда главнокомандующим был его дядя великий князь Николай Николаевич, тогда в случае поражения на фронте есть с кого спросить. И народ верил, что царь спросит с виноватых. А теперь как же?.. Может быть, на это его подбила царица?

Хоть л стала немецкая принцесса Алиса Гессенская русской императрицей Александрой Федоровной Романовой, но кровь-то в ней чисто немецкая, и волей-неволей, а она может симпатизировать своему народу и вместе с Гришкой Распутиным подрывать основы российской государственности. Да-а... про себя подумал Филипп Козьмич, глядя на царицу, что-то в ней показалось ему уж слишком утонченным и... порочным, в чисто женском [214] измерении. Уж кто-кто, а донской казак Филипп Миронов понимал толк в женщинах. Конечно, Гришка, сибирский мужик-разбойник, хитрый и сильный, сумел пригреть белокурую бестию... Ничего не скажешь, барынька хороша, да простит ему всевышний греховные мысли в такое скорбное время. А может быть, он начинает оттаивать? Ведь Николашка-то, видно, по энтой части слабоват... А Распутин высокий, худощавый, плечи широкие, крутые. Глаза проницательные, колдовские, гипнотизирующие. Чувствовалась в нем таинственная влекущая сила. Такие мужчины нравятся женщинам, особенно тем из них, которые достаточно пресытились брачным ложем с законным супругом.

С царицей Александрой Федоровной все значительно сложнее. То, что она женщина, по определению Миронова, дай бог каждой. Да к тому же жена, императрица и мать, которая безумно любила единственного, долгожданного, после четырех дочерей, сына Алексея, наследника престола, продолжателя царского рода Романовых. А он болен неизлечимой болезнью — гемофилией. Опасаясь за его жизнь, царица часто и подолгу молилась, впадала в мистический экстаз. А тут молва по Петербургу прокатилась, что объявился человек из народа, из самых его глубин, да к тому же с божественной силой внушения.

Ректор духовной академии архимандрит Феофан порекомендовал царице принять во дворце этого человека, авось он своими молитвами поможет здоровью ее обожаемого дитяти. Алексей в это время болел. Гришка пришел, вечер посидел с ним, и цесаревич выздоровел на этот раз. Обрадованной чувствительной и болезненно верующей матери Гришка заявил: «Верь в силу моих молитв, верь в силу моего посредничества, и сын твой будет жить». Хитрый Распутин безапелляционно-смиренной фразой как бы проложил мосток к сердцу величественно-изнеженной и мистически настроенной императрицы. С этого визита царица поверила в Гришку как в некоего мессию, который послан богом, чтобы спасти Россию и династию, поверила, что судьба сына зависит теперь от этого человека. Эта вера давала ей возможность жить и надеяться на благополучный исход болезни сына. Все ее оправдание в том, что она мать.

Но в народе и обществе начал усиленно распространяться слух, что именно порочная связь царицы с вором и разбойником Гришкой Распутиным и ее горячие симпатии [215] к Германии губят Россию и несут страшные бедствия. Миронов в забывчивости даже плечами вздернул, мол, что тут правда, что ложь, разберется история, а ему же лично как-то стало жалко царственное на первый взгляд великолепное семейство. Миронов совсем, может быть, некстати подумал, что у него с красавицей царицей есть нечто общее — они одного года рождения — 1872-го... Не лезть бы царице ни в какие мужские дела, а заниматься бы нарядами да детьми, храня домашний очаг. Да дорогими игрушками забавляться. Вроде той, которую подарил ей августейший супруг на пасху 1906 года. Пасхальное яйцо с бриллиантами, размером с гусиное, а то и поболе. Откроешь его, а там лебедь по озеру плавает. Заведешь специально встроенный в яйцо механизм — лебедь начинает крылья расправлять и, поворачивая голову влево-вправо, плыть по озеру...

Во время почетного представления Миронова царю и его семейству ничего особенного не произошло, за исключением того, что Филипп Козьмич близко находился от высокородной четы. Царь, обращаясь к нему, сказал несколько ничего не значащих и незапоминающихся слов, пожал руку, а его рука, как и предполагал Миронов, показалась слабой и беспомощной и лишний раз убедила, что хоть и решает царь судьбы миллионов, но такая рука власть не удержит. Тем более что супруга-немка умело направляет его руку против русского народа, может быть, даже не до конца и осознавая пагубность безграничного давления на царя. Дело дошло до того, что по ее настоянию председателем Совета министров Российского государства назначен Штюрмер, который преступно относился к своим высоким обязанностям. Все возмущались его нерадением, но он продолжал властвовать, потому что за ним стояла императрица вместе с глубокочтимым старцем Гришкой Распутиным.

Старец... В русской православной церкви есть такое понятие — духовный наставник. Он призван в нашем мире к тому, чтобы мы в минуту сомнений, печалей и страданий могли прибегнуть к его совету, указывающему путь к спасению души. Старец — хранитель памяти народа, его идеалов, преданий и традиций. Некоторых старцев канонизируют как святых православной церкви. Истинные отшельники-старцы пребывают затворенными в кельях. Живут в посте и молитве до конца своих дней. Пищу получают через окошко в келье, которое является единственным связующим звеном с внешним миром. [216]

Но Гришка Распутин — пятидесятилетний здоровяк, обладавший необыкновенной силищей, избавленный от угрызений совести, не только не походил на истинного старца, но даже на его бледную тень. Вор и грабитель, конокрад и старец, почитаемый за святого, пьяница и развратник, обладавший такой эротически-притягательной силой, что ему покорялись баронессы, графини, фрейлины, княжны и даже всемилостивейшая самодержавная царица, которая так подпала под его влияние, духовное и физическое, что шагу не могла ступить без благословения Распутина. А он, приобретя неограниченную власть над неограниченной владычицей русского престола, начал с жадностью выкачивать из нее, дорвавшись до злачных потаенных мест, ничем не ограниченные блага жизни.

Не обладая ни благородством, ни мужеством, не говоря уж об образованности и интеллигентности, таежный мужик в смазанных дегтем сапогах, с архипорочным прошлым и настоящим властвовал негласно и в то же время открыто и нагло над Россией в течение более десятка лет. Вот парадокс, которого не припомнит, наверное, ни один народ в мире. Кроме, конечно, нашего...

Все это так, и от очевидного никуда не денешься. Но еще немаловажное обстоятельство оставалось непонятным Миронову, который как бы в сторонку отодвинул поведение Распутина. Зачем высокородной женщине, воспитанной в пуританском духе, высокообразованной, матери большого семейства, чье каждое слово, каждое движение на виду у всего света, зачем ей нужно еще и афишировать свои отношения с Гришкой?.. Ну побыла в горячих мужицких объятиях, ну понравилось, ну и молчи. Какое кому до этого дело? Пусть об этом только двое знают да еще Бог, если он в это время ничем серьезным не был занят.

И еще. Ну пусть прибыла бы Александра Федоровна во главе высочайшего семейства на фронт, кто против, хотя, откровенно говоря, зачем ей это нужно, тоже непонятно Миронову. Ну ладно, приехала, показала подданным свою царственную красоту, налюбовалась восторгом изголодавшихся по женщинам русских воинов и поезжай себе дальше, дразни воспаленное воображение других фронтовых частей. Так нет же, ей вздумалось пригласить на прогулку главнокомандующего Юго-Западным фронтом генерал-адъютанта Алексея Алексеевича Брусилова и, беседуя с ним с глазу на глаз, начать выспрашивать о сроках начала выступления русских войск. [217]

Да еще и советы давать, чтобы Брусилов обязательно опередил неприятеля... Все это на первый взгляд странно и непонятно, но в то же время вполне объяснимо, если учесть, что толкует народ на каждом перекрестке... Может быть, случайное совпадение, но как раз в то время готовилось одновременное наступление трех фронтов: Западного (главнокомандующий генерал Куропаткин), Северо-Западного (главнокомандующий генерал Эверт) и Юго-Западного (главнокомандующий генерал-адъютант Брусилов). Брусилов был готов нанести удар по противнику 19 мая, но Ставка Николая II распорядилась перенести его на более поздний срок — 22 мая... За пять дней наступательных боев армий Брусилова взяли в плен 1240 офицеров и 71000 нижних чинов, сто орудий, 180 пулеметов... Брусилов думал, как бы кстати пришелся тут удар генерала Эверта... Именно сейчас, именно в данный момент, как и договаривались... Но царь снова перенес наступление Эверта, теперь уже на 5 июня... С ума сойти! Ведь пропадет прорыв войск, в одиночестве можно захлебнуться... Да и противник опомнится и подтянет резервы. Но Эверт не начал наступать и 5 июня! Царь оповестил разгневанного Брусилова, что наступление Эверта возможно только 20 июня... На месяц позже оговоренного срока!..

Что тут подумаешь, если всюду только и разговоров, что в высших эшелонах власти и среди командования армией предательство и бездарщина, стыд и позор... Да и главнокомандующий русской армии император Николай II только в одном-единственном экземпляре посылал строго конфиденциальные письма обожаемой супруге, где подробнейшим образом, по настоянию и просьбе ее, информировал о всех планах войны. И ни для кого не было секретом, что императрица по указанию Гришки Распутина рекомендовала мужу — наступать или повременить. А он ей подчинялся безраздельно...

Нелепей ситуации трудно придумать!..

Начальник штаба главнокомандующего генерал Алексеев сообщил Брусилову, что царь принял решение: Эверту начать наступление не позже 20 июня, но не на Молодечно, как было договорено ранее, а на Барановичи — в направлении, не имеющем на данный момент ни стратегического, ни тактического значения. Если бы Эверт и Куропаткин согласованно и одновременно ударили по вражеским позициям, то Германия была бы разбита. А этого, как видно, кое-кто из могущественных людей в [218] России не желал... Значит, все зря — пролитая жертвенная кровь, погубленные жизни, искалеченные судьбы, сироты, вдовы... Никакого просвета, всюду тьма и мрак. Ни света, ни надежды, ни благодати на спасение и умиротворение. Только ужас и мерзость бойни. И накопление гнева. Такое состояние народа долго продолжаться не может. Рано или поздно взрыв должен произойти. Дорога к Храму должна быть очищена от чертополоха...

А пока казачьи сотни, одна из которых под командованием Филиппа Козьмича Миронова, провожали царя из Рени, городка на Дунае, близ границы с Румынией, провожали российского самодержца. Вот как это выглядело в описаниях одного иностранного корреспондента: «...Казаки в седлах. В папахах. Вид свирепый. Пики. Кавалерия пришла в движение, рассыпалась по двум сторонам дороги, галопом, на бугры, с бугров, по склонам оврагов... Брали немыслимые препятствия. До железной дороги провожали грозной лавой. Люди и лошади сталкивались. Перевертывались. Крики... Зрелище грандиозное и страшное. Проявлялись дикие инстинкты первобытной расы...»

А каково врагам, когда в смертельную атаку несутся донские казаки?!

10

Во второй половине декабря 1916 года, командуя 1-й и 2-й сотнями 32-го Донского кавалерийского полка и взводом пулеметной команды, Филипп Козьмич Миронов участвовал в боях в районе деревни Лунковицы. Был тяжело ранен и отправлен в госпиталь, в Петроград.

Однажды его навестили казаки-станичники. Откуда объявились в Петрограде, удивленно поинтересовался Миронов. Оказывается, Николай II вызвал с фронта для защиты самодержавия три донских полка: Первый, Четвертый и Четырнадцатый. Как самых верных и надежных защитников царя и престола...

Казаки просили у Миронова совета, как им себя вести с рабочими, которые выходят на улицы, требуют мира и хлеба, а начальство приказывает их разгонять. Филипп Козьмич ответил, что казаки не должны мешать людям бороться за свои права и что казаки никогда полицейскими не будут. И не должны быть.

Офицер-прапорщик Кузьманов, в комендатуре Петрограда [219] ведающий регулированием езды нижних чинов в трамвае, на углу Лиговки и Обводного канала арестовал двух солдат без увольнительной и как не имеющих права проезда на трамвае... В это время проезжал казачий разъезд. Двое казаков, Николай Хурдин и Федул Сиволобов, отстали от разъезда и выручили солдат. Досталось легонько и офицеру — по нему прошлась тупая сторона казачьей шашки...

На Выборгской стороне сотник 4-го Донского казачьего имени графа Платова полка приказал своему разъезду пропустить группу рабочих на демонстрацию. Казаки потом присоединились к демонстрантам и призвали 1-й Донской полк последовать их примеру.

Казаки 4-го полка послали на Невский судостроительный завод связного с письмом: «Казаков 4-го полка не бойтесь. Казаки присоединятся к рабочим, на случай чего...»

На Васильевском острове казаки отказались помочь полицейскому приставу, разгонявшему демонстрантов... На Знаменской площади они спокойно наблюдали, как демонстранты расправлялись с двумя полицейскими чинами. Приказов офицеров не слушались, говоря, что полицейскими отныне они не будут...

4-я сотня 14-го полка отказалась выполнять приказ войскового старшины Бахирева разогнать демонстрантов...

На Выборгской стороне казаки Первого Донского полка покинули место расположения, дабы не быть участниками разгона демонстрации...

Отряд казаков, высланный в расположение завода «Новый Лесснер», не только не напал на рабочих, а охранял их от нападения полицейских...

На Знаменской площади отряды конной и пешей полиции вклинились в ряды демонстрантов и начали их разгонять. Казаки с шашками наголо бросились защищать рабочих.

У Казанского собора казаки освободили арестованных демонстрантов и избили полицейских.

На Лиговке в потасовке с полицейским один из казаков убил его из винтовки. На Знаменской площади полицейский застрелил женщину, несущую впереди демонстрантов красное знамя. Подхорунжий 1-го Донского казачьего полка Филатов кинулся с обнаженной шашкой к этому полицейскому и снес ему голову...

Донские казачьи полки вместе с полками — Волынским, Преображенским, Литовским, Павловским, а 27 февраля [220] 1917 года и вместе со всем Петроградским гарнизоном перешли на сторону революционных масс. Захватили арсенал, Главное артиллерийское управление и Петропавловскую крепость, где разместился штаб революционных войск.

Горит «охранка», окружной суд, полицейские участки... Взяты «Кресты», «Литовский замок», Петропавловка... Заключенных несут на руках... Открыли пересыльную каторжную тюрьму — выпустили всех: и политических и уголовников. Освобожденных вели в казачьи казармы. Кузнецы сбивали оковы, повара кормили, портные шили одежду... Повсюду стрельба...

Восставшие петроградцы, встречая донских казаков, кричали: «Это наши казаки! Дорогу казакам!..» А в полковых казармах среди офицеров растерянность, злоба и страх. Хорунжий, бледный, трясущийся, шепчет: «Генерал Иванов ведет две дивизии на Петроград...» Сотник Решетов отзывается: «Не надо две дивизии — дайте один полк, и я уничтожу эту революционную сволочь!..» Сотник Панов саркастически замечает: «Это не сволочь, а революция». Войсковые старшины Болдырев и Бирюков убеждают «старых волков» увести полк из Петрограда и подождать, пока не появятся дивизии Иванова. Тогда всем вместе задавить... революцию. Командир полка Яковлев — беспомощный и растерянный...

2 марта 1917 года была опубликована хронология «нижних чинов», освещающая роль казачества в Февральской революции. В частности, роль казачьих офицеров в петроградском восстании хронологически отражается в приложении к постановлению «нижних чинов» четвертого полка:

«14 февраля в г. Колпино голодные толпы рабочих мужчин, женщин и детей-подростков вышли на улицу с требованием хлеба, с криками протеста против гнета царского правительства, против произвола полицейской клики. Войсковой старшина Н. П. Бирюков по требованию полиции вывел 5-ю сотню на улицу и с места в карьер повел атаку на толпу. Казаки остановились перед толпой, и только войсковой старшина Бирюков да прапорщик Шевяхов с гиканьем и криком врезались в рабочих и пустили в ход нагайки. Ни приказания, ни угрозы указанных офицеров не подействовали на сотню. Она категорически отказалась затыкать нагайкой и шашкой перекосившиеся от голода рты, кричавшие «хлеба». Вместе с сотней остался один лишь офицер хорунжий Челбин. [221]

После этого 5-я сотня была заменена 1-й. И эта сотня, конечно, также отказалась идти против народа. 5-я сотня была отозвана к месту стоянки в Петроград. 20 февраля командир полка полковник Яковлев выстроил сотню и при всех казаках пожал руки Бирюкову и Шевяхову, горячо благодаря за верность и преданность государю и службе, а к сотне обратился со следующими словами: «А вы, мерзавцы, что сделали? Вы до чего себя допустили? Хулиганы делают покушение на государя, а вы, казаки, стали с ними заодно. Вы не казаки. Вас, негодяев, всех отдам под суд. Вас расстреляют на позор потомству. Хамы вы!»

«24 февраля для разгона толпы народа на Невском и др. улицах экстренно была вызвана 4-я сотня. Командир войсков. старш. В. С. Бахиров, выстроив сотню, обратился к ней с речью. Настроение казаков было ясно для всякого, но, несмотря на это, Бахиров начал говорить о долге службы, о царе, о бунтовщиках, напрасно было потрачено красноречие царского сатрапа. Сотня отказалась выполнять приказы палача.

Вечером 24 февраля одна сотня стояла в полицейском участке по Забалканскому проспекту. Полиция скрылась, по улицам двигались толпы народа и восставшие войска. Сотня требовала присоединения к народу. Командир Бахиров грозил казакам, распоряжался действовать оружием и все звонил по телефону в полк, требуя подкрепления... Сотня не слушала, и подкрепление не приходило. Казаки побросали нагайки, и командиру полка пришлось срочно выписывать новые. Но нагайки без казаков не действовали.

27 февраля вечером, когда уже большая часть Петрограда была в руках восставших войск, полк, разогнанный во все концы города, начал отдельными разъездами собираться в казармы. К вечеру казаки собрались в круг и потребовали от полковника Яковлева, чтобы он приказал уведенным двум сотням возвратиться в Петроград и немедленно идти и представить себя в распоряжение Государственной думы, немедленно присоединиться к народу. Полковник не соглашался. Тогда казаки снарядили конвой на автомобиле и послали за уведенными сотнями. Утром 1 марта, не дожидаясь этих двух сотен, полк был под красным знаменем у Государственной думы.

28 февраля ночью командир 1-й сотни есаул Аврамов приказал сотне тайком выбраться из Колпина. Сотня уже присоединилась к народу. Чтобы убрать сотню и [222] опять-таки выждать прибытия георгиевских эшелонов генерала Иванова и «дикой дивизии», дано было приказание тайком убраться из города. Раньше есаул Аврамов грубо врывался в толпу народа, избивал даже детей нагайкой, и когда казаки выезжали без нагаек — грозил судом и расстрелом. Когда обозначилась явная попытка убрать сотню, чтобы потом при подходе подкреплений бросить ее на народ, есаул Аврамов был арестован народными милиционерами при содействии казаков сотни и доставлен в Петроград.

В городе все революционные войска готовились к отражению дивизий генерала Иванова. Ходили слухи, что даже генерал Эверт ведет войска на Петроград. Революционные солдаты и казаки не знали, что несет им следующий час. Никто не мог знать, сколько грядущая свобода еще потребует трупов и крови. Одно было ясно, что контрреволюционеры не могли оставаться у власти и командовать восставшими войсками. 2 марта утром казачий полковой круг потребовал удаления офицеров, «явно противных разрастающейся народной революции». Комитет экстренно довел до сведения о создавшемся положении военную комиссию при Государственной думе, которая распорядилась либо арестовать явных противников революции, либо немедленно откомандировать их в резерв. Чтобы не делать шума и избежать острых приемов, комитет решился на последнее. Десять офицеров-реакционеров были устранены от командования и отчислены в резерв».

О тех памятных днях вспоминает унтер-офицер учебной команды Волынского полка Александр Владимирович Любинский:

— 25 февраля 1917 года, в 12 часов 15 минут наша учебная команда прибыла на Знаменскую площадь против Николаевского вокзала. Разместили нас во дворе Северной гостиницы. Жандармы, городовые и человек пять-десять конных казаков 6-й сотни, 1-го Донского казачьего имени генералиссимуса графа Суворова полка уже охраняли подступы к площади. На площади было пусто, но со всех сторон, по улицам — Суворовской, Старо-Невской, Лиговке — подходил народ, тысячи. Требовали пропустить на площадь. Городовые и жандармы не пускали. В это время с угла Старо-Невской, где был тогда ювелирный магазин, выскочила девушка-студентка. Оглянулась — и побежала через площадь. Наш взводный офицер Воронов-Вениаминов выхватил у солдата винтовку [223] и выстрелил. Девушку убил. Второй наш взводный, Баньковский, дал команду: «Винтовки — разрядить!», а народ прорвал ограждение и кинулся на площадь. Пристав, фамилия Крылов, подскочил к казакам. Скомандовал стрелять. Казаки в народ не стали стрелять. Крылов размахнулся и два раза ударил по щеке правофлангового казака. Рядом стоял казак Филатов. Выхватил шашку и одним махом срубил приставу голову. Так и упала. Человек шестьдесят жандармов повернули коней и кинулись в сторону Невского, а народ — к нам и казакам. Целуют. «Казаки с нами!» — кричат. «Долой войну! Долой царя! Хлеба!» С революционными песнями тысячами двинулись по Невскому. Уже остановить никто не мог.

25 февраля 1917 года — это еще не революция. Монархия еще жила и бешенствовала, веря в свою силу. Еще царский комендант Петрограда Хабалов, наводя ужас на улицах города, вооружал пулеметами полицейско-жандармские полки и оставшиеся верными правительству наиболее замордованные реакционным офицерьем воинские части и расправлялся с безоружным, голодным народом, требовавшим хлеба; расстреливал рабочие демонстрации и загонял сотни людей в тюрьмы. Еще чаша весов колебалась.

Несколько позже на Знаменской площади произошло событие, изменившее отношение толпы и войск. Появилась надежда, мало-помалу переходившая в уверенность, что ни казаки, ни войска не будут стрелять в народ. Вечером этого дня на окраинах города уже явно стали обозначаться события, носившие массовый и притом весьма активный характер. Толпа не исполняла распоряжений полицейских агентов и в тех случаях, когда полиция пыталась атаковать, вступала с ней в борьбу.

Искрой, от которой вспыхнул вселенский пожар, послужило трагическое событие именно в Волынском полку, и именно в его учебной команде. Унтер-офицер Кирпичников не подчинился офицеру своему и, яростно споря, выстрелом из револьвера убил его. Кирпичникову грозил военно-полевой суд, но он быстро сообразил, чем заслужить симпатии своих солдат, и заорал: «Бей офицерье!.. Долой войну!.. Даешь революцию!..» Солдаты, похватав оружие, вывалились из казармы на улицу и присоединились к восставшим горожанам... Глава Временного правительства Александр Федорович Керенский пожаловал Кирпичникову первый Георгиевский крест на [224] красной ленте и собственноручно приколол. С того момента Кирпичников стал именоваться солдатом революции № 1, Ему было присвоено звание прапорщика. Потом чем-то обиженный «герой» переметнулся к белогвардейцам — это уже было во времена гражданской войны. Потребовал, чтобы его принял сам генерал Марков. Когда генералу доложили о настойчивом домогательстве всероссийско известного Кирпичникова — солдата революции № 1, тот приказал тут же его повесить...

По разумению Филиппа Козьмича Миронова, пребывавшего в госпитале и получавшего регулярные донесения о событиях в столице государства, творилось что-то невероятное... Но его вскоре отправили в один из провинциальных госпиталей, опасаясь революционного влияния на казаков. Но того, что произошло, и сам Миронов не ожидал от рядовых чинов донского казачества. Какая сила была царем сосредоточена в Петрограде — три полка отборных казачьих войск! Они, конечно же, смогли бы сдержать революционный пыл неорганизованной толпы. Если бы захотели... Миронов помнит, как один генерал в бешенстве побежденного кричал: «Дайте мне две сотни преданных, нерассуждающих казаков, и я остановлю революцию в России!..» А тут было не две сотни, а целых три полка!

За развитием событий Миронов будет внимательно следить издалека...

В стране — усталость, нищета и нескончаемые жертвы. Голод. Разорение. Тыл разложен. На фронте сплошные поражения... В правительстве сидят ставленники царицы и Гришки Распутина. Сначала Штюрмер стал министром иностранных дел вместо Сазонова. Через полгода Штюрмер заменил Горемыкина на посту Председателя Совета министров. Народ России такое назначение воспринял с негодованием. Повсюду чувствуется приближение грозы. Все несчастия России от немецких шпионов, царицы, симпатизирующей немцам, министров, назначенных царицей-немкой и ее старцем...

По Петрограду разнеслась молва: по распоряжению царицы в госпиталь, где находились пленные немецкие офицеры, прибыли доброжелатели, одаривали дорогими подарками и деньгами. А русские — оборванные, голодные — напрасно кровь проливают на фронте. Сами немцы поняли, что силой оружия им не одолеть Россию. Тогда решили скомпрометировать царицу, благо ничего не стоит опорочить женщину... Царица-немка — изменница. [225] .. Распутница... И потом, надо всячески содействовать революционному движению, которое уберет с трона царя. Ведь только царь являлся цементирующим звеном русского народа, который видел в нем власть — духовную и светскую. Царь и церковь — неразделимы, как и православный народ русский — богоносец, великий в простоте, правде и смирении и всепрощении. Царя не будет, распадется империя — и победа будет за Германией.

Но царь вел себя так, словно не чувствовал приближения смуты, продолжая командовать фронтом и царствовать в разоренной стране. Нерешительный, подавленный, сознавая, что всеми покинут, он стремился к уединению и покою — была бы рядом любимая жена, дети и страстно оберегаемый и любимый сын Алексей.

А тут еще этот Распутин. При главнокомандующем фронтом великом князе Николае Николаевиче он пытался посетить Ставку, но тот ответил коротко, ясно и недвусмысленно: «Расстреляю!..» Гришка не смирился и через некоторое время вновь изъявил желание попасть в Ставку главнокомандующего. Тогда великий князь ответил: «Повешу!..»

С таким доводом Гришка Распутин, кажется, смирился и уж не делал больше попыток попасть на фронт. Но дух Распутина проникал в войска, вызывая одну-единственную реакцию: «Измена!»

Генерал Алексеев, начальник штаба главнокомандующего, вспоминал позднее: «При разборе бумаг императрицы нашли у нее карту с подробным обозначением войск всего фронта, которая изготавливалась только в двух экземплярах — для меня и государя. Это произвело на меня удручающее впечатление. Мало ли кто мог воспользоваться ею...»

Однажды (это было в Могилеве, во время очередного приезда императрицы в Ставку) после официального обеда Александра Федоровна взяла Алексеева под руку и завела разговор о Распутине, что, мол, Алексеев несправедлив к Распутину. Что старец — чудный и святой человек, что на него клевещут, что он горячо привязан к их семье, а главное, что его посещение Ставки принесет счастье.

Алексеев сухо ответил: «Распутин в Ставке — я подаю с поста начальника штаба». — «Это ваше окончательное решение?» — «Да, несомненно». Императрица резко оборвала разговор и ушла не простившись. Вскоре [226] начальник штаба почувствовал холодок со стороны главнокомандующего. И когда говорили о народном неудовольствии режимом и троном или о Распутине, царь делался замкнутым, взгляд становился непроницаемым, и он сухо отвечал: «Я это знаю». И больше ни слова. Но как он реагировал на письма императрицы к Распутину, которые ему услужливо передали, никто не знает до сих пор. А она Гришке Распутину писала недвусмысленно: «...Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя. И я чувствую прикосновение к себе твоей руки...» Таких писем было шесть: два от императрицы и по одному от великих княжен.

В ночь на 30 декабря 1916 года был убит Гришка Распутин. Убийство осуществляли: великий князь Дмитрий Павлович, двоюродный брат царя, князь Юсупов, жена которого являлась родной племянницей Николая II, депутат Государственной думы Пуришкевич и доктор Лазаревский. Сначала его отравили, а потом Юсупов и Пуришкевич добивали его из револьверов. Пониже Крестовского моста, на Малой Невке спровадили под лед. Нашли через два дня. Горе императрицы было безмерно. Убили старца, который один мог спасти ее сына. Теперь катастрофа возможна, и она, уверовав в роковое значение событий, начала ждать беды...

А вот какова была реакция народа на убийство Гришки Распутина: «Единственный раз один из наших достиг до царя, и господа его убили».

11

В трагической судьбе Филиппа Козьмича Миронова может иметь место и такое глобальное событие, как отречение Николая II от престола.

8 марта — всеобщая забастовка в Петрограде. Войска перешли на сторону восставших.

10 марта генерал Алексеев предлагает царю даровать часть свобод народу. Николай II отказывается.

13 марта Государственная дума формирует Временное правительство.

14 марта царь соглашается на все требования Государственной думы. Но Родзянко ответил: «Слишком поздно».

15 марта царь извещает Государственную думу, что намерен отречься от престола в пользу цесаревича Алексея. [227] Потом он позвал к себе доктора — профессора Федорова и спросил у него: «Сергей Петрович, отвечайте мне откровенно, болезнь Алексея неизлечима?» — «Ваше Величество, наука объясняет нам, что эта болезнь неизлечима. Однако иногда случается, что люди, страдающие этой болезнью, доживают до зрелого возраста. Что касается Алексея Николаевича, то состояние его здоровья зависит от случая».

Царь опустил голову: «Так мне говорила императрица... Хорошо, раз все это так и коль скоро Алексей не может быть полезен своей стране, как я этого желал бы, мы имеем право заботиться о нем».

Вечером прибыли представители от Временного правительства и Государственной думы, царь вручил акт отречения от престола в пользу своего брата великого князя Михаила Александровича:

«Божией милостью Мы, император Всероссийский, царь Польский, Великий князь Финляндский, и проч., и проч., доводим до сведения всех верноподданных сынов наших:

В великой борьбе с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать на Россию новое тяжелое испытание.

Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны.

Судьба России, честь героической нашей армии, благо народа, все будущее отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца.

Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша, совместно со славными нашими союзниками, сможет окончательно сломить врага.

В эти решительные дни в жизни России почли Мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с Государственной думой, признали Мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя Верховную власть.

Не желая расставаться с любимым сыном нашим, Мы передали наследие наше брату нашему Великому князю Михаилу Александровичу и благословляем Его на вступление на престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами Государственными в полном [228] ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том нерушимую присягу.

Во имя горячо любимой Родины призываю всех верных сынов отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновению Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь Ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на пути победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России. Николай».

На другой день великий князь Михаил Александрович обнародовал свое заявление об отказе от престола: (Какое-то повальное нежелание быть царями!..) «Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народа. Одушевленный со всем народом мыслью, что выше всего благо Родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять Верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном Собрании установить образ правления и новые основные законы Государства Российского. Призывая благословление Божие, прошу всех граждан Державы Российской подчиняться Временному правительству, по почину Государственной Думы возникшему и облеченному всей полнотой власти впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования Учредительное Собрание своим решением об образе правления выразит волю народа. Михаил».

Когда Филипп Козьмич прочел отречение царя от российского трона, неожиданно для себя почувствовал какую-то не свойственную ему печаль и безысходность. Образовалась какая-то пустота, что ли... Был царь — была власть. Есть к кому обращаться. Есть кого ругать. Есть против кого выступать с призывами о свободе. А теперь кто же организует огромное государство?

Революция — благо. Революция — великое потрясение. Беда. Но это в мирное время. А в военное, когда внешний враг на границе Родины?.. Это уже — катастрофа. Что ждет Россию?.. Наблюдая за всем происходившим вокруг себя, Миронов довольно-таки точно определил состояние казачьего края, куда он направлялся после [229] госпитального лечения, одним словом — шок. Люди были в недоумении и растерянности. Это одни. Другие выражали восторг. Но восторг какой-то неуверенный. Хотя особенно интеллигенция старалась. У всех на лацканах верхней одежды красные банты. Все поздравляли друг друга, целовались, кое-кто даже слезу смахивал с глаз от так называемой радости по случаю падения самодержавия. Бескровного падения... Подумаешь, убили всего две тысячи городовых. Ерунда!..

Но, кажется, самое трагически-предательское деяние произошло 1 марта 1917 года. Утром этого памятного дня личный конвой Его Императорского Величества Николая II покинул Александровский дворец в Царском Селе и прибыл в Петроград, к Таврическому дворцу. Генерал, командир конвоя, выстроенного на площади, скомандовал: «На караул!..» Подойдя к Керенскому, отрапортовал, что персональный состав телохранителей царя переходит на сторону революции и просит распоряжаться его судьбой по своему усмотрению...

«Это же подло!..» — узнав об этом событии, воскликнул Миронов. Ведь в конвой, как известно, набирали казаков достойнейших и преданнейших августейшей особе государя и семье. Наичестнейших и благородных. Обласканных сверх меры царем... Что же с ними произошло? Помутнение разума? Всеобщий психоз?.. Невероятная горечь, что даже личный конвой предал, и он остался одиноким, всеми покинутым... Есть ли мера человеческому падению?!

Миронов, может быть, тоже вел бы себя так... по-хамски, если бы не эта встреча на фронте... Когда не видел царя, то представлял его злым, жестоким, кровожадным. А повстречался с этим тихим, даже, кажется, несмелым отцом больного сына, несчастного, обреченного, что-то жалостливое в сердце вошло. Чему тут радоваться? Беде человека, у которого смертельно болен ребенок?.. А у других отцов тоже есть сыновья, которых этот тихий папаша на смерть посылал... Все верно, только сразу и не поймешь, кто кого посылал. Вот его, Миронова, никто не посылал. А сына Никодима?

Душевное состояние Филиппа Козьмича было сродни тому, какое бывает только в детстве: не понимая значения слов, он воспринимал их звучание, поддавался их очарованию и потом, будто расшифровав, следовал их указанию. Как такое все происходило в его голове, в сердце, во всем младенческом теле — он понятия не [230] имел, а вот до сих пор помнит таинственное ощущение каких-то сил, которые давали ему возможность находиться в гармонии с окружающим и понимать его безмолвный язык. Говорят мудрые люди, что в это время у дитяти начинает возникать душа и чутко отзываться на доброту людей, воды, земли и неба. И главное, понимать истинное значение их. Даже скорее всего не понимать, а чувствовать каким-то неведомым инструментом, но точно определяющим истинное значение другого образа. Этому нельзя ни научиться, ни перенять от кого-то. Зерно не учит растение, каким ему быть и как расти — зерно дает энергию, и оно развивается уже независимо, дает жизнь цветку, новому зерну... Так и человек... А он в наивности своей или невежестве воображал, что воспитывал детей по образу своему и подобию...

Эти мысли были навеяны тем обстоятельством, что Филипп Козьмич Миронов после долгого лечения в госпиталях совершал невероятную поездку — домой, в станицу Усть-Медведицкую. Такое может присниться только во сне — живым и относительно невредимым во время войны попасть домой...

По пути следования он с удивлением замечал, или это ему только казалось, что на дорогах, улицах, вокзалах — всюду были солдаты. Их серые шинели и горящие каким-то безумием глаза встречались на каждом шагу. Откуда их столько? Они что же, сбежали с фронта? В вагонах, на крышах, в тамбурах, в скверах, в трамваях... И все что-то кричали... Один раз расслышал и запомнил: «Конец войне!.. Мир народам!.. Фабрики рабочим!.. Землю крестьянам!..» Потом Миронов уже по раскрытым ртам догадывался, что толпы народа все время выкрикивают одни и те же лозунги. Он понимал, что в основу всякой революции люди закладывают главный фундамент своей мечты — улучшение жизни. Экономической. А уж потом дышать СВОБОДОЙ...

Наблюдал Миронов и такую картину, откровенно признаваясь, жуткую. Лошадь тащила груженую телегу. От истощения она упала на середине улицы. Тут же из домов повыскакивали люди с ножами и начали отрезать от лошади куски мяса... Вот и настигла некоторую часть населения радость и восторг совершившейся бескровной революции... Ах, как все сложно и непонятно до умопомрачения...

Но Филипп Козьмич сразу же, как оказался в пределах области Войска Донского, будто отбросил все события [231] в сторону и дышал только родным воздухом. Он — в отпуске, правда, по болезни, но это ведь ничего не значит. Главное, за все три сумасшедших убийственных года он впервые едет домой. Это же — чудо из чудес! Счастье, которое способен испытать только фронтовик, человек, мечтающий даже не об отпуске на родину, а всего лишь о тишине. Куда-нибудь забиться в глухой угол от гула, воя, скрежета снарядов и смертельного пулеметного стрекота и послушать тишину. Ничего ему так не хочется, как тишины, которую в обычной жизни мы редко ценим, а еще реже слышим...

Ехал Филипп Козьмич не на коне, которого в поводу вел верный и тоже уцелевший ординарец Иван Миронов, а на рессорной тачанке, окружным атаманом специально посланной за ним на железнодорожную станцию Себряково. По пути к родной станице Усть-Медведицкой Филипп Козьмич все время приподнимался с высокого сиденья и всматривался в леса-перелески, луга, увалы, речку Медведицу... Будто все это впервые видел. Но вот как-то неожиданно, из-за лесной чащобы, перед ним открылся Дон-батюшка, а на крутой горе — Усть-Медведицкая. Побежал затуманившими как-то сразу глазами и увидел свой курень, красной жестью крытый. И сразу же вдруг что-то с грудью непонятное случилось, будто в нее плеснули чем-то горяче-обжигающим и там образовалось нечто вроде комка. Он, этот комок, сразу же кинулся к горлу и сильно сдавил. Филипп Козьмич попробовал проглотить его, неведомо отчего образовавшийся. Но тот колом встал и продолжал душить, еще сильнее, жестче. Тогда Филипп Козьмич потянулся рукой к горлу, начал разминать комок и вскоре почувствовал хоть небольшое, но облегчение...

Когда подъехали к месту переправы через Дон, Филипп Козьмич попросил кучера остановить разгоряченных коней, спрыгнул с тачанки и подошел к берегу. Зачерпнул ладонями воду, выпил, а остатками омочил лицо, протер глаза, сняв с них какую-то пленку, мешавшую отчетливо видеть все вокруг. Выпрямился и, кажется, только теперь, впервые за долгую дорогу, глубоко вдохнул родного воздуха и с облегчением выдохнул, словно окончательно очистил себя от чужеродной скверны. Может быть, и есть где-нибудь замечательные места и страны, но прекраснее донской земли нет на всем белом свете. В этом сознании Миронов не один раз утверждался. [232] И отрадно, и грустно, и сердце щемит печалью и счастьем.

Добрая вороная тройка коней личного выезда окружного атамана лихо рванула на косогор и помчалась по улицам станицы. Тут же с колоколен всех церквей ударили в колокола, и вся станица, взбудораженная, кинулась встречать своего героя... Филипп Козьмич приказал везти себя домой, а уж потом — на встречу с земляками.

В его курене — неописуемая радость... Для матери было слишком большой радостью возвращение сына с войны, она даже не кинулась сразу к нему, а начала целовать кучера и обливать его слезами, будто он совершил самое невероятное — целым и невредимым доставил ее Фильку домой...

Такое время было, что праздники в казачьих куренях долго не задерживались. В семье Мироновых тоже радость была пополам с горестными слезами. Когда Филипп Козьмич рассказал, как погиб Никодим, плачем и причитаниями помянули, а потом вслух о погибшем сыне старались не говорить, но каждый помнил и терпеливо держал в сердце эту великую утрату.

А тут еще ошеломляющее известие подоспело — царь отрекся от престола!.. Как же теперь вообще жить?! Ведь только он — единственный — еще как-то объединял Россию... Значит, все теперь поползет, как вода в половодье. 300 лет дому Романовых! Сколько поколений русских людей прошло, воспитанных на верности царю и Отечеству!.. Царь — все равно что Бог. Что же, теперь отказались от царя, отказываться и... от Бога?.. А как быть с войной? Был враг — немец. И остался. Значит, надо воевать против него!.. А всюду крики: «Конец войне!» А немец, что же, сам уползет на свою землю? «По домам!..» А кто защитит Родину от врага? Россия устала от войны. Выдыхались людские и материальные ресурсы.

Кроме врага — немца, внутри страны образовалось с десяток партий и группировок, готовых перегрызть друг другу глотки из-за власти. Особенно усердствуют большевики, пичкая соблазнительными лозунгами обнищавший народ: «Конец войне!.. Земля — крестьянам!.. Власть — Советам!..» А казакам в какую сторону качнуться? Что она, бескровная революция, даст им? Свободу, волю, землю? Так всего этого добра у казаков хватало. Надо еще больше? Ведь от такого еще никто не отказывался. Только зачем больше — вот вопрос. Потому что человеку всегда мало. И опять же какой ценой это самое [233] «больше» придется добывать — получать?.. Словом, Дон был в шоке, от — по определению Альберта Тома — «самой солнечной, самой праздничной, самой бескровной русской революции».

12

Филипп Козьмич Миронов не успел, как говорится, оглядеться дома, как его срочно отозвали в действующую армию. В воспоминаниях он писал: «Седьмого марта 1917 года я выехал из станицы Усть-Медведицкой. На станции Себряково удалось ближе познакомиться с тем, что произошло, и я решил побывать в Петрограде.

В Петрограде среди членов Государственной думы царила полная растерянность, и добиться положительного ответа на интересующие вопросы о войне и дисциплине в армии в связи с приказом № 1 не удалось...»

Что же это за приказ № 1? Прежде чем с ним ознакомиться, Миронов в сжатой форме получил информацию из статьи подполковника генерального штаба князя Волконского о состоянии офицерских кадров: «Что важно и что не важно, определяют теперь прежде всего соображения политические. Действительно неотложны теперь лишь меры, могущие оградить армию от революционирования. Возможен ли бунт в армии? Пропаганда не прекратилась, а стала умнее. Здесь говорили: «Офицеры преданы царю». Морские офицеры были не менее преданы. Говорят: «Морские бунты совпали с разгаром революции». Но революция может вновь разгореться. Аграрный вопрос может поставить армию перед таким искушением, которого не было во флоте. Офицерство волнуется. Кроме волнений, оставляющих след в официальных документах, есть течение другого рода: офицеры, преданные присяге, смущены происходящим в армии. Иные подозревают верхи армии в тайном желании ее дезорганизовать. Такое недоверие к власти — тоже материал для революционного брожения, но уже справа. Вообще непрерывное напряжение, травля газет, ответственность за каждую похищенную революционерами винтовку, недохват офицеров и бедность истрепали нервы, т. е. создали ту почву, на которой вспыхивает революционное брожение, нередко даже наперекор убеждениям...»

И вот на такую почву, достаточно подготовленную, упал приказ № 1.

Филиппу Козьмичу удалось достать этот таинственный [234] и страшный по своей сути приказ. Он читал его и не мог представить: кто же мог составить подобное? Ведь если такой приказ увидит свет, то армии не будет, и ни о какой дисциплине речи быть не может. А без дисциплины армии не существует. Что же так удивило и, откровенно говоря, напугало опытного, бесстрашного офицера?

«Приказ № 1

1 марта 1917 года По гарнизону Петроградского округа всем солдатам гвардии, армии, артиллерии и флота для немедленного и точного исполнения, а рабочим Петрограда для сведения.

Совет Рабочих и Солдатских Депутатов постановил:

1. Во всех ротах, батальонах, полках, парках, батареях, эскадронах и отдельных службах разного рода военных управлений и на судах военного флота немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов вышеуказанных воинских частей.

2. Во всех воинских частях, которые еще не выбрали своих представителей в Совет Рабочих Депутатов, избрать по одному представителю от рот, которым и явиться с письменными удостоверениями в здание Государственной Думы к 10 часам утра, 2-го марта.

3. Во всех своих политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету Рабочих и Солдатских Депутатов и своим комитетам.

4. Приказы военной комиссии Государственной Думы следует исполнять только в тех случаях, когда они не противоречат приказам и постановлениям Совета Рабочих и Солдатских Депутатов.

5. Всякого рода оружие, как-то: винтовки, пулеметы, бронированные автомобили и прочее должно находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам, даже по их требованиям.

6. В строю и при отправлении служебных обязанностей солдаты должны соблюдать строжайшую воинскую дисциплину, но вне строя и службы, в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане. В частности вставание во фронт и обязательное отдавание чести вне службы отменяется.

7. Равным образом отменяется титулование офицеров: ваше превосходительство, благородие и т. п., и заменяется обращением: господин генерал, господин полковник [235] и т. д. Грубое обращение с солдатами всяких воинских чинов и, в частности, обращение к ним на «ты» воспрещается, и о всяком нарушении сего, равно как и о всех недоразумениях между офицерами и солдатами, последние обязаны доводить до сведения ротных комитетов. Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов».

Филипп Козьмич, читая этот «знаменитый» приказ, сидел на одной из скамеек Летнего сада. Мимо проходили солдаты и так расшумелись, что не заметили Миронова и чуть было не отдавили ему ноги. Филипп Козьмич, вспылив, вскочил, и первым движением его было встряхнуть за шиворот нахалов... Один из них обернулся и, видя взбешенного офицера, нагло сказал: «Господин офицер, мы ж не на службе...» — «Как ты смеешь, наглец!..» — «Читать надо!» — издевательски козырнув, солдат, довольный собою, последовал за своими веселыми товарищами. «Какое хамство!» Филипп Козьмич не замечал, что в руках держит тот самый приказ № 1, которым вводятся правила новых отношений между офицерами и нижними чинами. Он лично, Миронов, не против хороших, сердечных отношений солдата с командиром, но все-таки традиции, дисциплина должны строго соблюдаться. Выходит, пока ротный или эскадронный комитет не одобрит распоряжения офицера, так можно и в наступление не идти?.. Чушь!.. Хотел бы он видеть умника — автора этого, прямо скажем, контрреволюционного приказа. На поверку оказывалось, что автора никто не знает. Вокруг приказа, вернее, авторства началась мышиная возня, потому что все были возмущены — ведь погибнет, разложится армия и пропадет Россия. Солдаты поняли его как «даешь свободу!..». Им все дозволено теперь...

Премьер-министр Временного правительства Александр Федорович Керенский то ли искренне, то ли с долей театральности позже заявил, что отдал бы десять лет жизни, чтобы приказ не увидел света... Причем он почему-то утверждал, что Совет рабочих и солдатских депутатов никакого отношения к приказу № 1 не имеет...

Тогда как член Совета рабочих и солдатских депутатов, редактор «Новой жизни» Иосиф Гольденберг откровенно заявил: «Приказ № 1 — не ошибка, а необходимость. Он является единодушным выражением воли Совета. В день, когда мы сделали революцию, мы поняли, что, если не развалить старую армию, она раздавит революцию. [236] Мы должны были выбирать между армией в революцией. Мы не колебались: приняли решение в пользу последней и употребили — я смело утверждаю это — надлежащее средство».

Вот, оказывается, где разгадка — приказ специально выработан и спешно и даже тайно распространен, чтобы разложить армию. Но об этом Филипп Козьмич не знал и продолжал негодовать и возмущаться его неленостью и откровенным цинизмом. Кто-то злой, хитрый и жестокий, кому не жаль ни солдат, ни офицеров, ни вообще русских людей — иезуитски столкнул лбами командиров и подчиненных, заложив недвусмысленно в этот приказ уничтожение традиций, разлад между усталыми, обозленными воинами, в руках которых было оружие, падение дисциплины и как результат — гибель армии. Какое коварство!..

Миронов, горячий и часто несдержанный, позабыл про встречу с солдатами, опустился на скамейку и горестно застыл. Мрачные думы одолевали его — вот и дождался он светлого дня революции, о которой мечтал в юношеские годы, да и зрелые лета... А может быть, это ошибка, пытался он себя успокоить. Но ведь люди-то, просто русские люди гибнут зазря, в угоду чьему-то коварству, ведь солдаты пойдут войной на офицеров, и погибнут все. Погибнет Россия. Но вот Филипп Козьмич Миронов познакомился еще с одним документом, как бы своеобразно дополняющим этот нелепейший приказ № 1. Кому-то, наверное, показалось, что его содержание окажет недостаточно разрушительно-пагубное влияние на старую армию, поэтому ровно через пять дней — 5 марта 1917 года — Петроградским Советом был обнародован еще один приказ под № 2. В нем в категорической форме предписывалось, чтобы нижние чины не подчинялись офицерам, а следовали указаниям только Советов рабочих и солдатских депутатов.

Такое безумие могло прийти в голову людям с ненормальной психикой или же настолько враждебно настроенным к России, что им не жаль было ничего: ни земли русской, которую топтал враг-немец, ни людей русских, которых натравливали друг на друга. Ведь шла война с иноземными захватчиками! Кто же защитит Родину, если внутри страны такую свару затеяли?! Допустим, поступит приказ идти в наступление или окопаться — встретить врага огнем... А солдаты вместо выполнения боевого приказа побегут в Советы и начнут совещаться, [237] идти им в атаку или отсидеться в укромном месте?.. Чушь!.. А ведь на практике так солдаты и поступали...

Навестить Федора Крюкова?.. Земляка, депутата Государственной думы от области Войска Донского. Писателя... Знаменитого революционно настроенного писателя. Всеобщего любимца. Миронов хорошо помнит, как станичники хлопотали за Федора Дмитриевича Крюкова... Оказалось, что Крюков тоже пребывал в растерянности. Смысл его высказываний сводился к тому, что опьянение свободой, похоже, идет на убыль, крики о ней затихают, а проблемы улучшения жизни народа остаются. Хлеба рабочим не прибавляется... Что же делать? Когда об этом спросили Конфуция, он ответил: нужно словам придать их истинный смысл. Только и всего. А приказ № 1?.. Это ничем не прикрытая провокация. Заговор против России... Уставшие от войны, голода, непрекращающегося нервного напряжения в течение долгих трех лет, солдаты вдохнули воздуха свободы, опьянели от нее и теперь ведут себя как господа. Перестают подчиняться офицерам. 27 февраля 1917 года, когда революционные рабочие Петрограда вышли на улицы, солдаты, не слушаясь командиров, присоединились к ним и вместе начали громить город. Среди офицерского состава немало жертв — 60 человек... Уже в первые дни революции выплеснулась копившаяся злоба против так называемых «золотопогонников». Солдаты теперь толпами ходят по улицам, развязные, наглые, и слова им не скажи, или на месте прибьют, или потащат для ответа в комитет...

А Временное правительство?.. Там одно лишь словоблудие. Оно получило власть в руки, но понятия не имеет, что с нею делать. Все у них там замешано не на правде и добре, истинных ценностях бытия, а на лжи и неверии в то, что они сами делают. Они понятия не имеют, как, каким образом сформировать нравственные, политические и социальные декреты, которые отвечали бы сегодняшнему дню, не говоря о завтрашнем. Всюду неразбериха. Путаница. Некомпетентность. И главное, страх перед разбушевавшейся стихией народных масс. Страх перед толпой, которая может раздавить это самое Временное правительство, и от него не останется даже мокрого места...

Ну а казачьи донские полки, верные службисты «веры, царя и Отечества»? — поинтересовался Миронов у [238] Крюкова. В них-то все и дело. Если бы они в действительности оказались такими службистами, как о них все думали, то наверняка этой вакханалии не произошло бы...

С первых же дней выступления рабочих 1, 4 и 14-й донские полки выказали неповиновение и перешли на сторону пролетариата... «Не будут донские казаки полицейскими!..» Чей это лозунг, выдвинутый еще в 1906 году? Кажется, тогдашнего подъесаула Миронова, насколько не изменяет память Федору Крюкову. Дела-а... А Четвертый Донской казачий имени графа Платова полк пошел еще дальше — сменил командира полковника герцога Лейхтенбергского, он же князь Романовский, и выбрал нового... Представить только себе, выбрал нового командира полка. Им оказался командир казачьей сотни Николаевского кавалерийского училища Соколов.

В Петрограде состоялся Первый казачий съезд под руководством члена Государственной думы Ефремова и генерала Африкана Богаевского. Призыв к продолжению войны и защите от Советов рабочих и солдатских депутатов не нашел поддержки у представителей фронта и рядовых казаков, и они организовали свой Центральный Совет для борьбы за интересы рабочих и крестьян. Словом, все соединяются-разъединяются, и везде такой словесный треск, что хоть уши затыкай.

Наказной атаман Войска Донского генерал Граббе смещен. До сбора Войскового Круга вся полнота власти будет находиться в руках войскового старшины Волошина. Он же — и комиссар Временного правительства. Новочеркасские казачьи верхи стоят за «войну до победного конца» и за установление казачьей диктатуры.

Ну а что с царем? Где он? Как он?.. Филипп Козьмич как-то испытующе посмотрел на своего земляка, который ведь хорошо знает отношение его, Миронова, к самодержавию, и вдруг он интересуется особой государя, подумает: к чему бы это?.. Но Федор Крюков и виду не подал, что странно слышать такой вопрос от яростного противника царизма. Но ведь может же быть у Миронова чисто человеческий интерес. Странно другое, — если бы такого интереса не возникло.

Кто может ответить теперь, почему самодержавный властелин вдруг отказался от императорского трона? Потом от трона российского отказался великий князь Михаил. Эпидемия отречений какая-то... Никто не хотел быть царем?.. Что тут сыграло главную роль? Многие [239] склоняются к политическим мотивам. Почему-то чисто человеческие стороны вообще не принимают в расчет. Ведь в руках Николая II находились еще целые армии преданных войск. Мог же он их пустить «в дело»... Выходит, легче сбросить с себя бремя власти и вместе с семьей пойти под арест?!

Тайной для современников оставалось письмо, запечатанное в секретный пакет и оставленное на хранение в сейфах генерал-квартирмейстерской части Ставки. Когда отрекшегося императора поезд увозил в Могилев, он пригласил в салон своего начальника штаба генерала Алексеева и сообщил ему странное решение: «Я передумал. Прошу вас послать эту телеграмму в Петроград». Тут же сел за стол и написал текст телеграммы, в которой извещал народ русский, что он отказывается от царства в пользу своего сына, цесаревича Алексея... Но генерал Алексеев эту телеграмму не отослал. Долго держал при себе, потом передал генералу Деникину... Что руководило Алексеевым? То, что народу уже было объявлено два манифеста и оба с отказом от царства?.. Это тоже тайна, которую, может быть, никогда не удастся разгадать... На что рассчитывало Временное правительство, уговаривая великого князя Михаила отречься от престола?.. Ведь оно само просуществовало всего лишь 7 месяцев и было сметено и раздавлено новой революцией. И что вообще значили для судьбы России всякие Керенские, Родзянко, Гучковы, Львовы, Шульгины... которые тщились решать будущее великого и многострадального народа?..

Великий князь Михаил избрал своим местом жительства Гатчину. Потом был арестован и препровожден в Пермскую губернию и там позже расстрелян... Царь... Николай II, как известно, отрекся от престола 2 марта, а 7 марта 1917 года по постановлению Временного правительства: «...Признать отрекшегося императора Николая II и его супругу лишенными свободы и доставить... в Царское Село». 8 марта Николай II выехал из Могилева... Прошел слух, что царскую семью могут тайно переправить в одну из европейских стран.

Появился документ, рожденный в недрах Советов: «Вчера стало известным, что Временное правительство изъявило согласие на отъезд Николая II в Англию и даже вступило об этом в переговоры с британскими властями без согласия и без ведома исполнительного комитета Совета рабочих депутатов. Мы мобилизовали все находящиеся под нашим влиянием воинские части и поставили [240] дело так, чтобы Николай II фактически не мог уехать из Царского Села без нашего согласия. По линиям железных дорог были разосланы соответствующие телеграммы задержать поезд с Николаем II, буде таковой уедет. Мы командировали своих комиссаров, отрядив соответствующее количество воинской силы с броневыми автомобилями, и окружили Александровский дворец плотным кольцом. Затем мы вступили в переговоры с Временным правительством, которое санкционировало все наши мероприятия. В настоящее время бывший царь находится не только под надзором Временного правительства, но и нашим надзором...»

Кто возьмет на себя смелость глубоко и верно понять состояние представителей царствующей династии, которые так легко и быстро расстались с троном Российской империи? Предугадывали ли они свою дальнейшую судьбу? Во имя каких высоких идеалов шли на эту Голгофу? Во имя России?.. Родины?.. Народа?.. Ведь корысти-то не было?! Что их спасало в эти горькие и страшные дни?.. Любовь? Молитва? Бог?.. Предначертание и покорность судьбе?..

Филипп Козьмич Миронов расставался с писателем Федором Крюковым, исполненный тяжелыми, безрадостными думами. Ничего-то он в столице для себя не прояснил, наверное, зря и заезжал. Надо торопиться в родную стихию, на фронт, там яснее все станет.

13

«Я решил вернуться, — вспоминает Миронов, — в свой родной 32-й полк, где еще числился старшим помощником командира полка по строевой части. Полк находился в городе Рени. Командиром полка состоял полковник Ружейников, бывший окружной атаман Усть-Медведицкого округа. С ним у меня были столкновения на почве революционных выступлений девятьсот пятого-шестого годов. Полковник был ярым монархистом, совершенно неспособным к боевой деятельности. Он тем не менее всецело отвечал взглядам самодержавного правительства.

Явившись в полк, я сейчас же коснулся политической стороны дела, ибо видел, что с выходом ПРИКАЗА № 1 армии не будет, и напрасно думать о войне «до победного конца». Это было бы безумием. Необходимо было [241] сосредоточить все внимание на том, чтобы казачество не было вовлечено войсковым начальством на борьбу с революцией.

Чувствовалось, что большинству офицеров совершившийся переворот не по душе.

Первая беседа с офицерами и представителями казаков, по шести человек от сотни, произошла на открытом воздухе в городе Рени. Я разъяснил казакам на этот раз различные виды государственного устройства в разных странах, с их достоинствами и недостатками. Идеалом служила демократическая Швейцарская республика, с ее государственным строем, ее меморандумом и народной инициативой.

После трехчасовой беседы было приступлено к голосованию записками по вопросу: «Какое государственное устройство желательно для России».

Нужно сказать, что казаки знали к этому времени об отречении царя, передаче престола Михаилу и о его отречении и о существовании Временного правительства, на верность которому была принесена присяга.

Из пятидесяти пяти — шестидесяти записок получился единогласно ответ: «Демократическая республика».

Из шестнадцати офицерских записок более половины ответило: «Конституционная монархия».

Итак, было очевидно, что политические дороги офицеров и рядовых казаков начали двоиться, что и было тогда подчеркнуто.

Став членом Революционного комитета города Рени, я принимал живейшее участие в заседаниях комитета и митингах.

В один из последних мартовских дней я предложил полковнику Ружейникову как черносотенцу оставить полк. Ружейников запротестовал. Тогда ему было сказано, что если он не оставит полк добровольно, то это будет сделано через Военно-революционный комитет.

Через два дня Ружейников был вызван в штаб дивизии на освидетельствование, а я на объяснение своего поступка по отношению к командиру полка. Результатом этого Ружейников все-таки должен был уехать из полка, а я, в свою очередь, принужден был получить тоже медицинское свидетельство и отпуск по болезни.

Наш 32-й Донской полк был снят из города Рени и переведен в соседнюю деревню, невдалеке от штаба дивизии. Шел полк с боевыми мерами охранения, так как в полку распространился слух о моем аресте и о решении [242] полками дивизии принудить 32-й Донской полк выдать всех революционных офицеров и казаков.

Подъезжая к штабу дивизии, казаки полка выбросили заготовленные красные флаги и потребовали, чтобы музыка играла «Варшавянку».

Было страшно обидно, что до первых чисел апреля девятьсот семнадцатого года в казачьем полку боялись выбрасывать красные флаги.

Дня через два был полковой митинг на злободневные вопросы текущего момента.

Прощаясь с полком, я попросил казаков и офицеров найти общую платформу для деятельности.

Что-то там, на родном Дону, делается теперь? Никакого, конечно, не было сомнения, что помещики и капиталисты постараются повторить опыт девятьсот пятого-шестого годов, тем же путем и теми же средствами. Нужно во что бы то ни стало удержать донское казачество от этого рокового для него шага. Как-то старики на Дону реагируют теперь на происходящие события?.. Как они-то поймут и воспримут исторически назревшую необходимость свержения царя, который до последней минуты в их глазах был «божьем помазанником»? Один за другим в моем мозгу толпились вопросы времени, и ясным был ответ: не избыть беды родному Дону. Используют генералы невежество казачьего жизненного уклада и вольности казачьей и даже великое историческое прошлое вольных и передовых атаманов Дона — Булавина, Разина и других...»

Значит, снова на родимый Дон!.. Теперь можно и не особенно торопиться, решил Миронов и направил свои стопы в центр Войска Донского — в Новочеркасск. А оттуда — в родную Усть-Медведицкую...

14

Наивный он, что ли, этот железный командир Миронов?! Но ведь в то время думал именно так, к чему ж теперь, чего он в жизни от роду не делал, лукавить? Тем более — перед смертным часом. В то смутное время, одновременно несущее и что-то неизвестное, и интуитивно ощущаемую тревожную радость и гордость, он был непосредственным участником событий и вершителем судеб человеческих. И конечно же, Миронов не думал, не знал и не гадал, что эта же самая революция петлей вокруг [243] его жилистой шеи завяжет тугой и смертельный узел. Не она, конечно, неодушевленная, расплывчатая, а люди, порожденные ею. Но это почти одно и то же...

Если бы он мог хоть что-нибудь предвидеть или хоть как-то представить свой конец, хоть как-нибудь попридержать трагическую развязку... Может быть, таков удел сильных, добрых и правдивых людей — верить искренне в общечеловеческие идеалы, за что и быть наказанными? Но ведь мужество, храбрость, преданность Родине — благословенны в веках. И разве наивно верить в то, что революция несет народу свободу? И счастье. Ну а этот самый простой народ просил Миронова, чтоб он ему счастье завоевывал? Сколько раз этот больной вопрос становился перед ним во всей, обнаженно-трагической простоте и величии? Просил — не просил?.. Ну а все-таки конкретно, кто обращался к нему с подобной просьбой?.. Такого он не может припомнить вдруг. А может быть, и не было конкретного народа? Но он же сам видел, что народ страдает. Ах, страдает!.. И он, благодетель, решил осчастливить его? Благородно, ничего не скажешь... Но все-таки, не мешало бы у этого конкретного несчастливца спросить, согласен ли он, чтобы такой дорогой ценой Миронов добывал ему счастье и блаженство в преходящем мире. Но разве он не знает, что все великие, благородные, так же как и низменно-авантюрные, деяния всегда и всюду прикрывались именем народа и только «во имя» его совершались. Тут ничего нового никто еще не придумал. А не стала ли великомученица Россия и ее неотъемлемая часть, донской родимый край, удобным полигоном для проведения некоего эксперимента геноцида?.. Ну, такое предположение было бы уж слишком... Но эту версию рано или поздно, так или иначе, а придется продумать. Вот, кстати, истина всегда конкретна. Нить памяти надо тянуть, и, может быть, удастся вытянуть из исстрадавшегося сердца и возмужавшего от невыносимой боли ума кое-какие сведения... Страдание возрождает чувство внутренней свободы...

В Новочеркасске прошел казачий донской Войсковой Круг, избравший войсковое правительство: по два представителя от каждого военного округа, начальник штаба Войска Донского, начальник артиллерии Войска Донского. Атаманом Всевеликого Войска Донского единогласно был избран генерал-лейтенант Алексей Максимович Каледин, бывший командующий 8-й армией. В то [244] время, как по всей стране создавались Советы, казаки продолжали цепко держаться за старые порядки.

Войсковой Круг предоставил новому атаману неограниченные права и выдал соответствующую грамоту: «По праву древней обыкновенности избрания войсковых атаманов, нарушенного волею царя Петра Первого в лето 1709-е и ныне восстановленного, избрали мы тебя нашим Войсковым атаманом. Подтверждая сею грамотою нашу волю, вручаем тебе знаки атаманской власти и поручаем управлению Великим Войском Донским в полном единении с членами войскового правительства, выбранного также вольными голосами Войскового Круга. Руководством к законному правлению в Войске нашем должны служить тебе, наш атаман, постановления, утвержденные Войсковым Кругом, в соответствии с общегосударственными законами. Грамота сия дана в г. Новочеркасске, в 1917 году, июня 18 дня».

Большой Войсковой Круг принял решение продолжать войну до победного конца. Кто будет сему противиться, того лишать казачьего звания. Для казака страшнее наказания не придумаешь... Атаман Каледин начал свой памятный объезд казачьих хуторов, станиц и военных округов.

В станице Усть-Медведицкой произойдет также памятная встреча войскового старшины Филиппа Козьмича Миронова с атаманом Всевеликого Войска Донского.

Любопытная деталь: «Союз казачьих войск» созвал в Петрограде Второй казачий съезд, который провозгласил установление военной диктатуры силами объединенных войск все х одиннадцати казачеств. Странно, что этот съезд санкционировал глава Временного правительства Керенский. И даже выступали на нем Милюков и Родзянко. Руководил съездом генерал Дутов.

Центральный Совет казаков пытается провести съезд рядовых казаков, но Временное правительство не дает на это разрешение.

Лидер меньшевиков Церетели организовывает демонстрацию под антибольшевистским лозунгом.

18 июня 1917 года революционные массы рабочих вышли на улицы Петрограда и не поддались на провокации меньшевиков — демонстрация прошла под лозунгами большевиков: «Долой войну!» «Вся власть Советам!..» «Долой десять министров-капиталистов!..»

18 июня 1917 года, кажется, русские войска в последний [245] раз предприняли глобальное наступление на позиции врага.

Войска, разлагаемые приказом № 1, начали митинговать, — идти ли им в атаку или лучше всего побыстрее смыться в тыл...

В России наступала анархия...

Миронов послал письмо члену комитета подъесаулу Кузюбердину, командиру сотни 4-го казачьего Донского имени графа Платова полка, расквартированного в Петрограде: «Мы, казаки-фронтовики, в частности 32-й Донской полк, протестуем против действий Войскового Круга. Трудовое казачество останется верным заветам революции...»

Формально признав Временное правительство, Каледин подготавливал контрреволюционный мятеж против демократических сил. Повсюду начал упразднять Советы и вместо них насаждал атаманскую власть. Казаков, связанных с большевиками и исповедующих их идеи, лишал казачьего звания и предавал военно-полевому суду. Снимал с фронта казачьи полки и стягивал их на Дон, концентрируя силы для удара по Советам. С целью контрреволюционного переворота разъезжал по станицам, хуторам и военным округам. С этой целью предполагалось его прибытие в родную станицу Усть-Медведицкую. Получив известие, что прибывает наказной атаман Всевеликого Войска Донского, местное начальство начало деятельную подготовку к знаменательному событию — ведь такой чести редко удостаивалась самая северная казачья станица.

Усть-Медведицкая только что встретила, торжественно и празднично, героя Тихого Дона, своего земляка, войскового старшину Филиппа Козьмича Миронова. Славно все получилось... Ну а теперь перед окружным и станичными атаманами встал непростой вопрос: как быть с этим самым героем? На торжественную встречу другого своего земляка, наказного атамана, приглашать ли Миронова или не приглашать? Над этим деликатным вопросом крепко пришлось задуматься полковнику Рудакову и подъесаулу Емельянову. Ведь Миронов хоть и герой, но он же «окаянный», обладает непредсказуемым характером, и что может при торжественной церемонии встречи выкинуть — одному Всевышнему известно. Земному же начальству известно доподлинно, что войсковой старшина Миронов твердо стоит на революционных позициях. А окружной и станичный атаманы знали, с какой [246] целью приезжает наказной атаман... Как бы не оконфузиться... И пришли к единодушному мнению: на время пребывания генерала Каледина в станице Миронова под благовидным предлогом куда-нибудь выпроводить.

Выполнить деликатную миссию предоставили полковнику Рудакову. Он пригласил к себе Филиппа Козьмича в окружное правление. Ласково принял, расспрашивал о положении на фронте... Но в конце концов, когда окружной атаман предложил почетную поездку в Новочеркасск, Филипп Козьмич вдруг понял, куда гнет полковник. Миронов — доверчивый, но в то же время вспыльчивый и резкий, разгадал хитрости окружного атамана, не попрощавшись, покинул его кабинет.

Станичный атаман подъесаул Емельянов занялся рядовыми казаками-фронтовиками, отпускниками, которых, во избежание всяких случайностей, тоже хотели выпроводить из Усть-Медведицкой. Фронтовики кинулись за советом к Миронову: что делать? Решено было не покидать станицу. Атаман посадил в кутузку одного отпускника... Филипп Козьмич надел полную форму с орденами, явился в станичное правление и как старший по званию приказал подъесаулу Емельянову освободить арестованного...

Итак, станица Усть-Медведицкая начала тревожно, но с радостным подъемом ждать приезда своего знаменитого земляка — наказного атамана Всевеликого Войска Донского генерала Каледина.

Когда дежурившие казаки на самой высокой колокольне неистовыми голосами заорали: «Е-е-дить!..» — грянули колокола всех станичных церквей. Несмотря на то, что на плацу был выстроен гарнизон Усть-Медведицкого военного округа, коляска генерала Каледина в сопровождении эскорта подкатила к главному войсковому храму — Воскресенскому собору. Таков обычай донских казаков — все значительные события начинались именем Господа Бога, а заканчивались благодарственным молебном. Еще когда они промышляли не совсем достойным промыслом, охотой «за зипунами», после похода обязательно шли в храм, воздавали молитву Богу и уж потом расходились по домам.

На сей раз генерал Каледин и за ним воинство шло на молитву во имя великой цели — защиты Дона от Советов... После благодарственного богослужения, проведенного самим архиереем, атаман Всевеликого Войска Донского [247] принимал парад войск. Даже мельком увидев, как казаки сидят в седлах и какие под ними кони, он с гордостью отметил, что, значит, еще не перевелись донские казаки — храбрые, удалые, профессионально обученные. Готовые по первому зову броситься в атаку за «веру»... тут пробел получился в мыслях Каледина, ведь царя свергли или он сам отрекся от престола, но так или иначе его нет, остается Отечество. Осталось всего лишь дна символа. Но не беда. Главное, есть донцы-молодцы. Сердце старого солдата радуется. Он ведь хорошо знает, что творится в русских войсках на фронте.

Рассказывал его сподвижник генерал Антон Иванович Деникин: «Приезжает командующий армией к толпе солдат и говорит: «Какой там «господин генерал», зовите меня просто: «товарищ Егор»... До какого унижения доходил командный состав... Вы слышали, что солдаты сделали с командиром Дубовского полка за то, что тот не утвердил выбранного ротного командира и посадил под арест трех агитаторов? Распяли! Да-с, батенька... Прибили гвоздями к дереву и начали поочередно колоть штыками. Обрубили уши, нос, пальцы... Фронт разваливается. Грязные окопы. Народу в окопах мало. Кто-то в дезертирах, другие, «тяжелоздоровые», взяли путем угроз от врачей свидетельства о болезни, третьи, объявив себя делегатами, уехали к товарищу Керенскому лично проверить, действительно ли он приказал армии перейти в наступление. Оставшиеся солдаты играют в карты, в воздухе скверная брань. Читают газету «Русский Вестник», издаваемую немцами и ежедневно доставляемую в русские окопы. Командир роты поручик Альбов неуверенно и просительно обращается к солдатам: «Товарищи, выходите на работу. В три дня мы ведь ни одного хода сообщения не вывели». Играющие в карты даже не повернулись. Кто-то вполголоса сказал: «Ладно». А читавший газету отозвался: «Рота не хочет рыть, потому что это подготовка к наступлению, а комитет постановил — не наступать...» Альбов: «Если даже ограничимся обороной, то ведь в случае тревоги — пропадем. Вся рота по одному ходу не успеет выйти...» Поручик махнул рукой и пошел дальше... На поле за неприятельскими проволочными заграждениями — людно. Там базар. Немецкие и русские солдаты обменивают друг у друга водку, табак, сало, хлеб... Показывается толпа. Над нею красные флаги. Впереди транспарант белыми буквами: «Долой войну!» Это пришло пополнение к русским. Начались [248] разговоры: как с землицей? Скоро ли примирение?.. Им-то, офицерам, сукиным сынам, хорошо, получают как стеклышко, 140 целковеньких в месяц... Начинается митинг: «Товарищи, мы страдаем, обносились, обовшивели, голодаем, а они, офицеры, последний кусок изо рта у вас тащат. Они зовут вас в наступление, посылают вас в бой, чтобы вернуть Романовых, вернуть вас в кабалу к буржуазии». Поручик Альбов пытается объяснить, что офицеры не посылают их в бой, ведут их за собою, усеяв офицерскими телами пройденный путь... Толпа ревет и напирает. Зловещий гул, искаженные злобой лица: «Погоди, сукин сын, мы с тобой посчитаемся!..» Ночью Альбов пишет рапорт при огарке свечи: «Звание офицера — бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным дальнейшее прохождение службы. Прошу о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца мой долг...» Пока молодой поручик писал рапорт, солдаты повалили древко палатки, навалились сверху. Начали бить... До смерти... Кто-то потом подошел и равнодушно сказал: «Ишь как разделали человека, сволочи!.. Не иначе, пятая рота». Распламененная стихия вышла из берегов окончательно. Офицеров убивали, жгли, топили, медленно разрывали с невероятной жестокостью, молотками пробивали головы... Миллионы дезертиров, как лавина двигалась солдатская масса по железным дорогам, грунтовым путям, топча, ломая, разрушая последние нервы бедной, бездорожной Руси... Как смерч — грабежи, убийства, насилия, пожары... Все это делал солдат. Тот солдат, о котором писал Л. Андреев: «...Ты скольких убил в эти дни, солдат? Скольких оставил сирот? Скольких оставил матерей безутешных? И ты слышишь, что шепчут их уста, с которых ты навеки согнал улыбку радости? Убийца, убийца!.. Ты предал Россию, ты всю Родину свою, тебя вскормившую, бросил под ноги врага!» После революции 1905 года модным было считать: солдат — жертва, все зло в офицерах — они расстреливают мирных жителей, бьют солдат, пьянствуют, развратничают. После революции 1917 года все перевернулось: офицер — жертва, солдат — зло, хам, вор, грабитель, предатель, убийца. А. И. Куприн писал: «Будут дни, и нас, офицеров, будут бить. Мы заслужили это. Нас, патентованных красавцев, неотразимых соблазнителей, великолепных щеголей, будут бить на улицах, на площадях, в ватер-клазетах...» [249]

15

Армия погибала... А вместе с нею — Россия... Творилось что-то невообразимое. Газеты переполнены ежедневными сообщениями с мест — анархия, беспорядки, погромы, самосуды... Навис злой призрак голода. Между фронтом и местами закупки хлеба — разбои, грабежи. Проходящие воинские части сметают все, уничтожают посевы, скот, птицу, разбивают казенные склады спирта, напиваются, поджигают дома, громят не только помещичье, но и крестьянское имущество... Против массового дезертирства бороться невозможно. Самые плодородные области погибают. Скоро останется голая земля...

ЦИК Советов рабочих и солдатских депутатов констатировал: «В различных местностях России толпы озлобленных, темных и часто одурманенных спиртом людей, руководимые и натравливаемые темными личностями, бывшими городовыми и уголовными преступниками, грабят, совершают бесчинства, насилия и убийства».

Съезд представителей Балтфлота потребовал: «...Немедленного удаления из рядов Временного правительства Керенского как лица, позорящего и губящего своим бесстыдным политическим шантажом великую революцию, а вместе с нею и весь революционный народ».

Комиссар Северного фронта В. Б. Станкевич, призванный защищать Временное правительство, доносил: «Я чувствовал всю тщету попыток, так как само слово «правительство» создавало какие-то токи в зале, и чувствовалось, что волны негодования, ненависти и недоверия сразу захватывали всю толпу. Это было ярко, сильно, непреодолимо и сливалось в единый вопль: «Долой!»

Интеллигенция и демократия требовали: «Войны до победного конца»... А в армии — неповиновение и самосуды... Словоблудие текло из Петрограда... Никто никого не слушал, никто не знал, что делать, но все пытались перекричать друг друга.

Непонятно, под каким флагом в Москве собралось так называмое Государственное совещание представителей Временного правительства и высших военных чинов... Почему-то Керенский пытался даже лишить слова генерала Корнилова...

Керенский, бия себя в грудь, патетически говорил: «Если у народа не хватит разума и совести, то погибнет государство русское, захлестнутое волной развала, распада и предательства!.. И ныне, рожденный к свободе и великий [250] в своем прошлом народ, обманутый и опозоренный, в страшном дурацком колпаке пляшет и кривляется перед своим жестоким Берлинским Барином. Но не падайте духом. Не проклинайте темную массу народную, не бросайте ее! Идите к народу со словами суровой правды, будите в нем уснувшую совесть, и раньше, чем вы думаете, возродится в нем мужество и загорится жертвенный пламень любви к Родине и Свободе!»

Какое обилие ничего не значащих и ничего не выражавших пустых слов, но в какой-то степени завораживавших слушателей.

Зато атаман Всевеликого Войска Донского Каледин, выступавший от всех одиннадцати казачьих войск, был более конкретен: «Армия должна быть вне политики. Полное запрещение митингов и собраний с партийной борьбой и распрями. Все советы и комитеты должны быть упразднены. Декларация прав солдата должна быть пересмотрена. Дисциплина должна быть поднята в армии и в тылу. Дисциплинарные права начальников должны быть восстановлены. Вождям армии — полная мощь!..»

Ведавший распорядком Совещания министр почт и телеграфов Никитин спросил Верховного главнокомандующего: от какой организации он будет говорить?.. Когда Корнилов приехал в Москву на это самое Совещание, офицеры от поезда до экипажа несли его на руках... «Спасите Россию, и благодарный народ увенчает вас!..» Мануфактурщица Морозова упала на колени перед Корниловым и пыталась поцеловать ему руки... Родзянко послал телеграмму Корнилову, называя его Верховным вождем...

10 августа генерал Корнилов приехал в Петербург, явился на заседание Временного правительства и привел с собою верных текинцев, которые расставили пулеметы у всех входов и выходов Зимнего дворца... Корнилов боялся, что его может арестовать Керенский, а Керенский боялся, что его арестует Корнилов...

Все стремились подвинуть Россию к окончательной гибели. К уничтожению нравственных, духовных и материальных ценностей, созданных народом веками.

Ни в ком не явилась мудрость терпения — этого ангела-спасителя всего живого на земле. Именно в это трагическое для России время русский человек наиболее ярко выявил свою сущность — в избытке выдал миру и свой ум, и свою глупость. Оправдал рожденную в глубинах народа поговорку: «Из нас, как из древа — и дубина [251] и икона». Все зависит от того, кто это дерево обрабатывает: Сергей Радонежский или Емелька Пугачев...

И вот, когда по всей матушке-России плыл мутный поток смуты и душераздирающий вопль, единственным спасительно-обетованным местом оставался Дон, его чистые воды и сильные, смелые сыны. Они не забыли еще, как сушатся походные сухари и сохраняется сухим порох в пороховницах.

...Генерал Каледин Алексей Максимович среднего роста, сумрачный взгляд, фуражка надвинута на глаза, молчаливый, блестящий кавалерист, выйдя на паперть, слушая несмолкающий трезвон колоколов и глядя на выстроившиеся колонны конных сотен, чувствовал гордость и особую радость, что его мечты сбываются и он находит ту силу, которая не только оборонит Донской край от анархии и разрухи, но, бог даст, и спасет всю Россию...

После торжественного молебна и официальной встречи выборных представителей станиц и хуторов пригласили в здание окружного правления. В хорошем настроении и хорошо поставленным голосом, даже как будто прислушиваясь к самому себе, генерал Каледин громко вещал: «Господа избранные старики! Россия пережила и переживает тяжелое потрясение. Свергнут царь с трона... В стране началась великая смута. Армия подорвана приказом № 1. Началось убийственное разложение фронта... Все это результат не только внешнего врага, но и внутреннего, так называемых большевиков... Призываю вас, отцы, готовить своих сыновей к защите Тихого Дона от анархии и большевизма... Наша миссия — исцеление России...»

Кто-то кричал «ура», кто-то кричал: «За решетку генералов!.. Пусть Миронов скажет!..», «Он неприглашенный!..», «Требуем Миронова! Ему верим!..»

Присутствовавшие на приеме нежеланные фронтовики выпихнули Миронова к трибунке. Все притихли от! неслыханной дерзости молодых казаков, а тут еще этот Миронов — герой Тихого Дона и вечный бунтовщик, резкий, непримиримый, правдивый, вспыльчивый и храбрец, другого подобного не сыщешь во всем славном казачьем войске.

— Граждане станичники! Уважаемые старики! Трудовой народ России сбросил цепи самодержавия. Но власть-то осталась у помещиков, фабрикантов и банкиров. Крестьяне не получили земли, а рабочие — лучших условий труда. Казаки не получили отнятых царями законных [252] вольностей. Не получили мы ни мира, ни победы над врагом. Поэтому и прибыл по наши души генерал Каледин и призывает к установлению военной диктатуры. «Война до победного конца»... Мы, трудовые казаки, требуем учреждения в стране не генеральской власти, а подлинно народной.

Старики взбеленились, пытаясь сбросить Миронова с трибуны. Их скрюченные от работы и шашки заскорузлые пальцы тянулись к Филиппу Козьмичу, пытаясь ухватить его за полы парадного френча. Наконец им все-таки удается стащить Миронова и поддать ему. Но фронтовики вовремя кинулись на выручку и за бороды оттащили рассвирепевших «господ выборных стариков».

Из толпы вырвался сотник Степан Игумнов с обнаженной шашкой и, замахнувшись на Миронова, дико заорал: «Срублю голову!.. Извинись перед его превосходительством генералом Калединым!..» Пока сотник, захлебываясь от злобы и верноподданнических чувств, произносил свою тираду, опытный разведчик Миронов уже держал приставленный к его виску револьвер: «Брось шашку!.. Убью, как собаку!..» Игумнов от неожиданности и страха выпустил из рук шашку. Кто-то из фронтовиков подхватил ее и на глазах у всех через колено переломил...

Во время рукопашной драки наказной атаман Всевеликого Войска Донского генерал Каледин скрылся в задних комнатах окружного правления. Неожиданно запыхавшийся телеграфист вбежал к окружному атаману полковнику Рудакову. Тот, прочитав текст телеграммы, чуть ли не лишился дара речи. Тихонько, как-то боком подошел к Каледину и чуть ли не из-под полы показал телеграмму: «Алексей Максимович, срочная и совершенно секретная...»

Временное правительство приказывало немедленно арестовать атамана Войска Донского генерала Каледина за участие в мятеже генерала Корнилова... Может быть, за те слова, которые он чеканил на московском совещании: «Расхищению государственной власти центральными и местными комитетами должен быть немедленно и резко поставлен предел». Генерал Каледин с черного хода пробрался к своим ординарцам, вскочил на оседланного коня и ускакал в степь.

Единственный раз в своей жизни разведчик Миронов, кажется, опростоволосился, как он о том вспоминал позже. Когда потасовка прекратилась и возбужденная толпа вывалилась на площадь и здесь снова начал выступать [253] Филипп Козьмич, как раз в то время скрылся Каледин. И когда казаки, узнав о телеграмме, кинулись в погоню, было поздно — добрые и запасные атаманские кони уносили генерала в неизвестном направлении...

Все столь было невероятно, что, по понятиям старых служивых казаков, равнялось чуть ли не концу света. Как это, самого наказного атамана Всевеликого Войска Донского, встреченного с такими почестями, вдруг через какой-то час-два арестовать, словно бандита или вора?! Уму непостижимо!.. Что же происходит с воинственными сынами Дона — ведь они бесчестят себя. А казаки чтут честь высоко, ставя ее в один ряд после матери и отца. Может быть, вскоре и Дон вспять повернет?.. Потом эти Богом проклятые Советы, стало быть, продолжают жить и вести разрушительную работу среди казаков... А Большой Казачий Круг решил, что надо срочно возвращаться к атаманскому правлению. Как же в самом деле быть? Генерал Каледин, всеми уважаемый военачальник, тоже подтвердил, чтобы поскорее прикрывали Советы и устанавливали извечную, столетиями выверенную власть на Дону... Все зыбко, неверно, как на прифронтовых Пинских болотах. Вот только не ведали донские казаки, что им придется вдосталь нахлебаться этой жижи.

Филипп Козьмич тоже в тревоге и волнении покидал свой родимый край и отправлялся на фронт. Может быть, в последний раз? Сколько же ему будет сопутствовать удача? Когда-нибудь на высоте она покорно сложит крылышки и камнем ударится о твердую, неласковую землю...

Алексей Максимович Каледин, благополучно добравшись до казачьей цитадели — Новочеркасска, неожиданно узнал, что Временное правительство отменяет приказ об аресте и великодушно прощает его контрреволюционные намерения. Все это хорошо, но придет время, за такие штучки, что заставили его удариться в паническое бегство, он Керенского отблагодарит...

16

Провожали на фронт Филиппа Козьмича поздним утром, когда солнце встало уже в дуб. Было тепло, но не жарко. Мир вокруг нежен и грустен. Фронтовики, пришедшие проводить Миронова, не замечали особой его тоски [254] и требовательно просили подсказать, что делать, чтобы не попасть впросак, как в 1906 году. По-свойски разговаривая, вскоре с удивлением обнаружили, что на семейные проводы Филиппа Козьмича собралась огромная, к тому же взволнованная толпа. После выздоровления выезжает на фронт не рядовой, ничем не примечательный казак, а войсковой старшина, дворянин, талантом и кровью заслуживший ото высокое звание, но оставшийся таким же близким и понятным, каким был всегда. С именем которого станичники связывают решение многих жизненно важных и неотложных вопросов, тем более в такое шаткое время, какое теперь стоит на дворе.

Незаметно возник стихийный митинг. Филиппа Козьмича попросили подняться на подготовленную в далекий путь походную повозку, чтобы всем было слышно. Увлекаясь, он начал говорить громко и горячо, постепенно вытесняя из своего сердца боль расставания: «Я против «победы до победного конца». За три года русский народ понес невозвратимые жертвы — миллионы загубленных жизней солдат и казаков. Реки пролитой крови, слез матерей, осиротевших детей и вдов. Я против войны! Я за победу рабочих и крестьян. За волю и свободу трудящемуся человеку. За справедливый мир с Германией. Но не с Вильгельмом II. Он полетит с трона, как полетел Николай II. Рабочие Германии установят власть Советов. Поверьте и запомните мои слова: социальная революция в России будет продолжена в Германии. Для нас, казаков, донских, кубанских, терских, оренбургских, сибирских и других, должно быть ясным, что если мы пойдем за генералами, то на троне появится снова самодержавный царь. Если мы пойдем за Калединым, а он этого очень хочет, то мы придем сначала к удушению большевиков, потом к удушению демократической республика и подойдем к республике буржуазной, окажемся в лапах господина Пуришкевича, за спиной которого прячется царь. Если мы, казаки, пойдем с большевиками, то каяться нам не придется, ибо их программа ясна. Может быть, много у них утопического, много крайностей, но цель у них одна — социальная революция. Нам, казакам, с большевиками отношения ломать не стоит. С большевиками мы всегда договоримся, и тогда основные завоевания социальной революции останутся за трудящимися... Меня называют большевиком, а это слово для некоторых такое страшное, что им начали пугать даже маленьких казачат. Одни не знают, кто такие большевики, [255] другие хотя и знают, но злобствуют, играя на невежестве огромной массы казаков и всего населения области Войска Донского. Я вам открыто скажу — генералы шельмуют. И буржуи вместе с ними. Я непричастен, не записывался в большевики, но если они проводят социальную революцию, я пойду с ними....»

Кто посмеет теперь упрекнуть Миронова за его чистую веру в идеалы революции?! За его страшную, непоправимую ошибку.

Не успокоил Филипп Козьмич прощальной речью земляков-станичников, наоборот, кажется, еще большее смятение посеял в их кудлатых, чубатых головах. Выпили походную, закусили «рукавом», и когтистые пальцы полезли к затылку, чтобы в глубоком раздумье почесать его.

Миронов поклонился матери и отцу — в ноги. Поклонился станичникам и родимой сторонушке на все четыре стороны, и рванули кони...

Не успела, кажется, еще улечься пыль на дороге, поднятая лошадьми и походной бричкой Миронова, как Усть-Медведицкую снова залихорадила потрясающая весть. Оказывается, явился очередной лидер, готовый во имя народа спасти погибающую Русь-матушку. Опозоренную и растерзанную, охваченную отчаянием и стыдом за свой затурканный, с панически-запутанным и развращенным сознанием народ. Все политические авантюристы и военные деятели, берясь за оружие или слово, выступали за народ и во имя богоносного русского народа, который понятия о них не имел и, конечно же, не просил у них защиты.

Миронов по дороге на фронт узнал о вооруженном мятеже генерала Лавра Георгиевича Корнилова. Относительно неплохо знал его биографию и военные способности, так как они вместе находились в составе Румынского фронта. Корнилов — сын коллежского секретаря. Кадет. Выпускник Петербургского артиллерийского училища, причем по высшему разряду. Это говорило о недюжинных способностях молодого офицера. Все отмечали его вспыльчивый, взрывной характер и неудержимое стремление только вперед — ничто не могло его заставить отступить... В апреле 1915 года Корнилов, кажется, из-за своего — только вперед, только к победе — попал в плен. Через год бежал и явился прямо в Ставку Верховного главнокомандующего.

Корреспондент «Русских ведомостей» пишет: «Когда обед, на котором присутствовали генералы: иностранцы, [256] свитские, заканчивался, распахнулась дверь и вошел человек в оборванных лохмотьях и с «Георгиями» на груди. Четким шагом он подошел к генералу Алексееву и отрапортовал: «Честь имею явиться вашему превосходительству, генерал Корнилов». «Эффект был полный...»

Вскоре Корнилова назначили командиром 25-го корпуса, входившего в состав Особой армии. Потом он становится командующим войсками Петроградского военного округа... Главнокомандующим Юго-Западным фронтом, где стал известным тем, что 11 июля 1917 года потребовал от Временного правительства введения смертной казни на фронте.

19 июля 1917 года генерал от инфантерии Лавр Георгиевич Корнилов постановлением Временного правительства был назначен Верховным главнокомандующим. Такой стремительной карьеры, кажется, еще не знал ни один генерал. Назначен он был вместо Брусилова, которого было по-человечески жаль. Ведь это он при своем назначении Главковерхом говорил: «Я вождь революционной армии, назначенный на мой ответственный пост революционным народом и Временным правительством, по соглашению с Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов. Я первым перешел на сторону народа, служу ему, буду служить и не отделюсь от него никогда».

Кстати сказать, казаки начали всячески поддерживать Корнилова. Стоило пронестись слуху, что якобы Временное правительство намеревается его сместить с поста Верховного главнокомандующего, как тут же было созвано экстренное собрание Совета Союза Казачьих войск 6 августа и принято что-то вроде декларации: «Генерал Корнилов не может быть смещен, как истинный народный вождь и, по мнению большинства населения, единственный генерал, могущий возродить боевую мощь армии и вывести страну из крайне тяжелого положения. Совет Союза Казачьих войск, как представитель всего Российского казачества, заявляет, что смена генерала Корнилова неизбежно внушит казачеству пагубную мысль о бесполезности дальнейших казачьих жертв, ввиду нежелания власти спасти родину действительными мерами. Совет считает нравственным долгом заявить Временному правительству и народу, что он снимает с себя возложенную на него ответственность за поведение казачьих войск на фронте и в тылу при смене генерала Корнилова. Совет Союза Казачьих войск заявляет громко и твердо о полном [257] и всемерном подчинении своему вождю — герою генералу Лавру Георгиевичу Корнилову».

Такая же примерно резолюция была вынесена Союзом Георгиевских кавалеров, который... «немедленно отдаст боевой клич всем георгиевским кавалерам о выступлении совместно с казачеством».

26 августа 1917 года из Ставки Верховного главнокомандующего член Государственной думы Владимир Николаевич Львов привез Керенскому записку, в которой излагались требования Корнилова: «1. Генерал Корнилов предлагает объявить Петроград на военном положении. 2. Передать всю власть, военную и гражданскую, в руки Верховного главнокомандующего. 3. Отставка всех министров, не исключая и министра-председателя, и передача временно управлять министерствами товарищам министров впредь до образования Кабинета Верховным главнокомандующим». Это было началом так называемого мятежа Корнилова.

Генерал Крымов во главе 3-го казачьего корпуса и туземной дивизии двинулся на Петроград — обезглавить Временное правительство и установить диктатуру. Керенский вовремя раскрыл тайные замыслы Корнилова, и мятеж был ликвидирован. Генерал Крымов застрелился... Корнилов отстранен от должности... Петроградский военный губернатор Б. Савинков обратился к гражданам города: «В грозный для отечества час, когда противник прорвал наш фронт и пала Рига, генерал Корнилов поднял мятеж против Временного правительства и революции и встал в ряды их врагов».

27 августа 1917 года генерал Корнилов обратился к народу: «Русские люди! Великая Родина наша умирает. Близок час кончины. Вынужденный выступить открыто — я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба, одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на Рижском побережье, убивает армию и потрясает страну внутри. Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верит в Бога, в храм, молите Господа Бога об объявлении величайшего чуда, спасении родной земли. Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме [258] сохранения великой России, и клянусь довести народ — путем победы над врагом, — до — Учредительного собрания, на котором оя сам решит свои судьбы и выберет уклад своей новой государственной жизни. Предать же Россию в руки ее исконного врага — германского племени — и сделать русский народ рабами немцев я не в силах и предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли. Русский народ. В твоих руках жизнь твоей родины! Генерал Корнилов».

1 сентября 1917 года Временным правительством генерал Корнилов был арестован. Вместе с ним в Быховскую тюрьму препроводили Лукомекого, Романовского... Ставка Верховного главнокомандующего была ликвидирована.

Филипп Козьмич Миронов, знакомясь с подробностями мятежа Корнилова, неожиданно для себя обратил внимание и на другую дату — 4 сентября 1917 года. В этот день из тюрьмы был выпущен Троцкий (Лейба Бронштейн). Значит, так, думал Миронов, один несостоявшийся диктатор — «генерал на белом коне» Корнилов арестован, а другой потенциальный диктатор Троцкий освобожден из тюрьмы. Эти два события, не связанные как бы между собою, но парадоксальной, мистической силой сцепливаясь, предопределили весь дальнейший ход истории России. В который уж раз Миронов поражается нелепо закономерным стечениям обстоятельств.

Филипп Козьмич со своим 32-м Донским казачьим полком находился вблизи оперативных действий Юго-Западного фронта, поэтому до него долетали и отголоски ареста главнокомандующего генерала Деникина, следствие по делу которого закончилось 10 сентября 1917 года. Миронов знал, что в это же примерно время, а точу нее 15 сентября, ЦК РСДРП (б) во главе с Лениным обсуждало вопрос о вооруженном восстании и передаче власти в руки пролетариата и беднейшего крестьянства. Особенно на этом настаивал Ленин. Но ЦК отклонил предложение Ленина... А словоблуд Керенский шумел на всех перекрестках, что никакого выступления большевиков не предвидится и он лично не верит в такую возможность... Может быть, поэтому и торопился побыстрее арестовать генеральскую верхушку, так или иначе связанную с мятежом Корнилова?.. «Главнокомандующий армиями Юго-Западного фронта генерал-лейтенант Деникин отчисляется от должности главнокомандующего с [259] преданием суду за мятеж. Министр-председатель А. Керенский. Управляющий военным министерством Б. Савинков».

Когда генералов переводили из Бердичевской тюрьмы в Быхов, Миронов случайно оказался с двумя сотнями разведчиков неподалеку. Врезалась в память одна сцена, которую он мимоходом наблюдал. Толпа сдавливала охрану. Солдаты орали, требуя самосуда над главнокомандующим и его штабом. Хватали из луж грязь и кидали в Деникина, залепили ему лицо, уши, сбили головной убор... В генералов летели камни, булыжники, палки... Горячий и яростный в гневе Миронов судорожно сжимал эфес шашки, удерживая себя от безрассудного поступка. Суд, закон обязаны разобраться, виноваты ли эти люди или нет. Зачем солдатам терять человеческий облик... Стыдно же!.. Ух, плетей бы ввалить этой ревущей, отвратительной толпе — сразу бы обрели себя... Но ему надо было выполнять боевую задачу, и он скомандовал казакам: «За мной, рысью, марш!» Потом, возвращаясь памятью к этой сцене, Филипп Козьмич всегда укорял себя за то, что не кинулся в самую гущу звериного стада людей и не привел их в сознание...

Вспоминал он, как на его глазах покинувший передовые позиции и самовольно ушедший в тыл полк садистски расправился с комиссаром Временного правительства Линде и генералом Гиршфельдтом... Наверное, начинал чувствовать, что должно еще что-то невероятное произойти, чтобы злоба, разгулявшаяся в народе, испарилась или хотя бы притупилась... Этот злодейский приказ №1!.. Сколько он бед натворил!.. Создать невероятно тяжело дисциплину, а разрушить, оказывается, можно за два-три месяца. А может, люди и не виноваты? Им говорят, создавайте комитеты и обсуждайте насущные дела — они и обсуждают... Кому охота идти в атаку?.. Вот и решают не ходить. А кто их зовет в атаку, тех считают злейшими врагами и силой оружия, и силон накопившейся злобы расправляются с ними... И рушится армия. И гибнут люди, ни в чем не провинившиеся. И не понимает обезумевшая от стадного чувства толпа, что ее спасение — в дисциплине! В беспрекословном подчинении воле своих командиров. Парадокс — толпа как раз и считает офицеров злейшими врагами и при удобном и неудобном случае жестоко расправляется с ними... Чушь!.. Всю кашу заварили умники — один-два-десять, не больше их, разумников, воспламеняющих толпу на [260] разложение, дезорганизацию и дезертирство, на погромы и насилия во имя грядущего счастья. Но его на безумстве, жестокости и зверином отношении к миру не построишь, не создашь. Это Филипп Козьмич Миронов точно знает. Немилосердно потворствовать пьянству, мату, картам, животным инстинктам. Немилосердно лишать человека его Бога — добра, чести, совести, стыда. Обворовывать создаваемый веками духовный мир человека, превращая его в прозябающего нищего, с сознанием зоологического предела. Но об этом умники не думают. Они думают исключительно о «счастье» народа. А ведь от их опостылевшего словоблудия погибает Человек! Россия. Родина. Разваливается армия. Солдаты зазря пропадают — только из-за своей недисциплинированности и расхлябанности... На что уж батька Махно, с которым Миронову приходилось сталкиваться, был анархистом до мозга костей, но и тот к концу своей буйной деятельности по внедрению лозунга: «Анархия — мать порядка», стал наводить в своем войске дисциплину и понял, что без нее любое дело погибнет. И пришлось лозунг этот сворачивать...

Миронов ехал впереди двух сотен казаков по раскисшей от дождей дороге и думал, думал... И ему становилось жаль этих, потерявших человеческий облик, озлобленных, голодных, оборванных, грязных, обовшивевших солдат, которые в слепой ненависти к генералам не ведают, что творят. Они думают, что это генералы гонят их в окопы, заставляют отрываться от родимой земли и, разинув рот, захлебываться от осточертевшего «ура!», с расширенными от животного страха глазами бежать навстречу вражеской пуле... А каждого солдата ждут матери и невесты. И каждый из них не убийца, а — дитя-сыночек, ненаглядный, родимый, кровинушка. И — возлюбленный, единственный, чье прекрасное тело и дыхание вызывает восторг и наслаждение... Ну а генералы, которых только что провели по грязной дороге?.. Старых, мудрых, деливших с солдатами двойной страх войны — быть убийцей и быть убитым... Тоже жалко, но не как представителей власти, а как людей. За что их унижать?.. С человеком так поступать нельзя. Есть закон. Правосудие. Виноват — объяви ему об этом. Докажи вину. Закон, традиции, выработанные народом, помогут определить наказание. Но зачем же издеваться над людьми?.. Если они заблуждаются — убеди их в ошибочной оценке события и обстоятельств. Подскажи правильную [261] дорогу из тупика. Личным примером... Сам-то он, Миронов, разве не личным примером всю жизнь указывал эту самую правильную дорогу?.. А каков результат?..

Но это же — чушь! — что произошло с ним. Он уверен, что как только Ленин узнает о таком вероломстве врагов Советской власти — он тут же прервет этот кошмарный сон. Надо немного подождать, только и всего. Терпение... Терпение...

17

Филипп Козьмич Миронов, кажется, и сам устал не от войны, которая накрепко засела в нем и вряд ли когда-нибудь освободит его из своих железных тисков, а от воспоминаний о ней... Ни допросами, ни дознаниями ему не докучали, и он продолжал с поразительной точностью восстанавливать, как и что в его жизни происходило. Может быть, удастся все-таки наткнуться на ту льдинку, на которой поскользнулся и неумолимо-безжалостное течение засосало его под лед...

Устал. Он плотнее прикрылся шинелью, дыханием согрел нос, почему-то похолодевший, как на морозе. Слишком длинный? Он этого не замечал, хотя и посмеиваются другие станицы, что у всех усть-медведицких казаков не только чубы длиннее, но и носы. Может быть, он поэтому и заснуть не может, что нос холодный? Собаки, кошки... прячут носы в шерсть и спят спокойно. Он же не собака... Наверное, такова привычка всех живых существ... Устал. С ним это часто бывало, когда уж очень сильно уставал, то никак не мог заснуть... Ага, есть лекарство!.. Миронов даже улыбнулся про себя, какой же он недогадливый. Вот сейчас чуточку побудет с Надей-Надюшей, совсем немного, чтобы и на следующий раз оставить, хоть на самом донышке, драгоценного напитка — как скряга, маленькими дозами, бережно эти живительные мгновения отмеривал, трогательно прикасаясь к воспоминаниям о Наде-Надюше. И покой на душу опустится, будто незримый ангел-хранитель коснется крылом своим...

Вот только поудобнее уляжется...

«Так на чем же мы остановились?» — спросил Миронов Надю-Надюшу.

Своими нежными пальцами она проникла в его густые, волнистые волосы, и голосок-ручеек зазвенел над его ухом: [262]

«Помнишь, мы приехали в Саранск. Ты формировал Особый Донской казачий корпус для Южного фронта. Обещал Ленину сформировать этот корпус к 15 августа 1919 года из трех дивизий. Так вот, первое время нашего пребывания в Саранске было для меня одним из счастливейших. Стояла теплынь. Мы жили в поезде. Он стоял на окраине города. К вечеру, по обыкновению, ты освобождался от службы, и мы ходили гулять на вокзал, потом шли на луг, уставленный неубранными копнами сена. Ты бросался под одну из них и молча смотрел в небо. Я тихонько садилась рядом. Мы дышали ароматом увядшего сена. Потом я начинала задыхаться от нежности к тебе и желания.. Потом ты рассказывал о своей жизни, начиная с детских лет... Строил планы на будущее, когда окончится гражданская война... Один раз ты вскочил в тревоге и закричал: «Гляди!.. Гляди, всадник на коне мчится?.. — потом тихо и грустно как-то добавил: — Без головы... Мой предок, донской атаман...» Вскоре прогулки прекратились, потому что кто-то начал мешать формированию корпуса...»

Все. Хватит. О неприятностях в следующий раз. Сейчас он побудет еще мгновение с Надей-Надюшей. Как она сказала: «...когда закончится гражданская война...» Она, наверное, для Филиппа Козьмича никогда не закончится. Но все равно, надо сначала рассчитаться с империалистической войной...

Филипп Козьмич понимал, что в обстановке всеобщего разложения, ничем не сдерживаемых низменных страстей, мрака, в котором находился мир, со стороны большевиков забрезжил рассвет: конец войне — немедленно! Землю крестьянам — немедленно! Фабрики — рабочим... Тогда как Временное правительство продолжало тянуть свою старую непопулярную песенку: «Война до победного конца!..» Не будет же он склонять казаков подтягивать эту мелодию. И он на многочисленных митингах снова и снова повторял: «...Если мы пойдем с большевиками, то каяться нам не придется, так как платформа! их ясна. С ними мы всегда договоримся словом, но основные завоевания революции останутся за трудящимися».

Миронов постепенно склонял 32-й Донской казачий кавалерийский полк на сторону большевиков, искренне верил в их лозунги. Значительно позже Филипп Козьмич узнал, что большевики стояли за созыв Учредительного собрания, хотели выступить против меньшевиков и эсеров. Потом вместе с левыми эсерами создать правящий [263] блок и качать лозунги претворять в жизнь. Большевики думали мирным путем взять власть в свои руки. И только один-единственный человек был против такой стратегии — им был Ленин. Он один-единственный выступал за немедленное вооруженное восстание и насильственный захват власти. Его никто не поддерживал. Тогда он начинает слать письма в ЦК, в партийные организации Москвы и Петрограда, к большевистским фракциям столичных Советов: «...Участие в Предпарламенте — ошибка! Ожидание съезда — ошибка! Берите власть немедленно! Промедление — смерти подобно! Нельзя ждать, можно потерять все!!!»

Однажды что-то больно кольнуло сознание Филиппа Козьмича: «...смерти подобно!» Чего же он так пужался? Кого?.. Своей лично смерти? Или вооруженного восстания? Так оно несет смерть и разрушения. А если Ленина?.. Так ведь никто о нем в России особенно и не знает и, стало быть, никому никакого дела до этого нет. Конечно, за исключением самого владельца этой жизни и его близких... Чего же он так мыкался с этим вооруженным восстанием?.. Хотел обязательно им осчастливить Россию? Но его, как видно, никто об этом не просил. Наоборот, даже собственный большевистский ЦК сопротивлялся. А вдруг если миром было возможно установить демократическое правление? Ведь позволительно такое допустить? А почему бы и нет?.. Тогда, выходит, россияне понесли напрасные жертвы?.. А кому от этого холодно или жарко?.. Вот, когда «смерти подобно», — идеи Ленина, или ему самому — это уже резон. А что залита кровью была вся русская земля — это, выходит, никого не касалось? Эксперимент, что ли, проводили на смерти народа?.. Однако большевистские лозунги в настоящий момент самые привлекательные для людей, и Миронов, искренне уверовав в них, бесстрашно будет их защищать.

32-й Донской казачий полк, как революционизированный под влиянием войскового старшины Миронова, по приказу министра-председателя Временного правительства Керенского, был отправлен на Румынский фронт, дабы не разлагать другие воинские части. Вместо полковника Ружейникова в командование полком вступил полковник Моргунов, с которым у Миронова с первых же дней не заладились отношения, переросшие затем в откровенную вражду.

Известие об Октябрьской революции Филипп Козьмич Миронов воспринял благожелательно и внутренне был [264] готов оказывать ей всемерную поддержку. Не из-за корысти и чинов, не из-за голодного и бесправного отчаяния. Позже он вспоминал: «К идеям большевиков я пришел осторожным шагом и на протяжении долгих лет, но подошел верно и отдам свои убеждения только с головою. Когда большевики 25 октября 1917 года захватили власть, что, откровенно говоря, я встретил не сочувственно, я начал усиленно изучать программу социал-демократической партии вообще, ибо видел, что так или иначе борьба, в которой я участвую с 1906 года, потребует и моих сил. Чтобы отдать эти силы тому, за кого я их тратил около 12 лет, необходимо занять такую позицию, чтобы народное дело закончить полной победой и без большого числа жертв. И вот путем долгой работы над собой я к 15 декабря смотрел уже на большевиков так: ими, т. е. большевиками, можно запугивать только маленьких детей да строить на них затаенные замыслы, что родятся в головах генералов, помещиков, капиталистов...»

В это тревожное время почти что единственной заботой Миронова было: «Не дать казаков на службу генералам и помещикам. Не повторить ошибок 1905–1906 годов... Не дать возможности втянуть казаков в междоусобную бойню». Но как это сделать, если с Дона пришли сообщения, что наказной атаман Всевеликого Войска Донского генерал-лейтенант Каледин 22 ноября 1917 года объявил на военном положении Донскую область. Казачье правительство отказалось признать Советскую власть. Наказной атаман разослал телеграммы всем станичным и окружным атаманам, обязывая беспощадно расправляться самыми решительными мерами вплоть до... «применения вооруженной силы к подавлению малейшей попытки с чьей бы то ни было стороны произвести в Донской области выступления против Временного правительства». Вот ведь какая неувязочка получается: Временное правительство гонялось за Калединым, приказывало арестовать непокорного атамана, а теперь опальный атаман кидается на его защиту... И уж созданная Добровольческая армия вместе с контрреволюционными войсками при поддержке Антанты захватила Ростов и изгнала уполномоченных молодой республики...

Миронов, избранный командиром 32-го Донского казачьего полка, уводит его на Дон. 17 января 1918 года железнодорожную станцию Себряково огласила дружная казачья песня: [265]

За курганом пики блещут,
Пыль курится, кони ржут.
И повсюду слышно было,
Что донцы домой идут.
«Ах, донцы-молодцы,
ах, донцы-молодцы,
ах, донцы-молодцы...»

Это казаки 32-го Донского полка прибыли в свой родной Усть-Медведицкий округ Всевеликого Войска Донского. [266]

Дальше