Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Харьковский генерал-губернатор

В Петербурге было не до него и не до вмиг позабытой ветлянской чумы.

Утром 2 апреля император Александр II вышел на обычную свою прогулку. Неподалеку от Певческого моста странный человек, с горящими, как в жару, глазами и весь какой-то распахнутый, окликнул царя. Александр Николаевич обернулся и увидел прямо наставленный на него пистолет. О дальнейшем лучше всего рассказывал здесь же случившийся царский камердинер Илья:

— А злодей-то целится, целится, а его императорское величество всемилостивейше уклоняются.

Злодей успел сделать четыре выстрела. Пуля, прострелившая пальто, прошла мимо, еще одна попала в парапет и рикошетом — по ноге, не пробив сапога. Две последние не достигли и такой цели. Террориста тут же скрутили прохожие. Царю какой-то кавалергард уступил свой экипаж, и Александр Николаевич благополучно вернулся в Зимний.

Через час во дворец съехались все министры, великие князья, придворные. Царь вызвал к себе шефа жандармов Дрентельна, военного министра Милютина, министра внутренних дел Макова и министра государственных имуществ статс-секретаря Валуева. Здесь же был наследник цесаревич Александр Александрович.

Император казался спокоен, покушение больше огорчило его, чем напугало.

— Что я им сделал? Я освободил крестьян, дал им земства, суды присяжных, в армии сократил срок службы и уравнял все сословия. Что им еще надо?

— Виселицы, папа, виселицы! — Наследник был энергичен и крут. — Ты их этими свободами разбаловал. Надо немедленно принимать самые суровые меры. Ввести по всей стране военное положение. Всякую подозрительную сволочь — под военный суд. И никаких присяжных!

— Осмелюсь напомнить вашему величеству, — сказал Валуев, — что я еще в тысяча восемьсот шестьдесят первом году предлагал ввести должность генерал-губернаторов, наделенных в борьбе с крамолою самыми широкими полномочиями. Тогда вы не сочли возможным принять эту меру. Но сегодня ситуация обострилась настолько, что она мне кажется своевременной. [302]

— Да-с, он прав. — Цесаревич все горячился, лицо его в гневе было красно, и яростно сверкали глаза. — Во всех губерниях. Повсеместно. И чтоб через месяц все до единого заговорщики болтались на перекладине.

— Виселицами делу не поможешь. Но меры принимать надо. — Царь задумался на минуту и голосом твердым высказал господам министрам свое решение: — Вводить по всей империи военное положение считаю бессмысленным. Но в обеих столицах и в крупнейших городах следует назначить временных генерал-губернаторов и наделить их всеми правами главнокомандующих в период военного положения. Я прошу вас, Петр Александрович, — обратился император к Валуеву, — сегодня же собрать совещание на сей счет и выработать соответствующий указ Сенату.

— Я думаю, — как всегда бесстрастно и спокойно проговорил Милютин, — что на это совещание следует пригласить главного военного прокурора Философова. Как бы нам сгоряча не преступить законы, нами же принятые.

— Законы? Черт с ними, с законами, если они мешают правому делу! — резко и пылко оборвал медлительного министра раскипятившийся цесаревич. — В прошлом году эти ваши законники наворотили. Это подумать только — террористку оправдали! И вот вам благодарность — Мезенцова ухлопали, Кропоткина бедного ухлопали, сейчас какой-то мерзавец в папу стрелял! Доигрались! Долиберальничались!

— И все же, ваше высочество, прокурорский надзор не помешает, — спокойно, не меняя интонаций, гнул свое Дмитрий Алексеевич.

Император поддержал его:

— Да, военный прокурор в такого рода делах необходим. Даже в столь смутное время законность должна быть соблюдена. Нельзя поддаваться панике.

Вечером Дмитрий Алексеевич Милютин вернулся домой с распухшей от усталости головой после трехчасового довольно бестолкового заседания растерянных от наглости заговорщиков министров. Все же к заключению пришли и дали поручение министру юстиции Набокову и главному военному прокурору подготовить царский указ Правительствующему Сенату об учреждении временных военных генерал-губернаторов и в руководство им инструкцию. Дмитрий Алексеевич сомневался в эффективности столь спешных энергичных мер. Надо было [303] искать причины разрастающейся крамолы, а не пытаться искоренять следствия. Причину же старый генерал видел в том, что царю, напуганному первым, еще каракозовским, покушением, недостало воли и упорства продолжить реформы. Дело, не доведенное до конца и прерванное задолго до ожидавшихся от него результатов, порождает смятение в умах и протест. Это было видно хотя бы по военной реформе, которую Милютин провел в 1873 году. Разразись война до нее или в процессе ее проведения, году в семьдесят четвертом, мы проиграли бы ее с большим позором, нежели Крымскую.

Размышления Дмитрия Алексеевича прервал камердинер, доложивший о приезде с визитом генерал-адъютанта графа Лорис-Меликова.

Гостя своего Милютин нашел заметно похудевшим, невиданно для бледного Петербурга загорелым и бодрым. Михаил Тариелович не остыл от бешеной деятельности и стремительных объездов зараженного края. Он намеревался подать царю всеподданнейший доклад о прекращении эпидемии и после Пасхи вернуться в Астрахань для отдачи последних распоряжений — снятие карантина и роспуск войск.

— Боюсь, милейший Михаил Тариелович, вам будет не до Астрахани. Сейчас всем не до нее.

— Да уж, наслышан. Абаза говорит, его величество намерен ввести едва ли не повсеместно временных генерал-губернаторов.

— Не повсеместно, конечно, хотя наследник настаивал на этом, но в крупнейших городах, особенно зараженных социальными учениями. В Петербурге, Москве, Киеве, Харькове, Одессе... Очень может быть, что и вас куда-нибудь пошлют.

— Не вижу в этом большого смысла. Разве что как временная мера, пока все не успокоится.

— В России нет ничего постояннее временных мер.

— Это-то и печально. Мы за все энергически схватываемся, потом вдруг пугаемся, вместо законов принимаем временные положения, а в итоге ни законов, ни порядка.

— Поверите ли, я только что размышлял об этом.

Усталость как рукой сняло. Милютин нашел в Лорис-Меликове умного, многое понимающего собеседника, что было в общем-то удивительно, хотя знакомы они были больше двадцати лет. Все-таки Лорис всю жизнь провел на Кавказе, вдали от общих государственных проблем, к тому же военный с младых ногтей. Хотя Милютин и сам принадлежал к воинскому [304] братству, но превосходное университетское образование, профессорство в Академии Генерального штаба и, наконец, долгая жизнь на столь важном министерском посту волей-неволей расширяли панораму видения империи, он давно уже глядел на вещи не ведомственными, а вот именно государственными глазами. Лорис-Меликов отнюдь не смотрелся ни провинциалом, ни грубым армейским генералом. В суждениях был рассудочен и остроумен, явно начитан и наделен недюжинным здравым смыслом.

Грустно. Тут как на войне: любимого офицера посылаешь в самое жаркое место сражения, считай, на верную погибель. Дмитрий Алексеевич твердо решил для себя рекомендовать Лорис-Меликова на генерал-губернаторство в Харьков. В кресло, не остывшее от только что убитого князя Дмитрия Кропоткина.

Были еще два дня разного рода совещаний то в Зимнем дворце, то у Валуева, на которых стало видно, что император колеблется; однако наследник был упорен и настойчив, и Александр II принял-таки окончательное решение. Генерал-губернатором Петербурга назначили героя Плевны генерала Иосифа Владимировича Гурко. В Одессу направили Эдуарда Ивановича Тотлебена. Лорис-Меликов стал временным Харьковским генерал-губернатором и по совместительству командующим Харьковским военным округом. В последней должности он сменил генерала Минквица.

Как всякая мера, принимаемая в паническом ажиотаже, введение института временных генерал-губернаторов очень скоро показало свою несостоятельность. Царь фактически раздал свою центральную власть провинциям, и ему лишь оставалось уповать на разумность губернских правителей. Но доблестный воин, прославленный в боях с врагом внешним, редко бывает готов к повседневной гражданской службе. Здесь нужны совсем иные дарования.

Увы, ни генерал от кавалерии Гурко, ни генерал-инженер, герой еще Крымской войны Тотлебен этими качествами не обладали. Решительный на поле сражения Гурко, будучи наделен полицмейстерскими функциями, растерялся и за целый год так и не сумел толком понять, что от него требуется. Тотлебен — педант в полном смысле этого слова, аккуратный и исполнительный, понял эти функции слишком буквально, и в Новороссийском крае стали хватать в кутузку и правого и виноватого, ссылать в Сибирь по малейшему подозрению. Помощник [305] его генерал Панютин учинил полный полицейский произвол на всей обширной территории генерал-губернаторства.

Иначе складывались дела у Лорис-Меликова. Он единственный из троих обладал громадным опытом гражданского управления, нажитым в областях непростых, вечно готовых взорваться бунтами и поножовщиной. Правда, с крамолой бороться ему не доводилось, и отсутствие практики заменял здравый смысл, который подсказывал, что одними репрессиями революционного духа не победить, более того, каждый арест без серьезных на то оснований множит армию профессиональных революционеров.

Никого нельзя загонять в безвыходное положение, считал Лорис-Меликов. Он часто вспоминал фразу из Достоевского: «Надо, чтобы человеку было куда пойти». Не в социалистической идее беда, а в том, что мы сами швыряем в ее пасть десятки и сотни молодых людей, отрезая им путь к благонамеренной гражданской жизни. Что бы со мною самим сталось, если б не удалось тогда, после исключения из института восточных языков, попасть в Школу юнкеров? Попадись мне тогда яростный демагог с двумя неслыханными революционными фразами, уж, ясно как день, никому бы больше не поверил и так бы и пошел с разинутым от изумления и романтики ртом по ссылкам и тюрьмам. А в московском воздухе конца 30-х запросто можно было подхватить подобную заразу.

Часто приходил на ум народоволец Залепухин, с которым генерал познакомился прошлым летом в Эмсе. Эмигрант, бежавший из глухой вятской ссылки и умиравший здесь от чахотки. Знакомство их состоялось нечаянно, когда Михаил Тариелович после отъезда Кошелева сходил с ума от курортной скуки и тоски по русской речи. Неряшливый, вызывающе бедно одетый молодой человек с глазами, горевшими неистовой честностью, спросил у него дорогу.

Разговорились. Как водится, искали общих знакомых, хотя откуда они могли быть при такой разнице в положениях? Но что удивительно, нашелся-таки один. Залепухин почитал вольноопределяющегося Трушина вроде как своим воспитанником в деле революционной пропаганды.

Все-таки обаяние у этих немытых умников было. Обаяние не ума, но страсти, вспыхнувшей пожаром от всего-то навсего десятка слов. Из них и мысли-то дельной не составишь, но [306] вот же — и на смерть идти готовы, и грех смертный для них не грех, если ради всеобщего счастья и равенства.

— Да позвольте, Илларион Акимыч, какое между нами равенство, если я генерал, а вы разночинец?

— Люди по рождению должны быть равны!

— Мы и по рождению не равны. Я ведь не всю жизнь генерал, когда-то и корнетом был, где-то в ваших нынешних чинах. Только я военное дело твердо знаю, а потому и достиг высоких чинов. А вам и взвода не доверишь. А в медицине — тут меня хоть розгами каждый день стегай, ничего не понимал и не пойму.

— Это ничего не значит. При социализме все будут равными, мы отменим чины и звания, каждый будет трудиться по своему призванию.

И, мимо аргументов, опять к своему коньку — счастью всего человечества в свободе, равенстве и братстве. Мы уничтожим все классы и сословия.

— Тогда ж какая свобода, если вы уничтожать намерены? Вот мы с вами спорим, а вы, уважаемый Илларион Акимыч, сердитесь. И для вас всякий нереволюционер — враг.

— Совершенно верно, классовый враг.

— Так дай вам власть, вы свободу одним себе заберете. И врагов — к ногтю, в ту же Сибирь. И никаких им ни газет, ни журналов. Вы вот от царской цензуры стонете, а дай вам власть, сами такую учините — Бенкендорф от зависти в фобу завертится.

— С окончательной победой революции мы отменим и цензуру, и каторгу, и ссылку.

Залепухин, как и все догматики, слышал только себя одного, так что убеждать его в чем-либо было совершенно безнадежное дело. А ведь добрый, сердечный малый. Он был весьма сведущ в химии и, наверное, достиг бы чего-нибудь в этой области, но лет семь назад за участие в какой-то демонстрации протеста (Залепухин и не помнил, против чего они тогда протестовали, завлекло общей эмоциональной волною) его вышибли с третьего курса Казанского университета с волчьим билетом, так что путь назад, в науку был ему заказан. Тем более был заказан ему путь домой, в уездный Ардатов, где все гордились талантливым мальчиком, весь город возлагал надежды на сына священника из бедного прихода... Россия потеряла ученого или инженера; зато получила профессионального революционера.

Кто от этого выиграл? [307]

С крамолой можно бороться, лишая ее идеи привлекательности. Репрессии же необходимы в крайних случаях, когда фанатизм уже превратил вполне нормального человека в преступника, не останавливающегося ни перед чем.

Разговоры с революционером Залепухиным в первые минуты забавляли, но к их концу генерал постоянно чувствовал усталость, досаду и раздражение, хотя виду никогда не показывал. От этой докуки было одно надежное средство — чтение. Как-то раз, вернувшись с источника после такой изнурительной беседы, Михаил Тариелович достал из кипы вечных своих спутников в заграничных путешествиях старое тифлисское издание «Горя от ума».

Как всякий человек, не чуждый хоть и умеренных, но прогрессивных взглядов, Лорис-Меликов, не очень глубоко вдумываясь, а повинуясь лишь общепринятому мнению, полагал, что комедия Грибоедова высмеивает старую помещичье-чи-новничью Москву, олицетворенную Фамусовым. Еще общественное мнение донесло пушкинское изречение: «О стихах я не говорю: половина — должны войти в пословицу». Предыдущие чтения этого шедевра, оставляя по себе исключительно музыкальное, как шопеновская баллада, наслаждение, не колебали общих истин, Бог весть когда им усвоенных. Нынче же он стал чувствовать от Чацкого такое же раздражение и досаду, как от разговоров с Залепухиным. Зато реплики Фамусова чрезвычайно веселили, иные он подчеркивал карандашом. Кончил читать, проглядел книгу еще раз...

Странное дело, карандаш отметил фразочки, столь часто цитируемые в живой речи, что и впрямь стали пословицами. Но не это удивительно. Удивительно, что из всех длинных и пылких монологов Чацкого всего-то и осталось — «Служить бы рад, прислуживаться тошно», «А судьи кто?» да «Карету мне, карету!». Все же прочие mot{1} — полные юмора и здравого смысла — слетели с уст именно что Фамусова.

Чацкий, а уж тем более Залепухин напрочь лишены чувства юмора! Они живы и горды до чрезвычайности одним лишь протестом. Все равно против чего и кого. Вот причина — открыл внезапно Лорис-Меликов — мертвецкой скуки от всех их пылких обличений и заученных социалистических истин. Обличительного же темперамента в них столько, что больше [308] одной где-то краем уха услышанной мысли, облеченной в яркий лозунг, они и усвоить не могут.

Таков был настрой мыслей Лорис-Меликова, когда на его плечи пало генерал-губернаторство с широчайшими, но исключительно карательными полномочиями в одном из самых революционных городов России. Перед отъездом на новое место службы Михаил Тариелович счел необходимым посетить всех министров. С каждым имел беседу об обстановке в губернаторстве. Очень многодельных советов он получил от Петра Александровича Валуева. Вообще яичное знакомство с этим человеком было ему чрезвычайно лестно и приятно и впредь обещало перерасти в дружбу. Валуев всего на десять лет старше Лорис-Меликова, но чего он только не навидался на своем веку! Женат он был первым браком на княжне Надежде Вяземской, дочери поэта, умершей родами старшего сына, названного в честь отца и знаменитого деда Петром. В молодости Петр Александрович общался с самим Пушкиным. Говаривали в гостиных, что неустойчивый и добродушный характер юного Валуева отразился в герое «Капитанской дочки» Петруше Гриневе, так что пословицу «Береги честь смолоду», помещенную в эпиграф к роману, в известной степени можно отнести к нему. Завета пушкинского Валуев не то чтобы не исполнил, но многолетняя жизнь в неустойчивом русском правительстве слегка потрачивает это свойство даже у самых стойких ревнителей чести. Ас 1861 года Петр Александрович почти без перерыва министерствовал: сначала в ведомстве внутренних дел, а с 1872 по сию пору — государственных имуществ. И теперь в тех же гостиных поговаривали, что граф Лев Толстой в своем нашумевшем романе «Анна Каренина» изобразил Петра Александровича, рисуя образ мужа героини. Но самые злые и насмешливые указывали на Петра Александровича как персонажа из сатиры «Сон Попова» — помните, министр? — другого графа Толстого, покойного Алексея Константиновича.

В последний свой визит Лорис-Меликов высказал мысль, что был бы не прочь перевести с Кавказа офицером по особым поручениям Петра Валуева. Странная была реакция на это предложение. Петр Александрович стал как-то напряжен и сух, только и вымолвил: «Об этом мы поговорим позже».

Первое же письмо от Валуева, полученное в Харькове, было как раз на эту тему и очень опечалило Михаила Тариеловича. Он увидел меру страданий в частной жизни баловня судьбы, каковым представал пред всеми Валуев, тщательнейшим образом [309] от чужих глаз скрываемых. И предчувствие страданий своих собственных, на которые он сам же себя и обрек из пустого тщеславия, когда отдал обоих сыновей в Пажеский корпус. Вот оно, это письмо:

«Конфиденциально.

Петербург, 5 мая 1879 г.

Многоуважаемый Граф, Вы заявили так много дружелюбного ко мне участия, и Ваше сердце так ясно отражается в Ваших делах, что я обращаюсь к Вам с частною просьбою без застенчивости и без оговорок.

Вы были добры к моему сыну. Помогите спасти или попытаться спасти его теперь. Вы предлагали взять его теперь в свое распоряжение. Я уклонился от прямого ответа. Я на него не надеялся и не решался высказать того, что выскажу сегодня.

Считаю его больным. Нет умопомешательства, но есть припадки отсутствия воли и власти над собой, которые близко граничат с помешательством. Когда он занят пригодным для него делом, — он один. Когда не занят, — другой. В этом втором положении он невозможен и часто до очевидности бессознателен. Двадцать лет я страдал, и большею частью страдал молча. Он в таких случаях сорит деньгами, которые занимает или требует от меня, и, переставая писать, ограничивается телеграфными требованиями. В течение года он перебрал двадцать тысяч, которые я вынужден был отчасти занимать, а с июля месяца писал один только раз, — когда говорил, что не обидит казака, а обидит меня. Он в такие периоды кутит, его обыгрывают и пр. и пр. Я страдаю молча и покоряюсь, во-первых, видя в этом крест, который должен нести, во-вторых, чтобы не повредить второму сыну. Сказали бы, что я приношу старшего брата в жертву конногвардейскому мундиру меньшого. В то же самое время трудно отказывать меньшому, который долгов не делает и, несмотря на легкомыслие молодости, меня горем не губит в том, что ему нужно, потому что старший терзает. Трудно огорчать беспрестанно мою жену, которая болезненна и всегда с особою привязанностью относилась к старшему сыну и была бы глубоко огорчена предположением, что младшему ее сыну оказывается предпочтение. Таким образом, я в безвыходном, невыразимо тяжком положении. Нельзя набрасывать свое горе ежедневно на всю семью. Нельзя отцу объявлять сына помешанным; нельзя давать объявлять его бесчестным. [310]

Моя просьба в следующем. Что-то в роде Закаспийской экспедиции, во всяком случае, совершается. Ген. Лазарев или кто другой туда отправляется. Прошу Вашего влияния к отправлению туда моего сына, и притом, если можно, без замедлений. Если оказались или окажутся какие-нибудь начеты, я их покрою, когда он будет вне возможности их увеличивать. Я, наконец, приперт к последнему простенку моей самозащиты. Если можно, Вы мне поможете, и я Вас заранее благодарю. Если нельзя, я все-таки Вам буду благодарен.

Про дела общие не пишу сегодня ничего. Я почти замучен, но работаю. Трудно, при внутренней, постоянной, постоянно скрываемой боли; но напрягаю силы, — и работаю.

Да хранит Вас Бог.

Душевно преданный

Валуев ».

Движимый состраданием, Лорис-Меликов, забыв обиды, снесся по поводу валуевской просьбы с генералом Лазаревым, достиг его принципиального согласия взять к себе Павла Валуева, но тут вмешался рок. Иван Давидович внезапно умер от карбункула, а к его преемникам обратиться со столь деликатными предложениями, не навредив Валуеву, Михаил Тариелович не отважился.

Харьков неласково встретил нового своего начальника. Никакой торжественной церемонии, парада войск округа не было. Генерал Минквиц не удостоил преемника своего даже визита. Ничего, генерал-адъютант, помня восточную мудрость «Если гора не идет к Магомету...», первым нанес визит Минквицу. Но поведение бывшего командующего, хоть и отвратительно и неприлично в высшей степени, все же было объяснимо. Гораздо хуже складывались отношения с лицами, с которыми необходимо было сотрудничать.

Начальник Харьковского жандармского управления генерал-майор Дмитрий Михайлович Ковалинский был человек весьма преклонных лет, давно безразличный к делам службы. Он жил еще представлениями времен блаженной памяти Александра Христофоровича и удивительным образом умудрился проспать то время, когда крамола перестала пугаться начальства. Его краткие пробуждения к активной деятельности только вносили сумятицу в налаженную работу его же подчиненных. Ковалинский и слышать не желал о том, что неплохо было [311] бы освободить из тюрем арестантов, угодивших туда по чистой случайности, злому навету или просто по глупости полицейских чинов. Старый жандарм считал, что у нас просто так никого не сажают. Впрочем, генерал и сам порядочно устал от столь хлопотного места. Ему хотелось в какую-нибудь губернию потише, где крамольники не убивают губернаторов и высших жандармских чинов. Как раз возникла вакансия начальника управления в тихом и благополучном Екатеринославе, и Ковалинский предпочел отпроситься туда. Шеф жандармов Дрентельн, всего полгода занимавший эту должность, рад был губернаторскими руками отстранить от столь важного поста чужого ему человека и остался доволен сменой начальника управления в Харькове. Он вообще был доволен бурной и одновременно рассудительной деятельностью Лорис-Меликова, который очень быстро вник в сложности жандармской службы и испросил от начальства себе в подкрепление ровно столько, сколько оно могло дать — одного ротмистра и 24 унтер-офицера, которые и были командированы в Харьковское жандармское управление из сравнительно спокойной Ковенской губернии.

Управляющий Министерством внутренних дел Маков тоже был удовлетворен тем, как Харьковский генерал-губернатор стал наводить порядок в полицейской части. Во-первых, Лорис-Меликов испросил денег на укрепление в пределах губернаторства исполнительной полиции и потребовал увеличить на 40 человек число конных урядников в помощь становым приставам. Но, увеличив содержание полицейским чинам, генерал-губернатор стал строго спрашивать с них и нещадно карал за всякую провинность: самый малый полицейский чин представляет для населения самое государство, и малейшая ошибка этой службы бросает тень на правительство. Очень разумная точка зрения.

Гораздо больше хлопот было у Лорис-Меликова с попечителем учебного округа тайным советником Жерве. Жерве был в Харькове глазами и ушами графа Дмитрия Андреевича Толстого, чувствовал за своей спиною поддержку всесильного министра народного просвещения и полагал для себя возможным не считаться ни с чем и, главное, ни с кем. С первых же дней пребывания в Харькове к генерал-губернатору потоком хлынули жалобы на спесивый и капризный характер попечителя учебного округа, его полное равнодушие к делу, сочетающееся с непомерным упрямством, и от ректоров университета и ветеринарного [312] института, и от директоров гимназий и реальных училищ, и от родителей. Впрочем, и сам Дмитрий Андреевич при встрече с Лорис-Меликовым, когда тот перед отъездом из Петербурга объезжал с прощальными визитами министров, не мог скрыть этого потока жалоб на Жерве. Но все-таки граф Толстой выразил надежду, что генерал-губернатор найдет общий язык с попечителем учебного округа.

До чего все же сходны противоположности! Аккуратный, одетый с тщательным изыском тайный советник Петр Карлович Жерве ничем не мог напомнить прошлогоднего знакомца из Эмса народовольца Залепухина — вечно неряшливого и какого-то непромытого. Но стоило тайному советнику открыть рот и начать проповедовать — вылитый Залепухин. Хотя истины Жерве проповедовал диаметрально противоположные — реакционные. Та же страсть и та же вера слову больше, чем жизни. И решительно никакого дела до того, что слово никак не желает совмещаться с действительностью. Тем хуже для действительности.

В разговоре Петр Карлович слушал и слышал лишь себя одного, и в этом он тоже ничем не отличался от догматика революционной идеи. Но одно дело тешить себя беседою с догматиком на отдыхе, не скрывая некоторой насмешливости своей и не чувствуя над собою ни угрозы, ни ответственности... Другое — когда таковые беседы составляют твой служебный долг.

— Строгость, строгость и еще раз строгость, — внушал Жерве. — Вот-с, ваше высокопревосходительство, извольте ознакомиться, я подготовил докладную записку о мерах борьбы с крамолою во вверенном моему попечению учебном округе.

Записка эта предполагала полную отмену на территории округа Университетского устава 1863 года как уложения слишком либерального, ослабляющего государственный надзор над высшими учебными заведениями. Желательно было, по мысли Жерве, очистить университет от лиц недворянского происхождения, безжалостно изгонять из числа студентов каждого заподозренного в неблагонадежности.

— Репрессии, вами предлагаемые, — мягко заметил Лорис-Меликов, — на мой взгляд, только увеличат число наших недоброжелателей.

— Нет-с, они покажут силу правительства, его непреклонную волю к охранению общественного порядка и спокойствия. Зло надобно пресекать в зародыше! [313]

— Совершенно с вами согласен, Петр Карлович. Именно в зародыше. Потому считаю, что за поведение студентов должны отвечать не столько юноши, увлеченные модными социалистическими поветриями, сколько профессора, заискивающие перед их заблуждениями из жажды популярности, не обеспеченной успехами в науках.

— Профессор есть лицо, облеченное особым доверием правительства. Конечно, в их среде встречаются персоны, недостойные столь высокого звания, но они лишь исключение из общего правила. Нет-с, вся беда наша в ослаблении контроля и классического образования. Отсюда и преизбыток разночинцев в университете, и как итог — расползание крамолы.

Ни о каком ослаблении репрессий Жерве и слышать не хотел и угрожал, что пожалуется на таковой либерализм генерал-губернатора кому следует вплоть до самого императора.

Они разошлись, недовольные друг другом. И оба тотчас же вступили в переписку с министром народного просвещения. Жерве — в частную, а Лорис-Меликов — в официальную. Жерве ябедничал, но в ответ ничего, кроме сердечного сочувствия, получить не мог. Письма же Лорис-Меликова подлежали непременной регистрации, на них ставился номер, из чего следовало, что по письмам этим министр вынужден принимать конкретные меры.

«Гриф: Временный Харьковский Генерал-Губернатор Генерал-адъютант

Граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов. К Господину Министру Народного Просвещения Его Сиятельству Графу Д. А. Толстому от 5 мая 1879 года за № 20. Совершенно конфиденциально.

...Все доходящие до меня отзывы единогласно свидетельствуют, что г. Жерве ни в среде ученого персонала университета, ни между воспитующимся в ней юношеством не пользуется тем высоким уважением, какое должно быть присуще попечителю округа. Не имея влияния в среде профессоров, он не сумел приобрести его и между студентами. В результате является недоверие к нему со стороны тех и других. Не пользуясь, таким образом, авторитетом, он лишен возможности благотворно воздействовать как на учащих, так и на учащихся, а это, в свою очередь, влечет за собою отсутствие нравственной связи между профессорами и студентами. [314]

Между тем такая взаимная связь теперь необходимее, быть может, чем когда-либо. Вашему Сиятельству известно, каким нареканиям подвергается в настоящее время учащаяся молодежь. Не отвергая, что известная часть ее, особенно в последние годы, поведением своим, связями с людьми заведомо неблагонадежными, наконец, косвенным и даже непосредственным участием в преступных проявлениях политического свойства заслужила упадающие на нее обвинения, я не могу и не считаю справедливым всю ответственность за это возлагать только на молодежь. Твердо убежден, что при лучшем составе университетских профессоров и при более строгом отношении их к своим обязанностям, не только научным, но и нравственным, многие из совершившихся прискорбных явлений вовсе не могли бы иметь места...

Сверх того, по доходящим до меня сведениям, некоторые из профессоров, не имея возможности приобрести уважения учащейся молодежи исключительно своими научными знаниями, служением одним интересам науки, всегда благотворно на нее действующим, ищут популярности в потворстве ее заблуждениям и в лести незрелым ее порывам. Такой образ действий, встречающийся, к прискорбию, и в среде здешнего ученого персонала, должен быть назван прямо преступным, ибо подобные преподаватели, уличить которых весьма трудно, вместо того, чтобы быть наставниками и руководителями юношества, вверяемого их попечению, их нравственной охране, являются косвенными и безнаказанными подстрекателями его к деяниям, ведущим к весьма печальным последствиям...

Поэтому я покорнейше прошу Ваше Сиятельство, в интересах дела, которого Вы являетесь естественным охранителем, и дабы облегчить и мне, как временному сотруднику Вашему, исполнение возложенного на меня Монаршим доверием поручения, благоволить безотлагательно отозвать г. Жерве от занимаемой им должности.

Прежние заслуги его мне неизвестны. Поэтому, не считая себя вправе касаться означенного предмета, предоставляю благосклонному усмотрению Вашему дальнейшее устройство его служебного положения...

Примите уверение в истинном почтении и совершенной преданности.

Граф Лорис-Медиков».

Граф Дмитрий Андреевич Толстой был взбешен. Письмо показалось ему до крайности дерзким и дьявольски хитрым. Из всех губернских попечителей учебных округов Жерве был самой надежной креатурой министра. Личная преданность, по мнению графа, с лихвой искупала все недостатки Жерве. А то обстоятельство, что весь Харьков ненавидел попечителя учебного округа... Что ж, Дмитрий Андреевич сам чувствовал к себе всеобщую ненависть и всех до единого министров, и ректоров университетов. Главное, царь высоко ставил министра народного просвещения, а нелюбовь к нему расплодившихся в последние годы в правительстве либералов только укрепляла Толстого в верности избранной им политики.

И вот ведь подлец этот Лорис. Он не стал делать тайны из своей переписки с министром народного просвещения. Весь Петербург, и слыхом не слыхивавший о Жерве, теперь только о нем и говорит. И уже до императора дошли какие-то темные слухи о несчастном попечителе Харьковского округа. Валуев давеча позволил себе с лисьей своей иронией поинтересоваться судьбою Петра Карловича.

К раскрытию переписки с Толстым Лорис-Меликова понуждала вовсе не интрига с Жерве или Ковалинским. Он нуждался в подтверждении правильности принимаемых мер — все-таки Харьков и прилегающие к нему губернии — не Терской край, где он знал каждую казачью станицу и каждый чеченский аул.

В Петербурге же за деятельностью временных генерал-губернаторов следили с особым пристрастием. Увы, очень скоро обнаружилось, что введение этого института власти на местах оправдало себя в одном лишь Харькове. О чем еще 9 мая сообщил Лорис-Меликову Валуев:

«Многоуважаемый Граф, пишу сегодня, собственно, для того, чтобы Вам передать то впечатление, которое всеми Вашими действиями и сообщениями вызывается и производится в Министерстве Внутренних Дел. Вчера вечером Маков мне тотчас прислал полученные им копии с Ваших отношений и писем к Шефу жандармов и Министру Народного Просвещения, и Ваше письмо от 6-го. Ему нужно было (а это похвально) поделиться отрадным чувством. Нашелся один человек в Российском Государстве; но и за ним нужно было обратиться к Кавказу. Какое нравоучение! Даже в такую критическую минуту, — не то что Вы лучше других; это всегда могло бы быть объяснимо; но Вы один. Прочие совершенно не в счет! Одесский [316] самодурствует; здешний, — признаюсь, к некоторому моему изумлению, — не нашелся. Он как будто еще смотрится в зеркало, спрашивая себя: для чего я здесь, и что я, и как мне быть? Московский пока копирует, через неделю или две, что делается инде. Киевский, не отдохнувший от безрассудного свирепствования против поляков 1863 года, в 1879, по-видимому, только расправляет руки в другом направлении и засим себя спрашивает: как это все имена на «ов», или «ин», или «ев», пожалуй, на хохольское «чко», а не «цкий», или «ич», или «тык»? Из Харькова, напротив того, что ни звук, всё ладно. Признаюсь, что я с особым, совершенно непривычным чувством прочитал Ваши писания. Думаю, что не ускользнуло ни одного оттенка, от различия между признаваемыми Вами и неизвестными Вам прежними правами Ген. Ковалинского и г. Жерве, но внимание, — до чрезвычайно метких указаний по учебной части. Например, Ваш вывод из отсутствия мундира и привод к наружному безобразию, в виде «шика». До Вас никто этого не высказывал. Возвращаюсь к моей мысли, что вторая часть Вашей задачи имеет еще большее значение, чем первая. Не временные неурядицы и опасности, а коренная неурядица и органические недуги требуют радикального лечения. Удастся ли? Бог весть. Но во всяком случае, в этом роковой для Государства и Государствующих вопрос. Если мы будем долее идти на социалистическом мужикофильстве, при кабаках, считая площадное ура за политический рычаг; если мы будем по-прежнему гостинодворствовать во внутренней политике Государства и затыкать окраины за пояс г. Карпова и забрасывать Европу шапкой г. Аксакова; если мы будем там давить поляка, а здесь кавказца, там забирать католический костел, а здесь запирать молельню весьма консервативных старообрядцев; если мы будем беречь сотни рублей, когда речь идет о производительном расходе, и бросать сотни тысяч на непроизводительные; если мы и впредь дадим волю раздражающим и разлагающим толкам печати и сами будем молчать по чувству китайского достоинства фарфоровых кукол г-жи Струве; если мы из Министров непременно будем творить членов Правительственного клуба, между собою ни на что не согласных, действующих каждый на свой лад и только съезжающихся на чернильные обеды по понедельникам и вторникам, и пр. и пр., то, конечно, ничего доброго и в будущем ожидать нельзя. Но самая возможность употребления слова «если» доказывает возможность двоякого ответа. [317]

Извините, что так дал воли своим аналитическим соображениям. Минута исторической важности. Чем быть России, решится в 1879 и 1880 г. Дикость приемов, невежественность системы, грубость соображений, близорукость взгляда — вот чем мы больны.

После общего — частное. О нем только два слова. Еще раз душевно благодарю. Мою вчерашнюю телеграмму Вы извините весьма естественным отцовским чувством. Где много предосудительного, там желательно не осуждать выше меры. Болезненность идет из рода Кошелевых, к которому принадлежит моя бабка. Двое дядей и одна из моих теток умерли в помешательстве. Странная смесь хорошего и дурного меня часто наводила на эту мысль. Например, упорное молчание, когда есть чувство, что виноват и зарвался. Словно отчаянное погружение в еще более глубокий омут.

Еще раз благодарю. Душевно преданный

Валуев».

Когда жертва неизбежна, русский чиновник пытается ее хотя бы отдалить во времени, полагаясь на великий Авось. Под сим девизом и составил граф Дмитрий Андреевич ответное послание.

«Гриф: Министр Народного Просвещения

Действительный Тайный Советник

Граф Дмитрий Андреевич Толстой.

К Временному Харьковскому Генерал-Губернатору Его Сиятельству Графу Михаилу Тариеловичу Лорис-Меликову от 15 мая 1879 года за № 185.

Секретно.

Вследствие письма Вашего Сиятельства от 5 сего Мая за № 20, в котором Вы изволили заявить о необходимости для пользы дела отозвать безотлагательно Тайного Советника Жерве от занимаемой им должности Попечителя Харьковского Учебного Округа, имею честь уведомить, что в виду возложенной на Вас Государем Императором ответственности за состояние вверенного Вашему управлению края, я вижу себя вынужденным согласиться на исполнение выраженного Вами положительного в этом отношении требования. [318]

Вместе с тем, однако же, я не усматриваю ни возможности, ни необходимости к отозванию г. Жерве немедленно от занимаемого им поста, так как не могу считать его ни человеком политически неблагонадежным или неблагонамеренным, ни положительно вредным в отношении к управляемым им учебным заведениям... Во всяком же случае я считаю совершенно необходимым предварительно выждать окончания в учебных заведениях испытаний, кои непременно должны происходить под надзором Попечителя, который имеет по крайней мере возможность следить за ними и достаточную для сего опытность, между тем как то лицо, которому, в случае его немедленного удаления, пришлось бы его заместить, а именно Ректор Университета, еще менее может считаться подходящим в деле управления округом, уже по той причине, кроме многих других, что он сам занят испытаниями в Университете. Сверх сего Попечитель Жерве в настоящее время отправился для осмотра учебных заведений в Тамбовскую и Воронежскую губернии. По всем этим причинам я считаю нужным отложить первый приступ к отозванию его из Харькова по крайней мере до возвращения его в сей город...

Примите уверения в совершенном моем почтении и преданности.

Граф Дмитрий Толстой».

Проволочка с отстранением толстовского любимца никак не устраивала Лорис-Меликова. Пока шла эта переписка генерал-губернатора с министром народного просвещения, во 2-й Харьковской классической гимназии разразился скандал. Ученик седьмого класса Аполлон Юсевич — умненький мальчик, начитавшийся скучных книг Чернышевского, а именно крамольного его романа «Что делать?», в экзаменационном сочинении отважился прославить Рахметова как истинного героя нашего времени, целиком устремленного в грядущее счастье всего человечества. И вот ведь стервец — ни одной грамматической ошибки на семь страниц этого опуса, разве что забыл закрыть занятою причастный оборот. И ждал за свою смелость высокой оценки. На беду умного мальчика, в гимназию с инспекторской проверкой нагрянул сам попечитель учебного округа, и сочинение попало ему на стол. Господин тайный советник Жерве, чванливый и сухой, из тех, про кого говорят, будто аршин проглотил, и, кажется, напрочь лишенный [319] всяческих человеческих чувств, топал ногами, брызгал слюной — Везувий в последний день Помпеи.

В тот же день Аполлон Юсевич особым приказом попечителя учебного округа был исключен из гимназии с волчьим билетом. В назидание всем учащимся гимназий и реальных училищ округа приказ был зачитан во всех учебных заведениях. Временному генерал-губернатору Жерве написал представление с просьбой привлечь к делу Аполлона Юсевича чины жандармского управления для расследования источника крамолы.

Когда Жерве подал свою бумагу Лорис-Меликову, пришла. пора гневаться Михаилу Тариеловичу. На любезном лице генерала застыла едкая улыбка.

— А вам не кажется, уважаемый Петр Карлович, что исключать следовало не Аполлона Юсевича, а гимназическое начальство? Это с его и вашего попустительства стало возможным избрание столь сомнительной темы для сочинения на годичных испытаниях. Да, кстати, у меня есть для вас еще одна новость. Вот полюбуйтесь — донесение жандармского управления об учащемся реального училища Иосифе Гейере.

Этот самый Гейер, писал в своем донесении жандармский ротмистр Судейкин, бывал не раз замечен в окраинных пивных, трактирах и прочих заведениях, доступ в которые был категорически запрещен реалистам и гимназистам. Там Гейер, как было установлено жандармскими агентами, приобретал журнал «Земля и воля», прокламации тайных обществ, а дома, где мать его, вдова коллежского асессора, предоставляла без разрешения полицейской части кров для учеников гимназий из губернии, распространял крамольную пропаганду среди постояльцев.

— Да-с, весьма прискорбный факт, — констатировал Жерве, ознакомившись с бумагою.

— Прискорбный тем более, что узнать о нем должен был бы не я, а покойный князь Кропоткин, и не от жандармских чинов, а от вашего превосходительства. Это вы обязаны следить за атмосферой в харьковских учебных заведениях и наказывать не пылкое и слегка безмозглое юношество, а его наставников. Что теперь толку с того, что мы выставим на улицу Юсевича и Гейера? Куда они пойдут?

Сим риторическим вопросом граф Лорис-Меликов закончил аудиенцию. [320]

Весь Петербург судачит о борьбе нового губернатора с попечителем учебного округа, граф Толстой отовсюду ловил едкие улыбочки и глотал обиду.

Все же почетную должность сенатора Дмитрий Андреевич для Жерве исхлопотал. Просьба Харьковского генерал-губернатора была удовлетворена, носам МихаилТариеловичполучил в лице графа Дмитрия Толстого и Жерве лютых врагов. Как ни странно, вражда с всесильным министром народного просвещения послужила во благо. В июле Харьковский генерал-губернатор был приглашен в Петербург на Особое совещание, учрежденное императором 12 апреля для исследования причин распространения разрушительных учений среди молодежи и изыскания мер для борьбы с этим злом под председательством Валуева. На заседаниях Особого совещания 17 и 19 июля обсуждались предложения Лорис-Меликова в области народного просвещения.

Командированный в Харьков с карательными функциями, Лорис-Меликов хоть и освободил тюрьмы от людей, попавших сюда случайно, отменил своей волею смертную казнь для осужденного к ней военным судом народовольца Ефремова и смягчил наказание другим подсудимым по этому же процессу, в деле борьбы с источником крамолы в учебных заведениях оказался под сильным влиянием доклада по сему вопросу Жерве. Предложение восстановить форму одежды для студентов было не единственным и не самым суровым. Харьковский генерал-губернатор у себя в университете разработал правила, которые намеревался распространить во всех высших учебных заведениях России, фактически уничтожавшие университетский Устав 1863 года, отменявшие выборное начало в назначении ректоров и соответственно упразднявшие университетскую автономию. Дабы не допускать в гимназии детей несостоятельных родителей, которые не сумеют до конца выучить своих чад и получат высокомерных недоучек, презирающих их же самих за отсталость, Лорис-Меликов предложил ликвидировать приготовительные классы.

Предложения эти радикальностью своей превосходили программу самого Толстого, и на Особом совещании, к всеобщему удивлению, именно Дмитрий Андреевич восстал против них. Восстал из особой любви к Лорису. Годы спустя руками своего преемника Делянова он сам, к тому времени министр внутренних дел, примет все эти крутые меры. И студентов оденет в тужурки, и университетскую автономию отменит. [321]

А вот Лорис-Меликов меньше чем через год станет активнейшим образом бороться против претворения им же предложенных мер в действительность. А когда ему укажут на явное несоответствие, поведает от того же Толстого услышанную историю первых дней на министерском посту Евграфа Петровича Ковалевского, бывшего до того попечителем Московского учебного округа.

Ему на подпись принесли три прошения.

На всех трех министр начертал: «Отказать!»

— Ваше высокопревосходительство, — осмелился спросить. чиновник, подавший бумаги. — А вы не обратили внимание, кем подписаны эти прошения? Вашею же рукою-с.

— Обратил, милейший, обратил. Но тогда я был попечителем Московского округа и видел все с московской горки. А отсюда панорама шире и виднее дальше.

На этом все разговоры о мерах борьбы Харьковского временного генерал-губернатора с крамолой в сфере народного просвещения кончались.

Тогда же, в июле 1879 года, Михаил Тариелович вернулся из Петербурга, обласканный сочувствующими министрами и недовольный тем, что все его дельные предложения удалось заболтать, рассеять по душному воздуху зала для заседаний. Впрочем, граф недолго предавался мрачности и досаде. На другой день по приезде к нему явился нежданный гость — почти забытый одноклассник из Школы гвардейских юнкеров князь Артемий Абамелек.

Этот самый Артемий Абамелек являл собою фигуру до чрезвычайности комическую. Маленького роста и с огромным армянским носом, за что и прозвище получил соответствующее — Нос, был он в высшей степени спесив и высокомерен. Выступал он важно, высоко задрав голову, и гляделся будущим генералом, хотя в отставку вышел, не дослужив и до майора. Был он знатного армянского рода, то есть из тех тифлисских дворян, которые попали в список, поданный царем Вахтангом Екатерине Великой, — список, составленный наспех и неполный. И Абамелеки, в отличие от Лорис-Меликовых, знатность которых подтверждена была после долгих хлопот лишь в 1832 году, сохранили таким образом свой княжеский титул. Глупое это обстоятельство до необыкновенных размеров раздуло чванливость Артемия, в особенности перед Лорисом, и хотя, кроме них двоих в Школе армян в ту пору не было, о каком-либо национальном братстве и думать не приходилось: Артемий задирал [322] свой грандиозный нос, а Михаил не упускал случая выставить Абамелека на всеобщее посмешище. Благо тому и повод был. Великий князь Михаил Павлович, посещая Школу, если в тот момент находился в прекрасном расположении духа, любил таскать Абамелека за нос, чем последний тоже немало гордился.

Услышав о странном сем визитере, Михаил Тариелович распорядился попросить гостя подождать. Выйти к Абамелеку можно и в домашнем халате — однокашничество позволяло обойтись и без церемоний. Так ведь это ж Нос! И хозяин дома решил переодеться.

Он явился пред гостем в полном мундире генерал-адъютанта, с Владимирской лентой через плечо и при всех орденах.

— Я рад, ваше сиятельство, что вы посетили меня в скромном моем уединении.

Абамелеку ничего не оставалось, как тоже титуловать хозяина сиятельством. Он был ослеплен. Вот уж никогда не думал, что Мишка так, возвысится и таким образом собьет с него спесь. Он и тон-то верный не сразу нашел, пока Лорис сам не рассмеялся комедии, которую устроил гостю своим переодеванием, и не повел разговор в тоне дружеском и мемуарном. Вспоминались старые забавы, кутежи и курьезы на учениях.

Артемий оказался в Харькове проездом. Жил он под Одессой, где у него было обширное поместье, а сейчас ехал в Петербург жаловаться на генерал-губернатора. Едва он вспоминал Тотлебена, весь вспыхивал, краснел, а в речи вдруг обнаружился кавказский акцент, какого у него, родившегося в Петербурге, и намеком не было.

— Все говорят, ти самий умный губернатор. Поезжай к нам в Одессу. Я к царю еду, царя за тебя просить буду, умолять буду, чтоб тэбя прислал. У нас такой дурак, такой дурак! Он с турками не навоевался, со мной воюет. Думает, что моя Раёвка — это поместье мое — Плевна. Роту жандармов прислал — всю мебель мне переломали, полы вскрывали, стены ободрали.

Князь Абамелек горячился, путался в словах, а история с ним вышла вот какая. Князь выдал дочь замуж за хорошего человека, тоже гвардейского офицера и тоже князя, Енгалычева. Раз такой человек хороший, Артемий не поскупился — выписал приданое из Парижа. На таможне ящики задержали, пришлось послать туда приказчика. Приказчик уговорил таможенников [323] отдать ему хозяйские ящики и имел глупость дать в Раёвку телеграмму: «Ура, наши ящики выпущены!»

— Так что ты думаешь? — шумел Артемий. — У нас есть тайна переписки? У нас нэт тайна переписки. Телеграмма отправлена мне? Мне! Так почему ж она в тот же день на столе у Тотлебена? А что понял из нее этот остолоп? Он решил, что в ящиках динамит! Я дома сижу, обед кушаю — и тут целая рота жандармов с обыском. Он бы мне полк прислал! Все переломали, все разорили! Динамит, понимаешь, искали. Это у меня, гвардейского гусара!

«Гвардейский гусар» никак не вязался с толстеньким плешивым господином, от гнева выпрыгивающим с кресла и топающим коротенькими ножками. Лорис-Меликов успокаивал его как мог, но это требовало особых усилий — он до крови прикусил язык, удерживая клокочущий в груди хохот. При всем старании оценить драматизм ситуации и увидеть ужас разгромленного дома комический облик Артемия застил собою все. И, ох, слаб человек, хоть и граф Российской империи и полный генерал. Было какое-то торжество — над глубоко внутрь загнанными отроческими обидами, которые терпел когда-то от Носа, над прославленным героем Севастополя и Плев-ны, явившим миру полную бездарность в делах гражданских, довольство своим разумным правлением в Харькове.

Еще в апреле, вскоре после принятия в Тырнове конституции, поднесенной болгарам руками старинного кавказского приятеля Лорис-Меликова князя Александра Дондукова-Корсакова, пять Земских собраний — Харьковское, Тверское, Полтавское, Черниговское и Самарское — направили императору Александру II адреса, в которых заявили о необходимости созвать Земский собор или Общую Земскую Думу. Харьковское земство изъявляло готовность бороться «за общественный порядок, собственность, семью и веру», но, писалось в адресе, «при существующем положении земские силы не имеют никакой организации». Заключал это прошение царю-батюшке такой пассаж: «Всемилостивейший Государь, дай Твоему верному народу то, что Ты дал болгарам».

В Петербурге поднялся переполох, при дворе сочли эти адреса за подрыв основ самодержавия. Министр внутренних дел Маков, издавна ненавидевший земства и немало приложивший руку к ограничению их прав временными — как водится в России, почитай, навсегда — правилами, тотчас же разослал [324] предводителям дворянства и губернаторам циркуляр, категорически запрещавший распространение подобных адресов и предписывающий строго наказать их авторов. Циркуляр, несомненно, дурацкий и панический, отметил, получив его, Лорис-Меликов. Если ему следовать, то воевать придется не с безумцами революционерами, а вполне благонамеренными и законопослушными земскими деятелями.

Автором харьковского адреса был городской глава, отставной университетский профессор Егор Степанович Гордиенко — человек умный, здравомыслящий и смелый. Он отважился собрать делегацию земцев и встретиться с руководителями «Народной воли» и попытаться уговорить революционеров приостановить террор, чтобы дать правительству время на проведение реформ. Террористы, заявив, что правительство само беспощадными репрессиями вынудило их к террору, пообещали все же «посмотреть» и выдвинули свои требования: I) устранить стеснения свободы слова; 2) гарантировать права личности против произвольных, незаконных и несоответственных поступков исполнительных властей; 3) призвать тем или иным способом население к участию в управлении. Увы, гарантий этих земцы дать не могли за отсутствием хоть каких-либо рычагов давления на власть, но аргументы Гордиенко, показавшего, что в Харькове произвола меньше, чем в любых других губерниях, хоть и вызвали иронические усмешки, но вроде как подействовали.

Встреча эта не стала тайной от Харьковского генерал-губернатора. Он сам вполне разделял умеренные взгляды Гордиенко, бывшие немногим радикальнее взглядов Кошелева и его собственных. Но циркуляр — приказ высшего начальства, он воплощал царствующее в правительстве мнение, и с этим надо считаться. Михаил Тариелович, призвав к себе Гордиенко, посоветовал ему на время поутихнуть с конституционными идеями, потерпеть до лучших времен, министру же сообщил, что сделал городскому голове строгое внушение. И ситуация в Харькове как-то сама собою поутихла, спустилась на тормозах.

Так тихо и спокойно, без особых эксцессов подошел к концу в губерниях, подвластных Харьковскому генерал-губернатору, 1879 год. А после Рождества пришла пора писать отчет, с которым Лорис-Меликова ждали в столице в начале февраля.

Всеподданнейший отчет — жанр не из легких. В августе император соизволил одобрить доклад Эдуарда Ивановича Тотлебена, в котором оправдывались самые жестокие репрессии [325] по отношению к любому проявлению недовольства. И как ни пожимали плечами Валуев, Милютин и даже Маков, но Александру твердость и непреклонность Одесского генерал-губернатора пришлась тогда по душе — такой был у него настрой. И хлопоты бедного князя Абамелека не увенчались успехом — Артемия просто-напросто не подпустили к августейшей особе с жалобами на угодившего царю сатрапа.

Но время течет, занося мягким, топким илом острые камни. Близилось двадцатипятилетие царствования Александра II, и из Петербурга просачивались какие-то смутные слухи о предполагавшихся новых либеральных акциях — чуть ли не конституции, которую император готов пожаловать русскому на-, роду в день юбилея 19 февраля. Говорят, на днях назначается совещание по сему поводу в Мраморном дворце — у великого князя Константина Николаевича...

Слухи эти придали смелости Лорис-Меликову, и он рискнул в докладе своем не ограничиваться перечислением предпринятых им мер, по суровости своей далеко уступающих даже безвольному в полицейском деле генералу Гурко, но высказать свои предположения о том, что следует предпринимать генерал-губернаторам впредь, какими правами их следует наделить в будущем, дабы в скором времени от положения чрезвычайного перейти к законному правлению.

«Присвоение Генерал-Губернаторам исключительно лишь карательной власти, — писал Лорис-Меликов в отчете, — было бы недостаточно для выполнения всех лежащих на них обязанностей, в ряду которых преобладающее значение должно иметь не только преследование обнаруженного уже зла, но стремление своевременно предупредить его. Причины зла кроются в столь многих и разнообразных условиях общественной и экономической жизни, что высшему представителю власти в крае необходимо быть постоянно настороже и иметь возможность проявить свое влияние везде, где в нем встречается необходимость. Такая задача достижима только тогда, когда Генерал-Губернаторы приходят в соприкосновение с местными интересами в лице их представителей и, узнавая этим путем об их нуждах, в состоянии дать движение предпринятым ими законным ходатайствам и вообще оказывать им требуемую обстоятельствами поддержку.

Понимание в этом смысле обязанности Генерал-Губернатора устанавливает между ним и обществом ту неразрывную и затрогивающую насущные его потребности связь, которая [326] должна быть для Правительства гораздо ценнее одного страха, внушаемого правом карать».

Это надо уметь. Ни слова впрямую вроде бы не сказано, фактически же присланный в Харьков карать генерал-губернатор намекает, что не прочь учредить на месте своего рода конституцию, чтобы потом успешный опыт ее перенести на всю империю.

«При установлении указанного выше порядка, — добивает аргументом всякое сопротивление своей мысли Лорис-Меликов, — могла бы постепенно ослабевать необходимость суровых карательных мер, сила и значение которых велики только до тех пор, пока общество не успело с ними свыкнуться; продолжительное же применение этих мер, не достигая положенного в основание их спасительного устрашения, перестает оказывать и ожидаемое от них полезное влияние (курсив наш. — Авт.).

Авторитет власти поддерживается не только правами, присвоенными ей, но и образом действий ее представителей, а также приобретаемым ими в обществе влиянием; поэтому в вопросе о правах Губернаторов имеет в одинаковой мере значение и личный их состав. Между тем многие не вполне соответствуют своему назначению, и нет основания предполагать, чтобы при увеличении их прав улучшился контингент, из которого пополняется в настоящее время губернаторский персонал».

Памятуя о знаменитом маковском циркуляре по поводу земских адресов и прочих указаний из Петербурга, вносящих полную путаницу в делах, Харьковский генерал-губернатор счел за разумное заметить: «Правительственные мероприятия прежде выполнения желательно согласовывать с Генерал-Губернатором — высшим представителем власти в крае, не зависимом от местных передряг и недоразумений».

Лорис-Меликов, человек военный, прошел блистательную школу русского чиновничества у лукавейших царедворцев — Воронцова, Барятинского, великого князя Михаила Николаевича. С начальством на Руси следует делиться идеями и не спешить за авторским приоритетом. Пусть думает, что они ему самому пришли в голову. А посему отчет свой он завершил следующими словами: «Посвятив себя всецело на служение Вашему Величеству и Отечеству, я счел своею священною обязанностью всеподданнейше доложить с полною откровенностью выработавшиеся во мне путем опыта убеждения, дабы указания, которые Вашему Императорскому Величеству благоугодно [327] будет преподать, послужили руководством для дальнейшей моей деятельности».

2 февраля 1880 года Михаил Тариелович Лорис-Меликов вручил государю императору всеподданнейший доклад. Царь вникать в доклад в 60 листов не стал, а отдал его для прочтения Петру Александровичу Валуеву, незадолго перед Новым годом назначенному председателем Комитета министров и комиссии прошений вместо скончавшегося 20 декабря графа Павла Николаевича Игнатьева. Валуев оставил по этому поводу в дневнике своем за 3 февраля такую запись: «Читал также записку гр. Лорис-Меликова, хорошо написанную, несмотря на обычную риторику верноподданства об «обожаемом» монархе, и высказывающуюся за прочное создание генерал-губернаторств». Давно ли Валуев хвастался, что идея этого учреждения принадлежит ему самому? Так ведь тогда он был хоть и авторитетным, но всего лишь министром. Да и кто мог предположить год назад, что идея — одно, а исполнение и исполнители — совсем-совсем иное и благим идеям несоразмерное? Кроме Лориса, никто не справился со своею задачей.

Сам Лорис-Меликов намеревался прожить в Петербурге до конца торжеств в честь двадцатипятилетия царствования Александра II, а к началу марта вернуться в Харьков._

Человек предполагает, а Бог...

Бомба в Зимнем дворце

Это еще большой вопрос: Бог ли то был, Сатана ли?

Скорее всего, Сатана. Он принял облик веселого, расторопного мастерового с быстрыми лукавыми глазами Степана Батышкова, поступившего по случаю ремонтных работ столяром в Зимний дворец. Мастера нахвалиться не могли молодым и резвым, чрезвычайно исполнительным рабочим. Все кипело в его умелых руках. Только вот очень странным иногда казалось — взгляд его бывал, когда задумается, то рассеянный и ничего вокруг себя не видящий, а то вдруг загорится такой испепеляющей злобой, что оторопь берет, но на мгновенье, его тут же сменяет чуть заискивающая добрая улыбка. Но об этом вспомнят потом, когда поздно будет.

Зимний дворец жил своею жизнью. Съезжались гости к императору на праздник. Царь все думал, чем отметить славную годовщину своего властвования, мелькнула даже мысль не то [328] чтоб о конституции, но о каком-то движении в ее сторону. В начале января, уже в который раз, он потребовал от Валуева его докладную записку, поданную еще в апреле 1863 года, о преобразовании Государственного совета, в состав которого, наряду с назначаемыми членами — в основном действующими и отставными министрами, входили бы лица, избранные от губерний и крупнейших городов. Тогда из-за польского восстания мера эта показалась слишком революционной и была отложена до лучших времен. Свою записку на сей счет, гораздо более умеренную, в начале 1866 года подал великий князь Константин Николаевич — самый пылкий сторонник реформ в царствующем доме. Каракозов, промахнувшись в царя, прострелил предложение великого князя. Теперь же император и о нем вспомнил и после некоторых раздумий остановился, скорее, на великокняжеском варианте дарования новых свобод, о чем и поведал брату своему, предложив для начала обсудить ее на Особом совещании с министрами и наследником цесаревичем.

Ближайший сотрудник и помощник в Государственном совете, где великий князь Константин Николаевич председательствовал, государственный секретарь Егор Абрамович Перетц оставил в своем дневнике бесценную запись о благом порыве императора:

«13 января к великому князю Константину Николаевичу приехал Государь и сам заговорил о его записке 1867 (ошибка Перетца. — Авт.), написанной вчерне в Ореанде и доведенной до ума совместно с тогдашним государственным секретарем князем С. Н. Урусовым. Царь хочет даровать к своему двадцатипятилетию на престоле представительство народу.

15 января.

Вот эта записка:

«После происшествий, бывших в этом году в Рязанском и Санкт-Петербургском дворянских собраниях, Государь Император, входя в затруднительное положение дворянства, изволил Сам обратить внимание на вопрос о том: что можно для него сделать?

Это указание привело меня к следующим мыслям.

В основе соображения по этому важному предмету необходимо положить некоторые существенные начала, которые должны служить, так сказать, афоризмами при дальнейшем развитии самих соображений. [329]

1) Для России, в настоящее время и еще надолго, конституционное правление было бы гибелью, потому что оно немедленно обратилось в олигархию или анархию. Мы должны всеми силами поддержать Самодержавие.

2) Существующие сословные привилегии не должны быть нарушаемы или отнимаемы; такие меры вызвали бы раздражение; но, в видах уничтожения исключительности этих привилегий, — можно, на деле, их сглаживать чрез распространение на другие сословия.

3) При допущении известной степени либеральности в формах, составляющих наружную сторону какого-либо мероприятия, — не предстоит опасности, коль скоро сущность сохранена и удержана в надлежащей неприкосновенности.

4)Развитие зародышей, хранящихся в отечественном законодательстве, должно быть предпочитаемо заимствованию иностранного.

Перехожу от этих общих начал к мыслям моим о положении дворянства.

Оно вообще недовольно; конституционные его стремления периодически возобновляются. Однако, по словам умных и сведущих дворян, — дворянство не желает серьезно конституции, потому что оно само сознает ее опасность, а конституционные его намеки служат не чем другим, как выражением его неудовольствия. И действительно, как ни разноречивы основания, прилагаемые в суждениях и речах дворянских и других собраний, — постоянно и настойчиво проводится в них одна мысль: «До ГОСУДАРЯ правда не доходит; администрация и бюрократия нами завладели; они стоят непроходимою стеною между ГОСУДАРЕМ и Его Россиею; ГОСУДАРЬ окружен опричниками...» и т. п. Но везде повторяется та же мысль: «До ГОСУДАРЯ правда не доходит]» В этих собраниях, как мне кажется, обнаруживается то истинно серьезное желание, которое может и должно быть удовлетворено.

Но как исполнить это?

К достижению сего, по моему убеждению, представляется возможность без малейшего прикосновения к священным правам Самодержавия:

1) Наше законодательство дарует сословиям (дворянству уже около столетия) такое право, которое приобреталось за границей потоками крови, которое там считается первым и самым важным залогом политической свободы и которое у нас не довольно высоко ценится, а в иных случаях и забывается; [330] это — le drait le petition, право заявления своих нужд (IX т. зак. о сост., ст. 112).

2) Дворянство имеет право выбирать депутатов из кандидатов, представляемых каждым уездом на случай вызова их в Петербург Правительством для объяснения ходатайств дворянства (IX т. зак. о сост., ст. 113 и 114). Это право осталось у нас мертвою буквой.

Исходя из двух существующих прав дворянского сословия, я предложил бы воспользоваться ими для осуществления следующих предположений:

1) Обязать как дворянские собрания, уже имеющие это право, так и земские собрания, этого права еще не имеющие, избирать депутатов (двух или трех).

2) Правительство оставляет за собой право собирать их, когда и как найдет полезным.

3) Избранные лица могут быть созываемы в собрания как из всей России, или по полосам, или местностям, как это признано будет нужным.

4) Собрания состоят при Государственном Совете.

5) Собрания собственной инициативы не имеют, а занимаются только теми делами, которые им передает Правительство.

6) Собрания имеют только совещательный, а не решительный голос.

7) Из заявлений и просьб местных дворянских и земских собраний Правительство поручает обсуждению депутатских собраний только те, которые назначит по своему усмотрению.

8) Собрания не должны быть постоянными.

9) Заявления и просьбы дворянских собраний передаются в собрание дворянских депутатов; заявления и просьбы земских собраний — в собрание депутатов земских.

10) Председатели обоих депутатских собраний назначаются ЕГО ИМПЕРАТОРСКИМ ВЕЛИЧЕСТВОМ из членов Государственного Совета.

11) В занятиях собраний участвуют Министры по принадлежности.

12) Собрания занимаются только приуготовительными работами для Государственного Совета, в который вносятся установленным порядком заключения собраний по рассмотренным в них вопросам.

13) При обсуждении этих дел в Государственном Совете могут быть призваны в заседания Совета некоторые из депутатов [331] для представления нужных объяснений, но при разрешении дел они не присутствуют{2}.

14) Объяснения приглашенных депутатов записываются в журналы Государственного Совета.

15) Эти объяснения вносятся в мемории Государственного Совета, подносимые на ВЫСОЧАЙШЕЕ утверждение, при которых представляются, сверх того, ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ и подлинные по рассмотренному делу журналы депутатских собраний.

Все эти предположения имеют целью: с одной стороны, удовлетворить действительно общему желанию, чтобы голос сословий прямо доходил до Престола; а с другой стороны — устранить именно поводы и предлоги к дальнейшему повторению превратного предположения, будто в настоящее время правде прегражден путь к ГОСУДАРЮ. В то же время эти меры, весьма либеральные по форме, должны успокоить многие высказывавшиеся в последнее время стремления, но в сущности, в них нет ничего опасного, так как, во-первых, депутаты будут призваны не в состав Государственного Совета, в виде приуготовительных комиссий; во-вторых, Председатели собраний будут назначаемы Самим ГОСУДАРЕМ; в-третьих, в собраниях будут присутствовать Министры; и, наконец, в-четвертых, при обсуждении дел голос собраний будет только совещательным и в решительный обращаться не может».

Записку эту великий князь дал для прочтения на свежий взгляд 1880 года Перетцу и умнейшему человеку, всегдашнему советчику своему в самых сложных вопросах, государственному контролеру Дмитрию Мартыновичу Сольскому. Замечания обоих были единодушны, и Константин Николаевич с благодарностью учел их. Перетц записал о своих замечаниях в дневнике от 21 января:

«Главных два: во-первых, назначением депутатских собраний должно быть не только обсуждение ходатайств дворянства и земства; еще несравненно важнее предварительное обсуждение проектов новых законов, а об этом в правилах не упоминается; во-вторых, едва ли удобно иметь при Государственном Совете еще два собрания: одно дворянское, другое земское. [332]

Дворянство есть теперь часть земства, а не равноправно, или правильнее — не равносильно ему. Поэтому мне казалось бы, что должно быть одно общее собрание. ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ совершенно согласился с обоими этими замечаниями и сказал, улыбаясь: «Странное дело, почти буквально то же самое сказал мне Сельский. Еще страннее то, что, перечитывая на днях записку, я и сам, так сказать, предчувствовал эти замечания».

...Потом я представил Его Высочеству составленные мною таблицы дел, рассмотренных Общим Собранием Государственного Совета за последние десять лет. Оказывается, что ежегодно обсуждалось от 95 до 120 дел, из которых 30 или 60 могли бы с пользою подлежать обсуждению земства».

Совещание по поводу предложений 1863 и 1866 годов об учреждении института избранных представителей было назначено на 23 января в Мраморном дворце. Цесаревич прибыть в этот день не смог, просил отложить, но поскольку люди уже собрались, Константин Николаевич сделал его предварительным, «для спевки», как выразился его высочество.

Великий князь сразу же поставил вопрос, на какой записке остановиться: его или валуевской. Первым выступил Валуев и предложил ввиду общих предпочтений, указав на князя Урусова, Дрентельна и Макова, от своего проекта отказаться, оставив за собой право в подходящий момент представить свой. «Ни на какие уступки я не пойду». Эти слова председателя Комитета министров Е. А. Перетц, процитировав в дневнике, сопроводил следующим комментарием: «Эту фразу Валуев употребляет часто, но она не мешает ему делать весьма существенные уступки».

«Валуев, — пишет дальше Перетц, — пышно закончил: «Я умел молчать в течение шестнадцати лет. Буду продолжать молчание столь же упорно и, быть может, доживу до того времени, когда глас мой будет услышан».

Главноуправляющий II Отделением собственной его императорского величества Канцелярии князь Сергей Николаевич Урусов — тот самый, что когда-то доводил до ума записку великого князя, сейчас при ее обсуждении высказался таким образом:

— Не будет ли издание этих предложений принято со стороны общества за дар или уступку, которые едва ли бы соответствовали достоинству правительства, особенно в настоящую пору? Не будут ли говорить, что правительство испугалось угроз социально-революционной партии? [333]

— Общество сначала обрадуется, — заметил Александр Романович Дрентельн, главноуправляющий III Отделением и шеф жандармов, — потом найдет, что недостаточно конституционно, и, подстрекаемое печатью, распространит недовольство.

Маков вообще предложил отложить этот вопрос до лучших времен.

— Мы, — сказал он, — еще находимся в положении крайне ненормальном. Бесчинства и преступления социалистов вызвали передачу дел политических военным судам и учреждением нескольких генерал-губернаторств с предоставлением генерал-губернаторам диктаторской власти. При таких обстоятельствах и ввиду крайностей, в которые вдаются некоторые генерал-губернаторы, можно смело сказать, что в иных частях империи не существует ни закона, ни правильно устроенного управления. Поэтому, как только дозволят обстоятельства, нужно будет озаботиться сначала отменою чрезвычайных законов, а потом уже приступить к расширению прав, присвоенных обществам и сословиям.

Великий князь, весьма удрученный таким поворотом собрания и в предчувствии очередного провала его идеи на следующем заседании в присутствии наследника, вяло согласился, что, пожалуй, неудобно будет издавать закон 19 февраля. Несколько оживленнее согласился с Маковым о ненормальности нынешних наших обстоятельств и о необходимости прекратить неурядицу, созданную генерал-губернаторским произволом. Но это не должно, сказал Константин Николаевич, препятствовать заботам о возможно успешном рассмотрении законодательных дел.

Предчувствия не обманули великого князя. На совещании 25 января цесаревич с первых же слов бросился в атаку. Это самая настоящая конституция, парламент, кипятился он, а что такое парламент, я знаю. В Дании правительство постоянно жалуется, что из-за болтунов-депутатов совершенно невозможно работать. У нас будет еще хуже — выберут крикунов-адвокатов, они начнут болтать и будут только мешать правительству. Как сейчас земства, которые, кстати, из-за всеобщей апатии и кворума собрать не могут. В то же время генерал-губернаторы на местах творят Бог знает что.

Тут же Маков, а за ним и Валуев навалились на земства; на их бездействие, их вечное недовольство правительством. И неужели, едко вопросил Валуев, выборные из Царевококшайска или Козьмодемьянска будут умнее наших министров? Потом [334] выступил князь Урусов с теми же аргументами... Не прошло и часа, как предложение великого князя Константина совещание блистательно похоронило.

После совещания Константин Николаевич спросил Перетца:

— А что вы скажете про сегодняшнее заседание?

— Я скажу, ваше высочество, что в усердии вторить цесаревичу Маков, вернувшись домой, распорядится, может быть, изготовлением проекта об упразднении всех выборных учреждений.

Великий князь расхохотался.

— А что скажете вы про Валуева? Не правда ли, он был прелестен со своим Царевококшайском и Козьмодемьянском?

— Я, ваше высочество, никогда не считал Валуева ни истинно государственным человеком, ни даже рыцарем чести и своих убеждений, а только придворным, но неприличие сегодняшней его речи превзошло всякую меру. Как мог он, автор конституционного проекта, несомненно более либерального, позволить себе отрицать всякую пользу участия представителей в обсуждении законодательных дел?! Неужели же он считает нас такими простаками, что мы не поймем его передержки?

Сам же Валуев спустя несколько дней, а именно 3 февраля, не без яду записал в своем дневнике:

«Каханов прислал неожиданные предположения министра финансов о манифесте насчет каких-то мелких денежных льгот по случаю двадцатипятилетия. Повелено обсудить дело в Комитете министров. После всех ожиданий такой манифест имел бы почти значение насмешки. А я сам? В борьбе с невозможным, но все-таки на общей сцене! Сойти с нее нет возможности, да даже нет и поводов».

«4 февраля. Государь прислал за мною утром. Он сам находит, что проектированный министром финансов манифест о мелочных милостях на 19-е число неудобен. Кроме того, он поручил мне, по случаю съезда сюда генерал-губернаторов, устроить под моим председательством совещание из них и подлежащих министров для обеспечения большего единства в распоряжениях генерал-губернаторских властей в разных местностях».

Пока государь император мучительно выбирал, какими милостями осыпать своих подданных в день своего юбилея, принимал съезжающихся к празднику гостей и тех же генерал-губернаторов, мастеровой Степан Батышков, усердием своим завоевавший полное доверие начальства и охраны из донских казаков, таскал во дворец какие-то сумки, на которые никто не обращал никакого внимания, хотя еще в ноябре был арестован [335] заговорщик некто Александр Квятковский, при котором обнаружили план Зимнего дворца.

Обед государю императору подавался поздно, но всегда в одно и то же время: ровно в шесть часов вечера. В тот день, 5 февраля 1880 года, обед был отложен — шестичасовым поездом прибыл на грядущие торжества старший брат императрицы Александр-Людвиг-Георг-Фридрих-Эмиль принц Гессен-Дармштадтский. В 6.15 он явился во дворец и был торжественно встречен российским императором в Фельдмаршальском зале. Ровно через пять минут раздался страшной силы взрыв. Газовое освещение в залах и коридорах дворца вмиг потухло. Вылетели и разбились стекла на всех трех этажах. Откуда-то снизу раздавались истошные крики раненых.

Бомба была заложена под караульное помещение, где в тот момент находились солдаты лейб-гвардейского Финляндского полка и казаки. 9 человек были убиты, 44 ранены. А над караульным помещением располагались как раз те две залы, где в отсутствие императрицы или во время ее болезни накрывается обеденный стол для царской семьи. В самой столовой треснула стена, обеденная посуда перебита вся вдребезги; в зале, где обыкновенно сидят после обеда, приподнялся пол.

Столяр Степан Батышков исчез. Спустя два года в Одессе был арестован убийца военного прокурора В. С. Стрельникова, назвавшийся Степановым. Через три дня, 22 марта 1882 года, этот самый Степанов был казнен. Лишь годы спустя выяснилось, что никакой он не Степанов и даже не Батышков, а член Исполнительного комитета «Народной воли» Степан Халтурин. В советское время его именем назовут город Орлов в Вятской губернии, идущую вдоль Зимнего дворца Миллионную улицу, напишут много книжек, в которых представлен будет революционер из рабочих разве что не святым — и ни слова о несчастных караульных солдатах, убитых и искалеченных его злодейской бомбой. Они-то в чем были виноваты?

Но 5 февраля 1880 года никому от этого знания не легче, едва ли б легче стало, даже если бы и в тот же день поймали убийцу караульных солдат.

Граф Дмитрий Алексеевич Милютин, тотчас же вызванный во дворец, оставил о царе такую запись в своем дневнике: «Государь вызвал меня в кабинет». Далее следует фраза зачеркнутая: «Он был спокоен и, как всегда бывало в подобных случаях, спокоен и грустен». Вместо нее написано: «Как и в других, прежде бывавших подобных случаях, он сохранил полное [336] присутствие духа, видя в настоящем случае новое проявление Перста Божьего, спасающего его в пятый уже раз от злодейских покушений. Настоящий случай как-то особенно поразителен. Всякому приходит на мысль — где же можно искать спокойствия и безопасности, если в самом дворце царском злоумышленники могут подкладывать мины».

В нужном месте в нужный час

События последующих дней подробно описаны в дневнике военного министра графа Д. А. Милютина.

«8 февраля. Пятница. Пользуясь свободным утром по пятницам, я и сегодня с 10 часов утра ездил по военно-учебным заведениям. В 1-м часу, когда я был в Юнкерском училище на Петербургской стороне, прискакал дежурный при мне фельдъегерь с известием, что Государь требует меня к 12 часам. Назначенный час уже прошел; я поспешил прямо во дворец, как был в сюртуке. Приехав туда, узнал, что Государь назначил совещание о мерах, какие нужно принять вследствие последнего злодейского покушения. В совещании участвовали, кроме Наследника Цесаревича, Валуев, Дрентельн, Маков, гр. Адлерберг и я. Государь, объяснив цель совещания и невозможность терпеть долее такое ненормальное положение в самой столице, предложил на обсуждение предположения, возбужденные некоторыми лицами (кто эти лица — не знаю; догадываюсь, что должен быть Трепов, а может быть, и гр. Адлерберг), а именно: 1) нужно ли сохранить в Петербурге должность временного генерал-губернатора, учрежденную в прошлом году в видах усиления местной власти, но, к сожалению, не оправдавшую ожиданий, и 2) не следует ли учредить особую следственную комиссию или принять другие чрезвычайные (экстралегальные — как выразился Государь) меры, по случаю последнего злодейства. На эти вопросы высказались различно: Дрентельн и Маков — в пользу упразднения генерал-губернаторства, но против следственной комиссии; кроме того, Маков говорил о каких-то мерах строгости, не определяя, каких именно; Валуев — очень длинно и с обычною своею фразеологиею говорил в защиту и генерал-губернатора, и градоначальника, и полиции; с пафосом призывал на помощь все «общественные силы» и предлагал подобные отвлеченные, неуловимые меры; гр. Адлерберг что-то отрывочно говорил против формальностей, [337] против стеснительности существующих законов и судебного порядка, в особенности настаивал на том, чтобы арестованным по политическим преступлениям на допросах не дозволять отмалчиваться, а заставлять их высказываться; Государь прервал его, спросив с неудовольствием: каким же образом заставлять? Разве пыткою? Мне говорили, что слово — пытка — было действительно не только на уме некоторых господ, но даже на языке; и кто же первый имел смелость произнести это страшное слово? — Принц Петр Ольденбургский!! Наследник с своей стороны настаивал на учреждении следственной комиссии, ссылаясь на пример бывшей комиссии под председательством гр. Муравьева (по делу Каракозова. — Авт.), и явно высказывал недоверие свое к III Отделению. Я опровергал пользу следственной комиссии и вообще бесполезность всяких экстралегальных мер, которые не ведут к желанной цели, как достаточно убеждает опыт. Вместе с тем объяснял свое мнение о неудобстве в столичном управлении двух инстанций — генерал-губернатора и градоначальника и пришел к тому заключению, что самая слабая наша сторона заключается в низших органах полиции, в исполнителях и ближайшем надзоре; что не следует жалеть денег и поощрений, чтобы иметь надежных агентов тайной и явной полиции.

Привожу только сущность говоренного в этом совещании, но касались еще многого: и разрозненности полицейских властей, и строгого обыска всех живущих в столице, и ответственности хозяев за квартирантов и проч. и проч. Трудно поверить, до каких нелепостей доходят люди, когда хотят во что бы то ни стало выказать свое усердие и государственный взгляд, не имея в голове никакой ясной мысли. Государь заключил совещание, приказав нам опять собраться и потолковать между собой, а пока пригласил в кабинет генералов Гурко и Зурова (Петербургский градоначальник. — Лет.), чтобы прочесть при них акт произведенного дознания о происшествии 5 февраля, с показаниями экспертов относительно взрыва. Тут опять говорилось о разных подробностях, о личностях, живущих в подвалах и нижнем этаже дворца, об исчезнувшем столяре и т. д. Государь показывал нам найденные при арестовании некоторых личностей кроки расположения Зимнего дворца. О том же, что главная вина случившейся катастрофы должна пасть на дворцовое начальство, о беспорядке во дворце, о беспечности министра двора, конечно, не могло быть и речи в присутствии самого гр. Адлерберга — друга царского. [338] Расходясь после совещания, мы сговорились опять сойтиться завтра в помещении Комитета министров».

Граф Милютин, может, сам того и не ведая, вскрыл механизм человеческой жестокости. Принц Петр Георгиевич Ольденбургский был едва ли не единственным политическим деятелем в «железном, поистине жестоком» веке, который всерьез заговорил о всеобщем и полном разоружении, отчего и был посмешищем при императорском дворе. Но халтуринский взрыв так напугал этого доброго и простодушного человека, что именно из его уст вырвалось страшное слово — пытка. И на совещании к ее применению вел дело добрейший человек, хоть и пустоватый, — граф Александр Владимирович Адлерберг. Его-то страх еще подлее — кто, как не министр двора, должен отвечать за порядок в резиденциях императора? А тут при расследовании вскрылась такая интересная подробность: на чердаке Зимнего дворца обнаружили живую корову! Какой-то поваренок содержал ее там. Оно конечно, Санкт-Петербург город тесный, где найдешь лучшее место для скотинушки?

Итак, экстренное совещание у государя, как и прочие подобные в предыдущие годы, кончилось ничем. Министры разъехались, а во дворец прибыл назначенный на дежурство генерал-адъютант Лорис-Меликов. Дежурство теперь обставлялось с особою строгостью. Генерал обошел все караульные посты, прежде чем войти к императору с докладом, что все спокойно, тревожиться не о чем.

Перед царским кабинетом его остановил наследник. Цесаревич не стал после совещания возвращаться к себе, в Аничков дворец. Он был перевозбужден и крайне недоволен исходом заседания, которое так ни к чему и не привело.

— Михаил Тариелович, можно вас на два слова?

— Всегда к вашим услугам, ваше высочество.

— Мне хотелось бы знать ваше мнение о нынешнем положении. Вам как-то удалось утихомирить этих анархистов в Харьковской губернии. Она ведь считалась рассадником крамолы. Мы обсуждали всякие меры, вплоть до пыток, да так ни к чему и не пришли.

— Я, ваше высочество, не полагался бы на одни лишь карательные меры. Мы к ним прибегаем вот уж пятнадцать лет. И на место одиночки Каракозова получили целую организацию заговорщиков. Здесь нужны другие меры, точнее, нужна целая система мер воздействия не на одних только заговорщиков, а на все общество. Оно многим у нас недовольно и, скорее, сочувствует больше революционерам, нежели правительству. [339]

Увлекшись, Михаил Тариелович прочел цесаревичу целую лекцию о том, каким он представляет себе дальнейшую деятельность правительства, как и все умные люди, в разговоре усевшиеся на своего конька, вовсе и не предполагая, что из их слова что-нибудь последует. Правда, был один странный момент в разговоре. Наследник ни с того ни с сего спросил, кого бы Лорис-Меликов мог рекомендовать на свое место. Тот назвал князя Александра Дондукова-Корсакова, назвал сразу, не задумываясь, — Дондуков, отношения с которым слегка подувяли, приятно удивил болгарской конституцией. И только потом задумался, к чему был сей вопрос, заданный явно не к месту. И второе. Александр Александрович как-то очень уж пылко благодарил графа Лорис-Меликова за столь интересную и содержательную беседу. На том и расстались.

В субботу 9 февраля император созвал к полудню всех министров, кроме военного, бывших на вчерашнем совещании. Пригласил и Лорис-Меликова как дежурного генерал-адъютанта.

Сообщение государя всех как громом поразило.

Генерал-губернаторство в Санкт-Петербурге упраздняется. Учреждается Верховная распорядительная комиссия. Ее начальником назначается генерал-адъютант граф Лорис-Меликов. III Отделение и корпус жандармов отныне подчиняются начальнику Верховной распорядительной комиссии. Временным Харьковским генерал-губернатором на его место назначен генерал-адъютант князь Дондуков-Корсаков.

Вот до чего могут довести ночные беседы с наследником!

Из оцепенения и растерянности Лорис-Меликова вывел густой, величественный бас Петра Александровича Валуева.

— Ваше величество, еще вчера я выражал свое категорическое мнение против такой чрезвычайной меры, но теперь, узнав, что выбор вашего величества выпадает на такое лицо, как граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов, я вполне сочувствую такому решению.

И начал расписывать ум, решительность и недюжинный здравый смысл Лорис-Меликова, помянув и Каре, и Ветлянку, и единственное оправдавшее себя генерал-губернаторство в Харькове, откуда Михаил Тариелович привез очень толково и дельно составленный всеподданнейший доклад, выводы из которого следовало бы распространить по всей империи.

Валуев потому противился созданию некой верховной комиссии, что полагал ее автором генерала Трепова. Соответственно, и возглавил бы ее Федор Федорович и учинил бы по [340] всей России такой полицейский произвол — куда там Тотле-бёну с его Панютиным! А тут Петр Александрович вздохнул с облегчением, и дневник его за ближайшие дни хоть и сдержанно, не так, как в письмах прошлого года, все-таки выражает большие надежды в связи с этим назначением.

Председателю Комитета министров и было поручено изготовить императорский Указ Правительствующему Сенату по сему поводу. 12 февраля 1880 года указ был подписан, а спустя три дня опубликован в «Правительственном вестнике»?

Диктатура сердца и мысли

«УКАЗ ПРАВИТЕЛЬСТВУЮЩЕМУ СЕНАТУ В твердом решении положить предел беспрерывно повторяющимся в последнее время покушениям дерзких злоумышленников поколебать в России государственный и общественный порядок, Мы признали за благо:

1. Учредить в Санкт-Петербурге Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия.

2. Верховной распорядительной комиссии состоять из Главного начальника оной и назначенных для содействия ему, по непосредственному его усмотрению, членов комиссии.

3. Главным начальником Верховной распорядительной комиссии быть временному Харьковскому генерал-губернатору, Нашему генерал-адъютанту, члену Государственного Совета, генералу от кавалерии графу Лорис-Меликову, с оставлением членом Государственного Совета и в звании Нашего генерал-адъютанта.

4. Членов комиссии назначать по повелениям Нашим, испрашиваемым Главным начальником комиссии, которому предоставить, сверх того, право призывать в комиссию всех лиц, присутствие коих будет признано полезным.

5. В видах объединения действий всех властей по охранению государственного порядка и общественного спокойствия, предоставить Главному начальнику Верховной распорядительной комиссии по всем делам, относящимся к такому охранению:

а) Права Главноначальствующего в Санкт-Петербурге и его окрестностях, с непосредственным подчинением ему санкт-петербургского градоначальника.

6) Прямое ведение и направление следственных дел по государственным преступлениям в Санкт-Петербурге и Санкт-петербургском военном округе — и

в) Верховное направление упомянутых в предыдущем пункте дел по всем другим местностям Российской Империи.

6. Все требования Главного начальника Верховной распорядительной комиссии по делам об охранении государственного порядка и общественного спокойствия подлежат немедленному исполнению как местными начальствами, генерал-губернаторами, губернаторами и градоначальниками, так и со стороны всех ведомств, не исключая и военного.

7. Все ведомства обязаны оказывать начальнику Верховной распорядительной комиссии полное содействие.

8. Главному начальнику Верховной распорядительной комиссии предоставить испрашивать у Нас непосредственно, когда признает сие нужным, Наши повеления и указания.

9. Независимо от сего предоставить Главному начальнику Верховной распорядительной комиссии делать все распоряжения и принимать вообще все меры, которые он признает необходимыми для охранения государственного порядка и общественного спокойствия как в Санкт-Петербурге, так и в других местностях Империи, причем от усмотрения его зависит определять меры взыскания за неисполнение или несоблюдение сих распоряжений и мер, а также порядок наложения сих взысканий.

10. Распоряжения Главного начальника Верховной распорядительной комиссии и принимаемые им меры должны подлежать безусловному выполнению всеми и каждым и могут быть отменены только им самим или особым Высочайшим повелением, и

11. С учреждением, в силу именного указа Нашего, Верховной распорядительной комиссии по охранению государственного порядка и общественного спокойствия, учрежденную таковым же указом от 5 апреля 1879 года должность временного Санкт-Петербургского генерал-губернатора упразднить.

Правительствующий Сенат, к исполнению сего, не оставит сделать соответствующее распоряжение.

На подлинном Собственною Его Императорского Величества

рукою подписано:

АЛЕКСАНДР. В Санкт-Петербурге. 12 февраля 1880 года». [342]

Новый царский указ, писанный в строгих, безоговорочных тонах и, что на первый взгляд жутковато, предоставлявший никому в столице толком не известному генералу фактически диктаторские права, никого успокоить не мог. Ни даже удивить. По городу все эти дни ходили слухи один мрачнее другого, будто бомбисты готовят хороший фейерверк предстоящему юбилею тирана на престоле, кто-то видел какие-то на сей счет грозные прокламации, а в иных домах боялись массовых поджогов и грабежей уличной толпы, науськанной революционерами. Люди предусмотрительные укладывали чемоданы и гадали, куда ехать: за границу дорого, а в деревне еще неизвестно, как тебя свои же крестьяне встретят...

А кто это такой граф Лорис-Меликов? Ну да, освободитель турецких армян, герой Карса. Да знаем мы этих освободителей. Вон Гурко Иосиф свет Владимирович на что герой — так под его же носом царский дворец подорвали. А что из Одессы про Тотлебена пишут — не надо нам таких освободителей! Чем еще этот Лорис-Меликов знаменит? Ветлянскую чуму победил? Да, говорят, она и без него утихла. Правда, деньги, на нее отпущенные, не себе хапнул, а в казну вернул. Может, при нем воровать меньше будут. Что еще — Харьков? Харьков далеко. Правда, оттуда никаких известий не слышно. После убийства князя Кропоткина вроде там все поутихло.

Но вот что удивительно. В том же «Правительственном вестнике», на той же странице, напечатан прелюбопытнейший документ новоназначенного сатрапа. Странно читать такое произведение человека, получившего неограниченную карательную власть не в одном только Петербурге, а на всем пространстве империи.

Ряд неслыханных злодейских попыток к потрясению общественного строя Государства и к покушению на Священную Особу Государя Императора в то время, когда все сословия готовятся торжествовать двадцатипятилетнее, плодотворное внутри и славное извне, царствование великодушнейшего из Монархов, вызвал не только негодование русского народа, но и отвращение всей Европы.

Правительство не раз уже обращалось к обществу с призывом сомкнуть свои силы в борьбе с преступными проявлениями, разрушающими основные начала гражданского порядка, без которого немыслимо развитие никакого благоустроенного государства. Ныне оно вынуждено прибегнуть к более решительным мерам, для подавления зла, принимающего опасные для общественного спокойствия размеры.

Державною волею Государя на меня выпала тяжкая задача стать во главе неизбежных мероприятий, вызываемых настоящим положением.

Уповая на Всевышнего, твердо веруя в непоколебимость государственного строя России, неоднократно переживавшей еще более тяжкие годины, убежденный продолжительным служением Царю и Отечеству в здравомыслии и нравственной крепости русского народа, я с благоговением принимаю этот новый знак Монаршего доверия к моим слабым силам.

Сознаю всю сложность предстоящей мне деятельности и не скрываю от себя лежащей на мне ответственности. Не давая места преувеличенным и поспешным ожиданиям, могу обещать лишь одно — приложить все старание и умение к тому, чтобы, с одной стороны, не допускать ни малейшего послабления и не останавливаться ни пред какими строгими мерами для наказания преступных действий, позорящих наше общество, а с другой — успокоить и оградить законные интересы благомыслящей его части.

Убежден, что встречу поддержку всех честных людей, преданных Государю и искренне любящих свою родину, подвергшуюся ныне столь незаслуженным испытаниям. На поддержку общества смотрю как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни, от перерыва которого наиболее страдают интересы самого общества.

В этом уповании прежде всего обращаюсь к жителям столицы, ближайшим свидетелям беспримерных злодеяний, с настоятельною просьбою спокойно и с достоинством отнестись к будущему и не смущаться злонамеренными или легкомысленными внушениями, толками и слухами.

В разумном и твердом отношении населения к настоящему тягостному положению вижу прочный залог успеха в достижении цели, равно для всех дорогой: восстановления потрясенного порядка и возвращения Отечества на путь дальнейшего [344] мирного преуспеяния, указанного благими предначертаниями Августейшего его вождя.

Генерал-адъютант М. Лорис-Медиков.

14 февраля 1880 года.

Санкт-Петербург».

Указа, подобного учреждению Верховной распорядительной комиссии, ждали, и ждали не без трепета душевного. А ну придет какой помпадур и станет железной рукою порядок в империи учреждать. Но никто не ожидал от нового начальника столь душевного воззвания. Петербургская газета «Голос» так впрямую и высказалась: «Чем-то новым, успокоительным, для нас необычным веет от приведенных выше слов. Вместо «обязательного постановления» — вовсе уже необязательное для такой власти, как вверенная гр. Лорис-Меликову, воззвание «К жителям столицы». Скептические «Отечественные записки» Салтыкова-Щедрина и Елисеева с благосклонностью, весьма удивительной для этого журнала, отнеслись к первым шагам начальника комиссии. Кто-то из журналистов пустил в народ формулу «диктатура сердца и мысли». «Мысль» с этой формулой как-то не ужилась и пропала, забытая, — не любят на Руси умников. Но «диктатура сердца» осталась, хотя очень часто жила в опасном соседстве с иронией.

Губернаторы, которых Лорис-Меликов собрал на следующий день, отнеслись к этому обращению с большим недоверием. Они хорошо поняли начальника Верховной распорядительной комиссии, когда тот говорил о взаимодействии губернаторов и генерал-губернаторов с жандармским корпусом, но когда на вопрос, как нам теперь поступать, Лорис-Меликов посоветовал, что было бы лучше всего, если б в губернии о губернаторе много не говорили и как бы не замечали его присутствия, были страшно возмущены. Как это так, чтобы я, губернатор, был безвестен в собственном воеводстве!

Еще не родился, еще утробное заключение до 1 октября нынешнего 1880 года отбывает одесский мальчик, и папа его аптечный провизор Гликберг не ведает, что разродится его нежно любимая супруга поэтом Сашей Черным, который сформулирует давно существующее положение:

Губернатор едет к тете. Нежны кремовые брюки. Пристяжная на отлете вытанцовывает штуки. [345] Это ж событие! Весь город трепетать должен, а нас призывают сидеть ниже травы. И это его обращение — либерализм какой-то!

Однако ж самыми пристрастными и внимательными читателями обращения Лорис-Меликова были нелегальные жители столицы — те самые злоумышленники, которые вот уж который год охотились за императором. Ни единому слову нового диктатора они, разумеется, не поверили. Слова же Лорис-Меликова о восстановлении потрясенного порядка вызвали приступ неудержимого хохота у Софьи Львовны. А рассмешить эту даму, дочь спесивого генерала Перовского, дело мудреное. Она и Щедрина читает без тени улыбки.

Все же на заседании Исполнительного комитета «Народной воли» решили не торопиться и отложить казнь тирана и его приспешников. Во-первых, полиция сейчас вся поднята на ноги, и любой поспешный шаг может просто-напросто провалить всю организацию. А во-вторых, надо посмотреть, что удумает этот начальник Верховной распорядительной комиссии. В Харькове он отменил смертную казнь трем революционерам, многие товарищи при его генерал-губернаторстве были выпущены из тюрьмы, хотя оставшимся в застенках пришлось покруче, чем раньше. Постановили, не предпринимая никаких активных действий, всячески разоблачать лживые посулы хитрого царедворца. «Лисий хвост и волчья пасть» — так о нем выразился Николай Михайловский на заседании и тут же занес в записную книжечку — не забыть, использовать в первой же по сему поводу статье.

На том было и разошлись, но нежданно-негаданно явился недавно вступивший в «Народную волю» и дотоле выполнявший лишь единичные поручения партии Ипполит Млодецкий. Весь какой-то растерзанный, взъерошенный, шарф сбился на сторону, и конец его волочится по полу, пальто расстегнуто, глаза горят больным горячечным блеском.

— Откуда ты, друг мой? — вскинул удивленно брови Лев Тихомиров. Ему было известно, что Ипполита еще в начале января взяли в полицию и 12 числа выслали из Петербурга. Будущий редактор «Московских ведомостей» сам рекомендовал осенью Млодецкого в партию и чувствовал немалую ответственность перед товарищами. А вдруг провокатор?

На провокатора Ипполит никак не был похож — скорее, сумасшедший. Из путаных, бессвязных объяснений его осталось в памяти, что он целую неделю ночевал в Минске в полицейском [346] участке и украл там револьвер, что у него внезапно в Слуцке умер отец, а Ковенский губернатор, генерал Альбединский, дал Ипполиту денег на похороны и дорогу. И вот теперь настал час расплаты. Ипполит тряс перед товарищами мятым экземпляром «Правительственного вестника», выкрикивал:

— Знаю я эти неизбежные меры! Пусть прольется кровь сатрапа! Я сам...

Строгий голос Желябова осадил Млодецкого на полуслове:

— И не посмеете. Исполком партии решил на время воздержаться от применения террора. Извольте подчиняться.

— Ах так?! Я думал, я вступил в подлинно революционную партию. А тут, я вижу, трусы и обыватели! Мне не нужна такая партия! Буду действовать самостоятельно!

Ошеломив товарищей истошным криком, Ипполит исчез так же стремительно, как и появился.

Ипполит Млодецкий был из тех пылких умом и сообразительностью мальчиков, на которых с детства возлагаются большие надежды. Не только родной отец — весь многочисленный семейный клан любуется умненьким ребенком и всю свою нищую жизнь кладет на то, чтоб из него вырос уважаемый в обществе человек — профессор умных наук, как выразился портной мастер дядя Шлема. В гимназии классадо пятого Ипполит, гордость целой улицы, был в первых учениках. А в шестом случилось то, что часто случается с юношами, избалованными всеобщими надеждами. Темперамент в развитии побежал впереди ума, и отрицание всего и вся, от Бога до гимназических учителей, — лакомая пища неоформившейся и чрезмерно уверовавшей в себя личности — взяло его в плен. Он даже в православную веру окрестился как бы в знак протеста и порвал со Слуцким еврейским мещанским обществом со скандалом. Гимназию он еле дотянул до аттестата, ринулся в Петербург, но на первом же экзамене в университет срезался и счел свою неудачу за происки реакционных профессоров.

Жить ему в Петербурге было решительно не на что, пока новый его знакомый Лев Тихомиров не пристроил давать уроки больному сыну художника Сверчкова в Царском Селе. Там он тоже рисовался умом и протестом, но художник был человек мудрый и только посмеивался. Николай Егорович недавно закончил небольшой этюд, которым очень гордился, но показывал редко. Ипполит едва ли бы увидел его, но как-то после Урока, он еще не успел уйти в свою комнатку, приехал важный [347] господин, отставной министр финансов Рейтерн. Он уже где-то уловил слушок о сверчковском этюдике и вознамерился лицезреть.

На старого царского сановника Ипполит, которому не исполнилось и девятнадцати лет, смотрел с нескрываемым презрением. До того, что Рейтерн — уже отставной сановник и если не в опале, так уж в немилости царской точно, ему дела не было. Все хороши, раз служили тирану.

Впрочем, Рейтерн решительно никакого внимания на позу домашнего учителя не обратил. Его увлекла мысль, — прочитанная с этюда. А уж как забилась живая мысль, нужна аудитория, все разно какая.

— Вот видите, молодой человек, — заговорил министр, молодого человека как бы и не видя, — в этой картине — судьба всей России. Тройка мчится во весь опор, ямщик, как водится, пьян, а мост, через который она несется, прогнил на середине — и вот-вот гибель всем: и тройке, и седокам. Но посмотрите на коренника — он увидел беду и упирается всеми силами, невольно и пристяжные берут в сторону... И проскочили! Проскочили! Я так после третьего штурма Плевны переживал — всё, думаю, сгубила нас эта проклятая война, — так проскочили же!

На что молодой человек процедил сквозь зубы:

— Посмотрим-посмотрим...

Под Новый год ученик Ипполита умер, и Млодецкий скитался по ночлежкам, не имея никакого заработка. Революционеры подкармливали его, благо за дело — распространение прокламаций — он взялся охотно и проявил немало в этом отваги и дерзости. Слава Богу, взяли его без листовок, которые он только что расклеил все до последней на Петербургской стороне, и все обошлось одною лишь высылкой в Минск.

Ночной гость

Казнь презренному царскому прислужнику Ипполит Млодецкий назначил на 19 февраля. «Я им покажу юбилей великодушнейшего царствования!» — и мысль эта согревала простуженного на оттепельных петербургских ветрах героя-одиночку. Но не учел Ипполит, что в праздник полиция работала особо рьяно, а «сатрап» весь день был неотлучно при особе монарха. К себе на Морскую Лорис-Меликов вернулся далеко за полночь, когда стороживший на своем посту Млодецкий [348] закоченел и подворотню, откуда все прекрасно просматривалось и простреливалось, пришлось покинуть.

Решительная минута, к которой готовишься, кажется, всею девятнадцатилетней жизнью, настигает врасплох и застает вовсе неготовым.

Назавтра Млодецкий явился к предназначенному месту казни ненавистного сатрапа в два часа дня. Он еще осматривался, думал, где удобнее укрыться, как вдруг подъехали сани, из них вышел бравый генерал и бодрым, решительным шагом направился к подъезду. Тут уж не до раздумий. Ипполит одним скачком настиг диктатора и выстрелил из пистолета. Прямо в грудь. Как ему показалось.

Но генерал почему-то не упал, смертельно раненный, а отвесил убийце своему оплеуху, и тот отлетел прямо в охапку подбежавшему конвойному казаку. Тут же и другие казаки помогли товарищу, скрутили Ипполита, повязали и сдали полицейским, которые увезли молодого злодея прямо в Петропавловскую крепость.

Лорис-Меликов, желавший только отдохнуть после долгого и скучного заседания у Валуева, вчера пожалованного графским достоинством и оттого особенно важного и до смешного спесивого, вынужден был переменить планы. Он поцеловал Нину Ивановну, дочерям, Маше и Сонечке, велел ехать в церковь и поставить свечку за свое чудесное спасение и, не переодеваясь, в простреленной шинели, направился во дворец самолично доложить императору о происшествии, пока оно не обросло несусветными легендами.

Дорогой он вспоминал этот курьез — иначе бывалый кавказец и не воспринимал покушение на свою особу — и дивился собственной быстрой реакции. Револьвер-то и впрямь был наставлен в грудь, а быстрым движением своим генерал сбил преступника с цели. Да какой он преступник? Уж больно глаза у него какие-то нездоровые. Просто неврастеник.

Во дворце уже все знали, и легенды сплелись. Уже какая-то из придворных дам «своими глазами» видела Михаила Тариеловича распростертым в луже крови. А Лорис-Меликов был бодр, весел и тонко ироничен.

Царь такого настроения не разделял. Был он взволнован и — вот странность! — не скрывал того, что напуган. А ведь когда громыхнуло в его собственной столовой, Александр Николаевич казался единственным во дворце, не потерявшим присутствия духа. Когда остались наедине, Лорис-Меликов с той [349] же насмешкою над случившимся высказался в том смысле, что раз покушение не удалось, преступника — человека явно нездорового — следует сослать лет на двадцать в Якутию. Да и двадцати, пожалуй, многовато.

Император не принял легкого тона:

— Только смертная казнь негодяю!

Вот тебе и «великодушнейший из монархов»! Лорис-Меликов попробовал дать понять, что как начальник Верховной распорядительной комиссии он ответствен за общественное спокойствие и состояние умов верноподданных и начинать свою столь заметную деятельность с казни ему бы не хотелось. Сила государства не в возмездии, а, напротив того, в великодушии. К тому же мечта таких мальчишек — красиво, с пышным лозунгом на устах умереть, нельзя доставлять им такого удовольствия. Нет, царь остался непреклонен.

Люди, некрепкие духом и волею, отдав власть в чужие руки, в какой-то момент как бы встают на последний рубеж и приходят в упрямое ожесточение. И тут их ничем не собьешь. Это еще Алексей Толстой в «Царе Федоре» весьма тонко подметил. «Я царь или не царь!» — был у него такой монолог. И даже Годунов мигом отступил.

Попытки вернуться к этой теме на следующий день успеха не имели. Военный суд, скорый и правый, приговорил Ипполита Млодецкого к смертной казни. Да еще и публичной, на Семеновском плацу. Александр II конфирмовал приговор вечером того же дня.

С тяжелым сердцем Лорис-Меликов вернулся домой. Как назло, графа одолела бессонница, мрачные мысли навалились: по силам ли гуж, за который схватился в ажиотаже, все государство, гнилое и нищее, великое и бессильное, теперь живет смутными надеждами и ожиданиями и смотрит на него одного. Не на царя, не на Комитет министров или Правительствующий Сенат, а вот именно на него, стареющего генерала со слабыми легкими, мужа этой доброй женщины — Нины Ивановны, отца пятерых детей. Надо о них думать, об их будущем, а я схватился империей управлять...

Где-то под утро, когда предрассветный полумрак обозначил предметы в комнате, он стал вроде забываться, но раздался громкий неистовый стук у парадной двери, голоса. Генерал стряхнул дрему, поднялся.

— Пустите! Пустите меня к его сиятельству! Срочное! Неотложное дело! Жизнь решается! Или смерть! [350]

Внизу какой-то сумасброд то кричал на швейцара, то рыдал натуральными слезами и умолял неприступного стража пустить его к графу.

— Не положено. Его сиятельство почивают, — твердил швейцар и наступал на ночного внезапного гостя. Но тот вцепился в ручку двери, и надо было звать слуг на помощь, чтобы хоть оторвали безумца и вытолкали, наконец, на улицу.

Михаил Тариелович вышел на лестницу.

Увидев его, посетитель оттолкнул швейцара и в мгновение ока оказался на площадке бельэтажа. От него разило водкой, но волнение было столь велико, что водка — это видно было по всему — не взяла.

— Да успокойтесь вы, наконец. Представьтесь хотя бы.

— Я Гаршин. Писатель.

— Всеволод Гаршин? «Четыре дня»?

— Да, это я написал «Четыре дня». А вы откуда знаете? Впрочем, простите, нелепый вопрос. Я к вам по срочному делу, граф. Завтра предстоит казнь молодого человека. Я его не знаю, ни разу не видел, но умоляю вас, граф, спасите его! От вас одного зависит, казнить или помиловать, я слышал, вы добрый, вы достойный человек — умоляю, спасите этого юношу!

— Да, да, только потише, вы детей разбудите. Пойдемте ко мне в кабинет.

Знаменитый писатель оказался молодым человеком лет двадцати пяти. Был он явно нездоров, будто в какой-то нервной лихорадке. Совсем не похожий, напомнил он генералу вольноопределяющегося Грушина под Аладжей. Генерал только потом понял причину: читая «Четыре дня», а потом и совсем не военных «Художников», он явственно слышал голос Грушина. Опять же созвучие фамилий путало одного с другим. Нет, все-таки в интонациях что-то общее есть. Определенно есть.

Оказавшись в кабинете, Гаршин сбавил тон, но не сбавил волненья, оно трепетало в каждом слове. Он вынул письмо, написанное пером стремительным и опрометчивым, свидетельством чему были не только прорывы бумаги и кляксы, но изобилие слов, жирно и нервно подчеркнутых. В письме было почти то же, что и в отрывистой, сбивчивой речи ночного гостя. Те же аргументы — Лорис прекрасно знал их, только вчера все до единого изложил царю. Вот разве что это: «Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы казните, вернее скажу, — положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, [351] этим же Вы совершенно убьете нравственную силу людей, вложивших в его руку револьвер...» Казнь идеи — гениальная мысль.

Но как мучительно ее слышать сейчас, в эту минуту, когда казнь Млодецкого уже предрешена, ее не отменишь, и эту замечательную мысль Гаршина Александру не внушишь — не в том он нынче настрое, не поймет, не услышит, а тут еще надо как-то оградить царя, его честь. Мало ли что он наговорит своим друзьям, выйдя от меня. И опять покатится по всему Петербургу об императоре — тиран, деспот...

— Всеволод Михайлович, дорогой вы мой, вы преувеличиваете мои возможности. Я не могу, не имею полномочий вмешиваться в решение военного суда.

— Но вы можете прийти к царю. Покажите ему мое письмо. Уговорите его. Не убивайте человеческую жизнь! И царю не дозволяйте!

— Как я могу не дозволить царю?

Насмешку он, что ли, услышал в этом вопросе, но взгляд Гаршина стал безумен, он осмотрел свои руки, выставил пальцы вперед и, как-то недобро усмехнувшись, быстро-быстро заговорил:

— Граф, а что вы скажете, если я брошусь на вас и оцарапаю. У меня под каждым ногтем пузырек смертельного яда. Малейший укол — и вы мертвы.

Смешно, конечно, но и жалко, хоть плачь. Болезнь. Это болезнь! Чем ее перебьешь? А вот. Генерал выпрямился и на миг показался будто не в теплом стеганом халате, а при полном мундире.

— Гаршин, вы были солдатом, а я и теперь, по воле государя нашего, солдат на посту. Как же вам пришло в голову пугать меня смертью? Сколько раз мы смотрели ей в глаза. Я помню, я читал. Вы тоже не боялись ее. Неужели вы можете думать, что и я испугаюсь?

Гаршин пристыдился, слова генерала смутили его. Но Лорис-Меликов сменил тон: теперь надо увещевать, обещать, успокаивать. Он заверил писателя, что попробует еще раз поговорить с царем, может, и письмо гаршинское покажет...

Гаршин ушел умиротворенный.

А царь и утром был непреклонен, он так и не подписал помилования молодому преступнику. В 11 часов утра на Семеновском плацу Млодецкий, как и предсказывал Лорис-Меликов, [352] принял смерть в самой героической форме. Оттолкнул священника с крестом для последнего целования, выкрикнул в толпу что-то вдохновенное и смазал пугающее народ впечатление казни. Лишь два человека в огромной многотысячной толпе чувствовали ту глубокую и острую боль, которой Бог не удостоил даже самого казненного. Это были Всеволод Гаршин и Федор Михайлович Достоевский.

Достоевский во все глаза смотрел на приговоренного, пытаясь понять, что чувствует этот человек в свой последний миг. Ипполит казался спокоен и к смерти как будто безразличен. Смерть на миру красна, и поведение его мало отличалось от поведения петрашевцев в 1849 году. Вот ведь совпадение — Федор-то Михайлович тоже стоял на том же самом месте именно 22 числа, только был не февраль, а декабрь, и так же легкий морозец пощипывал щеки, и день был ясный. И сейчас, подвластный магии чисел, Достоевский ждал, что вот-вот примчится к виселице фельдъегерь и объявит монаршью добрую волю. И толпа, с довольно злорадным, судя по репликам, любопытством ожидающая казни злодею, тут же проникнется умилением, может, кто и заплачет...

Не дождался.

Генерал-адъютант Дрентельн, проворонивший Млодецкого, всею мощью вверенного ему III Отделения навалился на несчастного Всеволода Гаршина. Стали выяснять его политические пристрастия, связи с заговорщиками, установили слежку... 25 февраля Гаршин отправил Лорис-Меликову весьма едкое послание с благодарностью за заботы о себе, которое чрезвычайно расстроило Михаила Тариеловича и ускорило развязку для шефа жандармов.

Отныне у Лорис-Меликова имя Гаршина, встреченное на страницах газет или журналов, вызывало жгучий стыд, но неотвратимо влекло к себе, и, одолевая жжение, казня себя тайным позором, он вчитывался в каждый гаршинский рассказ, мучаясь им до последней строки. В марте 1888 года, прочитав некролог о страшной гибели этого человека, он чувствовал и свою в том вину. Ведь первый-то приступ смертельной душевной болезни был в ту ночь. А признав свое бессилие, он только усугубил психоз несчастного писателя.

Был в этой истории еще один урок для начальника Верховной распорядительной комиссии. Больной Гаршин осмелился высказать ему то, что в России чувствовали многие, но помалкивали. Все эти Соловьевы и млодецкие бегали с пистолетами [353] очертя пустые свои головы, а общественное мнение было не за царя, не за правительство, а за них. И что нужно делать, чтобы общественное мнение переломить в противоположную сторону? Вот вопрос. Дня через три после казни Млодецкого у Лорис-Меликова был редактор «Нового времени» Суворин. Покушение на Лориса еще не сошло с уст, и в конце разговора Алексей Сергеевич рассказал, как аккурат 20 февраля, может быть, даже в тот самый час, когда Млодецкий подстерег Михаила Тариеловича со своим револьвером, был он в гостях у Достоевского.

Федор Михайлович был красен лицом, дышал тяжело, как бы через силу. Он только-только пришел в себя после припадка.

— Подумать только, в какое время мы живем, — сказал он Суворину. — Я все думаю о том взрыве в Зимнем дворце. Вот представьте себе, Алексей Сергеевич, вы где-нибудь на Невском остановились у витрины, а там стоят два господина, о чем-то тихо беседуют, а потом не выдерживают напора чувств и с полушепота переходят на речь громкую, такую, что вам слышно. И вы вдруг узнаете, что эти господа — заговорщики и один другому рассказывает, как он заложил мину в Зимнем дворце. Так вот, Алексей Сергеевич, вы, услышав такое, побежите в полицейский участок доносить на этих господ?

— Н-нет, пожалуй...

— Вот и я не побегу. И в этом-то наше несчастье и есть. Мы боимся прослыть доносчиками. Это страшнее, чем предотвратить преступление, гибель людей. Мы боимся друг друга, боимся общественного мнения и сами потворствуем убийцам. А потому лжем, прячем глаза... Страшно, страшно, Алексей Сергеевич! В проклятое время мы живем.

Выслушав этот рассказ, Лорис-Меликов не нашелся с ответом, но потом много раз возвращался к нему мыслью своей. Он вдруг понял, что и сам — полный генерал, георгиевский кавалер, слуга престола и отечества — во всяком случае до назначения в Харьков уж точно — не донес бы, случись и ему подслушать заговорщиков на Невском. Да так оно и было. Не сдал же тогда полиции беглого ссыльного народовольца Залепухина. Не донес, ибо это непорядочно. Честные, порядочные люди так не поступают. Вот уж действительно проклятое время — все понятия извращены. Снять проклятье со времени своего — вот задача и его, и, может быть, самого императора. Достанет ли сил? [354]

Вице-император

Разгневанный вмешательством жандармов в судьбу Гаршина, Лорис-Меликов поторопился с всеподданнейшим докладом о немедленном объединении под началом Верховной распорядительной комиссии всех властей, включая и тайную полицию, ибо разрозненные действия правительственных органов правопорядка являются главной причиной постоянных неудач власти в борьбе с революционным движением. 26 февраля доклад был всемилостивейше одобрен, а уже в Касьянов день Дрентельн был уволен со своего поста. Нельзя сказать, что тайной полиции с отстранением Дрентельна так уж повезло. Ведать ею поручили, по настоянию наследника, свиты генерал-майору Черевину, «известному своей наклонностью к веселой жизни», как выразился о нем Милютин. До того Петр Александрович возглавлял Собственный Его Императорского Величества конвой — и должность эта была пределом его умственных возможностей. Вместо того чтобы искать шуровавших прямо под его носом в самом Санкт-Петербурге членов Исполнительного комитета «Народной воли», уже 6 апреля 1880 года новый жандармский командир разослал по губерниям секретный циркуляр, во исполнение которого все силы жандармского корпуса в столице и на местах бросались на борьбу с происками «всемирного еврейского Кагала». Тут уж не до русского крестьянина родом Андрея Желябова и тем более — генеральской дочки Софьи Перовской.

Наследник же настоял и на устройстве в III Отделение полковника Николая Баранова. Полковником Баранов стал совсем недавно. До того он был капитаном 1-го ранга, и во время войны во всех газетах расписывали подвиг командира пароходов «Веста» и «Россия», за каковые он стал кавалером «Георгия» 4-й степени. Но в июле 1878 года капитан-лейтенант Рожественский, старший офицер тех же пароходов, разоблачил хвастливые реляции своего начальника. Начались судебные разбирательства, доказавшие, что Рожественский был прав, и Баранову пришлось оставить морскую службу. Но без поддержки он не остался. Этот капитан сумел войти в особое доверие к Победоносцеву, а через него и к цесаревичу, пользуясь большим нерасположением оного к дяде своему — командующему русским флотом генерал-адмиралу великому князю Константину Николаевичу. [355]

В деле Баранов оказался человеком пустейшим. Он затеял организовать в Париже жандармскую агентурную сеть для революционеров-эмигрантов, для чего выехал в командировку в Париж. Никаких успехов не достиг, и, когда вернулся, Лорис-Меликов рад был сбагрить его на освободившееся место Ковенского губернатора с повышением, естественно, в звании.

С первых же дней своей диктатуры Лорис-Меликову пришлось пережить глубочайшее разочарование. Памятуя об искренних и блистательно-умных письмах Валуева, он ожидал поддержки в первую очередь от Петра Александровича. Не тут-то было. При ближайшем рассмотрении Валуев оказался и мельче, и эгоистичнее, скорее — эгоцентричнее. Председатель Комитета министров был непомерно влюблен в самого себя, людей умных, энергичных и самостоятельных побаивался и потому опекал мелких льстецов и безоговорочных, бездумных исполнителей вроде Макова. Он и вообразить не мог вблизи от императора человека хотя бы равного самому себе и, едва таковой появлялся, затаивал к нему глубочайшую ненависть.

Должность Валуева только называлась почетною. Предшественник его, покойный граф Павел Николаевич Игнатьев, и не стремился распространять свое влияние на империю и был доволен своей малой, сугубо технической ролью в правительстве. Петр же Александрович справедливо полагал, что не место красит человека и что он-то как раз и заслужил власть и положение настоящего премьер-министра. Пожалование в графское достоинство Валуев счел достаточным залогом к достижению своей цели.

Явился Лорис-Меликов и спутал все карты.

Составляя указ, Валуев предполагал, что Верховная комиссия так и останется по смыслу своему «следственной», по определению наследника накануне учреждения. Он попытался ограничить власть ее председателя исключительно полицейским кругом обязанностей. Но не мес'го ведь красит человека. Лорис-Меликов, который вполне устраивал Валуева в качестве умнейшего из губернаторов, вовсе не укладывался в столичные расчеты Петра Александровича. Он весьма широко понял свои обязанности (о чем, кстати, Валуев мог догадаться сам из отчета Харьковского генерал-губернатора) и действовал, исходя из своего понимания. Делами сугубо полицейскими, борьбой с крамолою Лорис-Меликов занимался «постольку поскольку», он ясно сознавал, что социалистов репрессиями [356] не задушишь — они все, как один, романтики и ради красного словца, кинутого в народ с помоста палача, жизнь отдадут не глядя. Надо, считал Лорис, выбивать из-под них почву, то есть установить причины, почему освобожденный крестьянин нищает, куда, в какую сторону дальше двигать реформы... Петр Александрович и ахнуть не успел, а первым министром в государстве стал Михаил Тариелович. И уже с конца февраля ни единого доброго слова в дневнике Валуева в адрес «ближнего боярина» не найдется.

Граф Дмитрий Андреевич Толстой, министр народного просвещения и обер-прокурор Священного Синода, и не скрывал своего недовольства возвышением Лорис-Меликова. Диктатор сердца отвечал ему тем же и с первых дней начал вести борьбу за смещение Толстого с его постов. Нельзя было и думать о привлечении на свою сторону общественного мнения, пока столь важную в государстве должность занимает человек, с именем которого связано удушение реформ 60-х годов. Как ни странно, наследник поддался уговорам и легко согласился с невозможностью терпеть графа Толстого в правительстве, тем более что для учителя его Константина Петровича Победоносцева открывалось давно им лелеемое поле деятельности в Синоде, где он намеревался навести, наконец, должный порядок. Но император долго не поддавался уговорам — он привык полагаться на Дмитрия Андреевича, а отказываться от давних своих привычек не любил. Все же вдвоем с цесаревичем к Пасхе они одолели всесильного Толстого. И в Петербурге остроумцы христосовались в Светлое Воскресенье со словами:

— Толстой смещен!

— Воистину смещен!

Встал вопрос о замене. Тут-то и сказалось одиночество Лорис-Меликова в Петербурге. У него не было своей кандидатуры на пост министра, народного просвещения. Император сам предложил ему на выбор двух лиц — товарища министра директора Публичной библиотеки Ивана Давидовича Делянова и попечителя Дерптского учебного округа Андрея Александровича Сабурова.

— Ваше величество, — сказал тогда Лорис-Меликов, — я очень чту заслуги Ивана Давидовича, но не обвинят ли нас потом в армянском засилии?

— Да, пожалуй, ты прав. Пусть будет Сабуров. Сабурова Лорис-Меликов не знал вовсе. Зато слишком хорошо знал Делянова. В Лазаревском институте отличника и [357] ученика беспримерно примерного поведения ставил в укор шалунам долгие годы после того, как Ванечки и след простыл в Армянском переулке. В министерстве Толстого он занимал крайне радикальные правые позиции и был, пожалуй, реакционнее самого министра. Много позже при одном лишь упоминании Лорис-Меликова этот его соплеменник будет вскипать гневом и вскрикивать: «Лорис, этот лукавый армяшка!» Сабуров оказался человеком очень неглупым, добрым, мягким, даже излишне мягким. Он все правильно понимал, и беседы с ним с глазу на глаз доставляли немало удовольствия. Увы, этого мало для члена правительства Российской империи. Своей программы преобразования системы народного просвещения у него не было, должность министра свалилась на него с небес совершенно неожиданно — он решительно не был готов к такому испытанию.

Впрочем, больше, чем на министров, Лорис-Меликов полагался на общественное мнение. Его он считал основным двигателем внутренней политики. И внешней тоже. В войну с турками Россию ввергли московские газеты, Катков с Аксаковым. Катков и ныне пользовался громадным влиянием, особенно в Аничковом дворце. И, как писали авторы адреса от московского земства, у нас лишь две крайности пользуются свободой слова — «Московские ведомости» и подпольные издания «Народной воли». Едва успев уволить графа Толстого, Лорис-Меликов сменил начальника Главного управления печати и добился назначения на этот пост губернатора Рязани Николая Саввича Абазу, племянника старого своего друга Александра Аггеевича. Очень скоро редакторы газет и журналов почувствовали на себе столь важную перемену: дышать стало легче.

В один прекрасный майский день Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин получил приглашение отобедать у его сиятельства графа Лорис-Меликова. Писатель был немало озадачен таким поворотом, но причин отказаться от такой чести не видел, да и любопытно.

Хозяин волновался, кажется, больше, чем гость. В общении с Щедриным это и немудрено. Он умел напускать на себя вид настолько суровый и неприступный, молчать столь тягостно, что перед ним стушевывались самые значительные особы. Да что особы! Властитель дум вольный поэт Семен Надсон, встретившись однажды на курорте с Щедриным, почувствовал себя рядом с великим сатириком каким-то жалким коллежским регистратором, [358] станционным смотрителем, впопыхах подавшим холодные щи проезжему генералу. И в письмах общим друзьям все беспокоился, а не гневается ли на меня по-прежнему Михаил Евграфович. Хотя Михаил Евграфович при той встрече всего-навсего хранил величавое молчание.

Михаил Тариелович в отношениях с сановными лицами был тертый калач еще смолоду. Поди выдержи сдержанный гнев князя Воронцова! Да и Барятинский мог так посмотреть, что у старого, заслуженного воина душа в пятки уйдет. А тут и он как-то подстушевался. Он, конечно, сказал, что является давним поклонником таланта Михаила Евграфовича и рад был бы заслужить уважение столь значительного русского писателя. «Манилов! Вылитый Манилов! — вынес приговор сатирик. — Эк сколько патоки! Сейчас начнет о свободах распространяться. Знаем мы эти свободы из рук приближенных к священной особе». Вслух же, естественно, ничего не сказал, кроме угрюмой любезности.

Но Михаил Тариелович не стал распространяться о свободах. О делах он вообще решил пока не говорить, и был прав. Оба они вошли в тот возраст, когда, независимо от чинов и славы, донимают разного рода недомогания, а черные круги под глазами у гостя не оставляли никаких сомнений в том, что «сердце» певцу народного гнева ближе в прямом, нежели переносном смысле.

Во всяком случае, когда, расспросив Салтыкова о житье-бытье в вятской ссылке, Лорис-Меликов шутя поинтересовался, что б стало с ним, если б вдруг снова Михаила Евграфовича сослали, тот ответствовал:

— В тысяча восемьсот сорок восьмом году, ваше сиятельство, мое тело было доставлено в Вятку в целости, ну, а теперь, пожалуй, привезут лишь разрозненные части оного. А впрочем, я и теперь готов к подобному повороту. Вот только бы члены в дороге не растерять.

— На этот счет не беспокойтесь. Пока я здесь, с вами ничего не случится.

И как-то с недомоганий разговор плавно перетек к тем временам, когда они не донимали настолько, чтоб думать о них. Михаил Тариелович стал рассказывать о Крымской войне, о недавно минувшей и больше о солдатах, нежели о полководцах. И через полчаса разговора скепсис гостя куда-то улетучился. Ему было интересно знать, как на глазах у генерала переменилась армия после милютинских реформ. Помолодела [359] и стала ближе к земле. В николаевские времена рекрута отрывали от нее навсегда. А это заметно сказывалось на духе русских войск. Оставаясь храбрыми, солдаты теперь не гибли по-пустому. Соответственно, и офицеры имели теперь дело не с пушечным мясом, а с людьми, которых надо беречь — их дома ждут.

В разговоре скепсис Щедрина рассеялся сам собою, он и не заметил, как отменил свой приговор. Нет, не Манилов! Он знает солдата, а значит, знает и народ.

Михаил Евграфович, сам действительный статский советник, бывший вице-губернатор и калач в общении с важными лицами тертый, впервые в жизни проникся искренним уважением к высшему государственному чиновнику.

Уже через месяц он писал А. Н. Островскому: «По цензуре стало теперь легче, да и вообще полегчало. Лорис-Меликов показал мудрость истинного змия библейского: представьте себе, ничего об нем не слыхать, и мы начинаем даже мнить себя в безопасности. Тогда как в прошлом году без ужаса нельзя было подумать о наступлении ночи».

Хоть и сказано было в четвертом пункте указа об учреждении Верховной распорядительной комиссии, что члены ее назначаются императором по личному усмотрению начальника, в выборе лиц для этой работы Лорис-Меликов был несвободен. Перед всеми русскими временщиками, внезапно царской волею выдернутыми на самую вершину власти, у Лорис-Меликова было то преимущество, что он решительно ничем не был повязан со столичной бюрократией, способной тонкими ниточками мелких интриг, собственных, отнюдь не государственных интересов, запутать любое здравое дело. Но и опереться ему было не на кого. Не из Терской же области титулярных советников призывать! И Харьков был пуст. Не нашлось там человека с достаточно широким кругозором. В Петербург он привез оттуда одного лишь чиновника по особым поручениям, верного своего спутника с ветлянской чумы Скальковского.

По настоянию цесаревича в состав Верховной распорядительной комиссии вошли Черевин и Константин Петрович Победоносцев — один из умнейших и ученейших людей того времени. Но странный был ум этого человека. Революционный. Разрушительный. В любой предполагавшейся мере он мгновенно проницал оборотную сторону и тут же предрекал от нее неизбежную гибель несчастной России; он не признавал никакого ни общественного, ни правительственного движения. [360]

По его, Россию надо бы крепко подморозить, чтоб ледяные ветры репрессий выдули всякую либеральную дурь из русских голов. Он был учителем наследника престола, и тот еще с малолетства привык верить каждому его слову. Собственно, и учреждение комиссии произошло не без участия Победоносцева, что и было отмечено в дневнике догадливым Милютиным еще 10 февраля:

«Гр. Лорис-Меликов понял свою новую роль не в значении председателя следственной комиссии, а в смысле диктатора, которому как бы подчиняются все власти, все министры. Оказывается, что в таком именно смысле проповедовали «Московские ведомости» несколько дней тому назад; а известно, что «Московские ведомости» имеют влияние в Аничковом дворце и что многие из передовых статей московской газеты доставляются Победоносцевым — нимфой Эгерией Аничкова дворца. Вот и ключ загадки.

Лорис-Меликов, как человек умный и гибкий, знающий, в каком смысле с кем говорить, выражался с негодованием о разных крутых, драконовских мерах, которые уже навязывают ему с разных сторон. Думаю, что он и в самом деле не будет прибегать к подобным мерам, обличающим только тех, которые испугались и потеряли голову».

Нетрудно догадаться, что на драконовских мерах и настаивали Катков, редактор «Московских ведомостей», Победоносцев, Черевин и, разумеется, сам великий князь Александр Александрович. В таком направлении мыслил и отряженный в Комиссию Маковым его управляющий канцелярией Перфильев. У председателя же Комиссии были совершенно иные виды. В первую очередь он поставил задачу пересмотреть все дела по политическим преступлениям, в изобилии образовавшиеся в результате применения чрезвычайных законов 1878 и 1879 годов. Проверить списки приговоренных к высылке из столицы и других крупных городов европейской части России. Харьковский опыт подсказывал, что по меньшей мере две трети содержатся в тюрьмах и отправлены в ссылку напрасно.

Впрочем, с Константином Петровичем Лорис-Меликов держал себя крайне осмотрительно, и первые месяцы удавалось даже оставаться с ним весьма в хороших отношениях. Но Комиссия, составленная наспех из людей, разнонаправленных по образу мыслей, была обречена на такие же пустые и ни к чему не приводящие заседания, как в прошлом году Особое совещание Валуева. Она и собралась всего четыре раза и не [361] приняла никаких окончательных решений, одобрив лишь повседневную работу своих членов.

Повседневная работа Верховной распорядительной комиссии завершилась тем, что из тюрем и ссылок были освобождены сотни людей. Когда стали проверять списки лиц, предназначенных к немедленной ссылке, за головы хватились. Списков было три, и все они друг с другом не совпадали. Против иных фамилий из списка столичного градоначальника Зурова начальник жандармского управления оставил отметку: «Вполне добросовестный подданный». Зуров ставил точно такие же отметки в жандармских проскрипциях. Генерал Гурко имел свой список неблагонадежных, решительно не сходящийся с реестрами Зурова и Дрентельна, хотя у Зурова встречались такие ремарки: «В особое одолжение губернатору».

Гроза всей Российской империи, оплот самодержавия, 111 Отделение собственной его императорского величества Канцелярии, когда работу его стал ревизовать член Верховной распорядительной комиссии сенатор Шамшин, явило собою полную мерзость запустения. Дела терялись и обнаруживались в самых неожиданных местах — то завалившиеся за шкафом, то дома у какого-нибудь усердно-забывчивого столоначальника. Старый чиновник, Иван Иванович диву дался, как легко у нас можно схлопотать административную ссылку. Достаточно вызвать подозрение у дворника собственного дома или какого-нибудь злобного полицейского писаря. На основании безграмотных доносов ломалась судьба.

«Жилец Петр Трофимов, — читал Иван Иванович одно из таких дворницких донесений, — ведет себя подозрительно. К нему сходятся всякие личности, а спрашивают то студента Трофимова, то часовщика, а то токаря. Водку не пьет даже по праздникам. Читает книжки».

Подозрительный Трофимов вот уже три недели содержался в участке. Шамшин приказал немедленно провести дознание. Оказалось, что подозрительный студент Петр Трофимов по недостатку средств занимается починкой часов, а также работает на токарном станке. Книги же, изъятые при обыске, представляли собою лишь учебники и популярные брошюры по ремеслу.

Шамшину пришлось вызволять из вилюйской ссылки чиновника Александра Иванова, отправленного туда вместо пропагандиста Иванова же, но Аркадия. Тогда как Аркадий, воспользовавшись жандармской оплошностью, исчез и пописывает статейки в революционной газете «Общее дело», издающейся в Женеве. Наверное, и живет теперь в тех благословенных краях. Вместо некоего Власова в костромскую глушь загнали Власьева. Но и Власова, как понял, вникнув в дело, Иван Иванович, не за что было подвергать административной ссылке. Розыски Ивана Ивановича повергли жандармских чиновников в немалое смущение и неудовольствие. «Органы не ошибаются». На Руси эта истина верна еще со времен тайных и разбойных приказов. И очень не любят, когда люди, к сыску не причастные, суют нос в их дела. Но тут уж против Лориса не попрешь.

Зато в чем обнаружил Шамшин идеальный порядок, так это в слежке за высшими государственными чиновниками. Тут и агентура щедро оплачивалась, и всякое лыко прилежно вписывалось в строку. Только оброни словечко — а оно вот где, поймано и записано в досье вашего высокопревосходительства. В своих еженедельных докладах императору шеф жандармов пересказывал все сведения о каждом министре, гофмейстере двора, губернаторе — любом сколько-нибудь значимом лице империи: кто нынче его любовница, какой анекдотец господин тайный советник рассказал на званом ужине у Валуевых, в какую смешную историю влип директор департамента, явившись к министру: стал подавать бумаги на подпись, а у него пуговка оторвалась, и несчастный не нашел ничего лучшего, как пытаться ее поймать... Любил царь-батюшка такие истории.

Но Лорис-Меликова эта сторона жандармского усердия вывела из себя. Он, конечно, подозревал, что жизнь российских генералов этому ведомству интереснее, чем поиски неуловимых революционеров, за годы гонений прекрасно обучившихся искусству конспирации, но ему и в голову не приходило, что сыск собственно в правительственных кругах поставлен на такую широкую ногу и не дает никаких сбоев: имена агентов неизвестны даже самому шефу жандармов, а оплачиваются их услуги куда как выше несчастного филера, приставленного к подозреваемому в терроризме. Так ловко поставил дело в свое время еще граф Петр Шувалов.

Доклад сенатора Шамшина об итогах ревизии III Отделения был готов к исходу июля. К этому времени Верховная распорядительная комиссия, по мнению ее начальника, уже исчерпала себя. Позиции самого Лорис-Меликова за минувшие месяцы достаточно окрепли — император доверял ему больше, чем когда-то любимейшему другу своему, покойному Якову Ивановичу Ростовцову, с которым в свое время провел Крестьянскую [362] реформу, о чем сам говаривал ему неоднократно. Пришла пора действовать широко. И быстро! Как ни велика твоя власть, но ты временщик. Выскочит из-за угла какой-нибудь дурак с пистолетом — вот и все!

Пришла пора претворять в жизнь мечтательные разговоры о парламентаризме в России, которым когда-то давно, еще до войны, предавался в Эмсе с Кошелевым и Погодиным. Ни о какой конституции император, конечно, и слышать не хотел. Еще меньше слушать разговоры о малейшем послаблении в этом вопросе был намерен его высочество наследник. Результаты январских совещаний в Мраморном дворце были Лорису хорошо известны. И тут уж никого не переломишь. Но если действовать осторожно, вкрадчиво, кое-чего добиться можно.

Когда русский император Александр Николаевич был наследником, он мало чем отличался от обыкновенного гвардейского офицера, правда, блестящего: хорошо образованного и прекрасно вымуштрованного. Красавец, дамский угодник, в меру — насколько это было возможно при строгом его папе — шалопай. Образование он получил и впрямь великолепное: при таких учителях, как Василий Андреевич Жуковский и Карл Карлович Мердер, это и немудрено. Правда, от отца и дяди Михаила Павловича унаследовал он любовь к военным развлечениям — смотрам, парадам, разводам караула и прочим радостям, трудно совместимым с истинным просвещением. Но в этом виделся — и не только ему — блеск императорской власти, и люди, отдаленные от престола, иначе, как на боевом коне перед марширующими войсками, русского царя и не представляли. Таким и запомнил его Лорис-Меликов еще со времен Школы гвардейских юнкеров, таким и наблюдал его в тот приезд на Кавказ, когда наследник устремился в погоню за чеченцами. Тогда трудно было угадать в нем реформатора — освободителя крестьян и преобразователя судебной системы, породившего в русском обществе столько энтузиазма и надежд. Да он и сам никогда всерьез о том и не задумывался. Но отец умер внезапно и оставил ему тяжелое наследство. Пришлось властвовать. А власть — это работа. Тяжкий, не для каждого благодарный труд. Александр был в расцвете сил и за дело принялся с азартом.

Но в ту прекрасную пору Лорис-Меликов, хоть и генерал, а с августа 1865 года даже его величества генерал-адъютант, был весьма далек от августейшей особы, в столице бывал крайне [364] редко и даже вблизи чувствовал, как и любой верноподданный, неодолимую дистанцию между собою, простым смертным, и священной особой государя императора. Волею монарха направленный на подавление чумы в низовья Волги, а потом крамолы — в Харьков, Михаил Тариелович весьма заметно ощущал эту дистанцию. Хотя уже и до него доходили разного рода слухи, подъедающие ржавчиной стальной столп императорского авторитета.

Странное дело, к 1880 году царь, так много сделавший для отечества в первые годы своей власти, породил вокруг себя едва ли не больше, чем кто бы то ни было на русском престоле, недовольных. Еще не вымерли крепостники, не простившие ему преобразований первых лет. Либералы пережили глубочайшее разочарование, когда то по одному, то по другому «временному» циркуляру урезались права земств, из ведения суда присяжных изымались политические дела, ужесточалась цензура. Уж на что умеренный человек сенатор Александр Александрович Половцов, по привязанностям своим бывший ближе к Аничкову дворцу, нежели к Зимнему и уж тем более «красному» Мраморному, писал в своем дневнике 6 ноября 1879 года: «Слабая, материальная, равнодушная натура Императора Александра II окончательно повредилась 25-летним безответственным самодержавием. Первые искры воодушевления, выразившиеся в начале царствования приложением подписи к реформам, сделанным группою людей посредственных, но подчинявшихся духу времени, первые эти искры давно погасли, их сменили разочарования, ненависть, злоба, раздражения, подозрительность, плотоугодие и полная смешанность понятий о том, что достойно похвалы, поддержки или преследования. Такое настроение не могло не отодвинуть всякого порядочного человека, заместив его или хитрым себялюбцем, или равнодушною посредственностью». Увы, так думали многие благомыслящие и преданные престолу люди.

Люди же неблагомыслящие, нетерпеливые социалисты устроили за добрейшим из царей самую настоящую охоту. И если выстрел Каракозова в 1866 году был делом доведенного чтением нелегальных брошюрок до истерии одиночки, сейчас против Александра II действовала целая партия — прекрасно организованная, умело и надежно законспирированная и даже, как подозревал Лорис-Меликов, имевшая своих агентов в самом III Отделении. [365]

В ближайшем окружении императора недовольных было тоже достаточно. Ему не могли простить многолетней связи с княжной Екатериной Долгорукой. Слишком далеко она зашла. На связь эту поначалу смотрели снисходительно, мало ли любовниц бывало и у Николая Павловича, и уж тем более у его красавца сына. Но эта его последняя любовь как-то слишком уж затянулась. Уже дети пошли. Присутствие рядом с царем Долгорукой стало давать себя знать в государственных делах. При обсуждении вопроса о концессии на строительство железных дорог император встал на защиту лиц, приближенных к княжне Долгорукой, и разразился скандал, когда товарищ министра путей сообщения пожертвовал карьерой, чтобы не дать примазаться к выгодному делу проходимцам, обаявшим царскую любовницу. И сам Петр Шувалов, всесильный шеф III Отделения, настолько всесильный, что получил прозвище Петр IV от злых и острых языков, попал в опалу, когда осмелился выразить царю неодобрение по сему поводу. Впрочем, пока императрица Мария Александровна была здорова и полна сил, к связи этой при дворе притерпелись, и лишь иные из фрейлин смотрели на фаворитку с ревнивой завистью, тайно вздыхая, что не им улыбнулось такое счастье. Но в последние годы, когда у царицы обнаружилась смертельная болезнь и силы ее таяли день ото дня, сожительство Александра с Долгорукой превзошло все пределы приличия. Вернувшись с турецкой войны, император, к всеобщему негодованию, поселил княжну Екатерину Михайловну в Зимнем дворце. Была оскорблена императрица, были оскорблены великие князья, законнорожденные дети Александра Второго.

Все тот же Половцов, обитатель Царского Села, посвященный во многие тайны царской резиденции, в августе 1879 года записал в дневнике: «На другой день после отъезда Цесаревны в Копенгаген смотритель Александровского дворца пришел доложить управляющему Царского Села, что Государь Император изволил осматривать дворец и в особенности садовый павильон с игрушками детей Цесаревича, изволил осматривать все это с кн. Долгорукою и семейством. Любопытно знать, что у этого человека делается в голове, когда он ведет детей своей любовницы играть игрушками своих внучат!»

Так что когда граф Лорис-Меликов волею судьбы оказался во главе Верховной распорядительной комиссии, Александр Николаевич еще менее, чем в свои молодые великокняжеские годы, походил на властителя, способного произвести грандиозные [366] реформы. Но и на тирана, каковым его изображали в своих листках народовольцы, он уж никак не был похож. Еще в пору отрочества предугадал его несчастья воспитатель будущего императора Карл Карлович Мердер. В одном из докладов заботливому отцу он писал: «Великий князь, от природы готовый на все хорошее, одаренный щедрою рукою природы всеми способностями здравого ума, борется теперь со склонностью, до сих пор его одолевавшею, которая при встрече малейшей трудности, малейшего препятствия приводила его в некоторый род усыпления и бездействия». Увы, борьба со склонностью этой так и не увенчалась успехом. Лорис-Меликов застал у власти царя и на самом деле способного, умного, доброго, но сильно траченного усталостью и русской, обломовской ленью. Михаил Тариелович дал императору весьма точную характеристику. Разговорившись как-то с Половцовым о личности государя, он выразился следующим образом:

— У этого человека наблюдательность неимоверная; он видит и слышит все, что делается в соседней комнате. Прочитав бумагу, он заметит всякую запятую, но не отдает себя на то, чтобы духовно овладеть сущностью.

Нельзя сказать, чтобы император не понимал своего нынешнего тягостного положения. Человек ума проницательного, а в иные моменты и в самом деле подлинный монарх, ответственный за благополучие своего отечества и подданных, он смертельно устал от ответственности и мечтал жить жизнью частного человека. Он понимал, что реформы надо продолжать, что нельзя было бросать их на полпути, испугавшись дурацкого выстрела героя-одиночки. То одного, то другого... Постоянная опасность вырабатывает привычку. И после взрыва в Зимнем дворце он вообще перестал бояться покушений. И даже готов был на какое-то продолжение дела, начатого в первые годы царствования. Но только чтобы не самому тащить на себе груз ответственности, а вот пришел бы энергичный, умный деятель и взял бы все это на себя. А самого бы императора оставили в покое.

В Лорис-Меликове он угадал именно такого деятеля. Сам прекрасно понимал, как тяжко придется покорителю Карса: перед ним не армия прогнившей Оттоманской империи, а заснувшая полупьяным сном великая крестьянская Россия. И вокруг особы императора не великие реформаторы, а ленивые и равнодушные чиновники, отнюдь не безупречные в видах корысти. Наследник скорее склонен свернуть шею реформам, [367] нежели развивать их. Но Лорис как-то сумел поладить с цесаревичем, и Александр не без любопытства посматривал на развитие событий.

Присутствие Долгорукой в Зимнем дворце в первые месяцы диктаторства Лорис-Меликова ощущалось слабо. Это была тогда лишь тема бесконечных великосветских пересудов о безнравственности императора, нетерпеливо дожидающегося смерти хоть и опостылевшей, но законной супруги. Разговоры он, конечно, выслушивал, но от каких-либо комментариев на сей счет благоразумно воздерживался. И был весьма доволен тем обстоятельством, что император не торопится представлять его своей фаворитке.

22 мая государыня императрица тихо угасла в своей спальне. В стране, как водится, установили траур. Константин Петрович Победоносцев, углядевший где-то праздничные балаганы, написал по сему поводу гневное письмо Лорис-Меликову с требованием немедленно убрать с глаз долой оскорбляющие верноподданнические чувства благочестивых христиан дьявольские соблазны. В трауре, особых тягот от него не ощущая, и жила империя как до 6 июля, так и после.

Но 6 июля произошло событие, которое прекрасно запомнил адъютант великого князя Николая Николаевича Василий Вонлярлярский. «6 июля, — писал он долгие годы спустя, скрашивая мемуарами старческую эмигрантскую тоску, — я был дежурным и должен был ехать к Государю с докладом о ходе маневра. По случаю кончины Императрицы, мы носили еще полный траур: кроме повязки на рукаве, аксельбант и погоны были обшиты крепом. Приехав в Царское Село вечером во дворец, я был встречен камердинером Государя, который посоветовал мне немедленно снять траур, так как это может опечалить Его Величество в такой радостный для него день. Оказалось, что в этот день, 6 июля, в 3 часа дня совершилось бракосочетание Государя с княжной Долгорукой». Траур Вонлярлярский, конечно, спорол, но в спешке повредил аксельбант и не знал теперь, как показаться царю. Император, всегда приметливый, на этот раз даже не увидел нарушения в форме — так был взволнован.

Бракосочетание прошло тайно в малой церкви Екатерининского дворца. Свидетелями были генерал-адъютанты граф Адлерберг, министр двора, старый друг императора, граф Эдуард Баранов и комендант императорской главной квартиры Александр Рылеев. [368]

Лорис-Меликов узнал об этом лишь на следующий день. Он прибыл в Царское Село с докладом. Император привел его в Янтарную комнату и оставил одного. Через несколько минут вернулся вместе с княжною Долгорукой. Только теперь она уж была княгиня Юрьевская.

— Вот моя жена, — сказал Александр Николаевич. — Отныне вверяю вам, граф, ее вашему особому попечению. Поклянитесь мне, что будете оберегать ее и после моей смерти.

Голос государя был торжествен, проникновенен и взволнован. Минута настала тягостная. Лорис-Меликов хоть и ожидал такого поворота событий, но не был готов к нему, он все-таки надеялся, что у государя хватит благоразумия дождаться окончания траура. Конечно же он заверил и царя, и Екатерину Михайловну, что и ей будет служить так же верно, как служит самому императору. Но забот ему новое положение дел прибавило. Отношение цесаревича к мачехе ему было ох как хорошо известно! А сейчас как раз наступила пора действовать быстро и решительно.

Ревнивый Валуев, почувствовав новые веяния, вдруг переменил свое отношение к печати и стал потихоньку готовить закон, расширяющий ее свободу, и добился от царя созыва комиссии по этому вопросу под своим, разумеется, председательством. Комиссии на Руси создаются не для того, чтобы разрешить дело, а напротив — чтоб замотать. Его верный клеврет, ненавистник земств Маков, не далее как в прошлом году предложивший дать право губернаторам не утверждать по своему усмотрению выборных гласных ввиду их неблагонадежности, начал вдруг разъезжать по губерниям и откровенно заигрывать с земствами, обещая им отменить свой же закон. Любезному другу Валуеву веры уже не было, и все его действия в либеральном духе означали всего лишь попытку перехватить инициативу. Да так оно и было. Много месяцев спустя стало известно, что столь внезапное пробуждение Валуева имело причину простейшую: Маков, перлюстрировавший переписку Лорис-Меликова и Николая Абазы, доложил председателю Комитета министров о планах начальника Верховной распорядительной комиссии.

26 июля 1880 года Лорис-Меликов подал царю всеподданнейший доклад о ликвидации Верховной распорядительной комиссии. Пришло время возвращаться от мер чрезвычайных к законному порядку, так он объяснял свои намерения. И в самом деле, как-то потише стало в отечестве. После Млодецкого [369] уже никто не рисковал выскакивать из-за угла с пистолетом. Да и от него в своей листовке Исполнительный комитет «Народной воли», отдав должное героизму, отказался, объявив покушение на Лорис-Меликова личной инициативой несчастного Ипполита. Революционеры явно чего-то выжидали. Чего? Да, в общем-то, все равно, главное — сейчас тихо и можно хоть что-то успеть. А посему вместе с Верховной распорядительной комиссией шеф жандармов Лорис-Меликов предлагал ликвидировать всем ненавистное III Отделение, объединив все карательные силы в Департаменте полиции, учреждаемом в Министерстве внутренних дел. Само собой разумеется, что в новых обстоятельствах министерство это должен теперь возглавить сам Михаил Тариелович, сохранив за собою должность шефа жандармов. А чтобы Макову было не обидно, выделить для него Департамент почт и телеграфов в отдельное министерство, оставив при нем его годовое жалованье.

Правда, последнее решение было весьма рискованным. В руках министра почт и телеграфов была перлюстрация писем. Ежедневно к 11 часам утра Маков с особым же портфельчиком являлся к царю, отпирал его особым секретным ключиком и вываливал на стол тщательно переписанные копии частных корреспонденции. А у Александра Второго была эта слабость — в чужие письма заглядывать. Даже наследника не миновал тайный надзор почтового ведомства, и ему не раз влетало от отца за проделки, о которых тот мог узнать исключительно из переписки великого князя.

Для сообразительного министра тут был большой простор для интриг и блистательных побед в подковерной борьбе. Известен случай с жандармским генералом Селиверстовым, которого покойный Мезенцов прочил в свои товарищи, но император в последний момент вдруг отказался подписывать указ и предъявил шефу жандармов копию из частного письма Селиверстова. Мезенцов недолго недоумевал и очень скоро выяснил, что письмо это, в котором Селиверстов возмущался охватившими Петербург слухами, дошло до императора в отрывках: слухи выписали, а возмущение генерала по этому поводу — нет. С Селиверстовым дело уладилось, а сколько карьер загублено втайне?

Но иного способа управиться с Львом Саввичем Маковым пока не было. Тот первым из министров сумел втереться в доверие княгини Юрьевской, за него уже было замолвлено перед царем словечко, так что придется подождать и потерпеть. [370]

Делом безотлагательным в Кабинете министров были перемены в ведомствах путей сообщения и финансовом. Возглавляли их почему-то адмиралы. Министерством путей сообщения управлял основатель порта во Владивостоке Константин Николаевич Посьет. Флотоводец он был, говорят, замечательный, хотя и умудрился однажды в открытом море протаранить в бок иностранное судно; что же до строительства и содержания в порядке железных дорог, то здесь у него не очень ладилось. Милютин как-то записал о нем в дневнике: «Адмирал Посьет отличается замечательною неумелостью в делах; ни одно представление его в Комитет министров и в Государственный Совет не проходит благополучно: или сильно переиначивается, или вовсе опрокидывается». Для наведения порядка была даже образована Высшая комиссия по железнодорожному делу во главе с графом Барановым. На первом же совещании по программе работ этой комиссии вспыхнул конфликт, Посьет не подписал журнала совещания, а царь утвердил журнал, и всем казалось, вот-вот падет бестолковый министр. Ничего подобного. Непотопляемый адмирал проглотил обиду и пересидел всех министров тогдашнего правительства аж до 1888 года, когда сам попросился в отставку по причине глубокой старости.

О Посьете у Лорис-Меликова состоялся интересный разговор с Сергеем Витте, братом того самого героя турецкой войны, которому царь отдал свой орден Георгия. Молодой управляющий Юго-Западными железными дорогами прислал проект устава железных дорог в России, наделавший много шума в столице. Предполагалось урезать права министра, учредив совет по железнодорожным делам. Посьет был в ярости. Он рвал и метал. Дошел даже до царя. Лорис-Меликову устав этот показался весьма дельным, и он вызвал Витте из Киева телеграммой. Узнав, что герою этот Витте приходится родным братом, а генералу Фадееву — племянником, Лорис тут же перешел с гостем на «ты».

— А скажи, пожалуйста, душа моя, ты составил устав?

— Да, я.

— Да, знаю, кто ж другой. Ведь Баранов, почтенный человек, не мог же составить так; Анненков — тоже не мог. Да мне и сказали, что все это ты написал. А скажи, пожалуйста, как ты думаешь, вот этот устав — против устава, в сущности, никто не возражает, а возражают против совета по железнодорожным делам, — скажи мне по совести, нужно, чтобы этот совет прошел, или не нужно? Вот министр Посьет рвет и мечет против [371] этого совета, а почтенный Баранов настаивает на его необходимости. Вот ты мне по совести и скажи: нужно проводить совет, как ты думаешь?

— Видите, граф, с одной стороны, если министр путей сообщения порядочный человек, если он знает свое дело, то, конечно, совета не нужно, потому что это тормоз для министра, а с другой стороны — я вот с тех пор, как существуют у нас железные дороги, не видел и не помню ни одного министра путей сообщения, который бы знал дело и действительно был бы авторитетен. При таких условиях, конечно, лучше управлять коллегией, то есть советом по железнодорожным делам, нежели министром.

— А ты бы мог указать на кого-нибудь как на министра путей сообщения?

Витте назвал фон Дервиза, но так как не рассчитывал, что Лорис-Меликов смог бы провести фон Дервиза в министры, все продолжал настаивать на том, чтобы граф провел устав непременно с советом и настойчивостью своей привел его в некоторое раздражение.

— Что ты, душа моя, все об одном и том же толкуешь! Проведи да проведи... Тебе хорошо говорить, думаешь, сделать так легко, как сказать? Не так все просто. Я тебе вот что расскажу. Когда я был совсем молодым офицером гусарского полка, на нас, корнетов и поручиков, большое влияние имели фельдфебели и унтер-офицеры, потому что без них молодой офицер ничего не может поделать, иначе на гауптвахте всласть насидишься. И вот как-то раз один фельдфебель из моего эскадрона выдавал дочку замуж и пригласил на свадьбу нас, офицеров. Сначала была свадьба, потом обед, а после обеда бал. Начался бал полькой — так себе шла... потом кадриль, а затем мазурка... Вот мазурку никто не умел танцевать. Кавалеры стоят, как мумии. Тогда фельдфебель говорит: «Я, говорит, этих писарей (а большинство кавалеров были писаря) сейчас выучу». Позвал писарей и говорит: «Дамы, чтобы танцевать мазурку, должны бегать, а вы, — говорит, — чтобы танцевать мазурку, должны делать так: ногами делайте что хотите, а в голове такт держите, тогда и выйдет мазурка». Так вот, ты мне говоришь: сделай да сделай, проведи да проведи, ты болтаешь, а мне надо в голове такт держать, а то, пожалуй, меня государь выгонит. [372]

Устав, предложенный Витте, был принят, но совет прошел в виде весьма урезанном, он далеко не так ограничивал власть министра, как предполагалось автором проекта.

После Рейтерна министром финансов был назначен почему-то не экономист, а наследственный, вот уже в третьем поколении, адмирал Самуил Алексеевич Грейг, человек в таких делах мало сведущий, но самомнения и упрямства непомерного. Уже два года, как кончилась война, а он все продолжал печатать пустые, ничем не обеспеченные кредитки. Зато, как отметил все тот же Милютин, «Грейг не мог пропустить случая, чтобы своими мудрствованиями, высказанными обычным докторальным тоном, напустить тумана в деле совершенно простом и ясном». За это, наверно, и был в особой чести у императора. Ни об отмене разорительного соляного налога, ни тем паче подушной подати, непосильной для крестьян, при таком министре и речи заводить нечего. Было бы прекрасно, если б министром финансов стал Абаза, но пока об этом рановато заводить разговор.

Зато летом, перед отбытием Грейга в отпуск, Лорис-Меликов добился назначения товарищем министра грамотнейшего экономиста, известного императору еще со времен крестьянской реформы по редакционной подготовительной комиссии, профессора Киевского университета Николая Христиановича Бунге. Грейг хотел видеть своим товарищем некоего Мицкевича, разыгрывавшего при нем роль дворецкого или камердинера, как говаривали злые языки в Петербурге. Языки еще более злые утверждали, будто Мицкевич исполняет обе эти должности. Но государь ответил Грейгу, что в его министерстве есть чиновники постарше Мицкевича. Кандидатура бесцветного директора кредитной канцелярии Цимсена тоже не подошла, поскольку его никто не знает. Император сам, по предварительной договоренности с Лорисом, назвал Николая Христиановича. И министерство фактически оказалось на два месяца под управлением Бунге.

Время не терпит

6 августа 1880 года императорским указом Верховная распорядительная комиссия ликвидировалась. Вместе с нею в мир иной отошло и III Отделение собственной его императорского величества Канцелярии. [373]

В архиве М. Т. Лорис-Меликова сохранилось письмо с его пометкою: «А. А. Абаза пишет мне по поводу упразднения III Отделения». Поскольку не один Александр Аггеевич думал таким образом, а многие мыслящие люди в России, интересно привести этот документ:

«Вчера прочел я в «Прав. Вест.» все перемены. Слава Богу! Слава Государю, слава Вам, мой дорогой Граф Михаил Тариелович!

Я перекрестился и вздохнул свободнее! Тяжело было жить русскому человеку из-за нескольких сот негодяев! Вы возвратили нам того великодушного Царя, которому Россия обязана своим обновлением! Великий стыд и тяжкая ответственность перед отечеством падет на тех советчиков Государя, которые довели общее недовольство до крайних пределов! Но Бог Россию любит; она оживает; она уже сознает, что к ней относятся не враждебно — что Лорис примирил с ней великодушнейшего из Монархов — и благодарная Россия внесла уже имя Лориса на одну из светлых страниц своей Истории!

Мысли мои Вам давно известны; но под глубоким впечатлением совершившегося я должен был написать Вам несколько слов.

Да сохранит Вас Господь!»

Добровольный отказ Лорис-Меликова от диктаторских полномочий и звания вице-императора, которым его окрестили западные журналисты, удивил многих. В глазах простодушного цесаревича это был сильный и благородный поступок. «Не всякий бы на месте Лорис-Меликова, — говорил он в те дни, — решился отказаться от принадлежавшей ему исключительной власти и вступить в общее число равноправных министров». Почти теми же словами говорил о новом положении дел и Черевин, но то-то и оно, что «почти». Имевший с ним беседу по этому поводу Половцов записал в своем дневнике: «Черевин очень недоволен новыми мерами, при осуществлении коих он из всесильного начальника III Отделения попадает в простые товарищи министра внутренних дел, на равных с Кахановым. По мнению Черевина, все это есть уступка, очень опасная, как всякая уступка; к тому же все сделано сплеча, необдуманно и приведет к великим затруднениям... Со стороны Лорис-Меликова очень безрассудно самого себя из всесильного вожака обращать в рядового министра, власть коего будет парализована [374] властью других, ему равных министров». Раздражение Черевина понятно. Еще более раздражены были чины III Отделения, подлежащие сокращению, а в особенности тем, что, не доверяя жандармским генералам, директором Департамента полиции Лорис-Меликов назначил варяга — барона Велио, до того бывшего директором Департамента почт и телеграфов, а вице-директором — Юзефовича, который никогда раньше никакого отношения не то что к жандармерии, но и к полиции не имел. И это будет еще иметь свои последствия.

Но Михаил Тариелович был не так прост. Он и не думал отказываться от власти — и обременительной, и сладостной. Он просто-напросто сдал внешние ее атрибуты. За ним так и остались ежедневные, другим министрам недоступные, свидания с императором: утром за докладом, вечером — за игрою в вист по маленькой. Во всех делах за ним так и осталось не то чтобы последнее (оно всегда за царем), но решающее предпоследнее слово. Такт в голове Михаил Тариелович держал. В новой своей должности он немедленно приступил к действию.

Средства, образовавшиеся за счет ликвидации III Отделения, Лорис-Меликов направил на содержание губернаторов. Удивительное дело — представители верховной власти в провинции получали весьма скромное жалованье. А ведь слаб человек, хоть и губернатор, даже генерал-губернатор. Иные воспринимали свое назначение на губернаторство, как при блаженной памяти Алексее Михайловиче воеводство — не столько на управление краем, сколько на кормление. До Петербурга доходили слухи о том, что очень уж на руку нечист губернатор Казани Скарятин, говорили о распродаже частным лицам из высших чиновничьих кругов по смехотворным ценам казенных земель при Оренбургском генерал-губернаторе Крыжановском... Так что рано, рано радовались господа губернаторы. Лорис-Меликов решил приступить к сенаторским ревизиям.

Дело это на Руси не новое. Очень ревизиями увлекался Николай Первый. Посланные им сенаторы как смерч проносились по губерниям, сметая уличенных во взяточничестве и казнокрадстве начальников. Смерч уносился, все успокаивалось и оставалось по-прежнему. Да ведь и начальство провинциальное не лыком шито: не каждого и уличишь.

Ревизии, затеянные Лорис-Меликовым, были совсем иного рода. Он задал целую программу исследования положения дел на местах по всем важнейшим вопросам государственного управления и народной жизни. Из числа сенаторов были избраны [375] самые дельные, самые толковые люди. Двое из них — Иван Иванович Шамшин и Михаил Евграфович Ковалевский прекрасно проявили себя в работе Верховной распорядительной комиссии. Государственный секретарь, помощник великого князя Константина Николаевича в Государственном совете Егор Абрамович Перетц в дневнике своем за 15 декабря 1880 года рассказал такой эпизод. Ковалевского решили назначить членом Государственного совета и, прежде чем представлять его государю, сочли необходимым договориться с министром внутренних дел.

«Когда Лорис услышат, что Ковалевского предполагается назначить членом Государственного Совета, он вскочил со своего кресла и бросился меня обнимать.

— Ну, спасибо вам, — сказал он. — Как я рад за Михаила Евграфовича. Вот будет настоящий член Государственного Совета! Прелесть, а не человек. Да вы его хорошенько еще не знаете. Я изучил его близко в Верховной распорядительной комиссии. Когда все другие поддакивают или молчат, он преспокойно запустит руку в карман и говорит: «А я с вами не согласен. Нужно сделать совсем не то, что вы предлагаете, а вот что». И окажется потом, что он прав. Побольше бы таких людей! Я хотел просить Государя о назначении его генерал-губернатором. Хоть он и невоспитанный, да не беда. Ведь был же Сперанский генерал-губернатором Сибири. Теперь я отказываюсь от своей мысли. Он будет нужен в Государственном Совете.

Слушая эти восторженные речи, я очень рад был за Лориса. С Ковалевским он не имел никаких связей; следовательно, ценил и любил его исключительно как умного, честного и прямого деятеля».

Кроме них назначались на ревизию Сергей Андреевич Мордвинов и Александр Александрович Половцов, старинный друг Ковалевского, им, скорее всего, и рекомендованный на столь ответственное задание. Сенатор этот обладал цепким здравым умом, прекрасно разбирался в людях и до тонкостей знал бюрократическую службу. Удивительно глубоки его характеристики товарищей по ревизии.

«Ковалевский — мой тридцатилетний приятель, и потому я не сумею быть беспристрастным. Трудно видеть человека с характером более честным, бескорыстным, готовым на самопожертвование. Отличительная черта его ума есть торжество здравого смысла, не пренебрегающего теориею, но и не упускаюшего [376] из виду несовершенство человеческой природы. К. необыкновенно прост в обхождении, высказывает свою мысль несколько сплеча, как бы грубо, но все в нем проникнуто добрым человеческим чувством. К этому прибавить надо большую судебную и служебную опытность, знание многочисленного персонала и умение его оценивать. Слабая его сторона, быть может, заключается в чрезмерной снисходительности, близкой к слабохарактерности с точки зрения преследования зла; прибавлю еще — недостаток великосветскости, что, конечно, не так существенно.

Мордвинова я знаю менее других. Он представляется мне безукоризненно честным, правдивым и здравомыслящим человеком. В нем есть какая-то скептическая сторона, что-то вроде насмешливости и недоверчивости, довольно понятной, впрочем, в человеке пожившем. Его опытность как много служившего в провинции также весьма существенный задаток для настоящего поручения.

Шамшин — человек замечательно умный, проницательный, с примесью русской бюрократической хитрости, несмотря на то, его чувства весьма цельны и прочны, как я имел случай убедиться в том отдельными эпизодами его жизни. В нем много воли, и это качество нажило ему много врагов. Лорис-Меликову он сделался известен по Комиссии, где работал очень усердно и успешно, хотя выступал иногда в прениях не очень удачно. Выбор его делает честь незлопамятности Лорис-Меликова».

Половцов направлялся в Киевскую и Черниговскую губернии, Мордвинов — в Воронежскую и Тамбовскую, Шамшин — в Саратовскую и Самарскую, а Ковалевскому для ревизования предназначалась сначала одна лишь Казанская, а позже добавились Оренбургская и Уфимская губернии, поскольку до Петербурга стали доходить сведения о вопиющих расхищениях башкирских казенных земель.

17 августа, перед отъездом в Ливадию, император принял у себя ревизующих сенаторов. Там же роздана была утвержденная им инструкция с вопросами, которые следовало выяснить на местах. Это была целая программа, из которой можно увидеть, что Лорис-Меликов был всерьез намерен возобновить реформаторскую деятельность правительства. В первую очередь это касалось окончательного освобождения крестьян: списание долгов по выкупным платежам, замена подушного налога подоходным, государственное направление стихийного переселения крестьян в Западную Сибирь и на Дальний Восток. То, [377] что спустя десятилетия, после кровавого Пятого года, начнет делать Столыпин, затевалось еще тогда — без пожаров и грабежей господских имений, стачек и восстаний и знаменитых «столыпинских галстуков».

У него были далеко идущие планы в отношении жандармского корпуса. Наставляя ревизоров, он предложил им подумать об обращении жандармских офицеров в губернские полицмейстеры. Жандармский корпус, говорил он, обходится очень дорого, в нем диспропорция солдат и офицеров такова, что на 30 солдат приходится один офицер, тогда как в армейском строю насчитывают одного офицера на 100 солдат. Государь же привык к жандармам и уничтожить их не согласится. Отчего ж не подчинить штаб-офицера губернатору, а из рядовых сделать начальников урядникам, которые теперь без надзора и в народе называются курятниками; между тем о жандармах никто никогда не говорит, что они взяточники. Не мытьем, так катаньем Лорис-Меликов собирался-таки ликвидировать жандармерию в России, несмотря на царскую к ней привычку.

Хотя и высказал Михаил Тариелович сенаторам осторожное соображение, что не относится к числу сторонников Общей Земской Думы, что конституция в России — дело детей и внуков, а нам надо лишь подготовлять им почву, но уже тогда он задумал на основании результатов ревизии созвать в столицу представителей земств и городов для законодательных предложений, касающихся местного управления.

Как уже говорилось, 17 августа Лорис-Меликов вместе с государем императором отбыл в Ливадию. Еще накануне по его настоянию решено было, что, поскольку даже среди приближенных очень немногие посвящены в тайну царского брака, лучше было бы княгине Юрьевской ехать в Ливадию другим поездом. Так ведь известное дело: ночная кукушка дневную перекукует. Поскольку слухи о готовящихся покушениях не унимались, а перед железнодорожным путешествием царя возобновились с новой силою, княгиня, как заметил Милютин, «не упустила случая, чтобы выказать свое самоотвержение и приверженность: как ей оставить хоть на один день любимого человека, когда ему угрожает опасность! вот удобный случай, чтобы вступить во все права законной супруги и занять те самые отделения царского поезда, в которых с небольшим за год пред тем езжала покойная императрица».

Для Лорис-Меликова столь очевидное влияние новой жены на императора означало, что теперь, помимо наследника, приходится [378] учитывать и ее интересы, всячески ухаживать за княгиней Юрьевской и пытаться с ее помощью проводить свою собственную политическую линию. Доверие Юрьевской к первому министру — палка о двух концах. Ни для кого не секрет, что великий князь Александр Александрович терпеть не может свою мачеху, боится — и не без оснований — ее непременного стремления стать императрицей. Но царствовал пока не Александр Александрович, а Александр Николаевич. И жить надо с ним. А там — как Бог даст. Во всяком случае, сейчас, не без помощи Юрьевской, удалось уговорить императора расстаться с Грейгом и в октябре, когда у него истечет срок отпуска, отправить в отставку с благодарственным рескриптом. В министры же назначить Александра Абазу.

Из Ливадии Лорис-Меликов вернулся не с пустыми руками. 30 августа, в день тезоименитства императора, за особые заслуги перед отечеством бывший начальник Верховной распорядительной комиссии был удостоен высшего ордена Российской империи — ордена Андрея Первозванного при милостивом рескрипте, в котором царь так выразился о достоинствах нового андреевского кавалера: «Настойчиво и разумно следуя в течение шести месяцев указанным Мною путем к умиротворению и спокойствию общества, взволнованного дерзостью злоумышленников, вы достигли таких успешных результатов, что оказалось возможным если не вовсе отменить, то значительно смягчить действие принятых временно чрезвычайных мер, и ныне Россия может вновь спокойно вступить на путь мирного развития».

Когда на графа Лорис-Меликова торжественно возлагали золотую цепь, оборвалось звено, и цепь распалась. К чему бы это? Впрочем, Михаил Тариелович, чуждый всяких суеверий, рассказывал об этом случае как о курьезе. А потом перестал рассказывать: в ответ ему однажды граф Адлерберг поведал о том, как во время коронации Александра II в душном Успенском соборе упал в обморок старый фельдмаршал князь Горчаков. И выронил на пол державу, которую, по церемониалу, нес в руках.

Вернувшись в начале сентября в Петербург, Лорис-Меликов с головой окунулся в работу над сенаторскими ревизиями. Он торопился. Он чувствовал, что век его у власти краток и надо успеть сделать хоть один шаг вперед и чтоб шаг этот был необратим. [379]

Наконец, сенаторы разъехались. Миссия им выпала непростая, и двое из них — Половцов и Ковалевский — встретились с особыми трудностями. Слухи о расхищении казенных башкирских земель, заставившие расширить географию ревизии Ковалевского, и на десятую долю не охватывали того грандиозного масштаба казнокрадства, которое предстало изумленному взору Михаила Евграфовича. Его проверка завершилась уже в следующее царствование тем же образом, что сенаторские ревизии времен Николая Павловича: отставки, следствие и суд.

Половцову тоже пришлось несладко. При назначении в Киев Лорис-Меликов спросил его:

— Александр Александрович, а вы Черткова не боитесь?

— Вы же не боялись брать Каре, — ответил сенатор.

Генерал-адъютант Михаил Иванович Чертков, только прослышав о ревизии, тотчас же явился в Петербург, сперва к наследнику, потом к императору сначала с требованием, потом уж с просьбою не посылать в его губернию ревизоров. Придрался даже к тому, что тайный советник Половцов не может инспектировать полного генерала.

Явился и к Половцову — спесивый, надутый, привыкший слушать одного лишь себя. Сенатор — человек от природы недюжинного ума, незаурядно образованный и к тому же вышколенный правилами светского этикета — принял генерала с великим искусством придворной дипломатии, погасил его страсти, доказав, что эта ревизия имеет целью не преследование проштрафившихся губернаторов, а исследование всех местных нужд, в доказательство чего предъявил ему инструкцию, и Чертков вроде бы успокоился, уехал назад умиротворенный... Но едва началась ревизия, стал повсеместно ставить палки в колеса. Михаил Иванович не без оснований боялся ревизии: имение под Киевом он приобрел у одного богатого еврея не очень уж законным способом и ждал, что Половцов рано или поздно доберется до него.

В конце концов спесивый генерал, как в свое время Каре под ударами Лорис-Меликова, пал, не выдержав борьбы с сенатором. В декабре он подал в отставку, и на его место был назначен бывший начальник III Отделения генерал-адъютант Дрентельн. Познакомившись с ним, Половцов спросил одного из своих помощников, каков ему показался новый генерал-губернатор. «Кусок мяса!» — ответил тот. И с великим прискорбием сенатор вынужден был согласиться с такой характеристикой. [380] Увы, это был единственный результат тщательнейшей ревизии Половцова, перечень документов которой насчитывает около двух тысяч.

Но будущее нам неведомо, а сейчас у министра внутренних дел все складывается как нельзя лучше. С приходом Абазы в Министерство финансов удалось добиться отмены налога на соль. Катковские «Московские ведомости» подняли гвалт, что этой мерой из казны изъяты тринадцать миллионов дохода, что финансовой системе придет неминуемый крах и все такое прочее в этом роде. Злой Валуев перешептывался по гостиным с усмешечкой, что Лорис с Абазою столь дешево покупают себе популярность. О том, что Абаза одновременно поднял таможенные пошлины и тем самым не только восполнил убыток, но и укрепил собственных промышленников, как-то помалкивали.

А какой вой подняли наши патриотические газеты, когда Абаза затеял прекратить печатанье пустых кредиток! И вот ведь что интересно. Во время турецкой войны тогдашнему министру финансов Рейтерну пришлось скрепя сердце прибегнуть к эмиссии. Тогда Катков был категорически против такой меры, подрывающей денежную систему государства. И хотя эмиссию и ее неизбежное следствие — инфляцию остановить не удалось, ненавистный патриотам Рейтерн ушел в отставку. Что же сейчас сталось с Михаилом Никифоровичем? С какой стати он стал сейчас-то заступаться за бедных и сирых? Увы, все объясняется просто. Инфляция — прекрасный строительный материал для возведения финансовых пирамид, коими грешили китайгородские банкиры, близкие к «Московским ведомостям» и их редактору. И ведь добились своего — на добрых полтора десятка лет, до министерства Витте, тормознули оздоровление финансов.

Экономическое положение России к концу 1880 года было удручающим. Мало того что страна так и не оправилась от разорительной восточной войны, в южных губерниях, особенно в Поволжье, разразился неурожай. Взлетели цены на хлеб. И тут впервые за все время своего диктаторства Лорис-Меликов употребил власть.

Он пригласил к себе крупнейших хлеботорговцев и стал уговаривать их спустить цены.

— Ваше сиятельство, никак нельзя-с, — выступил почтенный купец Духинов. — Мы бы рады-с, так ведь не законом Цены устанавливаются. Сами знаете, неурожай-с. Нам-то мука [381] самим недешево достается. И так, можно сказать, в убыток торгуем.

Как устанавливаются цены, Михаил Тариелович и без купцов знал прекрасно. И в другое бы время только приветствовал их свободу. Но фабричные окраины в столице закипали, подогретые прокламациями революционеров, того гляди, стачки начнутся. Но аргументы эти на торговцев не подействовали. И он прекратил экономическую дискуссию следующим образом:

— Господа, до сей минуты я говорил с вами как министр внутренних дел, обязанный заботиться о народном продовольствии. Но раз вы не хотите внять моим разумным доводам в таком качестве, прошу не забывать, что на меня также перешли обязанности шефа жандармов. Состоят они в том, чтобы любыми средствами предупреждать народные волнения. А таковые при ваших ценах на хлеб неизбежны. Так вот, как шеф жандармов объявляю вам, что если в течение двадцати четырех часов цены на хлеб не будут снижены, все вы будете высланы из столицы в административном порядке.

Казалось, Лорис-Меликов крепко держит в голове такт, умело лавируя между княгиней Юрьевской и наследником престола, обходя, с одной стороны, Валуева, с другой — Победоносцева, и упорно гнет свою линию. «Народная воля» вроде как поутихла и напоминает о себе лишь нелегальными своими изданиями, зовущими спящую Русь к топору. Но дыхание ее чувствуется всею кожею, от этого неуютно, но терпимо.

В конце октября в военно-окружном суде Петербурга состоялся «Процесс шестнадцати», который вынес пять смертных приговоров членам «Народной воли». Три из них подлежали отмене. Один, несомненно, Складскому, предавшему своих товарищей. Два — Квятковскому и Преснякову — были под вопросом.

Здесь-то и совершил роковую ошибку Лорис-Меликов. Второй раз в своей генеральской судьбе. Обе обернулись катастрофой, тем более обидной, что он каждый раз предполагал последствия. Но, вопреки собственному здравому смыслу, поддался общему настрою. Первый раз это было на военном совете 12 июня 1877 года под Зивином, когда уступил большинству, второй — теперь.

В архиве Лорис-Меликова хранится документ с его собственным комментарием. Это копия его телеграммы в Ливадию товарищу министра внутренних дел Черевину от 31 октября 1880 года. [382]

«Ливадия. Генералу Черевину.

Военно-окружной суд, приговором 31 сего октября определил: Квятковского, Ширяева, Тихонова, Складского и Преснякова подвергнуть смертной казни чрез повешение, остальных же 11 подсудимых сослать в каторжные работы на более или менее продолжительные сроки.

Прошу доложить Его Величеству, что исполнение в столице приговора суда, одновременно над всеми осужденными к смертной казни, произвело бы крайне тяжелое впечатление среди господствующего в огромном большинстве общества благоприятного политического настроения. Еще менее возможно было бы распределить осужденных, для исполнения смертной казни, по местам свершения ими преступления, т. е. в Александровске, Харькове, Москве и Петербурге, расположенным по пути предстоящего возвращения Государя Императора в столицу. Поэтому возможно было бы ограничиться применением ее к Квятковскому и Преснякову; к первому потому, что, приговором суда, он, сверх обвинения его в взводимых на него преступлениях, признан виновным в соучастии во взрыве Зимнего Дворца, при котором убито 11 и ранено 56 лиц, исполнявших долг службы; ко второму же потому, что, хоть по обстоятельствам дела он оказывается менее виновным в взводимых на него преступлениях, но, после свершения сих преступлений в минувшем году, он в текущем году совершил новое преступление, лишив, при его задержании, жизни лицо, также исполнявшее свой долг.

Считаю, однако, обязанностью заявить, что временно Командующий войсками Петербургского Военного Округа Генерал-Адъютант Костанда, при свидании со мной вчерашнего числа, передал мне убеждение свое, почерпнутое из доходящих до него сведений, что в обществе ожидается смягчение приговора дарованием жизни всем осужденным к смертной казни и что милосердие Его Величества благотворно отзовется на большинстве населения. В этих видах Генерал Костанда предполагает, утвердив в законный срок приговор суда во всем его объеме, повергнуть сущность его телеграммою на милосердное воззрение Государя Императора. Барон Велио, непрерывно присутствовавший, по предложению моему, в заседаниях суда и имевший случай неоднократно выслушивать мнение почетных лиц, находившихся в суде, заявляет также о существующих в обществе ожиданиях относительно смягчения приговора и благоприятных последствий этой меры. [383]

Не могу скрыть, что заявления эти ставят меня в затруднения, высказанные с надлежащею определенностью. Как человек и как государственный деятель я готов был бы присоединиться к мнению большинства, основательно ожидающего смягчения участи осужденных, — тем более, что это соответствовало бы обнаруживающимся признакам общественного успокоения и в политическом отношении, но, с другой стороны, не могу не принимать в соображение неизбежных нареканий за смягчение приговора, хотя бы они исходили от незначительного меньшинства. Затруднения мои усугубляются тем соображением, что в случае какого-либо нового преступного проявления, будет ли совершена ныне казнь или нет, нарекания за него неминуемо падут на меня, хотя решительное предотвращение или устранение его возможности вне моих сил. В таком положении только мудрая опытность Государя может указать решение, наиболее соответствующее настоящим обстоятельством».

Под текстом телеграммы рукою Лорис-Меликова приписано:

«Телеграмма эта была отправлена мною 31-го Октября утром из Петербурга в Ливадию на имя Товарища Министра Внутр. Дел Генерала Черевина для всеподданнейшего доклада. В Ливадии находился в то время и Наследник Цесаревич, от которого Ген.-Адъют. Костанда получил того же 31-го Октября вечером приказание шифрованною телеграммою, чтобы, по утверждении приговора суда, он представил таковой Государю Императору, не возбуждая ходатайства о помиловании. Из Ливадии последовало затем Высочайшее повеление о замене, трем осужденным к смертной казни, каторжною работой; Квятковский же и Пресняков были казнены.

Настоящая копия написана собственноручно бароном Велио, которого, при оставлении мною Министерства, я просил снять копию для хранения в моих бумагах.

Правительство бывает иногда поставлено в необходимость прибегать к смертной казни; но в данном случае оно, по мнению моему, совершило ошибку; преступления Квятковским и Пресняковым были совершены задолго до казни, а потому наказание это, нисколько не удовлетворив пожеланиям масс, ободрило только и ожесточило террористов. Желябов в показаниях своих не скрывал этого чувства». [384]

Страх рыцаря перед упреком сгубил и рыцаря, и короля. В политике нельзя без компромисса, не получается. Но то-то и оно, что компромиссу нужно знать особую меру — уступать можно до определенной черты. Лорис-Меликову категорически нельзя было ограничиваться телеграммой. И кому? Черевину! Человеку, который карьеру сделал на слабости наследника к спиртному, пустейшему из русских генералов. Уж кому как не Лорису было знать за полгода сотрудничества направление ума — точнее, эмоций, умом Петр Александрович не блистал никогда — своего заместителя по жандармской части. И зловредное влияние его на цесаревича, и без того склонного к простейшим решениям трудных проблем — беспощадным репрессиям. Догадаться о последствиях казни Квятковского и Преснякова Черевин, конечно, не мог. Но таким людям взамен ума Бог дает интуицию. Черевин после ликвидации Верховной распорядительной комиссии очень невзлюбил своего начальника, а государя императора терпеть не мог.

Где-то через полгода после трагедии 1 марта известному издателю Лонгину Федоровичу Пантелееву случилось ехать первым классом из Москвы в Вологду. Вагон был пуст, только в дальнем купе, слышно было, пьянствовал в одиночестве какой-то генерал. Где-то к полуночи явился к Пантелееву адъютант и от имени генерала пригласил к нему.

Попутчик издателя был уже в изрядном градусе.

— Генерал-адъютант Петр Черевин, — представился он. — А вы, часом, не родственник генералу Пантелееву?

— Никак нет, ваше высокопревосходительство, просто однофамилец.

— Все равно. Позвольте предложить вам стакан вина. Предвидя обиды грозного соседа, Пантелеев счел благоразумным принять приглашение.

На втором стакане ни с того ни с сего Черевин высказался:

— Совсем из ума выжил Александр Второй. Хорошо, что вовремя остановили.

— Что значит остановили? — спросил изумленный Лонгин Федорович.

— Ну да... Давно было пора унять его, и хорошо, что с ним покончили, а то бы он Бог знает что наделал.

Последняя сентенция окончательно лишила сил жандармского генерала, он повалился на бок, и лишь густой храп раздавался в ответ на любую попытку завершить ночной разговор. [385] Складывается подозрение, что убийство Александра II было совершено по заказу обиженных Лорисом жандармов, как в 1911 году Столыпина. Едва ли это так. Практика взаимных провокаций революционеров и тайной полиции еще не достигла такого совершенства, как в XX веке. Предателям Дегаеву и Складскому далеко до Азефа и даже Романа Малиновского, а Клеточников — агент Исполнительного комитета «Народной воли» в III Отделении, а затем в Департаменте полиции — уже был под большим подозрением и в январе 1881 года разоблачен окончательно. Но то, что Черевин чувствовал неизбежные за казнью народовольцев последствия и подталкивал к ним, несомненно. Эх, не удержал-таки Михаил Тариелович такта!

Время летело к развязке. Лорис-Меликов чувствовал это и торопил сенаторов с ревизией, чтобы скорее привести в действие свою мысль о призвании в столицу выборных от земств и городов для разработки законов о местных нуждах. Сам же через княгиню Юрьевскую, которой страстно хотелось стать законной императрицей, подыгрывая ее тщеславию, уже к исходу января добился благосклонности императора к своей идее. Больше того, он сумел склонить на свою сторону цесаревича, с великим подозрением относящегося ко всякому либерализму. Правда, великий князь Александр попросил показать проект Победоносцеву. Ну уж дудки! Как захлопает в панике крылышками Константин Петрович, как начнет пугать воспитанника своего призраками коммунизма, бродящими по проклятой Европе, гибелью России, известно заведомо. Нет уж, пусть из «Правительственного вестника» узнает.

Надо было спешить. Революционеры, как прекрасно отдавал себе в этом отчет министр внутренних дел, не спустят правительству казни двух своих товарищей. И очень может быть, опередят его планы. Во всяком случае, в декабре он как-то обронил Перетцу: «Раздайся снова какой-нибудь злополучный выстрел, и я пропал, а со мной пропала и система моя». С другой стороны, балансирование между Юрьевской и наследником, как и всякое балансирование в подобных ситуациях, добром кончиться не могло. К исходу осени он утратил расположение к себе цесаревича. Тот все внимательнее стал прислушиваться к Победоносцеву и Каткову, которые, уловив новое настроение великого князя, внушали ему, что от «лукавого азиатца» для России одно зло. Первый министр чувствовал [386] себя как орех в щипцах: вот-вот сойдутся силы радикалов справа и слева. Дьяволу, надзирающему за течением государственных дел в России, осталось только выбрать момент и сжать щипцы.

Конституция

Русский император Александр II думал.

Взгляд его, устремленный к якорям у ворот Адмиралтейства, опушенным петербургским оттепельным инеем, был недвижен и не различал ни якорей, ни ворот, ни матросов на часах. Царь думал.

Опять, опять его загнали в угол, как 26 лет назад, в 1855 году, родной папенька своей внезапной смертью посреди проигранной войны. Надо было что-то делать, но во всей империи никто не знал, что именно. Войну с грехом пополам кончили, но как трудно, как тяжело шли реформы! Но тогда была молодость, был азарт... Пока не взбунтовались поляки и не выскочил из-за угла Каракозов. Они и сейчас выскакивают, нигилисты проклятые...

Лорис-Меликов при последнем докладе объявил, что открылось имя недавно арестованного крамольника — Андрей Желябов. Это один из главарей «Народной воли». Торжества при этом министр внутренних дел не выказал, напротив, был тревожен и обеспокоен. Советовал никуда в ближайшие дни не выезжать из дворца, пока не будут разысканы остальные. Что за чушь? Я, император, не волен ездить по собственной столице! Господи, что им надо? И когда все это кончится? Целых пятнадцать лет ни дня покою! Если верить Лорису, снова они что-то затевают. Но хватит! Хватит! Или бояться, или править страной.

Легко сказать — править страной. В 62 года это не так просто. Мудрости прибавилось, а силы истекают. И что будет с Россией, если что случится со мною? Ах, Коля, Коля, что ж тебя так рано Господь прибрал? Ты был добр, неглуп... То обстоятельство, что наследник Николай рос балбесом и доставлял отцу немало горьких минут, за давностью лет как-то забылось. Наши любимые покойники по мере временного от них отдаления становятся краше и умнее. Саша властолюбив, упорен, но как он малообразован и ограничен для царской власти! Вот где была ошибка — и его надо было воспитывать, готовить к престолу так же, как и старшего, тех же учителей [387] ему нанимать... А не дядю Костю Победоносцева с его отсталыми взглядами. Хватит ли у наследника ума и характера держать при себе сильных мыслью и волею министров, сильнее его самого? У меня не всегда хватало. И кому Саша отдаст престол? Об этом тоже надо думать, как бы долго он ни процарствовал. Его сын еще мал, конечно, но уже ведь видно, как он ленив и нерешителен, трусоват и, кажется, склонен ко лжи. Саша держит его в страхе и этим думает исчерпать воспитание сына. Раба он так воспитает, а не самодержца. А царствовать в России может только свободный и отважный человек, как Петр или бабка Екатерина.

Да, свободный. И взгляд царя снова уперся в бумагу на столе, проект сообщения в «Правительственном вестнике» об учреждении законодательной Комиссии с участием выборных представителей от земств. Не конституция, конечно, и совсем не то, что предлагали по очереди то Валуев, то братец Константин, но все-таки... Но все-таки русский император хоть в малой, почти неприметной доле, а властью делится. И числа пятого марта страна начнет новую жизнь. Лорис обещает этой мерой выбить козыри из рук социалистов. Что ж, может, он и прав. А невесомая ручечка со стальным перышком камнем держит царскую длань, и надо собирать силы и мужество, чтобы начертать всего-то два слова: «Одобряю. Александр».

В такие минуты рука, ищущая опоры, проваливается в пустоту.

Царь — один. «Один в вышине», — Пушкин, кажется, сказал. Хоть и по другому поводу, а как точно. Во всей империи нет человека, способного разделить ответственность. Министры только с виду всесильны. Лорис недавно сострил за обедом: «Прокаженный царской милостью». И ведь прав. Стоит отвернуться — целая свора завистников зубами вцепится в фаворита. От того же Лориса и хвоста лисьего не останется. И зубы из волчьей пасти вышибут. Милость моя и впрямь что проказа. Как ловко покойный Сашка Барятинский интриговал против Милютина, которого сам же выдвинул в военные министры! А не заверши мы тогда армейской реформы — и турецкую войну проиграли б, как папенька Крымскую.

Да, как ни жалко делиться властью, а делиться надо. И Катишь нынче говорила, что общественному мнению перед ее коронацией надо дать царский подарок. Вот пусть эти комиссии и будут ему подарком. Царь тяжело вздохнул, но визу поставил. И все же, все же... Пусть Комитет министров еще [388] разок соберется. Где-нибудь во вторник. Это у нас четвертое? Да, 4 марта. И быть по сему.

Лорис выказал легкое разочарование оттяжкой решения. Он уже видел ярость Победоносцева, который начнет давить на цесаревича и выдерет из осторожного правительственного сообщения существенную часть. Во всяком случае, попытается. Обер-прокурору Священного Синода уже мерещатся якобинские Генеральные штаты, штурм Зимнего и Петропавловской крепости восставшими санкюлотами с Охты. Этими видениями он пугает Александра Александровича, и небезуспешно. Так что министру внутренних дел предстоят пустые и жаркие дебаты, а для России сейчас каждый день дорог, и так уже пятнадцать лет потеряно. Царь неудержимо стареет и делается все более усталым и равнодушным к государственным делам. А надо успеть завершить освобождение крестьян, облегчив им выкуп, надо разрушить тяготы общины и круговой поруки, расселить нищие губернии по плодотворным окраинам империи... Нет-нет, медлить нельзя, никак нельзя — того гляди, социалисты бунт затеют или, наоборот, московская свора перехватит власть, и тогда пиши пропало.

Лорис-Меликов, еще раз посоветовав императору воздержаться от поездок по городу, во всяком случае — по Малой Садовой, где недавно открыли подозрительную квартиру, обыскали, правда, безуспешно, — отбыл, а царь, в очередной раз пропустив совет мимо ушей, приказал закладывать. Он не хотел лишать себя удовольствия поучаствовать в разводе караула.

Константин Петрович

— Кисаин Петрович! Кисаин Петрович! Ужас-то какой! Царя убили!

— Побойся Бога, Марфа! Что ты несешь?

— Кисаин Петрович, батюшка! Истинно говорю, истинно, злодеи бонбой царя убили, у Екатерининского канала!

— Карету! Быстро!

«Так я и знал, так я и знал, — бормотал Константин Петрович, надевая галоши, шубу, топчась во дворе, пока медлительный кучер готовил карету. — Так я и знал! И все этот — покоритель Карса, все его фокусы! Я ведь предупреждал!»

Царя, конечно, жалко, но в этот скорбный для православной России час обер-прокурор Священного Синода чувствовал [389] больше торжество, нежели скорбь. Он упивайся своей правотой, точностью своих предсказаний, ни разу, впрочем, вслух не произнесенных. Теперь этот лукавец повержен, повержен рукой тех самых интеллигентов, которых так старался ублажить. Ублажил, ничего не скажешь!

Народ метался по улицам между местом злодейства и Зимним дворцом. Кровь на берегу Екатерининского канала уже засыпали опилками, лишь развороченная изгородь напоминала о происшедшем. Константин Петрович сошел с кареты, осмотрел страшное место, запоздалый ужас вполз куда-то под самое горло. Торопливо перекрестился, бойко впрыгнул в карету, махнул кучеру следовать дальше, к Зимнему дворцу.

Площадь перед ним полна была плачущего и празднолюбопытствующего народа. Когда поднимался по ступеням, вышел наследник с глазами, полными слез.

— Папа скончался, — сказал он тихо.

Скорбный лицом, Константин Петрович подошел к ученику своему, слова уж были заготовлены, но не понадобились, Александр обнял его, повел с собою.

Умер император в маленьком кабинете, и теперь над ним рыдала Юрьевская, «погубительница», чуть не вырвалось у Константина Петровича. Здесь же стояли смертельно бледные Лорис-Меликов, Валуев, Адлерберг, Рылеев. Дни их у трона сочтены, хотя хитрый Лорис уже получил от нового императора отказ в просьбе об отставке. Ничего, попросит еще. А с министром двора и Рылеевым наследник справится сам, без помощи Победоносцева. Новый царь не простит им Юрьевской.

Победоносцев сумрачно вздыхал, молился, якобы украдкой, тихими шагами ходил из покоев в покои, наконец, дождался приглашения в Аничков дворец на завтра, к одиннадцати утра, и покинул Зимний.

Утром в Аничковом Победоносцева встретил уже не убитый горем сын, а новый император. Что-то дедовское, от Николая Павловича, было в его облике — взгляд суров, решителен и беспощаден. Аудиенция была кратка. Александр III дал на прочтение проект правительственного сообщения о подготовительных законодательных комиссиях, который покойный отец, прежде чем печатать, предположил обсудить в Комитете министров 4 марта. Ну, конечно, не до того сейчас, денька три-четыре подождем, надо подготовиться. Дал и проект указа, уже одобренный покойным императором, готовый поступить в Правительствующий Сенат. Тот самый, с которым два месяца [390] назад наследник попросил ознакомить Победоносцева, но лукавый Лорис дело это замотал, дожидаясь момента, когда что-нибудь не то что предпринять — возразить поздно будет. Но о Лорисе сегодня речи не шло, император торопился в Зимний дворец, и они расстались.

Всякий деятель, ставя перед собою цель и устремляясь к ней очертя голову, — думал Константин Петрович, сидя над бумагами, полученными из Аничкова, — видит только призраки достигнутого счастья и благоденствия. А не дай Бог, дорвется такой деятель до своей цели — призраки-то и рассеются, посох путника обратится в дубину, и шлепнет она энтузиаста по лбу, как всякая палка вторым своим концом. Люди слепы и податливы на соблазнительную ложь. Свободы им подавай! Ишь чего захотели — это в нашей-то ленивой стране, за тысячу лет обжившей рабство, как теплую перину. Ну получишь свободу — а что ты с ней делать будешь?

Интеллигенты всю свободу употребят в пустую и злобную болтовню — все вывалят своими погаными языками, о чем раньше и подумать бы не посмели. Они ж, хоть и просвещенные, те же рабы, отпусти узду — распояшутся, как гимназисты на перемене, легкомыслие и бесчинство, вот и вся их свобода. А народ оторвут от сохи, взбаламутят — пугачевщина раем покажется.

Мудрый был человек обер-прокурор Святейшего Синода Константин Петрович Победоносцев. Россию знал, понимал, чувствовал каждым нервом и любил бы, если б не боялся. Он боялся покорного и хитрого мужика и не верил ему, наверняка зная, что у того динамит за пазухой. Он ведь встретил пару раз мастерового Батышкова (если он и в самом деле Батышков) — бойкого, услужливого добра молодца с глазами ясными, доверчивыми, когда смотрит в лицо, а повернешься спиной — и будто иглой насквозь прошил. Хотел тогда Адлербергу сказать, чтоб гнал этого столяра из Зимнего, да как докажешь свои подозрения?.. Он боялся немытых недоучек-социалистов с фанатическим блеском полусумасшедших глаз и одержимых не мыслью даже, а лозунгом, фразой, исправляющей должность мысли. Он боялся либералов, беспечно подпиливающих ножку у царского трона. И добро бы пилою, а то ведь острым своим языком. Они ж как пустятся в рассуждения — родную мать не пощадят: речь, видите ли, красивая получилась. Реакционеров он тоже боялся — эти своим бестолковым усердием, непроходимой [391] тупостью и неистребимым хищничеством утащат за собою Россию в пропасть.

А пропасть неминуема. Россия еще нахлебается кровушки, еще погреется в пожарах такой революции, какая никакому Марату не снилась. Хорошо Некрасову — смылся на тот свет, а нам, оставшимся, как бы не довелось лет эдак через десять — двадцать пожить в «эту пору прекрасную». Царь безволен и слаб, и хитрый азиатец Лорис-Меликов вертел им, как душа пожелает. Вот и довертелся! Ишь, и указ уже приготовил, нечто вроде Генеральных штатов с приглашением земских намерен учинить. Законодатели! Да они любой закон в говорильне утопят. Мужик понадеется на своих выборных, а как увидит, что проку от них нет, за вилы-топоры схватится. Слепцы! Как они ближайших последствий не видят! Воистину сказано: «Слепые поводыри слепых». Лорис думает, что в этой мути и суматохе удержит власть и будет смотреться эдаким благодетелем царя и отечества. А как не удержит? Да пусть даже и удержит — он что, вечный? А то мы не знаем, как ночами его кашель терзает. Весь Петербург только об этом и говорит. И что будет, ежели посреди своей «диктатуры сердца и ума» помрет? Развал и анархия. Те же вилы и те же топоры.

Константин Петрович не доверял никому, в каждом проницал ложь, корысть и дурные мысли. Но именно поэтому ошибался в людях. Правды он не видел ни в ком, и никогда не мог поверить, что Лорис-Меликов озабочен будущим России больше, чем собственными успехами. Про Лориса давно было известно, что взяток он не берет. Еще когда Терской областью управлял, немало, говорят, побед одержал над казнокрадами и расхитителями земель. Вот потому-то ему и нет веры! Честность и неподкупность как особую роскошь Константин Петрович признавал только за собой. Раз не ворует, значит, что-то он там себе думает. А раз «что-то он там себе думает», то вдвойне опасен. Неворующего чиновника не на чем прихватить, а значит, и узды на него нет. Для государства же нет страшнее необузданного деятеля. Но приходится смиряться, нынче этот хитрый армянин сильнее, такой власти даже у Бирона при Анне Иоанновне не было, а ему все мало. Такой заведет Россию в анархию, а дальше хоть трава не расти. Ему, видите ли, мнение курсисток дороже порядка. А ведь за порядком следить и приставлен! Это тебе не турецкий Каре за двадцать копеек ассигнациями брать. [392]

Константин Петрович был как в лихорадке. Действовать, действовать! Настало время не разговоры разговаривать, а действовать быстро и решительно. Спасать Россию. От либералов, от болтунов, интеллигентов и революционеров. Но главный-то болтун вона где — на самой вершине власти. Ничего, доберемся и до вершины!

Новый царь

Утром 1 марта 1881 года великий князь Александр поднялся с постели наследником цесаревичем и в соответствии с привычным званием своим планировал день. К обеду ожидал он Иллариона Воронцова-Дашкова с супругою, но лакеи только начали накрывать столы, примчался фельдъегерь из Зимнего: беда! Отец ранен бомбою...

Он еще застал отца живым, то есть дышащим, сознание у раненого отсутствовало, только и успел причаститься, а дальше был бред, сыновей уже не узнавал. Вид его ран был страшен, взрывом оторвало ноги — такого Александр не помнил с войны, когда на его глазах разнесло поручика Сидорова, и эта картина преследовала потом великого князя долгие месяцы после заключения мира и сделала его, человека отважного и решительного, врагом войны на всю жизнь. Еще утром, раздраженный против отца какой-то мелочью (а перед лицом смерти все — мелочь), он вдруг почувствовал, как любил папу, где-то в груди все рвалось, он физически ощущал эти разрывы.

Кончилась жизнь. И не одного только императора — его, наследника, тоже. Не стало великого князя Александра Александровича. Есть император всероссийский Александр III. И все пространство от Балтийского побережья до неведомой дикой Чукотки вдруг свалилось на его плечи. Этого часа он ждал, и ждал давно, и знал, что у него, в его царствование, все будет иначе, он возьмет власть твердой рукою, и никакая крамола пикнуть не посмеет, и порядок, покой установятся, как при деде покойном Николае I, народ полюбит его — истинно русского царя, крепкого и сильного, который поведет Россию к процветанию и заставит уважать ее все государства. Но час этот обрушился внезапно, не дав и секунды опомниться, хоть что-то обдумать, начать новые меры, о которых столько было говорено в великокняжеском Аничковом дворце с ближайшими советниками — Победоносцевым, Катковым, Островским... [393]

Не успел предаться обыкновенному человеческому горю — и ты уже ни себе самому, ни горю своему не принадлежишь. Любое твое слово — не праздный совет, который можно и не исполнить, а беспрекословный приказ. И ты, отдавая его, отец говаривал, должен помнить: в столице ногти стригут, а на Камчатке головы рубят — таково уж наше русское усердие. Министр внутренних дел, всегда бодрый, молодецки бравый — покоритель Карса, ветлянской чумы и революционной смуты, — вид имел потерянный, смуглое лицо его было бледно, резко обозначились армянские черты, глаза угасли в мировой отчаянной скорби, и во всем облике главенствовал теперь невероятных для русского глаза размеров унылый нос, сгорбившийся под тяжестью ужасных событий нынешнего дня. Лорис-Меликов подал Александру две бумаги: наскоро составленный манифест о его воцарении, начинавшийся со слов «Свершилась Божья воля», которые потом немало насмешек обрушат на его голову, и прошение об отставке, поскольку первая вина в случившемся падает на министра внутренних дел, для того и поставленного, чтобы жизнь самодержца русского была в полной безопасности, чтобы ничто не угрожало покою империи. Манифест Александр подписал, а прошение порвал:

— Я тебе верю. Твоей вины тут нет. Ты же предупреждал и папу и меня еще вчера вечером и сегодня. Нет-нет, об отставке и речи быть не может. Ты мне нужен.

В эту минуту Александр искренне верил, что без умного и честного министра внутренних дел ни ему самому, ни Российской империи никак не обойтись, а что его люто ненавидят и ни на грош ему не верят дядя Костя, Катков, а за ним и прочие московские патриоты — это не столь важно: перед лицом всеобщей опасности разные силы объединятся и будут верой и правдой служить новому царю и тысячелетнему отечеству.

Ко всему прочему, в руках у Лориса все нити заговора, уже арестован главный злодей — некто Желябов, схвачены сегодняшние бомбисты, но вся крамола, конечно, не подавлена, и теперь надо ожидать покушений на самого Александра III.

Это он и сказал на следующий день Победоносцеву, когда тот прибыл в Аничков дворец и стал развивать свои любимые мысли о спасении отечества от смуты, для чего в первую очередь надобно избавиться от хитрого армянина и фокусника Лорис-Меликова, его советчиков Абазы и Милютина и оградить Россию [394] от тлетворного влияния Мраморного дворца — резиденции великого князя Константина Николаевича.

— Оттуда, оттуда распространяется ложь великая, зловредный дух конституции по западному образцу, а Россия должна своим умом жить, ее путь — особый.

Мысль эту об особом пути, особом предназначении России Александр III разделял вполне — эта мысль, скорее, сильное чувство очень легко привилось в его ленивом, лишь слегка, вполсилы обремененном просвещением сознании. Александр в своем интеллектуальном развитии остановился на ощущении подростка, вдруг понявшего причастность великому народу, со всех сторон окруженному тайными и явными недоброжелателями, ожидающему от царя твердой руки и непреклонной воли. Для генерала, каковым с детских лет готовили второго царского сына, этого было бы вполне достаточно, но в 1865 году девятнадцатилетний Александр после скоропостижной смерти старшего брата Николая в одночасье стал наследником престола — будущим главой многонационального государства, и следовало бы для управления такой махиной да еще в пору великих реформ учиться всему заново. Учиться же Александр не желал.

Отец, прошедший курс наук под руководством самого Василия Андреевича Жуковского, едва ли мог служить образцом. Все это западное гуманистическое образование, как верно надоумил наследника Константин Петрович Победоносцев — несомненно умнейший и достойнейший человек в отечестве, — только развалило стройную систему самодержавия, оставленную потомкам великим дедом — истинным русским царем Николаем Первым, распустило повсеместно крамолу и смуту, а страну надо держать крепко, в строгости и благочестии. Да-с, в строгости и благочестии.

Вот и держи, и не когда-нибудь, а сейчас, сегодня — ты уже вторые сутки монарх, са-мо-держец!

— Не время, Константин Петрович, людьми разбрасываться, надо всем вместе идти вперед и исполнить волю отца моего.

Мысли Александра путались, куда делась решимость его, не раз выказанная при том же Константине Петровиче, — вмиг покончить с этим гнилым, разлагающим либерализмом, водворить повсеместно порядок, каков был при дедушке Николае, усмирить бунтовщиков и пропагаторов, окоротить казнокрадов и мздоимцев и вести империю к процветанию и спокойствию, не озираясь ни на какое «общественное мнение», [395] Однако ж Победоносцев, увидев пропасть, разверзшуюся под ногами нового царя, объяснением не удовлетворился и прислал одно за другим два наставления бывшему воспитаннику своему. В первом, находясь под впечатлением от слез своих лакеев и кухарок по убиенному царю, Константин Петрович советовал учредить для простого богомольного народа на месте гибели императора на берегу канала часовню. Константин Петрович не был бы Константином Петровичем, если б к сентиментальным мольбам не прибавил злой, яростной желчи: «Пусть шумит вокруг проклятая петербургская интеллигенция со всеми ее безумными звонцами; тут будет святая тишина для русского сердца». А в вечернем, всего час спустя, письме указал и адрес «проклятой».

«Ваше Императорское Величество! — писал старый и надежный слуга престола. — Не могу успокоиться от страшного потрясения. Думая об Вас в эти минуты, на кровавом пороге, через который Богу угодно провесть Вас в новую судьбу Вашу, вся душа моя трепещет за Вас — страхом неведомого, грядущего на Вас и на Россию, страхом великого, несказанного бремени, которое на Вас ложится. Любя Вас как человека, хотелось бы, как человека, спасти Вас от тяготы в привольную жизнь; но на это нет силы человеческой, ибо так благоволил Бог. Его была Святая воля, чтобы Вы для этой судьбы родились на свет, и чтобы брат Ваш возлюбленный, отходя к Нему, указал Вам на земле свое место. Народ верит в эту волю Божию и по Его велению возлагает надежду свою на Вас и крепкую власть, Богом врученную Вам. Да благословит Бог! Да ободрит Вас молитва народная, а вера народная да даст Вам силу и разум править крепкой рукой и твердой волей.

Простите, Ваше Величество, что не могу утерпеть и в эти скорбные часы подхожу к Вам с своим словом: ради Бога, в эти первые дни царствования, которые будут иметь для Вас решительное значение, не упускайте случая заявить свою решительную волю, прямо от Вас исходящую, чтобы все слышали и знали: «Я так хочу, или я не хочу и не допущу».

Гнетет меня забота о Вашей безопасности. Никакая предосторожность не лишняя в эти минуты. Не я один тревожусь: эту тревогу разделяют все простые русские люди. Сегодня было у меня несколько простых людей, которые все говорят со страхом и ужасом о Мраморном дворце. Мысль эта вкоренилась в народе. [396]

Смею еще напомнить Вашему Величеству о Баранове. Это человек, преданный Вам, — я знаю, — и умеющий действовать, когда нужно. Его ждут из Ковно послезавтра.

Вашего Императорского Величества верноподданный

Константин Победоносцев».

Простому русскому человеку только и дела что до Мраморного дворца и разговоров, которые там ведутся. Но Константин Петрович знал, кому и что он пишет, он прекрасно отдавал себе отчет, в какую почву и какое зерно бросает. О ненавистном Лорисе — ни слова. Его черед, как давеча царь дал понять, еще не пришел.

Другое дело великий князь Константин. Двух дядей своих, Николая Николаевича и Константина Николаевича, новый император терпеть не мог. Первого за то, что был слишком глуп, второго за то, что слишком умен. И очень как-то кстати упомянул Константин Петрович про Николая Михайловича Баранова в роли спасителя отечества и престола. Ему ли не знать, как великий князь Константин ненавидит интригана и лгуна Баранова! И какой удар по Мраморному дворцу нанесет назначение Баранова на высокую должность в столице.

Читая письмо учителя своего, Александр, человек сентиментальный и в собственных глазах добрый, растрогался, он чувствовал правоту обер-прокурора Священного Синода и горячую заботу о нем самом и о всей России. Конечно, конечно, он еще доберется до дядюшки адмирала, но не сейчас, чуть погодя. Царь пока не чувствовал в себе никакой решимости, переход из цесаревича в цари оказался неожиданно труден.

Все дни, часы начала марта были заполнены похоронными хлопотами, царь все распоряжения взял на себя — чтобы ни на минуту не оставаться наедине с беспокойными мыслями, тревогами, самым простым страхом — а страх сковывал каждое утро, едва выходил из дому и садился в карету. В конце концов решил переехать на первое время в Гатчину и оттуда отдавать распоряжения и указы.

Только шестого числа Александр принял с всеподданнейшим докладом Лорис-Меликова. Речь шла о последнем решении в Бозе почившего императора Александра II об учреждении подготовительных законодательных комиссий, о публикации указа на сей счет в «Правительственном вестнике». Одобрив тогда эту идею, отец распорядился обсудить проект постановления в Комитете министров в минувший вторник, 4 марта. [397]

Лорис оправился от несчастья 1 марта, держался уверенно, разве что ироническая усмешка, всегда таившаяся в уголках губ, исчезла бесследно — это был строгий государственный деятель, растворивший свой ум в заботах об отечестве. Очень скромно, не умаляя собственной вины за промах нижних полицейских чинов, совершенный две недели назад, когда осматривали подозрительную квартиру на Малой Садовой, доложил, что вчера в этой же квартире был обнаружен подкоп с заложенной взрывчаткой, которая должна была сработать во время проезда царской кареты. Но сейчас подкоп обезврежен, арестованы новые лица, причастные к убийству покойного императора.

По поводу дел текущих, оставшихся незавершенными после трагедии, он очень толково и доходчиво доказал необходимость учреждения законодательной комиссии с участием выборных, успокоил тревогу нового императора, не умалит ли такая комиссия царскую власть, ведь говорил же отец им с Владимиром, что подписал конституцию в России. До конституции было далеко и по времени — не раньше осени, когда сенаторы подведут итог своим ревизиям, и по сути — выборные от земств и крупных городов обладали лишь совещательным голосом в решении местных, их собственных земств касающихся вопросов. Так что резолюцию на всеподданнейшем докладе по этому поводу успокоенный объяснением министра внутренних дел Александр наложил такую: «Доклад составлен очень хорошо». И назначил срок нового обсуждения в Комитете министров — 8 марта.

Но тень сомнения осталась. Вечером принесли очередное письмо от Константина Петровича. Оно окончательно смутило императора.

«Ваше Императорское Величество!

Измучила меня тревога. Сам не смею явиться к Вам, чтоб не беспокоить, ибо Вы встали на великую высоту. Не знаю ничего, — кого Вы видите, с кем Вы говорите, кого слушаете и какое решение у Вас на мысли. О, как бы я успокоился, когда бы знал, что решение Ваше принято и воля Вашего Величества определилась.

И я решаюсь опять писать, потому что час страшный и время не терпит. Или теперь спасать Россию и себя, или никогда. Если будут Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, [398] надобно уступить так называемому общественному мнению, — о, ради Бога, не верьте, Ваше Величество, не слушайте. Это будет гибель, гибель России и Ваша: это ясно для меня, как день. Безопасность Ваша этим не оградится, а еще уменьшится. Безумные злодеи, погубившие родителя Вашего, не удовлетворятся никакой уступкой и только рассвирепеют. Их можно унять, злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью. Хотя бы погибнуть в борьбе, лишь бы победить. Победить нетрудно: до сих пор все хотели избегать борьбы и обманывали покойного Государя, Вас, самих себя, всех и все на свете, потому что то были не люди разума, силы и сердца, а дряблые евнухи и фокусники.

Нет, Ваше Величество: один только и есть верный, прямой путь — встать на ноги и начать, не засыпая ни на минуту, борьбу, самую святую, какая только бывала в России. Весь народ ждет Вашего властного на это решения, а как только почует державную волю, все поднимется, все оживится, и в воздухе посвежеет.

Народ возбужден, озлоблен; и если еще продлится неизвестность, можно ожидать бунтов и кровавой расправы. Последняя история с подкопом приводит в ярость еще больше народное чувство. Не усмотрели, не открыли; ходили осматривать и не нашли ничего. Народ одно только и видит здесь — измену, — другого слова нет. И ни за что не поймут, чтоб можно было теперь оставить прежних людей на местах.

И нельзя их оставить, Ваше Величество. Простите мне мою правду. Не оставляйте Лорис-Меликова. Я не верю ему. Он фокусник и может еще играть в двойную игру. Если Вы отдадите себя в руки ему, он приведет Вас и Россию к погибели. Он умел только проводить либеральные проекты и вел игру внутренней интриги. Но в смысле государственном он сам не знает, чего хочет, — что я сам высказывал ему неоднократно. И он — не патриот русский. Берегитесь, ради Бога, Ваше Величество, чтоб он не завладел Вашей волей, и не упускайте времени.

А если не он, то кто же! Ваше величество, — я их всех вижу и знаю, каких грошей они стоят. Изо всех имен смею назвать вам разве гр. Николая Павл. Игнатьева. Он имеет еще здоровые инстинкты и русскую душу, и имя его пользуется доброй славой у здоровой части русского населения — между простыми людьми.

Возьмите его на первый раз, но кого-нибудь верного надобно взять немедленно. [399]

Петербург надобно было с первого же дня объявить на военном положении: в Берлине после покушения тотчас сделали это и умели распорядиться немедленно.

Это — проклятое место. Вашему Величеству следует тотчас после погребения выехать отсюда в чистое место, — хотя бы в Москву, — и то лучше, а это место бросить покуда, пока его еще не очистят решительно. Пусть здесь останется новое Ваше правительство, которое тоже надо очистить сверху донизу. — Здесь, в Петербурге, люди найдутся авось. Завтра приедет сюда Баранов; еще раз смею сказать, что этот человек может оказать Вашему Величеству великую службу, и я имею над ним нравственную власть.

Новую политику надобно заявить немедленно и решительно. Надобно покончить разом, именно теперь, все разговоры о свободе печати, о своеволии сходок, о представительном собрании.

Все это ложь пустых и дряблых людей, и ее надобно отбросить ради правды народной и блага народного.

Сабуров не может быть долее терпим на месте: это совсем тупой человек, и тупость его наделала много бед, и с каждым днем больше делает. В приискании ему преемника было бы не так много затруднений. Из называемых кандидатов всех серьезнее барон Николаи: но в ожидании прочного назначения есть возможность немедленно поручить управление Делянову, которого знает все ведомство очень близко, и человек здорового духа.

Ваше Величество. Простите меня за откровенную речь. Но я не могу молчать, — долг мой говорить Вам; если не ошибаюсь, Вам никогда не было неудобно слушать меня. Вы, конечно, чувствовали, при всех моих недостатках, что я при Вас ничего не искал себе, и всякое слово мое было искреннее. Бог меня так поставил, что я мог говорить Вам близко, но верьте, счастлив бы я был, когда бы не выезжал никогда из Москвы и из своего маленького домика в узком переулке.

Страх берет меня, когда думаю, что Вы одиноки и не на кого Вам опереться. Ради Бога, если бы Вы пожелали ближе поговорить о том, что я пишу, прикажите мне явиться, — я каждый час и каждую минуту на службе Вашей. Сам собою я теперь не в праве явиться к Вам. Позовите к себе старика С. Гр. Строганова: он человек правды, старый слуга Ваших предков, свидетель и деятель великих исторических событий. Он на краю гроба, но голова его свежа, и сердце его русское. Нет другого человека в России, с кем было бы благоприятнее [400] Вам иметь совет в эту страшную минуту. Сегодня он приезжал ко мне, взволнованный, расстроенный, исполненный тревожной заботы об Вас и об России.

Боже, Боже! Спаси нас!

Но мы люди Божий и должны действовать. Судьбы России на земле — в руках Вашего Величества. Благослови Боже Вам сказать слово правды и воли, и вокруг Вас соберется полк истинно русских, здоровых людей вести борьбу на жизнь и на смерть за благо, за всю будущность России.

Вашего Императорского Величества верноподданный

Константин Победоносцев.

6 марта 1881 г.».

Письмо это тотчас же нарушило покой в душе Александра, воцарившийся после умного и убедительного доклада Лорис-Меликова. Министр с его черными чарующими глазами и впрямь показался хитрым фокусником, преследующим какие-то свои цели — смутные, неясные, страшные. Император пожалел о своей нечаянно вырвавшейся доброжелательной резолюции на Лорисовом докладе. Но Бог вразумит, Бог не оставит ни царя, ни Россию; надо завтра же всенепременно встретиться с Константином Петровичем, он человек разумный, подскажет.

И тут же написал ответ.

«Благодарю от всей души за душевное письмо, которое я вполне разделяю. Зайдите ко мне завтра в 3 часа, я с радостью поговорю с Вами.

На Бога вся моя надежда.

А.»

Константин Петрович угадал и угодил во всем. Каждое слово его письма, писанное с хорошо обдуманным темпераментом и последовательным трепетом душевным, пронимало простую душу его чувствительного ученика, обвыкающегося с внезапно постигшей участью русского монарха.

Умом Александра не пронять — он боится ума. И умников боится. Так что напрасно Лорис-Меликов полагается на свою и впрямь недюжинную сообразительность и образованность. С такими людьми, как Александр III, образованность-то и надобно прятать поглубже, ничем ее не выказывать. Странное дело: так ведь легко стать человеком образованным — возьми [401] книжку и почитай. Но в человеке ленивом, не желающем сделать над собою такого простого усилия, образованность собеседника вызывает неодолимое раздражение и подозрительность. Ему кажется, что его дразнят эрудицией, начитанностью; и душит никогда толком не осознаваемая лютая и слепая зависть. Зависть к чужим, недоступным наслаждениям.

На этом-то слепом и злобном чувстве своего воспитанника великолепно сыграл Победоносцев, возбуждая подозрительность и неверие ни единому слову Лорис-Меликова. И как ловко он обернул победу над заговорщиками в поражение!

Ничего не скажешь — умнейший человек обер-прокурор Священного Синода. Но кого ж этот умнейший человек выдвигает в качестве спасителей отечества и престола! Граф Николай Павлович Игнатьев? Но его еще турки в пору посольства в Константинополе прозвали Врун-паша. А ваш, Константин Петрович, клеврет, в скором будущем свирепейший из цензоров Феоктистов оставит о нем такую весьма точную характеристику: «Кому в России не известна была печальная черта его характера, а именно необузданная, какая-то ненасытная потребность ко лжи? Он лгал вследствие потребности своей природы, лгал, как птица поет, собака лает, лгал на каждом шагу без малейшей нужды и расчета, даже во вред самому себе». Баранов лгал все-таки с большим расчетом — «Георгия» получил, но и себе навредил немало после неизбежного разоблачения. Делянов, правда, не лгал, но кому в России не была известна тупость и ограниченность этого человека? Впрочем, кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей. Константин Петрович презирал их настолько, что не снисходил разбираться в них.

Но главный козырь Константина Петровича — народ, простые русские люди. Можно подумать, что обер-прокурор Священного Синода время свое проводит исключительно в уличной толпе или среди пригородных крестьян. За простых людей у Константина Петровича сходили и московские ученые любомудры, и бойкие пером журналисты «истинно русского направления», и директор Публичной библиотеки, и фрейлины Ея Величества двора, и камергеры — все, кто разделял его взгляды. А он, бедный обер-прокурор, — всего лишь их идеолог и выразитель, ибо Бог наградил его этим даром.

О, эта фигура красноречия — простой народ, простые люди! Сколько хребтов под ее сурдинку переломано в иные повороты нашей затейливой и щедрой на казни истории! Кто только не охаживал этой простой, нетесаной дубиной врагов своих — и [402] реальных, и выдуманных. И монархисты-охранители, и безумные фанатики революции. Вы, Константин Петрович, хоть и ждали революции, ее грозового разряда, который очистит атмосферу, и многое сделали для ее грядущей победы как раз этим своим письмом от 6 марта и другими письмами по тому же адресу, статьями, а более всего — тихими советами императору наедине, до нее не доживете: только краешек ее, «генеральная репетиция», смертельно перепугает вас перед самой могилой.

Первый удар

Цели своей письмо Победоносцева от 6 марта достигло. Император счел за необходимое пригласить на заседание Совета министров 8 числа старого царедворца графа Сергея Григорьевича Строганова. Еще ничего толком не было понятно — куда, в какую сторону двинется Россия в новое царствование, что думает император, кого слушает и кому верит.

Чувствовалось одно: сегодняшний день — решающий. И по меньшей мере шестеро из участников того заседания — Лорис-Меликов, Милютин, Валуев, Маков, Победоносцев и Перетц — оставили о нем свои заметки. Наиболее полные — государственный секретарь Егор Абрамович Перетц, и мы сочли необходимым привести его запись в «Дневнике» от 8 марта 1881 года полностью. Следует заметить, что копия этой дневниковой записи хранится в личном архиве Александра III.

«На 8 марта в два часа пополудни назначено было заседание Совета Министров. В повестке, полученной мною накануне поздно вечером, не было назначено предмета совещания. Поэтому и так как государственный секретарь присутствует в заседаниях Совета Министров собственно для представления объяснений по делам Государственного Совета, то я просмотрел, насколько позволяло время, записки по всем нашим важнейшим делам. Заботы мои оказались напрасными, так как вопрос, подлежавший обсуждению, совершенно выходил из общего ряда. Приехав в Зимний дворец за четверть часа до назначенного времени, я застал в указанной для сбора малахитовой комнате многих министров, от которых узнал, что обсуждаться будет предложение графа Лорис-Меликова об учреждении редакционных комиссий с участием представителей от земств и городов. [403] Кроме министров, председателей департаментов Государственного Совета, меня и заведывающего делами Совета статс-секретаря Н. П. Мансурова, прибыли великие князья Владимир Александрович, Константин Николаевич и Михаил Николаевич и граф С. Г. Строганов.

Ровно в два часа Государь прислал спросить, все ли налицо, и, когда ему было доложено, что не явился только великий князь Николай Николаевич по случаю болезни, его величество вышел в малахитовую комнату и, остановясь у дверей, попросил всех перейти в назначенную для заседания залу (через комнату от малахитовой). С каждым из проходивших Государь приветливо здоровался, подавая руку, которой с чувством пожимал руку проходившего. В зале стоял большой продолговатый стол, накрытый малиновым сукном; вокруг стола было поставлено 25 кресел; перед каждым креслом лежала на столе бумага и карандаш. Посреди стола, спиною к окнам, обращенным на Неву, было место Государя. Напротив Его Величества, подле заведывающего делами Совета, поместился министр внутренних дел, который должен был докладывать свои предположения; все же остальные разместились, как случилось (См. рис. 2).

Когда все заняли места, Его Величество, не без некоторого смущения, сказал:

«Господа! Я собрал вас сегодня, несмотря на переживаемое нами крайне тягостное время, для обсуждения одного вопроса, в высшей степени важного.

Граф Лорис-Меликов, озабочиваясь возможно всесторонним рассмотрением предположений, которые будут выработаны после окончания сенаторских ревизий, а также для удовлетворения общественного мнения, докладывал покойному Государю о необходимости созвать представителей от земства и городов. Мысль эта в общих чертах была одобрена покойным моим отцом, который приказал обсудить ее подробно в особом совещании под председательством графа Валуева, при участии моем, великого князя Константина Николаевича и некоторых других лиц.

Журнал совещания, которое в сущности согласилось с проектом, был представлен Его Величеству и одобрен им. Покойный Государь сделал, однако, некоторые заметки относительно частностей. Нам предстоит теперь обсудить эти заметки. Но прошу вас быть вполне откровенными и говорить мне ваше мнение относительно всего дела, нисколько не стесняясь.

Предваряю вас, что вопрос не следует считать предрешенным, так как и покойный батюшка хотел, прежде окончательного [404] утверждения проекта, созвать для рассмотрения его Совет Министров».

Затем, обратясь к графу Лорис-Меликову, Государь поручил ему прочесть записку о предположениях и проект публикации в «Правительственном вестнике».

Записка, прочитанная Лорисом, была составлена еще до катастрофы 1 марта; в начале ее говорилось об успехах, достигнутых примирительною политикой последнего времени. [405] В этом месте Государь прервал чтение словами: «Кажется, мы заблуждались».

Затем говорилось в записке о замеченных беспорядках в местном управлении и необходимости устройства его на лучших основаниях. Прежде всего нужно было обстоятельно изучить существующее, узнать, в чем именно заключаются его недостатки и зависят ли они от одних только злоупотреблений или же от несовершенства самого закона. С этой целью по всеподданнейшему докладу министра внутренних дел, покойному Государю благоугодно было назначить сенаторские ревизии, которыми собирается, а отчасти уже и собран, богатый материал, требующий разработки. Придется составить весьма важные законодательные проекты. Но для того, чтобы проекты эти действительно соответствовали ощущаемым потребностям, министр внутренних дел считает необходимым, чтобы они были составлены и обсуждены при участии людей практических, знающих условия губернской и уездной жизни. Поэтому граф Лорис-Меликов испрашивал соизволение в Бозе почившего Императора на учреждение особой редакционной комиссии, в которой, кроме должностных лиц правительственных ведомств, участвовали бы представители земства (по два от каждой губернии) и городов (по одному от каждого губернского города и два от столиц). Комиссия должна подразделяться на отделы для первоначального обсуждения отдельных проектов, а затем соединиться в общее собрание под председательством лица, назначенного Государем Императором. Выработанные таким образом проекты должны быть внесены на рассмотрение Государственного Совета, права которого остаются без всякого изменения.

В проекте публикации выражена была сущность изложенного в записке, причем сказано было, что предположенные меры были одобрены покойным Государем и утверждены царствующим Императором.

По прочтении графом Лорис-Меликовым записки и проекта публикации Его Величество, вновь обращаясь ко всем присутствующим, просил их, в виду важности предлагаемой меры и тех последствий, к которым она может привести, высказывать совершенно откровенно мнение их, нисколько не стесняясь предварительным одобрением как покойного Государя, так и его самого.

Засим Государь обратился прежде всех к сидевшему рядом с ним графу Строганову, спрашивая его, что думает он о предполагаемой мере. [406]

Граф Строганов сказал приблизительно следующее: «Ваше Величество, предполагаемая вами мера, по моему мнению, не только не своевременная при нынешних обстоятельствах, требующих особой энергии со стороны правительства, но и вредная.

Мера эта вредна потому, что с принятием ее власть перейдет из рук самодержавного монарха, который теперь для России безусловно необходим, в руки разных шалопаев, думающих не о пользе общей, а только о своей личной выгоде. В последнее время и без предполагаемой новой меры власть значительно ослабла, в журналах пишут Бог знает что и проповедуют невозможные доктрины. Дошло до того, что, как я слышал, сам министр внутренних дел признал необходимым призвать к себе журналистов, чтобы потребовать от них некоторой умеренности (обращаясь к Лорис-Меликову). Не так ли?»

Граф Лорис-Меликов: «Ваше Величество, граф Сергей Григорьевич не совсем прав. Я лично не видел редакторов повременных изданий с осени. В последнее же время, с разрешения вашего, я действительно объявил им, — но не сам, а через начальника главного управления по делам печати, что если в каком-либо периодическом издании будет напечатана статья о необходимости конституции, то такое издание будет мною немедленно прекращено, притом не на основании закона 6 апреля 1866 года, а в силу особого полномочия, дарованного мне Вашим Величеством. Угроза эта подействовала».

Граф Строганов: «И слава Богу... Но, Государь, подобная мера не будет возможна уже тогда, когда вы вступите на путь, вам предлагаемый.

Путь этот ведет прямо к конституции, которой я не желаю ни для вас, ни для России...»

Государь: «Я тоже опасаюсь, что это первый шаг к конституции». Затем, обратясь к графу Валуеву, Его Величество сказал: «Граф Петр Александрович, вы, как председатель комиссии, которая рассматривала проект, вероятно, пожелаете высказать ваш взгляд».

Граф Валуев: «Ваше Императорское Величество, я, с моей стороны, не могу разделять тех опасений, которые только что были высказаны глубокоуважаемым мною графом Сергеем Григорьевичем.

Предполагаемая мера очень далека от конституции. Она имеет целью справляться с мнением и взглядами людей, знающих более, чем мы, живущие в Петербурге, истинные [407] потребности страны и ее населения, до крайности разнообразного. В пределах необъятной империи, под скипетром, Вам Богом врученным, обитают многие племена, из которых каждое имеет неоспоримое право на то, чтобы верховной власти Вашего Величества были известны его нужды.

Вам, Государь, небезызвестно, что я — давнишний автор, могу сказать, ветеран рассматриваемого предположения. Оно сделано было мною, в несколько иной только форме, в 1863 году, во время польского восстания, и имело [целью], между прочим, привлечь на сторону правительства всех благомыслящих людей. Покойный Император, родитель Вашего Величества, изволил принять мое предложение милостиво, однако не признал своевременным дать ему тогда ход. Затем я возобновил свое ходатайство в 1866 году, но и на этот раз в Бозе почивший Государь не соизволил на осуществление предложенной мною меры. Наконец, в прошлом году я дозволил себе вновь представить покойному Государю Императору записку по настоящему предмету. Участь ее Вашему Величеству известна. Особым совещанием, состоявшимся под председательством его императорского высочества великого князя Константина Николаевича, признано было опять-таки несвоевременным издать к юбилейному торжеству 19 февраля 1880 года какое-либо законоположение о призыве представителей земства.

Из этого краткого очерка Ваше Императорское Величество изволили усмотреть, что я постоянно держался одного и того же взгляда на настоящий вопрос. Я не изменю своих убеждений и теперь. Напротив того, я нахожу, что при настоящих обстоятельствах предлагаемая нам мера оказывается особенного настоятельною и необходимою. Граф Сергей Григорьевич совершенно справедливо указывает на то, что теперь в газетах пишут Бог знает что. Такие злоупотребления печатным словом могут иметь гибельные для государства последствия. Поэтому необходимо озаботиться, чтобы журналистам, этим самозваным представителям общественного мнения, был создан противовес настоящих, законных представителей общества, которое, без малейшего сомнения, и мыслит, и чувствует совершенно иначе, нежели авторы газетных статей.

Вот, Ваше Императорское Величество, соображения и убеждения мои по существу дела. Что же касается затронутого графом Строгановым вопроса о своевременности издать теперь же проектированное нами положение, то в этом отношении я воздержусь от какого бы то ни было заявления. Ваше Величество, [408] будучи в сосредоточии дел и обстоятельств, без сомнения, будете сами наилучшим судьей того, следует и возможно ли в настоящую именно минуту предпринимать предлагаемую нам важную государственную меру. Разрешение этого вопроса должно зависеть исключительно от державной воли Вашего Величества».

После речи Валуева Государь обратился к великим князьям, но все они пожелали высказать свое мнение после других, когда вопрос более выяснится. Тогда попросил слова военный министр.

Граф Д. А. Милютин: «Предлагаемая Вашему Величеству мера, — сказал он, — по моему мнению, совершенно необходима, и необходима именно теперь. В начале каждого царствования новый монарх для пользы дела должен заявить народу свои намерения и виды относительно будущего. По части внешней политики взгляды Вашего Величества нашли себе прекрасное выражение в циркулярной депеше министра иностранных дел. Как видно из известий, приходящих со всех концов Европы, депеша эта произвела всюду наилучшее впечатление. Но она касается собственно международных наших сношений, — из нее не видно, какой внутренней политики будет держаться Император Александр III. Между тем вопрос этот естественно озабочивает всю Россию. Безотлагательное разрешение его представляется мне в высшей степени настоятельным.

Покойный Государь, по вступлении на престол, предпринял целый ряд великих дел. Начатые им преобразования должны были обновить весь строй нашего отечества. К несчастью, выстрел Каракозова остановил исполнение многих благих предначертаний великодушного Монарха. Кроме святого дела освобождения крестьян, которому покойный Государь был предан всей душой, все остальные преобразования исполнялись вяло, с недоверием к пользе их, причем нередко принимались даже меры, несогласные с основной мыслью изданных новых законов. Понятно, что при таком образе действий нельзя было ожидать добрых плодов от наилучших даже предначертаний, в России все затормозилось, почти замерзло, повсюду стало развиваться глухое неудовольствие... В самое последнее только время общество ожило, всем стало легче дышать, действия правительства стали напоминать первые, лучшие годы минувшего царствования. Перед самой кончиной Императора Александра Николаевича возникли предположения, рассматриваемые нами теперь. Слух о них проник в общество, и все благомыслящие [409] люди им от души сочувствуют. Весть о предполагаемых новых мерах проникла и за границу...»

Государь: «Да, но император Вильгельм, до которого дошел слух о том, будто бы батюшка хочет дать России конституцию, умолял его в собственноручном письме не делать этого; на случай же, если бы дело зашло так далеко, что нельзя отступить и обойтись вовсе без народного представительства, император германский советовал устроить его как можно скромнее, дав представительству поменьше влияния и сохранив власть за правительством».

Граф Милютин: «Ваше Величество, не о конституции идет у нас теперь речь. Нет ее и тени. Предлагается устроить на правильных основаниях только то, что было и прежде. Когда рассматривались проекты крестьянских положений и других важнейших законов, всякий раз, с соизволения покойного Государя, приглашаемы были для предварительного обсуждения этих проектов люди практические, которые знают действительную жизнь, потому что живут не в столице, а в уездах и деревнях, где многие вопросы представляются в ином свете, нежели в нашей среде. Теперь предстоят важные законодательные труды по окончании сенаторских ревизий. Естественно, что для успеха дела необходимо сообразить их всесторонне, т. е. не с канцелярской только или бюрократической точки зрения. Ввиду этого, Ваше Величество, я позволяю себе горячо поддерживать предложение графа Лорис-Меликова».

Министр почт и телеграфов Л. С. Маков: «Ваше Императорское Величество, предложения графа Лорис-Меликова мне не были вовсе известны; я ознакомился с ними в первый раз в настоящем заседании и поэтому не могу сообразить их как бы следовало. Но сколько я мог понять из записки, прочитанной министром внутренних дел, основная его мысль — ограничение самодержавия. Доложу откровенно, что я, с моей стороны, всеми силами моей души и моего разумения решительно отвергаю эту мысль. Осуществление ее привело бы Россию к погибели. Таков мой взгляд на этот вопрос вообще. Но кроме того, по долгу совести, я считаю себя обязанным высказать, что не в такие минуты, как те, которые, к несчастью, переживаем мы, возможно заниматься проектами об ослаблении власти и об изменении формы правления, благодетельной для отечества. [410] В смутное нынешнее время, по глубокому убеждению моему, нужно думать только о том, чтобы укрепить власть и искоренить крамолу.

Воля Вашего Императорского Величества, без сомнения, священна. Если вам, Государь, благоугодно будет утвердить одобренные в Бозе почившим Императором предложения графа Лорис-Меликова, то все мы должны преклониться и все возражения наши должны смолкнуть. Тем не менее я считаю священною обязанностью обратить всемилостивейшее внимание Вашего Величества на то, что при обнародовании постановления по этому предмету нужно принять совершенно иную форму, нежели та, которая предлагается графом Лорис-Меликовым. Нельзя говорить о важной этой мере так, как будто она исходит от министра внутренних дел. Подобный правительственный акт может исходить исключительно от Вас, по завету покойного Государя и силою собственной державной воли Вашего Императорского Величества, а не по мысли и представлению министра внутренних дел. О нем в публикации не должно быть и речи».

Министр финансов А. А. Абаза(с некоторою горячностью): «Ваше Императорское Величество, о министре внутренних дел речь идет вовсе не в публикации, приготовленной для «Правительственного вестника», а в докладной записке, которая может исходить только от министра.

Затем, что касается других возражений министра почт и телеграфов, то я попрошу разрешения остановиться прежде всего на указании его о невозможности принять предлагаемую меру в нынешние смутные времена. Я бы понял это возражение, если бы смута исходила из народа. Но мы видим совершенно противное. Смута производится горстью негодяев, не имеющих ничего общего с народом, исполненным любви и преданности своему Государю. Против шайки злодеев, ненавидимых всем населением, необходимо принять самые решительные и строгие меры. Но для борьбы с ними нужны не недоверие к обществу и всему народу, не гнет населения, а совершенно иные средства, — нужно устроить сильную, деятельную и толковую полицию, не останавливаясь ни перед какими расходами. Государственное казначейство отпустит на столь важную государственную потребность не только сотни тысяч, но миллионы, даже многие миллионы рублей.

Наконец, по поводу возражений министра почт, я не могу не заметить, что в предложениях графа Лорис-Меликова, которые [411] по воле покойного Государя обсуждались в особой комиссии при участии Вашего Величества, нет и тени того, чего опасается статс-секретарь Маков. Если бы они клонились к ограничению самодержавия, которое более, чем когда-либо, необходимо в нынешнее время, то, конечно, никто из нас не предложил бы и не поддерживал бы этой меры.

Проектированные редакционные комиссии должны иметь значение учреждения только совещательного. Без совещания с представителями общества обойтись невозможно, когда речь идет об издании важных законов. Только посредством такого совещания познаются действительные нужды страны. Трон не может опираться исключительно на миллион штыков и на армию чиновников. В царствование покойного государя не раз приглашаемы были в различные комиссии и даже в Государственный Совет лица выборные, именно предводители дворянства, председатели земских управ, городские головы и т. п. Теперь предлагается поступить несколько иначе, т. е; приглашать не людей, избранных обществом для совершенно иной цели, а людей, которым население доверит его голос именно для рассмотрения законодательных проектов. Я, с моей стороны, считаю этот прием важным усовершенствованием, потому что очень хороший предводитель дворянства, городской голова или председатель земской управы могут быть очень плохими советниками по части законодательной.

Ваше Императорское Величество, предлагаемая графом Лорис-Меликовым мера представляется мне, как министру финансов, совершенно необходимою еще и потому, что, как Вашему Величеству известно, нам предстоит издать целый ряд законов о новых налогах. Подобного же рода вопросы не могут быть рассматриваемы путем исключительно кабинетным. Для справедливости и практического удобства налога он непременно должен быть соображен при участии тех лиц, которым придется платить его».

Министр внутренних дел граф М. Т. Лорис-Меликов: «Ваше Императорское Величество, при обсуждении настоящих предположений было не раз упоминаемо, что в нынешние смутные времена нужны иные меры, нежели те, которые теперь предлагаются. В этих отзывах слышится косвенный укор мне за то, что я не сумел уберечь незабвенного покойного Государя и общего благодетеля. Я не буду оправдываться. Я действительно виноват, как о том и докладывал вам, Государь, тотчас же после ужасного [412] события 4 марта. Но если я не мог уберечь покойного Императора, то не по недостатку усердия. Я служил ему всеми силами, всею душою, и при всем том не мог предупредить катастрофы... Несмотря на убедительную просьбу мою, Вашему Величеству не угодно было уволить меня...»

Государь: «Нет. Я знал, что вы действительно сделали все, что могли».

Граф Лорис-Меликов: «В настоящее время я полагаю, что в отношении к злодеям нужно принять самые энергические меры; но вместе с тем я убежден, что относительно всего остального населения империи правительство не должно останавливаться на пути предпринятых реформ. По окончании сенаторских ревизий нам предстоит издание весьма важных законодательных мер. Необходимо, чтобы меры эти соображены были как можно тщательнее для того, чтобы они оказались полезными в практическом применении.

Затем, не менее важно и то, чтобы на стороне правительства были все благомыслящие люди. Предлагаемая теперь мера может много этому способствовать. В настоящую минуту она вполне удовлетворит и успокоит общество; но если мы будем медлить, то упустим время, — через три месяца нынешние, в сущности весьма скромные, предположения наши окажутся, по всей вероятности, уже запоздалыми».

Обер-прокурор Св. Синода К. П. Победоносцев (бледный как полотно, и, очевидно, взволнованный): «Ваше Величество, по долгу присяги и совести я обязан высказать Вам все, что у меня на душе. Я нахожусь не только в смущении, но и в отчаянии. Как в прежние времена перед гибелью Польши говорили: «Finis Poloniae», так теперь едва ли не приходится сказать и нам: «Finis Russiae». При соображении проекта, предлагаемого на утверждение Ваше, сжимается сердце. В этом проекте слышится фальшь, скажу более: он дышит фальшью...

Нам говорят, что для лучшей разработки законодательных проектов нужно приглашать людей, знающих народную жизнь, нужно выслушивать экспертов. Против этого я ничего не сказал бы, если б хотели сделать только это. Эксперты вызывались и в прежние времена, но не так, как предлагается теперь. Нет, в России хотят ввести конституцию, и если не сразу, то, по крайней мере, сделать к ней первый шаг... А что такое конституция? Ответ на этот вопрос дает нам Западная Европа. Конституции, там существующие, суть орудие всякой неправды, [413] орудие всяких интриг. Примеров этому множество, и даже в настоящее время мы видим во Франции охватившую все государство борьбу, имеющую целью не действительное благо народа или усовершенствование законов, а изменение порядка выборов для доставления торжества честолюбцу Гамбетте, помышляющему сделаться диктатором государства. Вот к чему может вести конституция.

Нам говорят, что нужно справляться с мнением страны через посредство ее представителей. Но разве те люди, которые явятся сюда для соображения законодательных проектов, будут действительными выразителями мнения народного? Я уверяю, что нет. Они будут выражать только личное свое мнение и взгляды...»

Государь: «Я думаю то же. В Дании мне не раз говорили, что депутаты, заседающие в палате, не могут считаться выразителями действительных народных потребностей».

Победоносцев: «...И эту фальшь по иноземному образцу, для нас непригодную, хотят, к нашему несчастью, к нашей погибели, ввести и у нас. Россия была сильна благодаря самодержавию, благодаря неограниченному взаимному доверию и тесной связи между народом и его Царем. Такая связь русского Царя с народом есть неоцененное благо. Народ наш есть хранитель всех наших доблестей и добрых наших качеств; многому у него можно научиться. Так называемые представители земства только разобщают Царя с народом. Между тем правительство должно радеть о народе, оно должно познать действительные его нужды, должно помогать ему справляться с безысходною часто нуждою. Вот удел, к достижению которого нужно стремиться, вот истинная задача нового царствования.

А вместо того предлагают устроить нам говорильню, в роде французских stats generaux{3}. Мы и без того страдаем 6т говорилен, которые, под влиянием негодных, ничего не стоящих журналов, разжигают только народные страсти. Благодаря пустым болтунам, что сделалось с высокими предначертаниями покойного незабвенного Государя, принявшего под конец своего царствования мученический венец? К чему привела великая святая мысль освобождения крестьян?.. К тому, что дана им свобода, но не устроено над ними надлежащей власти, без которой не может обойтись масса темных людей. Мало того, [414] открыты повсюду кабаки; бедный народ, предоставленный самому себе и оставшийся без всякого о нем попечения, стал пить и лениться к работе, а потому стал несчастною жертвою целовальников, кулаков, жидов и всяких ростовщиков.

Затем открыты были земские и городские общественные учреждения, — говорильни, в которых не занимаются действительным делом, а разглагольствуют вкривь и вкось о самых важных государственных вопросах, вовсе не подлежащих ведению говорящих. И кто же разглагольствует, кто орудует в этих говорильнях? Люди негодные, безнравственные, между которыми видное положение занимают лица, не живущие со своим семейством, предающиеся разврату, помышляющие лишь о личной выгоде, ищущие популярности и вносящие во все всякую смуту.

Потом открылись новые судебные учреждения — новые говорильни, говорильни адвокатов, благодаря которым самые ужасные преступления — несомненные убийства и другие тяжкие злодейства — остаются безнаказанными.

Дали, наконец, свободу печати, этой самой ужасной говорильни, которая во все концы необъятной русской земли, на тысячи и десятки тысяч верст, разносит хулу и порицание на власть, посевает между людьми мирными, честными семена раздора и неудовольствия, разжигает страсти, побуждает народ к самым вопиющим беззакониям.

И когда, Государь, предлагают вам учредить, по иноземному образцу, новую верховную говорильню?.. Теперь, когда прошло лишь несколько дней после совершения самого ужасающего злодеяния, никогда не бывавшего на Руси, — когда по ту сторону Невы, рукой подать отсюда, лежит в Петропавловском соборе не погребенный еще прах благодушного русского Царя, который среди белого дня растерзан русскими же людьми. Я не буду говорить о вине злодеев, совершивших это ужасающее, беспримерное в истории преступление. Но и все мы, от первого до последнего, должны каяться в том, что так легко смотрели на совершавшееся вокруг нас; все мы виновны в том, что, несмотря на постоянно повторявшиеся покушения на жизнь общего нашего благодетеля, мы, в бездеятельности и апатии нашей, не сумели охранить праведника. На нас всех лежит клеймо несмываемого позора, павшего на русскую землю. Все мы должны каяться!..»

Государь: «Сущая правда, все мы виновны. Я первый обвиняю себя». [415]

Победоносцев: «В такое ужасное время, Государь, надобно думать не об учреждении новой говорильни, в которой произносились бы новые растлевающие речи, а о деле. Нужно действовать!»

Речь эта произвела на многих, в особенности на Государя, весьма сильное впечатление. Сознавая это, А. А. Абаза произнес взволнованным голосом, но при этом весьма решительно: «Ваше Величество, речь обер-прокурора Священного Синода есть, в сущности, обвинительный акт против царствования того самого Государя, которого безвременную кончину мы все оплакиваем. Если Константин Петрович прав, если взгляды его правильны, — то вы должны, Государь, уволить от министерских должностей всех нас, принимавших участие в преобразованиях прошлого, — скажу смело, — великого царствования.

Смотреть на наше положение так мрачно, как смотрит Константин Петрович, может только тот, кто сомневается в будущем России, кто не уверен в ее жизненных силах. Я, с моей стороны, решительно восстаю против таких взглядов и полагаю, что отечество наше призвано к великому еще будущему. Если при исполнении реформ, которыми покойный Император вызвал Россию к новой жизни, и возникли некоторые явления неутешительные, то они не более как исключения, всегда и везде возможные и почти необходимые в положении переходном от полного застоя к разумной гражданской свободе. С благими реформами минувшего царствования нельзя связывать постигшее нас несчастие — совершившееся у нас цареубийство. Злодеяние это ужасно. Но разве оно есть плод, возросший исключительно на русской почве? Разве социализм не есть в настоящее время всеобщая язва, с которой борется вся Европа? Разве не стреляли недавно в германского императора, не покушались убить короля итальянского и других государей? Разве на днях не было сделано в Лондоне покушение взорвать на воздух помещение лорда-мэра? Обер-прокурор Священного Синода заявил нам, что вместо учреждения так называемой им «верховной говорильни» нужно главным образом заботиться и радеть о народе. Ваше Величество, в этом последнем собственно отношении, т. е. относительно забот о возможном благе народа, взгляды наши совершенно сходятся. Несмотря на то что всего в ноябре месяце отменен ненавистный всем соляной налог, причем народ освобожден от уплаты в год 15 миллионов [416] рублей, я, не более двух недель назад, имел счастие докладывать покойному Государю, в присутствии Вашем, предложения министра финансов и внутренних дел о понижении выкупных крестьянских платежей на сумму 9 миллионов рублей в год. При первом моем всеподданнейшем докладе Вашему Величеству я счел долгом вновь обстоятельно доложить это дело, испрашивая разрешения Вашего внести его в самом безотлагательном времени в Государственный Совет. Вашему Величеству благоугодно было на это соизволить, выразив желание, чтобы дело было рассмотрено в нынешнюю же сессию Совета. Смею думать, что предложения подобного рода служат доказательством заботы нашей и радения нашего о народе. Но, заботясь и радея о нем, не нужно забывать, что, кроме простого народа, в населении государства есть и образованные классы общества. Для пользы дела необходимо, по мере возможности, привлекать их к участию в управлении, выслушивать мнение их и не пренебрегать их советами, весьма часто очень разумными».

Государственный контролер Д. М. Сольский (совершенно спокойно): «Ваше Императорское Величество, обер-прокурором Священного Синода было высказано много такого, с чем согласны все. Поэтому между нами нет такого коренного различия в убеждениях, как казалось бы с первого взгляда. Разногласие происходит главным образом от недоразумения. Ни министр внутренних дел, ни все те из нас, которые согласны с его предложением, вовсе не считают предлагаемую им меру средством, ограждающим против преступлений социализма. И при действии ее преступления социалистов будут по-прежнему возможны. Для борьбы с социализмом нужно иметь прежде всего хорошую полицию, которой у нас нет.

С другой стороны, никто не помышляет о конституции или об ограничении самодержавия. В проекте министра внутренних дел, одобренном особым совещанием, в котором ваше величество изволили участвовать, прямо выражено, что редакционная комиссия с участием земства и городов имеет лишь голос совещательный; далее сказано также, что существующий порядок рассмотрения дел в Государственном Совете остается без изменения. Ввиду этого о конституции нет и речи.

Если бы в проекте была хоть тень такой мысли, то каждый из присутствующих, без сомнения, отверг бы ее с негодованием. Не конституция, не ограничение власти нужно нам теперь, — нам нужна, напротив того, власть сильная, энергическая, неограниченная, какою она была до сих пор на Руси. Одним [417] словом, нам нужно самодержавие. Но вместе с тем необходимо, чтобы самодержавная власть могла действовать сознательно, основываясь на познании действительных народных нужд. Константин Петрович уподобил предполагаемую меру составу французских stats generaux. Уподобление это совершенно неправильное. Всем известно, из кого состояли stats generaux и какое их было значение. Разве предполагается что-либо подобное этому учреждению? Предлагается созвать около ста человек, избранных губернскими земскими собраниями и городскими думами губернских городов. Нельзя сомневаться в том, что избранные лица будут люди вообще умеренные. Они будут совещаться при участии правительственных деятелей и под председательством лица, назначенного высочайшей властью. Затем, если б это собрание увлеклось, то нельзя думать, чтобы русское правительство, сильное, в некоторых отношениях всемогущее, не имело средств остановить подобное увлечение.

Опасения, и притом напрасные, у нас не новость. Когда покойным Государем возбужден был вопрос об освобождении крестьян, тогда многие у нас боялись революции. Последующие события доказали, что опасения эти не имели ни малейшего основания. Когда введены были земские учреждения, многие предсказывали, что вводимый порядок будет постоянно расти, что земство будет стремиться к приобретению политического значения, что силою вещей правительство будет вынуждено уступить и что таким образом водворится в России правление конституционное. Но разве эти опасения были справедливы? Разве земство стало политическою силою и вышло из тех пределов, которые были ему предуказаны законом? За исключением некоторых отдельных случаев не серьезного даже сопротивления, а скорей невинной болтовни, которые были тотчас же остановлены распоряжением правительственной власти, земство наше никогда не выходило из границ. Его можно обвинить скорее в бездеятельности, в апатии. Итак, неоднократно возникавшие у нас до сих пор опасения по случаю принимавшихся либеральных законодательных мер, как дознано неопровержимыми фактами, были напрасны, были несправедливы.

Ваше Императорское Величество, возвращаясь к первоначальному заявлению, я должен снова указать на то, что между нами нет коренного различия в убеждениях. Сам Константин Петрович не отвергает пользы соображения важных законодательных мер при участии людей практических. Но решительно то же самое предлагается и нами. Может быть, мы не [418] разойдемся с Константином Петровичем в подробностях, но подробности есть дело дальнейшего рассмотрения. Обсуждать проект вновь во всех мельчайших его постановлениях, ввиду важности дела, может быть только полезно. Теперь речь идет собственно об основной мысли, а относительно ее, по глубокому моему убеждению, нет различия во взглядах. Нынешний порядок администрации признан самим правительством во многих отношениях неудовлетворительным и требующим исправления. С этим согласен и Константин Петрович. По возвращении сенаторов, которым поручена ревизия многих губерний, и по рассмотрении их трудов будут составлены предположения об изменениях в разных частях законодательства. Необходимо, чтобы изменения эти удовлетворяли действительным потребностям и не остались мертвою буквою. Для этого нужно содействие людей, знающих действительную жизнь.

Кроме общих проектов, касающихся порядка управления, нельзя оставлять без внимания крайней необходимости изменения нашей податной системы. Нынешнее податное обложение в высшей степени несправедливо и тягостно для некоторых классов населения. Но для того, чтобы облегчать одних, нужно обременить других, нужно ввести новые налоги, о чем упоминал еще сегодня министр финансов. Введение же новых налогов обыкновенно возбуждает ропот и увеличивает число недовольных. Почти ничто не ожесточает так людей, как то, если их бьют по карману. Поэтому правительство должно озаботиться не только о том, чтобы подати были справедливые и чтобы они распределялись по возможности равномерно — в этом много помогли бы представители разных местностей и разных классов общества, — но также и тем, чтобы не нести одному всей ответственности в принятых мерах. Коль скоро меры эти будут предварительно обсуждены представителями страны, то ответственность будет разделяться ими, правительство найдет в них опору.

Ваше Величество, в заключение я должен сказать, что речью своей Константин Петрович нас всех расстроил. При этом он представил в самых мрачных красках весь ужас нынешнего нашего положения. Но дальше этого он не пошел. Он раскритиковал все, но сам не предложил ничего. В конце своей речи Константин Петрович справедливо сказал, что во времена, подобные настоящим, нужно действовать. Нам предложен план действий. Если он не хорош, то нужно заменить его другим; но ограничиваться одною критикою и оставаться неподвижным — невозможно». [419]

После Сельского попросил слова министр путей сообщения К. Н.Посьет. Довольно нескладно и темно он объяснил, что предполагаемые меры несвоевременны, тем более что они могут быть приняты за уступку требованиям и угрозам социалистов.

Почти в один голос Лорис-Меликов, Абаза и Сольский заявили, что этого бояться нечего, так как социалисты требуют совсем не того, и что предлагаемая мера их, конечно, не удовлетворит.

Председатель департамента законов кн. С. Н. Урусов: «Ваше Императорское Величество, если предложение министра внутренних дел будет принято, то, по моему мнению, нужно рассматривать его не как меру политическую, а как меру практически полезную.

Коль скоро правительство должно искать себе помощи в содействии представителей общества, то необходимо, чтобы эти представители были лучшие люди страны.

Но из рассматриваемого нельзя вынести убеждения, что представители земства и городов будут именно такие люди. Поэтому, ваше величество, я, с моей стороны, признавал бы полезным и необходимым пересмотреть проект предварительно в Комитете Министров».

Управляющий министерством народного просвещения А. А. Сабуров: «Ваше Императорское Величество, проект министра внутренних дел признается здесь многими за меру слишком либеральную. Я не могу согласиться с таким мнением. Весьма основательно было возражаемо, что предложение графа Лорис-Меликова не есть что-либо совершенно новое и что, в сущности, оно есть лишь видоизменение и усовершенствование того, что делалось в прежние времена при рассмотрении важных законодательных проектов. При нынешних грустных обстоятельствах мера эта особенно необходима. Она вызывается неотложною потребностью опереться на здоровые силы страны. В настоящее время правительство опирается в своих действиях собственно на одних чиновников, т. е. на людей, хотя и образованных, но дышащих исключительно петербургским воздухом и усваивающих себе взгляды и убеждения из газет, не всегда верные и не всегда соответствующие истинным потребностям государства. Нужно выслушать и людей другой среды. Мнения их во многом не согласны с газетными статьями. Люди земские, особенно за Москвою, думают совершенно иначе, чем петербургские [420] деятели. Они несравненно более консервативны и самостоятельны, а потому представят, несомненно, более твердую опору для правительства».

Министр юстиции Д. Н. Набоков заявляет тихим голосом (в нашем конце стола его почти не слышно) и в довольно туманных выражениях полное свое сочувствие проекту министра внутренних дел.

Принц П. Г. Ольденбургский: «Ваше Величество, я присоединяюсь вполне к предложению князя С.Н.Урусова о пересмотре проекта в Комитете Министров. К этому я прибавляю, что для упрочения порядка и благосостояния государства, по глубокому моему убеждению, нужны два условия: мир и поправление наших финансов, главным образом — посредством бережливости в расходах. Если не будет этих двух условий, то ничто не поможет».

Очередь доходила теперь до меня. Я был в чрезвычайном затруднении: говорить мне или нет. С одной стороны, вопрос почти уже выяснился, с другой же — государственный секретарь не есть министр и присутствует в совете собственно для объяснений по делам Государственного Совета. После некоторого размышления и — не скрою — волнения, я решил так: если Государь обратится прямо ко мне, то, высказав в кратких чертах сочувствие свое проекту, я приведу в виде практического аргумента в пользу предлагаемой меры то, что, как видно из многих наших дел, издаваемые у нас законы на деле часто не соответствуют благим намерениям правительства, главным образом потому, что они неудобоприменимы, что недостатком этим страдают в особенности те законы, при составлении которых вовсе не были выслушаны отзывы людей дела и практики, например: парциальное положение и закон, ограничивающий право городских и сельских обществ исключать из своей среды порочных людей. Как известно, оба этих узаконения вызвали массу справедливых жалоб, повлекших за собой пересмотр первого из них и приостановление действия второго в административном порядке. Засим, если бы Его Величество не обратился ко мне, я решился молчать.

По окончании принцем Ольденбургским коротенького своего заявления Государь посмотрел вопросительно в наш угол, т, е. на управляющего министерством государственных имуществ князя Ливена и меня. Князь Ливен попросил слова и затем, несколько кудряво, объяснил, что вполне сочувствует мысли опереться на здоровые силы страны, но полагает, [421] однако, что им следует предоставить широкую долю участия в местном самоуправлении. Призывать же депутатов земства в Петербург для участия в делах управления, по мнению князя Ливена, во многих отношениях опасно.

Выслушав Ливена с несколько утомленным видом, Государь обвел взглядом все собрание, как бы спрашивая, не желает ли еще кто-нибудь говорить? Я понял, что мне лучше воздержаться от прений.

Слова попросил великий князь Константин Николаевич: «Ваше Величество, в начале наших суждений П. А. Валуев заявил, что он считает себя давнишним автором или ветераном рассматриваемых предложений, так как основная их мысль была им предложена покойному Императору в 1863 году. Хотя и несколько позднее, именно в 1866 году, я счел также обязанностью, не зная ничего о предположениях Петра Александровича, представить покойному Императору записку, в которой выражал убеждение свое в необходимости привлечения сил общественных к рассмотрению важнейших законодательных дел. Государь не давал хода этой записке в течение 15 лет.

Только в январе прошлого года она подверглась обсуждению в особом совещании при участии Вашего Величества. Осуществление мыслей моих признано было тогда несвоевременным. Я, с моей стороны, покорился этому, сохранив за собой право возобновлять предложения мои впоследствии. Если бы министр внутренних дел не представил ныне своего проекта, во многом сходного с моим, то я счел бы обязанностью снова заявить о прежних, давнишних моих мыслях. Говорю об этом собственно для того, чтобы выразить, в какой степени я разделяю основную мысль обсуждаемого государственного дела. Главный противник проекта — обер-прокурор Священного Синода. Но и он, если вникнуть хорошенько в сказанное им, как правильно заметил государственный контролер, не отрицает пользы призыва к рассмотрению важных законодательных дел людей свежих, практических. Следовательно, и Константин Петрович признает полезным, чтобы существовало звено между Государем и его народом. Такое звено я, с моей стороны, считаю безусловно необходимым. Благодаря такому звену русский Монарх мог бы узнавать как истинные потребности своего государства, так и недостатки законодательных предположений, составленных людьми кабинетными. Не подлежит сомнению, что в тысячу раз лучше убедиться в таких недостатках прежде, [422] чем после утверждения закона. Какое именно должно быть это звено, из кого состоять и как должно действовать, в этом отношении возникают в нашей среде разные мнения. Ввиду этого я присоединяюсь к предложению князя Урусова и принца Ольденбургского о дальнейшем еще пересмотре проекта. Покойный мой отец, дед Вашего Величества, неоднократно говорил мне, что любимою поговоркою Императора Александра I было: «Десять раз отмерь и один раз отрежь». Мне кажется, что поговорка эта как нельзя более применима к настоящему предмету первостепенного государственного значения. Нужно несколько раз отмерить наши предположения, но в конце концов нужно их отрезать».

Великий князь Михаил Николаевич не считает возможным высказаться, пока не ознакомится с окончательными по этому предмету предположениями.

Великий князь Владимир Александрович (с некоторым жаром): «Ваше Величество, всеми сознается, что нынешнее положение наше — невозможное. Из него необходимо выйти. Нужно сделать или шаг вперед, или шаг назад. Я убежден, что назад идти нельзя, поэтому нужно сделать шаг вперед. На это нужно решиться. Если против меры, предположенной графом Лорис-Меликовым, и были возражения, то, как оказывается, возражения возникли собственно в отношении к подробностям, а не относительно основной мысли. Ввиду этого не позволите ли, Ваше Величество, признать полезным повелеть, чтобы проект был пересмотрен? Но отвергать его, по моему мнению, не следует».

Граф С. Г. Строганов: «Государь, я тоже не возражал бы против пересмотра проекта в Комитете Министров».

Князь С. Н. Урусов: «Ваше Величество, если вам благоугодно будет принять мысль о дальнейшем еще пересмотре проекта, то не лучше бы было обсудить его сначала не в Комитете Министров, а в составе небольшой комиссии из лиц, назначенных вашим величеством?»

Государь: «Я не встречаю к тому препятствий. Цель моя заключается в том, чтобы столь важный вопрос не был разрешен слегка, но, напротив того, был соображен как можно основательнее и всестороннее. (Обращаясь к графу Строганову.) Граф, не примете ли вы на себя председательство в комиссии?»

Граф Строганов: «Я всегда и во всем готов служить Вашему Величеству. Но позвольте заметить, что 86-ти лет от роду нельзя быть председателем». [423]

Государь: «Так не согласитесь ли, по крайней мере, быть членом комиссии?»

Граф Строганов: «Охотно, Государь».

Государь: «Благодарю вас. Я очень бы желал, чтобы вы участвовали в этом деле».

Граф Строганов, видимо довольный, молча поклонился.

Граф Валуев: «Ваше Императорское Величество, не изволите определить состав комиссии? Или, может быть, Вашему Императорскому Величеству угодно будет определить его впоследствии?»

Государь: «Да (вставая). Мы можем окончить заседание. Благодарю вас, господа. (Обращаясь к Лорис-Меликову.) Граф Михаил Тариелович, я должен поговорить с вами. Пойдемте ко мне».

Заседание окончилось в 4 часа 45 минут. При разъезде Валуев подошел к Абазе со словами: «J'espere que voux etes content de moi» — «Parfaitement. Mais je n'en dirai pas autant de votre eleve» (разумея Макова), c'est un laquais». [Надеюсь, что вы были мною довольны». — «Вполне. Но я не сказал бы того же о вашем питомце (разумея Макова); это — лакей». — фр.]

Возвратясь домой, я немедленно начертил себе план стола, означив имена сидевших и порядок, в котором говорились речи. Затем против каждого имени я тут же набросал сущность сказанного и отметил даже наиболее рельефные выражения. После обеда, несмотря на усталость, я тотчас же принялся за подробное изложение (на особых листах) всего бывшего в заседании и не отрывался от этого дела до поздней ночи. Однако мне не удалось окончить все за один раз. Я употребил на это дело еще целых два вечера. В эту книжку я внес составленное таким образом изложение, по обычаю своему, летом.

В заседании я следил за всем с таким напряженным вниманием, что у меня осталось в памяти едва ли не каждое слово. Льщу себя надеждою, что изложение мое почти фотографически верно».

За проект Лорис-Меликова высказалось большинство, и вроде бы автору можно только радоваться столь осязаемой победе. По окончании заседания император, попросив Лориса задержаться, дал всем понять, что министр внутренних дел по-прежнему остается первым среди прочих. Комиссия? Что ж, жалко, конечно, что вместо мгновенного всемилостивейшего [424] подписания указа придется ждать, что решит эта самая комиссия, как она обкорнает и без того куцую реформу, но соотношение сил все равно не в пользу ретроградов. Всего пятеро против десяти при нейтрально-положительной позиции осторожных великих князей.

Нет, не радовалось министру внутренних дел. Логика торжествовала викторию, интуиция горько переживала конфузию. Интуиция никогда не обманывала графа, и стоило ему под давлением здравого рассудка или обстоятельств переупрямить едва-едва выразимое в словах предчувствие, застигала врасплох катастрофа.

А по Петербургу — сперва по салонам, потом по редакциям — странные пошли слухи. Будто бы «конституционная партия Лорис-Меликова и Абазы» (так их величали в иных домах) потерпела сокрушительное поражение, что государь и слышать не хочет ни о каких созывах выборных от земств и городов, что Лорис уже подал в отставку, а на его место прочат чуть ли не Победоносцева. Из других же салонов сообщались «абсолютно достоверные» сведения о том, что проект, слава Богу, прошел, осталось согласовать две-три закорючки... Умы, как водилось всегда на Руси при смене власти, были в полном смятении.

Слухи, гулявшие по столице, выражали явные крайности и, как всякие крайности, еще больше вызывали любопытства и преувеличений. Обе версии, понимал Михаил Тариелович, ему невыгодны. Выгодна только правда. Да только как ее выскажешь, как преподашь?

«Щи сегодня отменны. Вот что значит повара держать, а не кухарку! Пахом, пока не запьет, просто чудеса творит. Всего и делов-то — из квашеной капусты щец соорудить. Нет, братец, шалишь — Пахом со ста кадок капустку отведает, прежде чем в суп ее допустить. И говядинку не всякую в кастрюлю опустит. Чародей, да и только», — размышлял Василий Алексеевич в ожидании тетерки. Пока переменяли блюда, Василий Алексеевич успел подумать вот о чем. Обыватель полагает, что журналисты, властители дум только о том и помышляют, что о перспективах конституционного управления в Европе и России, о коварных замыслах Бисмарка, несчастном младшем брате — русском народе и т. д. А властитель дум за обедом думает себе исключительно о самом обеде. О народе и судьбах империи он отдумал свое с утра, пока не принесли гранки завтрашнего номера и глаз не уперся в ошибку в заголовке. А там пошла [425] такая кутерьма, что не до судеб российских: хозяин типографии, старый жулик, такой счет выставил, что глаза на лоб полезли, в Цензурном комитете придрались к фразе, которую дурак-цензор просто не понял, заметка о событиях в Болгарии оказалась ни к черту не годной и надо что-то придумывать, чтоб заполнить пустоту... И так до самого вечера.

Ну вот и тетерочка! Черт побери, та же курица, если разобраться, но какой аромат! И привкус, особенно у кожицы хорошо прожаренной. А Пахом нынче в ударе, до золотца прожарил. Василий Алексеевич вонзил зубы в дичь, и сок брызнул на салфеточку... И вздрогнул от резкого звонка. Вот тебе и тетерочка. Слуга доложил, что приехал чиновник от графа Лорис-Меликова.

В зале для приема гостей ждал чиновник для особых поручений министра внутренних дел.

— Граф просит вас, господин Бильбасов, пожаловать к нему.

— Хорошо, сейчас заложат лошадь, и я явлюсь.

— Граф просит сию же минуту. Экипаж у меня есть. Поедемте немедленно.

«Но лишь Божественный глагол, или приглашение графа Лорис-Меликова, — продолжил обеденные размышления Бильбасов, — до уха чуткого коснется, и вот опять властитель дум, бросив тетерку, должен рассуждать о судьбах отечества. Едва ли граф станет вызывать немедленно по пустяку».

— А что его сиятельство, чем-то встревожен? — спросил на всякий случай чиновника.

— Да нет вроде. Граф спокоен и по-прежнему острит и шутит.

Через пять минут редактор газеты «Голос» Бильбасов был в гостиной Лорис-Меликова. Хозяин был, как всегда, приветлив, любезен, хотя улыбка на его лице была чуть грустновата.

— Василий Алексеевич, вы помните, что я вам сказал при нашей последней встрече две недели назад?

— Еще бы! Дословно помню, ваше сиятельство. Вы сказали, прощаясь со мной, вот что: «Подумать только, какой-нибудь мальчишка игрушечным револьвером вмиг сможет разрушить все мои планы». Трех дней не прошло...

— То-то и оно. Сколько лет пережито с тех пор, как мы с вами виделись в последний раз! И не игрушечный пистолет, а динамит в две недели все перевернул, и один только Бог знает, чем все это закончится. Вы уж простите, Василий Алексеевич, что пришлось прервать ваш обед, но восьмого марта [426] произошло событие, о котором вы, наверное, наслышаны, но суть его уж лучше я сам расскажу.

Покойный император, подписывая указ о созвании выборных от земств и городов, решил предварить его публикацию обсуждением в Совете министров четвертого марта. И во вторник, третьего числа, я решил напомнить новому царю об этом указе. Ваше величество, сказал я ему, первое марта потрясло всю Россию; в разных направлениях, но все, решительно все взволнованы. Вы можете легко успокоить умы: ваш родитель подписал указ — обнародуйте его, и новые благословения всей России осенят ваш путь и облегчат ваше сыновнее сердце. Все увидят, что власть в империи крепка и она идет по предначертанному отцом вашим пути, несмотря ни на какие происки жалкой кучки заговорщиков. Царь перечитал указ, нашел великолепным и обещал назавтра же назначить заседание. Проходит завтра, проходит послезавтра — о заседании ни слова. В четверг вечером после панихиды осмеливаюсь заговорить на эту тему, но царь на нее откликается уже не так охотно, и в пятницу снова приходится напоминать императору о его обещании. Пришлось прибегнуть к такому аргументу. Ваш покойный родитель, сказал я царю, в течение двадцати пяти лет приучал народ забыть о полицейском государстве; мало-помалу он вел его к общественной самодеятельности, призывая представителей общества к обсуждению земских, городских, судебных дел. Теперь настало время передать обществу хотя бы частицу дел государственных. Если же вы, ваше величество, думаете повести народ в другую сторону, опять к полицейско-административной опеке, вы приготовите себе бурное царствование, полное случайностей. Кажется, эти мои слова убедили государя, и он созвал Совет министров на воскресенье 8 марта в 2 часа пополудни.

«В интересное, однако, времечко мы живем, — подумал Василий Алексеевич. — Шеф жандармов, можно сказать, полицмейстер всей империи уговаривает императора не устраивать полицейского государства!»

Впрочем, всякие посторонние мысли вылетели из головы, Бильбасов обратился в слух. Лорис-Меликов, невольно подражая каждому, в лицах передал все заседание Совета министров, кто что говорил, как наблюдал за острыми схватками император — вроде спокойно, невозмутимо, но по редким репликам государя было видно, что он по меньшей мере находится в колебаниях. [427]

Бильбасов пытался встать на место царя, и, если Лорис точен в пересказе, все должно складываться в его пользу. Аргументы сторонников законодательных комиссий кажутся и логичнее, и остроумнее. Как ловко Милютин поддел Макова: «Принцип самодержавия сильнее всего развит в войсках — во всяком случае, сильнее, чем в телеграфной проволоке и почтовом ящике!» Да и концовка его выступления весьма внушительна. Он сказал, что если указ будет подписан, то как военный министр он не будет переживать тех тяжелых минут, когда, как три года назад, русская армия своим штыком, выкованным в стране абсолютизма, расчищала путь для конституции Болгарии и Румелии, когда, как ныне, мы покоряем текинцев для того только, чтоб вместо их сердарей поставить своих исправников.

Для рассказчика слова Милютина ничего нового не представляли — он-то уж десятки раз слышал суждения Дмитрия Алексеевича на этот счет и только восхищался ровным, бесстрастным тоном, с каким военный министр излагал свои разве что не революционные взгляды. Гораздо больше его удивил Валуев. От Петра Александровича Лорис-Меликов ожидал услышать нечто подобное тому, что, как передавали очевидцы, он преподнес на обсуждении подобных проектов в Мраморном дворце в прошлом году. Валуев, конечно, не был бы Валуевым, если б не полюбовался своей правотой и тем, что его проект, гораздо более радикальный, существует уж без малого двадцать лет. Тогда он тоже любовался таким обстоятельством, что не помешало ему с презрением опрокинуть собственную идею — дескать, неужели выборные из какого-нибудь Царевококшайска умнее нас. Но в тот день, 8 марта, Валуев встал, видимо, с постели не русским чиновником, а европейцем. Он и говорил о том, как на нас будет смотреть Европа, если мы не продолжим реформы минувшего царствования. Россия не имеет пока права называться европейской державой, и недоверие к нам Европы понятно: нам чужды учреждения, без которых Европа не понимает государственной жизни. Народы Российской империи (ох как передернуло Победоносцева от этого слова — народы, а не народ!) все равно обречены идти по тому пути, который прошли все культурные, цивилизованные страны. Уж лучше подражать учреждениям западных государств, чем деспотиям Востока. И добил Валуев Константина Петровича таким аргументом: «Говорят, русское общество, русский народ не дозрели еще до самостоятельной деятельности; я спрошу: был ли английский народ развитее русского, когда 500 лет назад [428] Пользовался уже свободными учреждениями?» Эк ведь вывернул: он же этих фарисеев, радетелей о народе, обвинил в полном к нему презрении. Что, в общем-то, справедливо. Впрочем, комментарии в своем изложении Лорис-Меликов опустил — достаточно Бильбасову и того, что сказано. Не дурак, сам поймет. Но не скрыл от журналиста нападок Валуева на печать, на которые министру внутренних дел пришлось немедленно отвечать. Лорис доказывал, что это печать восстала против расхищения государственного достояния, указала правительству много зол и служила охранительницей законов, нарушителей которых она клеймила и позорила на всю страну. В конце концов, это печать подвигла правительство на создание сенаторских ревизий.

Завершилось заседание Совета министров, по словам Лорис-Меликова, вроде как благополучно, в пользу большинства. Но... Но не случайно призвал он к себе спустя четыре дня Бильбасова и в подробностях изложил редактору «Голоса» весь ход того заседания, попросив при этом оставить разговор в тайне от газетной полосы. Что-то подсказывало ему, что впереди предстоит борьба за неизданный указ и еще далеко не ясно, чьей победой она завершится. Но молва в нужном направлении была пущена. А дальше пусть работает общественное мнение.

Манифест. Удар сокрушительный

И все же истинное свое положение при новом императоре Лорис-Меликов понять затруднялся. Царь покинул город и замкнулся в Гатчине, настолько плотно опекаемый конвоем, что казался как бы под домашним арестом. А для водворения порядка в Санкт-Петербурге из Ковенской губернии был выписан генерал-майор Баранов. Тот самый Баранов, от которого Лорис не чаял, как избавиться, когда подсунули его наследник с Победоносцевым в корпус жандармов. В назначении Баранова столичным градоначальником явно ощущалась рука обер-прокурора Священного Синода.

Николай Михайлович по возвышении своем тотчас же начал куролесить. Он распорядился окружить Петербург заставами и проверять каждого въезжающего в город. Мера эта не дала решительно никаких положительных результатов, зато породила недовольство буквально во всех кругах общества. Рабочие, [429] жившие в основном в пригородах, стали опаздывать на смену, снабжение Петербурга продовольствием обросло пустыми затруднениями, и уже 3 апреля градоначальнику пришлось самому отменить собственный приказ о досмотре на заставах. Как и другую меру, тоже предпринятую без долгих рассуждений: обязать всех прибывающих железной дорогой брать на вокзалах извозчиков через посредство полиции, с означением ею номеров экипажей. С другой стороны, к неописуемому возмущению Победоносцева, Баранов созвал некий совет при градоначальнике из членов, избираемых населением столицы. Выборы в этот совет проводились на редкость бестолково: правом голоса жителей наделяли по своему усмотрению околоточные надзиратели. Однако ж членов совета заранее указал сам градоначальник по каким-то наспех составленным спискам. Совет этот, который так ничего толком не решил, прозвали «бараньим парламентом».

Государь предоставил петербургскому градоначальнику право личного ему доклада, чем прыткий Баранов не преминул воспользоваться. Он бегал к императору раза по три-четыре на дню, безбожно врал и пугал императора новыми заговорами, которые вот-вот намеревался разоблачить. То докладывал, будто на Миллионной, у самого дворца, нашли целых семнадцать проводов от адской машины, то объявлял об аресте какого-то загадочного господина с пистолетом. И все это с целью показать, что именно он, Баранов, и есть спаситель отечества, а министр внутренних дел, для того приставленный, не отвечает своему назначению. Вкупе с ежедневными записочками Победоносцева, где обер-прокурор Синода давал бывшему ученику своему советы гнать от себя Лориса, Абазу, Милютина и великого князя Константина Николаевича и опираться на «здоровые силы», барановские доносы держали Михаила Тариеловича в постоянной тревоге и беспокойстве.

Но царь как будто не поддавался наущениям и при встречах оказывал доверие министру внутренних дел; значение его как первого из министров тоже не подлежало сомнению. Холуйство Макова и князя Ливена на заседании 8 марта не спасло их от сокрушительного падения. Маков сам нарвался на отставку, спросив царя, как быть дальше с порядком перлюстрации писем. Александр, которому по милости Макова не раз влетало от отца за неосторожные высказывания в посланиях Каткову, Аксакову и Победоносцеву, легко согласился с мнением Лорис-Меликова, что в деликатном деле перлюстрации было много [430] злоупотреблений, и распорядился упразднить Министерство почт и телеграфов, образовав из него департамент в Министерстве внутренних дел.

Кресло князя Ливена — министра государственных имуществ — зашаталось после сенаторской ревизии Ковалевского в Оренбургской и Уфимской губерниях. Александр III, в отличие от отца, не был снисходителен ни к какому упущению в делах с казенной собственностью и карал за таковые беспощадно. Отставка Ливена — только начало. Летом вынужден будет уйти Валуев — в пору его управления государственными имуществами расхищения плодородных башкирских земель и начались, хотя сам Петр Александрович был к ним непричастен, лишь попустительствовал. А в январе 1883 года клубок расследований докатится до Макова. Лев Саввич покончит с собой.

Министром государственных имуществ назначили графа Николая Павловича Игнатьева, который, приехав в Петербург на похороны Александра II, всячески заискивал перед Лорис-Меликовым, и Михаил Тариелович не сразу разгадал, что стоит за столь настойчивой дружбой бывшего дипломата, и министерский пост предложил ему сам. Но, едва получив царский указ о своем назначении, Николай Павлович как-то охладел к первому министру, зато примкнул к партии Победоносцева и во всем стал советоваться именно с ним.

Пришлось расстаться и с министром просвещения Сабуровым — умным и тонким человеком, но совершенно непригодным к министерскому посту. Дело это для него и окончилось позором — еще в феврале, когда министр приехал в университет успокоить волнение студентов, некий Папий Подбельский дал пощечину почтеннейшему Андрею Александровичу. Интересно, посмел бы он так обойтись с ненавистным реакционером Дмитрием Толстым? Но на его место назначили не Делянова, о котором так хлопотал Победоносцев, а барона Николаи, которого еще по Кавказу прекрасно знал Лорис-Меликов и почитал за человека вполне разумного. И была надежда, что Александру Павловичу — человеку ухищренному — достанет воли и рассудка претворить в жизнь обещания Сабурова.

Но вот что настораживало. Недели шли за неделями, а комиссия под началом великого князя Владимира Александровича по поводу указа о выборных от земств и городов так и не собиралась. Все оттягивалось какими-то пустячными предлогами. Становилось ясно, что тихим, ползучим бюрократическим способом верх одерживает меньшинство. Частные успехи [431] не радовали. Лорис-Меликов как-то не чувствовал прочности своего положения. Однажды после доклада речь зашла о Дальнем Востоке. Михаил Тариелович обратил внимание императора на странности в поведении послов Японии и Китая. Что-то они зачастили к нашим министрам и к нему самому. И уж очень они вглядчивы и пристальны, во все внимательно вникают, вслушиваются. Надо бы с ними поосмотрительнее. И что же? Часа два спустя государь со смехом рассказывает Черевину:

— А Лорис-то, слышь, япошками вздумал меня пугать!

И новый приступ хохота. Раскаты его эхом разнесутся по годам и достигнут ушей империи в 1904 году. Его подхватят газеты: «Ах, япошки, макаки! Мы их шапками закидаем!» И только мудрый генерал Драгомиров проворчит: «Война макак с кое-каками!» Но то будет через четверть без малого века, а сейчас по гостиным пущен был слух, что Лорис-Меликов, не уберегший покойного царя на посту министра внутренних дел, готовит себе тихую пристань на месте престарелого канцлера князя Горчакова.

Наконец, на 21 апреля император после настойчивых уговоров Лорис-Меликова назначил в Гатчине совещание самых, на его взгляд, важных министров. В конце концов, давно пора определиться, какой дорогою намерено идти правительство в новое царствование, нельзя ждать неведомо чего и неведомо от кого: вот уже два месяца страна живет как бы без государя: Александр Третий сидит взаперти в Гатчине, а по столице бродят самые несусветные слухи. То будто бы министры держат царя-батюшку в плену, то будто бы на его величество злодеи свершили покушение и раненый царь не хочет в этом признаваться народу... С трудом, одолевая влияние Баранова и Победоносцева, удалось-таки уговорить государя появиться в Петербурге.

На совещание приглашены были великий князь Владимир Александрович, граф Лорис-Меликов, граф Милютин, Абаза, граф Игнатьев, барон Николаи, Победоносцев и Набоков. За последнего — министра юстиции — пришлось хлопотать, но почему-то государь решительно отказал Лорис-Меликову в предложении пригласить графа Валуева и главноуправляющего II Отделением собственной его величества Канцелярии князя Урусова. И это после столь теплого рескрипта Валуеву по случаю его пятидесятилетия безупречной службы престолу!

Накануне вечером, после заседания Государственного совета, на котором пока еще председательствовал опальный великий князь Константин Николаевич, у Абазы съехались Милютин [432] и Лорис-Меликов, чтобы предварительно обменяться мыслями по поводу завтрашнего. Настроение у всех троих было преотвратительнейшее.

— Признаться честно, — начал Михаил Тариелович, — я ничего хорошего не жду. Мы увязли в какой-то болотной жиже. Тебе вроде и не возражают, но ничего, как ни бейся, не делается. И не знаешь, как поступить. Добро бы стена была — стену можно лбом разбить или уж, на худой конец, отступить. А тут вата какая-то — все в ней глохнет и вязнет. Говорю с царем, убеждаю, уезжаю из Гатчины умиротворенный, а с полдороги начинаю понимать, что ничего сделано не будет. Царь тут же пошлет за Победоносцевым, тот надует ему в уши ужасов — погибнет самодержавие, погибнет Россия, весь простой народ... Ой!

— А вот и надо, — вскипел Абаза, — поставить перед императором вопрос: доверяет он своим министрам или нет. И не давать ни Победоносцеву, ни Игнатьеву распылять по мелким частностям завтрашнее совещание. Надо сразу так и заявить государю, прямо и категорически: если нужна сильная власть, она возможна лишь в том случае, когда император окружит себя министрами, которым он имеет полное доверие и через которых мог бы действовать без всякого посредствующего влияния.

— Думаю, что этого недостаточно, — сказал Милютин. — Кроме личного доверия государя, необходимо еще другое условие: надо, чтобы правительство было однородное, чтобы все министры действовали в одном смысле, а не противудействовали один другому, как у нас случается сплошь да рядом.

— Хорошо бы, если б так и повернулся завтрашний разговор, — Лорис-Меликов тяжко вздохнул, — да боюсь, многоглаголивый Победоносцев или речистый Игнатьев в такие дебри нас заведут своими умствованиями и опасениями, что поневоле потеряешь всякую осмотрительность и все дело погубишь.

— Не вижу в том большой беды, — возразил военный министр. — Лучше уж сразу вывести дело начистоту, чтоб разъяснить наконец, можем ли мы, с нашими понятиями и убеждениями, еще долее тянуть лямку, не зная, куда тянем.

— Да, тут вы, пожалуй, правы, — заключил Лорис-Меликов.

Гостеприимный хозяин предложил партию в вист, но как-то было не до игры, и все разъехались в смутной тревоге по поводу завтрашнего дня.

Министры ехали в Гатчину в одном вагоне. Настроение у всех было довольно мрачное. Все разделились на мелкие группки [433] и вполголоса переговаривались между собою. Победоносцев сидел в гордом одиночестве — даже Игнатьев не решился занять его разговором.

Император обратился к министрам с краткой речью о том, что намерен выслушать мнения господ министров, что надлежит делать в ближайшее время и какова должна быть вообще программа действий правительства. Первым попросил высказаться на сей счет Лорис-Меликова.

— Я считаю, ваше величество, что путь для вашего царствования проложен вашим покойным отцом императором Александром Вторым. У России нет другого пути, нежели продолжение реформ, начатых в предыдущее царствование. Мы покамест топчемся на месте и только проигрываем во времени, тогда как общество ждет от нас решительных мер и в государственном управлении, и в финансах, и в судебной сфере, и в сфере народного образования. Я уж не говорю о скорейшем завершении реформы крестьянской — сокращении выкупных платежей и отмене подушной подати. Нельзя стоять на месте. Христианству уже без малого две тысячи лет, и оно постоянно совершенствуется, а уж учреждения государственные должны совершенствоваться тем более.

Настал черед военного министра.

— Ваше величество, — начал Милютин, — я совершенно согласен с графом Михаилом Тариеловичем. Именно незаконченность начатых реформ и отсутствие общего плана в их проведении, а затем четырнадцатилетний застой и реакция, когда все строгости полицейские не только не подавили крамолу, а, напротив того, создали массу недовольных, среди которых злонамеренные люди набирают своих новобранцев, и привели нас сегодня к столь печальному результату.

Царь с каменным лицом выслушал лекцию Милютина, который говорил ровным, спокойным профессорским тоном о будущих реформах в России, только они одни способны внести успокоение в недоумевающем растревоженном обществе.

Игнатьев, почуяв, чья берет, в своем выступлении тоже говорил о необходимости продолжать реформы и даже примеры привел из своего недавнего губернаторства в Нижнем Новгороде, полного смятения местных чиновников и земских деятелей от неожиданных поворотов правительства в минувшее царствование.

Тайный советник Александр Аггеевич Абаза говорил пылко, как молодцеватый поручик на экзамене в академию: [434]

— Ваше величество, мы все мечтаем о сильной власти, сильном правительстве. Так вот что я вам скажу. Сила власти не в кулаках, не в полицейском произволе — мы достаточно нагляделись и на кулаки, и на произвол и вместо собственной силы получили целую партию злодеев. Сила наша только в единстве и сплоченности всех министров, в доверии к нам государя как своим ближайшим советникам. — И быстрый взгляд в сторону Победоносцева при этих словах. Достаточно откровенный, чтобы и государь почувствовал, в чей огород камешки летят. — Правительство не может идти к цели, не видя сочувствия со стороны высшей власти или чувствуя, что оно неравномерно распределено между министрами.

Набоков и новый министр просвещения барон Николаи были поосторожнее в словах, поскучнее, педантичнее, но и они высказались в пользу продолжения и развития реформ каждый по своему ведомству.

Последнее слово оставалось за Победоносцевым. Министры с любопытством, и немалым, ждали, что же на сей раз будет прорицать этот авгур. Авгур удивил. Авгур заговорил совсем не тем языком, что на достопамятном совещании 8 марта. Напротив, он начал с того, что полностью разделяет высказанные мнения о необходимости дальнейших улучшений в государственном строе, о том, что правительство должно быть едино и в своих устремлениях, и в предприятии тех или иных мер оздоровления государственной жизни. Правда, Константина Петровича вскоре понесла его вечная стилистическая сила, он оторвался от смысла собрания и стал вещать о правде, о честности, русском народе-Богоносце. Ответил и Лорис-Меликову, отчитав генерал-адъютанта, как двоечника-семинариста: начала христианства вечны и незыблемы, но осуществление их правдою жизни безгранично, и в этом смысле реформа внутренняя не останавливается никогда, намекнув тем самым, что в реформах внешних необходимости нет.

Абаза его тут же и срезал, резонно заметив, что сейчас разговор идет не о высших материях, а о конкретных государственных делах. Нужны соглашения на практической почве. В том же, что все, здесь присутствующие, истинно верующие христиане, никто пока не сомневается. И опять заговорили о том, что нужно единое правительство, пользующееся безусловным доверием императора, которое будет и дальше развивать начатые реформы. [435]

Неожиданный диссонанс вызвало последнее выступление — великого князя Владимира Александровича. Он стал зачитывать невесть кем составленное письмо о необходимости создать центральную следственную комиссию по делам о политических преступлениях. Поскольку опыт таковых был неоднократный и не привел ни к чему, Лорис-Меликову ничего не стоило опровергнуть эту идею, тем более что он уже подготовил доклад о дальнейшем ведении таковых дел.

Завершая совещание, государь выразил желание, чтобы министры собирались по мере надобности для предварительных совещаний по вопросам общего государственного интереса, дабы тем самым достигнуть желаемого единства в действиях; на первый же раз предложил обсудить в течение недели самые ближайшие неотложные меры при настоящих обстоятельствах, для окончательного обсуждения которых будет назначено вторичное совещание в высочайшем присутствии. О реформах — ни слова.

И вот что странно — либеральные министры, умнейшие, проницательнейшие люди, обрадованные лишь тем, что император внял мысли о едином правительстве, пропустили мимо ушей именно это обстоятельство: о реформах — ни слова.

Назад ехали в настроении приподнятом. Лед растаял, и даже Абаза был необычайно приветлив с Победоносцевым, не ведая того, что вдогонку Константину Петровичу летит из Гатчины письмо такого содержания:

«Сегодняшнее наше совещание сделало на меня грустное впечатление. Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, но пока я не буду убежден, что для счастия России это необходимо, конечно этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убеждусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде. Странно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма.

Более и более убеждаюсь, что добра от этих министров ждать я не могу...»

Оно верно, Александру Третьему нужно единое правительство, только какое? Увы, не то, которое завершило бы реформы. Скорее, наоборот, Впрочем, и веяний свободы новый царь [436] оказался не чужд. 25 апреля он пришлет военному министру графу Милютину собственноручную записку с приказанием объявить, что дозволение носить бороды распространяется на всех военных без всяких изъятий.

Но ни Лорис-Меликов, ни Милютин, ни Абаза не угадали истинного настроения императора. Более того, они дали повод тихо торжествовать Победоносцеву, празднуя прежде времени победу прогрессивных идей над ретроградством. Как подкупленные слуги донесли Константину Петровичу, а Константин Петрович ближайшей почтой — императору, три министра ужинали с шампанским у Елены Николаевны Нелидовой.

И вот ведь что удивительно: два полных генерала и тайный советник, в интригах при дворе калачи весьма тертые, должны же были понимать, что судьбы отечества не на совещаниях решаются, пусть и самых представительных. Судьбы решаются в приватных беседах и частной переписке. К приватным же беседам с новым императором никто из них допускаем не был.

Но такова сила надежды и веры в разумное. Соединившись, они порождают иллюзию, фантом. Совещание министров, о котором договорились в Гатчине, состоялось дома у Лорис-Меликова, на Фонтанке, в 9 часов вечера 28 апреля. Великий князь Владимир Александрович вновь поставил на обсуждение вопрос о Центральной следственной комиссии, но Лорис-Меликов и Набоков блистательно доказали неразумность подобного учреждения сейчас, когда силы полиции, наконец, объединились и удалось устранить антагонизм между полицейскими и судебными учреждениями. Ничего, кроме разлада и разрушений с трудом созданной системы, такая комиссия не внесет. Ни у великого князя, ни у Победоносцева возражений не нашлось. Зато вспыхнули дебаты по вопросу о земствах. Победоносцев опять начал доказывать вредность выборного начала в России, опасность допущения «местных сил» к решению важных государственных вопросов. Разве что, сквозь зубы допустил Константин Петрович, исключительно по приглашению самого правительства можно было бы призывать экспертов для испрошения их мнения по отдельным вопросам. «И ни на йоту больше!» — докторальным своим тоном заключил обер-прокурор Синода и воздел перст указующий к потолку. Министры дали столь дружный и пылкий отпор злым вещаниям Победоносцева, что великий князь Владимир Александрович никак не мог успокоить разбушевавшееся совещание. Сам он выглядел в этот момент растерянным и, чтобы как-то защитить [437] Победоносцева от нападок, заявил, что в понятиях молодого императора, да и его тоже, сильно впечатлелась фраза покойного отца, произнесенная им злополучным утром 1 марта. Будто бы, подписав указ и отпустив Лорис-Меликова, император сказал присутствовавшим при сем великим князьям Александру и Владимиру: «Я дал свое согласие на это представление, хотя и не могу скрыть от себя, что мы идем по пути к конституции». Милютин, записав этот рассказ в своем дневнике, дал ему такой комментарий: «Затрудняюсь объяснить, что именно в предположениях Лорис-Меликова могло показаться царю зародышем конституции; но понятно, что произнесенные им незадолго до мученической кончины вещие слова должны были глубоко запасть в мысли обоих молодых царевичей и приготовить почву к восприятию ретроградных теорий Победоносцева, Каткова и комп.». Разумеется, после таких аргументов великого князя министры согласились на компромисс: на первый раз ограничиться призывом из губерний небольшого числа известных правительству дельных и вполне благонадежных людей собственно только для обсуждения самого вопроса о порядке призыва представителей земств к обработке законопроектов, и то лишь в тех случаях, когда правительство сочтет это полезным.

В первом часу ночи великий князь с чувством изрядного облегчения покинул совещание. Но оставшихся ждал сюрприз. И пренеприятнейший.

Дмитрий Николаевич Набоков открыл папку с бумагою, которую до того в конце заседания прочел лишь один Лорис-Меликов. То был оттиск приготовленного для печати в завтрашнем номере «Правительственного вестника» манифеста. Попросили прочесть вслух, что министр юстиции и исполнил. По оглашении императорского манифеста немая сцена наступила в кабинете Лорис-Меликова. Министры застыли как громом пораженные.

Еще бы не поразиться громом! Всего неделя миновала, как пили шампанское за победу разума и Пушкина при сем читали: да скроется тьма, — тут она, тьма эта, и объявилась:

«Богу, в неисповедимых судьбах Его, благоугодно было завершить славное царствование возлюбленного Родителя Нашего мученической кончиной, а на Нас возложить священный долг самодержавного правления».

Так начинался этот документ, прилепивший новому императору прозвище Ананас Третий. Это были цветочки. А горькие [438] ягодки — впереди, после бесцветного и слезливого обзора предыдущего правления и ругательств в адрес убийц:

«Но посреди великой нашей скорби глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный Промысл, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений».

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

— Та-ак, — произнес, наконец, Абаза. — И кому мы обязаны появлением столь интересного документа?

Мог бы и не спрашивать. По стилистике ясно было. Но Победоносцев, бледный и несколько струхнувший от общего впечатления, все же выдавил из себя:

— Я. Мне государь повелел.

Ревнитель правды и благочестия врал безбожно. Повеления этого он добивался от молодого императора еще с 3 марта. И в каждом письме Александру упорно твердил, что пора, наконец, определиться, твердо заявить свою волю, и не вообще, а именно в том направлении, которое лишает всяких надежд на малейшее послабление. Осчастливленный царским письмом после встречи министров в Гатчине, Константин Петрович дожимает государя: «Смею думать, Ваше Императорское Величество, что для успокоения умов в настоящую минуту необходимо было бы от имени Вашего обратиться к народу с заявлением твердым, не допускающим никакого двоемыслия. Это ободрило бы всех прямых и благожелательных людей. Первый манифест был слишком краток и неопределителен. Часто указывают теперь на прекрасные манифесты Императора Николая 19 декабря 1825 года и 13 июля 1826 года». Даже образец указан как бы от имени неопределенного множества патриотов, жаждущих свернуть шею уже проведенным реформам. На это письмо от 23 апреля ответа нет. Видно, слишком силен образец. Значит, надо еще. Через день летит в Гатчину депеша с такими словами: «Вчера я писал Вашему Величеству о манифесте и не отстаю от этой мысли. Состояние нерешительности не может длиться, — в таком случае оно будет гибельно. А если принять решение, то необходимо высказаться. Я сижу второй день, обдумывая проект манифеста, посоветуюсь с графом С. Г. Строгановым и представлю на Ваше усмотрение. Да благословит Бог решение Ваше». И уже на следующий день, отправляя императору текст манифеста, наставляет: «Нет надобности и советоваться о манифесте и о редакции. Дело ясное до очевидности [439] само по себе: я боюсь, что если призовутся советники, то многие из них скажут: «Зачем? Не лучше ли оставить намерения Государя в неизвестности, дабы можно было ожидать всего от нового правительства. Ведь слышал же я, в присутствии Вашего Величества сказано было, что вся Россия ждет новых учреждений, которые были предложены». Тою же ночью, не утерпев, благодарный император шлет из Гатчины телеграмму: «Одобряю вполне и во всем редакцию проекта. Приезжайте ко мне завтра в 2 часа переговорить подробнее. Александр». Давно ли тою же царственной рукой начертано было на проекте доклада Лорис-Меликова о созвании законодательных комиссий: «Доклад составлен очень хорошо»? Славно поработал Константин Петрович над головушкой русского царя.

Но министры лишь подозревали о той тайной работе. Только в 1925 году, видно в благодарность за создание революционной ситуации в России, потомки издадут все эти письма. Пока же на дворе второй час ночи 29 апреля 1881 года. Фонтанка. Казенная квартира графа Лорис-Меликова. Презренный всеми, как обвиняемый на суде, стоит обер-прокурор Священного Синода Победоносцев. Громы бессильной ярости грохочут вокруг него.

— Ну как же так? — возмущается Абаза. — Мы же договорились с царем! Контракт заключили. Как можно после этого оставаться министром? Я... я немедленно подаю в отставку!

— Мне в такой ситуации тем более нельзя оставаться, — заявил Лорис-Меликов. — Мы только что пришли к соглашению о взаимном доверии. И вот в тайне от всех нас, только что облеченных доверием, появляется акт государственной важности, и я не вижу в нем места для продолжения начинаний покойного императора. Значит, то были слова, а на деле нам не доверяют.

— Я бы еще понял появление такого манифеста, — невозмутимым, как всегда, тоном, скрывавшим глубочайшее оскорбление и негодование, заговорил Милютин, — на другой день после катастрофы первого марта. Но теперь, по прошествии двух месяцев, заявлять о твердом намерении всеми силами удержать самовластные права предков, отнимая тем самым у всех благомыслящих людей малейшую надежду на постепенное движение к лучшему, к более совершенному государственному устройству... Нет, такое я понять отказываюсь. И предвижу, сколько людей, надеявшихся мирным путем прийти к цивилизованному обществу, отшатнутся от нас и примкнут к безумным [440] революционерам. Я не желаю участвовать в приготовлении такого будущего для России и тоже подам в отставку. Министры вполне лояльные Александру — новоназначенные Игнатьев и Николаи и весьма умеренный законник Набоков — тоже были предельно возмущены, хотя об отставке речи, разумеется, не заводили. Впрочем, не помянув о новых, в доносе своем об этой ночи Набокова Константин Петрович не забудет. Года через три, когда и его черед придет, сгодится.

— Ну вот, Нина, кажется, я свободен. С этими словами Михаил Тариелович разбудил жену, когда гости разъехались.

— Я ждала этого со дня учреждения комиссии. А 1 марта вообще все стало ясно. Ты уж прости, Мико, но насчет нынешнего императора у меня давно нет иллюзий. Вы с ним и не могли сработаться. И жалко только тебя, твоих усилий, твоего ума — бисера перед свиньями.

Эта проницательная женщина все знала, все понимала, все видела заранее. Явившись из далекого и, по мнению светских снобов, азиатского Тифлиса сразу в высший свет, она всех поразила именно умом своим. В пору наивысшего всесилия, безграничной власти мужа она говорила старшим дочерям, внезапно пожалованным во фрейлины ее величества двора, много выезжавшим в свет и потому невольно зазнавшимся:

— Полноте важничать, давно ли на простых извозчиках ездили. Пожалуй, скоро опять смените собственный выезд на простые извозчичьи дрожки.

А людям, нуждавшимся в графе и подъезжавшим к ней с комплиментами в адрес дочерей, отвечала:

— Прежде они были некрасивы, а с прошедшей зимы очень похорошели.

Валуев, которого страшная весть об убийстве царя застала в доме графа Лорис-Меликова, когда он советовался с «ближним боярином» о назначенном на 4 число заседании Совета министров по поводу тех самых конституционных предложений, очень в те дни недоброжелательный к министру внутренних дел, записывая события того дня, отметил в дневнике: «Не могу забыть лица графини Лорис-Меликовой, когда ее муж уезжал во дворец. Она стояла на лестнице, как статуя, как жена Лотова, без краски, без движения, без голоса, даже без подвижности в устах и взгляде. Она чувствовала и сознавала, — смутно, — но более, чем он». [441]

Сейчас же Нина Ивановна сказала, завершая ночной разговор:

— И слава Богу, что все кончилось. Прими снотворного и попытайся заснуть, мой милый. Утро вечера мудренее.

Никакое снотворное, конечно, не помогло. Бессонница терзала до самого утра, преувеличивая беды. Нет ничего мерзее, унизительнее для умного человека, чем внезапно обнаружить себя в смешном положении. Михаил Тариелович много промахов совершил в своей жизни, творил и глупости, а кто их не творил? Но вот последняя, в общем-то незначительная, допущенная по безоглядной доверчивости, — куда ей до детской шалости с клеем в Лазаревском институте, перевернувшей судьбу! — жжет позором. Преждевременно торжествуя победу, мы доставили самую тонкую, изощренную радость врагам своим. И ему мерещился смешок Победоносцева, Каткова и всей этой оголтелой компании, и зубы скрипели в бессильной ярости. Окна были распахнуты, ночной балтийский ветер задувал в спальню, а ему было душно, не хватало воздуха...

Когда забывался в полусне, видел всякую нечисть с узнаваемыми ужимками то Константина Петровича, то Михаила Никифоровича, и примешивался сюда фанатик Желябов со своей бессердечной подругою Перовской — надо же, убили мальчика и даже гордились этим, революция без жертв не бывает... Глупый Черевин, жирный Дрентельн... Сколько ж недоброжелателей накопилось всего-то за год! Потом снился ему европейский старинный замок, построенный из песка и на глазах обращающийся в руины. Потом, слава Богу, наступила тьма, хотя сквозь гардины давно пробилось утреннее солнце.

Встал поздно и едва не опоздал на парад на Марсовом поле по случаю приезда императора в Петербург из гатчинского затворничества. Царь приехал не прямой дорогою, а кружным путем через Тосну и прибыл с Николаевского вокзала. Так его напугал Баранов страстями о чуть ли не ежедневно разоблачаемых заговорах. Парад, разумеется, прошел благополучно, никто и не думал покушаться на особу государя.

Александр был весьма любезен с министрами и на параде, и на завтраке у принца Ольденбургского, но видеть его большого удовольствия не доставило, и в Лорис-Меликове окрепло решение не ехать завтра в Гатчину, а отправить письмо об отставке с фельдъегерем сегодня же вечером. Он участвовал в сегодняшних церемониях последний раз и глядел на все как бы со стороны, чувствуя себя даже более чужим всему происходящему, [442] чем персидский посол Гусейн-хан. Тому хоть все было любопытно.

В 3 часа император, посетив усыпальницу отца в Петропавловском соборе, отбыл тем же кружным путем в Гатчину, Лорис-Меликов — на Фонтанку. Письмо его, обдуманное за бессонную ночь и хлопотный день, легло на бумагу сразу, без черновиков:

«29 апреля 1881 г.

С.-Петербург.

Ваше Императорское Величество.

Давно уже расстроенное здоровье мое, в последнее время, вследствие чрезмерных трудов, стало ухудшаться все более и более.

В 1876 году, находясь на излечении за границею, я, ввиду осложнившихся политических отношений и ожидания возможности военных действий, призван был, по личному выбору в Бозе почившего Государя Императора, для сосредоточения на кавказской границе корпуса, действовавшего впоследствии в Азиатской Турции, и с той поры до настоящего времени не прерывал усиленной деятельности в званиях: сперва командующего означенным корпусом, затем, последовательно: временного Астраханского генерал-губернатора для принятия мер против эпидемии на низовьях Волги, вызвавшей повсеместную тревогу; Харьковского генерал-губернатора, главного начальника Верховной распорядительной комиссии и, наконец, министра внутренних дел.

Исполнение всех этих обязанностей, требовавших чрезвычайного напряжения сил, довело ныне здоровье мое до такого состояния, при котором продолжение занятий является невозможным.

Обстоятельства эти вынуждают меня повергнуть к стопам Вашего Императорского Величества всеподданнейшую просьбу мою об увольнении от занимаемой ныне мною должности.

Настоящую просьбу я желал представить лично Вашему Величеству, но по нездоровью лишен, к прискорбию, возможности явиться в Гатчйно.

С чувством глубочайшего благоволения и безграничной преданности

имею счастие быть Вашего Императорского Величества верноподданный слуга

Граф Михаил Лорис-Меликов ». [443]

С ответом император не замедлил. Уже в полдень Михаил Тариелович вскрыл конверт с царским вензелем.

«1881 г. 30 апреля

Гатчина.

Любезный граф Михаил Тариелович, получил Ваше письмо сегодня рано утром. Признаюсь, я ожидал его, и оно меня не удивило. К сожалению, в последнее время мы разошлись совершенно с Вами во взглядах, и, конечно, это долго продолжаться не могло. Меня одно очень удивляет и поразило, что Ваше прошение совпало со днем объявления моего манифеста России, и это обстоятельство наводит меня на весьма грустные и странные мысли?!

Так как Ваше здоровье действительно сильно расстроилось за последнее время, то понимаю вполне, что оставаться Вам трудно на этом тяжелом посту. И так (орфография императора), любезный граф Михаил Тариелович, мне остается одно: поблагодарить Вас от души за то короткое время, которое мы провели вместе, и за все ваши труды и заботы.

Искренно Вам благодарный

Александр».

В тот же день прошение об отставке подал и министр финансов. Александр не счел нужным отвечать ему отдельным письмом, а возвратил прошение с грубой по форме резолюцией, в которой не скрыл своего раздражения демонстративным уходом лучших министров предшествующего царствования. В архиве Лорис-Меликова хранится двойной лист, видимо, начала письма Абазы с характерной для непривычной руки ошибкой в титуловании: «Ваше Императорское Высочество...» На обороте почерком Лорис-Меликова выписана царская тирада:

«Весьма сожалею о Вашем решении. Действительно, без единства между министрами никакое дело идти не может.

Грустно только, что поводом Вашей просьбы послужил мой манифест, в котором я заявляю России о твердом моем намерении охранять в неприкосновенности Самодержавную власть. Сожалею, что ни Вы, ни Гр. Лорис-Меликов не нашли более приличного повода».

5 мая в отставку подал военный министр граф Милютин.

Эпоха реформ в России закончилась. [444]

Эпилог

Граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов прожил еще семь с половиной лет и умер в Ницце 12 декабря 1888 года, не достигнув трех недель до 63 лет. Чем были заполнены эти годы?

Страданиями. И отнюдь не физическими. Он с ужасом наблюдал, как Россия катится к катастрофе, и есть, было в его программе средство предотвратить, но то-то и оно, что никому его трезвый разум, понимание сути вещей и ясное предвидение не нужны. Россия опять пойдет «своим путем» по головам ее подданных, и он ясно видит перспективу гибельной дороги. Сначала, говорил он своему собеседнику, мы ввяжемся в какую-нибудь дурацкую войну и проиграем ее, а потом будет революция, война перекинется внутрь. Собеседник этот вспомнит предсказания Лорис-Меликова в 20-е годы, выброшенный бурями великой смуты на берега тихой Влтавы. И поразится еще проницательностью графа насчет Японии, уготовавшей нам 1905 год.

В записной книжке Лорис-Меликова замечательна одна фраза: «По мнению Данте, нет тяжелее горя, как в несчастии вспоминать о прошлом счастии». Вот в этом тяжелом горе он и прожил оставшуюся жизнь. Он, конечно, хотел вернуться в Россию еще осенью 1881 года, но власти, прослышав об этом, вдруг страшно озаботились его здоровьем. Граф Игнатьев, первый преемник Лориса на посту министра внутренних дел, написал ему несколько трогательных дружеских писем, но в последнем из них содержалась угроза крупных неприятностей: дескать, с вашим приездом связываются надежды некой конституционной партии. Так что не сочтете ли благоразумным посвятить зиму своему самочувствию... И возвращение в Санкт-Петербург пришлось отложить еще на год.

Печальным было то возвращение. Император при обязательном для генерал-адъютанта представлении встретил отставного министра чрезвычайно любезно, но о деле — ни слова. Атмосфера переменилась. Его привычные союзники обжились в новых условиях и давали понять недавнему своему кумиру, что напрасно он нарушает установившийся покой. Егор Абрамович Перетц с явною неловкостью встретил предложение Лориса участвовать в работе Департамента законов Государственного совета: иные времена, иные и законы... Высший свет вдруг обнаружил, что Лорис-Меликов, оказывается, невоздержан на язык и его шутки в адрес императора и высших [445] должностных лиц несколько неуместны. Почему-то выяснилось, что генерал Ванновский, хвастающийся тем, что без высшего образования стал военным министром, устраивал всех больше, чем профессор Милютин. И столь когда-то всеми ненавидимый граф Толстой обнаружил в кресле министра внутренних дел приятные черты... Половцов характеризует Лориса в эти дни как человека, «к удивлению не понимающего отпетого своего положения... который острит и шутит хотя и умно, но так подобает отставному властителю, ошибочно думающему, что когда-нибудь еще попадет во власть».

В конце концов он и сам увидел нелепость своего положения и сразу после торжества коронации Александра III отправился на Кавказ навестить маму, проверить состояние дел в имении на Кубани. В Тифлисе положение его было еще двусмысленнее. Там его по-прежнему воспринимали всесильным министром и одолели просьбами, выполнить которые он был не в состоянии. Одно только дело удалось ему — во Владикавказе Лорис-Меликов за свой счет учредил ремесленное училище для детей из недостаточных семей. Весной 1883 года Лорис-Меликов покинул Россию навсегда.

Уйдя в отставку, Лорис-Меликов намеревался писать мемуары, но, начитавшись воспоминаний своих современников о том, что видел собственными глазами, понял, что и его перо не будет свободно от пристрастий, и оставил это занятие. Лишь в 1886 году, когда в Петербурге на торжествах по случаю открытия памятника героям русско-турецкой войны 1877 — 1878 годов великий князь Михаил Николаевич даже имени командующего Кавказским корпусом не упомянул, разобиженный герой Карса написал длинное письмо своему другу по добровольному изгнанию доктору Николаю Андреевичу Белоголовому с изложением основных событий тех лет. И в записной книжке посвятил этому немало строк.

Впрочем, еще в начале своего затворничества, осенью 1881 года, когда в печати, главным образом реакционной, на его голову полились помои, он попытался в письме своему верному другу последних лет А. А. Скальковскому подвести краткий итог своей государственной деятельности.

«В письме Вы сообщаете также, что в среде враждебных мне людей и праздных болтунов нередко слышатся толки: «Что же Михаил Тариелович сделал?..»

1) Прежде всего и главнее всего укажу на то, что с февраля 1880 г. — времени вступления моего в должность главного начальника, [446] началась, если можно так выразиться, новая эра для земского и городского самоуправления. Учреждения эти, как многое кое-что другое, вздохнули свободнее, и прекратились то неумолимое преследование и презрение, которым они подвергались в течение многих лет. Начало это неотъемлемо принадлежит мне, и никто отнять его у меня не может...

В исходе 1880 г. я представляю уже Государю Императору записку, Вам известную, о пользе и неизбежности привлечения общества, чрез своих выборных, к участию в разработке законопроектов, касающихся местных нужд и хозяйства. Записка удостаивается одобрения (за исключением привлечения к окончанию работ Комиссии от 1015 лиц из числа выборных в Государственный Совет) и передается на рассмотрение особого совещания, которое выражает также свое полное согласие. Наконец, на журнале этого совещания 1 марта положена собственная резолюция Государя Императора «исполнить»...

Таковы ли были доклады моих предшественников, не они ли старались убедить Государя, что всякий судебный чин, профессор, учитель или служащий в общественных учреждениях есть несомненный нигилист или поощритель его? Разве не так было? Ликующие друзья мои болтают песни, что у меня не было никакой программы. Программа здесь вся налицо, и я ни на шаг не отступал от нее, несмотря на все трудности и каверзы, которые испытывал на каждом шагу.

Какую же нужно иную программу?

Продолжаю далее.

2) После двухмесячных трудов и усилий удалось, наконец, достигнуть смены графа Толстого, этого злого гения русской земли. Радость была общая в государстве... Личность эта, стоявшая в продолжение целых 15 лет во главе одной из важнейших отраслей государственного управления, сотворила более зла России, чем все остальные деятели, даже вместе взятые.

Если случайно занесенный к нам нигилизм принял столь омерзительные формы, то в заслуге этой пальма первенства бесспорно принадлежит графу Толстому. Жестокими, надменными и крайне неумелыми приемами он сумел вооружить против себя и учащих, и учащихся, и самое семью. Отвернулось, таким образом, все общество, за весьма редкими исключениями, от государева министра, и это чувство недовольства оно стало переносить от министра к правительству...

3) В начале 1880 г. прекратился антагонизм, существовавший между администрацией и судебным ведомством... [447]

4) Отмена налога на соль, разрешение постройки Баскунчакской солеварной и Криворожской ж. д., да притом правительственным способом, последовали по моим стараниям.

5) В начале 1880 г. прекратилась повсеместная, за исключением злосчастного Кавказа, огульная раздача казенных земель. Думать надо, что это не было явлением случайным.

6) Испрошенная ревизия четырьмя сенаторами нескольких губерний и преподанная им особая инструкция служила ясным выражением, что правительство намерено отныне фактически контролировать и согласовать действия местных учреждений и лиц. Инструкция требовала от сенаторов обильных материалов для обсуждения и рассмотрения таковых в приготовительной и общей комиссиях совместно с самими сенаторами.

7) Некоторая свобода, предоставленная с прошлого года нашей прессе, послужила поводом к наиболее ожесточенным на меня нападкам со стороны претенденткой нашей аристократии, разных фрейлин вкупе с Победоносцевым и К° . Наветам и сплетням, доходившим неоднократно до Государя, не было конца...

8) Не стану входить в подробности последовавшего упразднения III Отделения, стоявшего более полувека вне закона и выше закона... Много наделало оно бед за время своего существования, и тысячи оскорбленных людей привлекло оно в лагерь недовольных.

Вы знакомы, впрочем, и с организацией этого учреждения, хотя и созданного с плохой целью, и с деяниями его.

Катастрофа 1 марта оперила, однако, тех немногих и единичных особ, которые вменяют мне в ошибку упразднение III Отделения и усматривают в существовании его спасение отечества...

Время — великий учитель, и кто прав — укажет будущее. Но как бы то ни было, свершившееся несчастье 1 марта и последующие затем эпизоды до 28 апреля положили окончательный рубеж дальнейшему служению моему отечеству. Видно, Богу не угодно было помочь мне...»

Дальше