Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть первая

Времен в глубоком отдаленьи
Потомство тех увидит тени,
Которых мужествен был дух.

Г. Державин

Глава первая

1

Теряясь во времени давнем и забытом, быль эта развернулась свыше полутораста лет тому назад на гористом Кыхтаке, замыкающем тысячеверстную цепь Алеутских островов у берегов Америки.

Населявшие остров Кыхтак плосколицые и безбородые люди не допускали на свою землю пришельцев с тусклой и потому казавшейся им неприятной белой кожей. Желто-смуглая да еще блестящая от смазки китовым жиром кожа представлялась природным кыхтаканцам несомненным признаком превосходства их над другими людьми. Они, алеуты-кыхтаканцы, выводя свое происхождение от сожительства первой женщины с фантастическим человеком-медведем, считали себя представителями особого племени людей и в то же время охотно откликались, когда их называли «алеутами». Алеуты — это было прозвище, которое кыхтаканцам дали впервые высадившиеся на остров белокожие бородачи — русские.

Ко времени высадки русских мореходов-добытчиков алеуты насчитывали у себя тысячи храбрых воинов с луками, стрелами, копьями, убивавшими могучих зверей моря и суши. Однако сто тридцать отважных людей промышленной экспедиции купеческого сына Григория Шелихова оказались неодолимыми. Костяные и обсидиановые наконечники стрел и копья не помогли алеутам в их столкновении с пришельцами, которые посылали гром и молнии из «железных палок», приставляемых к плечу.

Однако победители «русы», так называли себя пришельцы-русские, — звук «р» не давался языку алеутов, и они произносили не «русы», а «лусы», — оказались и не страшны и не беспощадны. Соседи, соплеменники кыхтаканцев с островов Уналашка, Тана-гуни, Атха, лежащих к заходу солнца, или племя кенайцев, говорившее на одном языке с кыхтаканцами, жившее под восходом солнца на Большой земле — Алхаласке{1}, поступали иначе: победив, они истребляли до последнего всех способных носить оружие.

Освоившись с новым положением, кыхтаканцы вскоре поняли, что белокожие пришельцы ищут не войны, а дружбы и согласия. Они не отбирают ни запасов пищи, ни байдар, ни орудий лова или охоты, не уводят они и женщин и равнодушно смотрят на драгоценные обломки железа и меди, эти подобранные алеутами на берегу безыменные свидетельства чьей-то гибели в пучинах океана.

Единственным, чего искали и к чему устремлялись «русы», были шкуры зверей: морских бобров и котов, песцов и лисиц — черных и огневок, медведей и даже ничтожного тарбагана — пестрого сурка-землеройки, а то и еще более ничтожной белки-поскакушки. «Русы» били этих зверей новыми, невиданными среди алеутов способами или выменивали у туземцев шкуры на железные ножи, несравнимые по достоинству с каменными, на зеленые листья крепкой русской махорки и на драгоценные корольки — коралловые красные бусы. Случалось, давали и ковшик горького, веселящего сердце и ноги напитка — «вотка».

Слово «вотка» облетело весь остров. Ей приписывали магическое свойство наделять человека весельем, облегчать неудачу в охоте, «вотка» заставляла забывать голод, склоняла женщин к любовной ласке.

Великий тойон народа «касяки» — так произносили алеуты слово «казаки» — имел воинское имя Ше-лих. Однажды он рассердился на малое количество мехов, принесенных на обмен, и объявил:

— Вотка будем давать в награду только тому, кто принесет менять не меньше двух бобровых шкур.

Из этого алеуты заключили, что напиток дорогой, обладает магической силой и «русы» берегут его для себя.

— Ты — хитрый и несправедливый человек! — упрекнули русского кыхтаканцы. — Ты живешь среди нас и знаешь, как редки морские бобры и как много людей и байдар нужно для охоты за ними. А шкура бобра всегда достается богатым, имеющим калгу-каюра — раба-гребца на байдаре. Бедному же охотнику, которому нужно самому и каюрить и стрелку спускать, говорят: «Как ты мог убить бобра? Ты должен был каюрить».

— Так всегда было, будет и должно быть, — отвечал Ше-лих искавшим справедливости, — один гребет и везет, другой добычу берет...

— А кто установил?

— Бог!

— А кто такой бог?

— Тот, кто дает одним богатство, а другим — бедность.

— Он хитрый и несправедливый человек!

— Глупцы! Он не человек, а бог, и не мы — бог дает законы.

Кыхтаканцы не поверили в то, что они глупы, и им не понравился бог Шелихова, но люди, которым этот бог покровительствовал, были могущественны, и спорить о законах их бога не приходилось.

Всячески домогаясь вольготной и безопасной добычи мехов и богатства, Григорий Шелихов в конце концов признал водку ненадежным пособником торговли, в чем имел много случаев убедиться еще в России, странствуя по Камчатке и по Чукотской землице.

Собрав своих промышленных людей, он объявил им о запрещении пускать в торговый обмен водку, оставив право на это только за собой. Ловок и силен был Григорий Шелихов тем, что умел, всякий раз вовремя уловив момент, опереться на артельные плечи и отстоять свой интерес.

— Сам ее пью и горазд понимаю, что православному человеку нельзя не выпить... Что ж, разве я против? Пейте, да дело разумейте, головы не теряйте, — добродушно начал он, как будто готовясь рассказать о планах ближайших экспедиций, и неожиданно для всех угрюмо закончил:

— А кто американцу водку дает, тот на себя и товарищей нож готовит. Вот о чем, артельные, подумать надо!..

— Мы и то думаем: зачем ты себе права разрешил, а у нас отнял? С твоего водочного поднесения нож али стрела американские слаще, что ли, станут? — орали промышленники, разъяренные тем, что от них отняли легчайший способ к увеличению своей доли в заокеанской наживе.

— В моем кармане не подсчитывайте, — открыто пойдя на вызов, сказал Щелихов. — Водка-то чья, компании? А я от компании да и от властей над вами поставлен. Так вот: продажи навынос не будет, а кому выпить охота, ко мне придет. Поднесу и на счет запишу, но не более два штофа на месяц...

Отстаивая внушенное практическим расчетом начинание, Шелихов и дальше пошел на хитрость: положенный на месяц водочный паек он увеличил вдвое, — русские пускай пьют, только бы американцев не спаивали, не выступали бы конкурентами в заготовке пушнины.

До своего удивительного по отваге плавания в Америку в 1783-1786 годах Григорий Шелихов, добравшись до края земли — Охотского моря, служил приказчиком у разных сибирских купцов-богатеев. Разъезжал по дебрям Восточной Сибири, выступая вроде доверенного по торговле с чукчами — на Чукотке или с ительменами — на Камчатке, а то с Китаем — в Кяхте и даже с дикими племенами конных мунгалов и тунгусов — по Орхону, Онону и Амуру. Всегда в бесконечных разъездах, проявляя в делах отменные торговые способности, находчивость, обходительность и отвагу, он завоевал доверие туземных охотников, похвалу хозяев и симпатии самих представителей власти за то, что торговал мирно и не вызывал жалоб.

Записавшись в иркутские купцы и добившись величания по «отечеству», Григорий Иванович Шелихов за неимением капитала продолжал службу по найму и искал в жизни случая, чтобы выйти на широкую дорогу жизни.

Распаленный ушкуйницкой отвагой и непоседливостью, занесшей его, сына мелкого да к тому же разорившегося рыльского торговца, на караванные дороги в тундровые тропы восточной Азии, Шелихов решил сменить просторы степей и тундры на просторы океана, в которых за кромкой бескрайнего горизонта, он верил, найдется и на его долю «кус» в жизни. На это его наталкивали воспоминания молодости, прочитанные книги и ходившие по Сибири рассказы о чудесной земле Америке.

Передовик сибирских землепроходцев середины восемнадцатого века, не единожды добиравшихся уже до Алеутских островов и даже матерой земли Нового Света, Никифор Акинфиевич Трапезников, живя на покое в Охотске, заприметил Шелихова, этого смекалистого и удачливого приказчика Лебедевых. Старик Трапезников жаждал иметь преемника своим исканиям и готов был бы благословить выйти за него любимую внучку Наталью, ходившую молодой вдовой и во вдовстве сведавшуюся с синеглазым, густобровым плясуном и песельником Гришатой Шелиховым, — мешало их разноверие: она — староверка, а он — православный.

Восточная красота вдовы Гуляевой, — ходили слухи, что мать ее жила у курильских айнов пленницей из земли Чосен, Страны Утренней Свежести — Кореи, и от них вывезена Никифором Трапезниковым, — безоглядно полонила Григория Шелихова. Да и кто бы устоял перед ее, как уголья, горящими глазами в нежном овале лица, окрашенном постоянным янтарно-смуглым румянцем!

«Судьба!» — подумал Григорий Шелихов и решил жениться.

Но без дедова благословения Наталья Алексеевна выходить замуж не хотела и знала, что дед ее, суровый беспоповец Никифор Акинфиевич, никогда не согласится отдать свою внучку за табашника-никонианина.

Однако Григорий Шелихов не задумывался над догматами православия. Наталья Алексеевна по красоте и капиталу, оставленному ей покойным мужем, стоила православной поповской обедни, и Гришата улестил старого Трапезникова стоянием в моленной, истовым слушанием октоихов кержацкого распева и двуперстным знаменованием.

О приданом же он и не заикнулся и этим окончательно расположил к себе разоренного «честностью» гордого старика морехода Трапезникова.

Перед смертью, заповедав внучке и зятю долгую согласную жизнь, старый Трапезников, в обход детей своего давно умершего сына Алексея Никифоровича, которые тянулись в сидельцы к первогильдейским сухоземным купцам-торгашам, передал Григорию Ивановичу заветное наследие: рукодельную на полотняном убрусе{2} карту плавания на Алеуты и к американской земле, компас с буссолью — то и другое служило старику в океанских походах — и небольшую кубышку золотых монет, удержанную в подполье.

Все это наследие, помноженное на собственную отвагу, разум и твердое решение без удачи не возвращаться, новоявленный купец и мореход Григорий Шелихов и внес как свой пай в компанию, состоявшую из сибирских тузов-богатеев Лебедевых-Ласточкиных и торгового дома Голиковых, договариваясь с ними о почине в завоевании Нового Света.

В Охотском порту Наталье Алексеевне ввиду готовых к отплытию кораблей оставалось только проститься с мужем, проводить которого она выбралась сюда из Иркутска: Шелиховы жили тогда уже в Иркутске. Путь проделала она немалый — три тысячи верст водою по Лене до Якутска и тысячу верст таежного бездорожья от Якутска. И вот в самую последнюю минуту Наталья Алексеевна неожиданно сказала:

— Иду с тобою и дальше, до самой смерти иду! Неужто, Гришата, ты покинешь меня?..

Впервые в жизни Григорий Иванович Шелихов растерялся и не знал, как поступить. Из плавания можно было вернуться победителем, а можно было и голову сложить. Не мог, конечно, взять он в такое дело жену. Вспомнил еще, что дома, в Иркутске, остались две любимые дочки-попрыгуньи — падчерица Аннушка и родная Катенька, и, несмотря на тронувшие до глубины сердца слова жены, сердито крикнул:

— Ума лишилась!

Наталья Алексеевна как бы угадала его мысли и объяснила, что она, взяв перед отъездом с проживавшей у них тетушки клятву не проговориться ему, поручила старушке детей, как матери.

— Я за детей спокойна, Гришата, не маленькие! — И тихо добавила:

— А один уйдешь — как знать: вернешься — меня и в живых не найдешь...

Таким голосом сказала и так впилась в него глазами, что Григорий Иванович махнул на все и, подхватив ее на руки, перенес в лодку, по пояс шагая в воде. Через час Наталья Алексеевна, серьезная и строгая, вступила на палубу «Трех святителей» — ведущего корабля флотилии Шелихова, в девять саженей от кормы до носа. Глядя в сторону исчезавшего из глаз Охотского берега, до позднего вечера простояла она у борта кормы.

Перед сном долго молилась и, ложась под меховое одеяло, задала мужу единственный вопрос:

— А дедушкин убрус с тобою?..

2

Остров Кыхтак, вздыбленный горным хребтом, с гущиной могучих стволов хвои и лиственницы, был подобен огромному киту, в испуге выбросившемуся из вод океана от преследования хищных касаток, тут же рассыпавшихся вокруг него множеством острозубых островков и подводных камней.

Берега острова были труднодоступны, а середина и просто непроходима. Хаос громоздившихся гор, с прорезями диких ущелий, чудовищные капканы из каменных обломков и гигантских деревьев, поваленных бурями, делали огромную часть острова недоступной. Жителям противоположных берегов оставалось единственное средство сообщения — в объезд по морю на байдарах.

Русские после нескольких столкновений с кыхтаканцами на северо-западной конечности острова — она называлась Карлук — вынуждены были двинуться в обход, вдоль широкого пролива, отделявшего остров от Большой земли — Алхаласки. После долгих поисков на юго-восточной стороне острова они и осели в облюбованной Шелиховым просторной бухте. Эту бухту назвали Трехсвятительской в честь утлого галиота, возглавлявшего шелиховскую флотилию. Как-никак суденышко преодолело две тысячи морских миль Великого океана в самой бурной и опасной его части.

Иван Ларионович Голиков, глава фамилии, держал в руках торговлю и винный откуп по всей Сибири. В морское предприятие он пустился по уговорам Шелихова, отчасти потому, что завидовал славе Строгановых. Строгановым приписывали подвиг покорения Сибири, хотя покорили они ее не сами, а состоявший у них в найме Ермак «со товарищи». Чем же хуже Строгановых Голиковы, в найме которых уже имеется Григорий Шелихов? Рискуя деньгами, Иван Ларионович решил в ограждение коммерческих интересов рискнуть и племянником: купил ему в иркутских канцеляриях патент на капитанский чин и вырядил в море никогда не плававшего купчика.

— Гляди за Гришкой, не обидел бы нас, не пустил бы по миру при разделе паев, — напутствовал Иван Ларионович свежеиспеченного капитана. — Строго держи, своевольничать не дозволяй!

— Женка?! — вытаращил глаза Голиков-племянник, увидев Наталью Алексеевну, поднявшуюся с трапа на палубу. — Ну, ждать в море беды!

— Съезжай на берег, в избе спасен будешь! — отрезал Шелихов. — И чтоб этого я от тебя больше не слышал, если шкурой дорожишь!..

Шелихов с первых же дней плавания убедился в бесплодности сидения Михаила Сергеича за секстаном и картой и, подкинув ему анкерок рому в каюту, занял место подлинного шкипера экспедиции.

Незначительность собственных навигационных знаний не смущала Шелихова.

«Куками не рождаются, а делаются!» — думал он, вспоминая рассказы спутников английского мореплавателя. С «кукишами», как в шутку называл их Григорий Иванович, он встретился лет пять назад в Петропавловске-на-Камчатке, где Кук в 1778 году спас и привел в порядок свои потрепанные странствованием корабли только с помощью русских.

Шелихов поручил вычисление долгот и широт прихваченному из Охотска штурманскому ученику Митьше Бочарову, а сам решил опереться на заветную карту тестя и опыт подобранных в партию бывалых промышленников и матросов. Он представлял себе трудности и опасности предстоящей экспедиции и по секрету от компанионов дал обязательство наиболее ценным и нужным людям выделить из своей доли некоторый пай в добавку к жалованью. Поступясь долей гадательной прибыли, мореход таким образом обеспечил заинтересованность и поддержку в деле наиболее надежных людей.

Среди таких выделялись старый партовщик{3} Константин Алексеевич Самойлов и бывалый матрос Прохор Захарович Пьяных — участники плавания на Алеутские острова капитанов Креницына и Левашева. Эти капитаны еще лет за двадцать до Шелихова возглавляли русскую правительственную экспедицию в Америку.

Чтобы всегда иметь под рукой и Самойлова и Пьяных, Григорий Иванович, для успеха в науке кораблевождения, поселил их в каюте, которую занимал с женой. И не столько Григорий Иванович, сколько Наталья Алексеевна женской заботой и ласковостью завоевала преданность этих людей шелиховскому делу. Во время трехмесячного плавания она их обшивала, штопала потрепанное платье, простирывала на стоянках рубашки, а главное — всегда во-время умела вставить участливое женское слово, слушая рассказы людей об оставленных дома семьях — женах, детях и внуках.

К концу плавания сердца всех удалых и буйных зверобоев собрала и завязала в своей шали Наталья Алексеевна, на ходу пособляя каждому в замеченных трудностях и огорчениях. И если бы теперь «капитану» Голикову вздумалось пророчить беду из-за того, что на корабле женщина, — быть бы ему за бортом.

На втором году пребывания на Кыхтаке, уверившись в мире и согласии между русскими промышленниками и воинственным племенем алеутов-коняг, Шелихов пришел к выводу, что наступило время поискать удачи на материке Америки.

Старый, бывалый охотник-коняга Ва-шели, переселившийся в избяную деревню, которая возникла на месте временной стоянки русских добытчиков в Трехсвятительской гавани, завоевал доверие и дружбу Шелихова. Ва-шели питал искреннюю приязнь к русским и отличался способностью внятно изъясняться на полуусвоенном русском языке. Он настолько обрусел, что перестал откликаться на свое туземное имя и только тогда с достоинством и солидно отзывался, когда к нему обращались как к «лусу» и «по-луски».

Но, перейдя в деревню, он не хотел перебираться в избу и упорно оставался в своем шалаше.

— Вот она, вот Васили! — осклабился он в добродушной усмешке, едва заслышав веселый голос «великого тойона», вползавшего на карачках в шалаш. Шалаш был раскинут на огромных китовых ребрах — трофеях Василия в морской охоте.

— Когда ты, Василий, по-людски жить начнешь, в избу переселишься? Даже за малиной не полез бы в твою берлогу, кабы не дело, — кряхтел и шутил Шелихов, пользуясь любым поводом донять алеута.

Но Василий лишь смеялся.

Алеуты быстро оценили огнестрельное оружие и бытовые преимущества жизни русских: пуля догоняла и укладывала недосягаемого для стрелы зверя; русские прядевые неводы извлекали из океана и рек горы рыбы, — алеуты ее прежде ловили примитивной удой с костяным крючком, или били острогой, или вылавливали плетенной из веток ивняка волокушей. Китайский прессованный чай с леденцами, привезенный русскими, пришелся алеутам необыкновенно по вкусу. Покуривая русскую махорку, можно было спокойно обдумывать мысли, а «вотка», чудная водка — хлебнуть ее, правда, удавалось редко и не всем — казалась напитком богов! Была еще баня — баня «касяков», — когда попадешь в ее жаркую паровую стихию после дня и ночи, проведенных в холодном тумане на волнах океана, все забудешь! И русские не запрещали входить в нее, наоборот — зазывали и уговаривали бывать в этой бане почаще. Все у «касяков» было чудно и приманчиво, и только их жило-изба противна алеутам.

— Везде твердо — дерево, много пустоты — до потолка головой не достанешь, а воздуху нет — не провевает... Не подходит нам ис-ба! — отрицательно мотали они головами, отказываясь покинуть свои глубокие зимние землянки и летние шалаши.

Шелихову никак не удавалось переселить алеутов в избы, но он и не торопился с этим, ждал — сами убедятся в удобствах деревянных изб. А пока без смущения заползал в их грязные, убогие норы и с завидной легкостью и ловкостью, усвоенными в разъездах по глухим дебрям Сибири, приспособлялся здесь к обычаям первобытных людей. Сидя на корточках и даже не морщась от смрада и грязи туземного жилья, он часами вел с ними разговор.

— Ну, повтори, Василий, еще раз то, что намедни рассказывал ты о кенайской стороне, о кенайцах и о русских, кои там жили и нашли конец своего живота, — сказал Шелихов, отведав рыбьего жиру с кислой ягодой шикшей, этого первого угощения, которым встречали почетного гостя.

— Васили будет сказать, но слова здесь... прилипли слова, не могут выходить, — еще раз осклабился алеут и помял себе пальцами горло.

— А-а, — понимающе отозвался Шелихов, — прилипли, говоришь? Ну, так на, возьми, опрокинь и выпусти слова! — Григорий Иванович вытащил из-за пазухи штоф, налил объемистую раковину-чашку и протянул ее алеуту.

После повторного прополаскивания горла водкой Ва-шели без труда стал находить русские слова. Он рассказывал о сильном племени индейцев-тлинкитов. Тлинкиты появились на берегах океана в давние времена, придя откуда-то из глубины материка. Они осели на выбежавшей в море земле Кенайского полуострова, а коняг согнали в море, на остров Кыхтак.

— Отец моего отца рассказывал нам о кровавых войнах с кенайцами, но вот уже сколько лет назад море легло между нами и смыло кровь и вражду... В Кенайской земле много черного камня, камень этот горит в огне и становится желтым, как солнце в зимний день. Только солнце, ты знаешь, зимой не греет, а черный камень дает тепло...

— Уголь, земляной уголь?! Ты не врешь, Василий?! — воскликнул Григорий Иванович, не выдержав роли бесстрастного собеседника.

Шелихова давно пленяла мысль о приспособлении угля — земляного топлива — к рудоплавлению. Он еще на Камчатке слышал от спутников морехода Кука, будто добротные железные и чугунные части в оснастке кораблей выплавлены именно на земляном угле, они так называли эту штуку — coal{4}. Шелихов не знал, верить или не верить «мошенникам» англичанам, пока не доведался, что до этого дошли и в России — на Урале и в Колывани, на Алтае.

— А золото, золотишко у них есть? — нетерпеливо спросил Шелихов, весь подавшись к Вашели.

— Золото? Какое оно, зо-ло-то? — осторожно переспросил алеут. — Его пьют, едят?.. Оно греет?

— Э-эх... моржовая голова! Не понимаешь? — досадливо поморщился Григорий Иванович. — Золото... желтое, сверкающее, как солнце зимой...

— Не греет?! — пренебрежительно протянул алеут, но тут же, чтоб не умалить своих знаний о богатстве Кенайской земли, добавил:

— Есть... есть и такое — желтое и холодное...

Василий вспомнил блестящие колючие куски самородной меди. Их кенайцы давали кыхтаканцам в обмен на китовый жир, а кыхтаканцы, не владея, как и кенайцы, искусством обработки металлов, дарили эти медные кусочки женщинам на украшение.

Захваченный мыслью о скрытом в недрах Кенайской земли богатстве на уже близком — рукой подать — материке Америке, Григорий Шелихов загорелся желанием как можно скорее сделать разведку и поведал об этом своему надежному советчику, старому партовщику Самойлову. Самойлов выслушал Шелихова и многозначительно оказал:

— Не присоветую, Григорий Иваныч, золота искать, а паче того копать. Золотом, если найдешь его, человека в людях убьешь. Золото лихорадит человека, и рука за нож хватается. Золото ты найдешь — тебя, первого добытчика, и убьют...

Увидев недоумение и задорно поднятый кулак Шелихова, Самойлов пояснил:

— Беспременно убьют. За что? За то, что пай твой и купцов, компанионов твоих, нестерпимо велик покажется. Так уж повелось среди златоискателей... А на кой ляд тебе ради компанионов со смертью в пятнашки играть! Земляной уголь — это я понимаю: хочешь руду плавить, корабли крепкие строить, торговать железом будешь. Прибыток с торговли — не то, что фартовое золото, под смерть не подведет...

При разговоре присутствовала и Наталья Алексеевна. Она, вопреки принятому обыкновению не возражать мужу при посторонних, тоже решительно восстала против его золотоискательских намерений.

— Хватит с нас пушнины, и та кровью обрызгана, — сказала она. — Не пущу тебя в Америку золото искать, Гришата. И земляного угля тебе не надо! Леса вокруг непроходимые, неистребимые, а тебе на каменье чугун плавить занадобилось... Подумал бы лучше, Гришанька, не пора ли из этой проклятущей земли домой подобру-здорову возвращаться? У людей от оскомы щеки запали... Да, да, не пущу, вот тебе и весь сказ!..

Григорий Иванович долго еще обдумывал их доводы, а обдумав, охладел к поманившему его огоньку «фартового» золота. «Восемь десятых моей удачи оторвут Голиковы и Лебедев, а труды да кровь и впрямь окажутся полностью на мне да на людях моих... Не стоит в самом деле с золотишком путаться! А вот мужика, пахаря да добытчика, с купцом-промышленником допустить сюда мочно», — утвердился наконец в своем решении Григорий Шелихов.

— Ладно! — сказал он жене и Самойлову, возвращаясь как-то с берега от больших многолючных байдар, которые подготовлял к плаванию на материк. — Отговорили! Золота искать не буду, а на материк все же сплаваю... Я не Кук, про меня не скажут: «Чего ж ты, до Большой земли дошел, а на землю не сошел?» Сойду, огляжу и город заложу, пусть такой-разэтакий Славороссийск в Новом Свете красуется! Время придет, люди спросят: «Кто город срубил?», а века ответят: «Григорий Иванов Шелихов со товарищи!»

— Ни слова всуперечь! — сурово предупредил Шелихов возражения Самойлова и жены. — А ты, Константин Лексеич, отпустишь со мной фальконетишко самый дрянный да снарядов с десяток... Ей за нас и страха не будет! — кивнул он в сторону жены.

Наталья Алексеевна и Самойлов в этот раз не возражали, поняли, что решение упрямого «шкипера» окончательное.

Через несколько дней Шелихов на шести больших байдарах — в каждую было посажено по пять добытчиков — отплыл на восток к Большой земле. Дойти до нее на веслах, по расчету Ва-шели, взятого проводником и толмачом экспедиции, можно было только за два дня и две ночи беспрерывной гребли. Но это никого не пугало, так как, по совету Ва-шели, Шелихов отобрал каюров-алеутов из таких людей, которые уже не раз в жизни выдерживали в однолючной байдаре трехдневный шторм в открытом океане.

Перед отплытием Григорий Иванович снова оказался застигнутым врасплох женой, так, как и в Охотске. Будучи на берегу в толпе провожавших, Наталья Алексеевна воспользовалась отсутствием мужа, занятого установкой на срединной байдаре тяжелого фальконета, и молча забралась в люк головной байдары. Григорий Иванович заприметил под камлеей сидящую к нему спиной фигуру жены только тогда, когда, столкнув свою байдару с берега, стал усаживаться в кормовой люк. Рискуя опрокинуть шаткую байдару, он схватил за капюшон камлеи и, запрокинув голову жены, увидел сияющие звезды — молебные глаза Натальи Алексеевны.

— Полоумная! — вскричал он, табаня байдару. — Куда? На смерть?!

— На жизнь с тобой, Гришата, и на смерть, ежели суждено... Нишкни! — приложила она палец к губам. — Вернешься высадить — удачу потеряешь...

— Вперед! — еще громче крикнул Шелихов. Он верил в свою счастливую звезду, которой давно уже стала для него Наталья Алексеевна.

В пути, наблюдая, как согласно и неутомимо работала его Наталья лопатистым веслом, Шелихов ощутил прилив гордости за жену пред товарищами: она ни в чем не уступала прославленным алеутам-байдарщикам.

На рассвете второго дня пути ветер с севера развел волнение на океане. На необозримом пространстве под низким свинцовым небом вздымались водяные горы. Порывы ветра сбрасывали с их гребней клоки белой пены. Взлетев на пенный гребень одной волны, байдары стремительно низвергались в черную водяную падь, с тем чтобы взлететь на вздымающуюся гору следующего вала. Океан хрипел и бурлил, словно в негодовании невесть на кого. Груди людей дышали напряженно, но ровно, и руки ритмично перебрасывали пушинку-весло то на одну, то на другую сторону скорлупы-байдары, которую они гнали и гнали к неведомой твердой земле.

— Не скажу — шторм, а в полушторм мы попали, Василий! — потеряв из виду острова — они все время лежали на пути с левой стороны, — беспокойно заметил Шелихов сидевшему в голове байдары проводнику Ва-шели.

— Не бойся, греби! Полдня грести будем, в губу не войдем — к горам пристанем! — отозвался Ва-шели, имея в виду выбегавший в море гористый отросток Кенайской земли. — Ты, гляди, байдар не потеряй. Надо друг за дружкой, как палтусы, в море держаться...

Несмотря на все усилия гребцов, войти в фарватер просторной и длинной Кенайской губы не удалось. Северо-восточный ветер, выгоняя из залива воду, образовал в усеянном подводными камнями горле бешеный сулой — водоворот встречных течений. Из залива неслись огромные стволы деревьев, сброшенных в него прошлыми бурями. Каждое из них могло, как пушечное ядро, пустить ко дну кожаную байдару.

Шелихов понял опасность безуспешных попыток проникнуть в залив и решил идти вдоль южной стороны полуострова под прикрытием высоких береговых скал.

Этим курсом они шли весь день и всю ночь. Ночью, чтобы дать передышку на несколько часов измученным людям, Шелихов вел байдары в отдалении от береговых скал. И только в скупых сумерках третьего встающего дня Ва-шели увидел темную расщелину в береговых скалах.

— Туда! — указал он рукой на расщелину. — Я знаю это место — Медвежья губа... Там всегда тихо и люди живут...

— Хоть медведю в зубы, только на ноги бы встать да спину разогнуть, — согласился Шелихов.

Расщелина оказалась довольно широкой и вывела байдары на гладь просторной спокойной бухты, в отлогих, заросших мелким кустарником берегах. Дымки в глубине бухты, там, где над водой у самого берега нависли кущи леса, который сбегал с холмов, показывали, что здесь живут люди.

Высадке добытчиков никто не препятствовал. После шестидесятичасового плавания в байдарах люди едва владели ногами. Фальконет был вынесен и установлен на берегу. Ничто не нарушало безмолвия и безлюдья.

— Что ж, пойдем? — сказал Шелихов, думая, что бухта малолюдна и жители боятся показываться. — За всяку цену, а договориться надо, в этой бухте я город заложу... Пойдем безоружны, чтобы не напугать мирных людей...

По опыту, усвоенному из встреч с туземцами Америки, они взяли в руки крестообразно связанные палки, обвешанные в знак добрых намерений стекляшками цветного бисера и лент, и тронулись вглубь, к лесу.

Пройдя поросли раскинувшегося по берегу кустарника, Шелихов и Василий в нерешительности остановились перед выходом на обширную лужайку, окруженную лесом. На опушке леса стояло множество шалашей, а перед ними — толпа рослых индейских воинов, с луками и копьями, обращенными против пришельцев.

— Попались! — вздрогнул Шелихов. — Как кур во щи угодили! Что делать будем? — и беспокойно потянулся к спрятанному за пазухой камлеи пистолету.

— Ты, пожалуйста, не стреляй, — смерть! Добром надо, — шепнул Василий. — Мы пришли к вам с миром и дружбой! — крикнул он на кенайском наречии стоявшим в мертвом молчании воинам.

Но едва он шагнул вперед, как взвилась туча стрел, и в нескольких шагах от Василия и Шелихова закачался, вонзившись острием в землю, частокол копий, как бы предупреждающий: ни шагу дальше.

— Не надо нам дружбы! И мира с вами в этот раз не будет!.. Уходите! — ответил Василию, выступив из толпы, старый индеец. — Куликало запретил убивать белых людей с бородами — он вашей крови, но... уходите! Куликало сказал: «Если не уйдут — убивайте», и мы убьем вас.

— Скажи: мы хотим видеть Куликало, пусть он решит, должны ли мы повернуть восвояси, — подсказал Шелихов Василию, и Василий послушно перевел это кенайцам.

— Куликало сказал: «Если не уйдут — убивайте!» — упрямо повторил старый индеец.

Шелихов понял, что ничего не остается, как только выполнить непреложное требование кенайцев — это единственная возможность остаться в живых. Надо вернуться под защиту фальконета, а там видно будет. Но как вернуться? Малейшее проявление боязни перед туземцами может повлечь нападение и гибель, — нельзя показать и тени боязни.

— Ладно! Идем назад, Василий! Скажи только крашеному, что один посошок — это дарение ихнему... как его... Куликале, а другой — ему... Да чтобы в спину не били!

Василий прокричал то, что счел нужным передать из подсказки Шелихова, и протянул старому вождю разукрашенные палки.

Индеец не пошевельнулся. Тогда Василий положил подарки на землю и вместе с Шелиховым, не оглядываясь, повернул к берегу.

На обратном пути Шелихов думал не столько об опасности погибнуть в зарослях от стрел и копий кенайцев, сколько о небывало бесславном возвращении в лагерь. Как объяснишь добытчикам, а в особенности жене, этот вынужденный и очень похожий на бегство отъезд? Шелихов понимал, что трех десятков людей и фальконета недостаточно для внушения покорности индейцам, действующим по указаниям таинственного Куликало.

— Слышь, Василий, ты попридержи язык, никому не говори, чего было... Говори — встренули нас не надо лучше, да пожалились: черна, мол, оспа в поселении гуляет... Ну, мы и повернули и в море потому же уходим... Понял?

Василий радостно поддакнул выдумке Шелихова. Алеут не хотел, чтобы слава его, неустрашимого воина и тонкого дипломата, после такого неприятного оборота дела потускнела.

— Кабы не черна оспа, разве ушли бы мы... Эй, обкурите нас серой! — крикнул он и лукаво рассмеялся.

— Умен ты, Василий! Вернемся целы домой, тойоном тебя назначу, — поощрил его понятливость Шелихов. — Три жены заведешь!

— У-у! — в притворном ужасе замахал руками Василий. — Пропал Ва-шели, съедят меня бабы!

Выйдя из зарослей к своим людям под защиту фальконета, Шелихов снял с головы меховой колпак и истово перекрестился, став лицом к востоку.

— Нашел, Наташенька, золото! — сказал он подбежавшей жене и тотчас же поправился, заметив гримасу отвращения на ее лице. — Золотого человека нашел... Кликалой зовут! Я думал: врет Василий, когда он на Кыхтаке про него рассказывал, ан нет — живет такой человек среди индейцев и бережением русских благодетельствует...

Шелихов рассказал окружившим его добытчикам наскоро придуманную историю с черной оспой.

— В селение не допустили и отплыть поскорей присоветовали. У них, кто рябью не мечен, все лежмя лежат, черна оспа людей косит... По байдарам! — вскричал он. — До-омой!..

3

В 1785 году после удачного возвращения в Кыхтакскую крепость из плавания к огнедышащей Большой горе, — она грозно высилась на материке, русские прозвали ее горой св. Илии, — промышленники увидели, что магазин с мягкой рухлядью — дорогими мехами — переполнен, а бочки с порохом и огнестрельными припасами пусты, ни крупы, ни муки в ларях; да и срок контрактам подходит к концу. А тут еще и неутолимая тоска по родине. Она день ото дня разгоралась и звала домой.

Не знал этой тоски только Григорий Шелихов. Ему некогда было тосковать. Он весь был поглощен ежедневными подсчетами накопленного богатства и честолюбивыми мыслями самолично заложить на американском материке в облюбованных местах первые русские поселения. И какие он только не придумывал названия своим еще не заложенным поселениям: Славороссия, Екатериноград, Павлоград, рассчитывая войти ими в честь у государыни-матушки Екатерины II и ее наследника, будущего императора Павла Петровича.

— Да куда ты лезешь! Ишь напридумал сколько! Их именем и без тебя назовут! — сердито отзывалась Наталья Алексеевна, когда он делился с нею этими изобретенными названиями. — Ты о своих людях, Гришата, подумай, небось ихним попечением да трудами и в люди-то выходишь. Кто тебя картой плавания благословил, путь-дорогу указал? — вспомнила она кстати, но не назвала своего деда Трапезникова. — То-то! А Самойлов Константин Лексеич, чьим умом да советом ты живешь? Пьяных Захарыч, — разве не он научил тебя паруса ставить, марселю от брамсели отличать? Их вот имена на память людям и закрепи...

— Уравнила! Ха-ха! — искренне хохотал мореход. — Славороссийск — и Самойлово, Павлоград — и рядышком Пьяных... Пьяныхград! Эх, ты! Царствующие не поддержат — все прахом пойдет, все труды мои и человечков наших льдом покроет, вот как реку ту, что в Нучеке... Помнишь, сказывал тебе?..

Но зверобоев-промышленников мало трогали коммерческие и честолюбивые расчеты Шелихова. Они все чаще и чаще поговаривали о возвращении долгой: пора, мол, и честь знать. Вечерами собирались перед пятистенным домом-жильем артели, на песчаной лужайке, и слушали песни, которые складывал и пел под жалейку Ваньша Чабриков, худенький парнишка с глубокими, как озеро в горах, голубыми глазами.

Ваньше в первых боях пробили голову каменным топором, и он стал, как заметили позже, не в себе. По настоянию Натальи Алексеевны его освободили от промысла и караульной службы. Ходил он со своей жалейкой и складывал песни. Когда видел собравшихся в кучу людей, подсаживался к ним и пел. Ходил в шалаши алеутов и там пел. Алеуты ничем не обижали Ваньшу: по представлениям алеутов, человек, лишившийся ума, перешел во власть духов, обидеть такого — совершить святотатство.

Как-то раз в безоблачный вечер сидели ватагой зверобои и глядели в сторону Руси, где садилось в океанские воды багряное солнце. Курили махорку и молча вздыхали, слушая жалобные переливы жалейки.

Отыграв вступление, Ваньша говорком, нараспев начал новую, только что родившуюся в душе песню:

Говорили нам люди старые,
Горем горьким наученные:
- Коль придется быть на конце земли,
Там найдете вы Буян-остров...
На Буяне том да на острове
Не сустренешь церкви божией,
Пред крестом не скинешь шапочки,
Не поклонишься соседушке.
А вокруг народ незнаемый,
Есть суседа, да не мирные,
И как вспомнишь, то — восплачешься,
Плыть бы молодцам во родимый край.

Шелихов и сам любил песни Ваньши и поощрял его мелкими подарками. Но на этот раз, сидя под волоковым оконцем своего прируба к общей казарме — «кажиму» — и раздумывая, как бороться с одолевающим ватагу неподходящим настроением, он в словах Ваньши почувствовал скрытый вызов намерению до конца использовать прибыльное дело и положить твердое основание своей мечте — открыть новую страну и первый город в ней назвать в честь российской славы «Славороссией». И место такому городу не на острове — токмо на материке. Постепенно именем будущего города Шелихов стал называть всю новооткрытую землю. В воображении его носились обрывки звучных имен и названий, навеянных чтением исторических книг. «Славороссия» была как-то созвучна в его представлении амброзии — легендарной пище греческих богов. Об амброзии он слышал в своих странствованиях между Охотском и Камчаткой от многочисленных иностранных китобоев и бойких на язык искателей приключений, с которыми встречался и поднимал кружки с ромом или спиртом иркутского курения.

Из рассказов, передаваемых цветистым, но заплетающимся языком, явствовало, что амброзия давала безмерные силы и вечную молодость тем, кто вкушал ее. В «Славороссии», подобно мифологической амброзии, мореход Шелихов стал черпать неистощимые силы в борьбе за нее.

И вот бесхитростная песня Ваньши как-то затемнила вдруг блистательное и гордое имя «Славороссия». Песня залила души людей тоской по родине, по неустроенной, нищей России. И «Славороссия» померкла даже в нем, Шелихове, создателе этого имени. Перед глазами морехода встал полузатопленный Охотск, зарывшийся в снега Иркутск, блестящий Петербург и кипучая торговая Москва, — а в этих двух столицах он побывал лет пять назад, — и давно покинутый родной Рыльск, над сонной, медлительной, покрытой ряской и белыми цветами купавы речушкой Рылой, впадающей в многоводный Сейм, где он мальчишкой купался и удил... Эх, наваждение!.. А все малец виноват. И взбешенно, высунувшись вдруг в окно, крикнул:

— Что воешь, как пес на луну! Прогоните дурака!..

Увидев обернувшиеся к нему хмурые и недоуменные лица зверобоев, Шелихов понял, что сделал ошибку, но удержаться не мог, выскочил на крыльцо и закричал еще яростней:

— Тебе сказываю! Что зенки на меня уставил? Пшел, не то плетью огрею! И вы тоже — раз-зойдись!..

— Ты это напрасно, Григорий Иваныч, время-то пошабашное. Хотим — погудки слухаем, хотим — разговоры ведем, а тебе не нравится — уйди в избу и спусти оконце, — неожиданно для Шелихова твердым и спокойным тоном сказал старый партовщик Самойлов.

— Ах, вот как ты хозяину ответствуешь, Константин Лексеич! — вскричал Шелихов. — Вместо порядка, добронравия...

— Я тебе не урядник, мы тут все люди вольные. Ты бы лучше, Григорий Иваныч, ребятам сказал, до какого времени мы тут за мягкой рухлядью гоняться будем? — задетый уже за живое, ответил Самойлов.

И сразу как плотину прорвало: зверобои вскочили на ноги и, перебивая друг друга, зашумели, загалдели.

— Срок кабальным вышел! Да и запас огневой кончился! А приварок словно на воробья выдается! Налаживай, ребята, снасть, выбивай клинья, спускай корабли на воду! — гремели зверобои, не слушая Шелихова, пытавшегося утихомирить внезапно разгоревшиеся страсти.

«Эх, как это я!.. — упрекнул себя Шелихов. — Сам поджег! Среди воды сгорит Славороссия...» Вспыхнувшее в сознании магическое слово придало ему силы. Подавив ярость к неблагодарным, как он думал, обогащенным его промышленной удачей, мореход громыхнул своим могучим голосом:

— Слушай меня, горлопаны ярыжные! В сентябре на Охотск «Святителей» снаряжаю, двадцать человек пойдет, остальные со мной до будущего года останутся, пока вернутся «Святители» с запасами... Ну, чего шумствовали?

Но шум не только не утих, а возрос.

— Кто тебе сказал, что найдутся дураки остаться? Ты нас со свету изжить вознамерился, да не таковские мы! Навались, братцы! Мы у тебя вырвем лапы загребущие, купеческие... Эй, наддай! Прощупаем, из какого он теста! — ревели зверобои, и кто выставлял тяжелый мушкет, кто сверкал выхваченным из-за голенища ножом.

Еще мгновение — и шальная, неведомо чья пуля могла бы сразить Шелихова. Его смерть могла бы стать той роковой точкой, после которой сразу спал бы взрыв ярости своевольных и буйных зверобоев. Но неожиданно для всех морехода заслонила пробившаяся к нему Наталья Алексеевна. Как орлица защищает сбитого на землю орла, раскинула она руки и крикнула:

— Сначала на меня наведите и меня убейте, но его не дам! Забыли, все забыли! А кто вас провел через морские хляби! Кто вас от глупости вашей стерег? Богачеством наделил, куска хлеба не съел, ежели не из артельного котла?! Не дам! — задыхаясь, выкрикнула Наталья Алексеевна.

Еще больше ошеломила зверобоев атлетическая фигура индейца-колоша Куча, возникшая рядом с Натальей Алексеевной. Меднокрасное лицо индейца, испещренное свирепой голубой татуировкой, выражало непередаваемое презрение, в руке он держал копье, а голая грудь была вызывающе открыта любой пуле.

В Куче, резко отличавшемся по своему складу от плосколицых алеутов, зверобои видели истинного хозяина Америки и никогда не забывали, что вся шелиховская партия спасением жизни обязана ему. Это было в тот день, когда Куч, перебежав к высадившимся на Кыхтаке беспечным в своей смелости русским, предупредил их о вероломном нападении кыхтаканцев.

В бою с кыхтаканцами Куч проявил себя бесстрашным воином и, спасая похищенную в суматохе Наталью Алексеевну, поплатился за это ударом в спину алеутского каменного ножа. Григорий Шелихов настиг похитителей, отбил и вынес из боя жену и обеспамятевшего Куча. Наталья Алексеевна выходила тяжело раненного индейца, а мореход навсегда купил верность Куча обещанием доставить его на родину, лежавшую далеко на юге, против неведомого острова Ситха. Молчаливый Куч, усвоив необходимую для обихода сотню русских слов, остался среди промышленников, оказывая незаменимые услуги всей партии в промысле пушнины и раскрытии жизни людей незнаемой страны.

Григорий Шелихов в особенности отличал Куча и дорожил им, как надежным проводником и осведомителем о богатствах и нравах жителей найденной им Славороссии, центр которой, он правильно угадывал, должен быть заложен где-то на материке.

— Мой брат... Дух моих отцов усыновил его... Нельзя убить! Меня за него можно... Себя не буду защищать, а за него и за нее... — Куч метнул глазами в сторону Натальи Алексеевны, — за нее никого в живых не оставлю!

Наивные слова индейца рассмешили и отрезвили зверобоев. Как это допустили они нарушение первого и святого артельного закона — не подымать голоса, а тем более руки против начального, пока не осудили его миром, не сместили за какую бы то ни было провину с атаманства!

И опустились дула ружей, исчезли ножи и топоры. Оторопевшие, стояли зверобои, растерянно поглядывая друг на друга: с чего и впрямь поднялись на покладистого хозяина, а уж Наталья Алексеевна — худого слова не скажешь!

Ошеломленный взрывом ярости своих добытчиков и неожиданным вмешательством жены, Шелихов все же не мог уступить «бунтарям».

— Ладно! — махнул он рукой и, отстранив жену, повернул к избе. — Пошли спать, добытчики! Завтра галиот снаряжать...

В избе, оставшись с женой с глазу на глаз, Григорий Иванович почувствовал себя как-то неловко перед нею, выступившей на его защиту и, может быть, спасшей ему жизнь.

— Чем ты, государыня-боярыня, мою голытьбу заворожила? — прикрывая смущение, обратился он к жене. — Если милости твоей не убудет, ты и впредь меня, сироту твоего Гришку, защищай. Разбойники мои, как овечки, тебя слушают...

— А ты, Гришата, козлом перед людьми не держись! — просто ответила она. — Извелись все в американской мокрети, и нажива не радует: домой у всех душа просится, заскучали.

— Я через хляби морские пробивался не по печи скучать и тебя взял...

— Ты взял, а они таких же, как я, покинули. Не в хозяевах ходят, и ты не торопись в тузы выходить, — сказала Наталья Алексеевна.

На другой день люди с утра уже копошились среди стоявших на стапелях кораблей, подбирали части неисправного рангоута и потрепанного такелажа «Святителей».

В возне и хлопотах по починке идущего в обратное плавание судна прошел и конец лета.

Добытчики обсудили между собой, кого выделить в первую партию, а потом пришли к заключению, что возглавить эту партию ради большей уверенности в обратной доставке продовольствия и огнеприпасов должен не старик Самойлов, которого наметил Шелихов, а он сам, Григорий Иванович. В его мореходные знания и удачу все крепко верили и еще больше полагались на то, что только шелиховская энергия и воля ускорят сбор и отправку всего необходимого со складов Охотска, не в пример медленному в таких случаях поспешанию купцов-компанионов и правительственных служилых людей.

— Не поеду. Мне тут делов непочатый край! — буркнул Шелихов, с притворной занятостью перебрасывая костяшки счетов. И не захотел дальше слушать выборных, пришедших к нему передать мнение ватаги.

Шелихов имел время раскинуть умом и обдумать положение, неожиданно сложившееся после, как он назвал, «бунта» в артели. «Худа без добра не бывает», — решил он и посчитал, что теперь, когда зверобои смягчились, целиком можно отдаться выполнению своих замыслов, не считаясь с интересами людей, приведенных в этот дикий край. Завороженный Славороссией, мореход не хотел покинуть новооткрытую землю раньше, чем заложит поселения и опорные пункты на американском материке.

Еще в прошлом году при обследовании прибрежья Кенайского и Чугацкого заливов он обнаружил богатейшие залежи железной руды и самородной меди, вперемежку с выходившими на поверхность полями земляного угля, а приятель его Баранов Александр Андреевич, с которым он не раз встречался в разъездах своих по Анадырской земле, уверил, что на земляном угле руда выплавляется и куется легче и дешевле, нежели на древесном.

Григорий Шелихов представлял себя владетелем несметных богатств. Эти богатства смело могли поспорить со строгановскими посессиями на Урале. Железная руда, вместе с медью, лежала под ногами на берегах Чугацкого залива, в долине озера Илиамна и одноименного в районе этого озера вулкана, верстах в ста к северу, на Аляске, против Кыхтака. В кварцевых скалах, прорытых бурными притоками реки Медной над Чугачами, и реки Сузитны, впадающей в Кенайский залив, Шелихов с сердечным замиранием обнаружил блестки золота. А с истоков реки Атха (Медной), из-под небесного Белого пояса{5}, индейцы принесли вдруг Шелихову самородную медь.

Григорий Иванович так уверился в заманчивом будущем своей новой земли, что мягкая рухлядь — пушнина — показалась ему уже мелким, нестоящим делом. Открывались трудно угадываемые по своим последствиям возможности, такие, как создание рудоплавления, а затем на своем железе и океанское кораблестроение — и где? — на путях обширной мировой торговли с голодными на железо Китаем, Японией, Филиппинскими, Малайскими и другими островами счастливой Океании.

— Отечество прославлю, кусок хлеба людям найду и сам в обиде не останусь, понимаешь, Наташенька? Надо токмо в глубь землицы этой пройти, а для того «скотинку» привезти — белоглазых собачек колымского помета, а их раздобыть Баранов поможет — наменяет у чукотских людишек... Размахнусь! — сбрасывал он со счетов костяшки, которых не хватало для подсчета прибыли.

4

Для полного выяснения картины и нанесения на карту американской земли мореход задумал провести в 1786 году огромную экспедицию вдоль материка в солнечную Калифорнию; тысячу байдар с алеутами под охраной двух кораблей. И от такого дела его хотят оторвать, заставляют плыть в гиблый Охотск?! Но осторожность бывалого землепроходца и трезвость делового человека все же сказывались в Шелихове. На все нужно время и силы. Что у него есть сейчас? Огневые припасы на исходе, продовольствия нет, одежда поизносилась, людей не хватает.

Мореход зубами скрежетал и задыхался, сознавая свое бессилие. Как тут станешь хозяином Тихого океана! Англинцы-то и бостонцы не спят... А он — что может он?.. И при мысли об этом так становилось тяжело, что готов был хоть очертя голову ринуться то ли на жизнь, то ли на гибель.

Не в натуре Григория Шелихова было бездействовать, и он загодя стал подготавливать людей к задуманной экспедиции. Надо расположить к ней туземцев и внушить им высокое представление о могуществе русских, чтобы легче можно было набрать охотников и гребцов для завоевания Славороссии.

В один из зимних дней, когда земля покрылась первым снегом, он подложил под огромный валун бочонок пороху и провел к нему саженей на сто по длине прожиренный и обсыпанный порохом фитиль.

— Отстань! — сердито прикрикнул он на хранителя пороховой казны старика Самойлова, пытавшегося отстоять бочонок пороху от фейерверка, задуманного сошедшим с ума, как ему показалось, хозяином. — Этим зарядом я расположу алеутов к себе и тому делу, кое мною умышлено...

Из ближних и дальних селений на берегу собралось несметное число алеутов, приглашенных посмотреть «чудо».

— Глядите, как велико мое могущество и людей моего племени! — заявил Шелихов, пряча усмешку в отросшей бороде. — Я пошлю к этому камню огненную змею, и она съест камень... Тот, кто владеет такой силой, может многое... Глядите!

Шелихов поднес к фитилю огонь, и огонь змейкой, разбрызгивающей золотые искры, побежал к камню.

Алеуты, ничего не подозревая, переводили глаза с камня на вытянутую руку великого тойона, но, наскучив долгим горением фитиля, готовы были уже усумниться в могуществе Шелихова, как вдруг гул мощного взрыва поверг их ниц. Все видели, как огромный камень сорвался с вековечного места, взлетел в воздух и рассыпался мелкими осколками и каменной пылью.

Даже у толмача, лисьевского алеута, хорошо знавшего великого Ше-лиха, дрожал и обрывался голос, когда он переводил слова всемогущего кыхтаканцам:

— Мне нужно тысячу байдар и на них два раза столько храбрых воинов, которых я поведу на охоту в страну солнца. Примите честь, оказываемую мною, и через три дня вечером приходите ко мне с именами воинов, которых посылает Кыхтак... Я владею силой, какую вы сами видели. Со мной вы сможете сделать многое такое, что и вам пойдет на пользу...

Через три дня изумленные «чудом» алеуты стояли перед крыльцом избы Шелихова и с благоговением смотрели на новое проявление его могущества: большой кулибинский зеркальный фонарь, как солнце, висел над крыльцом и мощным потоком света, усиленного заложенными в нем оптическими стеклами, прорезал ночную тьму. Фонарь этот Шелихов приобрел по сходной цене в Москве, где познакомился с его изобретателем — самоучкой Иваном Петровичем Кулибиным.

Мореход широко оценил пригодность изобретения для странствований в «странах полунощных» и купил фонарь с запасом толстых восковых свечей: авось в путешествии понадобится.

— Тойон Ше-лих имеет власть сводить на землю солнце, полунощное солнце! — в благоговейном страхе шептались дикари и один за другим с готовностью, не спрашивая ни о чем, накладывали на разостланную юфтовую шкуру отпечатки омоченных в сажу пальцев, в знак согласия на неслыханную в этих местах далекую экспедицию.

— А вот как, — вспоминали зверобои, — Григорий Иваныч заохотил алеутов к письму и чтению. Пишет, к примеру, в дальнее селение партовщику — русскому, вестимо, — указание по нашим делам, с ним мешочек леденцов либо корольков якобы в подарок посылает, а в бумажке пропишет: «Шлю столько-то леденцов (али еще чего), пересчитай тут же при гонце и спроси с него, ежели недостачу обнаружишь». Умора была глядеть, как ошарашенно озирались они, когда спрашивали: а куда девалось столько и эстолько леденцов либо еще чего? «Откуда ты можешь знать, — отпирается гонец, — сколько их было? Их много». — «Бумажка сказала, что ты съел десяток», — отвечаем. Иные потом хитрить пробовали: положит в дороге бумажку под камень или песком присыплет, чтобы не видела, сколько он вытащил мелочишек, а оно опять все в известность приходит... Ну и пошла меж алеутов слава: «Сильные знаки имеют лусы, черные по белому рисуют. Поглядят на них и знают, что ты закон нарушил...» «Все видит бумажка, сильней шамана бумажка!» — пошла молва по острову. «Научи знаки писать и читать», — начали они просить. А коим не давалась грамота, те детей приводили. «Я стар, говорят, не дается мне мудрость, детей обучи!» Этаким манером Григорий Иваныч и от воровства их отучил порядочно и в грамотеи произвел. Пришлось всех грамотных и письменных из добытчиков в учители поставить!

Зверобои и сами восторгались выдумками своего атамана, бескровным путем закреплявшего лад и согласие кыхтаканцев с русскими.

— Умен, ох умен Григорий Иваныч, выдумал такое! Ему бы министером быть, и не в Сибири, а в самом Питербурхе... Навсегда замирил американцев! — переговаривались между собой добытчики, обсуждая со своей точки зрения поступки Шелихова.

Но об экспедиции в Калифорнию никто из промышленников и думать не хотел: «Блажит, а может, куражится в отместку за спор», как называли работные недавнее столкновение с хозяином.

Наталья Алексеевна и пылавший великой страстью к славе родины и русского имени старик Самойлов с тревогой приглядывались к непонятному поведению Шелихова. После «бунта» Григорий Иванович перестал говорить о своих замыслах, которым раньше уделял много места в беседах. В этих разговорах с близкими людьми он любил прощупывать слабые места своих намерений. Выбрав удобный момент, в присутствии одной только Натальи Алексеевны, старик Самойлов после вербовки алеутов в байдарочную армаду подступился к мореходу.

— Григорий Иванович, в Калифорнию плыть — добром не кончится. Пороху-то всего два бочонка осталось, и тем, что на Кыхтаке останутся, в обрез придется... А на алеутов, — добавил он после некоторого молчания, — на них полагаться нельзя, особливо ежели приметят, что огнеприпасы у нас вышли. Плыть в Охотск надобно и в том же году назад возвернуться, чтоб на пепелище не прибыть.

— Ты и поплывешь, Константин Лексеич. Так и приговорили — стариков послать, в родной земле костям покой могли бы найтить, и ослабших, которым мука и крупа нужна да печь с бабой...

— А я покоя костям не ищу и в твое место с охотой встану, если поедешь для ради людей в Охотск, — просто ответил Самойлов.

Противу мужа встала и Наталья Алексеевна.

— Гришата, — прижав руки к груди, просительно сказала она, — брось ты эту Камиформию. На кой прах эта американская земля русским людям сдалась? Готова с тобою и в этой мокрети навеки остаться, токмо на детонек, на доченек хочу еще раз глянуть... Неужто я того перед тобою не заслужила? А еще тебе скажу: за... затяжелела я и боюсь в Камиформию плыть, а одной остаться еще боязней. Сплывем в Охотск, разрожусь, пока соберешь припасы на корабль, — и опять возвернемся, токмо уж с сынком... его никому не оставлю!..

Шелихов сдвинул брови. Уставился на жену. Молчал.

Наталья Алексеевна попала в самое слабое место души морехода — он жаждал иметь сына, наследника и продолжателя заполонившего его дела. Выпавшими на его долю двумя дочками, чужекровной и своей, которых любил, он в глубине души был неудовлетворен, хотя и виду в том не подавал Наталье Алексеевне. Признание жены и уверенность ее, что родит сына, затмили его стремление к богатству и славе простой человеческой радостью.

— Что, сынок, — тепло отозвался Самойлов, — неужто и для такого случая от неверного марева не откажешься?.. С наследником поздравляю, ваше степенство! — шутливо сказал старик. — Ты корабль ведешь, а я остаюсь...

Григорий Шелихов почувствовал, что отклонить приведенный женою резон — значит потерять жену и сына, а с ними и самый смысл своих достижений. Приняв решение плыть в Охотск, мореход ни о чем уже больше не думал.

— Давно понесла? — заботливо спросил он жену.

— Успеем доплыть! — благодарно ответила ему Наталья Алексеевна.

В эту долгую зимнюю ночь, ворочаясь на скамье у стены, Григорий Иванович вспоминал события последних лет жизни, свое поведение и отношение к людям, с которыми сталкивала судьба, и встал утром с решением загладить былые промахи, исправить ошибки.

— Константин Лексеич, прикажи писарьку нашему приговор составить и поименные реестры на добро добытчиков заготовить... Приказчиков компанейских и начальство в Охотске ты знаешь! Всю пушнину своей объявят и расхватают, а судиться с ними — с богатым да сильным на правеж в ряд не становись, запутают! Писарское писание мне подай, я в контрактах и запродажных записях собаку съел, подправлю где надо, чтоб людей не обидели. Меня на мякине не проведешь! — деловито распорядился Шелихов.

На другой день в кажиме, у жарко растопленных каменных печурок, под развешенным на просушку портяночным тряпьем, в тяжелом, спертом воздухе, смешанном с запахами зверя, рыбы, одежи и другой поскони, сидели и лежали полуголые, хмурые, обросшие буйными бородами люди. Настроение у всех было вызывающее, ожидали споров и обид от компании, защитником интересов которой, а с нею и своих, не раз выступал мореход.

А он что-то задерживался, медлил являться на артельное сборище, и люди не знали, что как раз в это время к мореходу в избу пришел всеми забытый «капитан экспедиции» Михаил Сергеевич Голиков, хвативший перед тем для храбрости ковшик вина.

— Ты домой уходишь, а я для чего в сырости этой останусь? — хмуро сказал он и потребовал, чтобы мореход взял его с собою.

Шелихов покосился на него и усмешливо хмыкнул:

— Боюсь, ей-бо, боюсь: Иван Ларионович голову снимет, что из дела хозяйский глаз вынул... Не проси, и рад бы, а не решусь, — издевался он над тощим капитаном, надевшим для внушительности лохмотья когда-то блестящего мундира.

Голиков постоял, помялся у порога.

— Право, рад бы, а не решусь, — повторил мореход.

— Погоди ужо, волчья душа, в Иркутском за все разочтемся! — вскричал вдруг капитан и хлопнул тяжелой дверью.

— Не опоздай, миленький, к расчету не опоздай! — сказал ему Шелихов и тоже направился к выходу.

Он вошел в кажим, скинул меховой колпак и, приглаживая смазанные тюленьим жиром блестящие волосы, поклонился во все стороны. Необычное выражение его лица остерегло добытчиков от озорных и задиристых шуток, вызывавших морехода на занозистые, нравившиеся зверобоям ответы.

— Против воли мира не иду, товарищи походные, — сразу сказал Шелихов. — Беру под свое начало корабль, как указано, и доведу до Охотска, а в сей час обсудим и разделим, кто чем владеет, какой наказ дает, кого в Расеюшке и чем обрадовать и сюда поворотным рейсом доставить.

Добытчики даже рты открыли — до чего начало речи морехода понравилось им — и примиренно ожидали продолжения.

— Реестры майна, цены — по каким продать, дорученьица — кому чего надобно и на все ли деньги, да и какой наказ компанионам — сколько и чего представить должны и они для промысла. Приговорим, подпишем, за бесписьменных понятые скрепят, и со мной отошлем, а я... я все выполню, крест на том целую...

После проверки реестров заработанного и закрепленного за каждым пая — участия в деле — Шелихов широко перекрестился и, сказав: «Начнем, благословясь, братцы!» — продиктовал писарю начало по принятой обязательной формуле:

—  «1785 года, декабря. В американских странах, на острове Кыхтаке, на галиоте «Трех святителей»: Василия великого, Григория богослова, Иоанна златоустого, да на коче «Симеон богоприимец и Анна пророчица», рыльский купец Григорий Иванов Шелихов с товарищи и со всеми при гавани лично находящимися мореходцами учинили:

1. Определили мы, каждый из усердия к любезному отечеству, по своей воле сыскать неизвестные досель никому по островам и в Америке разные народы, с коими завести торговлю...»

— К черту торговлю!.. Чего там купцов иркутских медом по губам мазать! — перебил зверобой Кухшеня, огромный лохматый мужик. — Писать надо об ином, о том, чего мы из-за торговли этой претерпели...

— Правильно! — закричали добытчики. — Ты, Григорий Иваныч, допрежь поставь наши жалобы, чего мы за купеческую наживу натерпелись, чтоб запершило купцам от меду этого!..

Шелихов согласился без возражений:

— Быть по-вашему! Пусть второй статьей идут наши докуки и беды. Пускай прочувствуют, как нажива ихняя нам доставалась... Народу нашего, посчитать, немало перемерло!

— А третьей статьей, добытчики, проставьте недостачу нашего обихода! — раздался голос Натальи Алексеевны, пробравшейся следом за мужем в казарму. — Кашевары из силы выбились — варить приходится без локши{6} и круп, да и варить не в чем...

— Тоже дело! — охотно откликнулся Шелихов на голос жены, а сам подумал: «Пробралась... боится, не пришлось бы выручать меня, как летось было...» — Запиши про котлы худые, писарь! И про снасть рыбацкую...

Писарь писал третью по счету статью и послушно бубнил:

—  «...И потому для промысла рыбы на неводы прядева тонкого мало, и котлы, кои день и ночь с огня не сходят, прогорели...»

— И выходить по сим неминуемостям потребно на будущее лето в Охотск! — решительно закончила Наталья Алексеевна, почувствовав, что муж таится и не досказывает до того конца, который всем нужен.

— Правильно! — закричали добытчики.

— Ежели думаете — правильно, запишем и это! — махнул рукой Шелихов. — Довольно пустое писать, братцы: от многописания не бывает толку... Подведем к главному, да покороче!

— Говори уж ты, Григорий Иваныч, да в самую мету угоди! — согласились утомленные непривычным трудом добытчики.

—  «По сим обстоятельствам рассуждая, все единогласно, усердствуя отечеству, решили продолжать наше пребывание здесь», — продиктовал Шелихов. — И еще:

«4. Но в мае будущего 1786 года к первым числам снарядить судно «Трех святителей» и идти при компанионе Шелихове, с божьей помощью в Охотск.

5. При благополучном прибытии в Охотск принадлежащие всем компанионам меха на свои паи к себе взять, а достальные бобры, лисицы, выдры, хвосты, лоскуты бобровые, принадлежащие по разделу остающимся здесь нашим людям, продать, с тем чтобы на вырученные деньги искупить потребные каждому вещи...»

Дальше шла шестая статья, но народ слушал уже вяло, пока Шелихов не повысил голоса:

— А на последях, братцы, придется записать, чего нам хозяева безденежно прислать обязаны. Токмо взвоют толсторылые, умягчить их надобно смирением... — прервал он диктовку, оглядывая добытчиков. Потом, переждав гул одобрительных голосов, раздавшихся в ответ, начал говорить наставительно:

«7. Для лучшего успеха общей пользы не возбраняем вам, компанионам, помимо нас, мореходов, платных людей сюда договорить и прислать...»

Писарь скрипел пером, едва успевая за словами Шелихова.

— И последнее! — сказал Шелихов:

- «8. Сверх того, вам же, компанионам, надлежит для компании прислать в награду пятьдесят пуд тонкого на невода прядева, сто бычьих лавтаков, тридцать пуд больших котлов...»

Здесь собравшиеся уже не различали его голоса, он говорил, низко наклонясь над ухом писаря, да подробностями артель и не интересовалась, они насторожились только тогда, когда мореход сказал внятно:

- «...И судно стараться, нимало не медля, отправить из Охотска сюда того же лета, чтобы по заступлении на наши места присланных от вас людей мы свободны были с божьей помощью выходить отсюда в Охотск.

На подлинном подписали разных городов и разного звания мореходцы, состоящие при компании Голиковых и Шелихова.

Остров Кыхтак,
который от россиян назвался Кадьяк.

1785 года, декабря 11 дня».

- Подписывайтесь, добытчики, а неписьменные противу имени своего крест ставьте... Распущаю сбор! — закончил Шелихов.

Таким артельным приговором закончен был и первый этап устремлений Григория Ивановича в Америку.

20 мая 1786 года с огрузневшей, но бодрой и сияющей Натальей Алексеевной Григорий Шелихов вышел из Трехсвятительской гавани в обратное плавание в Охотск. Из Америки он вывозил до полутора десятков алеутов и индейцев, пожелавших увидеть Россию — родину великого тойона Ше-лиха. Он был уверен, что с этим же судном, хотя бы поздней осенью, вернется в Славороссию.

Глава вторая

1

Обратное плавание проходило поистине под добрым ветром и с удивлявшей всех быстротой. Галиот «Три святителя», до отказа загруженный драгоценными мехами, добытыми для компанионов, и особо затюкованным добром работных, нес на себе груза на два с половиной миллиона рублей. С такой добычей, как ни вспоминали старовояжные, не раз бывавшие в подобных плаваниях мореходы и добытчики, никто еще не возвращался.

Но для себя из отчаянной экспедиции Шелихов вывозил самый дорогой груз — Наталью Алексеевну с ожидаемым наследником. Минуя попутные острова, на которых два года назад Григорий Иванович оставил добытчиков, он согласился остановить бег галиота на несколько часов только в центре архипелага, при острове Атха. Здесь нужно было ссадить возвращаемых на родину искалеченных в боях и на промысле лисьевых алеутов и насельщиков других островов.

— А отсюда как? Рук-ног у нас нет, не доберемся к домам, — сетовали высаживаемые.

— Кто как изловчится, — отвечал Шелихов. — Я вам не каюр... Помалкивай, Наталья Алексеевна, у тебя одна заботушка... — недовольно осадил он жену, пытавшуюся заступиться за беспомощных алеутов. — Эй, поворачивайся и в обрат поскорей! Через час снимусь, кто не вернется — брошу на острову... Эй, слуша-ай!

Прохор Захарович Пьяных, ревностно держа дисциплину, подбодрял съезжавших цветистой боцмановской словесностью.

Однако поведение Шелихова на Атхе, которое многие вояжные не одобряли, разом забылось, когда через месяц благополучно вошли в родное Охотское море, оставив позади себя грозный, усеянный множеством подводных скал и камней пролив Лопатку, между песчаным мысом на юге Камчатки и первым Курильским островом Шумшу. В проливе этом нашло себе могилу великое число кораблей и мореходов.

— Кто Лопатку пробег, тот сопатку сберег! — шутили обычно промышленники в предвкушении грубых сибирских развлечений в Охотске, хотя бы в кабаке Растопырихи, — развлечений, доступных лишь на то время, пока в мошне есть деньги, добытые великим трудом и риском.

Приближаясь к Охотску, Григорий Шелихов день ото дня становился все угрюмей и раздражительнее. Подолгу сидел в каюте, прикидывал на счетах какие-то суммы, записывал на бумажках и с досадой шептал:

— Оберут... обсосут... Всего лишат и меня и людей!.. Надо бы в Петропавловск зайти, может, на счастье сиротское, кого из иностранных купцов и встретил бы да полным рублем за свое и людское без дележки и взял бы...

Шелихов с ненавистью вспоминал повадки охотских властей и особенно командира порта полковника Козлова-Угренина, который содержал, помимо семьи и огромной дворни, несколько гулящих девок, ходивших по городку в дорогих китайских шелках. «Как же, в барских барынях ходят!» — мрачно усмехнулся мореход, припоминая размалеванные баданом{7} грубые лица фавориток его высокородия господина полковника. Вот на этих шлюх и пойдет половина его кровью добытой удачи...

Есть еще там совестный судья коллежский асессор Кох, Готлиб Иваныч. Эта тощая пиявка все мошенства полковника знает и великую власть над ним забрал. От него, от этого Коха, тоже дешево не отделаешься. Проклятый немчура даже таксу установил: купец ты, значит должен десятину с доходов твоих судье отдать. И сам же эту десятину полагает.

А миновать Охотск никак нельзя. Надо, первое дело, Наталью Алексеевну доставить в свой дом, купленный еще до переезда в Иркутск, а второе то, что в Охотске живет известная повивальная бабка Кузьминиха, жена корабельного мастера деда Кузьмина, руками которого отстроены все вышедшие из Охотска в море корабли последних тридцати лет. Ученый доктор обосновавшейся в Охотске экспедиции капитана Биллингса англичанин Робек как акушер не интересовал Шелихова: где это видано, чтобы женщина, да к тому же жена именитого купца, рожала в присутствии чужого мужчины. Вся надежда была на Кузьминиху.

Следуя торговому навыку, Шелихов заодно прикинул расходы, связанные и с этим предстоящим торжеством. Кузьминихе — двадцать бобров, попу с причтом за крещение — пятнадцать шкур, куме и куму — по десяти, потом гости и почетные поздравители, их тоже с пустыми руками не отпустишь — сотней бобров, да еще отменной доброты, никак легче не отделаешься, а это... это, почитай, пять тысяч рублев! Да охотским пиявкам пятьдесят тысяч за здорово живешь отдай. А на это ведь два корабля океанических для Славороссии построить можно!..

А доходы? Ссужавшие экспедицию тузы-богатеи Голиков и Лебедев выговорили себе львиную долю наживы — восемь частей, предоставив Шелихову только одну часть, так как последняя, десятая, идет на всех промышленников — мореходов и зверобоев, которые под почетным, но скупо оплачиваемым титулом «компанионов» вынесли на своих плечах всю тяжесть промысла.

— Наташенька, — поделился он своими выкладками с женой, давно с любопытством следившей за его манипуляциями и вырывавшимися возгласами, — нам с почину и двуста тысяч американская земля не даст...

— Награждения свои промышленным ты и вовсе не посчитал, а отдать беспременно придется, — напомнила ему Наталья Алексеевна об обязательствах, выданных от себя многим промышленным. — На сколько их будет?

— Запамятовал, из головы вон! — побледнел Шелихов. — Совсем убила!.. Нищим в плавание пошел, нищим и вернулся... Что будем делать?

— А вот что... — И деловито, спокойно, как будто не он, а она была купцом первой гильдии, отвела от мужа огорчение. — Расходов на крещение не будет: не дам сынка в никонианскую купель макать, рожу и в Иркутске у себя в моленной окрещу, гостей званых и незваных не набежит, а Кузьминихе за то, что пособит и со мной поживет, за глаза десяти бобров довольно, — вот со счетов пять тысяч и скинь! И пятьдесят тысяч — тоже, охотским хапугам ничего не давай. Меня ссадишь, в дом проведешь — и плыви в Петропавловск, там оглядишься и придумаешь, что делать. Исправник камчатский Штейнгель посулов не берет, а растолкуешь, как и чем тебя опутали, — глаза прикроет, даже если ты и продашь шкуры чужеземным китобоям

Высказанные Натальей Алексеевной мысли полностью совпадали с намерениями Шелихова, пойти на которые он не решался из боязни упреков в том, что оставляет ее одну да еще пускается на рискованное предприятие. В те времена плавание из Охотска в Петропавловск-на-Камчатке считалось делом опасным, и половина отправлявшихся в него мореходов не доходила до цели.

— Ты гляди, Гришата, делай, как сумеешь, но интерес людей наших, товарищей по тяжестям безмерным, соблюди и все, что обещал, до копеечки выплати, иначе... худо нам будет. А деньги — о них не думай: с компанионов своих судом возьмешь, по доверительной бумаге ты вправе усердных за счет компании поощрять...

— Ох, спасибо тебе, Наташенька, — облегченно вздохнул Шелихов, — ты беду мою как руками развела...

После разговора с женой Григорий Иванович собрал своих мореходов, взял с них клятву не проронить ни словечка и, обрисовав положение, предложил идти на Камчатку.

— Там и товаров, нам нужных, на складах больше. А в Охотском Биллингсовы людишки все давным-давно порастащили! — сказал он, не совсем уверенный, что довод этот покажется мореходам достаточно убедительным.

Но мореходы согласились и решили стать на рейде в четырех-пяти верстах от берега, спустить на берег Григория Ивановича с женой, а также самых слабых из команды и пассажиров «Трех святителей». А вернется Григорий Иванович, сняться завтра же с якоря и идти на Петропавловск.

Доставив жену в безлюдный дом, стоявший с заколоченными дверями и окнами, Шелихов нашел в городе Кузьминиху и предложил ей переселиться в избу к Наталье Алексеевне. Хитрая старуха сразу сообразила, что мореход вернулся не с пустыми руками, и выговорила за помощь в родах Наталье Алексеевне двадцать бобров.

К вечеру, поцеловав в последний раз жену и всячески избегая встречи с охотскими начальниками, терпеливо выжидавшими в своих канцеляриях появления морехода с посулами, Шелихов вернулся на корабль и утром на заре снялся с якоря, чтобы идти на Камчатку.

К полному своему удовольствию, он в самую последнюю минуту вдруг увидел спешившего на байдаре к кораблю асессора Коха. Кох понял, что Шелихов в судную канцелярию теперь уже не зайдет, купец хитрит, но и Кох не прост: он навестит морехода на корабле сам. И все же Кох опоздал.

— Улетел воробей, сыпь, сукин сын, соли на хвост! — орал, надсаживаясь, Шелихов, примечая, как отстает байдара от набирающего ход корабля.

К концу третьего дня плавания воображаемые гримасы и брань разочарованного в своих ожиданиях Коха уже не смешили Шелихова. Веселое настроение померкло. Начался дождь, и стали давать себя знать рывки шторма, до силы которого дошел обычный в этих широтах к концу лета резвый муссон.

В попытках обойти далеко высунувшийся в море острый нос Камчатки мореход и его команда выбились из сил. Штормом далеко отнесло корабль от курса — галиот был уже у Большерецкого устья на западном, противоположном Петропавловску, берегу. Но и войти, на худой конец, в безопасное устье реки при таком шторме дело очень трудное — здесь встречалось много преграждавших вход мелей и подводных камней. А между тем продовольствие на «Святителях» кончилось, так как запастись продуктами в Охотске не было ни времени, ни возможности. Надо было что-то предпринимать.

— Погодишка всему делу поперек встала, — ворчал Пьяных, как бы утешая Шелихова в неудаче замысла. — Подал бы господь благополучными в Большерецк проскочить...

Продрейфовав в виду Большерецка сутки без воды и пищи, Шелихов после безуспешных попыток заякориться принял решение съехать в байдаре на берег и подготовить доставку на корабль по окончании шторма воды и рыбы.

— Дойдешь ли?! — усомнился Пьяных, глядя на бушующие волны, но отговаривать не стал и приказал готовить байдару.

Спустя короткое время двухлючная байдара, как легкая щепочка, взлетела на гребне набежавшей волны. Во втором люке сидел верный Куч.

— Держись, Захарыч, глаз не спускай с Большерецка. До свиданьица, товарищи добытчики! — крикнул Шелихов, и через мгновение щепка, которой человек доверил себя, исчезла в пене крутящихся валов. В Америке, насмотревшись на алеутов, гоняющихся в бурном море за китами, Шелихов приобрел к кожаной байдарке, как средству передвижения по морю, величайшее доверие.

Через два часа большая толпа камчадалов приветствовала отважных байдарщиков на берегу торжественной пляской.

Шелихова знали в Большерецке, знали и о том, что он три года назад ушел в плавание на Америку. Поэтому камчадалы особенно радостно приветствовали необыкновенное возвращение морехода. По местному обычаю, Шелихов должен был, не минуя никого, зайти в каждую избу и ярангу, и везде, куда бы он с Кучем ни входил, им подносили туесок с напитком. Этот туесок нужно было обязательно выпить, чтобы не нанести смертельной обиды гостеприимному хозяину.

— Тьфу, опять же мухоморовая! — сплюнул Григорий Иванович, возвращая туесок.

— Холоша, холоша! — лепетали простодушные камчадалы, нахваливая свою дурманную, настоенную на грибах мухоморах водку.

Начальник селения казак-урядник Большеротов рассказывал последние новости Камчатки.

— Рыбой красной четыре ямины завалили, китов...

— Мне пуд сто рыбы надобно, дадите?

— А куда ее девать-то, целу ямину отвалим. Ты нам только солью-чаем пособи, второй год рыбу тушением заготовляем, соли нет. В Петропавловск англинец пришел... Василий Петрович... или как его бишь, запамятовал... торговать намерился, и все у него есть: пшено сарацинское, соль, чай, китайка, водка французская, крепкая. Бабы затормошили: съезди да съезди, мы, мол, без рубашек ходим, долго ли до греха... Я и съездил, только не допустил исправник Штейнгель, заборонил расторжку: «У нас, говорит, у самих все есть и ни в чем мы не нуждаемся, да и беспошлинно торговать правительством запрещено». С тем домой и вернулся. Ты бы, Григорий Иваныч, через хребет махнул, в Петропавловское наведался бы. Мы тебе для такого занятия и лошадей дадим.

Не прерывая, Шелихов слушал казачьего урядника. Иностранный купец — ведь это и есть то самое, ради чего он предпринял плавание в Петропавловск. Мягкую рухлядь, привезенную на «Святителях», он обменяет на английские товары, сам наживет и людям без труда свои «добавочные» вернет.

— Ладно! — важно ответил он и виду не подал, как заинтересовали его новости Большеротова. — Лошади мне твои не нужны, у меня корабль есть. Завтра на него вернусь и в Петропавловск пойду, а ты мне со своими людишками рыбу и воду на корабль представь, я же за вас, сирот, так и быть — расторгуюсь...

2

Шелихов с Кучем остались спать в избе Большеротова. А когда на зорьке встали и вышли на кекур{8}, с изумлением увидели, что «Святители» исчезли с горизонта.

— Что скажешь? — обратился мореход к Кучу. Куч только плечами пожал. — Видно, на Пенжинскую понесло, — предположил Шелихов. — Придется и нам туда вместо Петропавловска сухопутьем тянуться... Да, совсем ко рту было поднесли, и вот на, мимо обнесли! — сказал он, подумав, что встретиться с прибывшим в Петропавловск английским торговым мореходом так, видимо, и не придется.

— Давай лошадей! — вернулся он в дом Большеротова и тут же, начав расспрашивать о дороге на Пенжинскую губу, выдал свое изменившееся намерение.

— На Пенжинку лошадей не дам, — отрезал Большеротов. — Сам загниешь и лошадей загубишь — шутка сказать, восемьсот верст пройти. Хребтом не пройдешь — медведи на лошадей позарятся, а берегом коряки и ламуты не пропустят... они сейчас немирные... Да и что толку, если и доберешься! Ты придешь, а Пьяных «Святителей» уже в Охотск увел. Зимой, — на носу-то зима! — на конях от Пенжинки к Охотску не спустишься, это тебе не на байдарках море в шторм переплыть. Придется олешек или собак добывать, а на таком деле беспременно голову сложишь...

Шелихов признал доводы Большеротова разумными. Оставалось, таким образом, лишь одно: осуществить первоначальное намерение — перебраться через хребет, мимо сопки Вилючинской, в Петропавловск. Денег, правда, при себе мало, мягкая рухлядь осталась на корабле, но если петропавловский исправник Штейнгель дозволит расторжку, англинец, может быть, и согласится под его государственную гарантию принять векселями на Москву или Петербург. В таком случае он, Шелихов, тоже заработает, но только уже в свой карман, без дележки с кем бы то ни было. Ну, а если и ничего не выйдет из попытки торговать без наличных денег, то... Шелихов тут задумался. Только что входившие в торговую практику векселя Григорий Иванович считал необходимым внедрять в обиход сибирской и заокеанской торговли — не будешь же возить за собой сундук с деньгами. Да, — примиренно пришел к выводу мореход, — если он ничего не купит, то хоть расспросит и узнает от английского капитана координаты пути в Кантон, на Филиппины, Малакку и Индию. А знать теперь это для Шелихова такое дело, что за него он и сам готов большие деньги заплатить.

Оставив Большеротову залог за трех лошадей, Шелихов на следующий день вместе с Кучем выехал в Петропавловск. Третья лошадь шла под вьюком с продовольствием.

Они прибыли в Петропавловск на седьмой день трудного пути, следуя мимо действующих сопок Апача, Паратунка и горячих у их подножия ключей, в которых смогли варить себе рыбу и подстреленную дорогой дичину.

— Твоя страна и моя страна — как руки у людей, — радостно выставил Куч перед глазами Шелихова ладони с растопыренными пальцами. — Руки одинаковы, а люди разные: ты белый, а я красный.

— Пустое, — отвечал Шелихов. — Мы к тебе придем — всех одинакими сделаем...

На спуске к Петропавловску Шелихов и Куч невольно остановились, залюбовавшись величественным видом Авачинской бухты. Между четырьмя курившимися сопками лежало глубокое зеркало вод. Двадцативерстным широким клином это зеркало врезалось в яркую зелень берегов, испещренную белыми стволами берез.

— Хороша! — вырвалось у Шелихова. — Прямая дорога в Америку! Одна беда, полгода льдами заперта лежит...

Шелихов даже от цели своей поездки оторвался и перенесся в мир глубоко затаенных желаний: «Ковер бы самолет добыть, сел бы на него и за полдня в Америку перелетел... Али сапоги семиверстные...» И тут же в тревоге за судьбу Натальи Алексеевны подумал: «Влез бы в них с вечера среди камчадалов, а на другой день с Наташенькой в Охотском чай бы пил. Сказки! Чудесные бы такие снаряды заиметь, чтобы одолевать и время и пространства! Сбудется ли это?..»

Невдалеке от берега стоял корабль красного дерева, обитый латунью до верхнего борта, с двенадцатью пушками, расставленными на палубе. «Это тебе не русские купеческие галиоты, деревянными гвоздями шитые», — мелькнуло в мыслях Шелихова, когда он осматривал понравившееся ему судно.

Не открывая своих торговых намерений, он прежде всего постарался разузнать, откуда пришли иноземцы и сколько шли.

Дородный капитан корабля «Юникорн» Ост-Индской компании Виллиам Питерс выступал павлином и говорил:

— Из Бенгала вышел двадцатого марта, в Кантоне чай брал двадцать восьмого июня, в Петропавловск пришел девятого августа...

«Ладно, хвались, хвались, — ничем не выдавая своего удовлетворения, подумал Шелихов. — Ты пятьдесят градусов по широте за сто сорок дней осилил, а я семьдесят градусов по долготе за тридцать пять дней сумел пройти. Твое судно латунью обито, а мое червем морским изъедено, ракушками облеплено... Вот и поглядим, кто хозяином морей станет».

На корабле Григорий Иванович пил подносимое англичанами виски и осторожно разведывал о торговых намерениях заморского гостя. На берегу же уговаривал Штейнгеля не допускать англичан до торговли по мелочам, а позволить ему, Шелихову, купить весь английский груз и поручиться за него в уплате по векселю на Москву, в срок два месяца по предъявлении, из шести процентов годовых.

Капитан-исправник Штейнгель согласился, и Шелихов объявил Питерсу, вставляя для полноты убеждения уловленные из прежних встреч дружеские слова на английском языке:

— My friend — дружище, чтоб не ворочаться тебе с грузом и не вызывать хозяйского неудовольствия, готов я у тебя, for friendship — дружества ради, весь груз покупить, ежели цену сбавишь и векселями возьмешь... Money, казны то есть, при себе не имею, но власти поручатся, что я все заплачу...

Капитан Питерс, приписав это предложение соблазнительному действию виски, даже удивился. Но думал недолго. У него было поручение Ост-Индской компании проникнуть в неведомые, на краю света, владения русских и во что бы то ни стало завести там с ними торговлю. Чего же лучше! И Питерс на условия Шелихова согласился, дав со своей стороны обязательство уплатить при расчете установленные русским правительством пошлины.

— Ах, и мошенник же ты, Григорий Иваныч, как сумел с англичан заматерелую гордость сбить да заодно с нею и цены на товары скинуть! — восхищенно отозвался камчатский капитан-исправник Штейнгель, принявший на себя роль переводчика в переговорах. — Ведь Питерс-то, по прибытии к нам в Петропавловск, цену груза в двенадцать тысяч объявил...

— Облыжно мошенником меня называете, ваше высокоблагородие, — поморщился Шелихов от дружеской грубости барона Штейнгеля. — По славе о сей выгоднейшей торговле стекутся отовсюду купцы и всякого народа многочисленность. Но вот в рассуждении о курсе кораблей Ост-Индской компании, как и судам других держав, надлежит границы поставить да на картах линию обозначить, чтобы они в север и северо-восток на обысканные российскими подданными земли и острова американские не уклонялись. Наш интерес в том, чтобы подданные других наций не могли входить в пользы, отечеству нашему принадлежащие...

— Это уж не в моей власти! Об этом ты, Григорий Иваныч, в Петербурге, перед престолом хлопочи...

— Не премину-с, ваше благородие, и не сробею, — заверил его мореход.

Годом позже, по прибытии в Петербург, в конце 1787 года, в поисках правительственной поддержки дороге в Америку, он действительно чистосердечно сообщил обо всем этом коммерц-коллегии и императрице в своей «Записке о странствованиях в Восточном море»; сообщил и о полученной в этой сделке прибыли: «полтинник на рубль».

Получив за проданный груз векселя, в которых подпись Шелихова была удостоверена и скреплена государственной печатью камчатского капитан-исправника барона Ивана Штейнгеля, капитан Питерс при разгрузке задержал и заупрямился выдать пять ящиков чая жулана, корзину китайских чашек и несколько кусков дабы{9}. Возник спор, едва не расстроивший сделку.

— Ну, на что они вам занадобились? — пытался Шелихов уговорить подвыпившего на отвальном обеде англичанина уступить хотя бы чай. — В Кантон идете, там чаю наберетесь по самые бимсы верхней палубы...

— Чай и китайские товары я в Кантоне на комиссию взял у Лихудзы... богатейший купец... По китайским законам, потерпевший кораблекрушение не отвечает за груз. Нужны, конечно, доказательства... Вот то, что я оставил, в морской воде выкупаю, разобью, изорву и... сдам Лихудзе... кораблекрушение!

— Капиталы наживать у английских купцов учиться надобно, ваше высокоблагородие. Такой коммерции у нас и в Кяхте не случалось, — усмехнулся Григорий Иванович, намекая исправнику Штейнгелю на неуместность упрека в «мошенничестве», который тот сделал ему, Шелихову. Но Штейнгель и виду не подал, что понял, — он невозмутимо продолжал переводить путаные объяснения англичанина. — На англинцах-то вы худа и не замечаете! — настойчиво продолжал Шелихов и махнул наконец рукой: не прошибить баронской симпатии к заграничному.

Проводив Питерса в море, Шелихов стал рядить петропавловских камчадалов и вольных людей на доставку купленных товаров батами до Большерецка и оттуда вдоль берега — в Тигилский острог. Снарядить такую экспедицию дело было нелегкое, но уж очень хотелось Шелихову распродать купленное до возвращения в Охотск.

Прибыль предвиделась немалая, поэтому на деньги и на натуроплату солью и чаем мореход не скупился. Предстояло верст полтораста на гужах подняться вверх по речке Аваче, одолеть в верховьях небольшой волок на другую речку — Быструю, а потом вниз по Быстрой сойти до Большерецка. Этим путем без особых приключений, если не считать нескольких разбившихся на камнях батов, — груз, хотя и подмоченный, был спасен — Шелихов и добрался дней за десять до Большерецка.

Но наступившая осень с проливными дождями и густыми многодневными туманами прекратила сообщение между селениями и стойбищами Камчатки. Надежды Шелихова расторговаться до наступления зимы без остатка таким образом не оправдались. Росла в душе и тревога за судьбу «Святителей». Благополучно ли довел Пьяных корабль до Охотска? Не расхитили ли в Охотске доверенный ему добытчиками драгоценный груз? Ведь приказчики компанионов да хищное начальство по освященному временем обычаю и по сибирским нравам считали себя законными пайщиками в дележе промысла. Найдет ли Наталья Алексеевна палку на эту алчную ораву, да и как здоровьице его лебедушки? Выпало ей в беспокойствии и хлопотах таких сынка-наследника рожать.

Но самой трудной и назойливой оказалась в душе морехода мысль о покинутой Америке. Не выполнил он приговора добытчиков, оставленных в найденной земле, не вернул им в этом же году «Святителей» с запасами. А ради чего, ежели спросят? Своего кармана ради! А теперь, когда намудрил, — выпутывайся! Будущим летом беспременно надобно вырядить на Кыхтак корабль, а до того успеть с Камчатки в Охотск вернуться, из Охотска же в Иркутск добежать и там улестить начальство, чтобы подало оно сведения государыне об успехе плавания, да еще с компанионами на предбудущее время все дела обговорить и опять же в Охотск до лета возвратиться. Взвешивая предстоящие препятствия и прикидывая расстояния на пути к цели, Григорий Шелихов набирался отваги все преодолеть, но Америки не упустить.

Раньше всего необходимо развязаться с купленным товаром. В Большерецке оставить не на кого — разворуют, а обратно в Петропавловск везти — погода не дозволит.

— На Тигил, к Пановым в магазейн, надо представить, — подсказал приказчик Шелихова. — Прижмут, конечно, толстосумы тотемские, но все же полтину на рублевик дадут нам заработать.

До Тигилского укрепленного острожка, заложенного на Камчатке лет восемьдесят назад первыми землепроходцами Владимиром Атласовым и Лукой Морозком, — путь не близкий: вдоль берега от Большерецка считалось камчатских, немереных верст шестьсот.

Наняв десять большерецких грузоподъемных кочей и батов, построенных из камчатской каменной березы, среди которой попадались стволы в двадцать сажень высоты и в два человеческих обхвата, — в них камчадалы, случалось, переплывали Пенжинский залив и появлялись на Ямских островах и в Тауйской губе охотского берега, — Шелихов 12 сентября, под камчатским осенним дождем со снегом, двинулся из Большерецка вдоль берега.

Через десять суток прошли курившуюся в багровом тумане сопку Ича и на другой день после Покрова причалили у свай пристани Тигила. За пристанью виднелась почерневшая от дождей церквушка острога, окруженная двумя десятками таких же черных, заплесневевших в сырости изб.

Пановские приказчики встретили Шелихова уважительно, товары приняли в амбары на хранение. Большерецкие батовщики, получив плату натурой, в тот же день отплыли домой: не ограбили бы тигилские сидельцы.

Войдя в избу Сухорукова, старшего приказчика купцов Пановых, Шелихов удивился множеству сидевших в ней женщин — ительменок и ламуток, среди которых преобладали подростки. Женщины в полутемной избе ощупью занимались разным рукоделием.

— Зачем женок столько собрал? — спросил Шелихов. — Али в татарскую веру переметнулся?..

— Кортомные{10}, — дружески ответил Сухоруков. — Располагай, пожалуйста, выбирай любую... Держу для гостей. На случай приезда... Совестный судья господин Кох очень любит, только чтобы помоложе... Выбирай, коли хочешь...

— Тьфу! — сплюнул Шелихов. — И не совестно тебе, старый ты человек, лысину, гляди, какую натер...

— А мне они, — ухмыльнулся приказчик, — без надобности. Держу для начальства и служилых людей, кои бабу в дом ищут...

Шелихов покосился на сидевшую подле него девушку, которая продолжала сучить нитки, робкую и безответную, нахмурился и, чтобы прекратить неприятный и, как он знал, бесполезный разговор, сурово сказал:

— Ну, давай о деле... Что из товаров моих возьмешь и сколько наживы дашь, а реестр — вот он... За что мне достались — сам видишь, исправницкая печать стоит.

Сумрачная и оттого, казалось, еще более тесная изба, как бы светившаяся печальными глазами молчаливых женщин, становилась все более невмоготу, и Шелихов, спеша закончить торг, быстро согласился на пятьдесят копеек наценки на рубль затрат. Подписал запродажную со всеми поправками, сделанными приказчиком в свою пользу против хозяйских интересов, и ушел искать себе пристанище, чтобы обосноваться до установления зимнего пути по Пенжинскому заливу.

Искал долго и наконец вошел с Кучем в курную избушку пономаря тигилской церквушки. В церквушке наезжий поп раз в два-три года отправлял необходимые для населения требы.

— Здоров... Ох, черт! — оборвал Шелихов приветствие, переступая порог и нагнув голову, после того как стукнулся о провиснувшую притолоку.

Пономарь, напряженно вглядывавшийся в какое-то растянутое на его ногах тряпье, неторопливо поднял голову — оголенный, без единого волоска, желтый череп — и равнодушно, не выражая никакого любопытства, оглядел вошедших.

— Что ж, живи!.. — вздохнул он, выслушав намерение Шелихова расположиться в его избе. — Места не пролежишь. Только не обессудь, кормить нечем... Не то что собак для разъезда — бабы содержать не могу...

— То-то и хорошо, свято живешь! А корма есть, за мной и ты, дедка, сыт будешь... Одна тебе забота: лучины наготовь, читать, писать буду...

Выцветшие глаза пономаря на мгновение засветились огоньком любопытства. Он вдруг повеселел и сказал:

— А ты, видать, грамотный и письменный. — Старик поскреб лысину и добавил:

— Ладно, наготовлю лучинушки. Мне-то она без нужды, так темным и доживаю свой век. В требах наизусть подсобляю, поп не ругает, ежели и совру чего, а камчадалу все одинаково, что ни наговори, лишь бы нараспев али скороговором...

— Да сколько же тебе годов, дедка? — заинтересовался мореход. — И отколь взялся-то ты тут, да и зовутка твоя как будет?

Пономарь оперся руками о стол, подумал, глядя на окно, и ответил:

— Не упомню годов-то своих... много! Одно знаю, прибыли мы сюда, немало народа, из города, из самого Питербурха, с господами Лужиным и Евреиновым. При блаженныя памяти анпираторе Петре Алексеевиче я в канонирском звании ходил, и было мне тогда от рождения годков тридцать... Вот и сочти! Послали нас господа Лужин и Евреинов под Анадырем как-то на разведку, а в разведке той коряки меня стрелой уязвили и в полон взяли, но не убили... До седых волос у них дожил, а на старости ушел и вот тут проживаю, смерти жду... А зовутка моя теперь мне и вовсе не надобна, зови хоть Иваном али как тебе сподручней... Ох, грехи, грехи наши, прости господи!

Судьба «дедки Ивана», этого вынырнувшего в столь дикой глуши обломка петровских времен, поразила морехода. Корма до отвала и крепкий чай с леденцами, к которым дедка Иван, как все старые люди, питал непобедимое пристрастие, расположили старика к мореходу,

Полтора месяца пришлось Шелихову просидеть в Тигиле в ожидании, пока заледовеет море и установится санный путь через залив на сибирскую сторону. Вынужденный досуг мореход при свете лучины заполнял писанием либо отчета о своем путешествии, либо различных «лепортов» по начальству и распоряжений по делам колоний. Дедка Иван часами сидел неподвижно под шестком у печки, менял лучины и обуглившиеся гасил в бадейке с водой.

В середине ноября появились признаки прочного заледенения моря.

— Через три дня смело выезжай! — сказал как-то старик. — Заледовило от берега до берега. А я по людям пойду нарты собирать... Ты с ними не сладишь...

Вмешательство старика пономаря, слово которого было законом для камчадалов, помогло мореходу без долгих хлопот перебраться через замерзший залив.

3

18 ноября шесть собачьих упряжек сбежали на лед залива: на первой каюрил Шелихов, три в середине шли под продовольствием, на пятой была привязана легкая камчатская байдарка, на случай переправы через полыньи, и шестая — с Кучем, она замыкала караван.

Дорога была тяжелая, а местами из-за вздыбленного передвижкой льда едва проходимая. Через нечаянные широкие разводья уже дважды по очереди переправляли нарты и собак; две ночи под пронзительным северо-восточным ветром, несшимся с Верхоянских гор, провели на голом льду и только к концу третьего дня добрались до селения Ямского, перекрыв по льду залива двести пятьдесят верст.

От Ямских островов до Охотска предстояло одолеть на собаках еще более тысячи верст зимнего бездорожья, в пору самых лютых морозов и затяжных зимних бурь.

— Сиди, не блазни! — упорно отклоняли заманчивые предложения Шелихова ямские сидельцы. — До зимнего солнцеповорота никто со смертью играть не осмелится...

Потеряв надежду нанять проводников и каюров, Шелихов решился на отчаянный шаг.

— Тронем, что ли? — обратился он к Кучу, выбрав один из дней затишья и сравнительно полегчавшего мороза.

— Я всегда с тобою, — не мигнув глазом, отозвался Куч.

Шелихов будто угадал погоду: несколько дней двигались споро и без затруднений. Собак кормили до отвала. На ночь укладывались в меховых мешках, среди верных псов, там, где можно было укрыться от ветра.

Под Тауйской губой решили не идти в объезд по берегу, а чтобы выиграть время и силы, срезать ее широкий створ морем. Часто выпрягая собак и перетаскивая нарты и вьюки с грузом на собственных плечах, перебрались через сгрудившиеся на всем пространстве створа ледяные торосы, миновали мыс Дуга и вышли, наконец, к берегу, под горами Ушки.

— Отсюда до Охотского рукой подать, — радовался Шелихов, — верст триста осталось, никак не боле... Семь-восемь дней пути, и у Натальи Алексеевны пироги едим, Кученька.

— Едим... едим! — соглашался Куч, хотя и не представлял себе обещанного Шелиховым лакомого блюда.

Но тут, как бывает обычно с людьми, преодолевшими множество предусмотренных препятствий и опасностей, неожиданный случай едва не превратил триумфальное возвращение морехода домой в похоронное.

В снежных складках предгорий Ушек, сбегавших до самого моря, даже орлиное зрение Куча не заметило человека, который скрывался в них и с острым любопытством следил за нартами путешественников. Когда Шелихов свернул нарты в сторону, где таился человек, тот еще искусней укрылся в снегу, но собаки встревожились и стали принюхиваться к чужому запаху.

Куч, по обыкновению своему всегда идти прямо навстречу опасности, с открытым лицом, соскочил с нарт и провел их вперед, обойдя стороной остальные нарты и бежавшего вровень с ними Шелихова. Все внимание каюров в этот момент было обращено на то, чтобы не допустить при обгоне свалки собак.

— Ох, угодил, собачий сын! — услыхал позади себя Куч вскрик Шелихова.

Куч обернулся и увидел хозяина бегущим вприпрыжку. Изо всех сил он пытался остановить собак своей нарты. Куч заметил воткнувшуюся в бедро Шелихова какую-то длинную черную палку. Свисая, она волочилась и даже сбивала с ног Шелихова. В то же время взгляд Куча успел уловить чью-то тень. Тень мелькнула и скрылась за только что пройденным снежным наметом. «Копье!» — молнией пронеслась в голове индейца мысль...

— Хой! Стой! — воткнул Куч с такой невероятной силой свой шест обугленным концом в снег, что свалил с ног всю упряжку и без оглядки на собак кинулся к подозрительному намету.

Из-за снежного увала грянул выстрел. На голове Куча был лисий колпак. Пуля вырвала клок лисьей шерсти. Еще мгновение — Куч прыгнул и сбил с ног выскочившего к нему с ножом в руках рослого желтолицего человека с расшитым голубой татуировкой лицом.

Несколько минут спустя Куч бросил перед Шелиховым нападающего, со сломанной рукой, и подобранное в снегу старинное казачье кремневое ружье.

— Вытащи... ратицу вытащи... мне несподручно... потом спросим, что за человек и зачем... убить хотел, — сквозь зубы ронял слова Шелихов, сильно страдая от раневой боли. — Ламут! — кивнул он на лежащего в снегу человека.

Нападающий, видимо, был очень силен. Копье, брошенное в спину Шелихова из-за снежного увала на расстоянии в тридцать сажен, уже на излете попало в бедро и, пробив меховую одежду, глубоко впилось в мякоть.

Закусив губу, Шелихов терпеливо ждал, пока Куч вытащит зазубренный наконечник копья, сделанный из рыбьей кости. Куч несколько раз повернул наконечник в разные стороны и вытащил. Потом по указанию Шелихова залил рану спиртом и присыпал порохом. Лежа в снегу, пленник молча и даже с интересом глядел на происходившую операцию. Свою судьбу он считал, по-видимому, решенной: смерть!

— Зачем убить хотел? — спросил Шелихов, подкрепившись после окончания операции глотком спирта. — Что худого мы тебе сделали?

— Собак взяли, рыбу взяли, жену взяли, — неохотно ответил ламут.

— Мы? Что ты на нас клепаешь, собачий сын!», Кто взял?

— Казак Алешка...

Шелихов знал, как часто насильничают казаки и служилые сибирские люди над беззащитным населением Охотского прибрежья, и понял, что он стал случайной жертвой мести доведенного до отчаяния ламута. Мысли Шелихова невольно перенеслись к Америке, Там он с неумолимой строгостью наказывал такие покушения диких на русских, а кто знает, не были ли они доведены до отчаяния буйными «алешками» из его собственной ватаги. Припомнил и задумался...

— Зарезать? — вынул Куч сверкающий нож, по-своему поняв задумчивость и строгое лицо хозяина.

— Нет, отпусти дурака... Ратицей кидаться не будет: руку ты ему сломал, а ружье, от греха подальше, заберем...

Куч заботливо уложил морехода на нарты и, каюря за двоих, снялся с места, не задумываясь над дальностью и трудностью пути до неведомого Охотска.

Зимние муссоны над Охотским морем, неумолимо врывающиеся на побережье с холодного Верхоянского нагорья, проносясь многодневными бурями над беззащитной снежной пустыней, делали дорогу в этом краю почти непроходимой.

За время общения с русскими в уме Куча сложилось понятие об измерении расстояния числом, но одолеть хитрую науку русских Куч все же еще не мог: верста — это много, очень много шагов... Верста — это живое... живая... Летом в путь от восхода до заката солнца по знакомой местности укладывается много верст, случается — пройдешь пять, а то и семь раз столько, сколько пальцев на обеих руках... »А вот теперь, сейчас, сколько этих русских верст и простых индейских шагов надо положить, чтобы дотащить раненого тойона до Охотска, до пирогов На-та-шен-ки? — ломал себе голову Куч, двигаясь рядом с нартами среди наметов снега после затихшего бурана. — Много... так много, что не хватит силы, а тогда... смерть!»

На смерть себе Куч соглашался, но смерти Шелихова он допустить не мог. Что скажут русские, доверившие ему охрану великого тойона, что скажет На-та-шен-ка, выходившая его после страшной раны в бою?.. Нет! Он победит версты, сколько бы их ни было, Куч доставит Ше-лиха в Охотск живым... Горделивая усмешка пробегала по лицу индейца каждый раз, когда он, преодолев очередной снежный намет, вырывался на менее трудную дорогу.

Истощенные дальней тяжелой дорогой псы еле тащились.

На речке Ине, верстах в ста от Охотска, попали в затяжную пургу и, закопавшись в снег, просидели неделю, не двигаясь с места. Собачьи корма вышли, и человечья пища иссякла. «Неужто под самым домом погибнуть доведется? — думал Шелихов. — Как зайцу в яме тундровой...»

А на седьмой день отсидки под снегом прошептал:

— Замерзаю... Ног не чую...

От истощения — пищи становилось все меньше — и лежания в луже застывающей под ним крови, — а кровотечение из-за беспрестанных толчков в дороге возобновлялось несколько раз, — у Шелихова начали стынуть ноги, несмотря на все меха, наваленные на него Кучем.

Выбравшись из-под снега, Куч увидел, что пурга утихает. После этого он три раза с наскоро освежеванной собачиной возвращался в сохранивший их сугроб. Убив трех собак, Куч накормил остальных и ослабевшего Шелихова. Сам же довольствовался только свежей кровью зарезанных псов.

Затем наложил постромки на семерку самых сильных собак, везших нарту Шелихова, и, двигаясь возле нее легкой рысцой, тронулся в путь. Надо было одолеть последние сто верст, остававшиеся до Охотска и пирогов Натальи Алексеевны.

27 января 1787 года видавшие на своем веку разные виды охотчане приметили невдалеке от города необыкновенного меднокрасного человека. Спотыкаясь и падая, человек этот волок вдоль берега по льду нарты с чем-то неподвижно тяжелым, лежавшим на них и тщательно укрытым мехами. Следом плелась, едва передвигая лапы, тощая и одичавшая собака.

Куч встретил бежавших к нему людей с тревожным недоверием, и те, ринувшись на лед навстречу незнакомцу, остановились перед наведенным на них ружьем Куча. Такого меднолицего охотчане доселе еще не видали и струхнули перед «краснокожей образиной».

— Кто такие, что надо? — спрашивал Куч, держа ружье наготове и смотря на столпившихся людей.

— А ты кто?.. Из каких будешь?.. Мертвяка куда тащишь? — оправившись от неожиданности, угрюмо откликнулись охотчане, угадывая под мехами, наваленными на нарту, очертания человеческого тела.

— Я — Куч, атаутл, сын волка и орлицы морской...

— Ишь ты... знатного роду! — насмешливо отозвался кто-то из обступивших Куча людей. — Оно и видать, что волчий сын... А на нартах что у тебя?

— Но-но, — важно ответил Куч, — трепещите! Это «мой господин — великий тойон Ше-лих... Он бежит в Охоцку к жене своей, а имя ей На-та-шен-ка!.. На-та-шен-ка! — повторил он еще раз внушающе. — У нее пироги есть будем...

Охотчане были людьми, которых не могло остановить ружье в руках одиночки, но они угадывали какой-то смысл и правдивость в словах краснолицего человека. Неизвестно, чем могла бы кончиться неожиданная встреча, но тут зашевелилась меховая куча на нартах и из нее выглянуло смертельно бледное лицо, неузнаваемое в склеенных кровью клочьях буйно отросшей бороды. Куч, поддерживая жизнь Шелихова, как и свою, сырым собачьим мясом, в последние дни пути перерезал всех собак, а нарты тащил на себе, с неимоверными усилиями одолевая по пять — десять верст в сутки.

— Это я, ребята, я!.. Григорий... Шелихов... — свистящим шепотом проронили спекшиеся губы. — Скорей... домой доставьте. Этот варвар, — человек на нартах указал глазами на Куча, — снежку... подать не хотел и пса пристрелить... отговаривался...

Куч не понимал слова «варвар», но жалобу Шелихова на то, что он не позволял мореходу удовлетворять жажду снегом и не пристрелил случайно упущенного из рук пса, который теперь плелся за ним, понял.

— Нельзя снег пить, когда крови мало и здесь пусто, — хлопнул себя индеец по глубоко запавшему животу. — Смерть! И пуля осталась одна, ее нельзя тратить на пса... Я берег ее для человека или зверя, от которых должен был защищать его жизнь или тело! — Куч, как бы в доказательство своей правоты, вертел над головой ружье, заряженное последней уцелевшей у него пулей.

Как ни грубо упрощенными были представления охотчан о чувстве товарищества, следуя которому человек в тяжких испытаниях, насылаемых иногда суровой природой Севера, разумно помогает другому, — они все же чутьем стали на сторону неведомого краснолицего человека, едва державшегося на ногах.

— Ладно, опосля разберетесь, кто кому виноват... В ноги, хозяин, поклонишься человеку этому, что тащил тебя на себе и снегом твою жизнь не докончал... Ну, мужики, впрягайтесь, выручим кормильца нашего охотского, не дозволим задубеть на глазах крестьянских... Свозили богатства его, свезем и хозяина! Ведро винца за тобой, Григорий Иваныч... Э-эх, наддай! А ты, крашеный, от нас не отставай...

Варнаки немало в прошлом поработали на складах и кораблях Шелихова и привыкли видеть в нем покладистого работодателя.

Шутки-прибаутки, смех охотских варнаков напомнили Кучу зверобоев-добытчиков из оставленной на Кыхтаке ватаги Шелихова. «Союзные нам люди, довезут нарты куда следует», — подумал Куч, сбрасывая лямку с плеч, растертых под мехом парки{11} до живого мяса.

— Силен и зол краснорожий чертушка! — уважительно подшучивали варнаки над Кучем, над легкой иноходью индейца, который передвигался вслед за нартами по глубокому снегу с зажатым подмышкой тяжелым ружьем. — И сколько, поди, переходов с этаким грузом осилил! Занятной человяга!..

Бездомовные, круглый год ходившие в жалком отрепье варнаки представляли собой рабочую силу в Охотске на портовых работах, из них же пополнялись зверобойные ватаги некоторых купеческих судов, выходивших из Охотска в неведомые просторы океана на поиски морского зверя.

В безморозное время года варнаки жили вольными артелями, ночуя где придется, а зимой собирались в «скиту» — кабаке известной всем охотчанам Растопырихи. Ей они обязывались отапливать кабак своими силами. Случайно наткнувшаяся на обессилевшего Куча партия бродяг и «выбежала», как они говорили, в окрестности Охотска на поиски дров для простывшего кабака.

Варнакам предстояла тяжелая работа — в лесах, вырубленных вокруг Охотска на корабельные надобности, найти и свалить плохими топорами несколько подходящих елей или берез да волоком, а то и на плечах дотащить их по глубокому снегу до дверей кабака, а там порубить и протопить огромную избу.

Варнаки и не подозревали, глядя на легкую поступь и каменно-спокойное лицо индейца, как укорял себя в душе Куч за слабость, проявленную перед людьми, когда он, не зная, что находится уже вблизи Охотска, отсчитывал последние шаги, оставшиеся ему и Шелихову в жизни, и даже готов был рискнуть последней оставшейся пулей — прицелиться в тащившегося в недоверчивом отдалении пса. Допустима ли такая слабость в воине великого племени колошей-кухонтан?

Да варнакам, впрочем, было и не до Куча. Впрягшись в нарты Шелихова, они уже обвиняли друг друга в излишнем мягкосердии.

— Ишь, размякли! Вместо дров купца обмерзлого к бабе на печь взялись доставить... Он те не размякнет, когда ты за хлебом к нему постучишься. Эх, слюни-люди! — корил товарищей матерой, но внешне неказистый, небольшого роста и сухопарый варнак Хватайка, бежавший в кореню так, что от него пар валил.

Хватайка был непримиримым врагом купцов, чиновников и вообще всех людей не варнацкой жизни.

— Растопыриха без дров и в холодную избу не пустит. У купца, скажет, и грейтесь. Купеческий рубль тяжелей исправницкой плети, сопливые! Забыли, как этот самый обмерзлый за полтину в день души наши покупал с рейда через бар корабли разгружать?! Сколько народу кажинную осень гибель свою там находит!.. Ей-слово, слюни, а не люди! — хрипел Хватайка, прибавляя ходу.

До Шелихова долетали злые слова Хватайки, и мореход, лежа под мехами, опасливо прощупывал подложенный в головах кожаный мешочек, в котором было более десяти тысяч рублей ассигнациями, наторгованных на Камчатке. Доведаются варнаки — не задумаются прирезать и ограбить безохранного купца. Но вскоре сам устыдился своих опасений, когда услышал чей-то веселый и крепкий голос.

— Гляди-ка, братцы, Хватайка на купца рычит, а сам, что кобель-вожак, хвост распушив, под нартами расстилается, ажно пар над ним курится!.. Я так смекаю: находка наша — не простецкий купец мороженой, а человек с понятием... Слыхали, как Пьяных, корабль приведши, у Растопырихи куражился, чего они в Америке накуролесили? Доставим цела-невредима, он за награждением не постоит — всю зиму с вином будем, а по весне... в компанионы к нему припишемся, в море выйдем... за долей, за волюшкой!.. Беспременно этому человеку пособить надо!..

Вот эти-то слова и успокоили купца. Однако, как непонятный урок, они в то же время не довели открывателя Америки до самого необходимого ему сознания — что только в народе, как бы ни был затоптан ногами сильных человеческий образ таких вот варнаков, может найти он, мореход, почву и опору для своей Славороссии.

Америка — Славороссия! Его Славороссия, о ней уже говорят в народе, к ней стремятся люди, — мельтешились в голове Шелихова несвязные, но радостные мысли, и под разбойный присвист варнацкой ватажки его впервые за два месяца пути охватило чувство блаженного покоя и полной безопасности.

Наконец замелькали приземистые деревянные строения Охотска. Варнаки с большим бережением протащили нарты с Шелиховым по вкривь и вкось расползающимся улицам городка. Улицы были завалены отбросами зимнего сидения горожан по избам.

«Чего это шумуют варнаки?» — услыхав гомон человеческих голосов на улице, с опаской думали старожилы и с ленивым любопытством старались что-нибудь разглядеть в щель примерзнувших к подоконнику волоковых оконцев.

— Везут на нартах чего-то, не иначе — медведя убили и к шелиховским амбарам волокут... Продать или на водку выменять, — уверенно рассказывали бабы, выскочившие на мороз поглядеть на варнацкий поезд.

— Чего тащите, охотники? — спрашивали они варнаков.

— Шелиховой Наталье медведя приволокли... Гулять у нее будем! — отшучивались варнаки.

Наталья Алексеевна в жарко натопленной избе, распустив застежки сарафана, кормила грудью трехмесячного сына.

— Батя летом вернется, а Ванюшка большой будет, гукнет, пузырь выпустит и скажет: «Батя, здоров будь, батя, — шепотом занимала она сына. — Нашего, мол, полку, батя, прибыло... Теперь втроем Америку воевать будем... Я, Ванюшка, ты да мамонька... А мамка тебя, батя, не пустит, а без мамки и я никуда ни ногой... Так и знай, батя!» — теребила она пальцы на дрыгающей ножке мальца.

— Отворяй дверь, хозяюшка! — закричали под окном храпы. — Знатного зверя мы к тебе приволокли! Хозяина доставили! Выставляй ведро вина, не то к Растопырихе свезем и на водку обменяем! — выкрикивали на улице варнаки, предвкушая угощение и тепло в шелиховской избе.

Все это было так необыкновенно и неожиданно, что Наталья Алексеевна замерла — и от страха и от радости.

— Люди! Ох, где вы, люди? Слышите, Григорий Иванович прибыл! Встречайте! — вскричала она не помня себя. Но так как в избе никого не было и никто услышать ее не мог, она выскочила на крыльцо в одном сарафане да еще и с полуголым младенцем на руках.

Варнаки толпой стояли у крыльца, топтались в снегу и толкали друг друга, чтобы только согреться, — полуодетые и полуобутые. А над нартами высилась мощная фигура Куча. Меднокрасное лицо его от вынесенных в дороге лишений было неузнаваемо: заострилось, почернело, и сверкали одни только белки глаз да зубы. В ногах индейца под откинутыми мехами виднелось какое-то белое, испачканное кровью пятно...

— Гришата! — кинулась к нему с младенцем Наталья Алексеевна, скорей догадываясь, чем узнавая дорогое ей лицо. — Пу-сти-ите! — закричала она, неистово вырываясь из чьих-то подхвативших ее крепких рук.

— Простынешь!.. Ишь ведь как на морозище выскочила и дитё убивает! — гудели над ней хриплые голоса варнаков. — Иди в избу, живой купец твой... не кричи дуром, не кусайся!.. Дракой беде не пособишь! Кузьмина женку призови, она живо мужика твоего на ноги поставит... Ишь, сомлела, шалая... Возьмите, братцы, у нее младенца!

Храпы ввели Наталью Алексеевну в избу. Вожак артели Хватайка выпростал из-за пазухи своего худого азяма едва завернутое в свивальник тельце ребенка, подошел к подвешенной у печи берестяной люльке, положил в нее младенца, пощелкал перед его носом пальцами, гукнул несколько раз и смущенно отошел, когда дитя заливчато расплакалось.

Варнаки наперебой рассказывали Наталье Алексеевне о своей недавней встрече с Кучем, на себе тащившем нарты, и о том, как они догадались пособить ее хозяину в приключившейся с ним беде.

— Мы хозяина твоего везем, а он, чертушка крашеный, рядком бежит, ружьем его оберегает...

Дождавшись прихода знахарки Кузьминихи, единственного лекаря на весь Охотск, — за ней сбегал кто-то из их артели, — варнаки сочли свою задачу выполненной и гурьбой вывалились из теплой избы в ночь на мороз, не обмолвившись перед захлопотавшейся Натальей Алексеевной ни единым словом о водке и горячих пельменях, которых ожидали в награду за доставку хозяина домой.

Так мореход Шелихов, с верным Кучем, вернулся к пирогам Натальи Алексеевны, покрыв за семьдесят дней свыше тысячи верст непроходимого в разгаре зимы пути из Тигила в Охотск.

Глава третья

1

Старуха Кузьминиха вылечила обмороженные ноги Шелихова.

— Ламут тебя зазубринами копья и спас, — веско сказала знахарка. — Разворотили рану, кровь из жил и сошла, не загноят ноги теперь... Только ты уж потерпи!

Несколько дней продержала она морехода на холодной половине дома, оттирала ступни снегом и заворачивала в тряпицы с ей одной известными и многократно испытанными мазями. Откармливала жирами с медом, кашицами из ягод и обильно поила таинственными травяными отварами. Только через неделю позволила Кузьминиха внести морехода с окровавленными и заструпившимися ногами в теплую избу. А через месяц Шелихов в пимах, засыпанных мелкорубленной болотного запаха травой, хлопотал в складах компании над сортировкой и разделом промысла.

Накопленные вековым опытом народа лечебные средства, — а их хорошо знала Кузьминиха, — избавили Шелихова от неизбежной, казалось бы, гибельной гангрены. За свое еще более отважное, чем плавание в Америку, странствование по морскому льду из Тигила в Охотск мореход заплатил оставшимся на всю жизнь «стеснением в груди» и утратой способности к пляске, которой он протоптал дорожку к сердцу Натальи Алексеевны. Только об утрате этого былого молодечества он единственно, кажется, и сожалел.

За время трехлетнего странствования Шелихова в заокеанские земли Охотску выпали большие перемены. Охотский комендант полковник Козлов-Угренин был вызван в Иркутск на следствие по поводу его многолетних служебных злоупотреблений: еще бы, двенадцать лет солдатам портовой команды жалованья не платил! Экспедиции Угренина за поборами в свою пользу, — а ездил он в застекленной карете, поставленной на двойные нарты, — получили среди ясачных народов прозвание «собачьей оспы». В экспедициях таких гибло множество упряжных собак, составлявших важнейшее достояние кочевого населения бездорожного края. Иркутские чиновники, выехавшие на такие же поборы в Охотский и Анадырский округа, вернулись с пустыми руками: Угренин обезлюдил и разорил селения кочевников. Свой человек среди хищников, опустошивших приволья северо-восточной Сибири, Угренин, ловко виляя в дебрях судейских канцелярий, лет десять избегал наказания и умер под затянувшимся следствием. Охотский совестный судья асессор Готлиб Кох сразу же после выезда Угренина самочинно вступил в управление портом и, побывав затем в Иркутске с посулами, утвердился в этом звании.

— Как же ты, сударыня, от компанионов моих и пса этого Готлиба схитрилась пушные товары сберечь, каким пугалом воронье отгоняла? — спросил мореход жену до выхода на склады.

— Биллингсом, — с лукавой усмешкой ответила Наталья Алексеевна. — Его заохотила...

— Биллингсом?! — недоумевая, протянул Шелихов. — Чем же ты щепетильника английского при моем добре на цепь посадила? — продолжал он допытываться у жены уже с явными нотками хозяйского и мужского неудовольствия.

Этого капитана Иосифа Биллингса, английского наемника на русской службе, возглавлявшего в 1785-1793 годах правительственную экспедицию по обследованию северо-восточной Сибири и Алеутских островов, Шелихов явно недолюбливал. В Биллингсе мореход видел наделенного правительственными полномочиями конкурента и соперника. Биллингс пытался приписать себе открытие уже найденных русскими людьми Алеутских островов и побережья северо-западной Америки. А Шелихов в этом деле имел в виду, конечно, главным образом себя и свои заслуги.

Мореходов Шелихов обычно уважал, но Биллингс этого уважения не вызывал. Со слов Прохора Пьяных, посещавшего Григория Ивановича во время лежания в избе, Шелихов уже знал, что Биллингс принадлежит к ненавистной ему породе людей, загребающих жар чужими руками. Всю работу, оказывается, как говорил Пьяных, ведет русский капитан военного флота Гаврила Андреевич Сарычев, а Биллингс только разъезжает по краю да забирает меха, выменивая их на казенное продовольствие и вещи.

Было еще одно обстоятельство, которое вызывало досаду и даже беспокойство Шелихова. Мореход вывез с Кыхтака арестованными передовщика Коновалова, изобличенного в нескольких бессмысленных убийствах туземцев, и самозванного фельдшера Бритюкова, спаивавшего работных людей спиртом, доверенным ему для лекарственных надобностей. Пьяных по возвращении в Охотск от берегов Камчатки доставил этих людей к коменданту порта Коху, с тем чтобы отдать их под суд, а тот обоих освободил и направил зачем-то к Биллингсу. Биллингс принял Бритюкова на службу в свою экспедицию, а Коновалова отпустил на родину, куда-то на Колыму.

После разговоров со «штрафными», как называл Пьяных Коновалова и Бритюкова, Биллингс потребовал от Пьяных сдачи судового журнала и бумаг Шелихова.

— Я уж и так и эдак, — рассказывал Шелихову Пьяных, — а он не отстает!.. Хозяин вернется, говорю, у него и спросите. А они, эти бумаги-то, вот они! — показал Пьяных Григорию Ивановичу на принесенный им объемистый рогожный куль. — Все тут собрал и в нетронутости представляю... Я и Наталье Алексеевне, как ни горевала она, что бумаги твои затерялись, отдать не решился, когда приметил, что Биллингс к ней зачастил... У Растопырихи в гостевой избе ему место, а не у честных людей. Там бабы и девки гулящие враз дух запашной с него согнали бы, вражьего сына... Не друг он нам!

Подозрения, сквозившие в словах старого боцмана насчет Натальи Алексеевны, как бы нелепы они ни были, все же оставили в душе морехода саднящую занозу. Шелихов припоминал нарядного и надушенного капитана Биллингса, появлявшегося на людях всегда в камзоле и при шпаге, а это не меховая шкура или промасленный бострог{12}, которые носить приходится ради дела. Еще более неприятные мысли вызывали в нем воспоминания о собственной молодецкой юности и о тех хитроумных, еще недавно со смехом припоминаемых проделках Натальи Алексеевны: проживая молодой вдовой в доме старого деда, она прикрывала так ловко свою близость с ним, Гришатой, единственно ею любимым...

«Проучить бы жену надобно, как отцы и деды уму-разуму жен своих наставляли», — думал Григорий Иванович, но обнаружить перед Натальей Алексеевной засевшую в душе занозу не решался, понимал, что если ошибется — навсегда потеряет друга своих мечтаний и испытанную в превратностях судьбы спутницу жизни. Кряхтел, ворочался, но расспрашивать о Биллингсе духу не набрался.

В один из дней своего вынужденного досуга Григорий Иванович сидел у себя в избе, забавляясь с сыном — наследником его славы и необыкновенных приключений.

— Ты теперь на гроте в дозорной бочке сидишь — Америку высматриваешь... Гляди, Ванятка, не проморгай! — посадил он сына к себе на плечо.

Наталья Алексеевна возилась у печи, наводя ухватом порядок среди расставленных в ней чугунов.

— У-у, бесстыжий! — загрохотал вдруг Григорий Иванович, спешно снимая сына с плеча. — Трусишь, не быть тебе мореходом, на грот взобрался и на меня море спустил... Осрамился, Ванятка, ай-я-яй! Наташенька, бери сына...

— Будет тебе, Гришата! — недовольно отозвалась Наталья Алексеевна. — Защекотал младенца, застращал мокретью аляксинской, он тебе и показал, сколь сладко в мокрети этой сидеть... Он умненький у меня! Лежи, лежи, сыночек, я сейчас тебе пелюшку сухонькую подстелю, терпи Аляксу...

И только Наталья Алексеевна склонилась над люлькой сына, на пороге комнаты выросла нарядная фигура затянутого в мундир капитана Биллингса.

— Здравствуйте, господин Шелихов, — сдержанно помахал англичанин шляпой перед хозяином и тут же кавалерственно до полу опустил ее перед Натальей Алексеевной. — Your servant, mistress Chelechow{13}, — отдавая поклон хозяйке, притопнул ногою Биллингс.

С той же невозмутимой уверенностью в правильности своих действий англичанин прикрыл шляпой букли, взял стоявшую у стены скамейку, поставил ее перед мореходом и сел верхом, не забыв обмахнуть полой расшитого золотом капитанского кафтана верх скамейки.

— Я сделал предполагание, что вы уже здоров, — тщательно выговаривая русские слова, объяснил Биллингс цель своего посещения, — и пришел, имей к вам самое важное дело — мне очень любопытный map{14} и объяснение вашего блудания в нашем Pacific ocean{15}. Мистрисс усмирял мое нетерпение приятным сюрпризом, что я могу ожидать от вас, — хитро улыбнулся англичанин в сторону Натальи Алексеевны.

«Вот куда метит англичанин, — подумал Шелихов, — на Славороссию. Хочет к рукам прибрать честь и славу русского открытия и выгоды освоения неведомой земли. На нее и сам Кук, коего этот индейский петух превозносит выше всякой меры, высадиться не отваживался. Я тебе покажу карту и блудодеяния мои в океане!» — Шелихова в особенности рассердило исковерканное англичанином слово «блудания», и он, скроив гримасу сожаления, ответил плачущим голосом:

— Огорчаюсь, не могу вас, господин Биллингс, удовольствовать... Чего нет, того нет — отослал карту гонцом в Петербург с верноподданническим донесением, где и сколько диких в российское подданство привел...

Поначалу англичанин растерялся. Но потом быстро справился со смущением и решил выбросить последний прибереженный в запасе козырь: им он думал склонить морехода к уступчивости.

— Придется и мне, — сказал Биллингс как можно приветливей, — с гонцом послать известий Бритюкова на жесткости ваши, когда вы человеков тамошних государыне в подданство склоняли. Самая лучшая медаль имеет оборотный сторону, — растянул он свой широкий рот в любезной улыбке. — Подумаем и вы и я еще раз, или, как русские говорят, семь раз будем резать и один раз отмерим: я вам — скверный известий Бритюкова, вы мне — double copy глупый map's{16} — и никому ни слова об этой благоразумной accomodation{17}. По рукам? — без стеснения хлопнул он ладонью по столу.

Шелихов со слов Натальи Алексеевны, которой Биллингс читал донос Бритюкова, все уже знал и не сомневался, что сумеет опровергнуть поносную кляузу, если она и дойдет до высших властей. Попытку же Биллингса прикрыть бездеятельность своей экспедиции результатами, добытыми Шелиховым с товарищами, мореход понял как прямое посягательство английского лазутчика на овладение его только что родившейся Славороссией.

Перед столь явным, как казалось Шелихову, покушением англичанина Биллингса на его открытие, — нет нужды, что англичанин на царской службе, — в глазах Григория Ивановича разом померкли все недавние подозрения по поводу замыслов нарядного и надушенного, золотомундирного капитана на его семейную честь, и он, преодолев ярость в себе, выговорил:

— Допреж продолжения приятного разговору и визитации ко мне предварить вас должен: у русских людей, войдя в избу, испокон веку положено перед святыми иконами шапку скидывать и под шляпой в избе не сидеть... Извиняйте, держусь обычая предков моих! И думаю, что привычек тунгусов немаканых{18}, у которых пушнину на складские товары вымениваете, вам, сидя у меня, не след придерживаться! — дал Шелихов понять, что он знает о главном занятии экспедиции Биллингса.

— Jes...{19} да... шляпу, да, надо перед икон снять, — заерзал Биллингс на скамье.

— И перед русскими шляпу скинете! — до крика возвысил голос Шелихов, отстаивая права первородства русских в открытой им земле. — Вы Бритюковым меня изобличаете, а обитателей страны сей, коих я по их же охотному соглашению и мужеска и женска полу, и больших и малых, до сорока человек взял с собой и в Охотск привез, — этих вы допросили? То-то! Не спрашивали, предавал ли я их отцов и матерей разорению и смерти? А я треть вывозных американцев по показанию отечества нашего с наградой обратно восвояси отправлю, другую треть намерен доставить ко двору ее величества, а тех малолетних, что остались в Охотске или в Иркутске, обуча грамоте за свой кошт, в Америку по их воле перешлю. Через них, обученных и просвещенных, тамошние роды могут много о довольствии нашей державы услышать, а потому к поправлению своему захотят у себя лучшего учреждения и порядка...

— Этим вы насилий своих, о коих от Бритюкова все уже дознано, не опровергнете, господин Шелихов... Государыня ревностно оберегает славу покровительницы диких народов, европейским мнением за нею установленную, — возразил Биллингс.

— Если сподоблюсь быть перед стопами у ее императорского величества, обо всем по долгу усердия моего к отечеству беспристрастно поведаю... И поистине готов, как вы сами молвили, семь раз отрезать: карты по памяти изготовить не берусь, Бритюкова враньем не интересуюсь, а за бобрами, обещанными женой моей на шубу, не постою... — В последнее мгновение мореход решил смягчить резкость своего ответа таким испытанным в сношениях с начальствующими людьми средством, как взятка, и повторил:

— Бобры выбрать самолично в амбар ко мне пожалуйте...

Биллингс понял, что открытий на Алеутских островах, а тем более на американском побережье за счет Шелихова ему не удастся осуществить, но десять — двадцать бобровых шкур упустить тоже не хотелось, и поэтому, приспосабливая треуголку к пышным буклям парика, он примирительно бормотал:

— Вы еще имеете время подумать... О, да, пожалуйсто... if you please...{20}. Я тоже имею время не торопиться отсылать рапорт Бритюкова... I hope we shall meet again, mylady{21}. Очень, очень сожалею, что супруг ваш не хочет видеть своих истинных друзей...

— Ему виднее! — отрезала Наталья Алексеевна.

Кох во всех событиях, предшествовавших этой встрече, держался в стороне. Он был напуган вмешательством Биллингса, в лице которого Наталья Алексеевна сумела найти «палку», чтобы в отсутствие мужа отогнать всех, кто попытался бы похозяйничать в амбарах компании. Управитель Охотска стушевался, как песец перед волком, предполагая, что Шелихов благодаря своей «бабе» — Кох обо всех людях думал грубо и грязно — в лице Биллингса нашел себе сильного покровителя и сообщника.

Не жалея денег и спирта, Шелихов развил бешеную энергию и в две недели, разослав повсюду нарочных, собрал огромный транспорт для отправки промысла на Якутск, откуда после перегрузки на новых вьючных и упряжных животных предстояло по льду Лены доставить тысячи тюков в Иркутск.

«У меня длинные уши и короткий ум», — в злобе на себя и о себе же думал асессор Кох, когда накануне выхода шелиховского каравана убедился, что между блестящим начальником петербургской экспедиции Биллингсом, облеченным, как казалось Коху, великими полномочиями, и отчаянным сибирским купцом, вывезшим из Америки без всяких полномочий несметные богатства, нет ни дружбы, ни согласия.

— Разве вы не знаете, что Шелихов забрал под свою меховую торговлю всех собак и оленей, нужных для моей экспедиции на север?! — в ярости бегал Биллингс по комнате у Коха. — Шелихова нужно задержать, вы понимайте?! Его задержать, а собак и оленей передать мне!.. Потрудитесь, господин комендант, немедля исполнить мое требование!

Как ни боялся Кох полномочий Биллингса, но трусливое желание досадить вельможному начальнику возобладало. Кох злился на Биллингса, так как из-за него он упустил долю в привезенной мореходом пушнине.

— В силу присвоенных вам полномочий, — поднялся из-за стола Кох, — сделать это можете только вы, господин капитан. Этот купец есть опасный человек и окружил он себя такими людьми... А двадцати инвалидов, оставшихся в моей команде, совершенно недостаточно, да они еще к тому же все работают у него. Казаки? Но они по вашему требованию ушли в Анадырский острог, капитана Сарычева сопровождать... Нет, нет, я не имею силы, только вас этот дикий купец по дружбе может послушать... Попробуйте!..

Но Биллингс не стал доводить дело до неблагоприятной развязки.

Ничего не подозревая о попытке Биллингса показать когти, Шелихов на другой день беспрепятственно тронулся из Охотска, провожаемый Кохом и хмельными инвалидами комендантской команды.

— Доброго пути — Крестовую благополучными перейти! — напутствовали морехода жители Охотска, поражаясь огромным размерам шелиховского каравана.

А в середине марта 1787 года все население Иркутска высыпало на улицы встречать этот пестрый и шумный караван с трофеями трехлетней экспедиции в Америку. Лошади, быки, олени в санях и под вьюками, бесчисленные собачьи упряжки в нартах, в сопровождении проводников — тунгусов и якутов, — все это, вперемежку с подростками, обряженными в невиданные для Иркутска уборы, со свирепой татуировкой лиц, поднималось с Ангары в гору, прямо на Соборную площадь, к амбарам шелиховского дома.

— Богатствам счет потеряли! — растерянно говорили иркутяне, оглядывая стоявшего в воротах усадьбы виновника невиданного события Шелихова, который считал входившие в ворота упряжки.

Он с женой и новорожденным на легких собачьих нартах опередил караван и за несколько дней до его прихода незаметно въехал в Иркутск. Здесь надо было заблаговременно подготовить и помещения и разгрузку добра.

2

Привезенные Шелиховым вести и наглядные доказательства чудес Америки недолго занимали иркутское население.

«Хороша Маша, да не наша», — подавляя зависть, сказали иркутяне и вернулись к той поглощающей их интересы и воображение войне с властью из-за распоряжения губернатора убрать нужники в глубь дворов. Эту войну они назвали «нужной» войной.

Свара между компанионами из-за дележа добычи, борьба морехода-купца Шелихова со своими полухозяевами-полукомпанионами — Лебедевым-Ласточкиным и Голиковым — поначалу иркутянами была не замечена, она протекала скрытно, в стенах домов, и не бросалась в глаза.

А между тем мытарства «росского Колумба» начались как раз по возвращении его в Иркутск. Здесь мореход оказался, как он горько отшучивался в своих разговорах с Натальей Алексеевной о нарастающих неладах с компанионами, «на приколе». Иркутская земная тишь и твердь, столь привлекательная после морской кипени, пахнула на него тоской, и он почувствовал всю злобность судьбы, не дававшей ему хода.

Только десятая частица из большой, стоившей так много труда и здоровья добычи приходилась ему, а все остальное компанионам-купцам, — нет, такой несправедливости мореход принять не мог. Да и не наживы ради клал он жизнь и труды. Помыслы и усилия открывателя земель направлены были прежде всего на то, чтобы прославить отечество...

Места себе не находил Шелихов и в конце концов стал искать утешения в запойном чтении жизнеописаний великих мореплавателей. В особенности его трогала «История адмирала Христофора Колумба», составленная сыном великого мореплавателя и переведенная с испанского Федором Коржавиным. В жизни потомка генуэзских ткачей-суконщиков Шелихов находил большое сходство со своей судьбой.

— Гляди, Наташенька, в одном разнствуем: королевской милостью пока не взыскан и в тюрьме не сидел, — говорил Григорий Иванович, сравнивая книгу-отчет о своем плавании, которую он писал с оглядкой на судьбу Колумба.

Мореход находился всецело под впечатлением состоявшегося на днях объяснения с компанионами по разделу промысла, и, читая жизнеописания мореплавателей, он особенно остро переживал злобу и грызню из-за дележа добычи, которыми обычно завершался подвиг каждого из них.

— Пока до королей не дошел, нечего на них и жалобиться, а Голиковы с Лебедевым, ежели дурить будешь, до сумы и тюрьмы беспременно доведут, — напоминала ему о кривде жизни Наталья Алексеевна.

Однако Гришата не послушал ее совета разделиться в промысле так, как было обозначено в договоре, а потом уже судом требовать и увеличения своей доли. Григорий Иванович собрал компанионов и без обиняков выложил пред ними свои мысли и решения удержать равную с ними долю промысла силой, пользуясь тем, что промысел сложен в его амбарах.

— Доверие ваше, господа вояжиры, я и люди, отданные под мое управление, оправдали, — сказал Шелихов усевшимся за его столом компанионам. — Нашими трудами и подвигами, в коих, часто бывало, и жизнь на кон ставили, нагромоздили мы на каждый учредительный пай по двести пятьдесят тысяч рублей в мягкой рухляди и иных американских товарах...

— Земной поклон тебе, Григорий Иваныч, за усердие и попечение об нашем интересе, — умильно проблеял Иван Ларионович Голиков и огладил пухлой рукой свою мочалистую бороду, в которой уже серебрились нити седого волоса. На него, вместе с посланным в Америку племянником, «капитаном» Михаилом Голиковым, было записано шесть учредительских паев. Иван Ларионович, прикрывая веками острые, как шильца, глазки, прикинул тут же в уме прибыль и спрятал улыбку, снова оглаживая бороду: полтора миллиона нежданно-негаданно упало в кубышку его. — Земной поклон, земной поклон тебе, Григорий Иваныч, — говорил он, кланяясь над столом и искоса посматривая на сидевшего рядом Ивана Андреевича Лебедева-Ласточкина, бывшего хозяина Шелихова.

— Выходит... — начал тот и сердито заворочался на скамье, облезло-мохнатый, что медведь по весне. — Выходит, просчитался я, на три пая согласившись?! Из пустой, думалось, затеи, на кою Григорий подбил, дело получилось, а! — и грохнул своим массивным, волосатым кулаком по столу.

У морехода в ответ на это только глаза потемнели от всколыхнувшегося, но не вырвавшегося наружу гнева. Шелихов знал, что этот купчина следом за ним, мореходом, послал на Алеутские острова свою ватагу, непозволительно враждующую с шелиховской компанией, и двойной этой игрой медведеобразный купец внушал особенную неприязнь Григорию Ивановичу.

Григорий Иванович, выждав, когда компанпоны успокоятся, сказал:

— Поклоны богу бейте, а просчеты уж при себе оставьте. Что же касаемо меня и людей наших, поимейте совесть рассчитаться по человечеству...

Купцы при таком неожиданном обороте речи аж замерли, Голиков и рот даже открыл, уставясь на морехода. А тот, сжимая рукой угол стола, говорил:

— Мы ли хребты не ломали, крови-жизни для вашего прибытку не щадили!.. И потому полагаю: до того как к дележу приступать, одну десятую промысла отделить в награждение усердных и добронравных работных по моему списку. Я обещал, что мы их награждением не забудем, тем паче, что и выдать-то пустое придется — по три тысячи рублей на пятьдесят человек, что в живых состоят, да еще тысячи примерно по две — семьям-сиротам сорока погибших передать... Это ведь за три года, что мы под смертью ходили! Что до меня касаемо... — Шелихов снял со стола руку, встал и резко, как вызов, бросил:

— то требую: достальной промысел поровну промежду нас разделить на четырех на учредителей, хотя племяш твой, Иван Ларионович, и жалования капитанского отробить не в силах был.

— Очумел ты! Али крест в Америке потерял? — вскочив из-за стола, тоненько вдруг заверещал от Гришкиной продерзости Иван Ларионович Голиков и подался ближе к Лебедеву-Ласточкину, как бы ища у того защиты.

— От варначья храбрости набрался, — презрительно наконец отозвался Лебедев-Ласточкин, словно теперь только сообразивший, чего от него хочет Шелихов. — Не на боязких напал, — устоим, а нашего не отдашь... в долговую посадим! Через три дня пришлем оценщиков и понятых приемку делать и... На чужой каравай рта не разевай, Григорий! — закончил он уже угрожающе. — Самого себя заглынешь...

3

И еще раз Григорий Иванович Шелихов мысленно обозрел свой пройденный путь, который сегодня уперся в город Иркутск.

Иркутск конца восемнадцатого века, несмотря на сравнительно небольшое население — около пятнадцати тысяч душ, — слыл среди людей старой веры «четвертой столицей», после Петербурга, Москвы и Киева. Иркутское купечество и посадские работные — ремесленники, извозчики и многочисленные вольные и гулящие люди, бравшиеся ради куска хлеба за всякую работу, — считали себя преемниками той благодати, которую вынес им из своей ссылки в Даурию знаменитый расколоучитель протопоп Аввакум.

В каменных приземистых домах, что стояли в глубине просторных усадеб, окруженные каменными же и деревянными амбарами несокрушимой долговечности, расположились гнезда столпов старого обряда купцов-миллионщиков Свешниковых, Поповых, Голиковых, Лебедевых, Сибиряковых и многих других, имена которых теперь никому и ничего не говорят и свидетельствуют лишь о преходящей и неверной власти накопленного золота.

Из этих домов принудительная сила и власть купеческого рубля тянулась к самым тяжелым тогда промыслам Сибири — к хлебным пашням по Селенге, к избушкам зверобоев в тайге, к солеварням Усть-Кута, к пропитанным сибирской язвой кожевенным чанам посадов Иркутска, на старательские золотые прииски и серебряные рудники Нерчинска и Акатуя. Не легка была доля мелких служащих, также и приказчиков, губивших здоровье, а часто и жизнь при выполнении разных поручений торговых домов, в бесконечных тысячеверстных разъездах по сибирскому разбойному бездорожью.

Шелихов пробрался в Сибирь из далекого Рыльска, с Украины. Сменив здесь сермягу и лапти, в чем скитался годами, на купеческую однорядку и юфтовые сапоги новонайденной оседлости, Шелихов не утратил понимания страданий и недовольства народной массы, среди которой он сам еще так недавно был никому неведомым и нищим искателем счастья. Корень зла русской жизни своего времени он видел только в засилии дворян-тунеядцев и во всем подражающих им чиновников.

На пороге девятнадцатого века в далеком Иркутске при новых исторических условиях жизни русского народа в деяниях Шелихова, как и в его образе, ожила и заблестела свежими красками тогдашней современности сказочная былина седой русской старины о Садке, богатом госте:

Во славном во Нове-граде
Как был Садко купец богатый гость,
А прежде у Садка имущества не было:
Одни были гусельки яворчаты.

Случай, поднявший Гришату Шелихова, бойкого и предприимчивого приказчика купцов-миллионщиков, начался, как уже сказано, со встречи со старым Трапезниковым в Охотске, у берегов студеного Ламутского моря{22}. Трапезников в поисках свободной земли для преследуемых правительством людей старой веры растратил большое состояние и выбыл из среды именитого сибирского купечества. Но за ним осталось прозвище «морского царя». Прозвище это дали Трапезникову по его же рассказам об островах и землях, которые он находил в своих странствованиях на всех широтах океана выше сорокового градуса.

«Морской царь» высказал однажды Гришате Шелихову дружелюбный совет:

...Ступай во Новгород
И ударь велик заклад,
Заложи свою буйну голову.
. . . . . . . .
И спорь, что в Ильмень-озере
Есть рыба — золоты перья.
. . . . . . . .
Дам три рыбины — золоты перья.
Тогда ты, Садко, счастлив будешь.

С той поры Григорий Шелихов без остатка отдался одной мысли: найти обещанную «морским царем», старым Трапезниковым, сказочную «рыбу — золоты перья», скрывавшуюся на востоке, в водах Великого океана, — сиречь «богатую землю» Америку.

Шелихов не упускал случая раздразнить спесь и алчбу сибирских купцов-богатеев и славой и барышами «от вылова» такой «рыбины — золоты перья». «Рыбина» эта не что иное, как открытие Америки и проникновение на ее материк с того далекого северо-западного конца, который неведом был и великому Колумбу. Оконечность эта только стала подозреваться мореплавателями позднейшего времени. Ценой великих усилий и тонкого подхода раззадорил все же Гришата Шелихов именитых купцов принять в заклад его буйну голову — он возглавил дерзкое по отваге плавание на трех утлых суденышках к суровым Алеутским островам и к не захваченным еще людьми Западной Европы берегам Америки.

- Ударим-ка о велик заклад:
Я заложу свою буйну голову,
А вы залагайте лавки товара красного. —
Три купца повыкинулись,
Заложили по три лавки товару красного.
. . . . . . . .
И поехали ловить в Ильмень-озеро
. . . . . . . .
Добыли рыбку — золоты перья.
Стал Садко поторговывать,
Стал получать барыши великие.

«Морской царь» — старый Трапезников — и впрямь не обманул Гришату Шелихова. Карта и приметы Трапезникова помогли ему найти в Восточном океане неисчерпаемую кладовую драгоценных мехов — чудесную Славороссию. Наградил он отважного морехода и еще большим, чем богатство, — умной красавицей женой.

Много женщин встретил на своем жизненном пути Григорий Шелихов, много девичьих кос распустила его рука, много приветливых очей затуманилось в день последнего расставания, но жизнь его текла по былинному складу, а из песни слова не вывернешь.

- Как станешь выбирать девицу-красавицу,
Так перво триста девиц пропусти,
И друго триста девиц пропусти,
И третье триста девиц пропусти:
Позади идет девица-красавица,
Красавица девица Чернавушка;
Бери тую Чернаву за себя замуж —
Будешь, Садке, во Новеграде...

Шелихов знал и любил больше других бывальщин знаменитую «старинку» о Садке, госте Новгородском. Восхищался ею, находя родственные черты между собой и героем бывальщины. В одну из поездок перед плаванием в Америку привез с Урала из Невьянского завода и подарил Наталье Алексеевне сборник таких «старинок», собранных, как говорили, старым казаком Киршей Даниловым и отпечатанных в Москве на деньги знатного богача Демидова.

«Надо бы у Наташеньки поспрошать, куда книжицу девала, я-то забыл, а любопытно поглядеть, как Садко с купцами разделался и куда золоты перья девал», — забеспокоился как-то мореход, поймав себя на смутных воспоминаниях о поразившей когда-то его воображение чудесной старинке-бывальщине.

— Скучаешь? — догадливо отозвалась Наталья Алексеевна на расспросы о книжке. — Цел вернулся, на сухом сидишь, хочешь хоть по книжке у морского царя в гостях побывать?

— Да нет, не то... — смущенно отрекся Шелихов от такого несообразного желания. — Хотел посмотреть, как он с купцами-богачами разделался.

— Это я тебе и в книжицу не глядя скажу, — смеясь ответила Наталья Алексеевна. — Перво-наперво церковку построил, а потом купцом именитым зажил, а золоты перья в сундук сложил... Чего тебе еще? — переставая смеяться, строго спросила она.

— Хватит, — отшутился Григорий Иванович, стремясь скрыть от жены свои фантастические мечтания. — В купцы именитые запишусь, а церкви строить не буду, да и тебе не церковь — моленная, нужна...

— Ничего мне, Гришата, не нужно, кроме спокойствия твоего! — убежденно закончила Наталья Алексеевна непонятный разговор.

4

Шелихов, конечно, не смог бы устоять в борьбе с миллионщиками, на стороне которых был закон и общественное мнение, зависимое от могущества денег, если бы не слепой случай, неожиданно открывший мореходу двери в покои всесильного сибирского сатрапа — иркутского и колыванского генерал-губернатора Ивана Варфоломеевича Якобия.

С давних пор, чуть ли не с самого основания города, иркутские жители придерживались причудливой планировки своих строений. Конюшни, хлевы и в особенности отхожие места они выносили подальше от своих домов, на переднюю линию усадеб. Немощеные улицы Иркутска, проходившие в каменистом, несколько углубленном грунте, оказывались стоком всех нечистот, шедших из-под стен этих столь необходимых в хозяйстве пристроек.

Ни в ком из градоправителей, как и из обитателей города, такая упрощенная канализация не вызывала сомнений. Приказ генерал-губернатора сломать возвышавшиеся над улицами Иркутска конюшни, хлевы и отхожие места и перенести их в глубь усадеб вызвал даже всеобщий ропот и хитроумные изворотливые обходы.

— По улицам только шпыни да люди подлого звания пешком ходят, и не беда, если они ноги подмочат. Где это видано, чтобы нужники и хлевы в садах позади дома ставить?! — жаловались владельцы усадеб частному приставу, вручавшему им приказ губернатора под расписку.

— А вы помаленьку, не торопясь отодвигайтесь, а там, бог милостив, и начальство смилостивится, видя ваше послушание, — уклончиво советовал им блюститель градоустройства.

Злосчастные пристройки после всевозможных проволочек, связанных и со штрафами и со взятками, постепенно отодвигались с уличной линии. В посадах Иркутска, с бедными насельщиками, дело подвигалось успешнее — воля начальства здесь осуществлялась более решительными мерами: штрафов тут с медлительных владельцев не брали, а прямо тащили в холодную на высидку. Зато в центре города потёки разной дряни по канавкам, проложенным дворниками, продолжали нарушать благоустройство иркутских улиц.

Начало этой нелепой «нужной», как окрестили ее иркутяне, войне положил долетевший до генерал-губернатора из Петербурга слух о предстоящем путешествии наследника-цесаревича или даже самой государыни-матушки на восток для ознакомления на месте с интересами необъятной империи. Не делай Якобий из этого государственного секрета и объяви об ожидающей Иркутск высокой чести, жители на месте «нужных» строений возвели бы по фасаду своих усадеб греческие портики и китайские беседки — такие же, какими были украшены берега Днепра Потемкиным во время путешествия Екатерины Алексеевны по Украине.

Якобия в Иркутске не любили еще и за то, что он, высказывая свои воинственные замыслы против Китая, противодействовал возобновлению в Кяхте русско-китайской торговли, к которой население Иркутска, от больших до малых людей, давно уже приспособилось всем своим экономическим укладом.

Начальник прикрывающей Кяхту Троицкосавской крепостцы и блюститель кяхтинского торга с русской стороны майор Перфентьев, старый служака из сибирских солдат, набрался смелости оспаривать потребованную Якобием огромную сумму «интереса» в торговле России с Китаем. Поддержанные Перфентьевым, русские купцы осмелели и сказали: «Таких денег нам не поднять». Тогда Якобий, сочтя вопросы своего личного благосостояния делом все же «не казенным», настаивать на взятке не стал, а принялся бомбардировать Петербург своими донесениями о подготовке Китая к войне с Россией: «Из Индии уже и слоны приведены и под Кяхтой спрятаны».

Внимание царицы было поглощено Ближним Востоком и Польшей, — здесь пролегала кратчайшая и легкая дорога к обмену хлеба на новинки и моды культурных народов Запада.

— Какая там война с Китаем!.. Дуроломит Якобий! — отмахнулись в Петербурге, но на всякий случай послали инструкцию: усилить гарнизон Троицкосавской крепостцы батальоном солдат и двумя сотнями из уральских — после Пугачева — ссыльных казаков.

Получив это неожиданное распоряжение, правитель канцелярии Селиванов удивился — «с чего бы сыр-бор загорелся?» Но вскоре разведал дело, съездил под каким-то предлогом в Кяхту, убедил Перфентьева написать в Петербург об истинной подоплеке донесений Якобия «о готовящемся к войне Китае» и сам одновременно отправил письмо в Москву семейству Соймоновых о «немецкой механике» своего патрона. Часы пребывания Якобия у власти были сочтены...

— На наших даяниях немец не только живет, но и музыку содержит, и нас же еще по миру пустить собирается, — возмущались иркутяне, ища способов свалить чужеземца-сатрапа. — Музыку, твердит, люблю, а музыкантов своих побираться посылает...

Генерал-поручик Якобий, немецкий ландскнехт, появился в России в бироновские времена. Для поправки расстроенного состояния он на склоне лет выхлопотал себе назначение в Иркутск. Привезенный губернатором оркестр из сорока крепостных музыкантов стал для него воспоминанием о бироновском раздолье, пользуясь которым он присваивал себе имущество множества загнанных в Сибирь раскольников и людей более высокого звания.

Якобиевские служители Эвтерпы{23} и впрямь бродили по Иркутску голодные, в поношенных долгополых казакинах, с вышитой на груди эмблемой многотрудного искусства — желтой флейтой.

— Исполняйте «Stabat mater»{24} великого Перголезе, и она вас всегда накормит! — напутствовал своих выучеников якобиевский капельмейстер синьор Реббиа, отпуская их тайком от хозяина «играть перед кем ни придется». — А деньги потом пополам...

На кормление синьор Реббиа жаловаться не мог — как иностранец и маэстро, он пользовался правом кушать на нижнем конце губернаторского стола, но в деньгах всегда нуждался; генерал-поручик забывал платить ему жалованье, так же как крепостным музыкантам выдавать месячину.

После нескольких крупных скандалов на почве увлечения купеческих дочек генеральскими музыкантами, среди которых было немало молодых к талантливых людей, пред якобиевскими скрипками и флейтами закрылись двери богатых иркутских домов. В кабаках посадов и знаменитых пригородных «хмельниках» по берегу Ангары, где приходилось теперь музыкантам играть перед простонародием, патетическую «Stabat mater» слушали внимательно и серьезно, после чего кидали в брошенную на пол шапку медные пятаки.

Но домой музыканты возвращались с пустыми карманами и пьяные. Синьор Реббиа сердился и грозил не пускать их больше в город.

— Сарынь на кичку! Не иначе, братцы! Придется по купеческим амбарам пошарить, чтобы дракона нашего Репья ублаготворить, — подал мысль Яшка Цыганенок — лучшая скрипка оркестра.

Для этой цели облюбовали прежде всего амбары Шелихова, славившиеся в Иркутске вывезенными из заморских стран богатствами. Много дней похаживали вокруг да около шелиховских строений, высматривая и набираясь храбрости. И как раз через два дня после размолвки морехода с компанионами сторожа усадьбы приволокли к Шелихову рано утром нескольких изрядно побитых музыкантов губернатора. Их поймали с поличным в ночной час, когда они подкапывались под стены кладовой, заваленной мехами.

Григорий Иванович сидел за столом в гостевой трапезной, самой большой комнате дома, пестро украшенной заморскими привозными диковинками, и хлебал наваристые щи с кашей, заправляясь, как он говорил, на дневную вахту — рабочий день от зари до зари, а то и до полуночи, если дня не хватало. Ел он по усвоенной в странствованиях привычке много, но не часто — два раза, а то и раз в день. «Неохота за столом жизнь проедать, — примирительно отводил он упреки Натальи Алексеевны, стремившейся вкусными блюдами — ему она всегда готовила сама — удержать его за столом подольше.

— Тятенька, людей, что по городу с дудками ходят, амбарные приволокли, — ворвались в комнату дочери Шелихова Аненька и Катенька. — Страсть смотреть какие — битые, в грязище вывалянные, а в руках скрипицы держат и дудки такие же, как на груди нашиты, только черные... У одного, чернявый и красивый собой, под глазом синячище... Ух, просто жаль его! — с огорчением вырвалось у старшей Аненьки. — Ты прикажи их не бить и отпустить.

— Что приключилось? Кого привели? С дудками, говоришь? Ф-фу, вот не было печали, так черти накачали! — обеспокоено оторвался Шелихов от щей. — Ты не егозись, Анка, что битые... А кого же бить-то, как не шпыней? Скажите там, чтоб пред меня доставили, и сами... бр-рысь отсюда!

— Тятя, ты скажи только, чтоб их здесь не били, не надо! — настойчиво кинула старшая — Аннушка, уносясь передать распоряжение Григория Ивановича. — Маменька... — просительно взглянула она, исчезая в дверях, на Наталью Алексеевну.

— Ладно, хлебом-солью встретим, — усмешливо мотнула головой Наталья Алексеевна. — В тебя, Гришата, дочки — не терпят изгальства над людьми... Да ты ешь, хлебай щи-то, губернатору таких не едать!

— Нескладное дело получилось, а может, добрый случай, — неопределенно и недовольно пробурчал Шелихов. — Сыт по горло, Наташенька, хочу и на закуску взглянуть... Входите, входите, тащите рыбешек! — крикнул он, услыхав за дверями голоса людей и сердитые окрики на них амбарной стражи.

— В полицию отправить или запросто в шею накласть и за ворота выбить? — косясь на хозяина, спрашивали сторожа, возбужденные сопротивлением незадачливых воров.

— С полицией хлопот не оберешься, — в раздумье сказал Шелихов, оглядывая оборванных, измазанных глиной музыкантов, бережно прижимавших к груди чудом уцелевшие в пылу драки флейты, фаготы и скрипки. — Губернаторские молодчики! Хороши!.. За свое, вишь, как держатся, а на чужое зарятся! — усмехнулся Григорий Иванович.

— Еще бы! — с горечью, но смело отозвался Цыганенок. — Разбей мне ваши мужики эту штучку — кремонская, Аматия, ей и впрямь цены нет, — генерал с моих костей мясо спустит! Инструментами-то он больше, чем нами, хвалится. А так как мы вот два дня уже не жравши, то тут хоть куда полезешь!..

Шелихов посмотрел на него и встал из-за стола.

— Ладно! Я сам обормотов генералу доставлю, — сказал он. В голове морехода мелькнула неясная мысль обернуть этот нечаянный случай в свою пользу. — А пока сведите в людскую да накормите хорошенько... за сбережение генеральского добра... — снова усмехнулся он.

— И впрямь, господин купец, по-людски рассудили, — повеселел Цыганенок. — Не выдержать нам порки генеральской, ежели щец не похлебаем и кашей пуза не набьем... Эх, и сыграем же и спляшем мы на последях, как под кнут ложиться! — подмигнул он попавшим в беду товарищам.

— Иди уж, иди, набивай брюхо, — просипел сторож, беря его за рукав. — Гляди только, чтоб не лопнуло, как придется ответ держать.

Дочери Шелихова пробрались снова в комнату и, безмолвно притаившись за спинами людей, с любопытством разглядывали губернаторских музыкантов, о проделках которых по городу носились зазорные слухи.

Анюта с застывшей в глазах слезкой огорчения, сожалея, вглядывалась в изуродованное подглазным синяком красивое и смелое лицо Цыганенка. Смешливая Катенька, взглянув на скособоченный рот избитого музыканта, подмигивавшего ей, не выдержала и прыснула от смеха.

— Убирайтесь отсюда! — крикнул Григорий Иванович, услышав их горошком просыпавшийся смех. — Взаперти держать буду неслухьяных!..

Амбарные сторожа поняли разгневанный выкрик хозяина как поощрение к тумакам. С поспешной ретивостью, обозленные недавним сопротивлением задержанных при подкопе амбара, они мгновенно вытолкали музыкантов за двери комнаты, еще мгновение — и на крутой лесенке, спускавшейся в людскую, послышались приглушенные голоса сторожей и грохот тел, скатывавшихся по ступенькам лестницы.

Шелихов расхохотался, но, заметив недовольное и недоумевающее лицо Натальи Алексеевны, оборвал смех и неспокойно заходил из угла в угол по комнате, поглядывая на жену как бы в ожидании помощи.

А спустя небольшое время из людской в хозяйские комнаты долетели печальные звуки скрипки Яшки Цыганенка. Счастливая догадка подсказала Цыганенку вдохновенную импровизацию на голос любимой песни хозяина амбаров, совпадавшую с собственным предчувствием злополучного музыканта об ожидающей его с товарищами судьбе.

Не шуми, мати зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати,
Как заутра мне во допрос идти
Перед грозного судью — самого царя.
. . . . . . . . .
Исполать тебе, детинушка, крестьянский сын,
Что умел ты воровать, умел ответ держать,
Я за то тебя, детинушка, пожалую
Среди города хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиной.

Шелихов вздрогнул, посмотрел на Наталью Алексеевну. Та тоже слушала и молчала, сидя за столом напротив. По лицу ее бежала тень печали. Григорий Иванович не выдержал, сказал:

— Уж и сам не придумаю, как с варнаками быть!.. Спустись в людскую, Наташенька, скажи, сыграли бы чего повеселее...

Наталья Алексеевна вышла и надолго задержалась в замолкшей людской, а чуть вернулась, из-под клети понеслись веселые голоса и топот ног в пляске под ухарский напев ходовой варнацкой несни:

Собралося нас, усов,
Полна хата молодцов...
Много!
Ай да усы, ай да усы,
Усы, усы, усы, развалисты усы!
Нам хозяин побожился:
«Ни копейки денег нет!»
Врет он!
Ай да усы, ай да усы...
Впереди сидит усище,
Атаманище.
Вот он!
Ай да усы, ай да усы...
К нам хозяин идет,
Выкупной полштоф несет —
выпьем!
Ай да усы, ай да усы,
Усы, усы, усы, развалисты усы!

— Ну и усы! — захохотал мореход. — Пошли им, хозяюшка, водки. Пускай хлебнут, оглодки бессчастные, перед...

— ...прощением! — решительно закончила Наталья Алексеевна.

— Каким таким прощением? — вопросительно посмотрел Шелихов на жену. — Нет их вины передо мною, может, я перед ними виноватым буду, да ничего не поделаешь, уж больно-то оказия подходящая...

И тут же, волнуясь и спеша, Григорий Иванович изложил Наталье Алексеевне возникший в его голове рискованный по своим последствиям план: отпустить музыкантов, а их скрипки и флейты доставить губернатору самолично, чтобы снискать этим его расположение, передать давно заготовленную записку о плавании в Америку и попросить о поддержке в споре с компанионами.

—  «Где подобрал мои скрипки, при каком таком случае?» — спросит тебя губернатор, — трезво подошла к такой нелепой мысли мужа Наталья Алексеевна. — Якобий-то знает, кому какая скрипица выдана, и начнет пороть...

— А мне на поротом гузне не сидеть, — вяло, больше из упрямства, отстаивал Шелихов свою затею.

— Нет, не годится... Подумай-ка, на что ты сядешь, сам ежели, не дай бог, под кнут угодишь... Давно ли славного морехода и первой гильдии купца Бечевина тут же в Иркутске губернатор Трескин в тюрьму посадил да и до смерти забил?..

Шелихов и сам понимал, что придуманный им способ снискать расположение генерал-губернатора для своих мореходческих интересов сомнителен, а для попавших в его руки несчастных музыкантов слишком жесток. В годы былых скитаний Шелихов не раз вынуждался добывать себе кусок хлеба воровством, и об этом он никогда не забывал. «Но ежели я упущу такой случай завоевать на свою сторону губернатора — все пропало. А случай, — терялся в размышлениях Шелихов, — есть случай, его за деньги не купишь».

— Постой! Нашел, думается, дорожку, Наташенька, — оживился он. — Только миром с людьми эту дорожку обговорить надобно... В точку все и выйдет! Зови оглодков сюда, Наташенька, всех до одного!..

С таким лицом Григорий Иванович — Наталья Алексеевна навсегда запомнила это — выходил на просторы океана из лабиринта узких проливов и проходов Алеутских островов.

— Что с людьми в согласии надумаешь, на то и я согласна, — повеселела и Наталья Алексеевна, направляясь звать арестованных музыкантов к хозяину.

Шелихов с нарочитой суровостью оглядывал людей, робко входивших в комнату. Задержав взгляд на бледном лице Яшки Цыганенка, сказал:

— Вижу, вы доподлинные усы и на ус сумеете намотать мою сказку... Шли вы, значит, через Хмельники приангарской дороженькой. Для чего попали в худое место — не знаю и знать не желаю. Только шли вы и шли, и напали на вас лихие люди. Ну, как водится, обшарили, денег не нашли — отобрали скрипицы и жалейки ваши, как вы ни плакались... Запомнили?

— Все запомнили! — не смущаясь непонятной поначалу речью хозяина, бодро ответил Яшка Цыганенок, в надежде, что конец ее несет избавленье от кнута на кобыле.

— Нет, не все! Еще тверже запомните, — продолжал Шелихов, что послал вам навстречу Исус милостивый купца. Скажем, это был я с людьми, кои вам под моим амбаром в холку наклали. Вы ко мне с криком: выручай, мол, лихие люди забрали губернаторские скрипицы и нас обидели... Ну, я пограбленное у шпыней отобрал, а вам по шеям дал, чтоб поскорей домой бегли и в Хмельниках забавы себе не искали...

— А скрипки? — тоскливо спросил Цыганенок.

— Скрипки у купца остались. Купцу к его превосходительству за всякую цену попасть надобно, а для чего — не вашего ума это дело. Вот я к его превосходительству со скрипицами и доберусь, и музыки ваши, как обещался, в целости его превосходительству доставлю... Уразумели, к чему сказка клонится?

— Ежели иначе нельзя, и на том спасибо! — криво усмехнулся отчаянный Яшка, соображая, не удастся ли вытянуть еще какое-нибудь послабление из купеческого усердия выслужиться перед губернатором. Яшка, конечно, не мог знать, как много интересов было связано у Шелихова с надеждой стяжать своей «сказкой» благосклонность Якобия, не желавшего допускать перед свои очи никого из иркутян, пока не закончится «нужная» война.

— Чем недоволен? — хмуро спросил Шелихов. — Али тем, что за амбар кнута отведать избавляю?

— За самовольную прогулку в Хмельники березовой каши тоже наглотаемся, горькая она! — чуть слышно проронил Цыганенок под сердитые окрики товарищей, довольных уже и тем, что хозяин не вспоминал воровского дела под амбаром.

— Розги? Это еще дешево отделаешься, розгами вас, поди, каждый день за музыку дерут... Я не принуждаю, сами выбирайте: сказку о Хмельниках али правду про подкоп в амбаре?..

Шелихов был искренен в желании не допустить злополучных музыкантов до тяжелого наказания кнутом, которое при бешеном нраве Якобия для многих могло бы закончиться смертью.

Отводя от них неизбежное тяжелое наказание за покушение на купеческую собственность, Шелихов тем более считал себя вправе использовать их злое намерение как ступеньку, чтобы войти в расположение губернатора и защитить эту самую собственность от покушений более сильных грабителей. А розги — розог он и сам отведал немало на заре своей юности. В то жестокое и грубое время кнутобойства в растяжку на кобыле, вырывания ноздрей и палочного битья с прогоном сквозь строй розги казались такой легкой мерой наказания, что их и в расчет не принимали в серьезных случаях жизни.

Шелихов не счел нужным разъяснять преподанную «оглодкам» философию розог, но музыканты и так все поняли без дальних слов и повалились мореходу в ноги.

— Награди тебя господь за добродетель твою, господин купец. Пошли, всемилостивый, здоровьица хозяйке и детушкам твоим, а я век за тебя бога молить буду! — лепетал, глотая слезы, сухой и сморщенный фаготист Еремка. Липкая тошнота и теперь подступала к его горлу при одной только мысли об ожидавшем их кнуте.

— Ну-ну, идите, усы оборванные, да опять о чей-нибудь амбар не зацепитесь. Поспешайте, предупредите Репье свое, начальника вашего, чтобы умел ответ-то держать, когда я скрипицы его превосходительству представлю... Поспешайте, а я следом за вами прибуду!..

5

Когда Шелихов с кремонской скрипкой в руках — остальные инструменты он оставил за дверью — вошел в полутемную залу губернаторского дома, он не сразу разглядел в наполнявших его сумерках, где сидело неприступное иркутское божество.

Якобий, этот высохший до подобия египетской мумии человек, обряженный в розовый камзол старомодного покроя, сидел в глубоком кресле спиной к двери. Ноги старика в тупых туфлях, с перламутровыми пряжками, лежали на решетке камина. Тут же за креслом стоял и Реббиа. В выцветших, тусклых глазах губернатора блеснула искра любопытства и удивления, когда он увидел в руках Шелихова прекрасную скрипку.

— Эй, кто пропустил ко мне этого человека? — крикнул Якобий и, не ожидая ответа, сказал капельмейстеру:

— Реббиа, погляди на скрипку, не кажется ли тебе, что она сходственна...

— Какой у вас глаз, eccelenze{25}, кто бы, кроме вас, мог это увидеть, не взяв скрипки в руки, — мгновенно отозвался Реббиа. — Это... это наша, Niccolo Amati... Достойнейший коммерсант поистине чудом спас ее...

Трепещущий синьор Реббиа повторил изумленному генерал-губернатору сказку о спасении скрипки в Хмельниках. Злополучные музыканты, отпущенные домой без инструментов часа за два до визита Шелихова к губернатору, вынуждены были предпочесть вымысел о приключении в Хмельниках правде о подкопе под амбар: легче выбрать розги, чем лечь под кнут. Таким образом, маэстро Реббиа уже был предварен о приходе Шелихова.

Ужаснувшись одной только мысли, чем грозила бы ему в глубинах Сибири при беспредельной власти и самодурстве Якобия гибель драгоценной скрипки, синьор Реббиа сразу сделал вид, что поверил музыкантам. Он знал, что они провели ночь вне дома, все походило на правду — и потому почти без сопротивления принял желание Шелихова самолично вернуть скрипку владельцу оркестра, потаенно проведя его в залу, где Якобий имел привычку после обеда дремать у камина.

В пылу уже собственной самозащиты синьор Реббиа, на котором лежала обязанность не только обучения музыке, но и наказания крепостных скрипачей и флейтистов за проступки, заврался и неожиданно для самого себя облегчил их участь.

— Я приказал дать им по пятьдесят розог, — заключил свой путаный рассказ Реббиа. — А этому zingarello{26}... Яшке, все сто, чтобы знал, что violino Amati нельзя выносить из дому!

На самом деле маэстро в этот раз был так напуган возможностью раскрытия существовавшего между ним и музыкантами сговора, что ему и в голову не приходило розгами от себя довести до отчаяния эти даже в своем бесправии страшные и непонятные души.

— Мало!.. Мирволишь негодникам... Добавь от меня всем еще по пятьдесят, Яшке — сто! — исправил Якобий, как заботливый хозяин, не понравившуюся ему «снисходительность» Реббиа. — Та-ак... — продолжал он, — виновные наказаны, достойный заслуживает награды... Проводи, Реббиа, купца в канцелярию, прикажи выдать ему... сто рублей за... за... — Якобий затруднился выдумать предлог расходования казенных денег. — Они сами придумают за что!..

— Ваше превосходительство... — опешил Шелихов от такого неожиданного и смехотворного оборота губернаторской аудиенции.

Розги, под которые он подвел людей, его не смущали. Разве не хуже было бы, если бы он их, пойманных с поличным под амбаром, доставил со всеми этими скрипицами и жалейками в полицию? За воровское дело, кладущее пятно на его имя, генерал бы их кнутом ободрал. Розги — это поблажка, за нее благодарить должны. Не об этом тревожился Шелихов: в придуманной им хитрой и тонкой игре он вдруг почувствовал себя пострадавшей стороной.

Денежная подачка сразу обескуражила Шелихова. Он впервые так явственно ощутил, сколько же вельможного равнодушия, тупости и пренебрежения предстоит ему преодолеть, чтобы довести до сознания сильных мира все значение его открытий, выводящих родину на просторы Тихого океана. «Ничего Якобия своей волей для Америки не сделает, — подумал Шелихов, — разве что с Петербургом переписку затеет — и на nом спасибо скажешь... Надо только узелок ему в памяти завязать».

— Ваше высокопревосходительство, — награждая губернатора более высоким титулованием, продолжал Шелихов уже только ради того, чтобы завязать хотя бы этот узелок в губернаторской памяти, — за что меня деньгами обижаете? Скрипку я отбил, знаючи, как вы благородными инструментами дорожите и в ограждение имени вашего от напрасного зубоскальства купцов-пересмешников... вроде Голикова, Лебедева и иных прочих... Довольно и того, что они «нужную» войну придумали! — запустил Григорий Иванович отравленную стрелу в своих противников.

— Гм... — буркнул Якобий, дав понять этим Шелихову, что стрела засела в губернаторской памяти. — Что ж, и до сих пор упорствуют, дураки?

— И другим дуракам пример подают! — в тон подсказал Шелихов. — Да и людей, выполнивших приказание вашего превосходительства, чем только не донимают... к примеру, и мне туго от них приходится — кабальным договором задавили...

— Обратись в совестный суд. Я дам указание, — совсем уж благосклонно отозвался Якобий. — Я не допущу несправедливости.

— Не оставьте, ваше превосходительство, милостивым вниманием. Стократ за скрипицу отблагодаренным сочту себя и... — Шелихов запнулся, подумав, не слишком ли много удачи он ждет от такого счастливого поворота затянувшейся аудиенции, но тут же решил: раз с мели сошел — плыть до конца. — И донесение разрешите представить о плавании моем и открытии Славороссии...

— Какой такой Славороссии? Не надо... Биллингс каждый год делает открытия, а начнут в архивах копаться, открытия его столетнюю давность имеют: Дежнев прошел, Стадухин сидел, Шалауров видел, Левашев и Креницын описали. Не сочтешь колумбов российских, кои в Великом океане земель неведомых искали! Где ты свою Славороссию нашел?

— Виноват, ваше превосходительство, обмолвился... Промеж домашних своих так называю я открытые мной и в подданство державе нашей приведенные американские Российской империи новые владения.

Необыкновенное заявление купца, сделанное голосом крепким и уверенным, показалось Якобию дерзким. Благосклонность его начала убывать. Якобий смутно припоминал, что правитель губернской канцелярии Селивонов, делец и умница, пытался занять его время выдумкой о каком-то промышленнике, который в поисках морских животных наскочил на неведомую землю и нахально назвал ее Америкой. А кому не известно, что Америка триста лет назад открыта Колумбом. Уж не этот ли самый враль...

— Ты чем торгуешь и как тебя звать-то? — спросил Якобий, спохватившись, что он совершенно не представляет себе, какая птица стоит перед ним.

— Чем придется, ваше превосходительство, а имя мне Григорий Иванов, сын Шелихов...

— Что же тебя, Григорий Иванов, от лабазов оторвало и в море на этакое открытие бросило?

— Вечно достойной памяти первого императора Петра Великого ковш с гербами золочеными, жалованный деду моему Григорию Лукичу, Белгородской засеки затинному стрельцу, за заслуги государственные. Дед холсты домотканые лучшей доброты на окрыление Азовской флотилии поставлял. Служба отечеству бесчиновных предков моих и меня возбудила быть подражателем предкам своим, показать отечеству мое усердие...

В словах и голосе Шелихова ухо Якобия уловило предостережение против пренебрежительного отношения к сделанным заявлениям. В старом авантюристе, не раз в поисках счастья менявшем своих хозяев, иногда просыпалось желание натянуть на себя лохмотья рыцарских чувств.

Якобий покусал губы, насупился.

— Похвально честью предков дорожить. Однако я устал с тобой разговорившись, — прошамкал он, давая понять, что аудиенция кончилась. — Ступай, милый человек. Завтра явись к правителю дел моих Селивонову, расскажи ему про дела свои и про эту... эх, забыл! И в каких святцах землице своей человек имя откопал? — уже недовольно бурчал Якобий, возвращаясь к прерванной дремоте. — Селивон... доложит...

— Не дерзаю более трудить особу вашего высокопревосходительства! — откланялся Шелихов, снова преувеличительно титулуя губернатора, и сунул при выходе в руку Реббиа приличную по номиналу бледноро-зовую ассигнацию. — С людьми полегче, господин Репья. Мне, право, совестно, что я их коробочкой этой под розги подвел...

— Коробочка носит имя Амати! — развел руками Реббиа. — Не извольте беспокоиться, господин Шелихов, посеку... милосердно, без заноз встанут! — предупредительно распахнул маэстро дверь перед мореходом.

Глава четвертая

1

Правитель дел иркутского и колыванского генерал-губернатора Михаил Иванович Селивонов, фактический хозяин территории, превосходившей по крайней мере вдвое любое из западноевропейских государств, встретил купца-морехода приветливо и выжидательно.

— Шелихов, Григорий Иванов, рыльской купец и морских Восточного океана вояжиров компанион, — отрекомендовался Шелихов. В официальных встречах и документах он всегда держался этого сложного и пространного звания. Оно не только указывало на происхождение купца, но и заключало тайное намерение морехода поставить себя этим под покровительство чудотворной иконы Рыльской божьей матери.

— Аа-а! Слыхивал о таком и давно ждал случая познакомиться, чтобы от самого проведать о прохождении Восточного океана, яко Моисей по дну Красного моря пешеходяща! Чем, ваше... — запнулся Селивонов, не желая сказать обычное, купеческому званию приличествующее слово «степенство», — чем, ваше здоровье, — улыбнулся он, — могу быть полезен мореплавателю в канцелярии игемона?

Сказал это Селивонов добродушно, даже дружески, как бы приглашая посетителя к откровенности и доверию.

Селивонов был известен как пламенный патриот родины и золотого, по его выражению, дна этой родины — Сибири. По страстной привязанности к своему неустроенному краю, столь нуждающемуся в любящих его людях, Селивонов отказался покинуть Сибирь, когда его благодетель и учитель, предшественник Якобия на посту иркутского губернатора, выдающийся русский географ Федор Иванович Соймонов был вытребован Екатериной II в столицу сенатором и советчиком по сибирским делам.

— Здесь, на месте, я буду полезнее вашему превосходительству. Во-время донесу и справку без лицеприятия подам, — твердо отклонил Селивонов настояния своего благодетеля, целуя руку девяностолетнего старца, которого выехал провожать до перевала через Уральский хребет.

Селивонов дослужился до немаловажного в Сибири чина статского советника. При Соймонове Селивонов, в интересах родного края, переехал из Тобольска в Иркутск и продолжал здесь службу «под Якобием». Якобия он считал самодуром и знал, что тот давно уже окостенел в воспоминаниях о своей молодости при дворе Анны Ивановны. Блеску этого двора Якобий способствовал как собственным «итальянским» оркестром из русских крепостных, так и ревностным исполнением должности церемониймейстера в тех грубых и немецки безвкусных празднествах и развлечениях, которым предавались царица и ее фаворит Бирон. Якобий, избавившись при Селивонове от непосильного для себя труда вникать в беспокойные дела огромного края, так уверился в великом уме и преданности своего правителя дел, что подписывал подаваемые Селивоновым бумаги не читая. Капризничал редко и только в тех случаях, если его «отрывали от дела». А дело у Якобия было одно-единственное — репетиции оркестра, когда он, держа смычок деревянными пальцами, пиликал на скрипке, пытаясь под льстивые восклицания вертевшегося около него маэстро Реббиа передать музыкантам воздушную мягкость особо нравившейся фиоритуры{27}.

— Чем же я, Григорий Иванович, в нужде твоей пособить могу? — спросил Селивонов, выслушав с интересом пространный рассказ Шелихова и о плавании в Америку, и о вывезенном оттуда богатстве, и о ссоре при дележе промысла с компанионами. Мореход не преминул расписать и перспективы, раскрывавшиеся перед Россией и в особенности Сибирью.

— Приморской страной станет наша Сибирь, над самым большим морем вселенной! — убежденно заключил Шелихов свой рассказ.

— Исполать, ваше здоровье! Тогда и ты к королям в кумовья влезешь, голой рукой тебя не возьмешь, — усмешливо отозвался Селивонов. — Выкладывай до конца начистоту, ко мне за какой, надобностью пришел, Григорий Иванович?

— Токмо до престола с обидою моей помогите дойти, псов компанионов моих уймите... Мне срока не осталось: как вскроется Лена, беспременно, пока я делу хозяин, в Охотске должен быть — «Святителей» за море с припасами вырядить, чтоб людей, на Кыхтаке мной оставленных, от гибели избавить, а там... там видно будет, — сказал Шелихов и поставил на стол изрядный пакет, завернутый в кожу и перевязанный бечевой.

— Это что? Зачем поспешаешь? — нахмурился Селивонов, думая, что Шелихов, по купеческому обыкновению, подносит ему авансом «посулы», общепринятые в сношениях деловых людей с властью.

— Единственное достояние, коему я хозяин, чем должен любезному моему отечеству и чего никогда сполна оному заплатить не могу... Здесь все, Михаил Иванович! — перевел дух Шелихов, укоряя себя за то, что по совету Натальи Алексеевны, встречавшей Селивонова в доме деда, пришел к большому чиновнику с пустыми руками. — Вот все, что я приобрел в сем путешествии, какие замечания учинил и сделал распоряжения...

Суровость с лица Селивонова сошла, он внимательно посмотрел на смущенного морехода и с интересом начал разбирать пачку документов, читая вслух:

—  «Журнал плавания»... »Карта плавания»... »План островам»... »План крепостям»... »Наставление по отбытии моем за общей нуждой в Охотский порт оставленному со властью хозяина над всеми трех судов компании нашей российскими людьми главному правителю Константину Алексеевичу Самойлову»... »Записка, какого роду план быть должен в рассуждении торговли с англичанами»... — Тут правитель канцелярии тонко усмехнулся:

— Здорово вонзил: «дабы других наций подданные не могли входить в пользы, отечеству нашему принадлежащие»! Умно делаешь, Григорий Иванович, что писанием многотрудным не поленился первородство наше на земле неведомой закрепить. Непреложное свидетельство трудов и доблести российской потомству оставляешь! — крякнул Селивонов. — На неделю чтения хватит, чтобы вникнуть...

— Мои труды довольно вознаграждены будут, когда из сего может последовать польза обществу! — скромно отозвался Шелихов, не без задних мыслей приняв такое полное и лестное признание своих мореходческих заслуг. Он понимал, что это первая и важнейшая ступень к силе, славе и богатству.

— Добро, добро! Разберусь, — заключил Селивонов. — Даю тебе роздых, чтобы «Святителей» твоих поскорее отправить в Америку для ради спасения пребывающих там русских людей. Ну, а для спокойствия в твоих делах, дабы компанионы тебя без тебя не женили на пустой суме, — проговорил он с усмешкой, но внушительно, — подай сей же час прошение совестному судье иркутскому Петру Яковличу Резанову. Проси разобрать твое дело человеколюбиво и с отвращением от угнетения. До решения же на амбары с промыслом печати наложим... Распоряжение на это от имени его превосходительства я изготовлю. Будешь впредь советов моих держаться — в Петербург тебя отправлю и в люди выведу... До свиданьица, ваше здоровье!

Григорий Иванович не чувствовал под ногами земли, когда возвращался домой. В мыслях его была Наталья Алексеевна, ее сияющие радостью глаза, с которыми она будет слушать его рассказ о торжестве, доставленном ему забавной выдумкой о спасенных скрипках самодура-губернатора. «Кто умен, все угодья в нем», — самодовольно думал Шелихов о себе, оправдывая поступок, вызвавший насмешки Натальи Алексеевны. Неприятны же мысли о наказании, понесенном злополучными музыкантами, как бы оплатившими своими спинами вмешательство в его дело Селивонова, смягчались сомнительным утешением горькой народной мудрости: не за то Сеньку бьют, что краюху съел, а за то, что укрыть воровства не сумел.

Печати совестного суда, наложенные на амбары по красноречивому прошению Шелихова о пересмотре кабального договора, испугали Голикова и Лебедева. В этом они усмотрели прежде всего утрату расположения властей к себе, а стало быть, и к своей дальнейшей откупной и торговой деятельности. Селивонов в подписанном губернатором распоряжении обстоятельно указал на многочисленные нарушения, допущенные компанионами в оснастке и снаряжении отправленных в плавание судов, отчего мореходы «в поисках выгод отечеству и прославления имени российского не токмо достоянием, но и животом своим поплатились».

— Мошенник Гришка под сильную руку встал, того и гляди как бы вовсе по миру не пустил! — возмутился Голиков и первым пошел на уступки, вспомнив, как его дядюшка, Иван Иванович Голиков, курский купец, занимавшийся винными откупами, был осужден за злоупотребления на ссылку в Сибирь. Помилованный по случаю открытия в С.Петербурге памятника Петру I, он дал клятву написать историю царствования Петра и уже выпустил первые 12 томов «Деяний Петра Великого», большое собрание разных архивных документов, писем и сказов о Петре.

— Это только вообразить себе надо, — говорил Иван Ларионович с трусливым отвращением, — двунадесять книжищ... бр-р!

Судьба умного и хитрого дядюшки, искупающего былые грехи откупа таким тяжелым и предосудительным для купца трудом, страшила Ивана Ларионовича Голикова. Он разошелся с упершимся на своем Лебедевым и заслал к Шелихову людей для переговоров об условиях как примирения, так и будущего полюбовного использования американской землицы.

Но Шелихов, поняв, какая выгода проистекает для него из разрыва между старшими компанионами, не торопился соглашаться и обдумывал план учреждения компании по примеру известных ему купеческих объединений Ост-Индской и Голландской компаний. Стихия моря и превратности плаваний захватили морехода, он добивался не столько увеличения своей доли в разделе промысла, сколько передачи ему в собственность хотя бы кораблей, с которыми вышел в плавание. Обладая кораблями, он укрепляет свою позицию и сохраняет первое место за рулем любой компании в будущем.

Понимала это и Наталья Алексеевна.

— Кто лебедями белокрылыми владеет, тот и хозяин американской земле. Не ищи денег, Гришата, требуй корабли. Голиков и Лебедев от них отступятся легше, чем от денег, — с мужским вкусом и деловым чутьем, не свойственным купеческим женам, поддерживала она Григория Ивановича.

В начале мая Шелихов с припасами — прядевом на неводы, свинцом, бисером, с цветными бусами, с чугунной посудой, с комплектом скупленных ружей и несколькими бочками пороху, достать которые можно было только в Иркутске, — перебрался в верховье Лены, на Илимские белки, к солеварням Усть-Кута. Здесь он думал закупить драгоценную на Кыхтаке и в американской земле соль. А в середине мая, не дождавшись вестей о вскрытии Лены под Якутском, торопясь в Охотск, чтобы пораньше отправить корабль в Америку, мореход, не считаясь ни с какими опасностями путешествия, на неуклюжей шняке, с прямым парусом и двумя «чердаками» на носу и на корме — укрытием от утренней свежести, — ринулся к Якутску.

Яркое солнце арктической весны светило урывками, каждые два-три дня сменяясь снегопадами. Снег выпадал обильными пушистыми хлопьями, застилая видимость реки мягкой мглой.

Вслед за несущимся в Ледовитое море льдом, вместе с выкорчеванными половодьем вековыми кедрами и елями шняка чудом проскочила «щеки» — высокие, отвесно нависшие известковые скалы, образовывавшие узкие проходы, — пронеслась через грозный порог «Пьяный бык» под Киренском, раскинувшийся на все русло реки, и снова помчалась между «щеками» под Витимом и Олекмой. После двух остановок у далеко отодвинутых весенним половодьем берегов, чтобы залатать пробитое дно и потрепанные бората, безумная шняка Шелихова причалила к Якутской пристани.

— Полоумный, прости господи! — встретили морехода якутчане, высыпавшие на берег в зимних одеждах. — В такую-то пору да на таком-то судне!..

Но Шелихов только отмахнулся от них.

— Отстаньте, лежебоки!..

В сопровождении ватаги своих гребцов и работных, гогочущих в предчувствии отдыха и горячих щей в теплой избе, Шелихов направился к просторному дому Луки Ивановича Шебалина.

Луку Ивановича Шелихов считал в числе немногих своих друзей из купечества. С ним в компании Шелихов на утлом коче «Святой Павел» десять лет назад совершил первое свое морское плавание, от Камчатки до Курильских островов.

2

Под Полярным кругом полноводная Лена начинает капризничать, она прячет маточное русло в бесчисленных кольцевых протоках, угрожая пловцу множеством безыменных и именных островов, размеры и очертания которых после каждого половодья изменяются неузнаваемо. Якутск, или Ленский острог, — так называли этот городок русские люди, осевшие на реке Лене в начале семнадцатого столетия, — расположился на холмах левого берега главной Корабельной протоки.

Ровесник больших городов за океаном — Бостона, Филадельфии, Нью-Йорка, — Якутск рос медленно и туго. Высокие деревянные стены, а местами и просто частокол с десятком шатровых башен пушечного боя окружали четыре-пять сотен деревянных изб. Каждые пять лет Якутск выгорал наполовину или дотла и заново отстраивался руками «ермацких детишек», из среды которых вышли отважные русские землепроходцы семнадцатого века: Семейка Дежнев, Михаил Стадухин, Василий Поярков, Владимир Атласов. Руки этих людей каждый раз упорно подымали из пепла городок. Сердца славных удальцов были всегда устремлены на морские пути, и открыватели неведомых земель проходили из Ледовитого океана в Тихий, на Камчатку, Курильские острова и северо-западное побережье Америки.

На весь город было единственное каменное строение — гостиный двор, с тесными лавками-норами местных и наезжих купцов. С башен города в ясный морозный день было видно, как, позолоченные солнцем, выступали на севере безыменные шапки верхоянских предгорий, откуда жители острога постоянно ждали набегов воинственных чукчей и тундровых якутов-кочевников.

Через горы отбросов и нечистот, отмечавших границы дворов беспорядочно разбросанных изб, Шелихов со своей ватагой добрался до дома купца Шебалина, поставленного в отличие от других домов острога в два этажа, причем нижний, с подслеповатыми оконцами, затянутыми оленьим пузырем, едва выглядывал из земли.

У крыльца стояли долгие колымские нарты, а на приколе около нарт расположилась упряжка — девять крупных псов, свирепость которых подчеркивали редкие в собачьем роду белые глаза, характерная особенность лучших на севере ездовых собак колымского помета.

Псы без лая вскочили, ощерились и, сверкая волчьими клыками, сбились в кучу, как бы предупреждая о том, что прохода в избу, где сидит их хозяин, нет.

— Вот удача! Знакомые песики, у Луки Иваныча Баранов гостюет, — обрадовался Шелихов, останавливая своих ватажников, растерянно искавших глазами вокруг себя кол или палку. — К Александру Андреевичу белоглазые волки все равно никого в избу не допустят, я-то их знаю... Эй, хозяева! — крикнул Григорий Иванович.

Выскочившая на крыльцо кортомная девка-якутка ничего не могла поделать с псами. Они не обращали внимания на ее окрики, пока на крыльце не появился в сопровождении хозяина дома владелец упряжки Баранов, сухой и бледный человек среднего роста. В острых глазах его искрилась веселая насмешка.

— Григорий Иваныч, каким ветром тебя занесло? — приветствовал он морехода. — Входи, входите, не тронут, — сказал Баранов, бросая довольный взгляд в сторону мгновенно унявшихся псов. — Лежать, Добрыня! — прикрикнул он на недоверчиво заворчавшего вожака упряжки.

— Вниз, в трапезную, в трапезную, с дороги, чать, голодны и холодны, — пропускал мимо себя гостей Лука Иванович Шебалин. — Для встречи гостя дорогого Александра Андреевича у меня и пельмеши мясные и рыбные, и гуси-лебеди, и рыбка всякая, а тут бог вдвое радости послал — Григорий Иваныч, сердечный друг, с добытчиками своими прибыл... Эй, хозяйка, встречай гостей! — весело суетился Шебалин.

В полуподвальном этаже дома ватажники Шелихова покрестились на невидимые лики угодников, занимавшие восточный угол трапезной, и уселись за огромный длинный стол.

— Кушай, пей, гости столичные иркуцкие, да не судите, ежели, на отшибе живучи, не угодили в чем! — ласковым баском гудел Шебалин, обходя стол с баклажкой морошковой настойки, не зная, чем еще потчевать нежданно нагрянувших гостей. — Пой, пляши, дым коромыслом! На сей земле одночас живем, братцы... Гу-ля-ай! — радостно сиял захмелевший хозяин.

Шелихов был необычайно рад встрече с Барановым, купцом-кочевником исконного русского типа. Следуя своей страсти к передвижению и новым дорогам, Баранов заложил несколько факторий среди отдаленнейших народцев Сибири — на Чукотском полуострове и ниже — на берегах своевольной в горах реки Анадырь. В давних разъездах по Чукотке и Камчатке Шелихов убедился, каким уважением и доверием пользуется имя Баранова.

Несколько лет назад Баранов в компании с немцем Лаксманом, «минералогическим советником кабинета ее величества», основал в Иркутске первый в Сибири по времени стекольный завод. Перед самым отъездом из Иркутска Шелихов между делом узнал, что Лаксман, ссылаясь на постоянное отсутствие Баранова и какие-то неупорядоченные между ними денежные счеты, возбудил в канцелярии генерал-губернатора дело о передаче ему завода в единоличное ведение.

— Дело решенное, Александр Андреевич, из верных рук знаю! — сказал Шелихов, отставляя чашку с настойкой. — Заведение твое отдал немец Якобии немцу Лаксману. Невмоготу нам, русским людям, с немцами дела вести. Бить мы их бивали и побьем еще, если надрбно будет, а в коммерции немец нас кругом пальца обведет... Не серчай на меня за докучную весть, а только через нее господь бог нас одной веревочкой связал...

— Так уж и связал? — улыбнулся Баранов.

— Связал, крестом клянусь, навек связал! — горячо воскликнул Шелихов. — Наслал на тебя и связал: такой человек, как ты, Александр Андреевич, позарез мне в Славороссии нужный...

— Где?..

— В Слав... в Америке, говорю я, нужный! — поправился Шелихов.

— В Аме-ри-ке! — разочарованно протянул Баранов. — Чужая сторона и уж мне-то вовсе не нужна, а я думал, ты новую землю открыл и зовешь Славороссией... Это бы подходяще!

— Да оно так и есть, — горячо подхватил мореход и сбивчиво стал объяснять, что это такая страна, которой еще нет, но которая будет, если они возьмутся наладить в ней жизнь...

Разгоряченный вином, Шелихов вдруг почувствовал, что, оказывается, и он-то еще неясно представляет, чем может быть для России и для него открытая земля. Баранов это понял и примирительно сказал:

— Ты, однако, Григорий Иваныч, и сам в этом деле до толку не добрался. Дай срок, сбегаю на свои магазины по чукчам и корякам, тогда подумаю, как с дельцем твоим быть... Идут слухи, что приказчики мои водкой среди немаканых зашибать стали, нарушили мой запрет — и вот разметали пьяные чукчи мои склады. Все добро безденежно растащили. А тут и Лаксман, говоришь ты, завод присвоил. Выходит, нищим я стал — яко благ, яко наг, яко мать родила...

— Я за деньгами не постою, — вставил Шелихов. — Деньги... что деньги — тьфу! Проси, чего хочешь, — не пожалею...

— И по мне не в деньгах порог соглашению, — продолжал Баранов. — Но на старости лет внаймы идти неохота, по чужой дудке плясать...

— Александр Андреич! — с упреком замотал головой Шелихов. — Ты ли меня не знаешь?

— С тобой, Григорий Иваныч, верю, не разминемся, а уж купцы, компанионы твои, иркутские тузы Голиков, Лебедев — бр-рр! Эти мне руки свяжут...

— Я делу хозяин! — выкрикнул заносчиво Шелихов. — Не они, а я их свяжу, в мешок посажу и в море брошу!..

— Не хвались, воевода, на рать вставая, хвались с рати вернувшись! — усмехнулся Баранов и поднялся из-за стола, — сказав:

— Пойду подушку ломать — со светом выезжаю, времени бы не упустить... Раньше июня, даст бог, до Верхоянска по Яне зимниками добегу, переживу лето там, а в сентябре, благословясь, на Индигирку, Колыму и дальше к чукчам в Чукоцкую земельку и к юкагирам на Анадырь тронусь. Версты-то немереные... Годочка через два-три, если жив останусь, вернусь в Иркуцк из объезда, тогда, Григорий Иваныч, обо всем договоримся.

Баранов дружески потрепал морехода по плечу и, пользуясь тем, что внимание хозяина и застольных гостей было отвлечено пляской и пением, выскользнул из трапезной в верхние гостевые горницы.

Шелихов остался в раздумье за столом. Видно, нужны тысячи «немереных верст» тундрового сухопутья, чтобы человек пробежал их и убедился: да, никакого другого пути не осталось, как принять предложение и перебраться через новые тысячи верст, и уже по океану, в Америку.

3

Екатерина II давно лелеяла мечты о третьей столице империи — Константинополе, с собственным внуком Костенькой на греческом престоле. Это был мираж, которым трезвая немка позволила увлечь себя Потемкину. Мираж этот ничего, конечно, не дал ей, но Россия после Кучук-Кайнарджийского мира с Турцией оказалась наводненной греческими беглецами. Близкий к трону, советник в политической игре самодержицы, украинец Александр Андреевич Безбородко, достигший впоследствии высших почестей в государстве за передачу секретнейших планов своей покровительницы наследнику престола Павлу, превратил подаренный ему, вельможе на правах феодала, бойкий украинский городок Нежин в пристанище предприимчивых греческих изгнанников.

Один из таких пронырливых македонских выходцев Евстрат Иванович Деларов расположил к себе имперского вельможу и с его помощью докатился до Восточной Сибири. Этого Евстрата, а по русскому просторечью — Истрата, потянуло в Сибирь золото, рассказы о нем. Но по прибытии в Иркутск Деларов, оглядевшись, быстро сменил ориентацию в поисках наживы. Золото, добываемое в глухой тайге личной отвагой и бесстрашием одиночек-старателей, показалось уроженцу безлесной Греции делом сомнительным и слишком опасным. На родине Деларов кормился ловлей кефали и дельфинов в Ионическом море, а сейчас перед ним была пушнина. И он сделал для себя вывод: промысел морского зверя у берегов Камчатки и в заморских странах, найденных сибирскими промышленниками, — вот то, что должно стать его истинным призванием, здесь именно и путь грека к богатству! Рассказы о своем опыте и подвигах рудоискателя находчивый македонец сменил теперь на еще более фантастические повести о подвигах и опыте бывалого морехода Деларова Евстрата Ивановича. И о чем бы он ни говорил, могло казаться достоверным, поскольку и в рекомендательном письме самого Безбородко значилось: «В доверии к сему человеку не ошибетесь и отменно обяжете принимающего участие в его судьбе...»

Избрав себе новую дорогу, Деларов, естественно, обратился к купцу-мореходу с предложением своих услуг, но не снискал доверия. Впоследствии Селивонов, дальновидный и тонкий политик, внушил Шелихову, что грек, как управитель русских поселений в Америке, привлечет к этим поселениям симпатии самого Безбородко. А Безбородко ведает канцелярией прошений на царское имя. Через эту канцелярию рано или поздно предстоит пройти и Шелихову. Да и кто знает — может быть, здесь откроются симпатии и самой государыни, особенно благосклонной к босфорским верноподданным.

Так или иначе договор между Шелиховым и Деларовым был заключен без согласования с компанионами. Деларов принял на себя обязанности передовщика и морехода на время плавания, а по прибытии в Америку — должность главного управителя, с жалованьем по три тысячи рублей в год и долей в промысле в четыре валовых пая.

— Ежели, от чего боже сохрани, за присталью лошадей или же по каким другим причинам вся следуемая в Америку кладь после Троицы, к двадцатому числу июня, в Охотскую область не прибудет, разорви наш контракт, Истрат Иванович, и считай, что, коль этого не сделаешь, не премину на всю Сибирь непригодность твою ославить, — бесцеремонно прервал Шелихов при своем отъезде в Охотск разглагольствования Деларова об опасностях плавания в Эгейском и Черном морях. — Приравнял свои лужи к Восточному океану! «Промедление смерти подобно», говаривал великий государь Петр Алексеевич, а мне непременно сего лета надобно подкрепить припасами компанию...

Заручившись содействием Селивонова на выдачу с охотских казенных складов необходимого заморским поселениям провианта и снаряжения — якорей, меди, смоленых корабельных снастей, — Шелихов не решился доверить получение их по ордеру новоназначенному управителю. Шелихов знал, с кем Деларову придется иметь дело в Охотске. Там Кох. Этот Кох, можно не сомневаться, сумеет отправить самонадеянного грека за океан с пустыми руками, а ордер с кляузной отпиской о причинах невыполнения вернуть в Иркутск. Единственным виновником гибели русских людей, оставленных на американских островах и материке, в глазах современников и потомства останется тогда Григорий Шелихов.

Под влиянием этих мыслей, не считаясь с тем, что при тяжбе с компанионами ему надо быть в Иркутске — собственное благосостояние его висит на волоске, — Григорий Иванович решил бросить все и ехать в Охотск, чтобы лично наблюсти за снаряжением «Святителей» и отправкой корабля в обратное плавание. Деларов же, как условились, должен был выйти спустя две недели, на спаде паводка Ему поручалась доставка тяжелого груза, главным образом соли. Соль была заготовлена еще в Усть-Куте. Ринувшись тогда по следам ледолома, Шелихов не рискнул ее взять с собой, боясь подмочить и испортить, — достаточно труда и усилий пришлось затратить на сбережение одного только пороха, зашитого в кожаные мешки, втиснутые в двухпудовые бочонки.

До Охотска Шелихов добрался лишь в начале июня, преодолев неистовую ярость и препятствия таежной и тундровой сибирской весны. В Охотске он привел в порядок и спустил на воду простоявший зиму на стапелях корабль. С нарастающим нетерпением мореход стал поджидать человека, которому доверял свою открытую землю.

О прибытии Шелихова тотчас же узнал асессор Готлиб Кох, уже утвердившийся в должности коменданта Охотского порта. Кох даже воссиял от удовольствия — Шелихов опять очутился в его руках: надо уж теперь как следует поприжать купчишку, не поделившегося тогда добычей.

— За вами должок, Григорий Иваныч, — ехидно заметил Кох, когда Шелихов пришел в портовую канцелярию и подал ему бумагу с какой-то, как думал Кох, просьбой.

— Ежели заслужите, отдать не откажусь, — спокойно ответил мореход. — Токмо в этот раз я не одолжаться пришел. Его высокопревосходительство генерал-поручик Иван Варфоломеевич Якобия поручает вам для моего судна, отправляемого в Америку... — и не удержался усилить впечатление, — во исполнение монарших предначертаний! — выдать по казенной цене пятьсот пуд муки ржаной, якорей восемьдесят пуд, меди красной в котлах и в листах сорок пуд, снастей в стренгах и в спуске мелком двести пуд. Прочтением прочих мелочишек затруднять вас не буду...

Кох даже рот раскрыл от изумления. Ткнулся в ордер — на ордере подпись Якобия.

О какой-то необыкновенной перемене обстоятельств, неведомой и непонятной Коху, говорил и внешний вид морехода. Кох видел, как Шелихов нарочито медленно извлекал из глубокого отворота рукава кафтана темно-зеленого сукна бумажку. Кафтан этот фасонный Григорий Иванович заготовил в Иркутске по образцу формы, сохранившейся в русском флоте еще с петровских времен. Бросался в глаза и кортик, длиной в половину палаша. «Морской разбойник, а не купец. Такого, пожалуй, и не обстрижешь», — подумал разом поблекший Кох. Но, вспомнив расшитый золотом мундир и преувеличенные собственным воображением полномочия Биллингса, все же решил не сдаваться.

— Все, что в амбарах имеется, — сказал он, — капитан Биллингс за собой оставил для надобностей...

— Для промена на чернобурых лис?.. Знаю, и в Иркутске о том знают! — решительно отклонил Шелихов ссылку на Биллингса. — Его высокопревосходительство знал о Биллингсовых надобностях, потому-то и прописал «предоставить мореходу Шелихову право лично на складах отобрать потребное и означенное в ордере».

Кох еще раз окинул взором купца и оспаривать подпись генерал-губернатора уже смелости не набрался.

Шелихов через неделю погрузил все отобранное на корабль, выведенный на рейд.

На погрузке работала артель, собранная мореходом из гулящих людей. Их в Охотске во время навигации насчитывалось иногда больше сотни. Эта вольная и буйная ватага всей своей внешностью как бы говорила о роковых столкновениях с жестокими законами времени. Добрая половина бродяг не имела ноздрей: ноздри были вырваны клещами палача. Немало было и людей, носивших длинные волосы, волосами они прикрывали отрезанные уши, и редко у кого на едва укрытых лохмотьями плечах не проступали следы ссылочного и каторжного клеймения. Всех этих людей называли «храпами», и кличка «храп» ни у кого из них не вызывала ни протеста, ни обиды, разве что заломит кто-нибудь несуразную цену за работу, чтобы только отвязаться от неприязненного человека. Зато расспросы о причине страшных отметин редко сходили благополучно. За неуместное любопытство кое-кто и страдал от храпов.

Охотское начальство после нескольких запомнившихся тяжелых случаев вмешательства в жизнь храпов не имело желания отличаться на поимке клейменых. Стороны встречались и расходились, не замечая друг друга.

Шелихов хорошо знал этот народ. С ними еще до Кыхтака он провел несколько плаваний в береговых «скорлупках» на Камчатку и Курильские острова. Не было людей надежнее храпов перед лицом опасностей и лишений. Зная, что в Охотске в разгаре лета и за деньги свободных рабочих рук не найдешь — мало ли какие в короткое северное лето возникают среди оседлых жителей заботы: рыбная ловля, сенокос, починка изб, в чем без храпов никак не обойдешься, — Шелихов сразу же, как только заявился в Охотск, закабалил человек пятьдесят этаких охотников до морского дела.

— Слушай меня, — обратился он к ним. — На сторону не глядеть, с берега не отлучаться, зато есть ли работа, нет ли работы — до отплытия «Святителей» все равно полтина в день на нос, пятку десятников — по рублю, старосте — два рубля! Идет? — повел глазами Григорий Иванович по лицам собравшихся.

— А безносым как? — ввернул кто-то из толпы.

— Надо бы гривенник скинуть, да уж ладно, — отшутился Шелихов, — приравняем! Но глядите, мужики, чисто работать, за кражу али подмочку остатки носов сверну... Караван вот-вот быть должен.

Погрузка вырванных у Коха припасов прошла с редкой удачей. Шелихов это приписывал своей напрактикованной руке и сожалел, что нет Деларова: ему бы здесь следовало поучиться, как надо браться за работу. Не затонуло ни куска металла, ни мелкой бисеринки или бусинки: мешки с мукой и бочонки с порохом были переправлены через бар и выстроились на палубу без затечин — небывало! Погрузка купеческого корабля испокон веку была в Охотском порту предметом хитроумнейших ухищрений охотской «рвани». За нищенскую оплату трудной и опасной работы она вознаграждала себя подчас чуть ли не открытым пиратством. Но в этот раз на баре в устье Охоты, в каменных челюстях тверди, которые замыкали выход на просторы океана, храпы при малейшей опасности, не ожидая понуканий хозяина, прыгали на камни без оглядки и, рискуя жизнью, глотая воду, на руках и плечах протаскивали тяжелые баркасы и шняки через буруны, кипевшие над подводными камнями.

Необычного поведения храпов на погрузке корабля мореход и в этот раз не заметил, не задумался над причинами, отдавшими ему в руки этих людей. Быстроту и четкость погрузки Шелихов приписывал хорошей оплате и своему опыту, хозяйскому глазу.

Случай и удача принесли Шелихову богатство и начали кружить ему голову. Войдя в общество людей, видевших дорогу к жизни только в скупом и скучном накоплении — «копейка рубль бережет», — Григорий Шелихов проникся к ним презрением. С дворянством не сошелся — случая не представилось, да и своим достоинством поступаться не умел. Так и дошел в одиночестве до того, что мысленно все чаще стал сравнивать себя с одиноким несокрушимым морскими бурями кедром — таким, как тот, который мореход видел однажды на пустынном американском берегу.

Вершина этого кедра стала забывать, чем она обязана корням и побегам подножия, сдерживающим под кедром почву.

В конце восемнадцатого века среди сибирских простых людей в дикой глуши далекого востока России народная молва охотно подхватила и высоко подняла имя отважного морехода и землепроходца Григория Ивановича Шелихова. В открытой им никому неведомой и вольной стране одни надеялись найти приют и выход из беспросветной нищеты и унижения — «там вздохнем, без пачпорта и подушных жить будем», другие же в удаче Шелихова и его первых сподвижников видели осуществление собственных затаенных мечтаний и возможностей — «и нас господь крепостью, мужностью и разумом не обидел, найдем и мы себе долю». Много людей из низов искали случая примкнуть к делу Шелихова, чтобы своим самоотверженным трудом и отвагой подкрепить сотню шелиховских удальцов, пробравшихся в Америку. Эти люди мечтали обстроить, запахать и отстоять для России новые американские владения.

4

Храпы и хозяин поначалу были довольны друг другом. Шелихов ежевечерне расплачивался с ними, выдавая по полтине за день, хотя в иные дни люди и не работали, а вылеживали на песке под скупым солнцем и еще чаще под опрокидываемыми при дожде баркасами. Храпы стоически отклоняли самые выгодные предложения охотских жителей — «до спаса поработаешь, зиму в тепле продержу и кормить буду» — и еще более заманчивые посулы вербовщиков Биллингса, который подбирал команды на суда снаряжаемой на Алеутские острова экспедиции.

— Мы в поход готовы, хоть на край света, но не под мундирным мореходом, — отвечали храпы к вящему удовольствию Шелихова и после вечерней получки гурьбой валили в кабак Растопырихи послушать «соловья».

Такое прозвище получил бывалый мореплаватель Прохор Захарович Пьяных.

Потомок вологодских лесовиков, в конце семнадцатого века под предводительством Владимира Атласова добравшихся до Камчатки и открывших миру эту вулканами покрытую страну, Пьяных считал себя кровным русаком, хотя внешность его свидетельствовала о неизгладимой примеси с материнской стороны ительменской туземной крови. Карие, как крупные кедровые орехи, глаза под нависшим надлобием, грива русых волос над желтым, взрытым оспинами лицом падала на крутые плечи приземистого тулова — в груди поперек себя шире.

На свои широченные плечи — верхнюю палубу, как он их называл, — Прохор Захарович легко вскидывал «четверть соли» — десятипудовый куль — и с ним по зыбкой доске всходил на борт корабля. С тушей убитого на охоте оленя, присвистывая снегирем, он перепрыгивал через глубокие, кипятком кипящие ручьи, прорезающие подножия действующих сопок, и шел себе как ни в чем не бывало. От людей, с которыми говорить не хотел, отделывался тем, что пожимал плечами: не понимаю, мол, о чем речь, и прибегал к свистящему и шипящему ительменскому языку, а на нем не разговоришься.

На побережье Охотского моря, до самого Гижигинска, и на обоих берегах Камчатки, восточном и западном, все от мала до велика знали Прохора Захаровича Пьяных как желанного и занятного гостя в каждой избе и яранге: Пьяных, как никто, умел расцветить мрак темных жилищ Приполярья рассказами о странствиях и приключениях во всех широтах Великого океана.

До отхода в поворотное плавание на Америку Пьяных устроился в кабаке Растопырихи, как в своей штаб-квартире. Не преследуя никаких целей, кроме услаждения себя во хмелю приятными разговорами, Прохор Захарович всегда встречал среди храпов внимательных слушателей. Чудеса и приманки американского рая, открытие которого он приписывал себе и гордился тем, что «первый увидел и закричал «земля», не то бы прошли мимо», увлекали людей.

— Не жизнь, а райское житие, — говорил Пьяных. — Рыба, звери сами в руки идут, птицы видимо-невидимо, есть и такие... серенькие, что не худо поют, вроде будто соловушки. Коренья — репа наша, к примеру, — сажали — в голову вырастает. Американцы, алилуты, чугачи и какие там еще есть — люди рослые, становиты, больше круглолицы и живут до ста лет. Женщины, — причмокивает «соловей», — удивительные! Подбородки, грудь и плечи так раскрашены, будто косынки шитые, ходят босы, но чисто, для того умываются своей мочой, а потом водою. К нашему брату, особенно ежели кто русявый и бородатый, привязчивы. Одна такая, в губе фунтовая колюжка, в носу кость рыбья — дворянка, значит, по-ихнему, — ко мне пристала... Страсть ласковая! — не смущаясь общим хохотом, солидно умозаключил Захарыч. — Хвори обнаковенной не знают, кроме примеченной... венерической, завезли треклятые китобои иностранные... Они в те края нет-нет и забегут! Пуще жизни любят эти дикие в гости ходить и гостей принимать, пляски плясать, и первая почесть на пиру в том, что подносят холодную воду... Налей-ка, Родионовна, чепурашечку за алилутов простодушных выпить, вольготная там жизнь! — и Пьяных в волнении от своих воспоминаний, подогретых изрядной долей хмеля, бросил чарку в подол Растопырихи. Та восседала на куче юколы под выставленной на середину кабака бочкой водки.

— Чего же ради ты в раю этаком остаться не соблазнился, по морям колесишь, утопления ищешь? — усумнился в прелестях американского рая артельный староста Лучок Хватайка. Полное его имя Лука, но по причине малого роста и едкости характера Хватайку никто не удостаивал этого полного имени. — Гоняет тебя купец твой, Шелихов...

Пьяных опрокинул очередной стаканчик, обтер усы и не сразу ответил.

— Это ты, — крикнул он, покосившись на Хватайку, — не можешь понимать. Я — мореплаватель, меня и мамка в баркасе под Камчаткой в бурю родила. Оттого не положено мне на суходоле, хотя бы и в ягодах, с бабами сидеть, на суше я цинготной болезни подвержен... А чем в Америке для прочих людей не вольная жизнь? Двести рублей на год жалованья хотя бы такой безмозглый, как ты, получает, да компанейский полупай — Григорий Иваныч всех в компанионы записал, кто в прошедшее плаванье с ним пошел, — пять сот рублей вытянет, а ежели в рубашке родился, и в тысячу обозначится. Пять годков, велик ли срок, отбыл — купцом возвернулся...

— Видели, каких ты из нашей породы обратных купцов привез, — не унимался Хватайка, — с цингой и в вередах, хватит пакости на полный пай... Нет, Прохор Захарыч, напрасно ты народ сказками американскими смущаешь, разве что заплачено тебе...

— Ты кто т-таков? — вытаращился на Хватайку Пьяных. — Ты в Америке был, чтоб в моих словах сомневаться и марать?..

— Да зачем мне трудиться-то марать, — насмешливо возразил Хватайка, — купцы, куда бы они ни втерлись, сами все замарают, и чиновники к этому делу печать гербовую приложат да отпишут — все, дескать, по закону...

Споры Хватайки с Пьяных не всегда разрешались мирно. Храпам не раз приходилось выручать мелкорослого и тщедушного Лучка из могучих рук вошедшего в раж Захарыча. Другому храпы не спустили бы неуважения к своему старосте, а тут — ничего... »Нет нужды, что Прохор Захарыч перехватит лишнюю кружку пенника и прилыгнет что-нибудь. Не любо — не слушай», — утешали они помятого Хватайку.

Храпы хотели верить в существование страны, текущей молоком и медом, — страны, где человек мог бы вздохнуть во всю ширь груди, стиснутой от рождения нищетой и бесправием, а у многих и навсегда сдавленной тяжким надгробием каторги. Почти каждый из «клейменых», вступавших в шелиховскую артель, решал для себя попасть в число трех десятков работных, которых, как о том проговорился тот же Пьяных, хозяин имел намерение, присмотревшись, отобрать из артели себе в компанионы.

Первый рейс регулярной связи России с Новым Светом, о чем во всеуслышание объявил Шелихов, начинался с отправления в Америку «Трех святителей», а это уже не слепые поиски, — это открытая всем русским людям трудами и заботами Шелихова широкая дорога к привольной жизни в сказочной стране.

Перед Шелиховым после разрыва с купцами-компанионами встала задача освоить американскую землю собственными силами и средствами. Поначалу он радовался создавшемуся положению: представлялась заманчивая возможность одному присвоить блага Славороссии. Для этого, казалось бы, нужно было только самому, — а не управителей посылать, — сесть на берегах Америки и самолично повести все дела. Но деловая трезвость купца сильнее порывов мечтателя. Деньги! Где взять для этого деньги?.. Все дары и блага американской земли — это ведь тоже деньги. А как их без денег достать, прежде чем они, эти дары и блага, превратятся в звон подлинного золота?..

— Не безумствуй, Гришата, — останавливала мужа Наталья Алексеевна, когда он в разгаре мечтаний выкладывал перед нею свои расчеты. — Где видано, чтоб один человек силы набрался такое дело поднять?.. В Америке зажить — капитал нужен, люди нужны, а у нас с тобою...

— Яков Строганов с братанами Сибирь завоевал! — с запальчивостью кричал Григорий Иванович, как бы пытаясь отогнать этим криком не раз встававший перед ним вопрос о средствах и людях.

— Когда это было и так ли было? Ермак Тимофеевич, да и он не в одиночку, а с народушком Сибирь покорил. Строгановы царю ее передали, а себе оставили одно только право ясак собирать да ясырь в рудники гнать — это, поверю, купеческое дело. В Ермаках ты побывал, с тобой и я судьбы-доли ермацкой отведала... Много довольна! Но искушать волю божью в другораз тебя не пущу. Чтобы в силу войти, нам крылья надобно — капитал приобрести... Ты в большие годы вошел, сорок, почитай, стукнуло, а какая у нас сила?.. Мечтанья, пух!..

Сидя на берегу Охотского моря, можно сказать, на пороге новооткрытой земли и вертя так и этак мысли о способах овладения ею, Шелихов вспоминал бархатный, певучий голос Натальи Алексеевны и высказанные женой жесткие, но правильные, как он понимал, слова. Все права имеет Наталья Алексеевна купчихой именитой век доживать.

Держит он себя на людях, что и говорить, хозяином, а настоящей-то силы в нем, денег-то нет, — одни птичьи слезы. Деньги-то в мягкой рухляди, сваленной на пол иркутских амбаров. Даже при благоприятном решении совестного суда рухлядь эта превратится в деньги не раньше чем года через два: ее ведь еще надо доставить в Китай, Москву, Петербург. Да там и продать, а до той поры варись в собственном соку. Нет и кредита, — в глазах купечества имя Григория Шелихова стоило не много. Кладовые в Америке пусты. Люди, людские пополнения? Они еще нужнее американским поселениям, — а где их взять? Да и чем платить им будешь, владетель новой земли, пустой шиш Григорий Иванович?! Выходит, прав Селивонов: «Сколько шкур ни добывай, американские земли шкурами не удержишь. Закрепить ее за Россией мочно токмо пахарем, землепашеством да мастеровым человеком с рукомеслами». И эти слова правителя дел канцелярии губернатора не выходили из памяти морехода. Ими Селивонов в один голос с Натальей Алексеевной неизменно заканчивал продолжавшиеся после первого знакомства встречи и разговоры. «Вольных сибирских мужиков, чалдонов, в Америку не сманишь, — не раз говорил Селивонов, — не захотят люди от добра добра искать. Ты «несчастненьких», тех, что из кулька в рогожку переходят, подбирай, их тысячи по нашему краю перекатываются. С умом да заботой на землю сажай, тогда лет за десять Америку, глядишь, и освоишь».

«С умом и заботой — сказать легко, а как выполнить!» Ценой великих усилий и жертв Григорий Шелихов, не смущаясь окриками и недовольством своих алчных к наживе компанионов, только и мог доставлять в Охотск пока один порох да пули, — Сибирь и сама-то едва зачинала земледелие. И все же он из Сибири через тысячи верст океана перебрасывал на Аляску семена невиданных на американском побережье растений.

«...Остается мне сказать вам, — писал он на обороте реестра каждой посылки, как бы незначительна она ни была, — что вы и без назначения моего о времени посадки семян сами знаете по имеющимся уже на Кадьяке опытам, когда, в какие месяцы положить начало сему преполезнейшему делу. Господину Поломошному, вашему сотруднику, я вручил здесь хлебных семян: ржи 59 п. 39 ф., овса 2 п. 4 ф., ячменю 7 п. 12 ф., семени конопляного 33 ф., гречихи 23 ф., пшеницы 10 п. 35 ф., а сверх того огородных всяких семян: редьки, репы, свеклы, капуст разных и огурцов, луку, дынь, арбузов; да таковыми же в изобилии снабжен отец архимандрит. Опытность ваша, как и святых отцов и посланных хлебопашцев, научит вас поступать в сем важном деле со всею осторожностью и по лутчей методе».

На доставку семян, перевозку их через океан в двойных рыбьих пузырях, заботы у Шелихова хватило. Не хватило лишь заботы о людях, о пахарях, сеятелях, руки которых только и могли обсеять русскими семенами новооткрытую землю.

Золото не ржавеет, но человека ржавит. Случайное богатство и огромное выросшее на нем дело постепенно погасили в душе именитого гражданина Григория Ивановича Шелихова воспоминания о той голодной, бродяжнической жизни, которую он сам испытал в юности. Кусок хлеба из сумы калик-перехожих когда-то ведь поднимал на ноги ослабевшего в дороге от голода мальца Гришку, а черная изба пахаря укрывала до выздоровления пригожего парня Григория от захваченной в скитаниях огневицы.

Посылая драгоценные семена на Аляску и давая наставление сеять «по лутчей методе» для обеспечения больших прибылей от хозяйства, Шелихов, этот «вот-вот миллионщик», с большой беззаботностью к жизни человека указывал:

«Что же принадлежит до способа, кем орать новую землю, ежели недостаточно будет кадьяцких взрослых быков, то рассуждаю я в сем случае употребить на первый раз и людей, в сем необходимом деле можно и не пожалеть излишних человеческих трудов... Что принадлежит до бережливости хлеба и скота и протчего экономического устройства... во всем на вас полагаюсь».

На охотском досуге Шелихов в ожидании каравана Деларова проведал настроения тех самых «несчастненьких», которых Селивонов советовал обратить на заселение Америки. Не расспрашивая в разговорах с храпами, за что тот или другой лишился ушей или носа, мореход успел выведать подноготную жизни каждого и убедился, что артель по первому зову готова сняться в Америку. Добрая половина людей, оказывается, полна одной думой — найти в новой стране семейный очаг и спокойный труд над мирной пашней. Выход, казалось, был найден.

«Мужицкое нутро цело. Любови к земле и каты не вырвали. Годятся! — подумал Шелихов. — А фортуна? Не мужицкое дело фортуна, что им фортуна! Их судьба — землю пахать... Попади я в их шкуру, не выдержал бы, в душегубы ушел бы и душегубом до конца живота ходил бы».

Душегубом Григорий Шелихов не был и навряд ли мог превратиться в душегуба, слишком жизнелюбив был сам и любил жизнь вокруг себя, но купеческие вороватые повадки, неотделимые, как говорил Хватайка, от природы купца, предпринимателя и всякого человека, стремящегося к богатству, проявлялись в нем легко и бездумно. Эта легкость и бездумность были даже непонятны в Шелихове, человеке большого размаха и добытчицкого пренебрежения к тем же деньгам.

«Вот напасть, люди есть — денег нет; нос вытащил — хвост увяз, — растерянно ухмылялся собственным противоречивым размышлениям мореход. — Деньги горы взрывают, безденежье же дела, куда большие, чем гора, в пыль превращает. Ну, ничего, как-нибудь выкручусь, не допущу себя до срама, в Америку же напишу что-нибудь подходящее, а если и останутся недовольны, из-за океана все одно жалобы не долетят...»

В конце концов мысль Шелихова остановилась на нанятых работных — валяются целый день на песке да еще посмеиваются над его «позорной» трубой, над тем, что он в ожидании каравана в хозяйской заботе каждодневно обшаривает взгорья. Им что? Вываляются за день до одури, вечером получат по полтине, подтянут портки и закатятся в кабак пропивать хозяйские кровные денежки... На человека истратить полтину в день не жалко, а выкладывать лежебокам тридцать рублей всякий день, тысячу рублей за месяц — покорно благодарю! «Не то что новую землю, портки сам потеряешь... Завтра же скажу: баста!»

На другой день с утра Шелихов, выйдя на берег моря к работным, без долгих околичностей объявил:

— Распущаю братцы, артель!.. Доверил караван бездельному человеку — не скоро приведет, а я не в силах за ожидание платить по соглашению, кое заключил на срок до отправления «Святителей». Придет же караван, всю артель в первую голову на погрузку приму, до последнего человека, и, как договаривались, — по полтине в день... За сей день плачу так и быть, где наша не пропадала!..

— Фи-ить! — пронзительно, по-разбойничьи свистнул Хватайка. — Уразумели теперь, чья правда была: Прохора али моя? Ах, и слюни-люди, об Америке возмечтали... купец вам покажет Америку! Воистину благодетель: примет, когда горбы наши занадобятся, а жрать что мы будем, пока тебе надобны станем? Отблагодарил уже раз, когда мы тебя замерзлого к бабе твоей привезли, эх ты... миллионщик! Да что с тобой толковать, волк в себе неволен, когда овцу режет, купец есть всегда купец — одна подлость!..

— Хватит бобы разводить! — прикрикнул на Лучка мореход, торопясь не дать Хватайке разжечь страсти. — Подходи за деньгами! — Шелихов, допуская, что его поступок может вызвать возмущение, даже пистолет за пазуху сунул, выходя к артели.

Но решение Шелихова при установившихся почти дружеских отношениях между хозяином и работниками было настолько неожиданно, что многие приняли это за испытание их доверия к хозяину и готовности на жертвы и потому молчали, слушая выкрики Хватайки. А кое-кто даже пытался остановить его брань:

— Будет тебе, Лучок, будет... Велико ли дело полтина, нам твоя правда обидна...

В том же молчании люди брали последнюю полтину и с беззаботной, но смущенной улыбкой, не оглядываясь, исчезали в дверях стоявшего на бугре гостеприимного и столь утешительного кабака Растопырихи.

— Дай штоф, Родионовна! — кидали входившие на прилавок последнюю полтину. — На достальные щец с мясом подкинь...

Более осторожные хмуро оговаривали:

— За полтину неделю строго по чашке подносить будешь...

— Ладно, — хрипела довольная Растопыриха, подбирая сыпавшиеся полтины. — Что, охтимнеченьки, пропиваете?

— Долю...

— Доля — дело наживное, пока воли не пропили, гуляйте...

Нет, воли они не пропьют, а в Америку попадут и долю наживут.

Однако через неделю всем стало ясно, что суждено им остаться при старой доле. Произвол хозяина, проявленный так грубо и безнаказанно, рассеял розовые облака над Америкой, навеянные волшебными сказками Пьяных. Не приходится ждать добра в Америке, там и податься будет некуда, если купцу-прибыльщику даже шкуру снять с тебя занадобится.

Очень немногим удалось найти работу и прокормление.

Когда храпы приходили к старожилам и спрашивали что-либо «поработать», те в отместку за отказ пособить в начале летней страды с притворным равнодушием отвечали:

— Уж как-нибудь и без вашего брата дело справим. — И, глядя на храпов, на их поникшие головы, отягощенные хмельком, соболезнуя, замечали:

— Скажи, пожалуйста, выбросил?.. Вот не зарьтесь впредь на купеческий ярушник{28}, вырвет с него...

Обманутой и обиженной артели некуда было деваться. Слонялись кучками, как бродят по Охотску стаи собак, которых хозяева отпускают летом на волю кормиться тем, что ни попадет.

Хватайка, как староста, считал себя обязанным отстоять права артели, заставить «толстопузого» сдержать уговор. Он глазами, более острыми, чем подзорная труба, и чаще Шелихова вперялся во взгорья и ждал, не покажется ли караван с особо важными для торговли в Америке товарами, ради погрузки которых Шелихов два месяца просидел в Охотске. Невзгоды товарищей терзали Лучка сильнее собственного голода: он, ротозей, договариваясь с купцом, не догадался подписать «бумажку» на уговор. В очищение совести Хватайка тайком от товарищей выдал на себя «запись» Растонырихе на пятьдесят рублей, чтобы она как бы по доброте своей, «Христа ради», давала каждому чашку щей раз в день. Лучок боялся распыления артели. С голодухи и самые сильные, самые отважные могут разбежаться в поисках счастья в тайге или на Камчатке. Кто ему тогда поможет свести счеты с Шелиховым?

5

Караван Деларова прибыл только в конце июня. Караван большой — тысяч двести пудов груза в шестипудовых вьюках, доставленных от самого Якутска на двухстах с лишком лошадях, быках и оленях, с полсотней проводников — якутов и тунгусов, непригодных для какой бы то ни было работы на море. Сразу же по прибытии в Охотск проводники стали торопить с разгрузкой и расчетом. Они спешили еще до осенних дождей вернуться по домам. Дорога им предстояла не только дальняя, но и трудная. Сложность была в том, что вьючный свой скот, поскольку наниматели на обратный путь фуража не давали, проводникам предстояло гнать домой попасом.

Щеголеватый грек Деларов, впервые оказавшийся в глуби Сибири, на ее караванных тропах, прибыл в Охотск в неузнаваемом виде. Лицо Деларова, багровое и опухшее от бесчисленных укусов гнуса — бича тайги и тундры, походило на расписанный кровью рыбий пузырь, на какую-то плясочную маску алеутов. Шелихов только охнул, взглянув на него, но послабления решил не давать.

«Разве я или Баранов, скажем, допустили бы гнуса обезобразить себя, как этот болван!..» — злорадно подумал мореход и, чтоб подбодрить унылого грека, весело прокричал:

— С такой рожей, Истрат Иваныч, алеутские женки тебя вмиг на пляску подхватят и женят, а пока собери моих работных на перегрузку добра!.. Где найти?.. В кабаке, конечно... Вон над нами на бугре стоит... Спроси человечка, Лучком зовут, — он те их и сгонит... Да чтоб сейчас же выходили! Тебе на Петра и Павла надо в море выйти, а мне — на Иркутск, иначе все убытки на твое жалованье поверну...

Хватайка, нырявший в пестрой толпе проводников, слышал слова Шелихова и поспешил сторонкой пробраться в кабак, чтобы встретить там Деларова.

Лучок сидел уже в кабаке, когда грек показался на пороге. Хватайка молча слушал его и не проявлял никакого интереса. Грек даже растерялся, а потом стал кричать, видя, что Лучок как бы забавляется его горячностью.

— Вот что, — сказал наконец Хватайка. — Ты не кричи, господин. Сегодня распочать никак не спроможемся, народ невесть где бродит. Завтра поутру всей артелью на берег выйдем, — ухмыльнулся вдруг Лучок. — Давно ждем...

А вечером Лучок рассказал собравшейся артели о том, как рассчитаться с Шелиховым за «подлость», за обманутые надежды и за голодное урчание в брюхе в ожидании каравана.

— Вдругораз не дождемся ухватить толстопузого за жабры, а упустим такое, нас комары заедят! — поднимал Лучок дух артели. — Перво дело, скажем, — заплати по полтине в день за прожидание... Целый месяц не жрамши сидели! Друго дело — по рублю в день тому, кто через бар возить будет, а кто утонет али задавит кого на камнях — пятьдесят рублей семейству и... на это на все — словам не верим! — подпиши бумажку на всю артель... По выбору на работу никто не становись — убьем! Не удовольствует нашей обиды, посмотрим, как сам грузить будет с тем компанионом, что ко мне приходил... Купец нам сказал «баста», и мы ему бастанем, а свое получим...

Утром на берегу у пристани Шелихов встретился с собравшимися работными и, махнув в знак приветствия рукой, сразу начал:

— За три дня погрузите — всю артель в Америку заберу. А перво-наперво баркасы в порядок произвести.

— Погоди, Григорий Иванович, перво-наперво договоримся и бумажку подпишем, — остановил его Лучок и тут же не удержался, чтоб не съехидничать:

— Тебя с благополучным прибытием долгожданного, а нас с получкою по полтине... за поджидальные дни...

— Какие такие поджидальные?..

— До выхода «Святителей» в море! Мы... хоть мы и храпы, уговору держимся... Видишь, все как один, только мигнул ты, явились! Полагаем, что и ты слову своему хозяин... А еще те мужики, коих ты через бар возить назначишь, надумались по рублику спросить, уж больно тяжко и опасно через камни переваливать, сам знаешь... а в случае кто...

— А в случае я прикажу тебя за бунт арестовать! — прервал Шелихов Лучка.

— Что?! — закричали храпы, окружив Шелихова плотным кольцом. — Не дадим козла! Всех сажай! Гляди у нас: Лучка обидишь — себя пожалей...

Шелихов слушал и не верил собственным ушам. Не было никаких сомнений — артель вышла на берег с обдуманным и закрепленным круговой порукой решением сломить его хозяйскую волю, заставить платить по необдуманному обещанию...

Положение безвыходное. Люди нужны сейчас до зарезу, и именно эти люди, с их отвагой и сноровкой, столь важными при опасной погрузке, когда дорогу на рейд перерезают кипящие буруны. Мореход был суеверен: в прошлом году, отчасти по своей вине, он не вернул «Святителей» в Америку, а в этом году отправит корабль с летящей ему вслед людской злобой и проклятиями — быть беде в далеком пути, не дойдет корабль до Америки, погибнут оставленные в ней без помощи товарищи и соратники... »Где и когда я людей на погрузку соберу? Дался идолам клейменым себя поймать — надо платить и кончать миром, ежели половину артельных с кораблем отправить хочу», — думал Шелихов, успокаиваясь и приходя к единственно разумному и справедливому разрешению спора.

— Признаешь нашу обиду, Григорий Иваныч? — прервал затянувшееся молчание Хватайка. — Решай! Коли не по праву с тебя спросили — откажи, ежели справедливо требуем — плати и прикажи к работе приступать, а пнями перед тобой стоять нас... оторопь берет, — прикинулся простачком Хватайка. — Вот и Кох выручать тебя спешит... при его благородии нам спорить с тобою несподручно...

Из-за бугра на котором стоял кабак Растопырихи, показалась в сопровождении вооруженных «братских» — так называли принятых на русскую службу бурят — жердеподобная фигура коменданта порта и совестного судьи Коха, совместившего в своей особе всю полноту власти в городе. Кох издалека уже посылал приветственные знаки Шелихову.

— Стервятники завсегда в кучу сбиваются. Сейчас и этот клевать нас зачнет... Держись, голытьба! — букнул Лучок. — Грозы не бойся, гроза не из тучи... на уговоры не поддавайся!..

Подбодренный приближением коменданта, Шелихов решил поторговаться с насевшей на него артелью. И если уж удовлетворять законное требование захвативших его врасплох храпов, то только в порядке добровольном, сделать это как снисхождение со своей стороны.

— Не припомню, чтоб обещал поджидальные до прихода каравана платить, но раз уж вы делу моему крепко стояли, не разбежались и на берег как один вышли — верю и должон... наградные платить... По двугривенному за день получайте...

— Не согласны! — зашумели храпы. — Не на паперти за милостынькой стоим! Полтина, как договорились! Наше полностью подай...

— Зарядила сорока одно про все — полтина, полтина! Вот идет совестный судья господин Кох, вы ему и представьте обещание мое: как он рассудит, так и будет! — поднял голос Шелихов, предвидя не роняющий достоинства выход из положения. Кох, конечно, отклонит претензию каторжных. — Да не галдите, беспорядка, гомона не терплю!..

— Я пришел, Григорий Иваныч, осмотр товарам сделать, — начал Кох, подойдя вплотную к обступившей Шелихова толпе, — не надо ли вывозные пошлины уплатить? Боже сохрани нас государственную копейку упустить, — бормотал Кох, прощупывая глазами сваленные неподалеку горы мешков и ящиков. — Почему крик и беспорядок? Почему не работают, в чем дело? — оглядывая толпу, начальственно приосанился Кох.

— В том и дело, что пошлины высматривать вы тут как тут, — в раздражении ответил Шелихов, догадываясь, что Кох ищет и обязательно найдет повод затормозить погрузку припасов. И, не желая вмешивать Коха в спор с артелью, опрометчиво добавил:

— А от беспорядка в порту навигацию избавить — ищи ветра в поле...

— Какой в порту беспорядок? Кто зачинщик?

— Да нет... пустое... Поспорили малость... — Шелихов оглядел артельных и неожиданно для самого себя, поймав презрительную усмешку Хватайки, ткнул в него пальцем:

— С энтим, чумазым! Ограбить захотел...

— Эй ты, выходи! Взять его! — заорал Кох, обрадовавшись случаю замять назревавшее столкновение с Шелиховым. — Смирно-о! — закричал Кох, входя в начальственный раж.

Казаки из бурятов, страстные ненавистники варнаков, мгновенно подняли ружья на прицел.

Сибирское начальство всех рангов всячески разжигало и поощряло враждебные действия туземцев Сибири против варнаков, то есть людей, так или иначе вырвавшихся на волю с места ссылки или каторги. Дикие кочевые охотники, буряты и тунгусы, в тайге гор и долин Сибири создали своего рода промысел из охоты на варнаков, живых из-за трудностей доставки брали редко. Варнаки со своей стороны также не щадили охотников.

Один из «братских», отдав ружье другому, направился к Хватайке с наручниками. Храпы сдвинулись вокруг Хватайки. Казак-бурят в нерешительности остановился перед сгрудившейся артелью.

— Выходи! Встань передо мною и скажи, чего вы требовали от господина навигатора... не то по всем стрельбу открою! Трусишь ответ держать, сукин сын! — кричал Кох, вытаращив помутневшие от ярости глаза.

— Этот шалый и впрямь стрелять прикажет. Я — староста, я за вас и в ответе... Пропустите, братцы, пойду с ним, как-нибудь вывернусь, не впервой, — сказал Лучок и, оценив положение, вышел из толпы. — Отвяжись! — отмахнулся он от подбежавшего с наручниками «братского». — Видишь, сам иду его благородию жалобу изложить на купецкое мошенство...

Услышав эти слова, Кох, обрадованный в глубине души представляемой возможностью причинить Шелихову неприятность хотя бы комедией расследования, кивнул казаку головой: не надо, мол, наручников.

— Взять под ружье! Кругом марш — и вперед!

Кох окинул грозным взглядом понуренных храпов, повернулся и с принужденной усмешкой бросил Шелихову:

— И вас прошу последовать за мной, как... как ответчика.

Предложение Коха идти в портовую канцелярию в качестве обвиняемого по жалобе варнаков жестоко обожгло самолюбие Шелихова. Он оглядел их со злобой и вмиг перерешил: «Никакого примирения с артелью и никакой отправки ни одного храпа на «Трех святителях» в Америку!»

— Останься на месте, оберегай кладь, Истрат Иваныч, — сказал он греку. — С этой рванью никаких тары-бары не разводи! Через короткое время вернусь, тогда решим, как грузить будем!

И, негодующе сдвинув морскую шляпу-блин на затылок, Шелихов нарочито неторопливо зашагал в портовую канцелярию в след скрывшемуся за бугром Коху.

— Ишь, рвань голозадая, я ее кормил-поил, а они под какой срам подвели, — бурчал он, отбрасывая ногой попадавшиеся на дороге камни. — Галдеж подняли, прямой бунт учинили, Лучок в лицо мошенником обозвал, бродяга, купца именитого, и я же виноват! Кох, крыса канцелярская, ответа спрашивает, чего доброго — всамделишно судить будет... И за что, за кого терплю! — Шелихов вспомнил спокойное лицо Хватайки, когда тот вышел из толпы к Коху, и с отвращением сплюнул. — Погоди ужо, я твоего изгальства не забуду!..

Вдруг впереди себя он услышал гортанные вскрики невидимых за холмом казаков-бурят и визгливый голос Коха: «Держи его! Стреляй!»

Прогремело несколько выстрелов, и все смолкло...

«Что такое? Неужто... — Григорий Иванович остановился, почувствовав неприятный холодок под ложечкой. — По Лучку стреляли, — мелькнула мысль, а с ней — предчувствие какой-то непоправимой беды, которая темным пятном может лечь на едва пробивающиеся ростки русского дела в Америке. — В который раз немчура проклятый мне карты путает! — досадливо морщился Шелихов, стараясь собрать бессвязные мысли. — Не иначе — убили... »братские» белку в голову без промаха бьют... Как я людям в глаза смотреть буду? Докажи теперь народу, что неповинен я в крови дуролома этого... По всей Сибири разнесут: заспорил, мол, с Шелиховым несчастный варнак о деньгах заработанных, а тот мигнул немцу Коху: мол, прикончи... Одна надежда была укрепить дело — заселить новую землю гулящими, все же русским корнем, а ныне — ау! Перебежит черная слава вольную дорогу... И дернул же бес меня в Лучка пальцем тыкать! — сокрушенно вздохнул Шелихов над участью Хватайки. — Чего доброго этот не столь уж важный в таких условиях случай затруднит, а может даже приведет к полному крушению намеченный на первое время план действий...»

Несмотря на одышку в ходьбе, мореход в несколько прыжков взбежал на холм. Вниз с холма спускалась дорога в порт, по сторонам ее серели первые, еще командором Берингом лет пятьдесят назад выстроенные и теперь уже полуразвалившиеся, каменные портовые амбары.

На дороге и у амбаров никого не было. «Сбежал Хватайка. Молодец! За ним, видно, и побегли все, ловят», — обрадовано подумал Шелихов и быстро двинулся вниз, чтобы помешать расправе с беглецом в случае поимки.

Проходя мимо разрушенных амбаров, отходивших от дороги в глубь портовой территории цепочкой, Шелихов увидел через пролом стены глубинного амбара Коха с его людьми. Они копошились и разглядывали что-то лежащее на земле.

— Кончал! — услышал мореход торжествующий возглас бурята.

Лучок лежал неподвижно, перевернутый лицом в загаженный мусор. Задранные на голову лохмотья пестрого азяма открывали на обнаженной спине четыре кровоточащих раны под лопатками и на пояснице. «Стреляют косоглазые точно, на смерть», — содрогнулся Шелихов, хотел сказать что-то резкое и крепкое Коху, но вместо того снял с головы свой блин, поклонился мертвому телу и вышел.

— От Коха не убежишь, — самодовольно укорил убитого совестный судья. — На небе бог, а в Охотске Кох! — послал асессор свое излюбленное словечко в адрес выходившего на дорогу морехода. — Оставить на месте, варначье сами подберут, — сказал он бурятам и тоже пошел на дорогу.

В кабаке Растопырихи, где уже сидели вернувшиеся с берега артельные, слыхали выстрелы. Высмотрели возвращение одного только Шелихова к оставленной на берегу под присмотром приказчиков клади, заметили, что Лучка среди выбравшегося из разрушенных амбаров отряда Коха нет, увидели, как погрозил кулаком Кох в сторону собравшихся на бугре беглых, и все поняли...

— Видать, навеки доказал наш Лука Прокофьич Хватов купецкую и чиновную подлость, сумневаться не приходится, — махнул рукой в сторону Беринговых амбаров безносый и безухий храп Неунывайка, впервые назвав хлопотливого и неустрашимого Лучка его полным человеческим именем.

В сумерки десятка два храпов спустились на дорогу, обшарили брошенные амбары и нашли тело Лучка. Скрестив три пары рук, они, подменяясь на вьющейся в гору скользкой тропе, перенесли на них своего старосту в кабак и положили на стол, выдвинутый на середину избы. Потом уселись вокруг, кто на чем стоял, и справили хмурые поминки.

Ночью, когда выставленный Растопырихой по такому случаю безвозмездно бочонок водки подходил к концу, без попа отпели бесстрашного предстателя артельных интересов.

Приканчивая бочонок, храпы пустили с злыми прибаутками вкруговую объемистую посудину. Они словно наливались из нее решимостью выйти с мертвым телом в ночь, под зарядивший во тьме охотский холодный дождь. Надо было успеть до утра захоронить убитого без помехи. Мало ли что может забрести в голову Коху или охотскому старосте!..

— Споем, други, на прощание любимую Прокофьича, проводим товарища-бродягу в могилу честь честью, — предложил кто-то из храпов, когда уже подняли тело Лучка на подведенных под него, вместо носилок, заступах и кайлах.

— Дельно... ты и заводи голос, а вы, мужики, согласно подхватывайте, да не горланьте: и ночь ухи имеет... Покладите его обратно на стол!..

И понеслась над телом Лучка, замотанным в неведомо откуда раздобытый кусок издырявленной парусины, широкая, как река в разливе, бытовавшая среди наводнявших Русь бродяг, замечательная сложным многоголосием песня:

Ах, станы ли вы, станочки, станы теплые!
Еще все наши станочки поразорены,
Еще все наши товарищи переиманы,
Я остался добрый молодец одинешенек в лесах.
. . . . . . . . .
Как задумал я перебраться на ту сторону,
На ту сторону на далекую...

— ...на да-а-леку-ую... — замер, взвившись на предельную высоту, подголосок, и за ним:

Сам кончаться стал —


горько вздохнули голоса основной мелодии.
Сам кончаться стал... —


подтвердила чья-то рокочущая октава.

И снова, словно оторвавшись от бездыханного тела Луки Хватова, многоструйным и бодрым потоком разлилась песня, в единодушном слиянии чувств и чаяний «клейменых» с хранимым в народной памяти грозным и широким, как море, именем:

Вы положите меня, братцы, между трех дорог,
Между Киевской, Московской, славной Питерской,
И пойдет ли, иль поедет кто — остановится,
Что не тот ли тут похоронен вор-разбойничек,
Сын разбойника, сын удалого Стеньки Разина.

Ночь, как оказалась, действительно имела уши. Шелихов, вернувшись на берег к клади, сваленной в облюбованном для погрузки месте, не нашел решения, как начать работу, и остался ночевать при своем добре, опасаясь налета обиженных храпов.

Разбуженный зачастившим с полуночи дождем, начал он возиться в темноте с установкой наспех одной из отправляемых за океан палаток и услышал песню, доносившуюся из кабака на бугре. Вслушался и догадался, что это каторжные приволокли туда убитого Хватайку и по-своему снаряжают его в последний путь. «Поминают богов своих: наибольшего Стеньку Разина... сейчас и молодшего Емельку Пугачева вплетут... Воровские боги, сколько от них безвинных людей загублено, сколько купцов ограблено», — раздраженно и зло думал Шелихов. Но сознание своей виновности в бессмысленной и безнаказанной гибели человека росло. Он боролся с голосом совести, приводил, казалось, правдивые доводы здравого смысла и ничего сделать все же не мог, как не мог и не слушать долетавшую до него в ночной тьме кабацкую песню.

«Видит бог, не хотел я смерти Лучка!» — перекрестился Шелихов в испуге перед собственной слабостью, подобрался и залез в расставленную палатку. «Где я завтра людей на погрузку найду? Старожилы — воры записные, да их и не уговоришь, забоятся отместки каторжных — красного петуха под крышей... Ин, ладно, не застряну... Храпы тыщу вымогали — три отдам, а «Святителей» через неделю в море выряжу!» В защиту от беспокойных дум и бессонницы мореход завернулся с головой в брошенный на промокшую землю медвежий мех и, как полагается человеку, уверенному в своей силе и правоте, сумел заснуть.

Глава пятая

1

Фортуна, капризная богиня удачи, неизменно покровительствовавшая своему избраннику, выручила морехода и в этот раз.

На пятый день бесплодных поисков рабочих рук на догрузку «Святителей» Шелихов пришел в бессильную ярость. Старожилы отговаривались неотложными работами, а храпы как вымерли и на берегу не показывались. Мореход с ругательствами стал тогда вымогать согласие от тех работных, которых привел из Иркутска Деларов. Их было человек десять, и никто как они должны были начать опасную переправу тяжелых тюков и ящиков на рейд через каменную сеть бара. Но и они, непривычные к такому труду, отказывались. И вот, когда отчаяние уже готово было помутить разум морехода, на горизонте показался вдруг парус корабля, медленно, но явно направлявшегося к охотской гавани.

— Под одной бизанью идет, а грот и фоку{29}, видать, потерял... Не наш — чужак... будто английский клиперишко, — непререкаемо определил гостя старый корабельный мастер Кузьмин, до которого никто из высыпавших на берег охотчан не осмеливался выступить со своим предположением.

— И кто бы это в наш гиблый закут наведаться вздумал? — говорил Шелихов, беспокойно передвигая фокусный конец неразлучной с ним подзорной трубы. — Темноликие какие-то... не разгляжу... и волосья лохматые... Неужели мои, кадьяцкие сидельцы... захватили чужеземный корабль, какой попался на абордаж? Все бросили, что с собой забрать не могли — уничтожили... крепость... строения... Ну, хоть живы вернулись и за то благодарение господу! — радовался Григорий Иванович.

Постоял еще немного на берегу и, не проронив никому ни слова о своем превратившемся в уверенность предположении, пошел к себе в палатку подготовиться к встрече. Неужели все заново начинать придется? Да и пока он на этом пути соберется с силами, перехватят его место в Америке. Тот же Голиков пошлет по его следу своих людей или еще более страшный противник полковник Бентам, о котором он столько наслышался в последнем году своего пребывания в Америке. Этот полковник, находясь на службе Гудзонбайской компании, ухитрился заложить английскую фортецию на какой-то реке, над горой Доброй Погоды, вперерез пути в Калифорнию, и привел туда из Канады или морем привез — дотошный бес! — целый батальон английских красномундирных солдат. Лазутчика этого Бентама, мутившего народ, как припомнил Шелихов, он сам обнаружил, когда пробыл под Нучеком несколько дней в поисках следов трех исчезнувших с охотниками-алеутами четырехлючных байдар. Бентам... ох, Бентам!..

С мыслью о нем, утомленный всем пережитым за последнее время, Григорий Иванович прилег на поставленные вместо кровати доски и незаметно для самого себя забылся в тревожном сне.

— Полковник Бентам! — услыхал Шелихов чей-то разбудивший его голос, открыл глаза и удивился, до чего явственен сон, когда увидел над собой мясистое и обветренное бритое лицо — таким именно мореход и представлял себе этого Бентама — с одобрительной и коварной усмешкой, подмигивающее Шелихову, как уличенному в невинном грешке доброму приятелю. — Господин полковник Бентам! — повторил голос, и тотчас же из-за спины полковника выдвинулось знакомое лицо ссыльного поляка Меневского. Меневский, хвалясь знанием всех языков мореплавателей, умолил Шелихова взять его из Охотска в плавание на Америку. Григорий Иванович, возвращаясь в Охотск, оставил Меневского на Кадьяке как толмача при правителе Самойлове. И вот толмач этот здесь, да еще у Бентама.

— Ты как сюда попал? — вскочил и грозно надвинулся на него Шелихов, даже спросонья оценив всю несообразность такого превращения верткого шляхтича в толмача при своем неожиданно объявившемся сопернике. — Я тебя сей минут, как беглого, Коху представлю... Кто тебе машкерад такой дозволил!

— No, no!{30} — вмешался полковник, заслоняя собой толмача. Потом спросил о чем-то растерявшегося Меневского, выслушал его объяснение, отрицательно помотал головой и предложил Меневскому перевести то, что надо сказать.

— Прежде всего мы с вами добрые соседи и не должны ссориться. Я покрыл не одну тысячу морских миль, чтобы выразить свое восхищение перед энергией и деловыми способностями человека... О, такие люди, как вы, немедленно нашли бы признание и широкую поддержку в Британии! — По смягчившемуся выражению лица Шелихова Бентам догадался, что взял верный тон в поставленной себе цели приобрести дружбу и доверие пробравшегося в Новый Свет варварского морехода, и продолжал еще более уверенно:

— Об этом человеке, — Бентам пренебрежительно кивнул на Меневского, — и говорить не стоит, но в устранение возможного в таком деле разногласия замечу: мистер Меневский, как свободный человек, — он пленный офицер войска польского, — добровольно перешел на службу его величества et ob eam incontominatam causam{31} пользуется защитой всех находящихся в распоряжении английской короны сил и средств. Что касается господина Коха, заверяю вас словом джентльмена, что берусь лично уладить с ним такой не стоящий вашего беспокойства вопрос.

Шелихов понимал, что полковник Бентам неспроста пожаловал в Охотск, и решил оставить в покое Меневского, не замечать его — перевертень еще может пригодиться, чтобы выяснить истинные намерения англичанина.

— В ногах правды нет, садитесь и закурим трубку мира, как делают союзные нам американцы, — сказал Шелихов, опускаясь на доски своего ложа. Потом подвинулся к изголовью, чтобы очистить место для полковника. — Не поставьте в вину, что креслом не запасся, но и в отечестве, как в лагере, живу... Благополучно ли плавание изволили провести?

— О да... нет, нет! Собственно, чудом добрался до вас. Где-то около открытых мной островов... туземцы их называют Чисима{32}, замечательные острова, цепь вулканов, они заряжают воздух бурями... я потерял кливер, потерял фор-мачту, потерял грот, — словом...

— Словом, тяжело далось вам открытие наших... Курилов. Камушки эnи, как и американские, и самые берега Америки до острова Нутка суть земли российского владения и давно открыты.

— О-о! Кто же признал вашу географию? — заносчиво удивился Бентам.

— Мы и кого это касается! — внушительно ответил мореход.

— Ага!.. Понятно, понятно... Спорить не о чем, мы еще будем иметь время договориться о наших общих интересах в Восточной Азии, — предупредительно согласился Бентам. — А пока, до времени, которое не за горами, меня интересует — говорю прямо, как деловой человек с деловым человеком, — сколь долго вы думаете пробыть в Америке? Как представитель интересов... — Бентам замялся, — Гудзонбайской компании... мы...

— ...пришли на Аляксу позже русских, а есть тоже хотим! — договорил за него Шелихов. — Что же, мы супротив того не пойдем, ставьте домы и хозяйничайте...

— Прекрасно сказано! Ха-ха! Значит, по рукам? — удовлетворенно загоготал Бентам, довольный легко и быстро одержанной, как он думал, победой. — Мы хотим договориться о взаимной пользе и деловом купеческом сотрудничестве.

— Почему не договориться — места для всех хватит, уживемся: и худой мир лучше доброй ссоры, — подтвердил Шелихов и встал, решив оставить последнее слово за собой. — Прошу прощения: заботы призывают, не своей охотой прерываю беседу...

Меневский так долго и длинно переводил его реплику, а глаза Бентама так оживились, что мореходу стало ясно: толмач — отличный осведомитель и рассказывает о столкновении с храпами, о затруднениях в погрузке, о чем он, конечно, сразу же пронюхал при высадке на берег.

— Я, кажется, смогу вам представить еще более убедительное доказательство выгод взаимной дружбы, — выслушав Меневского, сказал Бентам после минутного раздумья. «Угадал, — оказывается, мне и толмач не надобен!» — самодовольно подумал Шелихов. — Вы дадите мне корабельного мастера, лес и десяток плотников поставить новые мачты, а я, — продолжал Бентам, — я передаю в ваше распоряжение пятьдесят человек из моего экипажа до окончания погрузки.

— Не осилят... лихие буруны, — счел нужным заметить на это Шелихов, чтобы прикрыть, как он обрадован предложением, позволяющим ему выйти победителем из столкновения с охотскими варнаками, вознамерившимися заставить его плясать под свою дудку.

Когда на следующий день старик Кузьмин поднялся на искалеченный клипер Бентама в окружении своих плотников-устюжан, вооруженных единственно заткнутыми за кушак топорами, полковник, выйдя к ним навстречу в расшитом всеми цветами радуги мундире, был неприятно удивлен бедностью их снаряжения.

— Шелихов, как и следовало ожидать, обманул нас, прислал людей дрова колоть...

— Скажи ему: пусть за нас не болеет, чем работать будем, — с сердцем отозвался Кузьмин, когда Меневский спросил старика, справится ли он с восстановлением рангоута судна одними топорами. — Его дело принять или охулить нашу работу...

Кузьмин в сопровождении своей безмолвной команды внимательно осмотрел повреждения судна, дважды прошагал по его длине и ширине, прикинул веревочкой объем застрявших в гнездах комлей мачт и, не задав ни одного вопроса хозяину, съехал на берег со всеми своими «дроворубами», ничем не обнаружившими интереса к предстоящему делу.

Светлобронзовые канаки и желтые малайцы из экипажа «Леди Анна Бентам» даже в трудных условиях Охотска оказались превосходными грузчиками. Инстинктом людей, рожденных на море, они успешно преодолевали каменные западни охотского бара. Шелихов был в восхищении от их четкой, слаженной работы — в три дня беспорядочно сваленные на берегу грузы были переброшены на «Святителей», а он избавлен от унизительной, а может быть, и роковой необходимости задержать отпуск корабля в Америку и отсрочить свой отъезд в Иркутск и предстоящую поездку в Петербург, от которой ожидал решения судьбы всего дела.

Перед самым отходом «Святителей» Шелихов убедился, что затруднение в людях для пополнения экипажа корабля и подкрепления сил оставленных в Америке промышленников все же стоит перед ним без надежды на благоприятное разрешение: храпы не показывались и ничем не обнаруживали прежнего намерения переселиться в Америку.

— Сходи в кабак, прихвати с собой Захарыча, — подозвал Шелихов Деларова, метившего оставленные на берегу тюки и ящики, — объяви дуракам, что сегодня до вечера последние контракты подписываю. Кто поутру, скажи, с остаточной ходкой на «Святителей» с записью не явится, — Шелихов махнул рукой, — пусть на себя пеняет, а я обойдусь, за уши к говядине тащить не буду...

Храпы отсиживались в кабаке Растопырихи. С чувством острой злобы смотрели они на непереносимое зрелище, как чужими руками производилась погрузка, и еще более тягостно и обидно становилось от сознания своего бессилия сломить торжество купеческого кулака. Поэтому, когда Деларов и Пьяных появились в кабаке, храпы встретили их с едва сдерживаемой враждебностью.

— Отстань, Захарыч, наскучило! — послышались нарочито равнодушные голоса храпов, едва Пьяных начал рисовать им выгоды, если они примут предложение Шелихова. — Вот как сыты байками твоими!.. Раскрылись наши глазыньки на хозяина твоего! — сказал находчивый на слово и жест Неунывайка, промяв себе руками горло, а потом и протертые на заду штаны. Круто вдруг повернулся к Деларову и совсем уже злобно прикрикнул:

— А ты, купчина, и вовсе говорить не моги, уноси ноги, пока цел!..

Шелихов, когда узнал, чем кончились переговоры, помрачнел. Но тут подвернулся Меневский, который, полагая, что речь идет о найме матросов, посоветовал:

— Попробуйте закинуть словцо о своей беде полковнику. Он так к вам расположен, что не упустит случая доказать свою дружбу уступкой на переход через океан десятка-другого превосходных матросов.

Бентам же, выслушав Шелихова, живо отозвался:

— A friend in need is a friend indeed{33}. В этом вы теперь, надеюсь, убедились, мой дорогой друг! Я оставляю на вашем корабле двадцать канаков, лучших матросов в мире, с Меневским во главе, без него они не будут понимать вас... Ваш корабль и я, мы пойдем вместе до вашей фактории на Кадьяке, после высадки я заберу своих людей... О-о, я охотно пожертвую пару дней, чтобы лишить вас права сказать, будто я отказался быть вашим гостем, — любезно отвел Бентам какие бы то ни было возражения Шелихова против появления в кадьякской крепостце непрошеных гостей.

Шелихов прекрасно понял ход англичанина: Бентам хочет лично проверить полученные от Меневского сведения о боевой способности русских укрепленных поселений, их вооружении и настроении людей. Вместе с тем отказаться от удовольствия видеть у себя такого «друга» в данный момент мореход не находил предлога.

Уверенный в предопределенных самим господом богом преимуществах английской цивилизаторской миссии на всех морях и континентах земного шара, Бентам считал Шелихова за удачливого, хотя и недалекого, подражателя дел великих людей «владычицы морей» — Британии. Чтобы доказать эту несомненную для каждого британца истину, Бентам готов был дать наглядный урок и выручить морехода из таких пустячных, по мнению англичанина, затруднений, как нелады с докерами Охотского порта, этой нелепой «бородавки», обнаруженной Бентамом на небезынтересном для Британской империи краю земли.

Так или иначе, соглашение, предваренное ночной беседой Шелихова с отбывающим в Америку новым правителем российских владений Деларовым — «всякой ценой не допустить англичан до обозрения нашего расположения на Кыхтаке», — состоялось.

Отправление «Святителей», как ни хотел Шелихов увидеть парус исчезающим в серой дымке горизонта, пришлось задержать из-за неготовности бентамовского клипера: дружба обязывает. Шелихов налег на Кузьмина. Наконец медленно поспешающий старик Кузьмин со своими устюжанами пригнал «плавуном» к обезглавленному кораблю обтесанные на берегу и размеченные на крепление будущих парусных ярусов две огромные лесины, с помощью лебедок поднял и укрепил на груди «Леди Анны» основной костяк мачт и в два дня, работая ночью при свете скупых фонарей, установил стоячий рангоут и сложный подвижной такелаж корабля.

— Несравненный ship-builder{34}, и место ему в доках Фальмута{35}. У людей его золотые руки... Признаюсь, я был далек от мысли найти в дикой Татарии таких... Чудо! — восторгался Бентам после тщательного и придирчивого осмотра восстановленного рангоута и такелажа судна. — В фальмутских доках не сделали бы лучше! Поднести русским мастерам по стакану рома и выдать по гинее{36} от меня за прекрасную работу! — мигнул Бентам старшему офицеру.

— Счастливого плавания! — важно провозгласил Кузьмин, принимая стакан. — Ох, осилю ли, давненько не пил... А червонцев ваших не возьмем, договоренное от Григория Иваныча сполна получили, — отвел Кузьмин поднос с разложенными на нем полутора десятками блестящих новеньких гиней. — Людям вашим отдайте, кои воспомогали нам реи и салинги на бом-брам-марселях крепить. У моих устюжан — плотники они и ничего больше — копыта плоские, непривычны к беличьей матросской сноровке...

Хронология того времени ориентировалась на посты и большие церковные праздники. В середине июля 1787 года, горделиво распустив паруса навстречу поднимающемуся из океана солнцу, оба корабля покинули берега России.

«На Покрова, ежели все пройдет благополучно, мои «Три святителя» причалят на Кыхтаке, а вот попаду ли я в Иркутск к Покрову — бабушка надвое сказала», — подумал Григорий Иванович, представляя себе четыре тысячи верст сибирской таежной глухомани, отделявшие его от дома на пути Охотск — Якутск — Иркутск.

Другой дороги — короче и верней — не было. При одинаковом расстоянии обогнать во времени корабль на море мог только тот, следуя тайгой, у кого хватило бы сил и воли слезать с седла или нарт лишь на время кормежки или замены приставшего коня. И все же Григорий Шелихов, сменив в пути несколько десятков коней и до полусотни закаленных проводников — якутов и тунгусов, вернулся в Иркутск, как и наметил себе, «на Покрова». Дома, как ни в чем не бывало, он сел за щи и праздничный подовый пирог с нельмой, даже не придав никакого значения совершенному им «по купеческому делу» очередному подвигу землепроходца.

2

В Иркутске, увидев на амбарах собственные полупудовые замки и печати суда нетронутыми, Шелихов окончательно стряхнул одолевшие его в дороге тревожные мысли о судьбе оставленных в Америке промышленников и посланных туда припасах.

Тревогу же эту вызвал не кто иной, как Меневский. Перед самым отправлением из Охотска «Святителей» он, улучив минуту, когда Бентам куда-то ушел, завел разговор с Шелиховым о жизни оставленных на Кыхтаке добытчиков. Польский шляхтич, продолжая вести двойную игру, стремился рассказом о делах на Кыхтаке оправдать свою перебежку к Бентаму.

— В прошлом году, — говорил он, — после вашего с супругой отплытия, люди немного приуныли, а к Рождеству, когда увидели, что на возвращение «Святителей» и вовсе нет надежды, стали негодовать. «Обшамурил нас купец твой, Константин Алексеич!» — начали они наступать на Самойлова. А Самойлов, — вы знаете Константина Алексеевича, — человек твердый и верный, спокойно отвечает: «Чего кричите, может быть, «Святители» до Охотска еще не дошли, а может быть...»

— Утопли? — усмехаясь, перебил Шелихов. — Со мной на мель не сядешь!

— Вот, вот, — подхватил Меневский, — потому-то и не унимались, особливо когда из хлеба начисто вышли...

— Я, — сказал Шелихов, как бы оправдываясь, — в плавание только три мешка взял, а триста пуд — последнее — оставил и приказал Самойлову на сухари перепечь. Сам из-за заботы той в такую перепалку попал, что, видишь, едва ногами володею, а ты — мука вышла, сухарей не стало! Через то, что сухарей с Кыхтака не взял, и я ног едва не лишился!

— Да, — продолжал Меневский, — но сухарей к Рождеству и крошки не осталось. Как до весны дожили — одному богу известно. Ремни сыромятные варили и ели. Ворон, мышей землероек, слизняков всех вокруг подобрали... Ф-фу, вспомнить многое тошно! На ранней весне, в самый мясопуст, когда людей еле ноги носили, — лисьевские алеуты кита забили, а за ним и другого. После этого неделю, не отходя от берега, все китовину кромсали и жрали, пока одни ребра да головы с усами не остались... Немало тогда наших людей от сырости рыбьей — варить и жарить не успевали — поносом умерло...

— И много? — с тревогой спросил Шелихов, прикидывая, с какими же силами придется осваивать в это время свою Америку.

— Человечков пятьдесят, не более, — ответил с деланным спокойствием Меневский. — Но только и живые-то никуда не годятся. В возмещение потери в русской силе они женок-алеуток завели, у кого даже по две появилось, и всякой промысел забросили... Железная рука требуется туда, чтобы порядок среди хлопов навести! — картинно распрямился Меневский, сжимая под кружевными манжетами цепкие пальцы в кулак.

«Уж не ты ли эту «руку» предлагаешь?» — пренебрежительно подумал мореход, оглядывая принаряженного в английское платье Меневского, и жестко вдруг сказал:

— Ты на всех языках болтаешь, да веры тебе нет. А еще холопами, английское подхвостье, добытчиков российских обзываешь! Твои «железные руки» они вмиг тебе назад скрутят, а не то, и вовсе оторвут!..

Шелихов нахмурился. «Куда ни кинь, повсюду в заклин попадешь. Корабль и кое-какие припасы отправил, но люди... подкрепить ничтожные русские силы — этой главной задачи не выполнил, а дело, как и дом, только людьми строится. Проклятые варнаки! Обманули! Отказались плыть в Америку. Спасибо Бентам — будь он неладен! — а все же выручил при погрузке!.. А те храпы — даже к отплытию «Святителей», дьяволы беспортошные, не вышли, в кабаке Растопырихи засели, из кабака галдежом провожали».

—  «Железная рука»! — насмешливо сказал вслух Шелихов.

Но Меневский помнил наставление Бентама искать примирения с Шелиховым, войти к нему в доверие и найти путь к тому, чтобы сделать морехода полезным своим новым хозяевам — Англии и ее представителям в Гудзонбайской компании. Потому толмач и вида не подал, что ему неприятна и просто оскорбительна издевка Шелихова. Меневский был нахален, но умен, гибок и искушен в интригах. Воспитание, полученное в коллегии отцов иезуитов, панские происки на сеймах времен крушения польской государственности, панские заигрывания с всепожирающим русским царизмом, даже собственная судьба и ссылка на каторгу, из которой извлек его Шелихов, приучили Меневского все переносить, ни перед чем не теряться, ловить момент удачи, а если нужно, и терпеливо выжидать...

И, с невозмутимым спокойствием посматривая на морехода, Меневский думал: «Главное — и это прежде всего — надо как-то втолковать все же купчине, что я нечаянно к Бентаму попал».

— Досконально знаю, что веры мне нет — вы считаете меня перебежчиком, но службы своей английскому полковнику я не предлагал, пан Шелихов! — Меневский грустно покачал головой и на мгновение опустил глаза, как бы в огорчении перед таким напрасным обвинением. — Но нет, я не перебежчик, я... Разве смел бы я стать перед вами с лицом Каина? Пан Самойлов...

— С каких это пор и я, и Самойлов, русские мужики, в паны у тебя попали? Привык новых хозяев мистерами величать? — ядовито усмехнулся мореход. — Приласкаться к панам хочешь? Ну, вали, вали, чего сказать собирался.

Меневский хотел было в отместку за это огорошить Шелихова — сказать ему о гибели Самойлова, но опомнился и по-прежнему спокойно продолжал:

— Чтоб отвлечь добытчиков от дурных мыслей о хозяине и унять смутьянов, господин Самойлов собрал компанию в пятнадцать человек и выехал в Кенайские земли искать англичан...

— Каких англичан? Откуда попали англичане к кенайцам? — насторожился Шелихов.

— Мистер Бентам как раз прибыл на Кадьяк и просил Самойлова помочь выбраться заблудившимся в Кенаях англичанам... За их нахождение и помощь мистер Бентам обещал доставить не позже будущего года необходимые нам припасы и продовольствие... Я переговоры эти тогда толмачил и все знаю...

— Неужто на эту удочку попался Константин Лексеич и бросил Кадьяк на поток и разграбление? — громыхнул Шелихов кулаком по столу. — Почему же он тебя для разговора с англичанами не взял, а оставил на Кадьяке?..

— Я тогда болен был, — нашелся Меневский, чтобы прикрыть неувязку в своих словах, — при смерти лежал.

— А когда Самойлова выпроводили — воскрес, сбежал и в Охотске объявился сказки плесть? — начал догадываться Шелихов об истине в хитросплетенной лжи Меневского, багровея и еле сдерживаясь, чтобы не схватить перебежчика за ворот. — Самойлова, Константина Лексеича, где ты оставил, когда к Бентаму сбежал?

— В К-кен... наях, — неуверенно выговорил Меневский, понимая, что у него не хватит духу сознаться, как он воспользовался дошедшими на Кадьяк вестями о гибели партии Самойлова и его самого в стычке с индейцами-кенайцами. Вестники несчастья передавали даже, что Самойлов и его отряд — все погибли на кострах и под стрелами кенайцев. — Я на байдарке отправился на корабль к мистеру Бентаму спросить совета, как быть и что делать... Спустился к нему в каюту, а когда вышел из нее, увидел, что корабль на всех парусах несется в открытом море и Кадьяк уже в тумане скрылся, — я попал в плен...

— А теперь из английского плена попадешь в тюрьму к Коху! — неожиданно прервал Шелихов.

— Куда угодно, — не растерялся толмач, не сомневаясь, что Бентам найдет способ вырвать его из коховской тюрьмы. — Но Кох... бездушный палач Кох, — сделал Меневский последнюю попытку смягчить Шелихова в расчете на неприязнь морехода к Коху после событий, закончившихся убийством Хватайки, о чем Меневский уже знал во всех подробностях. — Страшно попасть в руки Коха, он может убить меня и ничем не ответит за убийство несчастного ссыльного...

За все время пребывания в Охотске Шелихов не мог отделаться от укоров совести в косвенной причастности к убийству смелого варнацкого старосты Лучка. Пусть Лучок требовал невозможного и даже оскорбил, назвав мошенником... Но что вышло? Лучок правым остался — безвинно пострадал, а он, Шелихов, достойный мореход и купец именитый, покоя не имеет. Шелихов вспомнил старые беринговские амбары, брошенного в мусоре убитого Лучка и тяжело вздохнул.

— Убирайся, черт с тобою! — сказал он. — Хоть и чувствую, что ты виноват, не хочу в кознях твоих пачкаться, неровен час — сам обмараешься. Да и не поправить дела, если и случилось что недоброе...

В обратном пути на Иркутск воспоминания о смерти Лучка и предчувствие гибели Самойлова не давали Шелихову покоя, — скорее бы добраться до дому, рассказать обо всем и поделиться заботами с женой.

С этими мыслями мореход, пробираясь через таежную глухомань вдоль реки Лены, через редкие, отделенные друг от друга сотнями верст якутские и тунгусские стойбища, вернулся домой и, окунувшись в сытую, теплую домашнюю обстановку, не проронил ни слова — нехорошо перекладывать на плечи жены такую гнетущую тяжесть. Она помнит Лучка, перед отъездом в Охотск наказывала: «Увидишь Лучка, подари ему теплый азям...» «Нечего сказать, обдарил я Лучка! А Самойлов, Константин Лексеич... Нет, лучше и не заикаться, да и тревога раньше времени: без основания хороню дорогого человека. Вернется старик в будущую навигацию — посмеемся над моими панафидами!»

Так Григорий Иванович, окончательно утвердясь в намерении утаить про охотские события и полученные из Америки темные, плохие вести, с головой ушел в подготовку предстоящего решительного свидания и разговора с Селивоновым о донесении государыне и, кто знает, может быть, о поездке в Петербург.

3

— Здоров, здоров, Григорий Иваныч, экий ты двужильный, дважды за полгода через воды и дебри таежные на Охотск промахнул!.. Ну-ну, рассказывай, каких дел натворил! — шумно встретил Селивонов морехода, пришедшего к нему на дом спустя несколько дней после возвращения.

Шелихов сдержанно рассказал об охотских событиях и о том, что Кох будто бы воспротивился и не разрешил переселения «клейменых» в Америку. Говоря же об убийстве Хватайки, как о «несуразном обхождении с русскими людьми», он попросил привлечь Коха к ответственности.

— Нет, таким путем до Коха мы не доберемся, — ответил Селивонов, выслушав сетования Шелихова. — Да и что Кох сделал противозаконного? Убил варнака на побеге? За это не взыскание — поощрение полагается. На себя пеняй, Григорий Иваныч, и — мой совет — плюнь на нестоящее слов огорчение и подлинного дела не упусти... Сочинил я, рассмотревши твои бумаги, всеподданнейший рапорт от иркутского и колыванского генерал-губернатора и кавалера Якобия на имя государыни императрицы... Видишь, на шестнадцати страницах? Слушай и, ежели что поправления требует, замечай, потом поздно будет, когда отдам перебелить борзописцу каллиграфу...

— Отец родной, — растерянно пролепетал Шелихов, которого даже в жар бросило от того, что он услышал, и, благодарно потянувшись через стол, схватил руку Селивонова. Тот только отмахнулся и с деланной досадой проворчал:

— Да ты слушай, что прочту тебе!..

Как зачарованный, внимал Шелихов получасовой повести о своих приключениях. Искусно выделенное витиеватым канцелярским красноречием описание государственного смысла в шелиховском почине захватило дух Григория Ивановича. Все то значительное, что одушевляло морехода и смутно носилось в его сознании, предстало сейчас перед ним как что-то безмерно огромное, что он давно уже нес на своих плечах, не совсем еще понимая суть свершаемого подвига. И все же усилием воли Шелихов взял себя в руки и трезво вдруг заметил:

— Дозвольте просить вставить: Алексей Ильич Чириков в тысяча семьсот третьем году, а я сейчас — мы первые возымели отвагу высадиться на матерую американскую землю выше сорокового градуса...

Перед лицом государыни он хотел опровергнуть сообщения капитанов Кука, Биллингса и полковника Бентама, которые пытались доказать, что не Шелихову и вообще не русским людям принадлежит право первооткрытия.

— Давай, давай, — подбодрил Селивонов усилия морехода объяснить, что ни один испанец, ни один англичанин и даже захваленный Кук не отваживались ступить на ту землю, где Шелихов основал русские поселения. — Токмо святцы русских открывателей ты закрой — не доходчивы до престола имена их: черный народ, мужики да и купцы в счет не идут... Не криви рожу-то, я никем не брезгую, говорю о тех, кто читать и решать будет! Ты чего, Григорий Иваныч, добиваешься — чинов, титла? Ты за Россией просишь удержать новооткрытая, а тебе дозволить промысел и торговлишку?.. Вот то-то и есть! Тогда так и надо записать...

Селивонов откинулся в кресле и стал обдумывать, как переложить нескладно выраженные мысли морехода. Потом склонился над бумагой и принялся писать. Наконец, после длительного молчания, прерываемого только скрипом пера, удовлетворенно отставил от глаз исписанный лист и внушительно сказал:

— Ум — хорошо, два — лучше... Окажем делу твоему со стороны власти поддержку... Слушай! — И раздельно зачитал шелиховскую вставку:

—  «Да и не одна, кажется, торговля тут потерпит ущерб. Присвоения многих обретенных со стороны России мест, кои со вре-ме-нем, — последнее слово Селивонов отчеканил по складам, — особо могут стать полезны, нельзя будет удержать без важнейшего подкрепления на здешних водах русских морских сил. Следовательно, намерения вашего величества, претворенные в жизнь чем скорее, тем лучше, окажут государственному делу великую пользу...»

Здесь Селивонов остановился, чтобы проверить, какое впечатление произвели на Шелихова последние строки. Ими Селивонов пытался внушить царице собственную, давно выношенную мысль о необходимости завести в Тихом океане русский военный флот — мысль, которую, как он знал, поддерживал перед царицей его покровитель, мудрый старик Соймонов. Из писем Соймонова Селивонов знал о намерении царицы послать в Дальневосточные воды четыре военных судна из Кронштадта под командой талантливого молодого моряка капитан-лейтенанта Григория Муловского.

Восторженно-удивленное лицо Шелихова удовлетворило Селивонова. «То-то, думаешь, один ты умен, прозорлив и славе отечества прилежен», — остановил Селивонов движением руки вопросы, готовые сорваться с уст морехода, и, глубоко вздохнув, продолжал чтение обработанной шелиховской вставки:

—  «Нельзя сумневаться в том, что дорога, которую показал известный мореплаватель Кук своим соотчичам, Российской державой будет оставлена, тем более, что похищенные плоды российских приобретений и прибытки, какие англичане от сего видели, всегда станут поощрять их к новым захватам. Полагаемые же меры: отправление флотилии из Балтийского моря и учреждение порта при реке Удь — совершенно могут преградить всякие сторонние покушения на дальнейшие похищения...»

«Чихнет Бентам, когда столкнется с нашими военными орлами. Это тебе не купеческие промысловые шитики! Дай мне двояшку таких, я тебе и сам показал бы, где раки морские зимуют», — завистливо подумал Шелихов, жмуря глаза как бы в ослеплении перед ширью, развернувшейся в соответствии с его замыслами и мечтами.

Дальше в рапорте шли выводы и умозаключения государственной власти на месте, и Шелихов почти не слушал. Он уже думал о том, почему так скупо и без души отражены в рапорте пережитые им и его соратниками опасности, бедствия и победы в завоевании дружбы и расположения алеутов. Хотел об этом спросить и не смел.

А Селивонов вдруг умолк и выжидательно посмотрел на Шелихова. Шелихов беспокойно посапывал и ерзал в кресле, готовый что-то сказать. Но правитель канцелярии ухмыльнулся и стал читать дальше, чуть скашивая глаз на морехода, смущенно затихшего после слов:

—  «Донесенные записки оставил я такими, как они мне представлены, дабы ваше величество благоизволили из них точнее и лучше усмотреть все поступки Шелихова. Из записок же видно, что Шелихов умел привлечь народы Кадияка, Афогнака и других островов и мест и при одном российском человеке без всякого опасения отправлял по тысяче человек диких с их согласия на свои надобности далеко от пределов постоянного обитания...»

Селивонов сделал передышку, подвинулся ближе к столу и, все время незаметно наблюдая за купцом, с легкой усмешкой подумал, пробегая глазами только что прочитанное: «Ах ты, хитрый мужичишка! Как составил свои записки. Знает, что государыню хлебом не корми, ей бы токмо оды сочинять одни». И с той же ухмылкой, проведя рукой по выпуклой лысине, продолжал вслух:

—  «Дела его доказывают о доброжелательстве и знании... А еще более склоняет меня к нему то, что дикие народы согласились, чтобы дети их были обучаемы российской грамоте, до того вовсе никакой им не известной, и что сорок человек из диких разных полов, вознамерясь увидеть селения российские, приехали с Шелиховым в Охотск, из коих пятнадцать человек живут в Иркутске и поныне, дабы увидеть российских жителей и образ их жизни».

— До сего дня без меня али Натальи Алексеевны на улицу выйти боятся, — удовлетворенно усмехнулся мореход. — Так Наташенька их, как клуша, и водит!

—  «Я споспешествую, — никак не отзываясь на это замечание, читал Селивонов, — сему весьма полезному упражнению Шелихова оказанием пособия ему, от меня зависящему, позволив отпустить на отправляющееся от него к Кадияку судно, по просьбе его, до пятисот пуд из Охотска ржаной муки и на триста пуд из тамошних такелажных вещей, до мелких оснасток принадлежащих... Наконец, мысля, что и сам Шелихов, может быть, нужен будет иногда для каких-либо объяснений, рассудил отправить купно с сим и его самого».

Дальше читка шла невнятной скороговоркой, правитель канцелярии бормотал скорее для себя, лишь для того, чтобы убедиться еще раз в прилежности и точности составленного всеподданнейшего донесения. На этом «всеподданнейшем донесении» голос Селивонова приобрел силу, и Шелихов услышал: «...с коим я пребуду непоколебим. Генерал-поручик Иван Якобий».

— Благодетель! — выкрикнул Шелихов в избытке восторга от свершения самых смелых его ожиданий. Да и впрямь, что же это такое?! Он лично будет иметь возможность подать императрице продуманное и написанное Селивоновым донесение Якобия! — Чем отблагодарю тебя?! — не сводил глаз с Селивонова мореход. — Памятник в Америке воздвигну!.. Ваше...

— Будет тебе, перестань, Григорий Иваныч, с меня хватит, ежели свечку за упокой души моей поставишь, — растроганный неподдельным волнением непокорливого морехода, буркнул Селивонов. — К тому же я вовсе не для тебя экстрактом из твоих бумаг занимался — для отечества! — важно произнес он. — Во исполнение завета Михаилы Васильевича Ломоносова — провидец он был! — изложил я дела твои и соратников твоих...

Колумб российский через воды
Спешит в неведомы народы
Твои щедроты возвестить...


Селивонов в волнении, захватившем и его, перевел дыхание и неожиданно крепким, проникновенным голосом, каким произносят заклинание или молитву, заключил:

О вы, которых ожидает
Отечество от недр своих...
О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумов Невтонов
Российская земля рождать.

— Запомни эти слова, Григорий Иваныч, они и в предбудущем силы не утратят... Ну, прости, голубчик, иди с богом домой, я устал... Ох, старость, старость, кабы не она, я и сам бы в дело твое вошел, да укатали сивку не крутые горки! Ты, чай, понимаешь теперь, чего тебя ожидает? Через это принуждаюсь снова урок поставить: заканчивай спор свой с компанионами в совестном суде по-хорошему и прочие дела, какие над тобою нависли, да так, чтобы на Катерину{37} и след твой в Иркутском простыл... Прощай, Григорий Иваныч! — важно наклонил голову Селивонов в ответ на прощальный поклон Шелихова по старинке вперегиб.

4

Путешествие в Охотск, уход корабля в Америку и возвращение Шелихова в Иркутск показались Ивану Ларионовичу Голикову неопровержимым доводом в пользу примирения с мореходом и уступок ему в счет будущих беструдных прибытков от такого оборотистого и делового компаниона.

Иван Ларионович за долгие годы пребывания в Сибири сколотил на откупе водки миллионное состояние, но побывать самолично в таких медвежьих углах своего царства, как Охотск, Гижига, Камчатка, Чукотская земелька, ни разу не удосужился; он довольствовался управлением обширными делами из своей моленной с лествицей в руках. Старообрядческая лествица облегчала порядок сношений с богом и людьми, четки ее служили напоминанием о долгах людей и числе молитв богу, подлежащих за них с Ивана Ларионовича.

— Мошенник Гришка и, бывает, завирается с работными форсу ради, но смышлен, удачлив и для дела головы не пожалеет. Нас он не боится, за ним сильные люди — и здесь и в Петербурге. Надо мириться, Иван Андреевич! — проговорил Голиков, зайдя на дом к Лебедеву-Ласточкину, с тем чтобы накануне предстоящего рассмотрения спора в совестном суде выяснить настроения своего компаниона. — Гришка, дошли до меня сведения, новое товарищество складывает, на манер Ост-Индийской и Голландской компании.

Лебедев даже не усадил гостя на лавку. Стоял в светелке на пороге и сумрачно смотрел на Голикова из-под своих кустистых бровей. Голиков еще что-то говорил, но Лебедев словно и не слышал гостя. Потом подошел к нему вплотную и прорычал свирепея:

— Не уступлю, р-раз-зорю мальчишку! А ты, иди ты к черному!.. Виляешь хвостом для отвода глаз заместо того, чтобы за честь и крепость купечества именитого стоять... Знаем мы тебя златоуста — на языке мед, а под языком змиево жало. Себя продашь, ежели прибыль с того увидишь!

Иван Ларионович посмотрел на него, помолчал, махнул рукой и ушел. Что с дураком говорить! Не хочет — не надо. Он-то, Голиков, Иван Ларионович, уже договорился с Шелиховым об условиях примирения и действовал сейчас в интересах собранной Шелиховым новой «Северо-восточной американской компании», в которую вошли купцы капиталами и персонами, правда, помельче, но зато самая компания стала числом побольше: селенгинские, иркутские, устюжские, вологодские купцы. «Один хитрюга Киселев в стороне остался на каких-то Прибыловых островах... Ну да ничего, даст бог, отнимем у него эти Прибылые острова, наплачется тогда упрямец, — подумал Иван Ларионович, бросил пешку на лествице для памяти и успокоился. — Остальные прочие сойдут, народ подходящий!» — хотя среди «прочих» Ивану Ларионовичу не нравились некоторые новые в торговых делах личности — отставной иркутский прокурор господин Будищев и какая-то баба Катерина Францевна. О ней известно только то, что она дочь генерал-майора Кличке, отставного начальника иркутского гарнизона, и ничего не известно насчет ее капитала. «Гришкины подкупные ходы!» — сообразил Иван Ларионович. Но как бы там ни было, компания существует, прописалась в казенной палате, над окнами дома Шелихова — Гришка сдал компании под контору за хорошую цену половину своего дома и склады — появилась вывеска с какими-то чертями в перьях, цветами, плодами, зверюками... »Ох, надо бы от греха подальше, да что придумаешь, коль тянет нажива! А грех... грех на искусителе Гришке, с него и спрос...»

Рассмотрение дела в совестном суде, — а спор шел с сильными людьми и спорили об очень больших деньгах, — закончилось полной победой Шелихова. Немалое значение в таком исходе сыграло заявление Шелихова, которое он сделал в начале разбирательства.

Образ убитого Хватайки, уткнувшегося лицом в мусор загаженного охотского амбара, не раз вставал перед Шелиховым, он будто напоминал ему о чем-то большом и важном, что Шелихов так и не удосужился продумать. Шелихов, рассказывая о злоключениях, выпавших ему на долю в Охотске, утаил от Натальи Алексеевны, чем кончилась история с Хватайкой, зато об убийстве храпа он поведал Селивонову, и хотя Селивонов не придал этому событию никакого значения, мореход все время тревожился, что история со смертью Лучка вдруг дойдет до жены, а от жены так просто не отделаешься.

И вот на суде он начал свое слово голосом более взволнованным, чем хотел допустить:

— Господа примирители и судьи, дозвольте сказать! Погоня за деньгами, прижим людей денег ради до добра не доводят, — из жизни испытал. Справедливости, токмо справедливости ищу! В товарищах моих по плаванию, коим мы достигли великой перед отечеством заслуги, имел я редкую удачу, а компанионы наши, из дому не выходя, приобрели неимоверные выгоды. Неужто мореходам и зверобоям, равно и сиротам и вдовицам тех отцов и мужей, кои померли в непереносных испытаниях, мочно отказать в малом награждении за кровь, за гибель?! Не поверю, зная сердце и слова всемилостивейшей государыни! — ткнул Шелихов кулаком в полотнище, висевшее над столом судей.

Стена совестного суда украшалась, как предписано было указом, крупной выпиской на полотнище принципов, взятых напрокат у великих гуманистов прошлого.

—  «Человеколюбием, почтением к особе ближнего и отвращением от угнетения», — раздельно прочитал Шелихов выцветшие буквы. — Увеличения прибытков в деньгах не домогаюсь, удовольствуюсь своей долей, ежели господа старшие компанионы уступят мне захудалые кораблики, на коих завоевал я отечеству славу, да еще одну долю уступят на награждение добытчиков сверх контракта.

На этом условии Шелихов уже достиг соглашения с Голиковым, но Лебедев ни в чем уступать не хотел.

Так как одна из противных сторон и истец желали закончить спор мирным соглашением, совестные судьи вынесли решение: две десятых общей добычи выделить на вознаграждение «работных» компанионов, одну десятую оставить за Шелиховым и передать ему в собственность корабли, на которых он плавал; остаток огромной наживы разделить между старшими компанионами, сохранив оговоренные в первоначальном договоре доли участия: Ивану Голикову с племянником Михаилом — шесть долей, Лебедеву — три. Голиков и Лебедев сочли себя «ограбленными» таким приговором совестного суда, но решили примириться и отыграться на Гришке в дальнейшем.

— Богат, богат, Наташенька, и делу хозяин — корабли мне отданы! — влетел Шелихов домой, на ходу сбрасывая шляпу и гремучий кортик, с которыми, одетый в камзол, он явился в суд, чтобы внушить судьям мысль, сколь значительна разница между мореходом — государевым слугой — и купцами-аршинниками в длиннополых кафтанах.

— Не куражься, Гришата! Лебедев из амбиции в коронный суд передаст и денег не пожалеет. А там, сам знаешь, кто жирней смажет, тому и правду присудят, — старалась умерить Наталья Алексеевна форс, не приличествующий, как ей казалось, достоинству морехода и открывателя Америки.

— Селивонов Михаил Иванович не позволит...

— На Селивонова надейся, а сам не плошай.

— Ежели против меня обернется, уплыву на Кыхтак...

— Хорошо, что упредил, — сказала Наталья Алексеевна. — Я сама на тебя в суд подам и на корабли арест наложу. Мои-то деньги ты все в мокреть американскую вбухал?!

— А-а... — растерянно вскинул на нее взгляд мореход. — Вот ты какая у меня! — И с веселой улыбкой вдруг сказал:

— Я и сам думал, хозяюшка, внести в баланс новой нашей компании корабли мои под твоим именем, первейшей русско-американской пайщицы...

Первоначальная «Морских Северного океана вояжиров компания», под флагом которой Шелихов открыл Аляску и заложил на северо-западном побережье Америки русские поселения, возникла снова, но теперь уже под другим названием, — это была «Северо-восточная американская компания». Единовластным директором-распорядителем всех мероприятий по закреплению за Россией новооткрытых земель в Новом Свете стал Григорий Иванович Шелихов. Он оставался во власти одной-единственной мысли — использовать новый, принадлежащий родине берег для прыжка на юг, в солнечную Калифорнию, на радужные и многие еще никому не известные острова Тихого океана.

«Вырастает, вырастает из детской рубашонки моя вытащенная из пучины найденка!» — неудержимо фантазировал наедине перед лицом своей удачи мореход. Надуманное им пышное наименование «Славороссия» как-то незаметно стало тускнеть и терять свое первоначальное звуковое притяжение. «Какая там Славороссия! Утвердясь крепко и навечно на американских берегах Великого океана, останется одна токмо Россия — Вселенская океаническая держава, а я... я к ней путь проложил...» — думал Шелихов, оставляя только за одним собой место в будущем и забывая, как это часто с ним бывало, множество имен русских людей, чьи усилия направлялись к блистательному будущему России.

К мыслям и чувствам людей разных стран Тихого океана мореход обещал ближайшему поверенному своих дум Наталье Алексеевне найти еще более короткий и верный путь. Этот путь подсказывал Шелихову опыт его сношений с алеутами и индейцами Америки, — опыт тем был хорош, что успех предприятия оказался полный, хотя в предприятии этом силы участников были ничтожны.

Первым шагом по пути к своей заманчивой цели, сулящей огромные выгоды и славу, Шелихов считал поездку в Петербург. Печальный пример Колумба и других великих мореплавателей-компрадоров, погибших в странствованиях или от происков завистников, не оживал в кружившейся от удачи голове Шелихова.

— Там, токмо там, в Петербурге, я крылья себе обрету! — уверенно заканчивал Григорий Иванович в тишине спящего дома полуночные разговоры с женой.

— Гляди, не обрезали бы и те, что имеешь. Не видала что-то я дружбы орла с волками, — грустно и неуверенно качала головой Наталья Алексеевна и замолкала под горячими, умоляющими воздержаться от сомнения глазами своего Гришаты. — Бог один видит и знает, как я молю его о... твоем здоровье...

Дальше