Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть восьмая.

Конец Кучумова царства

1

Казацкое посольство отбыло в Москву. Не стало проворного и веселого атамана Иванки Кольцо, а время подошло самое неспокойное. Хан Кучум сбит со своего куреня, но не сдался. По слухам, он кочевал в ишимских степях и возмущал против русских татарские улусы. Правда, царство Кучума распадалось: уходили данники, знатные мурзы присягали Ермаку на верность Руси, давая шерсть, и даже такой приближенный и самый знатный советник Кучума, как Карача, оставил своего повелителя и со стадами, сыновьями и женами ушел в верховья Иртыша, мечтая о своем ханстве. Но Ермак знал, что мертвый хватается за живого и что хан так легко не сдастся. Маметкул рыскал с отчаянными головорезами по долине Вагая, — казаки нередко видели его всадников неподалеку от Искера. Преданные татары с оглядкой говорили Ермаку:

— Берегись, казак! Хан и Маметкул потеряли ясак. Как теперь жить без овцы голодному волку?

Казаки охмелели от успехов, хвастовству и беспечности не было предела. Ермак не давал спуску бахвалам и часто говорил, что беспечность ведет к беде. Но за всем не углядишь, и беда действительно пришла, — внезапно, как гром среди ясного неба.

Казаки ловили рыбу на Абалацком озере, устали и беспечно улеглись на берегу спать. Ночью наехал Маметкул и порезал всех рыбаков. Ермак узнал о напасти, взъярился, птицей взлетел на коня и с полусотней погнался за татарами. Многих настиг и порубил атаман, но под Маметкулом был отменный арабский скакун, и он вихрем унесся от погони, оставив своих на казачью расправу. Напрасно гнался Ермак по следу, — путь преградила бурная река, в каменистом ложе которой потерялись следы. Спустилась ночь. В тревожной тоске возвратился Ермак к озеру. На берегу лежали застывшие тела боевых товарищей.

— Эх, братцы! — укоризненно покачал головой атаман над телами воинов. — На Дону гуляли, на Волге шарпали, Русь прошли, путь Каменный осилили, а тут зря, попустому головы отдали!

Велел Ермак поднять убитых и отвезти на древнее ханское кладбище. Там их с честью похоронили. Поп Савва истово отмолился за них, бросил в братскую могилу три горсти землицы, а потом выпрямился и пошел костить:

— В Сарайчик вместях ходили, ногайцев били, а тут подались. Раз-зявы!..

Ермак созвал круг и строго наказал казакам:

— Беречься надо! В поле, в лесу, на воде с дозором отдыхай!

Потупились казаки, — стыдно, но сознали свои вины.

Однако от всех напастей не убережешься, они по следу ходят, — пришла и вторая беда.

Мечтал Ермак завести прочный торг с полуденными странами и решил послать в Бухару двух бывалых и смелых казаков с зазывными грамотами. Писалось в грамотах, чтобы купцы бухарские ехали безбоязненно в Сибирь торговать, не пожалеют для них казаки самой лучшей рухляди — соболей, чернобурых лис и горностаев.

И вот в ишимских степях хан Кучум перехватил ермаковых посланцев и предал их мучительной смерти. Казаки и в страшных муках не застонали, умерли гордо, величаво, устрашив своей стойкостью хана. В переметных сумах татары нашли грамоты, начертанные попом Саввою, не разобрались в них и бросили в костер.

Вслед за этим третья неудача пришла в Искер. Послали за рыбой и морошкой сотника Бусыгу — расторопного волгаря — с казаками. Умчались они на крепких и выносливых собачьих упряжках. Миновали урманы, выскочили в тундру, и тут на казачий поезд набежала матерая волчья стая. Порезали и порастаскали лютые звери умных собак. Казаки еле отбились от зверья и пешими ушли от лихой напасти, но в пути один из них умер — не выдержал ран и лишений. Много дней тащились голодные и злые храбрецы, пока не добрели до вогульского становища. Тут только пришли в себя сотник Бусыга и его товарищи. Вогулы охотно доставили их в Искер.

Зима выпала мягкая. В феврале за Иртышом засияло небо и прекратились метели. В эти дни в Искер прискакал ладивший с казаками мурза Басандай и взволнованно рассказал Ермаку, что Маметкул с немногими всадниками кочует по реке Вагаю, на добрых конях ходу до тех юрт один день.

Шестьдесят казаков, с Брязгой во главе, немедля побежали на быстрых конях к Вагаю. Мурза Басандай не обманул: Маметкул только что был на берегу. Нашлись и следы его: аргал дотлевал в костре, зола еще не остыла. Казаки на конях пошли по следу и около полуночи увидели мерцающий вдали огонек; он то вспыхивал, то терялся среди безбрежных снежных равнин...

На берегу озера Кулара племянник Кучума разбил свой стан. Тридцать уланов берегли его покой. Тайджи безмятежно лежал перед огнем на толстом войлоке и мечтательно смотрел на пламя. В котлах варилась баранина. Ржали выносливые кони, копытами разбивая звонкий наст, чтобы добыть корм — ушедший под снег высохший ковыль. Монотонно шелестел камыш. Держа в поводу коней, казаки забрались в густые заросли и зорко наблюдали за татарским становищем. Покоем и миром дышала степь. Два улана сняли котел и поставили перед вожаком. Маметкул брал руками горячие куски мяса и, обжигаясь, жадно глотал их. За день, блуждая по степи, он изрядно наголодался.

Насытившись, тайджи улегся на спину, и верный улан набросил на него лисью шубу. Маметкул лежал молча, пока его спутники ели баранину. Красные отсветы пламени колебались на смуглых лицах. Кто-то взял чунгур и провел по струнам, но Маметкул поднял голову и крикнул:

— Спать... Завтра много скачки!..

Огонь погасал. Лиловые гребешки пламени пробежали по мокрой ветке и померкли. Постепенно улеглись и уланы.

Казаков пробирал мелкий озноб. Подмораживало. Они тихо выбрались из камыша и бросились на становье.

Первым вскочил Маметкул и схватился за клинок. Яростно крича, он звал уланов, но многие уже пали под ударами мечей. Тайджи рубился ожесточенно и медленно отступал к лесу. Казаки тесно окружили его и еще уцелевших татар. Становище покрылось порубанными телами.

Маметкул продолжал отбиваться, поранил пятерых казаков, а сам оставался невредимым.

— Хорош рубака! — похвалил бородатый казак и, подняв на дыбы серого поджарого коня, закричал. — Погоди, враз башку долой!

— Стой! — приказал Брязга: — Такого грех рубить. Ермаком наказано брать целехоньким!

— Ну коли так, — деловито отозвался казак, — накину аркан! — Он отвязал от седла аркан и ловким, сильным движением забросил. — Ага, попался серый в петлю! — радостно заорал он и погнал коня.

Маметкул схватился за аркан, рвал его, но быстрый конь свалил пленники и потащил по режущему насту. Тут набежали казаки, навалились на Маметкула и сыромятными ремнями прикрутили руки за спину. Брязга приторочил аркан к седлу и, настегивая коня, погнал по дороге к Искеру. Маметкул в быстром беге потерял рысью шапку.

— Ты не смеешь так! — закричал он властно и зло Богдану: — Я — кость ханов, а ты казак — черная кость. Стой! Я сам пойду.

Брязга хмуро оглянулся на пленника и сердито ответил:

— А мне хошь сам хан, — потопчу, коли по-вражьи живет. За коварство надо бы тебя на первую осину! Ну да ладно, пес с тобой!

Брязга осадил коня и поехал шагом. Казаки нагнали сотника.

— Браты, посадите его в седло! Пусть почванится. Да гляди в оба! — предупредил Богдан.

Маметкул побледнел; стиснув зубы, ехал молча. Ремни врезались в тело и терзали, но он терпел, сохраняя неприступный вид.

В синем позднем рассвете впереди показалась темная вершина Искерского холма. Маметкул на минуту закрыл глаза, потом внезапно торопливо-страстно обратился к Брязге:

— Послушай ты, возвращай мне саблю! Сейчас.

Богдашка хитро прищурил глаз на пленника. Тот горячо продолжал:

— Аллах видит, не убегу. Нельзя в Искер племяннику хана вступать без сабли! Позор мне! — в его просьбе прозвучала тоска, и Брязга на мгновение поколебался, сам хорошо понимая, как, на самом деле, унизительно воину вступать в Искер без оружия. Однако он решительно осилил эту слабость и ответил царевичу:

— Сумел воровать, сумей и ответ держать!

Перед воротами крепостцы Маметкула ссадили с коня и освободили от ремней. Он вскинул голову и с гордым видом вступил в Искер.

Как только примчал передовой казак с вестью о пленении Маметкула, Ермак поднял казаков. Донцы обрядились в цветные жупаны, кто привесил к боку турецкий ятаган, кто сабельку, — выглядели все браво, весело. Нарядился и Ермак. Был он в кафтане тонкого синего сукна, на поясе — сабля, которую добыл атаман в бою с персами, и клинок, который, сказывали, стоил когда-то табуна резвых коней. Казаки выстроились в линию, и Ермак двинулся навстречу Маметкулу, держа в руках вторую саблю. Маметкул не ждал подобного приема. Сабля, которую нес атаман, только что принадлежала ему. Когда только Брязга успел переслать ее Ермаку?

Татарскому полководцу по душе пришлась воинская честь, оказанная ему в Искере. Только шаг ступил, — в крепостце грянули три пушки, приветствуя знатного пленника.

А Ермак все ближе, добродушно лицо его улыбалось.

Легко ступая в ичигах, Маметкул горделиво нес ястребиную голову. Не думал он склонить ее перед казаками, но, завидя атамана — широкого в плечах, крепкого и веселоглазого, пленился его мощью и улыбкой прижал руку к сердцу и склонил голову в учтивом поклоне.

— Ты бился, как воин, и вот твоя сабля, пусть будет при тебе! — дружески сказал атаман.

Казаки переглянулись: «Ловок, ой ловок батька! Знает, как обойтись!».

Маметкул бережно взял из рук Ермака свой клинок и поцеловал его.

— Ты мой друг ныне, не подниму на тебя сей меч! — сказал он дрогнувшим голосом так громко, что услышали все казаки и даже дозорный на башенке.

— Знай, не пленник ты, а гость дорогой! — ответил Ермак. — Жалуй за стол с дальнего бранного поля!

Маметкул и победитель пошли рядом, плечо в плечо. Казаки опять дались диву: «Вот это батько! В бою — храбрый воин, с побежденными — добрый управитель! Ай да батько! Ай да умница! Жалко, что нет при нем войсковых регалий: булавы и пернача! Сам отказался от казацкого царства!».

На башне реяло по ветру войсковое знамя, в казачьих рядах колебались хоругви, во многих местах пробитые стрелами, посеченные вражьими саблями и оттого еще более дорогие сердцу.

Атаман и Маметкул вошли в большой белый шатер, крытый войлоком. Пленник с любопытством огляделся. Знакомое кучумово пристанище! Все сохранялось здесь, как и при хане. Только обширный мангал покрылся пеплом.

Из шатра тайджи провели в войсковую избу; в ней обширные тесовые столы были изобильно уставлены блюдами.

Кругом за столами расселись атаманы и старые казаки, лица которых были исполосованы рубцами, — не в одной сече рубились отчаянные головы, не из одного плена убежали проворные и удалые повольники. Рядом сидели и молодые, выпустив чубы птичьим крылом. Эти только силу опробовали, перелетев через скалистую Камень, через леса дремучие — тайгу непроходимую.

Первый ковш поднял Ермак. Все знали, — не жалует батько хмельного, но на этот раз, видно, надо было для почета.

— Заслужили наши казаки богу и Руси! — вымолвил он. — Помянет нас русский человек, когда придет в сибирскую землицу. За воинство, живот свой тут положившее, поднимаю чашу.

— Да будет так, батько — дружно откликнулись казаки и приложились к меду.

Маметкул поколебался мгновение, но встал и поднял ковш:

— За всех вас и за Ермака!

Вскорости казаки запели, и каждый, кто чем мог, хвалиться начал. Не доводилось Маметкулу пить русских крепких медов, и теперь он немного захмелел и тоже похваляться стал:

— Где найдешь лучших лучников? Только в наших улусах! Стрела, как иглой, пронижет дуб.

— Верно, добры твои лучники, царевич, — охотно согласился Ермак. — Много побили они храбрых казаков, помяни господи их души, немало наших перекалечили. Но дозволь сказать, — не пронизать стреле дуба, а вот свинцовой пчелкой глубоко врежешь! Глянь, царевич! — За цветным поясом атамана две пищали с чеканными стволами. Взглянул на них Маметкул, потемнел, но сразу нашелся — положил руку на крыж своей сабли и ответил:

— Для храбреца милее сабельный бой. Нет на свете лучше сибирских клинков!

— Погоди! — протянул мускулистую руку Ермак и предложил: — Уж коли на то пошло, в деле испытаем это. Айда на простор!

Они вышли на площадку, осиянную февральским солнцем. Стали друг напротив друга.

— Моя сабелька честной работенки. Не солжет против себя! — уверенно вымолвил Ермак, подкинул серебряный ефимок и налету рассек его пополам. Маметкул просиял, но сейчас же крикнул:

— Моя лучше! Гляди!

Он засучил широкие рукава бешмета, подбросил деревянный шар, услужливо поданный ему казаком, и мгновенно, на лету, прошел через него острием сабли; не дав затем распасться половинкам, он снова сверкнул клинком, и шар распался на четыре части.

— Любо! Хорош рубака! — похвалили Маметкула казаки.

— Честь с таким тягаться! — согласился Ермак и велел добыть длинный волос из конского хвоста. Принесли волос и доску гладкую. Ермак сам туго опоясал доску и так ловко прошел лезвием, что волос вдоль распался надвое.

Маметкул онемел от изумления. Затем, очухавшись, сказал:

— Велика верность твоих очей! На острие моего клинка — синий пламень! Полюбуйся! — Он бросил волос на лезвие и тот сразу распался, будто и в самом деле его коснулся пламень.

— Добра закалка! — по достоинству оценил клинок Ермак. — Эх, рубануться бы и впрямь, и да обычай свят, с гостями не рубятся! Идем в хоромы! — позвал атаман.

И снова пировали.

Маметкула отвели в шатер Кучума.

— Тут и живи! — указал Ермак.

Разожгли уголь в мангалах, проверили перины, настлали ковров и приставили к шатру караул.

Ермак почтительно относился к пленнику, часто приходил в шатер и все звал тайджи послужить Руси. Угадывал атаман в Маметкуле доброго воеводу, но больше преклонялся перед воинскими доблестями недавнего врага, перед его неустрашимостью. На все зазывы Ермака тайджи косил глазами и молчал. Он заметно тосковал. Тянуло его на простор — в суровые сибирские степи.

Часто выходил он на вал и подолгу стоял, вперив глаза в туманную даль. Потом вздыхал и осторожно озирался. Но везде за ним следили глаза казаков. Маметкул понуро возвращался в шатер.

Подошла буйная сибирская весна: теплые ветры и весенние воды искромсали толстые льды на реках, унесли их в Студеное море. Зазвенели леса, косяки перелетных птиц день и ночь тянулись на север — в Обдорию, Мангазею, на Конду. Вместе с теплом прикочевал в ишимские степи и Кучум. Его большой стан раскинулся у чистых вод. Жили в шатрах молодые жены хана, сыновья и многие мурзаки, все еще надеявшиеся на поворот в судьбе повелителя. Все ликовало кругом, но Кучум был печален. Он тяжело переживал пленение Маметкула — лучшего полководца. Мучило его и то, что лукавый Карача оставил его, и то, что в Бухаре вырос сын Бекбулата, убитого Кучумом, — волчонок Сейдяк. Сын грозил отомстить за кровь отца и захватить Сибирь.

Несмотря на эти горести, Кучум не думал о покорности и делал все, что мог, чтобы собрать сторонников. Он все еще надеялся вернуть престол.

И вдруг надежды хана внезапно потускнели и померкли — до него дошла скорбная весть: Маметкул пытался бежать и ранен казаками. Не успел Кучум оправиться от этой вести, как пришла другая: казаки увозят тайджи на Русь. Кучум растерялся...

Все, что слышал хан о Маметкуле, было правдой. С приходом весны еще больше заскучал царевич и, наконец, не выдержал — на глазах у стражи бросился бежать. Он перелезал уже крепостной тын, еще миг и... свобода. И в этот момент дозорный вскинул пищаль.

— Стой, не гоже! Не уйдешь! — закричал казак и, видя, что Маметкул не слушается, прицелился и выстрелил. Пленник беспомощно повис на остроколье тына.

— Эх, подбили-поранили! — заговорили казаки. — И кому мила неволя? — Они бережно сняли Маметкула с тына и отнесли в лучшую избу. Выхаживали месяц. Потом к пленнику пришел Ермак. Синие сумерки густели за окном. Царевич лежал, вытянувшись, на скамье, безучастный и равнодушный ко всему.

Ермак понимал его кручину, но отпустить царевича было нельзя.

— От безделья и меч ржа ест! — сказал он ласково. — Доброму джигиту нужен простор. Отправлю тебя за Камень, в Москву.

Маметкул быстро поднялся со скамьи и крикнул:

— Убегу я!

— Куда побежишь! — сдержанно сказал Ермак. — Там вольней тебе будет, неужели здесь, под стражей. А Сибирь стала русской землей. Придут сюда мужики — ратаи с сохами, посеют хлеб, и мир станет в этом краю.

— Я подыму племена, верные мне, и верну степи, Иртыш! — в запальчивости перебил пленник.

— Не подымутся больше простолюдины, не пойдут за тобой, царевич! — усмехнулся Ермак. — Надоело им ясак платить ханам. Да и покой труженику дороже всего!

— Я ударю камень о камень, высеку искру и вздую пламя ненависти ко всему русскому! — не унимался Маметкул.

— Пойми ты, горячее сердце, ушло оно, твое время, ушло... Поедешь в Москву! — вдруг резко закончил атаман и поднялся со скамьи.

Приготовили струг, убрали коврами и усадили в него плененного царевича. Иван Гроза и три десятка казаков отплыли из Искера. Ладья все дальше и дальше отходила от знакомого высокого яра. С каждым взмахом весел он становился все ниже и ниже и, наконец, растаял в серой мути туманов.

Маметкул, сидя в ладье, опустил голову на грудь, задумался: «Что ждет его в далекой Московии?».

Татарского царевича провезли по Туре, по зеленым понизям зауралья, — ни татары, ни вогулы, ни остяки не вышли взглянуть на кучумовский корень. Все быстро зарастало быльем. И тут понял Маметкул: былое ушло навсегда и не воротится вновь.

Ермаку хватало хлопот: ему все хотелось знать, все поднять и оживить в сибирской земле. Прошла горячая военная пора, настало время хозяйскому делу. Перво-наперво надо было привлечь сердца простых людей к Руси. Сделать это можно не мечом, а добрым рачением о нем. Надо было хлопотать о торговле и верных торговых путях. Грезился атаману океан-море, чтобы через него плыть сибирской водой и добраться до Холмогор: водный путь и легче и дешевле, чем дорожки через горы в тайгу.

Затепло Ермак послал сотника Кибиря с казаками на двух стругах на Обь-реку — проведать проход в Студеное море. Сильные ветры и непреодолимое течение подхватило струги и вынесли на бурный простор. Казаки погибли во льдах.

Весна стояла в полном цвету, широко разлились реки. Ермак услал Богдана Брязгу в незамиренные волости. Тут, в устье, стоял укрепленный городок, и татары отбивались стрелами и калеными камнями. Разгорелось сердце Брязги.

— Дорого обойдется вам смута! — пригрозил он и впереди своей малой дружины бросился на валы. Закипел бой. Скоро низкие избенки запылали, и по ветру потянулись клубы черного дыма. Татары побросали саадаки, сабли, копья и униженно просили о пощаде.

Разгромив городок на Арямзянке, Брязга пошел в низовье, где кочевали вогулы и остяки. О походе казаков проведал князец Нимнян. Он не терял времени и разослал в паули гонцов, призывая воинов. Слово князьца разожгло кочевников. Две тысячи остяков и вогулов, вооруженных мечами, копьями и луками, явились на высокую гору к князьцу Нимняну, который умело укрепил городище валами и заплотами. Остяки и вогулы держались храбро и не раз выходили из крепостцы на рукопашную. Трижды ходил Брязга с казаками «на слом», но не смог преодолеть крутого яра и повалить частокол.

Пришлось отойти от городка и стать воинским станом. В душу Брязге закралось сомнение: «Смогут ли одолеть казаки великую силу, от которой в поле темно становится?».

За минувшие годы многое испытал и претерпел Богдашка Брязга, но не остыло его сердце и не прошла удаль.

— Лягу сам, а огнем пройду по вашему городищу! — пригрозил он в сторону князьца Нимняна.

Но в этот раз угроза его прозвучала не так уверенно. Чувствовал Брязга, что страшнее всего не число воинов, а дух их. «Отчего враги так роятся вокруг городка, как пчелы вокруг матки? Что гонит их в жестокую сечу?» — огорченно раздумывал он.

В обозе у Брязги всеми укладами ведал белобрысый, кривоногий Приблуда. Кто он был — один бог ведает. Сам малый, а руки хваткие, цепкие. Хитер! Лицом на всех схож: и вогул, и остяк, и чуваш. Не раз на чалом коньке в соседние паули заглядывал: сильно приманивали его смуглые да крепкие, как ядреный кедровый орешек, остячки.

Сидел Богдан Брязга у костра, спасаясь дымом от комарья, налетевшего со всех болот, и все думал о своем. Тут и наехал Приблуда, — с коня долой и к пятидесятнику.

Брязга поднял затуманенные глаза, хотел спросить: «Ну как, хороши остячки?». Но, взглянув на серьезное лицо обозника, выждал, что скажет тот.

— Знаю, атаман, как обхитрить остяков!

— Это как же?

— Есть у остяков защита великая — золотой идол! — таинственно поведал Приблуда. — И сидит бог в золотой чаше. Льется на него чистая-пречистая вода, и все воины пьют ее из чаши. И кто выпьет, — крепко верит, что ни смерти ему не будет, ни в бою не возьмут... Отпусти меня того бога украсть. Украду, и вся сила у остяков, как ручей в жаркой степи, иссякнет.

— Бежать вздумал? — подозрительно взглянул на Приблуду Брязга. — Гляди, ермакова рука длинная, и в бегах настигнет!

Обозник взял щепотью землю, положил в рот и поклялся по-своему:

— Своруха чидола!

Знакомые остячки тайными тропами провели раскоряку в городок. Приблуда прикинулся перебежчиком, всю ночь вертелся в стане князьца Нимняна, приглядывался, а утром переполз в густом тумане вал и прибежал к своим.

— Радуйся, атаман, — загомонил он. — Чуют остяки беду, — великий страх охватил их. Жгут перед идолом сало и серу и взывают к нему. А бог молчит. Спрашивают его воины: биться или сдаваться? Князец кричит, что идол оттого молчит, что зол на остяков, плохо стоят за него. А остяки свое: молчит бог, махнул на все рукой, раз пришли русские — признавай их! И решили они сдаться...

Богдан Брязга с десятниками поразмыслил:

— Раз спорят, — нет единодушия. А нет душевной крепости, — плохо будут драться.

На утро повел Брязга казаков на приступ и взял городок. Полонил он остяцкого князька, а золотого идола не нашел.

Хватились Приблуды.

— Привести, пусть скажет, куда подевался золотой бог?

Искали обозника всюду и нигде не нашли.

Сели казаки на струги, поплыли дальше по Иртышу. Слава о казаках шла быстрее волны. Вечером в излучине, среди леса, затемнело городище Рача. Сказывали пленные остяки, что стоит в городище великий каменный идол Рача и на много поприщ [поприще — расстояние, которое пробегает лошадь от отдыха до отдыха] кругом чтут его. Наезжают сюда остяки, и шаманы приносят жертвы идолу. Завидев плывущие струги, шаманы положили идола на большие нарты и уволокли в чащу. Все остяки разбежались. Напрасно ждал Брязга их возвращения, — остяцкое городище было безмолвным.

Наступили светлые ночи. За Иртышом, за лесами, погасла поздняя заря, а на восходе уже летели по небу тонкие золотые стрелы раннего утра. Казаки плыли по широкой безмолвной реке, любуясь расцветкой берегов и поджидая врага. Но остяки при виде стругов быстро снимали черные чумы и поспешно откочевывали в туманную сырую даль. Так беспрепятственно добрался Брязга с дружиной до Нарымского городка. Подле чумов возились остячки с ребятами, бродили отощавшие псы. Пятидесятник заглянул в первый чум: темно, копоть, едкая вонь от порченой рыбы. У огня, на вытертой оленьей шкуре, лежал высохший старик. Гноящимися глазами он уставился на Брязгу, долго разглядывал и сказал, как давно решенное:

— Рус, ты пришел убивать меня. Делай скорей свое дело!

Пятидесятник добро улыбнулся больному и отрицательно покачал головою:

— Нет, я пришел сюда с миром.

— Тогда ты возьмешь наших женщин и детей, как это делали татары?

— Ваши женщины хороши, — похвалил Брязга остячек. — Но каждая из них имеет своего мужа, а дети — отцов. Нехорошо брать чужое!

Старик оживился, пытался приподняться, но нехватило сил. Тогда Брязга приподнял его, подложил под плечи оленьи шкуры и отдал ему свою флягу:

— На испей, это ободрит тебя!

Старик выпил, пробежавший по жилам огонек согрел его дряхлое тело.

— Если все такие русские, как ты, — сказал он, — дам знать своим, чтобы вернулись сюда. Мы платили ясак хану, но он забывал каждый раз, и в год брал два и три раза ясак. А его слуги, завидя шкуру соболя или чернобурой лисы, просто брали, били охотника и кричали ему: «Зачем ты утаил от нас самый лучший мех!».

— Так больше не будет, отец! — пообещал Брязга.

— Это хорошо, очень хорошо! — просветлев, сказал старик. — Но будет лучше, если сюда придут караваны, — нам нужны котлы и ножи.

— Повремени, будет и это! — казак подбросил хвороста в очаг, огонь запылал ярче. Старик ободрился вовсе и кликнул к себе остячку. В легкой моолче [моолча — род мешка, с прорезями для головы и рук], мешке с прорезями для головы и рук, она бесшумно вошла в чум, блестя темными глазами. Старик что-то гортанно прокричал вошедшей, и она снова скрылась.

— Завтра они будут здесь! — сказал многозначительно остяк.

С первыми лучами солнца из леса показались сотни нарт, запряженных быстрыми оленями. Они стремительно приближались к Нарымскому городку. Остячка поддерживала больного старика. Он щурился от солнца, показывал высохшей рукой и миролюбиво говорил:

— Смотри, смотри, они торопятся. Я говорил — придут! Они примут шерть и будут платить ясак...

Плывя вниз по Иртышу, Богдан Брязга взял городок Колпухов, а дальше до Оби простирались владения самого сильного и непокорного князьца — Самара. У него были «в сборе восемь княжцев», которые привели к нему своих воинов в кожаных панцырях и шеломах. Недавно сибирский хан брал «дани со многих низовых язык», вносил ее и князец Самар, но тут он решил покончить с ясаком вообще и перебить русских.

Всю ночь на высотах пылали многочисленные костры в лагере Самара. Воины ели горячую оленину, а князьцы пили пенистую свежую кровь, только что выпущенную из молодых животных, сосали и жадно глотали мозг из оленьих костей. Пир длился до тех пор, пока опьянение от сытости не свалило всех. Крепко уснули остяцкие князьцы, храпели воины, не выставив по своей простоте дозоров. Похвалялся князец Самар, что русские его смерть как боятся. А на заре на князя навалился вдруг казак. Понял Самар — плохо дело, и забился под могучим телом. Хотел достать копье, но не достал — прикололи его. Князьцы разбежались кто куда, а воины побросали луки и копья — не пожелали драться с русскими. Они твердили:

— Князьцы велели, мы и пошли...

А князьцы поодиночке пришли потом к Брязге, кланялись и просили мира.

Спустя два дня казачьи струги вошли в Обь — в глубокую и широкую реку, по берегам которой шумели чахлые леса и тянулись бесконечные болота. В реке ходили густые косяки рыб, над озерами и протоками поднимались тучами птичьи стаи. Ночи исчезли. С закатом солнца брезжил серебристый свет и наступало безмолвие.

— Сказывали, что еще далее простирается страна мраков, а где браться тьме, если с неба день и ночь изливается свет? — задумчиво сказал Брязга и велел казакам повернуть струги. С малой дружиной он побоялся плыть в неведомую страну и двадцать девятого мая двинулся в обратный путь.

Теперь на низовых берегах Иртыша казаков встречали уже замиренные остяки и вогулы. Иртыш, от Искера до Оби, стал русским.

Вернулся Брязга из похода с богатой добычей — с мягкой бесценной рухлядью. Мял ее в руках и по-хозяйски говорил Ермаку:

— Им бы сейчас хлебца, котлы, да ножи на зверя, — заживут люди!

2

Вниз по Оби и Тавде-реке размещались десятки разрозненных остяцких и вогульских княжеств, которые часто между собой воевали. Кодские остяки набегали на кондинских вогул, и «жены их и дети и людей емлют к себе в юрты... в холопи».

Остяки и вогулы были храбры и воинственны. Это они нападали на строгановские городки, выжигали слободки и деревни, забирали хлеб, угоняли коров и лошадей. Нередко захватывали и мужиков с женами и детьми, а варницы жгли.

Немало побоищ бывало и у приобских остяков с самоедами. Не раз они схватывались в отчаянной сече, и остяки, победив, брали самоедов в полон. Что греха таить, доводилось остякам класть на огонь перед идолом «самоедского малого».

Познал обо всем Ермак и решил положить этому разору конец.

Только что вскрылся Иртыш, — весной тысяча пятьсот восемьдесят третьего года. Атаманские струги поплыли вниз.

Ермак с разочарованием смотрел на унылую равнину, по которой стекали в Иртыш и Обь многочисленные речонки. По левому берегу поблескивали плоские озера и простирались соры — северные заливные луга. Местами поднималась грива худосочного чернолесья, охваченного пожаром, тянулись плоские песчаные холмы с редким тонким сосняком. Тосклив был и правый берег. Сумрачно, скучно, уныло! Не веселые волжские берега, где на заре в рощах заливался щемящий душу соловей, не отвесные курганы-утесы над матушкой рекой. И не тихий Дон это!

— Спойте, братцы! — попросил атаман.

Никита Пан глубоко вздохнул и, словно угадав думу Ермака, запел про Волгу:

Вниз по Волженьке,

Словно лебеди,

Словно рыбоньки белобокие,

Ряд за рядом плывут снаряжены струги,

Как на тоих-то стругах

Сорок семь гребцов!..

Песня звучала уныло среди бесконечных просторов.

День за днем плыли казаки. Редко, очень редко виднелись одинокие закопченные чумы и брошенные на лето паулы — хозяева ушли за стадами на север. Остяки в прииртышье встречали Ермака приветливо, предлагали сохатину и свежую рыбу. Кое-где на высоком столбе, как журавель на болоте, высилась амбарушка. Показывая на нее, простую, но крепко сложенную, остяк пояснил:

— Ясак тут бережем. Все бережем...

Ермак велел пристать к берегу, оглядел намью [намья — амбарушка для хранения продовольствия и пушнины]. В высокую амбарушку вела лесенка, вырубленная в стволе лиственницы. Ни зверюшки, ни полевки не могли попасть в кладовушку.

— Умно придумал народ! — похвалил Ермак. И тут же в голову ему пришла мысль: «К чему тревожить каждый раз ясаком? Пусть ставят у реки намьи и складывают в них рухлядь. Сборщики соберут...»

Плыли дальше. Блеснула Назыма-река, на ней — остяцкий городок. В казаков полетели стрелы с наконечниками из рыбьих костей. Ермак послал вестника с миром, остяки прогнали его прочь. Тогда казаки сказали:

— Батько, возьмем городок?

— Возьмем!

Вал и заплот были невелики. Казаки с криком полезли, били в упор из пищалей, и остяки, бросив своего князьца, побежали в лес. Никита Пан погнался за князьцом, но тот увильнул, размахнулся мечом и уложил атамана. Упал Никита, разметал длинные, жилистые руки, померкли глаза.

Князьца схватили казаки и повели к атаману.

Стоял Ермак над телом друга, опустив широкие плечи и приподняв густую бровь, жалостно говорил:

— Эх, казак, казак, сколько прошел, а тут улегся! Где смерть подстерегла!..

Было обидно атаману, что погиб Никита Пан на пустяшном деле. Вот и лежит он теперь сухой, костлявый, на голове серебрится седина. «Постарел друг!» — с тоской подумал Ермак, не помня, что и у самого на висках и в кучерявой бороде тоже белые струйки побежали.

Когда подвели к нему князьца, взгляд атамана потемнел. И что удивило Ермака — князец был мал, тщедушен, и нельзя было понять, как он справился с богатырем Никитой.

Подали меч, — кованный из железа с деревянной ручкой. Старый, покрытый ржавчиной, а теперь на нем засохла свежая кровь.

— Ну и меч! — еще выше поднял удивленные брови Ермак и перевел взгляд на щуплого князьца.

Остяк горделиво поднял голову и хвастливо молвил:

— Мой меч — волшебный меч, негляди, что прост. Обнажишь его, он тогда рубит направо и налево, хочет или не хочет того рука хозяина. Моя сабля сочится женской и мужской кровью! Она убивает всякого, кто вблизи меня!

— Вот оно как! — побагровев, крикнул Ермак: — Ну, коли так, держись, вражья сила! — И не успел князец ойкнуть от страха, как Ермак ржавым тупым мечом развалил его надвое.

Схоронили Никиту Пана на высоком яру, под ветвистой лиственницей. И снова быстрое течение подхватило струги и понесло к Оби, а позади еще курилось пожарище и выли волки над павшими телами, — набежали серые из хмурых лесов.

Течение Иртыша стало медленнее, величавее. Пробежавшая тысячи верст могучая река вливалась в обширную Обь. Постепенно редели леса, уступая место тундре. Мшистая равнина да низкое серое небо. И воды обские казались тяжелыми, свинцовыми. Белела пушица, цвели скудные травы, и скрюченная малорослая березка жалась к земле. На стоянках налетали темные тучи комаров и гнуса. Они лезли в котел с варевом и покрывали его серым налетом, проникали за воротник, под рубаху, жгли лицо, вспухавшее от разъедающих укусов. Только густой дым отгонял подлую тварь, от которой не было житья. Ермак хмуро разглядывал просторы:

— Гиблое место!

Даже солнце отливало здесь багровым отсветом, а вечерами на Оби лежали густые сиреневые тени. Багровый и синий цвета мешались и навевали на душу мрачное настроение. В эти минуты казакам казалось: потухает солнце и умирает все живое и на земле, и на воде. А между тем в этих, никем не мерянных просторах лежали многие остяцкие княжества. Огромные стада оленей бродили по тундре и давали кров и пищу человеку.

Ниже по течению, через многие дни плавания, лежала Обдория. Хотя в титуле великого московского князя и писалось «князь Удорский, Кондинский», однако эти края жили своей жизнью — ясака не платили и царя не знали. Обдорские князьцы разводили многотысячные стада оленей, пастухами у них были самоеды.

Слухи о богатствах обского севера давно дошли до русских, наслышался о них и Ермак. Вспомнил он рассказы строгановского посланца, который побывал в Жигулях, сманивая казаков на Каму.

Разглядывая мрачные синие тени заката, далекие холмы за гнилыми болотами, атаман суеверно прошептал про себя:

— Так вот где «горы зайдуче в луку моря, им же высота яко до небес». Тут и быть Лукоморью! Но как пройти в него?

В ливонском походе досужий русский воевода показывал Ермаку чертеж всей земли, начертанный неким Антоном Видом. Тогда на нем привлекло внимание обозначение обского низовья. Там, на левой стороне Оби, была обозначена Золотая баба с ребенком на руках. Ей и поклонялись «обдоры», принося в жертву меха.

«Вот где Злата баба! Сколько же плыть до сего идолища!» — подумал Ермак.

В протоке казаки встретили вогула на челне. Бедняк, в истертой малице, испуганно смотрел на русских. Ермак подарил ему зипун и спросил:

— А где князец Обдорский?

Старик повернулся лицом к полуночи и ответил:

— Там, там. Далеко, много далеко. Плыл, все плыл...

Вздохнул Ермак, — не лежало его сердце к сырой пустыне, к гнетущему безмолвию.

«Пес с ней, Златой бабой!» — подумал он и велел повернуть струги обратно.

Казаки хватко ударили веслами. Запенилась вода, вогул быстро остался позади. Ермак сидел на головном струге и все думал о Златой бабе. Не знал он, что идол, именуемый так, вовсе не златой, а грубо рублен из кедра и покрыт железом...

Ермак вернулся в Искер, а вестей из Москвы все не было. Не сиделось ему, захотелось встретить воеводу московского на пороге новой землицы. Вспомнил он путь через Каменный и лесную Тавду-реку, на которой так недавно минули столько опасностей. Там, на Тавде, решалась судьба казацкого войска... Теперь все позади.

Отдохнув десять дней в Искере, Ермак поплыл к Тоболу, а из него выбрался на знакомую дорожку. По берегам шумели дремучие леса, вливались в Тавду лесные ручьи, а на них кочевали вогулы. Кондинские князьцы держались независимо. Рука хана Кучума не дотянулась сюда.

Стоял июнь, — белые ночи брезжили над тайгой, наполненной гнусом. От него не было спасения ничему живому: ни человеку, ни зверю. Вогулы жгли костры и заклинали злого, негодного духа Пинигезе, создавшего комаров. У берестяных юрт часто раздавался звук шаманского бубна. Лето было в разгаре; олени сыты; сильно и остро пахла их потная шерсть, в реках гуляли косяки жирных рыб, зверя было вволю, — радуйся, вогулич!

Шли за стадами кочевники и пели свои простые песни. Что видели, о том пели они.

Все дальше и дальше уходила Тавда в дремучие дебри. Но водную дорогу стерегли вогульские князьцы. В устье реки Пачеке встретил Ермака князец Лабута. Скопища вогулов пускали тысячи стрел. Струги подошли к берегу. Ермак выскочил первым и крикнул своим раскатистым голосом:

— Браты, на слом!

Его щадили вражьи стрелы, а вернее всего — изменяли лучникам их трусливые руки при виде тяжелого, кряжистого воина с ослепительным мечом в руке. Ермак шел прямо через валы, буреломы, под грузными его сапогами трещали валежины. Большие глаза его были полны гнева. Взглянув в лицо ему, вогулы-воины пугались и бежали с дороги. Ермак настиг князьца Лабуту и ударом кулака свалил с ног:

— Браты, в полон взять!

Казаки ремнями связали очумелого князьца, который, очнувшись, все хлопал веками, оглядывая себя.

— Вуул-хой! — Большой человек! — одобрил кулачный удар князец.

А Ермак в эту пору настиг у озерка второго князьца — Печенегу. Этот был в кольчуге и размахивал палицей.

— Я убью тебя, белый! Уйди, бородатый!

Он проворно кинулся к Ермаку, но атаман отразил удар. Печенега погиб. Вогулы побежали, оставив на поле схватки сотни тел. Ермак повелел всех убитых врагов побросать в глубокое илистое озеро, назвав его Поганым...

Шестого августа Ермак добрался в Кошуцкую волость. Молва о побоище в устье Пачеки опередила казаков. Объятый страхом, князец Ичимх вышел навстречу дружине Ермака. На дороге он положил дары — ценную рухлядь.

Ермак приветливо принял князьца, и тот охотно поведал ему о Кондинской земле. Князец повел Ермака в Чардынский городок, где представил ему шайтанщика. Старый со впалым ртом колдун поразил Ермака подвижностью — руки его, казалось, скользили всюду, тонкие пальцы все время были в движении.

Шаман, прищурив глаза, сказал значительно:

— Сейчас шаманить буду. С богом Тозым говорить буду. Скажу тебе. Ты, богатый человек, отдаришь...

В юрте воняло рыбным жиром, застарелой кислятиной; горький дым ел глаза.

Ермак предложил князьцу Ичимху:

— Пусть шаманит мне на лугу!

— О, о! — охотно согласился старик и, захватив бубен с колотушкой, вышел из чума.

На поляне, на берегу ручья, собрались вогулы, грязные, всклокоченные, одетые в ободранные, затертые парки; одни сидели в кружок, иные стояли. Рядом ползали голые ребятишки. Казаки высматривали вогульских женок. Под огромной лиственницей дымился костер — отгонял комаров. Старик подогрел бубен, кожа натянулась и залоснилась. Шаман провел пальцами, пеньзар издал глухой звук.

— Карош! — выкрикнул он и стал бить в бубен. Бил он редко и тихо, медленно кружась.

Ермак дивился его движеньям. Они становились все быстрее, исступленнее, костяшки и рыбьи зубы, привешенные у пояса, звякали в такт кружению. Все громче и громче старик бил в бубен, и странные глухие звуки отдавались в лесу. Надвигались сумерки, и в ельнике становилось мрачно и таинственно. Сквозь синеватые лапы хвои ничего не было видно. Тишина стыла в лесу, над рекой, и только топот ног и гул пеньзара тревожил ее. Звуки то росли, то слабели. Шаман, а за ним вогуличи протяжно кричали:

— Ко-о-о-о! Ко-о-о-о!

Ермак взглянул на князьца. Ичимх наклонился к его уху и сказал:

— Они зовут духов. Они сейчас прилетят. Тазым скажет ему все...

Ермаку стало скучно, надоел шаман, и он крикнул:

— Будет вертеться. Сказывай, что хотел!

Старик закружился волчком, сгибаясь и разгибаясь, словно бубен тянул его в стороны. На губах шамана пузырилась пена, и он, словно кликуша, стал биться и кричать:

— Долго жить будешь! Хана бить будешь!

Шаман упал, тяжело дыша. В забытьи, казалось, он ничего не видел и не слышал, но вдруг открыл глаза, глянул под косматую ель и заорал:

— Ко-о-о-о! Казак, не трогай баба. Моя!

Ермак раскатисто захохотал.

— Тазыму молился, а за женкой вполглаза глядел. Эй, кто там? — закричал он в тьму. — Не трожь молодицу!

Из темноты вышел смущенный казак Ильин:

— Дык и не трогал. Сама льнет, курносая...

Атаман сумрачно поглядел на казака, и тот, замолчав, поспешил отойти.

Князец Ичимх заискивающе сказал Ермаку:

— Большой шаман правда говорил. Нигде нет такой шайтанщик!

Атаман повеселел, хлопнул князьца по плечу:

— Ладно, у каждого своя вера. Идем, князь, к стругам!

Вместе с Ичимхом они подошли к реке. Легкая рябь колыхала большие листья кувшинок, в струге отражались летящие искры костров и темные ели, в глубоких, прохладных омутах играла рыба. Казаки взялись за весла, и Чардынский городок стал быстро уходить в тьму...

Струги поплыли вверх, к Табарам. Кончались белые ночи, вечерняя синь рано наплывала на лесную сторону. Тяжело было грести против быстрого течения, но Ермак торопил казаков: все еще надеялся встретить в походе московского воеводу.

С запада набегали тяжелые серые тучи, погас яркий и бодрящий солнечный свет, и вместе с этим поблекли знойные летние краски, все как бы покрылось пеплом. Табары-городок раскинулся на скате, сбегавшем к болоту. Тайга, тайга, тайга! Дуплистые ели, коряжины, вздыбленные ветровалом, медвежьи тропы, на больших полянах — гуденье оводов, тучи комаров и гнуса.

Пробирались казаки в дремучие чащобы. Впереди шел Ермак; богатырем в кольчуге попирал он землю, продираясь через лесную прохладную мглу и брал свое. Казаки собирали ясак и свозили в ладьи. На тропе навстречу им вышел старец-вогул с реденькой бородкой. Он высоко забрасывал посох и шарил дорогу. Ермак спросил слепого:

— Куда бредешь, отец?

Старик прислушался и попросил:

— Я слепой и глухой. Скажи громче.

— Здорово, дедушка! — ласково и громко выкрикнул атаман.

— Здравствуй, здравствуй, — обрадованно поклонился вогул.

— Отчего слеп, охотник? Какая беда приключилась?

— От дыма, от бедности. Дымом и горем глаза выело, — жалобно улыбаясь, ответил старик.

— Какое горе гонит тебя?

— Иду к русскому. Скажу ему: зачем князец брал у меня последнее для него?

— Да ты, поди, и сам голоден? — Ермак взял вогула за руку и привел на струг. Казаки накормили старика, возвратили рухлядь.

— Живи с богом. Со слепцов и старцев ясак не берем. Князец для себя, видно, взял!

Вогул долго стоял и растерянно мял в руках беличий мех.

— Не знаю, что делать? — озабоченно сказал он: — Шкурка годна мне, но я хочу подарить ее русскому...

Воеводы все не было. В это время Ермак прознал о другом пути на Русь — через Пелым. Может быть, воевода пойдет этой дорогой? Надвигалась осень, на полдень летели перелетные стаи. Ночами стало холодно. Снова заскрипели уключины, — по глухим рекам поплыли казачьи струги к северу. А позади них шла молва: «Жил в табаринских юртах великан силы необычной. Хватал людей горстью и давил, как мух. Казаки хотели его поймать и не смогли — порвал все арканы. Тогда его пристрелили.» Пелымские вогулы перепугались и с ужасом ждали Ермака.

Атаман двигался осторожно, — Пелым был велик, воедино соединил вогулов, промышлявших на реках Конде, Пелыме и нижнем течении Сосьвы. Пелымские князьки вели спор с Москвой, — то давали ясак, то возмущались. Бывало, князьки те, когда туго им приходилось, ездили «за опасом» к перскому владыке на поклон, а чаще вторгались в русские земли, жгли селенья, убивали мужиков и угоняли скот. Давно ли князь Кихек ходил разорять строгановские варницы?

Однако сейчас о пылымском войске не было слышно.

Лесистые берега Конды были топки, недоступны, и вогулы уходили от казаков в дебри. Сказывали, среди недоступных мест и топей растет вековая густая лиственница, а под ней идол. И приносят ему удачливые охотники лучшую рухлядь. Так поступали они сотню лет, и в амбарушке бога скопилось много богатств.

Казак Дударек отлучился на охоту и в глухой лесной чаще набрел на сруб, высоко поднятый над землей. К срубу была пристроена лазейка из лиственницы. Не долго думая, провора добрался по зарубкам в кумирню и распахнул полог. Посреди амбарчика сидел вогульский божок Чохрын-Ойка. Его медные губы и все лицо измазаны жертвенной оленьей кровью. В полутьме амбарчика Дударьку показалось, что идол скосил узкие глаза и ухмыляется. Перед божком стояли березовые туески, полные морошки; чаши с кровью, с нарезанной рыбой.

Одет Чохрын-Ойка богато, — весь в соболях, и кругом все увешано драгоценными шкурками.

Тишина. Где-то в темном лесном углу дятел долбит сухую лесину. Дударек огляделся, осмелел и подумал: «Зачем болвану такое роскошество? И кто здесь увидит, если казак заберет бесполезное богатство? Никто!»

Дударек снял соболиные шкурки, туго набил ими охотничий мешок. Заодно он прихватил и ожерелье Чохрын-Ойка. Слез, огляделся и поспешил в казачий стан...

И кто только прознал о заворуйстве Дударька! Не успел он отдохнуть, как его разбудили и позвали к атаману.

Ермак встретил казака сурово:

— Ты что ж наробил? Зачем обидел вогуличей — ограбил кумирню?

Дударек хотел пуститься в россказни, но атаман повел серыми глазами и повелел:

— Пятьдесят плетей!

И при сбежавшихся вогулах беспощадно отстегали казака. Пелымцы одобрительно кивали головами: «Справедлив русский, ой как справедлив! Повелел чтить обычаи манси!».

Они охотно платили ясак. Струги были полны мягкой рухлядью, но Ермак все медлил отплытием вниз. В душе его еще смутно тлела надежда: «Может быть воевода за незнанием дорог задержался в пути?».

Между тем серые тучи без конца волочились над лесом, мелкий осенний дождь сбивал желтый лист. Казаки с тревогой поглядывали на север:

— Не прилетел бы со Студеного океан-моря сиверко. Не уплывем в Сибирь! Что стало с батькой?

Он ходил тяжелый, мрачный, как темная стылая вода в реке: понял уже, что не увидит скоро ни воеводы, ни своих послов. Примолкли и казаки.

В сентябре безмолвным стало небо: пролетели последние косяки гусей и уток. Дым костров прижимало к земле. Поднял Ермак скорбные глаза и сказал дружине:

— В Иртыш поплывем. Вот-вот ударят морозы.

И разом затопали казаки, вытолкали в круг Дударька, давно забывшего о порке, и он заплясал. Переваливался уточкой, вытягивал шею гусем и манил к себе, вертя глазами, вогульскую молодку.

— Не зарься! — кричали ей казаки. — Не глотай приманку. Сей голубь тебя оставит на первом перепутье!

Вогулка зарделась, а кругом пошел смех.

«Ожили, заговорила русская душенка!» — радовался веселью Ермак.

С вечера приготовились к отплытию, а на заре вошли в струю и быстро понеслись по течению. Позади, погоняя, дул холодный ветер, и над рекой летели червоные и желтые листья. Пламенела на берегах осина — беспокойное дерево. На взгорьях желтели поникшие от стужи травы. На полпути задул злой сиверко, настигал ледостав. В низовье Тавды ладьи вмерзли.

— Доплыли! — хмуро поглядывали на батьку, жаловались казаки.

Дальние холмы убегали к окаему, над ним в дымке морозной медленно выплывала луна. Где-то в этой мглистой тишине каркали вороны, угрюмо терзая добычу. Поникшие травы серебрились от инея, шумел сухой, колеблемый ветром камыш.

— Не робей, браты, — успокаивал дружинников Ермак, — то ли было! Не плывут струги, — потащим на полозьях!

Поставили на полозья самый большой струг, набили его мягкой рухлядью, впряглись в лямки и потащили. Трещал лед под шагами дружины, гудели ветры, кругом унылая равнина, но широкий простор просил песни, и казаки запели:

Не лететь моей белой лебедушке

За могучим орлом;

Не свивать тебе гнездышка теплого

На высоких скалах.

Ермак слушал, слушал и подхватил со всеми вместе:

Нет, не слить с алой кровью

Хрустальной слезы,

Не слюбиться красну солнышку

С тучей грозною!..

Вернулись казаки в Искер, привезли собранный ясак и сложили его в амбары. Зима была на исходе. В марте налетели вдруг теплые ветры, ярче заблестели снега, и за Иртышом засинели дали. Дозорный на башне вдруг заметил: далеко-далеко, на окаеме, скачут лихие кони, искрится морозная пороша. Все ближе и ближе резвые. Вот уже хорошо видит казак широкие русские сани, за ними другие, третьи... Сколько их!

«Татарва скачет! На Искер несется! — с опаской подумал он, и тут же отбросил эту мысль: — Нет, так татары не ездят. Батюшки, да сани русские, лихие русские тройки!»

— Эх! — закричал радостно караульный, — воевода торопится!

Вгляделся пристальней и решил: «Нет, не будет так ехать воевода. Не выдержит его чрево на ухабах. По-разудалому несутся борзые кони! Казаки из Москвы торопятся!» — схватившись за веревку, дозорный стал трезвонить. Бил в набатный колокол, как бес вертелся и, радуясь, кричал во все горло:

— Иванко Кольцо! Браты, Иванко Кольцо!

На вал выбежали казаки. Степенно вышел и Ермак. Взглянул на иртышскую дорогу и не вытерпел, — засмеялся:

— Ах, сатана! Как скачет! Не скачет, а колечком бежит.

По удали ямщиков, по веселому звону догадался Ермак — мчит Иван Кольцо с большой радостью. Настежь распахнули ворота. Пушкарь Петро ударил из пушки, — раскатистое эхо загудело по Иртышу. Вот уж рядом серые бегуны, видно, как пар валит. А в санях важные бояре в шубах. Кони рванули в подъем. Подзадоривая их, закричали озорные веселые голоса.

— Наши казаки! Бей из пищалей! — махнул рукой Ермак и поспешил навстречу.

Первая тройка вомчалась в Искер. Разом осадили коней, и из саней вывалился в лисьей шубе, в бобровой шапке Иван Кольцо. На смуглом лице блестели белые зубы, — смеялся, обнимая Ермака, хлопал по плечам и бесконечно спрашивал:

— Батько, ты ли это? Ах и радость, ах счастье!

— Ну, Иванка, ко времени подоспел! Рады мы! — сияя, сказал атаман и снова крепко обнял Кольцо.

— Рады, братцы, ой, как рады! — закричали на все голоса казаки.

Тройка одна за другой вбегали на оснеженную площадку перед войсковой избой; из саней вываливались румяные, бородатые посланцы в добрых толстых шубах. Их подхватывали на руки и качали. Высоко подбрасывали и раскатисто кричали «ура!». Никогда так не было шумно и гамно в Искере. Воронье от разудалых криков разлетелось в дальние ельники, а дозорный на башенке топал ногами и кричал от восторга:

— Охх, любо-дорого, гостей сколь наехало! — и опять ошалело бил в набат.

— Бей во все звонкие! — задорно крикнул ему Кольцо и, облапив Ермака, сказал:

— Ну, батька, навез я вестей — день будешь слушать, другой — разбираться в них, в третий решать. Великий дар привез тебе от государя Ивана Васильевича, большую милость. А всем нам, — всему казачеству, — прощение старой вины. — Иванко наскоро рассказал об успехе посольства в Москве.

Ермак поднялся на ступеньки крыльца, с ним рядом стоял Иван Кольцо. Стихли голоса, затаили дыхание люди, уставясь в атаманов. Дозорный оборвал звон на вышке и, чтобы не гудел старый колокол басом, прижал к нему мохнатую шапку.

Вперед выступил старый казак с лицом, изборожденным рубцами. Он скинул треух и поклонился атаману:

— Говори, батька, ждет наше сердце добрых вестей!

Ермак положил руку на плечо Иванки.

— Добрые вести привезли наши послы, — громко, на всю площадь, объявил он. — Простила Русь все наши вольные и невольные вины! Облегчила наши душеньки. И сказывает Иванка — великий праздник на всей отчей земле, славят наш воинский подвиг. Слава вам, браты, вечная слава вам, и живым и убиенным, кто доселе раздвинул границы державы нашей и тем принес на русскую землю мир и покой! Слава вам, добрые воины и терпеливые труженники!

Горячая волна радости и честно заслуженной гордости собой охватила казаков. Все они оглушительно загремели:

— Слава! Слава Руси и народу нашему слава!

В эту минуту каждый понял, как прав был Ермак, выступая против казацкого царства и отсылая посольство в Москву. В душах казаков разгорелось горячее и ласковое чувство к своей Отчизне.

— Велика и крепка мать Россия! — закричал седоусый казак. — Слава ей!

— Навеки с Москвой, навеки с родным народом! — отозвался другой, и вся казачья громада, от атамана до простого воина, повторила эти слова. Казаки стали обниматься, целоваться и поздравлять друг друга с великой милостью.

И тот самый седоусый казак, который возглашал славу Отчизне, сказал о себе:

— Иным я почуял себя, подумать только — прощен. Нет на мне больше вины, голову выше подниму и в очи людские правдой взгляну. Эхх, браты! — выкрикнул он и затопал тяжелыми подкованными сапогами: — Гей-гуляй, казаки! Веселись во всю русскую душу!..

На другой день казаки отгуляли пир. В рубленых обширных хоромах, в белом шатре Кучума и просто под открытым зимним небом расставили столы и подле них бочки с крепким медом.

Ровно в полдень ударил колокол на вышке, и на высокое крыльцо войсковой избы в окружении атаманов вышел Ермак.

Обряженный в войсковые доспехи, статный и могучий, он имел величественный вид. На нем была тяжелая кольчужная рубаха с синеватыми отливами, сияющая по подолу золотом и с большими золотыми орлами на груди и спине. На боку висел булатный меч с крыжем, усыпанным драгоценными камнями, на плечах — легкая, но пышная соболья шуба с царского плеча.

Взглянули на атамана казаки и закричали:

— Слава князю сибирскому!..

Ермак нахмурился и взглянул строго на Кольцо:

— Ты сказал о том?

— Я поведал о царской милости к тебе, — не избегая взгляда, честно признался Иванко.

— Эхх, молодость все еще не избыл, — тихо укорил его Ермак и сразу рявкнул так, что слюдяные оконца задребезжали: — Браты, казачество и все охочие люди, не был я и николи не буду князем. Был я для вас батькой, и нет милее этого звания. Кланяюсь вам, дорогие люди, оставьте при мне доброе имячко! Ну, рассудите, какой я князь?.. Воин, казак и брат ваш...

Не докончил Ермак, — сотни рук потянулись к нему, стащили с крыльца и понесли с торжеством по всему Искеру.

Дородный казак Ильин бежал впереди и, задыхаясь от радости, кричал:

— Я так и знал... Я так и знал... В шатер его, пусть будет с нами!..

Ермака принесли в кучумов шатер и усадили на первое место. Потом налили и подали большую тяжелую чару, до краев наполненную крепким московским медом.

— Прими, атаман, от товарищей!

Ермак принял чару, встал и поднял ее высоко.

— Браты, удалые воины, выпьем за Русь и за наше нерушимое верное братство!.. — сказал и единым духом осушил большую чашу.

— За Русь! За братство! — отозвалось множество голосов.

Застучали чары. Заходил по рукам золотой ковш — дар Грозного Ермаку. Казаки вволю ели хлеб, сохатину и все, что было на столах.

В разгар пира Ермак обошел шатер и вышел на площадь. И тут шло веселье. Он подходил к каждому столу и находил для братов заветное слово.

На землю сошли сумерки, луна поднялась из-за Соусканского мыса и под ее зеленым светом заискрился снег. Ермак стоял в шатре за пологом и слышал, как гусляр Власий рассказывал охмелевшему пожилому казаку свою выдумку:

— Сказывали Ивашке Кольцо верные люди, повелел Грозный Иван-царь сковать нашему атаману для боя кольчужную рубаху серебряную с золотыми орлами. Дивились царевы бронники, когда наши посланцы стали про атаманов рост рассказывать.

— Ишь ты, как! — громко вздохнул казак.

— Сильно сомневались в том бронники, а все-таки сковали рубаху, как было указано, от вороту до подолу два аршина, а в плечах аршин с четвертью, и золотых орлов посадили...

Ермак распахнул полог и предстал перед гусляром:

— Что тут, старина, на меня наворочал? — с лукавинкой спросил он.

— Вон истин бог так было! — перекрестился старик. — Своими очами видел, своими ушами слышал. Ох-хо-хо, так было, батька!

— Взял бы я тебя в жменю, да тряхнул бы! — пригрозил атаман.

— Что ты, что ты, батюшка, разве ж это можно? А кто же тогда на гуслях потешать будет казаков?

— Ты, батька, его не трожь! — вступился за гусляра пожилой казак. — Старец Власий — божья душа. Без него да без песни — ложись и умирай!

— Бог с вами! — смеясь, махнул рукой атаман и шагнул в шатер к пирующим.

— Добрый казак, — подмигнул вслед гусляр. — Не любит лести, а правда глаза колет...

— Известно, казачья душа! — согласился пожилой.

В шатре еще звенели чары, распевали казаки, и под треньканье бойкой балалайки плясал, расстегнув холщовую рясу, поп Савва. Он ходил по кругу то задиристым петухом, то тихой уточкой и в такт плясу подпевал:

Эх, эй, гуляй, кума...

Весело улыбаясь казакам, Ермак прошел вперед и уселся за стол.

— Батька, батька! — сразу загомонили казаки, радуясь, что он вместе с ними и что он такой сильный и добрый...

Подошел отставший обоз, сбежались все казаки посмотреть на московские дары. Всю войсковую избу завалили шубами, сукнами. Звякали ефимки в крепких мешках.

— Царское жалованье! — объявил с важностью Ильин, а на душе вдруг стало невесело: «Как стрельцам или служилым людям, выдают! А шли мы на слом не за медь и серебро!».

Весь день выдавал Мещеряк казакам присланное: кому отрез суконный на шаровары, кому кафтан, тому сабельку, а этому пищаль. А Гавриле Ильину досталась шуба. Сгоряча напялил он ее на свое жилистое, могучее тело и развернулся. Сразу швы разъехались, разошлись — лопнула шуба, не выдержала сильного казацкого тела. Хохот, подобный грому, потряс площадь, а Ильин почесал затылок и сказал удивленно Мещеряку:

— Гляди-кось, какие недомерки бывают на Москве! На кого кроена такая одежинка? Охх! — с досадой сплюнул и ушел прочь...

Однако казаки ходили довольные, веселые. Толпой скружили товарищей, побывавших в Москве, и, присмирев, слушали о том, как в Кремле принимали казацкое посольство.

Доволен был обозом и Ермак. Одно заботило его: «Отчего не едет воевода?».

— Да где же воевода с помощью? — спрашивал он Кольцо.

— Идет, — неопределенно отвечал Иванко.

— Улита едет, когда-то будет! Иль ты, бесчувственный, не понимаешь того, что зима долгая, трудная, а народу все меньше и меньше. Край какой отхватили, — гляди, конца ему нет!

Ермак взволнованно ходил по войсковой избе и прикидывал, где бы мог находиться воевода?

А Болховский и Иван Глухов с тремя стами ратников в эту пору пребывали у Строгановых. Долог путь до Соликамска, до Орел-городка, да к тому и медлителен воевода. Когда добрался он до строгановских вотчин, пала сугробистая зима, затрещали крепкие уральские морозы. И хотя царь Иван Васильевич настрого наказал князю Болховскому взять у вотчинников подмогу в пятьдесят вооруженных конников и спешить в Сибирь, но в горах уже бушевали метели, заносили тропы и дороги. Кони проваливались в снегах. Не довелось князю изготовить для похода своему войску ни лыж, ни нарт, не пришлось обзавестись олешками: вогулы и остяки, прослышав о большом русском войске, поспешили откочевать в дальние места.

Несмотря на глубокие снега и морозы, уральские реки еще дымились паром. Черные воды текли в белых берегах, — все еще не приходил ледостав. Между тем воеводе Болховскому становилось страшно, — боялся он царской опалы за свое промедление.

Внезапно подули полуденные ветры и сошел снег, забурлили реки. Побросав в строгановских городках кладь, запасы, Болховский усадил войско на струги и двинулся навстречу ветрам, в сибирскую землю.

Неделю спустя после его ухода, в строгановский городок добрался царский гонец с повелением, чтобы воевода Болховский до весны оставался в Перми и до полой воды не ходил в Сибирь.

Строгановым царь прислал грамоту, а в той грамоте повелел:

«По нашему указу велено было у вас взяти, с острогов ваших князю Семену Дмитриевичу Болховскому, на нашу службу в сибирский зимней поход пятьдесят человек на конех.

И ныне нам слух дошел, что в Сибирь зимнем путем, на конех пройти не мочно, и мы князю Семену ныне из Перми зимнем путем в Сибирь до весны, до полые воды, ходить есма не велели, и ратных людей по прежнему нашему указу, пятьдесят человек конных, имати у вас есма не велели.

А на весне велели есма князю Семену, идучи в Сибирь, взять у вас под нашу рать и под запас — пятнадцать стругов, со всем струговым запасом, а людей ратных и подвод и проводников имати у нас есма не велели, и обиды есма идучи в Сибирь, вашим людям и крестьянам никакие чинить не велели».

Максим Строганов с трепетом перечитал царскую грамоту и дрогнувшим голосом сказал московскому посланцу:

— Ушел-таки князь в поход налегке.

Гонец, отогревшись в теплых горницах вотчинника, утоливши свое чрево, ответил на это легкомысленно:

— Сибирь даст все, батюшка! Там, сказывают, реки текут медовые, а берега из киселя. Бери ложку и хлебай!

— Ишь ты, как! — ехидно улыбнулся Строганов, — а мы-то, по своей душевной простоте, думали: Сибирь — край студеный, суровый, и хлеб там не возрастает!..

Гость налил кубышку меда и сказал весело:

— А ну, хозяин, выпьем за плавающих, в путешествии пребывающих. Помянем князя Болховского! — он разом опрокинул кубышку, погладил живот и похвалил: — Добрый мед! Разом обожгло чрево...

Максим Строганов в бархатном кафтане и в мурмолке сидел в резном кресле, насупившись, словно филин. В другое время он топнул бы ногой и крикнул властно: «Эй, холопы, взашей сего приказного!». Но сейчас он хмурился и сдерживался: гонец-то был от самого царя!

Глухой ночью Карача покинул своего повелителя Кучума и со своими стадами откочевал к Иртышу. Он послал полста лучших соболей и десять быстрых ногайских коней в подарок Ермаку. Посыльный прибыл в Искер и был принят с честью. Атаман при казачестве выслушал его ломанную русскую речь.

Говорил татарин быстро, взволнованно размахивая руками и низко кланяясь Ермаку:

— Повелел князец молвить тебе: «Хочу быть навечно верным слугою московского царя, а ты пришли в мой улус своих казаков, и мы заведем дружбу крепкую. Казаков я приму с честью и награжу их за службу»...

Атаман ответил:

— Рад жить в мире с хорошими людьми. Поведай Караче, пусть кочует со стадами по широким нашим степям. За обещанную хлеб-соль спасибо, да некогда казакам по гостям разъезжать. Идет зимушка, надо подумать о кормах...

Так и отпустили с миром татарского переметчика. В Искере стало тихо, казаки отсиживались по избам и землянкам, тайком баловались с татарками. Незаметно, потихоньку вернулись в Искер убежавшие гончары, кузнецы, седельщики. С ними пришли их жены и дети.

Подошел октябрь, и нежданно-негаданно в Искер прискакал на косматом коньке татарин в лисьем малахае. После допроса, отняв лук и меч, дозорный допустил татарина в войсковую избу. Гонец упал Ермаку в ноги и завопил:

— Скорей, бачка! Скорей! Помоги нам!

— Вставай и говори толком, — спокойно сказал атаман: — Кто ты и кем послан?

— Карачи слал, к своему другу гнал. Помогать ему надо. Из Бараба ногайская орда грозит! — кланяясь в землю, торопливо говорил гонец.

Ермак построжал, пронзительно посмотрел на татарина. Быстрые черные глаза кочевника юлили, воровски уходили от взгляда атамана.

— Хитришь! — сказал атаман. — Не слыхано что-то нами о ногаях.

— Ой, ой, князь, погиб наш баранта! — фальцетом заголосил степняк, захлопал себя по полам стеганого халата и укоризненно покачал головой: — Чем жить будем? Не будет скот, угонят... Помрем, все помрем, князь. Карача просит, друг просит...

Он ползал по земле, бил себя в грудь и с воплем протягивал руки. Ермак недоверчиво следил за гонцом. Рваный халат татарина, сброшенный старый малахай, истощенное лицо — вызывали жалось. «Может и правда, — заколебался атаман. — Без скота — гибель, и кочевнику и нашему брату. Оттого и голосит...»

В избу легкой походкой вошел Иван Кольцо. Татарин осклабился, стал и ему бить поклоны.

— Говорит, ногайцы из Барабы идут, скот угонят, — кивнул на гонца Ермак. — Не верю что-то. На сердце тревожно...

— Пусти, батько, меня погулять! — весело откликнулся Иванко. — Засиделся...

— Якши, якши! — заулыбался и закивал головой гонец. — Карачи большой дар даст. Якши!

— Кони добрые есть? — спросил Кольцо.

— Конь самый добрый... Ой, какой конь... Летит, стрела. Добрый конь.

Ермак хмуро молчал.

— Выйди! — указал он татарину на дверь. — Поговорить надо.

Пятясь, прижимая руку к сердцу и бесконечно кланяясь, кочевник вышел из избы. Он тяжело опустился на приступочек крыльца и пожаловался казаку:

— Теперь погиб наш улус. Нет скот, — чем жить?

Иванко уговорил Ермака; разрешил ему атаман взять сорок лихих казаков и, оберегаясь, степными дорогами скакать на помощь Караче.

Под солнцем сверкали, искрились снега. Нежным серебряным светом мерцали сугробы. Иванко мчался на высоком жеребце. Каждая кровинка, каждая жилочка в нем жаждала удалого движения, просила жизни. Конь размашистым бегом стлался по степи, в ушах ветер свистел, а Иванке все было мало: хотелось разогнаться да махнуть над степью под самые звезды. «Эх, неси меня, Серко, лети, добрый конь!» За Иванкой вслед торопились казаки.

Татарин еле поспевал за Кольцо. В глазах его вспыхивали волчьи огоньки — жгучая ненависть, то восторг от казацкой скачки.

Далеко до татарских улусов, но гонец знал дорогу в зимней степи, чувствовал ветры и близкую воду. Он неутомимо вел казаков вверх по Иртышу. В синие сумерки Иванко Кольцо на одну минутку круто осадил коня и, открыто смеясь в лицо татарину, спросил:

— Уж не к хану ли Кучуму под нож казаков манишь?

В глазах проводника мелькнул испуг. Скривив лицо, обиженно замахал рукой:

— Что ты, что ты! И Карачу, и меня, и жен его, и сыновей его Кучум потопчет конями. Он не простит, что покинули его!..

И опять двинулись кони; побежала, закружилась под копытами степь. Ночь над равниной. Золотое облачко затянуло луну. Капризный ветер гонит струйки снежной пыли, а в ней катится, спешит невесть куда сухая трава перекати-поле.

Вдали мелькнули огоньки. Лунный свет зеленоватой дорожкой скользнул по плоским кровлям, белым юртам и снова угас — все закрыла роща.

— Тазы! Тазы! — повеселев, закричал татарин.

Борзые кони вомчали в аул. Залаяли псы, и сразу вспыхнули факелы. Перед белой войлочной юртой ждал Карача. Толстые мурзы поддерживали под руки бывшего ханского советника. Он заискивающе склонился перед Кольцо.

— Велик аллах, мудр князь, что прислал самого лучшего ко мне в улус! — льстиво заговорил Карача и по-юношески быстро подбежал к стремени. — Будь гость мой...

Татары развели казаков по юртам. Коней пустили в степь — пусть кормятся.

— Не бойся, казак, наш скот тебенит и твой будет! — угодливо улыбались они. Перед гостями поставили чаши с пловом, кувшины с кумысом:

— Пей, друг! Пей, казак!...

Иванко подхватили под руки два рослых татарина и ввели в шатер Карачи. Посреди пылает и согревает жаром горка углей в мангале. На коврах — подушки, на них знатные мурзы с чашами в руках. Карача сел перед медным тазом, в котором дымился горячий плов и, показывая Иванке на место рядом с собой, ласково позвал:

— Иди, иди сюда. Здесь самый лучший место. Садись вот здесь! — Сверкая перстнями, мурза взял чашу с кумысом и поднес гостю: — Да будет благословен твой приход!

Тепло, идущее из мангала, сразу разморило казака. Он взял чашу и выпил кумыс.

— Хорош, — похвалил напиток Кольцо. И снова протянул чашу. Карача хитренько улыбался, поглаживая реденькую бороденку.

— Пей еще, пей много! — предложил он гостю.

Промялся, проголодался на холоде в далекой дороге казак — горстью брал жирный горячий плов и, обжигаясь, набивал полный рот. Ел и запивал кумысом. Татары хвалили:

— Хороший гость... Добрый гость...

Карача скрестил на животе руки и сказал умильно:

— Побьешь ногаев, князю дорогой дар отвезешь!

От сытости и кумыса так и клонило ко сну. Отгоняя соблазны, Кольцо сказал Караче:

— Вместе бить будем ногаев. Обережем скот твоих людей...

— Якши, якши — ответил мурза, ласково глядя из-за чаши на Иванку.

И тут казак услышал за пологом смех, нежный, серебристый. Вслед за этим забряцало монисто. Кольцо быстро взглянул на полог и вскочил с подушки. Он рванулся к пологу, но щуплый и маленький Карача проворно загородил казаку дорогу.

— Ты гляди дар наш князю! Гляди! — схватил его за руку мурза и показал на столб. На нем блестел позолотой и причудливой резьбой круглый щит. Холодные зеленые искры сыпал большой изумруд.

Казак сразу забыл про девку. С горящими глазами он потянулся к доспеху. Взял в руки, и глаз не мог оторвать от дивного мастерства. А Карача вкрадчиво зашептал ему:

— Из Бухары дар... Великий искусник Абдурахман долго-долго трудился...

И вдруг мурза лягнул ногой и опрокинул чашу, синеватым языком расплескался по цветистому ковру кумыс.

— Эх, какой ты незадачливый! — незлобливо хотел сказать хозяину Кольцо, но в этот миг взвился аркан, и петля хлестко сдавила казачью шею. Кольцо выхватил из-за пояса нож и хотел ударить по ремню, но вскочившие мурзаки тяжело повисли у него на руках. Карача выхватил из-под ковра меч и осатанело ударил Иванко по темени.

Казак рухнул на землю. Последней мыслью его было:

«Вот как! Коварством взяли»...

И сразу погас для него свет...

— Джигит! — взвизгивая от радости, похвалил Карачу захмелевший толстый мурза. — Совсем молодой джигит! Одним ударом...

Ночь была темной — луна закатилась за курганы, в аиле стояла тишина. Усталые и сытые казаки крепко спали и не чуяли беды. В потемках навалились татары и перекололи всех.

Шумные и крикливые кочевники, смеясь, ушли к шатру Карачи. В этот час очнулся лишь один старый донской казак. Весь израненный, шатаясь, он выбрался из брошенной юрты, выбрел в поле и свистнул коня. Обливаясь кровью, казак с большим трудом взобрался в седло и схватился за гриву. Верный конь унес его от беды.

Много силы и жизни таилось в старом жилистом теле, — добрался этот казак до Искера. Свалился у крепостных ворот. Набежавшие браты подхватили его.

— Положите меня, не надо дальше, отхожу, — еле шевеля посиневшими губами, прошептал казак. — Батьке поведайте: изменил Карача, порубил всех и не стало Иванки...

Поник головой и замолчал навеки.

Казаки сняли шапки и в тяжелом молчании склонили головы.

Боялись сказать правду атаману, но он сам угадал ее по взглядам своих воинов. Неистовым гневом вспыхнул Ермак. Обычно сдержанный, он стиснул зубы и, грозя кулаком, прохрипел:

— Подлые тати... Погоди, сторицей отплачу за вероломство!

На другой день на прииртышском перепутье поймали казаки четырех вооруженных татар. Привели к Ермаку. Потемнело лицо атамана, бросил отрывисто и зло:

— Повесить на помин Иванки...

Татар высоко вздернули над тыном, и свирепый морозный ветер долго раскачивал оледеневшие тела. По ночам подходили к тыну волки и протяжно выли...

Отбили тело Ивана Кольцо и погибших товарищей. Стоял Ермак перед покойным другом. Голова Ивашки повязана. Глаза закрыты медными алтынами. Кудри атамана прилипли к окровавленному лбу.

— Эх, Иванко, Иванушка! — с отцовской любовью вымолвил Ермак. — Шальная ты головушка! Прощай, друг, навеки! — и столько было в глазах атамана тоски и горькой муки, что страшно было смотреть на него.

Бескровное лицо Иванки безмятежно белело на медвежьей шкуре.

«Отгулял, отшумел свое, богатырь донской! Отпил свою жизнь из золотой чары!» — тяжело опустив голову, думал Ермак.

И впервые за всю совместную жизнь с ним подметили казаки слезы в глазах своего атамана.

3

Погибли самые храбрые и отважные казаки, полегли костьми от вражьего коварства самые близкие и верные друзья Ермака. На сердце его лежала неизбывная тоска, глаза помутнели от горя. Жаль боевых товарищей, но еще горше на душе, что воспрянул враг и норовит извести казачий корень. Все напасти сразу пришли в Искер-Сибирь. Зима в этот год пришла рано, лютая и морозная; глубоко легли снега. Одна радость выпала до ледостава, да и та оказалась призрачной, обманчивой. С последней осенней водой по Иртышу прибыли в Сибирь струги князя Болховского. Только они стали на приколе, тут и ударил мороз.

Когда со стругов сходили стрельцы, сколько было светлой радости! На берег вышли все казаки: играли на рожках, дудели в сопилки, били в медные литавры и кричали от всего сердца, от всей души. Обнимались и целовались ратники. Князь Болховской — высокий, одутловатый, с редкой, с проседью, бороденкой, важно сошел со струга. Его поддерживали под руки два челядина. Взглянул Ермак на прибывающего воеводу и ахнул: узнал. Куда же подевалась статность, блеск в глазах и сильная поступь? Износил, ой как скоро износил свою младость князь! Не таким он являлся с царскими грамотами на Дон обуздовать казаков! Ушло времячко, истрачены силы!

Скрепя сердце поклонился атаман воеводе Болховскому, — не забылись старые обиды. Важно кивнул в ответ воевода. Но радость была столь велика, что все ликовали. Провожали воеводу до большой избы с песнями, пир дали. Стрельцы побратимились с хозяевами: чары поднимали, ели с пути-дороги за десятерых, обнимались и расхваливали сибирских удальцов.

В оживленной шумной беседе Ермак, прищурив глаза, говорил воеводе:

— Полночь уж. Назавтра поране сгружать вели струги. Гудит Иртыш, льдом все перекарежит, а добро на дно унесет.

Болховской спокойно отозвался:

— Пусть отсыпаются; все, что было, при нас, а ладьи что ж, на берег вытащить можно.

— А хлеб, а крупа, а соль?

— Не грузили мы запасов, да и к чему они тут! Сказывали, реки изобильны рыбой, мясного — через край... Сибирь!

Лицо Ермака побагровело, но промолчал он.

Отгуляли встречу и невеселыми разошлись атаманы из-за столов. Каждый думал сейчас горькую думу: «Как проживем зиму? Запасы оскудели, на своих еле-еле хватило бы, а ноне еще триста ртов прибыло. Ух, беда!».

Воевода Семен Дмитриевич легко относился ко всему, успокаивал Ермака:

— Потерпи, обживутся стрельцы и татар прогонят!

Атаман укоризненно покачивал головой. Кто-кто, а он знал этот суровый край и татарскую «жесточь»!

Мурза Карача оставил Кучума, — самому мерещилось быть ханом, — как зверь рыскал по улусам, поднимать татар. Его рассыльщики, вооруженые луками, мечами, беспрепятственно разъезжали по сибирским просторам. Они проникли далеко на север, — подбивали на мятеж и остяцкого князьца Гугуя, и пелымского Аблегирима, и князя Агая с братом Косялимом, и кодского князя Алачу. Карачевы отряды появлялись по дорогам и убивали всякого, кто не хотел идти с ними против русских.

Снега выпали глубокие — верблюду по ноздри. Пешему не пройти, конному не проехать. Только на лыжах да на олешках можно пробежать. Скудные запасы пришли к концу: сусеки в амбарушках опустели. Последнее делили честно. Ермак сам приглядывал за всем, — отбивал напрочь воровские руки, сам ел столько, сколько казаки. Крепился, хотя темные тени легли под глазами.

Из остатков ржаной муки делали болтушку. Князь Болховской безропотно ед и тяжело вздыхал.

Рядом Иртыш, но близок локоть, да не укусишь. Вражьи наезды в темные ночи не дают выйти на реку, а метели все сильнее и сильнее. Сколько обмороженных принесли! Били ворон, зайцев — стрелой, сохраняя зелье, но и ворон и зайцев скоро не стало.

Декабрь был на исходе, дни стали с воробьиный клюв: поздно светало и рано темнело. В ночном мраке в небе играли сполохи. Умер от истощения первый казак. Его уложили в тяжелый гроб, рубленный из лиственницы, и молча провожали до могилы. Поп Савва отпел отходную. На душе у всех было тяжко. Казак Ильин среди тишины громко спросил:

— Неужто так и будем умирать смиренно?

— Надо жить! — твердым, как камень, голосом отозвался Ермак и решительно поднял голову. — Браты, не раз в бою мы одолевали смерть и всякий раз гнали ее отвагой. А сейчас без бою ложиться в студеную землю не гоже! Выжить должны мы! Шли сюда — казачье вершили дело, а достигли того, что Русь стала за нами. Замахнулись на одно, а совершили иное. Подвиг! — Он глубоко вздохнул и закончил властно: — Не гоже нам умирать! Нет смерти нашему делу! Ильин! — позвал он казака: — Отбери самых сильных людей и веди к вогуличам за рыбой. На Демьянке-реке держись, там Бояр — друг не откажет в нужде...

Два десятка казаков на лыжах добрались к демьянским вогуличам. К своему счастью, на реке они встретили охотника, который угрюмо поведал: ушел князец Бояр от татарской беды, а в пауле засели лыжники Карачи и подстерегают русских. Казаки не сразу ушли, дождались ночи и проверили слух, — все оказалось верным. Так и вернулись они без рыбы. В пути мела поземка, с гулом трещали льды на Иртыше, многие из казаков обморозились.

В Искере окончились все запасы; в закромах начисто вымели и съели мучную пыль. Жалко и непривычно было — стали резать коней. Казаки ели безропотно, а московские стрельцы наотрез отказались:

— Умрем, а махан жрать не будем! Не басурмане мы!

А на четвертый день и стрельцы поступились обычаем, стали есть пенную кобылятину. Но и коней скоро всех прирезали, а голод не отступал. В январе задули пронзительные холодные ветры, весь Искер замело глубокими сугробами. Ночи пошли непроглядные и тревожные. Пылали яркие сполохи, и стрельцы с суеверным страхом взирали на переливы красок в небе. Казалось, что необъятное полотнище свисало с невидимого небесного свода, плавно колебалось, развертывалось и переливалось всеми цветами радуги.

Голодные люди, с глубоко запавшими в глазницы мутными очами, с трепетом смотрели в торжественно изукрашенное небо и считали сполохи за дурное предвестие. Они еле передвигали опухшие ноги.

Ермак приказал забить собак:

— Нет привычной животины, и это корм.

Побили и съели собак. Воевода с отечным лицом сидел перед оконцем, затянутым пузырем, и скучно жевал собачину. Зимний день нехотя и немощно пробирался в окно. Семен Дмитриевич полез пальцами в рот и тронул зубы. Они шатались, из синих десен потекла кровь.

— Видишь? — сказал он сидевшему напротив Ермаку. — То болезнь полунощных стран. Пухнет человек, кровь гниет. Не уйти мне отсюда, схороните тут! — он поник головой.

Хотелось атаману сказать: «Сам ты, воевода, будешь виноват в своей смерти! Не захватил запасов!». Однако пожелел его и только вымолвил:

— Добрый человек ты, Семен Дмитриевич, а безвольный! Дух у тебя слаб. Ходи, уминай снег, разгоняй кровь, авось жив будешь.

— Что ты, что ты! И так еле влачу ноги! — отмахнулся Болховской.

Снег падал беспрестанно, пушистый, мягкий, и все глубоко укрывал. По утрам, на заре, снег розовел, и над сугробами, среди которых были погребены избы и мазанки кучумского куреня, черными столбами поднимался густой дым. Рубили ближнюю березовую рощу и жгли. Но тепло не спасало от голода. Опухли у многих лица, отекли ноги, из десен сочилась кровь. Не хотелось ни двигаться, ни шевелиться. Упасть бы на скамью и лежать, лежать...

Но Ермак не давал покоя ни казакам, ни стрельцам. Войдя в избу, где на полатях и нарах лежали вповолку люди, он сердито поводил носом и гнал всех в поле — работать, двигаться. Он весело кричал на всю горницу:

— А ну, браты, с кем на кулачках потягаться!

Лохматый стрелец спустил с полатей нечесанную голову и хмуро отозвался:

— Нажрался сам и потехи ищет!

Казак Ильин — худой, одни кости выдаются — скинул зипун, соскочил с лавки и сердито крикнул стрельцу:

— Ты гляди, кривая душа, не мути народ. Ермак — один тут! Строг — это правда, но ни твою, ни мою кроху не возьмет!

— А чего он быстрый, как живинка, всюду? — запротестовал стрелец.

— Духом крепок! Может, как дуб, разом хряснет, а не прогнется. За Ермака, гляди, душу вытряхну!

Стрелец изумленно, будто первые, разглядывал Ермака. Затем вдруг сбросил с полатей шубу и торопливо полез вниз:

— Добрый мужик, сам вижу! Не хочу гнить, веди, атаман, в поле!

Стих сиверко, тишина легла на землю, такая глубокая и торжественная, что каждый шорох далеко слышался. С трудом передвигая распухшие ноги, казаки вышли на вал. Мертвенно-бело кругом. На валу каркает ворона.

Казаки столпились на площадке вокруг Ермака.

— А ну, налетай! — озорно закричал Матвей Мещеряк и ударил атамана в бок. Ермак сброил полушубок, завернул рукава и с вызовом повернулся к бойцам:

— Давай, давай на кулачки! А ну!..

Стена на стену пошли с кулаками казаки. Ермак шел рядом, подзадоривал:

— Держись, донская вольница!

Мощный голос атамана поднял с ложа воеводу Болховского. Пошатываясь, он обрядился в лисью шубу и вышел на крылечко. Мороз перехватил дыхание.

«Ух, и человечина! Силен дух, — такого никакие беды не сломят!» — восхищенно подумал он, разглядывая Ермака, от которого валил пар. Ощерив крепкие белые зубы, кипнем сверкавшие в черной бороде, атаман плечом, как волной, растаскивал толпу и кричал:

— Давай, давай, сибирцы!

Неугасимый пламень горел в этом человеке, даже голод и все лишения были бессильны против него. Мало одной телесной мощи, чтобы в тяжкое время быть таким бодрым и звать других к жизни. Тут нужен великий дух.

Болховской склонил бледное отечное лицо с устало мерцавшими глазами. «Он будет жить, а я умру!» — с грустью о себе и с душевным теплом об атамане подумал он. Повернулся и ушел в избу. А позади него, подобно раскатам грома, раздался неудержимый хохот: Ильин, ловко извернувшись, так трахнул стрельца по могучей спине, что тот не удержался и ткнул носом в сугроб. Стрелец быстро поднялся и залился смехом, глядя на него, засмеялись и другие. Вместе со всеми хохотал, держась за бока, и сам батька Ермак.

А вокруг искерского холма попрежнему была мутная даль, белые снега и вздыбленные синие льды на Иртыше.

— Хватит на сегодня! — весело сказал Ермак, глядя на заснеженные избы, на дозорную башенку. — Песню, браты, да разудалую! — предложил он, и сам первый запел:

Эх ты, камень, камешек, Самоцветный, лазоревый...

Блестящими призывными глазами атаман смотрел на казаков, отцовская ласка светилась в них. Сотни голосов дружно подхватили и понесли песню:

Излежался камешек На крутой горе против солнышка...

Во все могучие легкие пел и казак Ильин, а сам думал: «А песня-то девичья, не казачья, отчего ж она душу так поднимает?».

Голодный мор вошел в Искер, валил людей. Смерть приходила без страданий. Слабел человек, опухал и уходил из жизни. Порезали конскую упряжь из сыромятных ремней, долго варили ее, навар выпили, а кожу сжевали. Драли с мерзлых деревьев кору, с поникшей под шапками снега ивы — лыко, сушили, толкли и варили горькую похлебку, от которой крутило и жгло внутренности. Редко-редко когда ели рыбу — с трудом ловилась она в прорубях. Да и народ обессилел спускаться и подниматься на яр.

А зима была в самом разгаре. Жгучий мороз сковал даже говор, умерла давно и песня. Волки стаями приближались к крепостному тыну, усаживались полукружьем и начинали выть, выматывая душу. Они чуяли мертвечину. В избах светились красные глазки — горела и чадила лучина. Время от времени от обожженного стержня отваливались угольки, падали и, шипя, затухали в бадейке с водой. Умирающие казаки и стрельцы бредили зелеными лугами и золотыми нивами. Бредили, а на утро находили их мертвые тела. Сумрачно, молча хоронили товарищей. Жгли костры, отогревали землю и рыли могилу.

В эту пору тихо и незаметно отошел князь Семен Дмитриевич Болховской. Обмыли его и обрядили в бархатную ферязь, расшитую жемчугом. Два дня его тело лежало перед образами, перед которыми больше не теплились лампады. Отец Савва заунывно распевал над ним псалмы.

Стрельцы провожали воеводу с печалью:

— Ушел от нас и кто теперь выведет из гибельного края?

Ермак не утерпел:

— Не гибельная землица Сибирь! Все тут есть для доброго человека. Но пока корни злые не дают доброму семени взойти: татары в степи разогнали, не дают им ни ясак нам платить, ни пищи в Искер везти. Пройдет это, отправимся!

С Болховским пришли в Сибирь стрелецкие головы Иван Глухов да Киреев. Они должны были после смерти боярина вести воеводские дела, но дел этих не было. Один за другим умирали ратные товарищи, и скоро не стало хватать сил рыть могилы, — мертвые тела уносили на вал. Днем над мертвечиной кружило с граем воронье, а ночью приходили волки и грызлись за человеческие кости. Поздно поднималась медно-красная луна и мертвенным светом освещала страшное кладбище. Дозорный казак на башенке дрожал от холода и с ужасом глядел в поле: звери в двух шагах от тына терзали его товарищей. Как-то он забрался в дозор с тугим луком. Снег отливал синевой, большие тени зверей двигались. Казак долго прицеливался и стрелой наповал убил волка. С трудом он отогнал злых хищников и втащил в городок зверя. Здесь волка освежевали и опустили в котел. Запахло распаренным мясом. Казаки с жадностью ели.

— Хорошо говядинка, — ухмыляясь, сказал соседу Ильин. — Гляди только, ночью на полатях не завой!

— Доброе мясо! — похвалил сосед.

На другой день, с наступлением сумерек, казаки вышли на облаву. Били волков стрелой, из пищалей, хотя зелья было мало и его берегли. Повеселели. Но звери ушли из Искера, а гоняться за ними по степи не было сил.

Истощавшие люди лежали вповалку и либо бредили, либо вспоминали прежнюю жизнь. И вся она, казалось, проходила в еде. Наперебой рассказывали, — один ел жареных лебедей, другой поросенка, третий набивал чрево блинами.

— Это все пустое, милые, — перебил один стрелец. — Я по три горшка каши съедал. На первое — греча! Разваренная, поджаренная, каждая крупинка маслицем, как слезинкой, подернулась. Ох, и до чего же, милые, вкусна! Смакуя, рассказчик закатил глаза.

— Перестань, пес! — закричали на него казаки, но стрелец не унялся и продолжал:

— На второе — каша пшенная с постным маслом и жареным луком. Эх, так пузу и гладит!..

— Уймись, дьявол! Уймись! — истошно закричал на полатях пушкарь Петро. — И без тебя тоска в брюхе...

Стрелец и ухом не повел. Огладил бороду, подмигнул лукавым глазом:

— Ну, тут, други, третье подползает — горшок с сарацинским пшеном, весь распаренный, промасленный! Ах, господи, какой дух идет. Беру ложку и...

— Убью, истязатель! — заревел пушкарь и замахнулся на стрельца. Корчась от голода, Петро повалился на скамью. — Ухх!..

— И мне худо, браты! — обронил Ильин, напялил рысью шапку и вышел из избы...

Перекосив лицо, на полати полез третий, и все его большое костлявое содрагалось от судорог.

— Растравил-то как! Ох, господи, — перекрестился поп Савва и икнул от спазмы в чреве...

Ермак, сколько мог, не давал людям залеживаться: по-прежнему гнал на мороз, на свет. Солнце все раньше выплывало из-за окаема, и под ним уже влажно лучился и искрился снег, но мороз не спадал.

— Гляди ж ты, солнце на лето, а зима на мороз! — примечал Ильин.

Яр к Иртышу был гол и потрескался от стужи. Подобно выстрелам, гулко лопались лесины и камни. На солнце люди казались восковыми, у многих на коже появились струпья.

Казак на дозорной башне в лунную ночь увидел, как через вал метнулся человек в чекмене и ножом отхватил кусок мерзлого тела. Караульный содрогнулся, стало не по себе. Он догадался: стали есть мертвечину...

Ермак ходил в панцыре и в шеломе. Двигался он прямо, но медленно. Лицо его было серым, резко выдавались скулы, в кучерявой бороде прибавилось седых волос.

После Сретенья дни стали яснее, морозы сдали, и пушкарю Петру удалось порядком наловить стерлядей.

— Погоди, браты, теперь умирать не пора! — радостно закричал он на всю войсковую избу. — Чую, весна идет. Переможем голодную хворь!

Наступил март, зазвучала капель. По утрам с крыш свисали ледяные сосульки и горели на солнце янтарем. В полдень изрядно пригревало. Все подолгу стояли в затишье и наслаждались первым теплом.

Смерть как бы в раздумье остановилась. Неделю не было умерших. В конце марта на припеке стал таять снег, побежали, запенились первые ручейки, а в овраге загомонила, ломая лед, Сибирка-река.

Днем на талые снега спускался густой туман, и дозорный, стоя на вышке, среди влажной мглы, чутко прислушивался: как бы татарские всадники, прознав про беду, не вломились в Искер!

На заре из ближнего леса, укрывшего восточные сопки, донеслось чуфырканье. Казак встрепенулся и замер, восхищенно вслушиваясь. Среди торжественного бедмолвия снова волнующе близко прозвучало: «Чуфы-ш-ш!..»

— Ах, боже мой... Ах, диво-дивное... Весна! — вслух подумал казак, и светлая радостная улыбка озарила его лицо. Ему живо представились большие темные птицы, которые грудью бились и валили одна другую на талую землю. Бились птицы смертным боем — клювами, крыльями, когтями. Кругом сыпались черные с синеватым отливом перья, и падали на снег яркие капли крови. — Теперь уж наверняка идет весна! — повторил дозорный и жадно вздохнул.

Казаки слушали этих вестников ранней весны и ликовали.

И еще большая радость неожиданно постучалась в крепостные ворота. Когда с осторожностью, на ранней заре, распахнули их, в город пронеслись вереницы нарт: вогулы и остяки, минуя враждебные татарские отряды, привезли мороженую рыбу и дичь, а за ними пробрались и татарские люди с вьюками, наполненными бараниной.

Мещеряк бережливо поделил запасы.

— Весна идет, а может и задержаться. Поскупиться надо! — по-хозяйски рассудил он.

В один из мартовских дней дозорный с вышки заметил подозрительное движение на почерневшей дороге. За холмами, перелесками, казалось, колыхалась темная широкая змея. Снег слепил глаза, ярко светило солнце, и в утреннем чистом воздухе ясно слышалось конское ржанье и рев верблюдов.

Казак ударил сполох.

— Идет! Карача идет! — закричал дозорный, и сразу все пришло в движение.

Двенадцатого марта войска Карачи плотным кольцом охватили Искер, от Иртыша до Сузгуна. Целый день скрипели груженые сани, ржали кони, ревели верблюды и доносилась перебранка татарских лучников, разъезжавших по дорогам и тропам. Задымились костры, клубы черного дыма тянулись по ветру и заволокли Искер.

Ермак поднялся на дозорную вышку и пристально оглядел лагерь врага. Его не испугала грозная орда, окружившая крепостцу.

— Что будем делать, батька? — дрогнувшим голом спросил сторожевой казак.

— Биться станем! Карачу погоним! Эва, как ноне по-весеннему ликует солнышко! — Помолодевшими глазами Ермак показал на осиянные просторы заиртышья. Там темнели проталины и над ними вились птичьи стайки.

Атаман не боялся за городок, — валы и тыны казаки обновили на славу. На башнях — пушчонки. На скатах косогора пометан «чеснок» — шестиногие колючки; невидимые, припорошенные снегом, они будут калечить людей и коней.

Еще раз обежав придирчивым взглядом оборону, Ермак спустился с вышки и пошел к пушкарям, калившим ядра. Атаман наклонился к медной «голубице», прицелился глазом, — ствол «покрывал» дорогу, на которой скопились тысячи лучников.

В эту пору в разных концах татарского лагеря вдруг забили барабаны и раздался пронзительный вой.

Держа тугие луки, лучники на скаку пустили стаи оперенных стрел и, стегая плетями коней, ошалело понеслись на Искер. С визгом летели над тыном стрелы, многие железным или костяным наконечником попадали в крепкое бревно, и от него отскакивали щепки. Одна из таких стрел насмерть пронзила пушкаря Петрушку. Он силился подняться, шептал побелевшими губами что-то невнятное, но глаза его быстро меркли. Вскоре Петро затих.

Ермак взял из рук павшего пушкаря пальник, на конце которого краснел огонек, и крикнул:

— Казаки, пищали готовь! Гости враз двинутся!

Ветер взметнул пламя костров, издалека виднелись жаркие жала огня. Пронзительно завизжали сопелки, и конная татарская лава, как серое полотнище, заколебалась, развертываясь на быстром скаку. Всадники неугомонно вертелись в седлах, крутили над головами саблями и выли. Из-под копыт коней летели снег и комья мерзлой земли.

— Бить ворога! — закричал рыжий рослый пушкарь и с пальником устремился вперед.

— Погоди! — поднял руку Ермак. — Не спеши, с толком бей. Подойдут, тогда и пахни жаром!

Конский топот все ближе и ближе. Все замерло в ожидании. Слышно, как под панцырем стучит сердце. Пушкари глаз не сводят с Ермака. «Когда же, когда? Вот, ироды, мятелью несутся! Как пурга воют!»

Из темноты конской лавы вырвались сильные кони, а отчаянные всадники еще больше нахлестывают их, ярят. На весеннем солнце беглыми молниями сверкают клинки. Уже видны оскаленные зубы конников, пар рвется из конских ноздрей...

— Ух, ты! — вскричал пушкарь: — Терпежу нет!

Ермак сжал зубы, не отозвался. Рука его крепче легла на рукоять меча.

Черная стая всадников рядом, и тут Ермак широко взмахнул мечом. Дружно рявкнули пушки, прозвучали стрелецкие пищали.

Скачущий впереди всех черногривый иноходец сразу встал на дыбы, завертелся и грузно ударился в снег, придавив всадника. На скате копошились покалеченные люди и кони. Вороной скакун силился одняться и мучительно ржал на все поле. Потеряв коней, многие татары, однако, продолжали двигаться вперед, стрельцы из бойниц в упор били в них.

Из-за дымных костров выкатилась и понеслась новая яростная волна конников.

— Огонь!

Снова покатное поле окуталось пороховым дымом, который смешался с горечью костров. И вторая волна захлебнулась, хлынула назад.

Раскинутый в снегу «чеснок» калечил коней и убегающих людей.

На перепутье дорог, на высоком коне, в седле, украшенном серебряными насечками, в зеленой бархатной шубе на лисьем меху, в окружении свиты, сидел тщедушный Карача. Он тянулся, выпячивал грудь, но от этого не становился величественнее. Лицо с кулачок, фигура, как у подростка, придавали ему беспомощный и жалкий вид. Но в узких глазах мурзы светился неугасимый злобный огонек. Этот маленький и слабый старик крепко держал в своей власти татарских всадников и окрестные улусы. Недаром про него сеид говорил: «Один Карача стоит тысячи быстрых джигитов!».

Но сейчас Караче не помогали ни ум, ни хитрость, ни безмерная наглость, — воины его не могли с налету взять Искер. Со стыдом и злостью они возвращались в лагерь, к кострам. Карача укоризненно молчал, и это было страшнее бича. Все знали, как он мстителен и коварен.

День угасал. Опять зажглись тысячи костров. На фоне зарева беспрерывно двигались караваны и проносились стремительные всадники. Взобравшись на дозорную башенку, Ермак долго оглядывал степь: большим полукружьем, плотной стеной вырастал воинский стан Карачи.

С этого вечера началась осада Искера. Татары к валу больше не подходили, но грозили издали:

— Поморем голодом!

Каждый день по дорогам к стану Карачи подъезжали все новые конники, вооруженные луками, копьями и арканами. Среди них были и всадники из далеких ногайских улусов — искатели легкой наживы. Карача во все концы рассылал стрелы с красным оперением, призывавшие на войну с русскими. Он отбирал самых красноречивых посыльщиков, которые могли не только передать стрелу, но и зажечь сердце пламенным словом. Они клятвенно уверяли татар: «Конец пришел неверным. Они закрыты в Искере и не уйти им оттуда. Их поразит наша стрела и голод. Идите, идите скорей к Искеру!».

В укрепленном городке было зловеще тихо, и с наступлением сумерек он погружался во мрак. Русские упорствовали и не сдавались. «Чем живы они?» — недоумевал Карача и досадовал, что откладывается час, когда он войдет в шатер хана Кучума. Чтобы уберечься от ядер и случайной стрелы, мурза отнес свою ставку в березовую рощу, на Саусканские высоты. Здесь под каменными плитами покоились ханы, их бесчисленные жены и знатные мурзаки, — это место было священно для всех знатных татар. И с него хорошо был виден умирающий Искер. Под молодыми березами поставили белые войлочные шатры, — в них поселились десять жен Карачи, сыновья и толстые, отъевшиеся мурзаки, которые до жгучей ненависти завидовали Караче. Молодые, стройнае сыновья мурзы по утрам выезжали с кречетами на охоту или в стан, где из тайного места подстерегали русских и били в них стрелой. Открытого боя они пугались.

Сам Карача, много лет служивший Кучуму, любил торжественные приемы. Вечером к нему в самый обширный шатер сходились мурзаки и рассаживались на коврах. Подобно хану, Карача сидел на возвышении, и два телохранителя огромного роста и свирепого вида оберегали его от злого ножа соперников. По его знаку слуги приносили серебряные тазы, в которых дымился хорошо пропаренный плов из жирной баранины; старичок любил хорошо поесть. Тонкими пергаментными перстами он брал из блюда горячий плов и жадно ел его. Скрестив ноги в мягких зеленых сапогах с заостренными носами, Карача косыми глазками зорко следил за мурзаками. После еды к нему обычно приводили старых мулл, приглашенных Кучумом из страны солнца — Бухары. Любил Карача похвастать перед ними своею ученостью. С муллами приходил и тощий высокий поэт, проживший много лет у повелителей восточных стран, а теперь подобранный Карачой на перепутье караванных дорог. Поэт развертывал истрепанный пожелтевший свиток и, надо отдать справедливость этому служителю высокого искусства, выразительно-волнующе читал стихи Низами. Закрыв влажные лисьи глазки, затаив дыхание, Карача с неподдельным упоением слушал звучные строфы. Сытые мурзаки в знак одобрения и благодарности за гостеприимство громко рыгали. Поэт укоризнено поглядывал на них.

После стихов муллы раскрывали толстый фолиант корана и читали мудрые изречения. Начинались толкования. Хитрый Карача любил речи не менее хитрого и льстивого муллы Исмаила, который витиевато и многозначительно пророчествовал перед мурзаками о том, что на древний улус Тайбуги воссядет некий мудрый хан из нового рода. Говоря об этом, он многозначительно глядел на кротко моргавшего Карачу, в глазах которого порою, загоралась и не могла укрыться от мурзаков радость...

После беседы с учеными мужами Карача отпускал приближенных и предавался отдыху в обществе молодых жен, взиравших, однако, на него, словно на паршивого козла. Самая молодая и красивая из них — Асафат, не скрываясь, насмешливо называла его: «Мой козлик...»

И Карача, на самом деле, ползал на четвереньках за разыгравшимися резвыми женами и жалобно блеял козленком. Они толкали, дразнили его — жалкого, тощего старичка с реденькой бородкой.

Ночи подошли теплые, шумные, полные гомона талых вод и овеваемые запахом набухших клейких почек. Снег сошел со степей, и берега Иртыша засинели, — скоро тронется лед. А в Искере доедали последнее. Смелые казаки спускались на животах с крутого яра к Иртышу и закидывали рыболовную снасть. Добыча радовала. Но однажды вражий дозор подстерег двух казаков; их схватили, мучили, а утром с валов казаки увидели своих братов повешенными высоко на жердях.

Ермак пытливо разглядывал каждого воина. Всюду он встречал честный взор и верность. Он вызвал Матвея Мещеряка и поручил ему еще тщательней вести хозяйство. Каждая кроха была на счету у атамана, и ее берегли. Все делили по-братски. Слабые и хворые лежали в большой и светлой избе, им отдавали последнее и отпаивали настоем хвои.

Татары наглели с каждым днем. Чуть не рядом с валами они раскладывали костры и варили конину. Соблазнительный запах горячего варева плыл к заплотам, дразнил казаков. Татары кричали:

— Эй, казак, открывай ворота, иди ешь махан. Веселей будет умирать!

— Я тебе, сучья голова, открою ворота! Поглядим, кто из нас умирать будет! — бодрясь, сердито откликался дозорный, а самого мутило от вкусных запахов.

Между тем на Иртыш пришла весна. Лед посинел, вздулся и с грохотом поломался. Три дня плыли льдины, налезая одна на другую. Вскоре могучие разливы освободились от льда, сразу потеплело и все кругом зазеленело. Искерский холм покрылся нежной зеленью. Солнце подолгу не сходило с неба, и казаки между собой толковали:

— Нельзя больше терпеть. Наши деды секирой рубились и дорогу добывали! А у нас мечи, пушчонки и умная башка — батько Ермак.

Разговор шел на валу и, стоя за пушкой, атаман слышал все, от слова до слова. Не таясь, он вышел и сказал с укоризной:

— Потерпите, браты! Нас мало. Навалятся скопом и порежут. Надо хитростью брать. В крепости мы, и в том наш верх!

Был полдень. Три татарина нагло подъехали к валу и сбросили в ров мешок.

— Это еще что за выдумка? — удивились казаки. Сделали «кошку», забросили ее на веревке вниз, уцепились за груз и выволокли. В лица пахнуло густым смардом. Предчувствуя нехорошее, Ильин развязал мешок и вытряхнул. Из него выпали изуродованные человеческие головы. Не брезгуя, Ермак поднял одну, присмотрелся, и жалость охватила сердце.

— Ивашка Рязанский! С осени за ясаком выбрался в дальний улус! Ух ты, что с человеком сделали! Погоди ж ты! — Ермак сжал крепкий кулак и погрозил в поле, по которому уносились татарские наездники.

Ильин расправил плечи, встал перед атаманом:

— Батько, веди нас в поле! Дозволь ратному человеку сложить голову в бою! Веди нас, батько! — с напористой страстностью заговорил казак. — Браты, нельзя боле терпеть татарского надругательства. Гляди, что сотворил с нашими людьми! — указал он на подброшенные казачьи останки...

— Гаврила, не обессудь, не по-твому будет! — прервал Ильина Ермак. — В таком деле нельзя жизнь терять зря. Одно хвалю — запал твой. Готовьтесь, браты, к неожиданному... А коли рубить придется, так со всего плеча...

Атаман поглубже надвинул шелом и твердым шагом пошел к войсковой избе. Глядя ему вслед, казаки подумали: «Задумал что-то батько! Ой, горячее дело задумал!».

Мурза Карача, как петух после удачи с курами, раскуражился. Пять казачьих голов, подброшенных к валам Искера, разожгли его, и он безмерно хвастался перед свитой. Обещал перехватать в городке всех атаманов и посадить их на кол, а с казаков и стрельцов грозил с живых содрать кожу и набить травой чучела. Всю жизнь проживший на плутнях и коварстве, он решил внести смуту среди русских. Его лучшие лучники пускали в Искер стрелы с привязанными к ним грамотками. В них взывал он к простым казакам повязать и выдать своих атаманов и воеводу, а за это сулил разные прелести: и сытно накормить и каждому дать по татарке.

— Погоди, собака, завоешь, когда самого на кол посадим! — грозились казаки.

На Саусканских высотах тоже шумела весна. Она давала о себе знать и шелестом листьев, и неугомонным птичьим щебетом, и звучанием ручьев. Молодые жены Карачи еще пуще тормошили своего старичка:

— Козлик, наш беленкий козлик, когда же ты приведешь сюда урусов?

Карача жил безмятежно, в полной уверенности, что осажденные не уйдут из Искера. Придет время, и они распахнут перед татарскими всадниками ворота крепости.

Не знал он, что иное решил Ермак — дерзновенное и смелое! Настал час в последний раз поднять силу воинства. Не одну ночь сидел Ермак у тусклого светца вместе с Матвеем Мещеряком и сообща обдумывал замысел борьбы с ордой.

— Батько! Верь мне, дойду туда, где русская душа не бывала, и сыщу врага! — не сводя с атамана глаз, горячо шептал Мещеряк.

Атаман сидел без кольчуги, грудь его дышала ровно. Он неторопливо огладил бороду, — любимый жест его, — и сказал в ответ:

— Верю, Матвей, что проведешь наших. Один ты у меня остался из советников-другов, и вся любовь к тебе. Послушай, как мыслю я: тут главное — дерзость и напор. Без страха надо идти!

Оба они склонились над огоньком и долго с жаром обсуждали решение.

В середине июня выпала особенно темная ночка; небо с вечера заволокли густые тучи, и шел теплый дождик. Ермак отобрал самых сильных, и проворных казаков и стрельцов и сказал им:

— На вас вся надежда, браты. Ведет вас Матвей, и слово его — мое слово. Кто боится, сейчас отходи, карать не буду за прямоту! С богом и верой в себя, браты!

Никто не вышел из рядов — ни один казак, ни один стрелец. Смотрели прямо в глаза Ермаку, и взгляд каждого горел, как светлая звезда.

Остались в Искере Ермак и горсть самых слабых казаков. Ветер шатал этих людей — так ослабели они телом, но дух у них был крепкий.

— Не печалься, батько, не выдадим! Отстоим!..

От вешнего дождя вздулась Сибирка-река, шумит, кружит. Стучит частый дождь. Как ящерки, по одиночке перебрались казаки во мраке через мокрый тын, проползли вал и очутились в темном широком поле. Рядом глазами чудовищ светились погасающие костры; свернувшись, подобно псам, татары спали под намокшими халатами и палатками. Ветерок доносил запах горелого кизяка. В стороне, у белеющего шатра, бодрствующий лучник вполголоса распевал заунывную песню.

Впереди заржала кобылица. Мещеряк насторожился, шепнул:

— На дороге дозор. В овраг, браты...

Уползли в размытую падь, поросшую густым кустарником. Мокрые, усталые передохнули, прислушались. В татарском стане тишина.

«Эх, теперь бы ста три донцов!» — мечтательно подумал атаман. — Пошли, отчаянные! — шепнул он.

Выбрались из овражины. Ночь будто еще темнее стала, придавила землю, обильно поливая ее дождем. Костры подернулись пеплом, погасли. Сон крепко овладел татарами. Только старательный пес брехал где-то у коновязей.

Вот и Саусканский холм! Затаенно шумит березовая роща. В большой юрте свет, звучит бубен и, как ручеек, льется нежная песенка...

«Тут и Карача!» — облегченно вздохнул Мещеряк. — Браты, последний роздых, и в сечу!

Казаки сели спиной к могильному холму. Молчали. Долго глядели в сторону Искера, где тускло светились и мигали редкие огоньки. На душе от них уверенней, веселей.

— Ермаку не спится. Думает о нас! — тихо вымолвил Илтин. — Вот нагляделся на этот красный глазок и будто с батькой поговорил. Эх! — он потянулся так, что хрустнули кости.

— Ну и силен ты, казак! — похвалил Мещеряк.

— Был силен, а теперь один дух. Ну, да и я хвачу. Ух, и хвачу! Дозволь, атаман, мне старичка...

— Возмешь, твой!.. Ну! — построжав вдруг, шепнул Мещеряк. — За мечи! Никому спуску! Быстро, разз! — он выхватил меч из ножен и побежал к шатрам. За ним — отряд. Внезапно, как лихой вихрь, налетели казаки на дремавшую у шатров стражу и перекололи с хода. Ворвались в шатер. Посреди, у мангала, дремлют двое в пестрых халатах, крепкие, сильные, смуглые лица в черных курчавых бородках. При шуме оба раскрыли глаза, схватились за клинки. Но опоздали...

Мещеряк опознал убитых и с омерзением столкнул головы с пестрого ковра к мангалу:

— То сынки Карачи! Любо, браты, мчись дале!..

Он выбежал из юрты. В покинутом шатре от раскаленного мангала стала тлеть курчавая бородка зарубленного, — запахло гарью...

Казак Ильин ворвался в шатер Карачи. Пылали жирники, освещая пестрые перины. Синие языки трепетали на медном мангале, у которого сидели три тонкие чернобровые красавицы в розовых шальварах.

Позади них, вскинув реденькую бороденку, храпел старичок в одних портках. Заслышав шум, он раскрыл глаза. При виде вбежавших казаков зрачки Карачи расширились от ужаса. Он рванулся и на коленях пополз в дальний угол.

— Козлик, ты куда? — томно спросила, не разглядев еще казаков, одна из красавиц.

Карача не отозвался, старательно подползая под войлок шатра. Набежавший Ильин схватил его за ногу и вытащил на ковер:

— Эй, кикимора! Скажи, присуха, где тут Карача?

Старичок согнулся и жарко, быстро заговорил:

— Он тут! Он здесь... Третий юрта. Это его женки. Я бедный евнух. О, аллах, истинно говорю я!

Казак толкнул мурзу ногой и, не глядя на красавиц выбежал из юрты.

Карача не дремал: плешивый и скользкий, он, как угорь, юркнул под войлок и был таков. Через минуты за юртой раздался конский топот. Круглолицая, с толстыми иссиня-черными косами, татарка приподняла пухлую губу с темным пушком и равнодушно процедила:

— А наш козлик ускакал...

Мещеряк, обозленный за страшную зиму, не щадил никого. Один за другим, так и не очнувшись, залились кровью мурзаки. От криков проснулся поэт и схватил свиток. Увидя огромного казака, он протянул руки и возопил:

— О, победитель, я прочту тебе стихи!

— Пошел прочь, дурень! — оттолкнул его казак. — И без тебя споем лихое, коли понадобится потешить душу!

Много врагов положили браты Ермака. Мстили и приговаривали:

— За Иванку Кольцо!

— За Пана!

Уцелевшие татары бежали к обозу, но Мещеряк отрезал им дорогу к коням. Казаки оградились телегами и били оттуда из пищалей.

Наступало свежее июньское утро, взошло солнце, и алмазами засверкала крупная роса, перемежаясь с яркими рубинами крови.

Беглецы с Саусканского холма примчали в осадный табор и истошным криком разбудили татар:

— Казаки, казаки добрались до шатра Карачи! Ах, горе нашим головам!..

Ермак всю ночь стоял на дозорной башне. Ждал он всем сердцем, всей душой ждал воинской радости. Завидя суету и переполох во вражьем стане, он снял шлем, вгляделся еще раз в Саусканские высоты, перекрестился и сказал:

— Мещеряк оправдал надежду нашу! Браты! Настал наш час! И нам надо идти!..

Татары остервенело пытались выбить казаков из-за обоза. Они толпами кидались на заграждение, стремясь смешать его с землей, но казаки и стрельцы били из пищалей без промаха. Груды трупов и копошащихся у телег еще живых людей и коней не давали развернуться татарской орде. Напрасно лучники осыпали стрелами, — казаки стояли упорно и зло огрызались.

Солнце поднималось все выше, в низинах растаяли сизые туманы. Татарские кони устали; взмыленные, изнуренные, они сами сворачивались в кусты. Татар мучила жажда, но еще мучительнее была мысль: «А что, если Ермак выйдет сейчас со своим войском из Искера?».

И Ермак вывел на широкий холм своих братов. Худые, серые, они еле держались на ногах, но сейчас же пошли на орду.

Завидя позади себя идущие сомкнутым строем стрелецкие и казацкие дружины, татары завопили:

— Идет он! Идет сам Ермак...

Татарская конница кинулась на дорогу, убегающую к востоку, и исчезла в синем мареве. За ней поспешили и пешие лучники. Не знали они, что в эту самую пору у казаков Мещерекя окончился порох. Великий страх напал на татар, бросая все, они бежали кто куда.

Ермаку подвели плененного коня, он вскочил на него и погнал вперед. Почуяв опытного всадника, скакун сразу покорился и, заржав на все поле, понес его вслед за ордой.

4

Войска Карачи в неописуемом страхе побежали из-под Искера. Татары яростно дрались друг с другом из-за коней, рубились и резались короткими кривыми ножами. Вой и крики разносились по лагерю. Объятые ужасом, беглецы теснились на перевозах, опрокидывали обозы и заодно грабили добро Карачи. Кто-то в исступлении закричал отступающм:

— Нас обошли... Русские сейчас нападут, русские!..

Как грозный вал бурливого моря, паника захлестнула всех — и конных и пеших. С мыслью только об одном — спасти себе жизнь любой ценой — побежденные, гонимые животным страхом, стремились обогнать друг друга, готовые снести любому голову, если он помешает их дикому бегу. Земля дрожала от топота ног. Ржали покалеченные кони, ревели верблюды, выплевывая комья желтопенной слюны. Между горбами одного из них сплелись в объятиях одетые в пестрые халаты три молодые наложницы Карачи. Охваченные общим безумием, они истошно кричали. У ног высокого белого верблюда лежал заколотый караванбаши, — подле него валялся в грязи изодранный, истоптанный шелк паланкина. Четверо татар, в вывернутых шерстью вверх коротких шубах, старались взобраться на животное и пуститься на нем в бега. Крупный, с круглым жирным лицом ордынец сердито бил верблюда по коленкам и кричал:

— Чок! Чок!

Но двугорбый белый сильный иноходец с презрительной гримасой глядел на человека.

Казаки мощным потоком гнались на быстрых конях за ордой. Изголодавшиеся, узнавшие коварство татар, они не сдерживали «жесточь», овлдевшую их сердцами.

Впереди на могучем вороном коне, сильными поскоками уносившем всадника, летел Ермак. Он мчал, сбросив с головы шелом, ветер играл его кудрями. Под весенним солнцем жаркими искрами сверкала золотая кольчуга. Сильным размашистым движением он поднимал меч и разил отступающих.

— За Иванко Кольцо! За Пана! За Михайлова! — оглашал он бранное поле. От бега и крови еще сильнее горячился боевой конь.

— За погубленных Карачой! — Ермак с силой опускал на головы и плечи татар свой тяжкий, бивший насмерть меч.

Истоптанное поле, лесные дороги и буераки покрылись стыльными телами. В оврагах и ручьях гомонили талые воды, и многие из татар не выбрались из них, потонули.

Матвей Мещеряк нагнал атамана:

— Поберигись, батька, мы сами угомоним их!

Ермак, торжествуя, сверкнул зубами.

— Будет беречься! — жарко отозвался он. — Насиделись за зиму. Теперь и душу отвести!

Развеяны полчища Карачи. Оставив жен и наложниц, бежал куда глаза глядят хитрый мурза. Но казаки не успокоились, несмотря на то, что надвигалась ночь. Ермак позвал Мещеряка и, любовно оглядывая его невысокую, но крепко сбитую фигуру, твердо сказал:

— Куй железо, пока горячо! Добивай врага, казак, пока лютый зверь не опомнился. Надо докончить разгром!

От могучей фигуры атамана веяло решительностью и силой. Легко и ловко вскочил он в седло и махнул рукой:

— К Вагаю!

Донесли Ермаку верные люди, что мурза Бегиш раскинул стан на высоком берегу Тобоз-куль, которое тянулось вдоль Иртыша выше Вагая.

Возведенный городок окружали глубокий ров и вал, увенчанный тыном. К мурзе набежали разгромленные толпы Карачи — думали тут отсидеться от беды. Но Ермак решил иначе — не дать врагу передышки:

— Надо и Бегиша разбить! И... прямо с хода на тыны! Некогда нам сидеть у костров и ждать, когда татары от голода передохнут.

Не ждал мурза Бегиш такой решимости. Он много раз поднимался на дозорную вышку, всякий раз надеясь, что казаки не посмеют сунуться в огонь.

Лучшие лучники стояли за спиной мурзы, ожидая его повелений. На помосты навалили груды камней, готовых к падению на головы казаков. На площадках у мазанок кипела смола в котлах, сотни всадников — лихих ногаев теснились в укрытиях, чтобы в решающий час вырваться в поле...

Казаки, как вихрь, налетели ранней зарей на городок. Еще розовые отблески зари не погасли на тихой глади озерных вод, как затрубили трубы, забили литавры, загудели сопелки и бородатые упрямые казаки кинулись с топорами на тыны. Их осыпали камнями, обливали кипящим варом, — они лезли напролом, потрясая своим могучим криком робкие, неустойчивые души защитников. Бегиш дал знак, и лучники, проявляя проворство и меткость, старались оградить татарское пристанище тучами стрел. Но широкогрудые, бородатые, орущие во всю глотку казаки беспощадно сокрушали все на пути. Тяжелыми топорами рубили они смолистое остроколье в заплоте и все, что попадалось на пути. Впереди всех на коне бился осанистый, с гневным лицом казак. И, как пчелы возле матки, вокруг него гудели и бились насмерть его воины. Они смотрели на вождя и понимали каждое движение, каждый взмах его руки.

— Ермак! Ермак-батька тут!..

Услышав это грозное слово, Бегиш задрожал. Он, как и многие мурзы, боялся отважного русского вождя. При имени Ермака смешались лучники — полет их стрел стал беспорядочным. Смутились и конники: они в одиночку начали просачиваться к озеру и уходить в камыши.

«Горе моей голове! Ермак тут!» — с суеверным страхом подумал Бегиш и в последнем, отчаянном порыве взывал к татарам:

— Бейте их! Рубите!..

Но сразу смолк, осекся. Лицом к лицу он встретился с всадником на вороном коне. Бегиш свалился на землю, упал у копыт ермакова коня.

Ермак сдвинул черные брови, глубокая морщина легла на переносье. Жгучую ненависть и приговор свой прочел мурза в потемневших глазах казака и в ужасе закрыл глаза...

Бурным потоком казаки ворвались в городок. Они опрокинули кипящие котлы, разметали помосты с камнями и пустили гулять красного петуха. Пламень и густой дым поднялись к прозрачному весеннему небу.

Переступая обгорелые бревна, пробираясь через едкий дым, вороной конь нес Ермака все вперед. Крики и шум битвы стихали, переулки стали пустынны, — в глинобитных убежищах укрылись жители и кое-кто из воинов.

Ермака нагнал Мещеряк.

— Ты как тень! — недовольно сказал атаман, — хранишь меня словно красу-девицу!

— Эх, батька, сколько потеряли мы. Один ты, — наша сила! Ноне прошу тебя от всего казачества — отдай нам городок!

— Бог с вами! — согласился Ермак. — Только помни, Матвейко, ни женок, ни детей не забижать!

Солнце высоко стояло над Иртышом. Растекались и таяли в теплом воздухе последние струйки дыма. То, что не доделала казачья сабля, уничтожил огонь...

Ветер налетал с озера, поднял пепел и понес его вдоль дороги. Серая и мелкая пыль проникала всюду, укрывая все, что осталось еще живым.

Казаки оставили пепелище и двинулись дальше.

Ермак привык к открытому бою и не мог простить врагу, что тот коварно сгубил его лучших людей. Время шло, а он все вспоминал Иванко Кольцо:

— Брат мой любимый, верный воин!

В поход по Иртышу двинулись казаки. Они прошли и взяли городки Шамшинский, Рянчинский, Залу, Каурдак, Сарган... Из последних селений татары скрылись в тайгу.

Из Саургана Ермак пошел в Тебенду. Душа его не находила покоя: «До тла надо выжечь вражеский корень!». Он двигался быстро, неутомимо, и вот блеснули воды реки, а на берегу темнела Тебенда.

Передовые вернулись и поведали Ермаку:

— Князек Елегай с мурзами вышел с поклоном и дарами — мягкой рухлядью. Он просит мира и признает Русь...

За много дней первый раз Ермак просиял. Загорелое, обветренное лицо его разгладилось. Он велел разбить шатер, вошел в него и наказал привести князьца Елегая.

Тихой, крадущейся походкой за полог вступил старик с редкой бороденкой и вороватыми глазами. Он приблизился к Ермаку, склонив низко голову и ведя за руку черноглазую девушку. В голубых шальварах, бархатных туфельках, круглой шапочке, расшитой золотом, она походила на плясунью из ханского гарема. Ермак с любопытством взглянул на красавицу, — чистотой и девичьей робостью веяло от взгляда молодой татарки.

— Зачем ты привел ее сюда? — нахмурившись, спросил атаман.

— Дочь, — тихо промолвил князец, и лукавая улыбка заиграла на его худом лице. — Джамиль! Сам Кучум сватал за своего сына... Прими ее...

Не успел атаман опомниться, как снова распахнулся полог шатра и слуги Елегая внесли тугие мешки и стали извлекать из них пестрые шелковые халаты, чернобурых лисиц, белок, горностаюшек. Князец нежно гладил мягкий серебристый мех и хвалил:

— Хорошо, для нее берег. Бери, все бери...

В глазах Ермака рябило от цветных шелков. Он встал и сердито сказал старику:

— За что даешь?

— Все, все бери! — шептал льстиво старик. — Ты самый великий богатырь на земле. Только оставь меня княжить тут.

Потные, обветренные атаманы толпились в шатре, пялили голодные глаза на тонкую и нежную девушку. И каждый из них ждал, что скажет батька.

Ермак поднял голову, в упор посмотрел на Елегая:

— И за княжение ты отдаешь дочь свою на поругание! Стыдись, старик!

Девушка стояла перед атаманом, покорно уронив руки, поникнув головой. Две толстые косы ее, чуть дрожа, лежали на маленькой крепкой груди.

Льстивая улыбка снова появилась на морщинистом лице Елегая:

— Ты осчастливишь меня, взяв ее в наложницы...

— Оставь пустое. Казаку не до любовных утех! — сурово ответил Ермак, но сейчас же смягчился, переведя пытливый взор на девушку.

Он взял ее за круглый подбородок, бережно поднял закрасневшееся лицо и заглянул в большие испуганные глаза.

— Хороша дочка! — ласково похвалил он. — И очи светлы, как чистый родник. Живи и радуйся! — Он по-отцовски нежно погладил голову девушки. — Иди с богом, милая... А вы, — оборотясь к казакам, сказал он, — чего ощерились? Помните мое слово: никто не посмей осквернить ее! Коли кто опоганит, пеняй на себя!

Могучий и широкий, он, словно дуб рядом с тонкой камышинкой, стоял перед девушкой.

Татарка не понимала его слов, но по лицу Ермака догадалась: хоть и суров он, но добр и безмерно милостлив. Две горячие слезинки выкатилчись из ее глаз. Склонив голову, она торопливо ушла из шатра, оставив после себя светлое теплое чувство на душе атамана. Внезапно взор Ермака упал на князьца:

— Ты, старый ерник, что удумал? Ради выгоды своей готов родное дитя обесчестить? Пошел прочь! — гаркнул он на Елегая. Почуяв угрозу, князек сжался весь и в страхе, еле двигая онемелыми ногами, убрался из шатра.

Казаки мирно ушли из Тебенды, ничего не взяв и никого не тронув. Улусные татарки и старики вышли провожать их и низко кланялись воинам.

Одно слово они знали и на разные лады повторяли его, вкладывая и благодарность и ласку:

— Ермак... Ермак...

Казаки дошли до реки Тары и тут неподалеку, в урочище Шиштамак, разбили свой стан. После тяжелого похода гудели ноги, тело просило отдыха. Июнь выпал сухой, знойный. Безоблачное белесое небо казалось раскаленным от солнца, кругом расстилалась безбрежная сожженная степь с редкими разбросанными бугорками — сусличьими норами. Грызуны издавали тихий свист и, приподнявшись на задние лапки, зорко следили за человеком. Травы, серые и скудные, жались к каменистой земле, но ими только и жили овечьи отары, жадно поедая похожую на пепел растительность. По равнине темнели приземистые юрты, из которых вился жидкий дымок. Ветер приносил к казачьему становищу запах сожженного кизяка. В унылой степи кочевали туралинцы. Казаки заглянули к ним и поразились нищете и убогости. Завидев пришельцев, степняки пали на колени и жалобно просили:

— Последние овцы... Отнимут, тогда смерть нам...

Туралинцы были запуганы и беззащитны: всадники Кучума нападали на их кочевья, жгли убогие юрты и угоняли скот.

— Как дальше жить? — пожаловался казаку высокий сухой старик с умными глазами: — Я много ходил по степи, но такого горя не видел. Берут джунгарцы, требуют ногайцы, отнимет Кучум, и все, кто скачет с мечом и арканом по степи, грозят смертью. Идет голод...

Руки старика дрожали. Он продолжал:

— Откуда взять ясак мурзам и князьям? Кто защитит нас и обережет от разбоя наши стада?

— Идите к Ермаку, и он будет вашей защитой! — сказал казак.

На другой день туралинцы пришли к шатру Ермака. Молча и бережно они выложили на сухой земле свои скудные дары: лошадиные кожи, пахнувшие дымом серый сыр, шкурки желтых степных лисиц и овечью шерсть.

Ермак вышел из шатра. Степняки покорно опустились перед ним на колени.

— Встаньте! — приказал он: — Я не мурза, не князь и не аллах, я посланец Руси, и вы говорите со мной, как равные с равным.

— Ермак, батырь, — обратился к атаману старик. — Прими наш дар...

— Я не хочу обидеть вас, но вашего дара не приму, — ответил Ермак. — Вы бедны и немощны. Вам надо оправиться от разорения. Властью, данной мне Русью, я освобождаю вас от ясака. Вы платили его мурзам и князьям, и они не оберегали стада ваши. Теперь они не посмеют брать у вас ясак. Так говорю вам я — посланец Руси...

Он возвратил степнякам дары и не тронул их овечьих отар...

Подошел пыльный, жгучий август. Пора было возвращаться в Сибирь-городок. К этому времени обычно из Бухары приходили торговые караваны и начиналась ярмарка. Казачьи струги повернули вниз по течению. Ермак торопил. Томила жара. Вечером багровое солнце раскаленным ядром падало за окаем, быстро наползали сумерки, но спасительная прохлада не наступала. В темные душные ночи на горизонте пылали зарницы, иногда поднимался ветер, подхватывал тучи пыли. Приходила страшная сухая гроза, от которой перехватывало дыхание и учащенно билось сердце. Казаки часто поглядывали на бегающие над горизонтом зарницы, тяжко вздыхали:

— Дождя бы...

Но дожди не приходили. От зноя потрескалась земля, размякла и стекала смола по стругам, обмелели реки...

Ладьи подходили к устью Вагая. На яр выехал всадник в полосатом халате, пыльный и смуглый; он ловко осадил коня. Привстав на стременах и размахивая белой бараньей шапкой, закричал по-бухарски.

Головной струг подплыл к берегу. Ермак спросил через толмача-татарина:

— Чего хочет он?

Толмач пристально вгляделся в джигита и перевел вопрос атамана.

Улыбаясь, блестя зубами, бухарец говорил долго и страстно. В переводе его речь значила:

«Рус, в Искер торопится большой караван. Купцы из Бухары доставят оружие, шелк, ковры и конское убранство. Карамбаши ведет караван старой дорогой, вдоль Вагая, но хан Кучум преградил путь, — он не допускает купцов торговать с русскими. А может и ограбить караван!»

Пока толмач медленно передавал речь всадника, тот кланялся Ермаку, бил себя в грудь и повторял свое:

— Скорей, скорей...

Ермак приказал оттолкнуть ладью от берега, задумался.

«Вагай! Тут легли костьми самые близкие браты-атаманы, а с ними сложил голову и Иванко Кольцо! — с внезапной тоской вспомнил атаман, и подозрение закралось в душу. — Не думают ли и меня заманить?» — он посмотрел на толмача и сказал раздельно:

— Передай бухарцу, если подослан врагами моими и обманет, не сносить ему головы!

Струги свернули на Вагай. Казаки дружно налегли на весла. Берег тянулся пустынный, унылый. Ермак сидел, опустив голову. Сердце щемило непонятное беспокойство. Заметив, как внезапно исчез бухарец среди высокого тальника, он встревоженно подумал: «Что же он? Ему бы и проводить нас до каравана!».

Сидевший на корме Ильин подмигнул казакам и предложил:

— Споем, браты!

Не ожидая ответа, завел грудным ласкающим голосом:

До Кучума я за Русь Непременно доберусь. Ему голову набрею, И взашей как накладу, Ай дуду-дуду-дуду!..

— Иванко Кольцо придумал ту песню! — обрадовался Ермак. — Пой ее, громче пой, браты!

Гремели уключины, мимо медленно проходили берега, и невозмутимая тишь колдовала над степью и рекой. Солнце клонилось к западу. Зеркальным стал быстрый Вагай. В тишине с плеском выскакивала из глуби рыба, играла, ударяясь о воды, дробя их.

Струги плыли всю ночь, а на утро восходящее солнце осветило ту же однообразную пустыню. Ермак не сомкнул глаз, — не виднелось каравана, не слышалось бубенцов, окрика карамбаши.

«Где же бухарцы? И куда девался вестник?» — со смутной тревогой думал Ермак.

Молчаливые казаки гребли изо всех сил. Много троп осталось позади, немало кудрявых перелесков минуло. На песчаную косу вдруг выбежал поджарый степной волк и завыл протяжно.

— У-у, проклятый! — закричали на зверя казаки, и тот, поджав хвост, скрылся в тальнике. Течение Вагая быстро, к вечеру показался продолговатый бугор Атбаш — по-русски «лошадиная голова». На бугре было пусто. Только одинокий старик-татарин рыбачил у берега. Его окрикнули. Рыбак охотно отозвался:

— Слух был, что караван идет, а где он, — никто не видел.

Ермак понял: его обманули. С тяжелой душой казаки повернули струги вниз по течению. «В который раз сказывается вероломство!» — невольно подумал каждый из них.

Никто не знал, что хан Кучум шел степью рядом со стругом Ермака. Он, как рысь, скрытно пробирался берегом. Ждал своего часа...

Вот снова устье Вагая, пенится река, — шумный Иртыш встречает ее. С Алтайских гор сливаются в него воды, бурлят, бьются о камень, и только здесь, в степи, на время успокаивается река и описывает немерянную плавную дугу, концы которой сходятся. В давние времена тут проходили могучие народы и, чтобы сократить путь ладей, прорыли перекоп. Вот он! Ветер протяжно шумит в кустах, он гонит, как отары серых овец, низкие, скучные тучи. Небо постепенно укрылось серым пологом. На землю опускалась душная безмолвная ночь. Казаки притомились, руки горели огнем, жалобно поскрипывали уключины. Ни шороха, все замерло.

— Быть грозе! — поглядывая на небо, сказал Ермак. — К берегу, браты!

Струги вошли в протоку, уткнулись в берег. Усталость валила с ног. Островок был пуст. Ермак зорко вглядывался в тьму, но ничего подозрительного не заметил. «Надо бы костры разложить, дозоры выставить» — подумал он. Он не выставил — положил голову на мешок с рухлядью и сейчас же крепко уснул. Не слышал он, как от страшного грохота раскололось черное небо, и зигзагом ослепительно сверкнула молния. Не слышал и не видел, как из заиртышья вырвался буйный, шалый ветер, как затрещал и застонал лес и как крутые волны бросились на берег, яростно ударяясь в него и отступая вспять. Молнии поминутно полосовали небо, издалека нарастал глухой мерный шум.

Казак Ильин прислушался и сказал:

— Идет гроза. Торопись, браты, с шалашами...

Первые тяжелые капли застучали по листьям, и хлынул ливень. И словно разом все смыл, — забылась опасность. Свалились казаки на что попало, кому где пришлось. Будто отправдываясь перед собой, щербатый, с проседью, какзак прогудел:

— Не шутка, третью ночь не смыкаем глаз... Силы-то не воловьи. Эхх!.. — он сладко потянулся, упал лицом на отсыревший войлок и сразу захрапел...

Бушует Иртыш. Черные вспененные волны кидаются на обрывистый берег, на легкие струги, рвут их с прикола. Кромешная тьма навалилась на землю, зашумели небесные хляби. Черная бездна озарялась частыми молниями. Раскатисто гремел гром, от которого содрагалась земля и небо. Но крепко спали измученные казаки.

Бодрствовали лишь одни враги. Волчьей стаей крались татары Кучума по следу Ермака. В грозу-молнию сидел хан под старым кедром и радовался. Кажется, пришел час расплаты со страшным врагом. Кругом — ни зги, черное, непроглядное небо, а в душе хана пылает огонь, согревает его дряхлое тело. Ждет хан своего посланца, которому повелел добраться до острова. Тайным бродом татарин бесшумно перебирался через протоку. В одной руке — кривая короткая сабля, в другой — пучок камыша. При ослепительном сиянии молний он укрывал им сожженное степным солнцем смуглое лицо и волчий блеск в глазах. Татарин прислушался. В казачьем стане — мертвая тишина, нет обычных костров. Вот и берег! Посланец Кучума нырнул в кусты и пополз...

Кучум терпеливо ждал. Он много раз звал сына Алея и все спрашивал:

— Готовы ли кони? Остры ли сабли?

Одежда старого хана насквозь мокра, мутные капли дождя струятся по его лицу, изборожденному морщинами, но он сидит злым беркутом, сомкнув незрячие глаза.

Томительно тянется время, но хан терпелив. Вместе с ударом раскатистого грома из тьмы выскользнул посланец и пал перед Кучумом на колени.

— Это ты, Селим? — спросил хан. — Какую весть ты принес мне?

— Они спят, и нет стражи. Великий хан, они не слышат беды.

Кучум подозрительно спросил:

— А ты не лжешь? Какое доказательство принес ты?

Татарин растерянно осклабился, приложил руки к сердцу:

— Верь мне, повелитель наш!

Кучум оживился, поднял руку:

— Пойди еще раз и принеси их оружие, тогда я поверю тебе! Пойди!..

Позади хана стояли два ногайца. Они, как псы, стерегли старика. У каждого за толстым намокшим поясом кривой нож. Угадывая страх посланца, Кучум зло улыбнулся:

— Если обманешь, они зарежут тебя, как барана.

Снова ловкий татарин провалился в темь. Неумолкаемо продолжала шуметь гроза: гремел гром, блистали молнии, лились потоки дождя. Татарин змеей пробрался в казачий стан. Вот под густой елью, в шалаше, лежат, распластавшись, три богатыря. Их тела переплелись в тесноте, густые бороды влажны, рты раскрыты, и дремучий храп сливается с плеском воды. Неслышно скользят руки татарина. «Аллах, как сильна и широка грудь русского! Могучий и беззаботный народ!» — подумал лазутчик и нашарил пищали и лядунки.

Он быстро вернулся к хану и выложил перед ним три пишали и три лядунки. Подвижными чуткими пальцами Кучум ощупал их.

— Коня! — отрывисто сказал он, и ему подвели высокого поджарого жеребца. Хан поднялся в седло и до хруста сжал плеть. — Никто из них не должен уйти живым!

Селим пал на колени и завопил:

— А что будет со мною, хан?

— Тебя я думал удушить, а теперь веди нас, как воин! — милостиво ответил Кучум.

К броду кинулись всадники. Кони послушно пошли наперерез волне.

— Алей, сын мой, ты здесь? — еле слышно спросил хан.

— Я вместе с тобой, отец, — отозвался молодой голос.

— Ермака живым мне! Так угодно аллаху! — сказал Кучум и натянул удила...

Он сидел на коне в стороне от стана; с высокой развесистой лиственницы на его лицо тяжело падали капли. Хан слышал шум, крики и стоны, и только крепче сжимал плеть.

«Теперь ты не уйдешь! — злорадно думал он. — Я каждую кровинку и жилочку в твоем тел заставлю страдать!»

Нет, это не битва, не схватка богатырей! Люди Кучума кололи сонных, рубили казачьи головы. Рев бури и шум ливня заглушали хрипенье зарезанных. Вскочив, спросонья, казаки хватались за пищали, но было поздно: острый клыч клал насмерть, обогряя берег Иртыша русской кровью.

Ермак все же пробудился от шума; схватившись за меч, без шелома, с развевающимися волосами, он бросился к Иртышу.

— За мной, браты! К стругам! — загремел его голос.

В длинном панцыре, битом в пять колец, со златыми орлами на груди и меж лопаток, он, наклонив голову, пошел вперед, размахивая тяжелым мечом. Как сильный умелец-дровосек, он клал гамертво татар, прорубая дорогу к Иртышу.

— Ермак! Ермак! — кричали в смятении татары. Алей набежал сзади и дважды ударил атамана ножом в спину. Но могучий воин не шатнулся, осилил удары.

— Браты! — звал он за собой соратников. — Сюда, браты!

Никто не отозвался на его зов. Полегли костьми казаки. Недорезанных душили татары. В последнем смертном объятии сплетались враги, давили друг друга, грызлись зубами. Высокий и плотный, как кряж, казак Охменя схватил нападавшего татарина и смаху брякнул его о землю:

— Дух вон!

Все боялись подойти к казаку. С посеченным лицом и плечами, в изорванном кожаном колонтаре, он дубом шумел среди врагов:

— Подходи, зашибу!

Ловко брошенный аркан захлестнул Охмене шею. Он захрипел и сильными руками стал рвать петлю. Пятеро татар тащили его дюжее тело, а он все рвался...

Наехал Кучум и спросил:

— Ермак?

Ему ответили:

— Нет, Ермак впереди. Это просто казак.

— Отсечь голову! — равнодушно сказал хан, и рослый ногаец саблей снес с Охмени буйную голову. Он воткнул ее на пику, злобно торжествуя, но глаза казака, еще полные гнева, были так страшны, что палач поскорее бросил голову в кусты...

А Ермак все бился; он выбрался на крутой берег, подмытый яростной волной. С крутояра он размашисто бросился вниз в бушующие волны и поплыл к стругам. Но струги отогнало ветром. Тяжелая кольчуга — дар царя — потянула могучее тело в бездну. Набежавшая волна покрыла Ермака с головой.

— Алла! Алла! — радостно закричали татары, ликуя и размахивая копьями. Только сын Кучума Алей угрюмо глядел на черную воду. Свет молний озарял Иртыш, и на волне все было мертво.

Страшным усилием Ермак победил смерть, вынырнул и всей грудью жадно захватывал воздух. Снова яростная волна хлестнула его в лицо. Раза два широким взмахом ударил Ермак руками по волне, стремясь уйти от гибели, но таяли силы; он стал захлебываться и погружаться. Тяжелый панцырь увлек атамана в пучину, и воды сомкнулись над богатырем...

Отшумела гроза, отгремел раскатистый гром и погасли зеленые молнии. Кучум слез с коня и бродил среди порубанных тел. Трогая крутое казачье плечо, спрашивал:

— Не этот ли Ермак?

— Нет, — горестно поник головой тайджи Алей. — Ермак ушел в Иртыш!

— Горе мне! Беда мне! — покачивая седой головой, сказал Кучум. — Иртыш напоит его силой. И эта сила будет еще страшнее, ее принесут многие тысячи русских богатырей...

Хан молча сел на коня и поехал с печального острова. На броду он нагнал посланца Селима, сгорбленного, нагруженного тяжелой добычей. Увидя хана, татарин весело осклабился, радостно блеснули глаза на смуглом лице.

— А этого.... этого! — показывая плетью на Селима, сказал Кучум, — удушить немедля и добычу его взять на меня.

Конь хана, храпя и разбивая упругую иртышскую волну, устремился на берег.

В ночь с пятого на шестое августа тысяча пятьсот восемьдесят четвертого года не стало Ермака. Но у Кучума не было полной радости. Ему мечталось лицом к лицу встретиться с отважным русским воином, отнявшим у него царство. Ему хотелось насладиться муками его, а теперь что?.. В глубине души своей не верил полуслепой Кучум в гибель своего заклятого врага.

«Ушел он! Алей — сын мой — не хотел огорчить!» — опечаленно думал хан.

На седьмой день после побоища на острове в кучумовский юрт прискакал внук князьца Бегиша и, тяжело дыша, взволнованно передал хану неожиданную весть, от которой воспрянул Кучум.

Татарин Яниш, прискакавший из Епанчинского юрта, поведал:

В солнечный августовский день он сидел на берегу Иртыша и ловил на приманку рыбу. И вдруг он увидел в темной воде большие ноги в сапогах, подкованных железом. Волна шевелила их. Тогда Яниш, внук Бегиша, закинул петлю и вытащил мертвое тело. Поразило княжича необычное — на утопшем синью поблескивала кольчуга с золотым орлом на груди. Яниш вскочил на скакуна и объехал юрт, оповещая о находке. Сошлись и съехались со всех концов кочевники, чтобы посмотреть на диво. Те, которые дрались в городке над озером Тобоз-куль вместе с князьцом Бегишем, опознали тело богатыря, разметавшего теперь большие руки на прииртышском песке.

— Ермак! — в один голос сказали они и, подняв мертвеца, положили его на высокий помост. Старый мурза Кайдаул снял с могучего тела панцырь. Все дотрагивались до кольчуги, хваля доброе мастерство.

— Смотри, смотри! — в удивлении закричал Яниш. И все увидели, как изо рта и носа мертвого воина хлынула кровь. Рассказывая потом об этом в шатре Кучума, Яниш клялся, что это так и было.

Из дальних волостей на быстрых конях подоспели беки, мурзы со своей челядью и затеяли потеху — стали пускать в покойника стрелы. Из каждой раны лилась кровь. Яниш, внук Бегиша, даже уверял:

— Смотрите, кровь, горячая, живая!..

Татары хотели верить, — так могуч и необычайно храбр был батырь Ермак. По совести говоря, они боялись его даже мертвого: вдруг поднимется и начнет пластать их своим мечом!

В степях, на берегу Иртыша, рождались легенды о батыре Ермаке; они, как весенние птицы, летели из края в край! И чего только не рассказывалось в них!

Тогда сам хан Кучум с мурзаками, чтобы насладиться местью, прибыл к Епанчиным юртам, что в двенадцати верстах выше Абалака, а от него рукой подать — Искер! До чего осмелел и возмечтал хан!

Шесть недель пировали в поле татары и издевались над телом Ермака. От дальних курганов слетелись стервятники и кружили над степью, но ни один из них не спустился на казачьи останки. И все шесть недель от тела не шел тяжелый дух, никто не заметил разложения: так говорили потом все татары — свидетели. Кучум натешился местью, но уехал все же огорченный: слава русского воина была так велика, что и хана, и мурз его корчило от зависти. И родилась в степи новая легенда: непреданный земле прах Ермака вызывает страшные сны и чудесные явления.

Тогда татарские князья и мурзы решили захоронить тело Ермака на бегишевском кладбище, под сосною. На поминках русского богатыря съели тридцать быков и десять баранов. Была уже глубокая осенняя пора, и холодное серое небо низко жалось к земле. С полуночного края в солнечные страны целыми стаями летели косяки перелетных птиц. Они тревожно облетали место поминального пира, ибо молодые джигиты, потешаясь, пускали множество стрел в небо. Над огромными закопченными котлами клубился пар и с утра до ночи продолжалось обжорство, за которым татарские наездники, хваля себя, невольно отдавали должное и доблести покойного русского богатыря. Велик и к смерти неустрашим он был! И кто же мог победить великое сибирское ханство, как не такой богатырь?».

Знатные татары поделили воинские доспехи и одежду Ермака. Цветной кафтан достался Сейдяку, а сабля с поясом — Караче. Панцырь еще загодя увез мурза Кайдаул, верхнюю же кольчугу шаманы из Белогорья отвезли вырубленному из толстой лиственницы идолу. Суеверные и мнительные, они свято оберегали последнее ермаково добро, веря в его волшебную силу.

Шейхи, муллы и праведные блюстители ислама испугались такого преклонения перед памятью Ермака простых людей, которые, якобы, даже видели свет над его могилой. Народная молва передавала, что по субботам над ней вспыхивает огонек, и будто свечка теплилась в головах покойника.

— Аллах не хочет этого! Это против корана! — кричали муллы у мечетей и запретили поминать имя русского богатыря. Тем, кто укажет его могилу, они пригрозили смертью. Но людская молва не прекращалась. Тогда муллы выкопали прах атамана и зарыли его в тайном месте. Не знали они, что и это не отнимет у народа нетленную память о Ермаке. Столетия спустя простые русские люди, как самое дорогое и самое любимое, воспевали его имя в песнях.

5

Только один казак случайно избежал смерти на Иртыше в страшную ночь — Ильин. Он бежал по следу Ермака, отбиваясь от разъяренных врагов.

Вслед за ним он бросился в Иртыш в колонтаре из железных блях, держа в руке схваченный впопыхах большой топор. Тут бы ему и могила! Но счастье спасло казака от гибели: ныряя в кипящие иртышские воды, он ногами нащупал татарский брод и в суматохе невредимо добрался до берега. Всю ночь он бежал по степи с гулко колотящимся сердцем. Не раз падал на землю, в грязь, и слушал — нет ли погони? Утром он забрел в густой тальник и отсиделся в нем. Ильин прибежал в Искер-Сибирь оборванный, отощавший, и дозорный, впуская его, тревожно спросил:

— А батька где?

Ильин ничего не ответил, тяжелыми шагаи прошел к войсковой избе и предстал перед атаманом Матвеем Мещеряком. Сразу посеревший, срывающимся голосом тот выкрикнул:

— Беда? Сказывай!

Казак, сбиваясь, торопливо все поведал, по лицу его катились слезы.

Мещеряк схватил его за плечи и до боли стиснул:

— Как же ты-то смел в живых остаться, когда батька сгиб там? — И не выдержал: заплакал безмолвными суровыми слезами.

Подле избы уже шумело и кричало казацкое войско. Сердцем почуяли повольники гибель своего атамана. Большеротый казак Сенька Драный, прибежавший к Ермаку из-под Мурома, взобрался на рундук и закричал:

— Погиб атаманушка, и нам отсель в пору убираться. Рассыпалось наш дело!

Все угрюмо молчали, разом почувствовали себя сирыми, — не стало сильной руки, крепкой ермаковой воли. Сняли одним махом шапки, и не одна слеза выкатилась из все видевших суровых глаз. Каждый растерянно думал: «Как же дальше быть?».

Тут на высокое крыльцо вышел Матвей Мещеряк. Ухватившись медвежьей лапой за балясину, он подался вперед:

— Не стало Ермака! Сгиб он, брат наш и вождь наш! Но кто сказал — рассыпалось наше дело? Нет, не рассыпалось оно! Русь крепка, она доброй поковки! Соленым потом, трудами неустанными и кровью творили мы здесь великое, и не умрет оно! Учил батька нас отваге и терпению. Кто забудет эту заповедь, тому конец! Поразмыслите-ка, браты, как быть?

— Верно. Любо! — Откликнулось сразу несколько хотя и угрюмых, но твердых голосов. — Не выходит казаку отдаться врагу без драки. Не гоже так!

На ступеньку крыльца поднялся казак Ильин. Сенька Драный злобно закричал ему:

— Куда лезешь! Батьку пошто выдал?

Ильин поднял на боевых товарищей страдальческие глаза; прочитали все в них невыносимую муку, страшную боль. Проговорил он надрывно:

— Браты, лучшие бы мне умереть под кнышем татарина, чем стоять перед вами и гореть в муке. Невиновен я... Браты... — речь его оборвалась, губы сильно задрожали.

Поняли казаки и стрельцы, что много пережил казак за короткое время, что честный он, боевой товарищ. Кто не видел, как отважно он дрался в походах, всегда держал слово и первым бросался, не щадя своей головы, на выручку товарища. Так неужто пожалел бы он жизни за батьку, за Ермака? Поняли многие и зашумели возмущенно:

— Помолчи, Драный! Верим тебе, Ильин, сказывай, как все было!

Не скрываясь, рассказал казак про все, что случилось. Не сила и храбрость врага сломили Ермака и его дружину. Побили своя оплошка и коварство Кучума. Не выставили дозоров — притомились, поверили гонцу о караванах бухарских. Ильин опустил голову и с тоскою сознался:

— И все ж, повинен я и мои други в смерти батьки: голова его ясная была охвачена большими думками о судьбе нашего дела, а малые думки — о бережливости — мы не взяли на себя, упустили, и дорогой кровью за то поплатились. Вот оно как!..

Позади Мещеряка скрипнула дверь войсковой избы, и за спиной атамана показалось лицо Ивана Глухова, ставшего после Болховского воеводой. Глухов тронул за локоть Мещеряка и сказал ему:

— Поведай всем о враге. Силен он?

Атаман заговорил:

— Не числом взял Кучум, а вероломством. Силен враг тогда, когда мы малодушны. Крепки духом — и враг тогда слаб! А скрывать нечего, — ликуют сейчас мурзаки и князьцы: нет Ермака, нет нашего батьки, и оттого они стали смелы и способны на дерзость. Воспрянул сейчас хан и станет поднимать улусы, может и в Искер пойдет...

Он вскинул голову, повел глазами. Вокруг Искера царствовало безлюдное молчание дымчатых далей, к Иртышу сбегали темные леса. Белесые озера поблекивали на необъятных равнинах, на буграх чернела добрая земля, ждавшая семени. «Много, ой как много неутомимого ратного труда положено, крови и соленого пота пролито, — вот так, по горло, — чтобы придти к этой земле! Сколько исколесили, избороздили, чтобы добраться до сокровищ, пока сокрытых для народа. Как не полюбить эту землицу, добытую трудами и великим подвигом», — атаман глубоко вздохнул.

— Не можем мы уйти отсюда, оставить наш драгоценный дар! — громко продолжал он. — Тут батька костьми лег, и нам стоять тут насмерть!

— Любо! — закричали казаки, а Мещеряк говорил:

— Сильными и умными руками принесен за Камень ясный свет! Так что ж, нам самим гасить его?

— Это ты верно! — выкрикнул чернобородый дородный стрелец. — Погоди, атаман! — Он локтями протолкался вперед, взобрался на крыльцо и крикнул: — А пойти отсюда надо.

— Куда? — сурово спросил Мещеряк.

— На Русь! — внушительно ответил стрелец.

Мещеряк раздумчиво опустил голову.

— Струсил? Бежишь? — вырвалось вдруг из десятка голосистых глоток.

— Собой не хвалюсь, — спокойно ответил стрелец. — Но так думаю: уйдем, а дорога утоптана сюда. Силы набраться надо, чтобы навек Сибирь взять!

По войску пошел гомон. Все выжидательно уставились на воеводу и на атамана Мещеряка. Воевода Глухов выступил вперед. Мало кто его видел и слышал, — всем повелевал Ермак. Слово атамана было — кремень, закон. Каждый верил в батькину силу и мудрость. Батька был свой — мужик. А Глухов — воевода, может умный и толковый человек, но не свой брат — не казак. Да и он сам шел всегда за Ермаком. Теперь, когда Глухов заговорил, все настороженно замолчали.

— Люди, кто из вас запамятовал гибельное сидение в Искере, когда Карача обложил его темной силой? С нами был муж храбрый, и мы выстояли. А сейчас нас мало и, что скрывать, в душе у всякого червоточинка, — как без него? У татар же духа прибавилось. Выстоим ли сейчас? Подумать надо!

Гул пошел по толпе. Опять раздались сильные казачьи голоса:

— Мы костьми ляжем. Не уйдем отсюда!

Воевода выждал, когда шум смолк, и продолжал:

— Костьми лечь немудреное дело, ума не потребно! — сердито выкрикнул он. — А выстоять, уберечь честь — ум надобен. Что тут в Искре? — землянки да горшки битые. За них ли стоять? За Сибирь-землицу спор идет. И думаю я, братцы, надо на Русь за силой идти! Мы еще вернемся сюда, Кучум! — крепко сжав кулак, погрозил на восток Глухов. — И Ермак с нами будет, ибо в каждом из нас есть думка о нем, есть забота о славе нашей отчизны!

Казаки переговаривались между собой. Думали: прав или неправ воевода?

Ум говорил одно, а сердце другое. Стрельцы сразу притихли, — готовы были в путь. Казаки же не могли быстро смириться: горячая и неуемная кровь бежала в их жилах! Тут заговорил атаман Мещеряк:

— Браты, надо ладить струги. Уберечь надо силу! — умными и печальными глазами атаман обвел жидкую толпу повольников. После Ермака его голос был самым уважаемым. Казаки потупились и стали расходиться от войсковой избы. Только казак Ильин и еще несколько человек остались на месте и обсуждали свои думки.

— Может, то и поруха воинскому долгу, но нет сил уйти с сибирской земли. Отобьюсь я от стаи и пережду где-нибудь, пока придут свои, — говорил Ильин. — И тут наш человек нужен... Как без него? Кто весть подаст?

А Сенька Драный угрюмо отрезал:

— Как хочешь делай, казак, а я в тайгу сбегу. Меня и татарин не осилит...

Казаки и стрельцы покинули Искер. Они не пошли на Русь старой дорогой, а двинулись на глухой север, где кочевали дружесвенные остяки и манси. Струги поплыли вниз по Иртышу и выбрались на холодную, осеннюю Обь, катившую воды к Студеному морю. Чем дальше на север, тем сильнее сказывалась осень. Унылая равнинная тундра была охвачена холодным дыханием пронзительных ветров. Низкий, глухой лес не радовал сердце. Рано меркло и без того скупое солнце. Встречались одинокие суденышки — предприимчивые остяки промышляли рыбу. Одетые в свободные меховые одежды, они ловко управляли челнами. Завидя казачьи струги, рыбаки безбоязнено подплывали к ним и гостеприимно предлагали рыбу. Многие из них, наслышавшись от князьцов о русских, теперь встречали казаков возгласом:

— Ермак! Ермак!

На нижнюю Обь еще не долетела печальная весть.

Остяки зазывали казаков в селения-паули, кормили рыбой. В чумах, крытых берестой, было дымно от очагов, грязно, но ласковая улыбка и радушие успокаивали душу.

В одном пауле на берег к русским вышел старик и сказал:

— Я знаю вас. Сюда приходил самый большой князь — Ермак, он добрый и справедливый. Отец моего отца сказывал, что в Югре был князь над князьями — большой Молдан. Ваш Ермак еще больше его! — остяк приложил руку к сердцу и поклонился казакам.

Внук его принес «лебедя» — струнный инструмент, отдаленно схожий с телом большой птицы. Старик потрогал медные струны, — они прозвенели заунывно. Он предложил.

— Я спою вам про давнишних богатырей. Слушайте!

И он протяжным голосом восславил остяцкого богатыря, жившего в давнее время в юртах Тонх-хот. Он много охотился и воевал, и столько стрел улетало из его лука, что две нарты возили их. Он был кузнец и сам ковал наконечник для стрел, но перья собирали ему лучшие охотники. И только перо орла и филина годилось для его стрел, а орла и филина не легко добыть...

Старик пел, задумчиво склонив голову. Над лбом у него волосы сбриты, а позади заплетены в косу. Он растягивал слова, и они звучали в обских просторах печально-величаво, как вечерний звон сельской церквушки. Певец коснулся в последний раз струн и пропел:

Подобно болотной морошке, носатый богатырь; Подобно болотной морошке, сильный богатырь...

Он улыбнулся, морщинки разбежались вокруг сухого рта. На песню сошлись обитатели всего пауля и принесли сохатины и свежей рыбы. В больших черных котлах кипело варево, а казаки разглядывали молодых остячек, наряженных в оленьи парки с узором. Старик сказал Мещеряку:

— Полюбуйся на дочерей наших. У нас каждая — златоглазая, им в мужья только добрые охотники...

Ветер срывал с деревьев желтый лист, кружил его и уносил в темные воды Оби. Тихо поскрипывали уключины, по течению струги шли ходко. Наконец, русская дружина достигла пауля Южный Березов. По унылому берегу раскиданы малые, низкие избушки — нор-коль. Крыши плоские, в оконцах натянуты пузыри, внутри — чувал, а в нем раскаленные угли. Подле избушек высятся чемьи — амбарушки на высоких столбах, чтоб ни зверь, ни мышь не прогрызли и не растащили сушеной рыбы и шкур. Глядя на низкие тучи, рыбак оповестил казаков:

— Скоро придет мороз, станут реки...

Приходилось торопиться. Струги свернули в Сосьву-реку. Воды были глубоки, быстры, плыть стало труднее. Плывя по Сосьве, вышли в реку Манно и добрались до Лапин-городка. Вдали, на закате, встали темные горы — Урал-батюшка! За ним Русь — родная земелька! И так сердце затосковало по русскому говору, по русской песне, что забылось все тяжелое. Воевода Глухов и писчики не торопились выбираться из Лапина-городка, все выспрашивали и обо всем писали в книжицу. До всего любопытен был воевода; узнавал: где и какие реки и куда текут, откуда идут дороги и куда?

На душу Ивана Глухова легла тревога. С каждым днем она усиливалась. «Что скажет царь, когда прознает, что сбежали из Сибири?» И не так страшен был государь, как боязно становилось перед боярином Борисом Годуновым. Тот спуску не даст!

Закручинился и атаман Мещеряк, заскучали казаки.

Пора в путь-дорогу! По утрам на мелких лужицах похрустывал под ногами прозрачный ледок. Идут первые морозы!

Мещеряк вставал на ранней заре. На краю неба еще лежал розовый сумрак, и тогда из мглы вырастали Уральские горы. До чего резки их очертания в прохладном и чистом воздухе!

Пора, пора через переволоку!

Скарб погрузили на узкие длинные нарты, запряженные каждая в собачью четверку, и каюры-манси погнали их к неприступным скалам. Осень рано пришла на Камень, — низкорослые, скрюченные березки сбрасывали бронзовые и бурые листья, дули пронзительные ветры и колючие дожди хлестали в лицо. Скучен и дик путь! А каюры поют тоскливые бесконечные песни!

Вот и горы! Тяжел подъем на кручу. Казаки и стрельцы тащили за собой нарты. Собаки не могли взять подъема, путали постромки, озлобленно дрались.

В скалах сильнее стала стужа, мороз сковал озера. Только горные ручьи — и откуда только они беруться! — все еще гомонили и спешили в ущелья. Вода текла в черном лотке и казалась мрачной, но на сердце у казаков зажглась радость: струя убегала на запад, — значит, скоро встретят другие реки. В полдень распахнулись просторы. На западе расстиралась широкая волнистая равнина, блестели озера, и острой щетиной в даль уходили низкие леса. В синей дымке проступала извилистая серебристая лента реки.

— Шугор! Тут и Пермская землица!

Казаки запели широко-раздольно:

Ой, леса да вы, полянушки, Горы вы круты Уральские Со рекою многоводною!

И разом подхватили сотни голосов казацкую песнь. Воевода Иван Глухов, ехавший на косматом коньке, которого провели и через реки и через горы, подбоченился и подтянул:

Расступитесь, часты лесички,

Расступитесь, буйны травушки,

Укажите путь-дороженьку,

Путь-дороженьку во царствие

Во Кучумово, во татарское...

Дознались мурзаки, что Искер оставлен казаками, и послали гонца к Кучуму. Возликовал хан. Воздев руки кверху и закатив гнойные глаза, он воскликнул:

— Велик аллах! Могуча кость Тайбуги, — она вынесла все и разогнала русских! Алей, сын мой, ты здесь?

Сын покорно подошел к отцу. Хан, чувствуя его присутствие, продолжал торжественным голосом:

— Горе мое, — меня лишили целительных мазей, сколько месяцев из Бухары не приходили ко мне караваны! — в голосе хана прозвучали отчаяние и мука: — Я так страдаю, и очи мои не дают мне сна и покоя... Алей, садись на коня и скачи по всем нашим волостям, по Иртышу и Барабинской степи, и оповести всех, что Искер — наш. Зови всех на коней и спеши в наш курень. Да воссияет над ним слава нашей непобедимости!

Красивое, с темным пушком на губе, молодое лицо тайджи было полно волнения и душевного трепета. Он крепко сжал рукоятку меча и ответил отцу:

— Я верну, великий хан, твое царство! Я прославлю кость Тайбуги!

— Это знал я и верил в это! — с умилением сказал Кучум и повел руками. Поймав голову сына, он прижал ее к своей груди, и прозрачная слеза покрыла его слепые глаза. Все видели, как дрожали сухие, длинные пальцы старого хана, прижавшие молодую голову. Трепетали они не от радости, от муки, — сознавал Кучум, что слабо его тело, что нельзя вернуть невозвратного. Безнадежно махнув рукой, он отпустил сына:

— Иди и садись на лучшего коня!

Алей не медлил и тотчас вынесся с сотнями всадников в степь, охваченную зноем. Он промчал по аилам, раскинутым во множестве по Иртышу, и поднял мурзаков в Барабинской степи. Тысячи копыт застучали по сухой земле — татары спешили к Искеру. Алею сказали, что городок пуст, и всадники мчались шумно. Рысьи шапки съехали на затылок, пестрые полосатые халаты развевались, щелкали бичи. Алей возвращался в Искер как победитель, и гонцы его, ехавшие впереди, возвещали в аилах, чтобы навстречу ему выходили старейшины и чтобы народ ликовал. Но не везде выходили знатнейшие, — многие откочевали от больших путей, а народ смотрел мрачно на лихих всадников.

Женщины, укрышись в юртах, шептали огорченно: «Опять кровь и слезы. Заберут сыновей, и они не вернутся в родное кочевье!».

Тайджи Алей с пышностью въехал в Искер. Пуст и безмолвен был он. Вместо белого войлочного шатра, где всегда восседал его отец — хан, смолистым тесом поблескивала большая изба с крыльцом, украшенным балясинами. Мазанки развалились. Когда-то здесь все шумело, как большое озеро в прибой, а сейчас все молчало, будто ушла вода и все живое умерло кругом. Сын Кучума устроился в воеводской избе. Он, по примеру отца, восседал на перинах, брошенных на пестрые ковры. Его одежда из желтого шелка сверкала драгоценными камнями. Три жены Алея и семь братьев восхваляли его храбрость. Он возомнил, что может заменить отца, и если тот вернется сюда, то кто знает, что может случится? В Искере видели, как быстро умирали ханы, сменяя один другого.

Но вскоре радость Алея потухла. Он послал вестников к остякам и манси, чтобы они ехали в Искер и везли ясак и за прошлое, и за эти дни, и за будущее. Очень был пуст ханский курень, и нужно его быстрее заполнить богатствами, чтобы вернулась радостная жизнь. Но остяцкие князьки и старейшины манси отказались ехать на поклон в Искер и везти ясак.

Вымской земли Лугуй — князь-управитель остяцких городков Куновата, Илчта-городка, Ляпина-городка, Мункоса, Юпла-городка да Березова — негостеприимно принял посланца тайджи Алея. Он не пустил его в пауль и повелел сказать татарину:

«Звериные угодия: и лисьи гнезда, и соболиные, и выдерные, и бобровые, и россомачьи, и беличьи, и горностаевы промыслы, и лосиные ямы, и птичьи ловли, и все места, в коих водится живая тварь, а в реках и озерах рыба, — народа нашего из века веков, и не можем мы дать ясак тайджи Алею и его отцу хану Кучуму. Так положил остяцкий народ, и я, Лугуй, должен слушаться его!»

Так татараский посол и уехал огорченным и голодным из городка Березова.

Другой посол Алея в эту пору приехал к Алачаю — кодскому князю. Давно ли он был могущественным союзником Кучуму и только всего несколько недель назад побывал в Епанчиных юртах и по дележу получил один из панцырей Ермака? Но и Алачай отказался ехать в Искер на поклон хану, а при напоминании об ясаке заохал, застонал и сказал, что оскудели кодская земля и реки, и трудно ему, кодскому князю, жить. Все же он снизошел и накормил посла сушеной рыбой и сохатиной.

И пелымский князь, и вогульцы, обитавшие по Туре и Тавде, тоже не захотели поклониться Алею. Но что горше всего, вогулы и остяки, жившие по соседству с Искером, по Демьян-реке, и те отказались вносить ясак.

Один за другим возвращались посланцы с недобрыми вестями в Искер. Тайджи Алей гнал их прочь и грозил карами. Печальный, он выходил на тын и оглядывал с выси свое ханство. Внизу по-осеннему шумел Иртыш, в небе кричали перелетные птицы, леса и рощи вокруг Искера роняли последний лист, и ветер приносил запах тлена. Все это глубоко тронуло Алея — понял он, что не воскресить, не оживить больше Искер. Не потечет вспять могучий Иртыш, — не вернется сюда больше былая жизнь.

С дозорной башенки Алей разглядывал Алафейскую гору; вот темнеют развалины городков: Бицик-Тура, Суге-Тура, Абалк, — и все они, так же, как Искер, похожи на забытое ханское кладбище, над которым ветер раскачивал голые деревья.

Тайджи сел в седло и, скорбно склонив голову, проехал на кладбище. Здесь тихо, грустно шумит покинутая роща. Среди кустов терновника, на земле, лежат серые камни. Конь копытом загремел по серой мшистой плите. Алей склонился и признал могилу Гулсыфан — первой жены своего отца. На камне высечены искусником слова из корана: «Он вечен и бессмертен, тогда как все умрет...»

Алей помрачел, тронул уздечку, и конь, стуча копытами, унес его из печального места. Когда он вернулся в Искер, его поразила растерянность, которую он читал в лицах встречных...

Свита молча расступилась перед Алеем, и он прошел к любимой жене своей Жамиль. Они грустно улыбнулась ему, на густых ресницах ее повисли слезы. Алей нежно прижал ее к своей груди и спросил:

— Почему ты грустишь?

Она смутилась, стыдливый румянец вспыхнул на ее круглых щеках. Пряча голову на его груди, Жамиль прошептала:

— Я жду дочь...

Он схватил в свои широкие ладони ее голову и стал целовать смуглое лицо и большие жгучие глаза, осененные длинными ресницами.

— Так я тоже жду это счастье! О чем же слезы?

Красавица ответала в сторону глаза, вздохнула:

— Ах, Али, не о том печаль. Горе в другом!

— В чем же?

Она неторопливо осводилась из объятий мужа, неслышной походкой обошла покой с низкими оконницами, прислушалась. Ей не нравилось русское жилье с деревянным потолком. Здесь каждый шаг звучал громко. Жамиль еле слышно шепнула Алею:

— Что делать нам? Сюда спешит с конниками Сейдяк...

Тайджи побледнел, но быстро овладел собой. «Так вот почему растерялись его ближние! Опять кость Эдигера поднялась против него! Сейдяк, Сейдяк!» — с ненавистью он подумал о своем кровнике.

Хан Кучум через степи пришел в Искер, разорил город и убил сибирских князей — братьев Булата и Эдигера. Он был жесток и бросил их тела на съедение псам. Охваченный мстительностью и «жесточью», он, однако упустил семя врага. Беременная жена Эдигера скрылась в степи, и верные татары доставили ее в Большую Бухару. Там она нашла приют у знатного сеида и родила сына Сейдяка.

Сейдяк ждал, терпеливо ждал своего часа. И дождался, пришел в ишимские степи. Сын Эдигера вместе с мурзаками праздновали тризну по Ермаке. Он был тих и скромен, только дикие глаза выдавали его алчность...

Прошло немного дней, и вот он уже спешит выполнить освященный обычаем закон древних — кровь за кровь!

На валах затрубил рог и закричали татары. Мимо казацкой избы побежали люди, вопя и призывая аллаха. Алей выбежал на крыльцо. Семь братьев его с саадаками, полными стрел, садились на коней. Всадники окружили их. На древний холм спускалась ночь, и над Иртышом заблистал молодой месяц. Алей хотел закричать братьям: «Куда вы, горячие головы?» — но сдержался. Разве удержишь юность, которая мечтает только о победе, но не хочет знать, что враг силен и хитер. Он глядел им вслед. Как торопились их кони! И вдруг с тонким посвистом прилетела ногайская стрела и ударила тайджи в грудь. Он пошатнулся, схватился за крепкое древко и рванул. Кровь заалела на пестром халате. Прижав одну руку к ране, а другой нащупав дверь, Алей ввалился в покой и упал на бухарский ковер. Жены подбежали к нему:

— Стрела Сейдяка! — слабеющим голосом сказал он. — Где Карача?

— Он оставил твоего отца и покинул тебя. Шелудивый пес ускакал к Сейдяку, — с волнением сказала Жамиль. — Сюда смерть идет, Али! Надо бежать!

Верные слуги перевязали рану, уложили тайджи на перину и хотели нести. Он глазами приказал не трогать его.

— Я обожду братьев, они ушли на Сейдяка! — глухо сказал он и закрыл глаза. Лицо Алея стало мертвенно-бледным, на лбу выступила мелкая испарина.

Месяц очертил кривую над городищем и скрылся за рощами. Ветер доносил крики и конский топот. Алей прислушивался к шуму. На площади стояли пять белых верблюдов, и в теплый мешок упряталась большеокая Жамиль. Она умоляла слуг:

— Увезти, увезти Алея. За позор его отплатит отец, старый хан Кучум!

Четверо татар бережно перенесли ханского сына к верблюду и уложили в мягкий вьюк.

— Пока темно, надо уходить! — властно распоряжалась Жамиль.

Перед беглецами распахнули ворота. Навстречу на высоком коне мчал лучник.

Куда торопишься? — окрикнул его карамбаши.

— В Искер. Горе нашим головам! — вскричал он: — Семь братьев тайджи нашли смерть!

В глазах Алея потемнело. «В Искер идет смерть!» — подумал он и впал в забытье. Когда очнулся, над головой увидел звезды, услышал знакомые звуки степи и ровный храп верблюдов.

Караван уходил на восток. Занималась робкая заря. Жамиль наклонилась над мужем и успокаивающе сказала:

— Они не догонят нас. Мы идем к твоему отцу. Кучум еще силен!

Синие звезды мерцали над степью, постепенно позади умолкли шум и крики, и на землю опустилась тишина, нарушаемая изредка окриком карамбаши.

6

Ни в Москве, ни чердынский воевода Перепелицын, ни Строгановы не знали, что казаки покинули Сибирь. В эту пору на Руси произошли большие события, которые на время отвлекли внимание от нового края. В один год с Ермаком отошел в вечность царь Иван Васильевич. В начале тысяча пятьсот восемьдесят четвертого года у царя обнаружилась страшная болезнь: появилась большая опухоль снаружи и гниение внутренностей. Смрад от царского тела разносился по горнице и очень омрачал государя. Силы оставляли его, и он понимал, что дело идет к роковой развязке.

Весной, по указу Ивана Васильевича, по всем монастырям разослали грамоты. А в них было написано: «В великую и пречестную обитель, святым и преподобным инокам, священникам, дьяконам, старцам соборным, служебникам, клирошанам, лежням и по кельям всему братству: преподобию ног ваших касаясь, князь великий Иван Васильевич челом бьет, молясь и препадая преподобию вашему, чтоб вы пожаловали о моем окаянстве соборно и по кельям молили бога и пречистую богородицу, чтоб господь бог и пречистая богородица, ваших ради святых молитв, моему окаянству отпущение грехов даровали, от настоящие смертные болезни освободили и здравие дали...»

Грозный повелел выпустить из темниц заключенных. От его имени выдавали нищим, божедомам и юродивым щедрые милостыни.

И в эти же самые дни, тревожась за свою судьбу, царь зазвал к себе во дворец до шестидесяти знахарей и знахарок. Их привезли со всех концов русской земли — и с далекого севера, и с Волги. Ходили смутные слухи, что прибывшие старцы-волхвы предрекли ему день смерти. Ошеломленный мрачным прорицанием, царь задумался о судьбе государства и долгие часы проводил в беседе с царевичем Федором, указывая ему, что делать. Слабоумный сын юродиво улыбался и беспомощно спрашивал:

— А как же мы будем без тебя жить, батюшка?

У Ивана Васильевича темнели глаза, и он сокрушенно вздыхал:

— Как жаль, нет нашего Иванушки!..

Он все чаще и чаще в последние минуты своей жизни вспоминал убиенного им сына...

Прошла половина марта. Царь передвигался с большим трудом, — его носили в креслах. Пятнадцатого марта он приказал нести себя в тайники кремлевского дворца, где хранились его сокровища. Вместе с придворными царя сопровождал англичанин Горсей. Сидя в глубоком кресле, государь перебирал драгоценные камни, рассказывая их таинственные свойства и влияния на судьбу человека. Горсей почтительно выслушивал царя. Перед ними всеми цветами радуги переливались разложенные на черном бархате редкой красоты самоцветы. Показывая на них вспыхнувшим взором, Иван Васильевич огорченно сказал Горсею:

— Посмотри на этот чудесный изумруд и на это бирюзу. Возьми их. Они сохраняют природную ясность своего цвета. Положи мне теперь их на руку. Я заражен болезнью! Видишь, они тускнеют. Они предвещают мне смерть!

Горсей протестующе выкрикнул:

— Нет, они говорят вам о долгой жизни, государь!

Царь грустно улыбнулся и ответил:

— Я не хочу обманывать себя. Разве ты не видишь, чем я стал!..

Наступило солнечное утро семнадцатого марта. За окном звучала капель. Царь проснулась в бодром настроении. Он вызвао боярина Бельского и повелел:

— Пойди и скажи волхвам: день наступил, а я жив и радостен. Я прикажу зарыть их живьем в землю... Нет, стой, может быть их лучше сжечь на костре?...

Устрашенный гневным взглядом, Бельский поторопился к заключенным в темнице волхвам. Войдя в подземелье, он передал царское слово.

С отсыревшей соломы поднялся седой старик и ответил за всех:

— Не гневайся, боярин, понапрасну: день только что наступил, а кончается он солнечным закатом...

Придворный не передал царю своей беседы с волхвами. Между тем Иван Васильевич с удовольствием помылся в бане. Его распарили, растерли дряблое тело, и он оживился, почувствовал себя свежее.

Царя бережно одели в широкий мягкий халат и усадили на постели. Он велел подать шахматы и перешучивался с Бельским, раставляя фигуры. И вдруг Иван Васильевич почувствовал внезапную слабость и никак не мог поставить шахматного короля на свое место.

Он хотел что-то выкрикнуть и... упал.

— Батюшки! — заорал перепуганный боярин. — С государем худо!

По дворцу забегали слуги: кто сломя голову мчался за водкой, кто торопился за розовой водой, иной стремительно спешил к попу...

Пришел врач Бомелий со своими снадобьями и стал растирать безвольное парализованное тело. Поспешил митрополит и наскоро совершил над полумертвым обряд пострижения. В иночестве царя назвал Ионою...

Над Москвой загудел печальный звон на исход души.

Ранним утром восемнадцатого марта тысяча пятьсот восемьдесят четвертого царя Ивана Васильевича не стало...

На престол вступил Федор Иоаннович, не проявлявший склонности к управлению государством. Все дни свои он проводил в богомолье или потешался выходками придворных шутов. По настоянию бояр и, особенно, Бориса Годунова, молодой царь вспомнил о Сибири. По предположению Бориса, у Ермака оставалось около четырехсот казаков, да с воеводой Болховским пришло в Сибирь триста стрельцов, поэтому и послали в подкрепление всего сто стрельцов, а при них пушку.

Стрельцов повел в Сибирь воевода Иван Мансуров — быстрый и решительный воин средних лет и отменной отваги человек. Отправился он в поход зимой тысяча пятьсот восемьдесят пятого года и ранней весной уже прибыли в Чердынь. Пермские люди не знали о казачьей беде, поэтому, не задерживаясь в Прикамье, Мансуров пустился на стругах в дальний путь. Воевода беспрепятственно дошел до самого Иртыша. Завидя стрельцов, вооруженных пищалями и поблескивающими бердышами, татары разбегались по лесам.

На Иртыше стрельцы захватили конного татарина и привели в шатер Мансурова. Пленный рассказал обо всем. Молча, с замкнутым суровым лицом, воевода выслушал полоняника. Ничем не выдал он ни своей тревоги, ни страха, вышел из шатра и долго ходил по берегу в глубоком раздумье. До Искера оставалось два десятка верст. В нем сидел Сейдяк со своими наездниками — ногаями, а кругом бурлило неспокойное татарское население. Что же делать? Русь осталась далеко позади, да и до Строгановых на Чусовую не близко. Во всем угадывалось приближение зимы. Темнели обнаженные леса, замерзшая земля гулко гремела под сапогами стрельцов. По темной иртышской воде плыло «сало», вот-вот станет река. Ни запасов зелья, ни войска большого, одна пушка!

Воевада решился на отважный шаг: он приказал направить струги мимо Искера. В темную глухую ночь, работая изо всех сил веслами, стрельцы неслышно проплыли мимо крутоярья, на котором еще не так давно красовался курень хана Кучума. К полудню струги достигли Оби. Здесь, против устья Иртыша, Мансуров облюбовал место и велел ставить город-крепостцу.

Опасность крепко спаяла стрельцов. Выносливые кряжистые воины хорошо владели не только пищалью, но и топором и заступом. Прежде чем на земле пала зима, возник малый городок, хорошо окопанный высоким валом, защищенный крепким тыном. Пушку водрузили на рубленой башенке и отсюда сторожили нежданного врага. Наслышанные о горьком опыте Ермака, стрельцы навезли припасов — муки и сухарей. Зиму встретили сытыми. Да и рядом протекала река, изобильная рыбой, и к тому же пустынная.

Ударил ядреный, хваткий мороз. Стрельцы с неводом смело вышли на Обь, пробили проруби, и рыжая могучая волна подхватила невод, унесла в глубь.

— Эх, и река! Эх, и круговерть! — хлопая рукавицами, любовался быстрым течением кучерявый стрелец, давний рыбак. — Тащи сети.

Вспотевшие молодцы еле вытащили их. Что за рыбины бились в сети! Осетры да стерляди, как поленья да кряжи!

Привезли рыбу к воеводской избе. Дорогой ее хватил и сковал мороз. Мансуров вышел в волчьей шубе, высокий, жилистый. А стрельцы перед ним мороженных осетров ставили, — саженный тын возводили.

— Ай, любо! — Воевода крякнул от восторга. — Ну и край! В реках — рыба красная, в лесу — дичь неисчислимая, а в земле, уж помяните мою душу, непременно свои клады. Разве ж можно покидать такую землю? Грех, смертный грех!..

Уснули леса, заваленные снегами, крепким льдом укрылись Иртыш и Обь, но стрельцы не унимались. Понимали они: от бодрого человека всякая блажь и хворь бежит. На широком просторе устраивали молодецкие потехи, кулачные бои. В рысьих шапках и добрых шубах, подпоясанных красными и синими кушаками, они начинали бой — выходили стена на стену, а когда в запал входили, скидывали на ходу шубы, кафтаны и полукафтанье, рысьи шапки — молодецки об лед, и оставались в одних рубахах. Колотили кулаками гулко, хлестко, как ладными цепами колотят рожь мужики. И так жарко и лихо было, так удало бились, что пар из голенищ шел!

Все шло хорошо, беспокоило только соседство с Сейдяком, но он не тревожил. Здесь, в Сибирской Югре, ниже жили остяки, всегда расположенные к русским.

«Не они ли убегали от Кучума и при всяком удобном случае принимали нашу строну?» — успокаивая себя, думал Мансуров.

Прошла неделя, другая, третья в покойных хлопотах. И вдруг дозорный заметил с вышки рослого, шибко бегущего на лыжах человека, а за ним других людей — поменьше ростом. Люди поменьше гнались за рослым. По ухваткам и размашистому шагу первого дозорный стрелец определил: «Крепок, охотницкая душа! Борода, как у русского. Ишь на ветру как треплется! А что это за людишки гонят его, как медведя?».

Стрелец прижал руку к бровям:

— Никак остяки гонят казака? Эй, хваты! — крикнул он вниз караульным, — отчиняй ворота, свой бежит! И откуда только сей чертушка брался?

Стрельцы распахнули ворота и выбежали вперед. Завидев их, остяки остановились. Бородатый сильный мужик одним духом добежал до городка, очертил лыжами перед стрельцами полукруг, осыпав их мелким искристым снегом, и разом остановился. Смахнул заячью ушанку, вытер ею потное лицо и глубоко вздохнул:

— Ух, и упрел! Как лося гнали!

Стрельцы поразились русской речи:

— Да кто ты? Откуда, удалая голова?

— Казак Ильин, ермаков воин! — крепким басом отозвался бородач, и радостная улыбка озарила его обветренное лицо. — Добрался-таки до своих!

— Да как ты узнал? — допытывался дозорный.

— И, милый, слухом земля полнится. От простых добрых людей дознался, что прибрел в сибирскую сторонушку наш русский человек. Эх, до чего сердце зажглось от радости. Дай обниму! — Казак, как матерый медведь, навалился на первого подвернувшегося стрельца и облапил его. — Родной мой! — троекратно расцеловался.

Казака отвели к воеводе. Тот с удивлением разглядывал заросшего до бровей охотника. С недоверием, не перебивая, выслушал рассказ.

— Да как же ты уберегся от татарской лютости? — все еще не веря, спросил воевода.

— В лесу один, как зверь, таился. Выходил к остяцким паулям, женки жалели, рыбой кормили, сохатиной...

— Ишь ты! — покрутил головой воевода. — А кто тут княжит ноне, в Кодской земле?

— Лугуй князец. От Кучума отшатнулся и к нашим не пристал. Боюсь, как бы сюда не вышел...

— А выйдет — для него подарунок есть! — многозначительно ответил воевода. Нетерпелось ему узнать о Ермаке. Вызвал к себе стряпуху и велел накормить казака.

Крупная, с широкими бедрами, стряпуха полезла в русскую печь и ухватом подцепила горячий горшок.

— Господи боже, да что же это за радость? — умилился казак: — И печка всамделешная, и рогач наш, деревенский, и баба своя, в два обхвата. Будто на Руси! — и, обротясь к румяной молодайке, спросил: — Ты что ж, одна тут? И осмелилась идти в такую сторонушку?

— Не одна я, а со своим хозяином. Стрелец он. Уж и наплакалась я, и в ногах у воеводы навалялась, пока с собой взял. Упросилась. А что, сторонушка разве плоха? Я — архангельская, и так мыслю, что и край не хуже нашинского. Ешь, родимый!

Она накормила Ильина досыта, доотвала. Ему бы выспаться на палатях, — приметил казак их у горячей печки, — да опять воевода позвал к себе и стал выспрашивать про Ермака. Так до полуночи и прогудели они шмелями в горенке...

Утром казак проснулся от глухого гомона, вскочил и в одних портках и рубахе выбежал на улицу.

— Что-сь такое? — тревожно спросил он у первого попавшегося навстречу стрельца.

— Не видишь, что ли? — сердито отозвался тот. — Все наше зимовье остяцкая рать обложила. Так и мечут стрелы тучами! Князец Лугуй их привел. И все кричит: «Уходи, не то побьем!»

Казак Ильин вернулся в избу, быстро оделся и отправился на тын. На дозорной башне уже распоряжался воевода. Остяки, обряженные в легкие пушистые малицы, вооруженные топорами, с криками лезли на яр. Другие, припав на колено, пускали стрелы. С пронзительным воем они проносились через крепостцу. Ильин выпросил простой плотницкий топор и вместе со стрельцами укрепился на валу. Отсюда виднелась снежная пелена широкой Оби, по ней на оленях, запряженных в нарты, разъезжали сотни остяков, пешие толпы их торопились к русскому зимовью. Вот на четверке добрых быков с ветвистыми рогами, размахивая хореем, минуя всех, к яру устремился маленький остяк в малице, изукрашенной цветным узорьем. Он воинственно что-то выкрикивал и ошалело гнал олешек.

Ильин вгляделся в лихого наездника и вдруг признал:

— Браты, да это сам князец Лугуй торопится!

За Лугуем толпами устремились его воины. Коренастые, медноликие, некоторые в шеломах, — они торопились на зов князьца... Вот первая волна их выхлестнула на высокий яр и бросилась на тын. Привычный к опасностям, казак Ильин спокойно выжидал. Он видел белые острые зубы, смуглые разгоряченные лица, охваченные злостью глаза и примеривался. И, когда первый, крепкогрудый, в короткой малице и в бухарском панцыре, остяк поднял над тыном голову в шеломе, он размахнулся и ударил его; враг разом осел и покатился вниз. Войдя в ярость, казак кричал разудало:

— Подходи-ка еще! Чей черед! — он бил топором наотмашь, размахивал им вправо, влево. На скупом солнце зловеще сверкало острие, и многие, перехватив его блеск, в страхе скатывались вниз. Упрямо стояли на валу стрельцы, — они били врага копьями, рубили бердышами.

Напрасно надрывался в истошном крике князец Лугуй, — остяки не могли осилить стрельцов. Воевода Мансуров, глядя на тучи стрел, на орущие толпы, хмуро думал: «И с чего сдурели? Эх, князец, попади-ка ты ко мне в руки, уж разделаюсь по совести...»

Весь день продолжались воинственные крики остяков и визжали тугие стрелы. Десятка два израненных стрельцов ушли с вала, но городок устоял. Замерцали первые звезды, и на Иртыш надвинулась ночь. Князец Лугуй повернул свои нарты и устремился в снежную муть, за ним толпами потянулись и его воины.

В избе воеводы топилась печка. Стряпуха с засученными рукавами, с подоткнутым сарафаном проворно орудовала рогачами. В темном закутке, за печкой, трещал сверчок. Все шло тихо, по-домашнему, мирному, даже и в думки не приходило, что только сейчас бились у валов и через зимовье со свистом летали стрелы, поранившие немало людей. Воевода, не снимая панцыря и шелома, сидел у тесового стола и сосредоточенно думал. Вдруг он оживился и крикнул:

— Позвать пушкаря!

Наклонив голову, чтобы не удариться о приолоку, в избу вошел рослый, статный молодец с умными глазами. Он мигом смахнул шапку и низко поклонился Мансурову.

— Как твоя голубица, исправна? — спросил воевода. — Ядра есть?

— Все есть и все в готовности. Каменны ядра на огне калить буду. Пойдут — я их разз-у-ва-жу! — бодро отозвался пушкарь. Был он складный, неторопливый и, по всему видать, дело свое знал.

— Ну, иди с миром, — сказал воевода. — Да гляди-поглядывай, — завтра, чаю, опять надо драться.

Отпустив пушкаря, Мансуров снял шелом и стал есть.

Утром, едва только занялась поздняя заря, на берегу снова закричали остяки. Их толпы стали гуще, смелее. Впереди, на нартах, опять князец Лугуй, а позади него шесть стариков, несших рубленного из толстой коряжины идола «Словутея». Вокруг идола, извиваясь в дикой пляске, стуча в бубен, кружились два шамана. Лисьи хвосты и шкурки зверьков, нашитые на их парки, развевались. Заунывный звук бубнов разбедил Ильина. Казак вскочил и побежал на вал. Стрельцы изумленно разглядывли диковенное зрелище.

Остяки шли к зимовью весело, приплясывая. Из туманной дали к ним подъезжали все новые и новые нарты. Все теснились к идолу. Огромный, с разукрашенными кровью губами, он медлено колыхался среди толпы.

— Гляди, какого лешего себе топором сотворили! Тьфу! — сплюнул казак. — Тож бог выискался!

Идол был вырублен грубо, тяжеловесен, и остяки с трудом дотащили его до реки. Сюда же доставили и двух скуластых малых, одетых в парки, но со связанными руками.

Казак Ильин побагровел:

— Сволочи, самоедских малых притащили! Жечь будут, чтобы задобрить Словутея!

Шаманы продолжали кружиться и бить в бубны. Они вертелись, трясли головами, дико выкрикивали и, подбегая к самоедским малым, замахивались на них ножами. Те, понурив головы, безропотно стояли среди беснующихся в пляске остяков.

Воевода поднялся на дозорную вышку и разглядывал бушующие толпы. «Сейчас натешатся, намолятся идолу и кинутся на зимовье, — прикидывал он: — Выдержим ли?» И, наклонившись к пушкарю, приказал:

— Ты, брат, наведи на Словутея, да так тарарахни по идолу, чтоб гром раскатился по всей Кодской земле! А ну, милый!

Пушкарь навел свою голубицу, сдвинул брови и ждал воеводского приказа. Он не сводил глаз с толпы. Вот схватили связанных малых и поволокли к идолу. В толпе был и князь Лугуй. Он шел и подплясывал в такт бубну.

— Годи же, я тебе, старой лисе, подсыплю жару под хвост! — пригрозил воевода и сказал пушкарю: — Ну, Васятка, подошло, в самый раз, — трахни-ка!

Пушкарь поднес зажженный фитиль, и по всему обьскому раздолью грянул гром. Выстрелу отозвались дали, и от этого грохот умножился и стал страшней. Раскаленное ядро угодило в грудь размалеванному идолу и разнесло его в щепы. Князец Лугуй упал головой в снег и задрыгал ногами.

Шаман в разорванной парке и с разбитым бубном полз на карачках от страха.

Торопившиеся на олешках остяки быстро свернули нарты в сторону и погнали вниз по Оби. Воинство очухалось и, не ожидая, когда русский пушкарь ударит во второй раз, пустилось в бега.

Только князь Лугуй, придя в себя, не пожелал уходить. Он сел на нарты и, размахивая хореем, направил олешек в городок. К зимнику он подъезжал важно, как к завоеванной крепости. Ему распахнули ворота, дали вымчать на площадку. Окружив оживленной толпой, вытолкали вперед казака Ильина:

— Спроси его, зачем примчал сюда? Не покружилось ли у него в голове?

Казак спросил вояку:

— Ты кто и почему наехал в крепость?

— Я — князь Лугуй, победитель Кодской земли! — с гордостью ответил он. — Русский хорошо гром делал. Словутея — нет! Ай-яй, что наделал русский огненный стрела. Русь велика, и я хочу в Москву, чтобы с моим братом-царем поговорить.

Воевода вышел навстречу князьцу, ощупал его:

— Жив-здоров? Ну, хвала богу. Гляди, в другой раз не попадайся!

Лугуй головой покачал:

— Зачем? Надо Москву!

— Коли решил замириться, отвезем на Русь! — согласился воевода. — А теперь жалуй в гости...

К полудню все стихло. Остяки разъехались в свои паули. Князь Лугуй, наевшись и напившись досыта, не снимая парку, завалился под стол и тут же отошел ко сну.

Добровольно пришедшего князьца Лугуя весной отправили в Москву. Поехал он в дальнюю дорогу в сопровождении десятка родичей. На многих нартах везли большие мешки, набитые лучшей рухлядью — песцами, соболями, горностаями и куницами. Добирались до столицы долго; проехали Сердынь, Вологду, — князец на все пялили очи и поражался. Взглянув на церковь, воскликнул:

— О, это больше, чем мой чум. Тут и живет царь?

— Нет. Тут пребывает господь-бог, — со смирением ответил ему священник.

Князец Лугуй покачал головой:

— Твой бог богаче и сильней Словутея, коль забрался в такой чум.

Остяк с удивлением выслушал колокольный звон и сказал об этом:

— Твой бог любит большой шум. Наш шаман делает маленький звон: динь-динь!

Князьца с почетом доставили в Москву и поместили в боярские хоромы. Дородный дьяк Посольского приказа, приставленый к нему, сказал:

— Оглядись тут. Потом к царю на поклон пойдешь, а допрежь того в баню отправишься. Добрый пар кость сладко тешит.

Князьца свели в жарко истопленную баню. С него сняли парку, потом малицу, потом майнсуп — короткие штаны из оленьей кожи, стащили унты. Худенький голый князец, с засохшей грязью на теле, с испугом глядел на здоровущих боярских холопов. Заплетающимся от страха языком он спросил:

— Теперь в котел меня? Ой-ей, не хочу!..

— Еще что удумал? Котел поганить будем из-за тебя! — засмеялись холопы.

Раздетый боярин, брюхатый и волосатый, прикрикнул на челядь:

— Брысь, окаянцы! Кто позволил вам шутковать над гостем: то князь, не простой смерд!

Слуги притихли, под руки увели Лугуя в мыльню и ополоснули теплой водой.

— Ой, холосо! Шибко холосо! — похлопал князь себя по впалому животу.

Лугуя отменно напарили, напоили квасом, одели в чистое белье — льняные портки и рубаху. Князец долго щелкал языком и хвалил. Но больше всему ему понравились меды. Развалясь в предбаннике, боярин глазами показал на ковш. Холопы проворно наполнили его... Второй ковш поднесли князьцу. Как припал гость к нему, так и не оторвался. Выпил, утер губы, — внутри жар пошел.

— Шибко холосо! — похвалил он...

Баня князьцу понравилась. Через три дня его с привезенными дарами отвезли к царю. Федор Иоаннович обласкал его. Говорил с ним тихим, смиренным голосом. Лугуй стоял перед троном и не сводил глаз с парчевой одежды царя. Он осторожно протянул руку и потрогал ее:

— Холоса парка. Мне бы такую...

— Кланяйся, кланяйся! — толкали его в спину бояре.

Князец упал на колени и возопил:

— Я наберу много, много соболей, тысячи горностаев и сотни сороков песцов и отошлю на Русь. И каждый остяк будет знать, что холоса Москва. Царь, отпусти меду...

Федор Иоаннович улыбнулся, оглянулся на ближнего боярина Бориса Годунова. Тот шепнул:

— Отпусти его, государь, с миром.

Князьца Лугуя отпустили в Кодскую землю с почетом. Перед отъездом его нарекли Василием. Взяли с него клятву, что всегда останется верен, и проводили восвояси. Возвращался он через Чердынь, вез бочки меду, а в особом кожаном коробе — царскую грамоту.

«И нашим воеводам, которые ныне на Усть-Иртыше, на Оби, новый городок поставили, на Лугуя князя, и на его городки наших ратных людей не посылати, и воевати его не велети, и дани на нем, и на его городках, имати не велети, и поминков и посулов с них не имати».

У грамоты той привешена красная восковая печать, а на обороте подписано: «Царь и великий князь Федор Иоаннович всея России.»

Приказные люди и холопы обнажали головы перед развернутой грамотой, и это князьцу нравилось. Щелкая языком, он говорил всем:

— Холосая грамота... Сильная...

Весной он выплыл на Обь, и воевода Мансуров со стрельцами вышли из городка встречать Лугуя. Съехались окрестные о стяки. Князец приказал выкатить из струга бочку меда и угостить подданных. Они пили, а Лугуй все рассказывал про Москву, царя, про баню и про то, как его окрестили.

— Шибко в малую воду садили, не влез весь! А в бане, — ух, как парко!

Остяки быстро выпили мед и недовольно крикнули князьцу:

— Почему мало захватил меду?

— Ой-ей, — покачал головой князец. — Нельзя больше. Еще будет хлеб! — он велел принести со струга несколько зачерствелых караваев, — остяки с удовольствием съели их.

— И хлеба мало! — пожаловались они.

— Будет холосо. Шибко холосо! Я привез! — Князец достал из мешка семена ячменя и стал бросать в грязь.

— Погоди! — сердито сказал старшой крепостцы Золотов. — Так не годится! — он отобрал у князя мешок с семенами и веско объяснил: — Эх, князец, православные так хлеб не сеют! Выходи завтра и полюбуйся, что будет. И свои народцы приводи!

На другой день сладили деревянную соху, впрягли конька и вспахали земельку. На полюшко вышел сеятель и, как повелось на Руси, выступая мерным шагом, высеял семена.

К Троице ячмень взошел. Все ходили дивоваться: рос хлеб могуче, буйно и сулил хороший урожай. Каждое утро стрельцы выходили и любовались хорошей нивой. Все они болели цынгой, чаяли свежего хлебушка! Подошла пора, ячмень выколосился, зацвел, стал наливаться. Но вдруг с Обдории подули холодные ветры, в одно утро упал иней и погубил весь посев. Наехал князец Лугуй; узнав о беде, сказал самоуверенно:

— Я говорила: хлеб холосо, а рыба и олешки лучше!

Слабодушный Федор Иоаннович не опечалился, когда узнал, что воевода Иван Глухов и казаки оставили Сибирь. Он повелел воротить беглецов назад. Добавив к ним триста ратников, царь приказал воеводам Василию Сукину и Мясину Ивану, да письменному голове Даниле Чулкову идти в помощь Мансурову.

С большой тяготой дошли до сибирских мест ратники и там узнали, что Мансуров выбыл в Москву, а острожек укрепил и уберег в дружбе с князьцем Лугуем.

Воевода Сукин вел себя в новом краю осторожно, пристально приглядываясь ко всему. На север, восток и юг раскинулись бескрайние и неизвестные просторы, среди которых кочевало много племен и народов. Все они пребывали в непрестанном движении, угрожая смести небольшой русский отряд. Трудно было стать твердой ногой в этом незамиренном краю. После тщательного ознакомления с сибирским краем, воевода ясно представил себе, что власть Руси здесь до тех пор будет шатка и непрочна, пока русские на важных путях и реках не возведут городков и не усилят их пушками, а главное, — пока не заселят их.

Сукин, как и Ермак, странствуя по рекам и дорогам Сибири со своим отрядом, говорил ратникам:

— Оружие наше обороняет нас, а землю завоюет на веки вечные только соха! Сюда, на эту неисчерпаемую земную силу, русского пахаря! Он поднимает к жизни богатейший край и научит кочевников лучшей доле.

Искер попрежнему был занят Сейдяком, который держался хотя и тихо, но коварно. Можно ли было пускаться на борьбу с этим предприимчивым и лихим захватчиком? На это у Сукина не хватало мужества. Он не торопился идти к Искеру. Пробираясь по Туре-реке, воевода постепенно обрел уверенность и надежду на закрепление края. Его ободрило, что вдоль Туры жители встречали русских доброжелательно и покорно. Они занимались ремеслами, промыслом, вели оседлую жизнь. На этих людей можно было положиться, и воевода решил остановиться на Туре и заложить тут город. Близ старого городища, на выгодном месте, там, где прежде находился древний татарский город Чингин, он выстроил в тысяча пятьсот восемьдесят шестом году Тюменьский острог. Под стенами его текла глубокая Тура, а вдалеке поблескивали воды Тобола.

Письменный голова Данила Чулков отметил это событие в книге, которую торжественно положили в съезжей избе на видное место рядом с греблом, медной осьминной мерой и железной гирей.

Воевода Сукин не задирался с татарами, он поощрял ремесла, посылая московских умельцев обучать туринцев не знавших многого. Татары восхищались работой русских плотников, суконщиков, пимокатов, шубников, гончаров. Золотые руки русских людей пленяли их, и они старались завести с ними прочную дружбу. Тем временем Сукин на тайных тропах и дорогах установил заставы, которые хватали посланцев Кучума и Алея, не давая им встретиться с туринцами. Исподволь писцы и подьячие, состоявшие при воеводской избе, объясачили татар, стараясь не возбудить среди них недовольства. Так постепенно и глубоко уходит русский корень в сибирскую землю.

Воеводы Сукин и Мясин пробыли в Тюмени до тысяча пятьсот восемьдесят седьмого года, а весной, на смену им, с новой ратью в пятьсот воинов в Сибирь вернулся ездивший в Москву Данила Чулков, теперь уже не письменный голова, а полномочный воевода. Русские, обжившиеся на берегах Туры, повеселели — прибыло силы! И Чулков не задирался с татарами, а жил с ними в мире. Изподволь он готовился к большому и решающему делу. Новый воевода — ставленник Бориса Годунова, человек энергичный и умный, деятельно принялся за сооружение флота. В затоне корабельные мастера, привезенные из Москвы, рубили и ладили прекрасные ладьи. Самые лучшие смолистые тесины шли на стройку. Каждое утро спозаранку воевода приезжал на верфь и подолгу следил за работой плотников. Никто не знал, что от нетерпения в Чулкове дрожала каждая жилочка. Кто-кто, а он то знал, что не одни русские стараются проникнуть в Сибирь! За год до похода Ермака Тимофеевича два отважных аглицких морехода — Пэт и Джексон пытались студенным северным морем проникнуть к берегам Сибири. Не удалась иноземцам эта затея. Но Данила хорошо знал упорство англичан. Ныне они добираются в торговых целях, — за тесом, пенькой и парусиной, — в Архангельск, а завтра, гладишь, проникнут в Нарзомское море, и чего доброго, в устье Оби!

К осени ладьи покачивались на большой воде. На них посадили пятьсот ратных людей, и флотилия отбыла. Небывалое дело! Татары впервые видели такое скопище парусников, и так хорошо оснащенных.

Что-то будет? Данило Чулков вел свои ладьи на Иртыш, а там, на старом кучумовском городище, в Искере, все еще сидел со своими мурзаками и всадниками хан Сеид Ахмет, сын Бекбулата. Окрестные татары называли его просто Сейдяком. Как-то он встретит незванных гостей?

Русские плыли на восток по пути, пройденному пять лет назад Ермаком. Они «не задирали» мирных татар спокойно минуя их селения. Ладьи богато были нагружены хлебом, салом, крупой. Обо всем успел додуматься Данило Чулков. Знал он и то, что за ним зорко следят разведчики Сейдяка. И это было так. Быстрые всадники давно опередили ладьи русского воеводы и донесли хану, что на этот раз ратью командует не казачий атаман, не просто воевода, а человек ученый и понимающий толк в писаниях.

Сейдяк с воинами издали незаметно наблюдал приближение русских людей к тобольскому устью. В эти часы испытавший на себе превратности скитальческой жизни Сеид-Ахмет много передумал, и больше всего он боялся, что русские воины бросятся на Искер.

Однако этого не произошло. Ладьи спокойно пересекли широкий Иртыш и пристали к правому берегу, на котором высилась высокая гора. С нее в ясные дни, бывая на охоте, хан нередко видел в сиреневой дали башни Искера, до которого насчитывалось всего восемнадцать верст.

Чулков вышел с воинами на берег, поднялся на гору и огляделся. Воевода остался весьма доволен своим осмотром. Он приказал вытащить на берег ладьи, и вскоре подле них началась навиданная работа. Соглядатаи Сейдяка удивились: отложив оружие и взявшись за топоры, русские стрельцы рубили свои корабли. Они взламывали днища их, отдирали обшивку и снимали мачты. Смолистый, свежий тес от ладей толпы воинов на своих плечах перетаскали на гору, облюбованную воеводой. Они, как муравьи, трудились от темна до темна. И даже ночью на высокой вершине горели костры, — неутомимая работа шла во мраке.

Вскоре над крутым обрывом иртышского берега, на фоне белесого неба вырос частокол, а там поднялись и башенки.

— Шайтан! — выругался Сейдяк. — На моей земле возвел русский город!..

Так без драк, при слиянии двух могучих сибирских рек — Иртыша и Тобола возникла русская крепостца — Тобольск. По татарски это звучало совсем песенно: «город многолетних трав с розоватыми, желтоватыми и белыми цветами». Данила Чулков придумал и герб новому городу, — он был начитан в геральдике и решил, что Тобольск славнее многих городов запада и востока. Молодой чертежник на синем поле изобразил золотую пирамиду с воинскими знаменами, барабанами и алебардами.

Кругом был суровый край, природа скупа — серое небо, лес да реки. Зато в лесу водилось неисчислимо зверья и дичи, а в реках множество рыбы. Из крепостцы Тобольск открывались дороги на реки Иртыш, Тобол и Обь. Плыви, куда хочешь! В низовьях Оби со своим народом кочевал князек Лугуй. Бережно храня грамоту царя Федора Иоанновича с красной сургучной печатью он на кочевьях любил рассказывать о своем большом путешествии в Московию, о могуществе Русского государства. Сидя у костра, его со вниманием слушали остяки. Они довольно покачивали головами и рассуждали по-своему:

— Значит, наш народ уважают в Московии.

— О! — князец пыхнул трубкой и счастливо улыбнулся. — С ними надо жить в мире. Они научат нас многому.

Русские пока ничем не могли помочь остякам, но уже одно то, что они освободили их от поборов неспокойного Кучума делало остяков мирными. Они ладили с казаками. Не задирался с русскими и Сейдяк. Заняв кучумовский курень, он жил в большой белой юрте, рассылая повсюду своих соглядатаев за русскими. Они доносили Сейдяку, что по всему видно, — воевода Чулков не думает идти на Искер. Стрельцы роют рвы, насыпают валы, возводят высокий тын и рубят избы. Впрочем, хотя русские и не задирались, но возведение крепостцы сильно встревожило хана.

Однажды на Тоболе встретились со стрельцами, сидевшими в ладьях, татарские всадники, трусившие вдоль берега. Наездники наизготове держали луки, но русские, сняв с голов косматые шапки, приветливо размахивали ими. По всему угадывалось, что они настроены миролюбиво. Растерянные татары вернулись в Искер. Многие из них думали: «Зачем нам убивать друг друга?».

Спустя несколько дней сердце Сейдяка наполнилось тревогой. Из русской крепостцы приехал гонец воеводы и звал хана в гости. Сейдяк с признательным видом прижал руку к груди и через толмача просил передать:

— Мы рады соседу, но сейчас я болен и, о горе, не могу поехать, чтобы обнять моего любезного друга!..

По глазам бухарца посланец догадался, — хитрит тот, а может быть затевает и коварство.

Когда вестник вернулся со скудными дарами из Искера, воевода долго сидел в раздумье. Кругом лежала невозмутимая тишина, она царила не только в воеводской избе, но и во всем городке, над окрестными равнинами и широким Тоболом. Тишина казалась хрупкой, — ее мог нарушить вероломный враг. Но как его сломить? Одной силы мало, здесь нужно было хитрить.

«А где взять хитрость и коварство, если не у врага?» — задумался воевода и решил раз и навсегда покончить с Искером.

Тревога воеводы оказалась не напрасной: Сейдяк исподволь готовился к схватке. Сидя в кругу своих мурз, он говорил им:

— Два зверя не могу жить в одном логове. Один должен растерзать другого!

— Твоими устами говорит сама истина! — похвалили его мурзаки. Среди них находился и Карача, отказавшийся от мысли самому быть ханом и взиравший с подобострастием на Сейдяка.

— Ты мудр и потопчешь русскую силу! — льстиво сказал он.

Сейдяк поднял большие выразительные глаза на Карачу:

— Но почему же ты не смог осилить их, когда запер голодных в Искере? — лукаво спросил он мурзу.

— Искер не приступен. И тот, кто владеет им, — непобедим! — торжественно ответил Карача. — Тогда я был один, господин мой. Теперь, великодушный хан, твоя мудрость окрыляет всех нас!

В шатре молодого хана было трое: Сейдяк, Карача и молодой казахский султан Ураз-Мухамед, искавший на степных дорогах свое счастье. Узколицый, со скошенными жгучими глазами, он был строен, лих в рубке и самоуверен. На слова Карачи султан хвастливо вымолвил:

— Мои всадники в один час потопчут неповоротливых русских медведей!

Ураз нравился Сейдяку своим воинственным пылом и стремительностью, но хвастовство хану казалось неуместным. После раздумья он спокойно ответил:

— Твои всадники, желанный гость, быстрее ветра и злее степного волка. Я верю в твою силу, но когда имеешь дело с русскими, надо быть еще очень осторожным! Послушайте, мудрые мужи, что думую я. Счастье само не дается в руки, его надо ловить. Мы выедем на охоту в окружении всех всадников, и если аллаху угодно будет затмить русским разум, используем их оплошность: выйдем на битву и не покажем русским, что вышли бить их. Пусть думают, что потешают нас кречеты!

— Ты мудр! — сказал Карача: — Так и надо искать свое счастье!

Коварный и хитрый мурзак был поражен еще большим коварством Сейдяка. Оно восхитило его, и он охотно предложил:

— Сегодня у русских праздник, и мы поедем на охоту. Да ниспошлет аллах на неверных затмение!..

В сопровождении конницы они подошли к Тобольску и в полдень остановились против него в поле — на Княжем лугу. Сейдяк и Ураз-Мухамед запускали в небо кречетов. Было светло, солнечно и, обычно серое, небо в этот день сияло нежной голубизной.

Со стен крепостцы видно было как потешались ордынцы. Они мчались быстрее ветра по равнине, на скаку пуская в птицу стрелы. С тонким визгом стрела неслась ввысь и навылет била птицу. Дозорные тотчас доложили воеводе о татарской потехе. Чулков сам взошел на дозорную вышку с узким наблюдательным оконцем. Ветер завывал под новой тесовой крышей. По небе плыли белые облака, и казалось, что вместе с ними плывет и башенка среди необозримого простора. Серебром переливались речные воды. На привольном Княжем лугу шла горячая потеха. Воевода залюбовался: высоко в небо упругим взлетом поднимались стрелы. Когда падала добыча, Чулков кряхтел от удовольствия:

— Отменны в стрельбище!

Но еще больше взволновали его сильные кречеты, которые то быстро взмывали вверх, то камнем падали на добычу. Старинная потеха, которой в свое время занимался царь Иван Васильевич, сильно пленила воеводу. Он нетерпеливо двигал плечами, топал ногами, любуясь полетом охотничьих птиц.

— Ух, и кречеты!

В нежной лазури слышался звон бубенчиков, — кречеты давали знать о своем приближении.

— Лиха потеха! — похвалил воевода и вдруг спохватился. Темное, тревожное предчувствие закралось ему в душу.

«Не спроста столько конников наскочило под самый Тобольск! Сейдяк коварно удумал! — рассудил Чулков и уже иными глазами стал разглядывать потеху на Княжем лугу. — Кони на подбор, один резвее другого, у каждого саадак полон стрел. Что-то и на охоту не похоже, — лучники держатся настороже. Схватиться?»

Но тут же Чулков отбросил эту мысль. Рисковать было опасно. Несмотря на пожилые годы, воевода проворно спустился с дозорной башенки и созвал на совет подьячих, стрелецких и казачьих сотников.

— Видали, что робится на Княжем лугу? Не для потехи собрались вороги под стены наши. Чую, замыслили худое! — рассудительно сказал Данила.

— Допусти порубаться с врагами! — попросил казачий сотник. — Аль мы не отгоним их?

Казака перебил стрелецкий голова:

— А я так мыслю, — посоветовал он. — Не сходить с городка, а с вала из пушки их пугнуть. Одумаются и другое место для потехи отыщут.

Воевода нахмурился, поднял суровые глаза и молвил:

— Ни сабельками, ни пушечкой с соседями драться не гоже! По-соседски примем: позовем Сейдяка и его людишек в гости, за бранный стол, да и потолкуем о мирном житии.

Дьяк, советчик воеводы, со страха заохал:

— Да виданное ли дело, — перед конными, оборуженными людьми врата крепости распахнуть. Наскачут ироды и порубят нас всех до единого!

Чулков спокойно глянул на дьяка и спросил:

— А разве я молвил, что оборуженных в гости пустим? Да и всех ли пустим?

Тут все догадались о затее: «Хитер Сейдяк, да наш воевода, гляди, перехитрит его!».

На Княжий луг пустили гонца, наряженного в лучшие одежды и безоружного. Страшновато было ехать одному во вражий стан, да овладел собой удалый казак Киндинка. На резвом коне он вымахнул на зеленый луг. Конь горделиво нес его, гарцуя, развевал волнистой гривой. И всадник был под стать коню, молодцевато подомчал к шатру самого Сейдяка.

Казак соскочил с коня и низко поклонился искерскому хану:

— Воевода восхищен кречетами твоими, государь сибирский. У нас ноне — праздник, не побрезгуй со своими советниками пожаловать к столу.

Толмач перевел приглашение воеводы. Но Сейдяк не сразу ответил. Он прижал руку к сердцу и сказал толмачу:

— Передай, что я и мои друзья польщены зовом, но таков обычай хана — я должен посоветоваться с аллахом.

Вместе с Карачой и Ураз-Мухамедом они вошли в шатер и стали держать совет. Любопытство, страх и трусость разбирали их. После споров решили ехать в крепостцу, взяв в провожатые сто самых лучших наездников. На этом настоял казахский султан, весьма любопытный человек.

— Мы покажем им, что не трусы. А понадобится — мои сто всадников порубят всех русских! — скосив карие глаза с жаром сказал он.

Сейдяк на это раз поддался пылкому слову султана. Ордынцы обрядились в парчевые халаты, опоясались лучшими саблями, на головы надели шапки из искристых чернобурых лисиц и с конвоем тронулись к воротам крепости. Они распахнуты настежь, и в просвете их, дожидаясь званных гостей, стоит дородный бородатый воевода в синем кафтане, расшитом шнурами.

Сейдяк и свита подъехали к воротной башне и сошли с коней. Воевода низко поклонился:

— Добро пожаловать, гости дорогие!

Но как только вооруженные искерцы двинулись к воротам, Чулков стал посередине и, загородив дорогу, вновь низенько поклонился и сказал ласково:

— Не обессудьте, соседушки милые, обычай у нас таков, — гость жалует всегда в дом без воинских угроз, оставляя оружие за порогом. Порадейте, добрые, время как раз выпало обеденное... Сабельки да мечи оставьте-ка тут, не тревожьте моих людишек, да и уважение обычаю нашему укажите, — голос воеводы полон радушия, сам он весь сиял и готов был к самому широкому гостеприимству.

Ураз-Мухамед гордо двинулся вперед, но Чулков и ему поклонился:

— Вся Русь почитает род твой, султан. Не обижай государя нашего, — и ты уважь наш обычай!

Казахскому наезднику лестно стало от похвалы воеводы. Он нахмурился, отвязал саблю и сдал казаку. Сейдяк долго колебался, но пришлось и ему отдать оружие. Хитрил, юлил Карача, но, встретив кроткий взгляд воеводы, опустил голову и, сдавая булатный меч, тихо сказал:

— Берите...

Видя покорность военачальников, сложили оружие и конники, благо добро пахло жаренной бараниной.

Прямо от ворот разостлан цветной дорожкой узорчатый ковер, а по краям стоят служилые люди с бердышами. Воевода, забегая вперед и низко кланяясь, зазывал гостей:

— Жалуйте, хоробрые соседушки, хлеба-соли откушать! Уж как мы рады, так рады, и не сказать...

Важно выступая, татары двинулись по ковровой дорожке в хоромы. Они рублены на славу, ставлены на широкий размах, но еще богаче и солиднее — большой стол, уставленный снедью. Чего только тут не было! И рыба жареная и печеная, и языки оленьи, и лебеди, искусно приготовленные стряпухой, и хлебы, и меды. Ураз-Мухамед легко уселся за стол и сразу потянулся к братине с хмельным. Сейдяк сел молча и, низко опустив голову, глубоко задумался. Только сейчас он понял, что свершилось непоправимое. А воевода льстиво кланялся ему:

— Что ж, князь, закручинился? Если не мыслишь на нас зла, выпей чашу сию во здравие!

Сейдяк встрепенулся, подумал: «Перехитрил старый лис меня... горе мне, перехитрил!»

И сказал, сладко улыбаясь:

— Не с худыми мыслями пришли мы в гости к своим добрым соседям. Мир и дружбу мы желаем утвердить между нами. Сыт я, храбрый воин, и пришел я лишь насладиться твоими речами...

— Добро, ой добро! — широким жестом огладил бороду Чулков и, умильно заглядывая в глаза Сейдяка, повторил свою просьбу: — Уважь хозяина, выпей чару во здравие!

Гость взял тяжелый серебряный кубок и поднес к губам. Вино было доброе, и соблазн был велик, но внезапно ужалила страшная мысль: «А вдруг в кубке том яд?» — он поперхнулся и отставил его.

Воевода пристально посмотрел на Сейдяка, укоризнено покачал головой:

— Что ж, душа не принимает хмельного? А вот царевич, поди, не дрогнет! — И, передав чару Ураз-Мухамеду, он предложил: — Нут-ка, попробуй доброго нашего меда. Его же у нас и монаси приемлют...

То ли случайно, то ли от торопливости, но гость, отхлебнув из кубка, поперхнулся.

Карача смело взял из рук Ураз-Мухамеда чару и, чтобы угодить воеводе, разом приложился к ней. Но от едкой горечи и он поперхнулся. «Что это — подозрительно косясь на кубок, подумал мурза: — Яд или противное зелье?». В его изворотливом мозгу мелькнула мысль: «Как же теперь угодить русскому воеводе? Как отсюда подобру-поздорову унести ноги?».

Не успел он подумать, как на все хоромы раздался громовой голос воеводы:

— Так вот вы как! Мы к вам всем сердцем, а вы чернить нас. Предательство, помсту затаили против нас... сам всевышний обличает вас, поганые... Взять их! — закричал воевода страже.

По всему видно, что стрельцы только и ждали этого, — они бросились к гостям. Видя, что подходит беда, Сейдяк ловко вскочил на скамью, быстро вышиб сапогом окно и проворно выпрыгнул во двор. Не дремали и Ураз-Мухамед с Карачой: отбиваясь деревянными блюдами, они нырнули в оконницу и бросились бежать к своим.

Но куда убежишь? Кругом — высокий тын, а казаки уже давно подстерегали их. Они быстро перехватали всех, связали веревками и представили к воеводе.

С поникшими головами трое искерцев стояли перед Чулковым.

Сейдяк с посеревшим лицом сердито выкрикнул:

— Я — хан! И ты, презренный, допустил коварство!

Лицо воеводы осталось невозмутимым. Он равнодушно усмехнулся и ответил Сейдяку:

— Рассуди, голубь, какой же ты хан? И о каком коварстве речь идет, ежели ты сам пришел в чужую землю? И чего ты орешь? Не бойся, — наша милость не изреченна, и ты будешь жив. Тебя и твоих дружников доставят в Москву. Вот и заживете, хватит вам мутить народ...

Карача сразу повеселел: «Хвала аллаху, он останется жить! Не все ли равно, кому служить: Кучуму, Сейдяку или русскому царю!».

Ураз-Мухамед изподлобья, волком глядел на воеводу. Он слышал крики, стоны и ржанье коней: казаки беспощадно рубили свиту Сейдяка...

За Иртышом скрылось багровое солнце. Княжий луг, высокий тын и крепостные строения уходили в сумерки, когда стрельцы двинулись на Искер. Они шли плотным строем, готовые принять бой с четырьмястами татар, которых утром привел Сейдяк, но безмолвие лежало над равниной. Ночь не долго была черной, — скоро из-за старого пихтача выкатился большой месяц и осветил мертвенным сиянием опустевший Княжий луг.

Так и не состоялась битва. Впоследствии сибириский летописец записал об этом событии кратко, но выразительно: «Таково страхование найде на сих, яко и в град свой не возвратишися; слыша же в граде (Сибири) яко бежа — и тыи избегоша из града и никто же остася в граде».

Стрельцы вошли в опустевший Искер. Одичавшие тощие псы бродили среди мазанок. Печально и грустно было в покинутом и молчаливом курене Кучума, он напоминал теперь кладбище. Русские оглядели его и навсегда покинули. Прошло немного времени, и буйный бурьян охватил развалины бывшей ханской ставки. Никто никогда больше не пожелал селиться в этом, преданном забвению, когда-то кипучем городке...

По первому санному пути воевода Чулков отправил трех важных пленников в Москву, и тем самым навсегда устранил их влияние на татарские племена. Сибирское царство окончило свои дни. Все земли до Иртыша и далее к северу по многоводной Оби стали русскими навечно, ибо по ним прошел с сохой, глубоко и прилежно поднимая новь, трудолюбивый русский пахарь. Сбылась мечта Ермака!

На берегах Тобола русские срубили избы из смолистой звонкой сосны. И только отшумели талые воды, в поле, где осенью раскорчевывали вырубки, выехал первый пахарь. За тяжелой сохой, влекомый сильной соловой кобылкой, шел русский ратаюшка, поднимая тяжелые темные пласты. Из прииртышских мест, из-под стен рассыпавшегося Искера, из селений Алемасово, Бицик-Тура, Абалака и многих других верхом на быстрых коньках набежали татары и долго разглядывали диковинного человека, мерно вышагивающего за сохой. Для чего он поднимает холодную землю? Что будет с ней?

Осенью, в теплые солнечные дни, там, где прошел русский пахарь, золотились тучные нивы. Хлеба волной колыхались под ветром, и хозяин, любуясь ими, думал радостно, облегченно:

— Тяжелая, но плодоносная землица...

Озера и реки в изобилии давали рыбу, лес — мягкую рухлядь. И самое дорогое, что любо было пахарю, — не жил в Сибири боярин, много было простора и дел для трудовых рук. В новых городках надобны были ямщики, плотники, каменщики, кровельщики, — всякого мастерства люди. И не только указы, но и приволье манило сюда русских мужиков. И шли сюда, в сибирскую землицу, пахари, кузнецы и беглые холопы, все, кому тяжело было на Руси.

7

За короткий срок рубежи Русского государства в Сибири далеко продвинулись вверх по Иртышу. Иртышские татары замирились и платили ясак Москве. Пространства, отошедшие к Руси, были столь велики, что последняя татарская волость — Ялынская, с которой воеводы брали ясак, отстояла от Тобольска на 15 дней пути. Все дальше и дальше пришлось уходить Кучуму, срываясь в верховьях Иртыша. Однако он не хотел покориться. Откуда взялось столько силы и неукротимости духа в глухом и слепом старике! Не слезая с коня, он неутомимо носился по сибирской равнине и кочевым перепутьям, сопровождаемый верными всадниками, окруженный князьками и мурзами. Гонцы изгнанного хана во все стороны пересылали ханскую стрелу с красным оперением — строгий призыв идти на помощь своему повелителю. Увы, простые кочевники отвернулись от Кучума! Никто из них не хотел подняться на защиту старого хана. Сердце его от этого наполнялось горшей злобой, не только против русских, но и против своих. Стаей разъяренных волков Кучум со своими всадниками врывался в отдаленные татарские волости и улусы, грабил и разорял их, забирая татар в плен. Отягощенный добычей, он быстро скрывался в глухих местах верхнего прииртышья. Тобольскому воеводе трудно было настигнуть озлобленного хищника и нанести ему последний удар. Еще тяжелее было оборонять отдаленные татарские волости, признавшие власть Русского государства. Тревожно было жить кочевникам этих волостей и, чтобы уберечься от мести хана, они платили двойной ясак: и русским воеводам, и былому своему повелителю Кучуму. Это еще больше придавало ему силы и стойкости. Он внезапно появлялся в своих бывших владениях и вел себя, как грозный мститель.

Но сибирская земля больше не принимала Кучума. Маметкул пребывал в русском плену и служил Москве, многие татарские наездники, видя бесплодность борьбы, покинули хана, чтобы вернуться к своим очагам и зажить в мире с русскими. Кучум часто задумывался: «Ермака давно нет в живых, но чем он покорил сердца народов Сибири? Почему его имя вспоминают с большой сердечностью, а казаки, и даже татары, поют о нем песни?». Старый мурза, видевший в Кучуме свою судьбу, однажды сказал хану о Ермаке:

— Перед тем, как погибнуть, он прошел свой последний поход по степным дорогам. Везде он был грозен и беспощаден к мурзам и нашим друзьям. Он — человек простой кости, оттого его все время тянет к простолюдинам, к нищему сброду. На своем коне русский казак дошел до реки Тары, где кочевали туралинцы. И они принесли ему посильные дары и склонили перед ним головы. Позор им! Этот русский пришелец с черной курчавой бородой вышел к ним из шатра и, увидев их на коленях, сердечно сказал: «Встаньте, други мои! Я не царь и не хан, чтобы передо мной стоять на коленях». Подумать только, он отказался от принесенных даров! «Вы сами бедны и нуждаетесь в добре, — сказал он и повелел: — Разделите дар между своими неимущими, а я освобождаю вас от ясака. Живите и трудитесь мирно!»

Склонив голову, Кучум внимательно слушал мурзака. Когда тот со вздохом окончил, хан сказал твердым голосом:

— Он был умный человек! Горько мне!

Мурза понимал всю глубину печали хана. С верными князьями и несколькими сотнями всадников, оберегавших его жен и детей. Кучум скитался среди Барабинских болот и камышей. «Пристало ли гордому хану уподобляться старому, затравленному волку? Орлу подобает умирать по-орлиному!» — рассуждал мурза.

Горе подходило отовсюду, но Кучум от него становился только неукротимее. Кроме русских, до своего пленения за ним охотился мститель за своего отца — царевич Сейдяк. Со своими всадниками он отыскивал запутанные следы старого хана, чтобы посчитаться с ним. Кучум хорошо сознавал, что этот враг очень изворотлив, лукав и коварен; бесприютный хан сам когда-то был молод и прекрасно знал всю меру восточного коварства.

Тем временем русский царь Федор Иоаннович — тихий, кроткого нрава, не раз посылал со служилыми людьми грамоты Кучуму, в которых склонял его прекратить сопротивление и покориться Москве, но хан отклонял уговоры, не пожелал сложить оружие. Тогда решено было потеснить его и сделать затруднительными ханские набеги. В Ялынской волости, самой отдаленной от Тобольска, решено было построить город на Иртыше. Царь Федор Иоаннович повелел князю Андрею Васильевичу Елецкому идти в Сибирь, на реку Иртыш, к татарскому городку Ялом, возведенному на реке Таре, и подле него заложить острог.

В государевой грамоте подробно указывалось, как держаться воеводе в походе:

«Итти города ставить вверх Иртыша на Тар-реку, где бы государю было впредь прибыльнее, чтоб пашню завести и Кучума царя истеснить и соль устроить и тех бы волостей, которые больше по сю сторону Тобольского (города) и Тобольскому уезду отвести от Кучума и привести к государю... чтоб вперед государевым ясашным людям жить по Иртышу от Кучума царя и от ногайских людей бесстрашно...»

Воевода оказался упорным, смышленным в деле. Для похода в Сибирь он отобрал 147 московских стрельцов, а с ними двадцать добрых плотников из Пермской земли. В Тобольске к нему должны были подойти пятьдесят казанских стрельцов, да полста лаишевских и тетюшских полонян, да польские казаки, казанские и свияжские татары и башкиры, посланные туда из Казани и Уфы, а всего четыреста воинов. С таким войском воевода Елецкий и двинулся в поход. Кучум ушел в свои тайные места от этой грозной силы.

Надвигалась осеняя пора. В степях разгуливали пронзительные ветры, унылая равнина сливалась с мутным скучным небом. Только в лесах становилось веселее на душе. Лошадь воеводы осторожно ступала по мягким коврам опавших листьев, пестрых и веселых. Лес стоял обряженный в багрянец, было в нем торжественно и безмолвно, как обычно бывает в храме, залитом красными и золотыми огнями. Каждый шорох и звук слышались на лесной дороге звонко и гулко, как в опустевших хоромах. Кое-где, как пятна яркой крови, алели гроздья калины. Но леса сменялись болотами, и все чаще и чаще небо заволакивало белесыми тучами. Елецкий понимал, что близка зима, и торопился выполнить поручение. Он не дошел до Тары-реки, а облюбовал место в самой гуще татарских юрт Ялынскй волости. Неподалеку от устья речки Ангарки, впадающей с полуденной стороны в Иртыш, и заложил воевода городок-крепость Тары. Он был меньше намеченного, но зато отстроен во-время и оправдал указ Москвы — «Кучума царя потеснить».

Однако Кучум не оставался бездеятельным. Когда верные люди принесли ему весть о движении в Ялын русского войска, он послал своего сына Алея с наездниками; они уговорами и угрозами заставляли ялынских татар убраться в верховья Иртыша, на Черный остров.

Через перебежчиков стало известно, что часть татар, выведенных Кучумом, поселилась также подле Вузюкова озера, ловит рыбу и возит ее Кучуму, что от хана каждый день к этим татарам наезжают люди по делам и что сам Кучум устроил свой стан еще выше по Иртышу — «меж двух речек, одервнувся телегами, за Омь рекою пешим ходом днища с два».

Городок Тары отстроили до наступления морозов. Воевода разместил войско и разостлал разведчиков отыскивать кочевья Кучума. Зима тысяча пятьсот девяносто пятого года выпала суровая, свирепствовали метели, от морозов потрескивали лесины, но иногда выпадали безветренные дни, лучилось ярким сиянием солнце... Елецкий в зиму сделал два похода в степь. Он прошел по Ялынской волости, окончательно замиряя татар, приводя последних данников Кучума к присяге на верность Руси.

В марте углеглись метели, и по глубоким снегам вернулись разведчики, которые проведали про городок на Черном острове. Воевода решил занять его. Он послал отряд, вручив водительство им опытному ратнику Борису Доможирову. Скрытным образом тот провел стрельцов и по крепкому льду перебрался через Иртыш. Не чаяли, не ждали русских кучумовские обители. Страх татар был столь велик, что защитники бросали оружие и кричали: «Алла, алла!».

Сын Кучума — Алей успел в сумятице перебраться на правый иртышский берег и ускакать в степи. Много часов он гнал вспененного коня, пока тот не пал. Тайджи с отчаянием оглянулся назад и увидел на темном окаеме багровое зарево: пылал построенный им городок. Он долго смотрел на отсветы, пока постепенно не погасли. Опустив голову, Алей тяжело побрел по скользкой наледи в сторону ближайшего улуса. Он брел, трусливо озираясь, как одинокий голодный волк. На душе было тоскливо и обидно: «Где его всадники? Наверное, порубаны русскими!».

Тайджи угадал: многие из татарских наездников полегли под тяжелыми русскими мечами, только несколько проворных и хитрых татар избежало печальной участи. Они и принесли Кучуму скорбную весть о разгроме городка.

Доможиров допросил пленных, и те единодушно показали, что Кучум со своим станом находится вверх по Иртышу, в двадцати днях пути от Тары. Трогаться в дальний путь в зимнюю пору было опасно, и поход пришлось отложить до весны.

В марте, когда стало пригревать солнце, Доможиров поставил отряд на лыжи и двинулся в степь. Стрельцы неутомимо шли по новым местам. Они замирили и присоединили новые татарские волости: Тереню, Любор и Барабу. По дороге выжгли непокорный городок Тунус. Но ранняя весна и предстоящее водополье сибирских рек помешали им добраться до кочевий Кучума. Доможиров послал воеводе вестника: «Пришло расколье великое, и идти на лыжах было не мочно». Однако на обратном пути Доможирову передались добровольно мать Маметкула и ханский приближенный Чин-мурза с женой. Прослышав о походе, они втроем, в сопровождении толпы слуг выехали навстречу русским.

Сам Кучум и на этот раз избежал опасности. Однако что можно поделать беспомощный слепой старик? Русские воеводы всюду теснили его. Обширная бескрайняя степь вдруг оказалась малой, и хану трудно было укрыться в ней. Все дороги ему были преграждены, русские полонили всех вестников хана, пробиравшихся поднимать волости, перехватывали караваны, которые тайком шли к нему с товарами. Не скрываясь, они присылали смелых послов с грамотами, в которых указывали на безнадежность дальнейшей борьбы. Кучум на все предложения попрежнему гордо отвечал: «Пока я держу в руках клинок, не поклонюсь русским!».

В ответ на обещанные милости, он в тысяча пятьсот девяносто седьмом году написал грамоту, в которой угрозы перемешивались с мольбой жалкого старика. Его вестник беспрепятственно доставил эту грамоту в Тару. Кучум с пылкостью юнца излагал свои чувства и переживания, свои мольбы и желания. Он писал бойко на татарском языке, и толмачи перевели его грамоту. Хан извещал:

«Бог богат!

От вольного человека, от царя, боярам поклон, а слово то:

Что есте хотели со мною поговорити? Вам от государя своего, от белого князя, о том указ есть ли? И будет указ есть — и мы поговорим, и его слово приятно учиним.

А мое чилобитье то: прошу у великого князя, у белого царя, иртышского берегу, да и у вас, у воевод бью челом, того ж прошу. Да токо ж вещей у вас прошу, и вы из вещей хоть и одну дадите — и ваше слово будет истинно, а будет не дадите — и слово ваше ложно.

А челобитье мое то: прошу Шаину, а те оба гостя, которых вы взяли — ехали ко мне в послех и их вам бог сулил! И из тое посольские рухляди одного вьюка конского прошу, очи у меня больны и с теми послы были зелья, да и роспись тем зельям с ними ж была. И яз того прошу и только те три вещи мне дадите — и слово ваше будет истинно!

И будет со мною похотите поговорити — и вы ко мне пришлите толмача Богдана; а Союндюк приехал, великого князя, белого царя, очи видел; и яз бы из его уст указ его услышал! И вы б его прислали: и будет те дела правда — и вы прислали Бахтыураза, который ныне приехал.

А от Ермакова прихода и по ся места пытался есми встречно стояти! А Сибирь не яз отдал: сами есте взяли!

И ныне попытаем мириться — либо будет на конце лучше!

А с ногами есмя — в соединеньи и только с обоих сторон станем: и княжая казна шатнется!

И яз хочу правдою помириться, а для миру на всякое дело снисходительство учиню»...

Кучум не хотел признаваться даже перед самим собой, что он давно не властитель Сибири. Он все еще мнил себя ханом и повелителем. Ему, одинокому старику, предлагали покой, а он добивался утерянного царства.

Грамота Кучума дошла до Москвы и попала в Посольский приказ. Думный дьяк доложил обо всем царю Федору Иоанновичу. Тот молча, внимательно выслушал ее и опечаленно покачал головой:

— Дух неспокойный, чего ждет он? Живет в скудости великой, яко казак на перепутье, а гордыня одолела... Напиши, дьяк...

Кучуму было отписана грамота неделю спустя. Перечислив свои титулы, царь писал:

«Послушай! Неужели ты думаешь, что ты мне страшен, что я не покорю тебя, что рати у меня нехватит? Нет, много у меня воинской силы! Мне жаль тебя: тебя щадя, не шлю я большой рати, а жду, пока ты сам явишься в Москву, пред мои светлы очи. Ты знаешь сам, что над тобою сталось, и сколько лет ты казаком кочуешь в поле, в трудах и нищете... а медлишь покориться! Ты вспомни про Казань, про Астрахань: они сильнее Сибири были, а покорились русскому царю. Ты ждешь чего? Друзья тебя оставили; два сына в полону; Сибирь взята; ты изгнан; всюду на твоей земле другие города построены; Сибирь вся под моей державой; я царь Сибири — а ты?.. Ты стал казак, изгнанник, одинокий, оставлен всеми; жизнь твоя висит на волоске. Одно лишь слово изреку я воеводам — и ты погиб! Но знай, что... я все готов забыть, все твои вины, все неправды, готов на милость, готов излить щедроты давнишнему врагу, рабу-ослушнику; но покорись, не вынуждай меня на гневные веленья. Явись в Москву: захочешь мне служить и жить вместе с детьми — останься, мне будет приятно, я награжу тебя и оделю богатством, я дам тебе деревни, села, города, всего прилично с твоим саном. А не захочешь при мне служить, задумаешь в Сибирь, опять на старое место — пожалуй с богом! Я готов хоть и в Сибирь тебя отправить, готов пожаловать тебе твой прежний юрт, сделаю тебя царем и честь тебе воздам как следует царю Сибири... но прежде покорись и приезжай в Москву!»...

Долго шла грамота Федора Иоанновича до Кучума. Через посланца-татарина, наконец, он получил ее. Хан долго рассматривал непонятную вязь церковно-славянского языка, на котором дьяком была написана грамота. Еще больше ему пришлось ждать толмача, который после больших усилий перевел ее. Кучум сидел недвижим в середине шатра на грязных, истрепанных подушках. Походил он на измученного неволей коршуна. Когда толмач перевел грамоту, он подозвал его к себе, взял свиток, долго вертел его в руках, потрогал красную восковую печать. Огонь мигом охватил свиток, и вскоре от него остался лишь пепел.

— Все прах! — сурово сказал хан. — И слова, и жизнь человеческая, но пока жив, я не преклоняюсь перед врагами...

Он вскинул голову и властно сказал посланцу:

— Поди и скажи воеводам: хан Кучум еще живет и хозяин на сибирской земле!

Он не знал, что опасность уже ждет его у порога. По весне татарского воеводу Андрея Елецкого сменил Федор Елецкий, не менее умный и предприимчивый воин. С отрядом служилых людей он настиг, наконец, Кучума в городке Тунус. Не задерживаясь, он бросил стрельцов на городище и с боем взял его. Но и тут старый хан обхитрил своего противника: слуги увели Кучума в глубокий овраг, и он скрылся от преследователей.

Когда царю Федору Иоанновичу доложили об успехе Елецкого, он грустно улыбнулся и сказал:

— И чего бежит гордый старец? Старого уже не воротить, русские воины не уйдут вспять из сибирской землицы!

Царь велел выдать служилым людям за их подвиг по полтине на воина, а воеводе прислал похвальную грамоту. Это ободрило Федора Елецкого, и он с еще большим прилежанием принялся за утихомирение татарских волостей. Но и Кучум был попрежнему неукротим: он появлялся там, где его меньше всего ждали. Много погибло в схватках его верных сподвижников, немало попало в плен, силы хана слабели, но чем больше вставало перед ним трудностей, тем злее и упрямее становился он. Его вестники тайно объехали только что присоединенные к Руси волости — Тереня, Любар и другие, и подняли их. Скопища татар шли на помощь Кучуму, и он грозил нападением на Тары. Но былого не воскресить, — при первой встрече с русскими ратными людьми скопища рассеялись. И опять одинокий и мрачный Кучум ушел в Барабинские степи. Он играл с огнем, и это, видимо, согревало его старое сердце. В дальних кочевьях хана поджидали восемь жен, и каждая горда была его непреклонностью. После блужданий по степи, Кучум любил посидеть у мангала и при свете раскаленнных углей послушать песенку последней и самой красивой жены Сайхан-Доланге «о соломинке». Его настроению были созвучны слова этой песенки.

Храбрый молодец свое копье точит в крови,

А бесстыдник проводит ночи без сна...

Нет, старик не бездельничает! Он злобно огрызается. Он готов в любой час и в любую погоду быть на коне! Но будет ли ему счастье, как Темир-Ленку?

А в эту пору в Москве, в тысяча пятьсот девяносто восьмом году, скончался царь Федор Иоаннович и на престол взошел Борис Годунов, на сестре которого, Ирине, был женат покойный. Государственная власть досталась Годунову после упорной жестокой борьбы со знатными боярами, считавшими его за выскочку. Еще при жизни Федора Иоанновича, более расположенного к монашеской жизни, чем к управлению государством, фактически всеми делами вершил Борис. Где лестью, где уговорами, а то и угрозами, ему удавалось держать бояр в повиновении. Гордые своим старинным происхождением, они до глубины души ненавидели этого потомка татарского мурзы, выехавшего на Русь еще в XIV веке. Особенно люто ненавидели Бориса Мстиславские и Шуйские, которые его возвышение приняли за личное оскорбление. Коварные и мстительные они задумали против Годунова заговор, намереваясь его убить на пиру у Мстиславского. Однако Годунов оказался хитрее, коварнее и, главное, предусмотрительнее их. Заговор не удался. Тогда бояре стали уговаривать Федора Иоанновича развестись с бездетной Ириной. Умный Годунов разгадал тайные замыслы своих врагов, и они жестоко поплатились — иные были казнены, другие насильственно пострижены в монахи и сосланы в дальние монастыри. Годунов забрал еще большую силу и, чувствуя близкую смерть царя, подготовил все к захвату государственной власти. Умирающий Федор Иоаннович в присутствии патриарха Иова убеждал свою молодую супругу постричься после его смерти в монахини. Патриарх, державшийся очень тихо и осторожно, ласково сказал царю:

— Живи, государь, многие лета! Рано о смерти и монашестве думать. И кому же тогда занимать престол?

Хилый, с глубоко запавшими скорбными глазами, Федор поднял пожелтевшее пергаментное лицо и сказал блаженненьким голосом:

— В престоле бог волен. А ты, Иринушка, пойди, пойди, милая, в монастырь замаливать наши прегрешения...

Крепкотелая, большеглазая Ирина, весьма склонная к лени и любившая теплые перины и пуховики, страшно боялась всяких беспокойств и хлопот. Она покорно склонила голову и ответила царю:

— Об этом говорено меж нами, Феденька. Как сказано тобою, тому и быть!

В самом тысяча пятьсот девяносто седьмого года царь Федор Иоаннович сильно занемог и почти не вставал с постели. В январское утро тысяча пятьсот девяносто восьмого года он тихо скончался. Супруга его наотрез отказалась от престола; на девятый день после кончины мужа она ушла в Новодевичий монастырь и постриглась в монашество под именем инокини Александры.

При поддержке приверженного ему патриарха Иова и обласканных им в свое время людей Борис Годунов занял престол царя всея Руси. Не только одно властолюбие толкало его к этому, — в нем сильно говорил инстинкт самосохранения. Он хорошо понимал: не займи он высокого положения, с ним мигом расправятся обиженные знатные бояре. Чтобы завладеть симпатиями народа, торговых людей и служилых людей, новый царь щедро осыпал всех милостями, сложил многие недоимки, объявил разные льготы и, что важно было для Сибири, освободил подвластные народы на целый год от ясака, «чтобы они детей своих и братью, дядей, племянников и друзей отовсюду призывали и сказывали им царское жалованье, что мы их пожаловали, ясаку с них брать не велели, а велели им жить безоброчно, и в городах бы юрты и в уездах волости они полнили».

Освободив сибирцев на год от ясака, Борис Годунов решил внести полное успокоение в сибирской земле, покончив навсегда с ханом Кучумом.

Четвертого августа тысяча пятьсот девяносто восьмого года по его приказу из Тары к берегам Оби выступил воевода Андрей Воейков с четырьмястами казаков и ясачными людьми и прошел по отпавшим было татарским волостям. Нарушители присяги жестоко поплатились за свое коварство.

На берегу озера Ик воевода разбил шатер и чинил суд над пленниками. Нагретый воздух синим маревом струился над ковыльными просторами. Серебристое озеро лежало, нежась среди зеленых берегов. Над камышами шумели стаи уток, гусей и лебедей. Привольно и широко распахнулось голубое небо, пронизанное солнечным сиянием. Томила неслыханная жара, — август выдался сухой и душный. Сбросив кафтан, воевода сидел в распахнутой на груди рубашке и строго разглядывал татар.

— Вот ты, — указал он на высокого жилистого мурзу, час тому назад сбитого в бою. — Знаешь ли, окаянец, что полагается за измену? Для чего шерть давал? По совести показывай. Меня не обманешь, я такой! — воевода нахмурился, глаза потемнели. И в самом деле, он был зол. Татарин это понял и струсил.

— За измена — смерть! — тихо сказал пленник и склонил голову. С минуту помолчал; руки его тряслись мелкой дрожью. Наконец поднял глаза: — Но я скажу тебе, чего не знают другие, если даруешь мне жизнь!

— Коли на то пошел, говори, поганец! — презрительно сказал воевода: — Сказывай, где Кучум? — Воейков не сводил пристальных глаз с мурзы. Пленник смутился, переглянулся с татарами, те злобно прикрикнули на него.

— Ну, ну, тихо! — пригрозил воевода. — Потоплю в озере, коли что!

Мурза осмелел, склонился перед Воейковым и поведал:

— Все знаю и скажу!

— Идем в шатер! — поднялся воевода и увлек за собою мурзу.

— Хвала аллаху, Кучум жив! — заискивающе сказал пленник. — Да продлит бог его дни. Ваш царь жалует его великой милостью, но он отвергает ее.

— Ты мне зубы не заговаривай, сказывай, где сей хан обретается! — с угрожающим видом прервал воевода мурзака. Тот встрепенулся.

— Кучум кроется в степях, среди болот, на Черных Водах.

— Так! — огладил бороду воевода. — А кто с ним? Много ли у него войска?

Татарин опустил голову, тяжело вздохнул:

— Мало войска, всего пятьсот всадников. С ним вся семья и князья. Да пятьдесят торговых бухарцев...

Воевода повеселел, глаза его заблестели. Он подошел к мурзе и толкнул его в спину.

— Ну, иди, иди, жив будешь! Веревки марать о такого поганца не хочу, — своего хана предал. Уходи, шкура! — вдруг побагровев, прикрикнул он на мурзу, который, втянув голову в плечи и без понуканья, спешил оставить воеводский шатер.

Оставшись один, Воейков долго сидел в раздумье. Подошло трудное время: степь раскалена, всюду лазутчики, люди утомились, — трудно настигнуть Кучума.

Однако воевода снял шатры и, не мешкая, пустился к Убинскому озеру. Пятнадцатого августа он внезапно появился на убинских берегах и захватил кочевников, служивших Кучуму. Через них и дознался Воейков, что хан ушел с Черных Вод на реку Обь, где у него бродят овечьи отары. Воевода соображал: в эти дни стрижка шерсти и, пока она не окончится, Кучум будет сидеть у скотоводов. Только это и удержит неугомонного старика!

— В поход! Сейчас в поход! — заторопил он себя.

Через час русский лагерь снова снялся и бесшумно направился в раскаленную степь. Для ускорения движения Воейков приказал бросить обозы, на каждого нагрузили самое необходимое и, не задерживаясь, двинулись на восток. На пути перехватывали всех встречных всадников, чтобы они не оповестили Кучума о беде.

Дни и ночи спешили запыленные, потные и усталые воины в сожженное солнцем приобье и после многих лишений, наконец, вышли к Ормени, за которой простирались безграничные зеленые луга. Повеяло прохладой и покоем. Перед взором изумленных казаков открылся тихий обширный стан кочевников, укрытый болотами и перелесками. Над войлочными кибитками вились синие дымки, ветер доносил запах варева. Совсем близко перебрехивались огромные степные псы, ржали кобылицы на пастбищах. И вокруг этого стана бродили необозримые стада овец. На сером широкогрудом коне воевода въехал на холм, поросший кустарником, и долго наблюдал последнее пристанище Кучума. Далеко, среди зеленой лужайки, высился белый шатер с длинным шестом, наверху которого развевался белоснежный конский хвост. Солнце уже склонялось за дальние рощи, и косые лучи его ласковым мягким светом разливались по луговине. Из шатра вышел высокий и прямой старик; он долго стоял, оборотясь лицом к заходящему светилу, согреваясь последним теплом. В горделивой осанке старца виднелась привычка повелевать.

«Это он! Кучум! — сразу догадался Воейков, и весь загорелся. — Неужели и на этот раз сбежит? — он сжал плеть в руке и решительно погрозил в сторону становища: — Погоди, коли храбр, сразимся!»

Двадцатого августа, едва взошло солнце, русские устремились на ханский лагерь. Отдохнувшие кони, ломая кустарник, шли напрямики к выстроенным на лугу всадникам Кучума. Воевода был удивлен: «Откуда только прознал старый хан о его намерении?» Но думать долго не приходилось, войска сближались. Яркое солнце слепило глаза. «Хорошо построил конников!» — одобрил Воейков татарского первого всадника.

— Кто он? — спросил он у толмача-татарина.

— Тайджи Асманк! Самый сильный и ловкий наездник у хана! — торопливо ответил талмач.

— Любо с таким померяться силами! — по-своему оценил похвалу татарина воевода, и взмахнул рукой.

Началась жестокая сеча. Татары рубились насмерть. Высокий аргамак Асманака вздымался крутой черной волной то там, то здесь; булатная сабля наездника сверкала молнией. Не отставали от него и быстрые проворные приспешники: они с истошными криками бросались на ясачных людей. И плохо пришлось бы последним, если бы не казаки. Злые за перенесенные тяготы в походе, они в мрачном безмолвии скрестили свои мечи с татарскими, и как не юлили, не изворачивались, не горячились молодые кучумовцы, казаки разили их наотмашь. И тут увидел воевода с холма, как их шатра вышел высокий старец и, протягивая руки в сторону сражающихся что-то закричал. Несколько мурз, схватили старца под руки и хотели увести, но он сильным движением оттолкнул их и подбежал к черномастому жеребцу. Старик успел подняться в седло, но тут подоспели десятки княжат и мурз и стащили его с коня...

Что было дальше, хорошо запомнил Воейков: казацкая лава разорвалась, и впереди показалась в бешенной скачке татарская конница. «Неужто побьют» — встревоженно подумал воевода и, вымахнув саблю, бросился на бегущих.

— Руби, сукины дети! — закричал он казакам. — Руби супостата, не под конскими хвостами наболтаетесь татарскими полонянами!

Зоркими глазами воевода искал кучумовского сына Асманака. Вот он! Размахивая клинком, тот сам рвался навстречу. Раздувая горячие ноздри, конь высоко выкидывал жилистые ноги. Издали сметил Воейков, как блестели глазные белки у тайджи. Тут бы и скрестить сабельки! Но воевода в последний миг передумал и, проворно схватив аркан, ловко бросил его вперед...

Еще ожесточеннее сопротивлялись татарские всадники, завидя упавшего с коня Асманака. Но все усилия их были напрасны, — казаки, ярясь все больше и больше, теснили врага. На зеленой луговине, еще недавно ласково блестевшей крупной росой под восходящим солнцем, а теперь густо политой кровью, под копытами коней копошились искалеченные тела и бегали обезумевшие, вышебленные из седла люди.

Было за полдень, когда группы разрозненных татарских всадников стайками потянулись к Оби. Некоторые сорвались с крутого яра и вскоре вынурнули на серой обской волне. За татарами гнались казаки...

Сейчас осмелели и ясачные люди; короткими копьями и бердышами они прокладывали себе дорогу к шатрам. У коновязей рвались оседланные кони. Высокие арбы на огромных колесах стояли нагруженные домашним скарбом, озлобленно лаяли псы, и с пастбищ внезапно ворвались в становище табуны испуганных коней. Они топтали и ломали все на своем пути. Перепуганные женщины, прижимая к груди детей, плакали.

Воейков был уже у шатров и кричал ясычным и казакам:

— Баб и ребят малых не трогать! В полон всех брать! Выходи, которые целы! — Он бросился к шатрам. И оттуда на крик его вышли бледные, склоненные мурзы, прижав к груди руки. С ними были ханские сыновья и кюряганы; озлобленно и непримиримо они рассматривали русского воеводу.

— Где хан ваш? — гневно спросил Воейков.

— Его нет! — низко кланясь, ответил самый старый седобородый мурзак. — Его нет, боярин!

— Достать мне его из-под земли! За ним пришел! — кричал воевода.

Но кучумовичи и мурзы стояли со склоненными головами и молчали.

Среди полонян ни Кучума, ни его сына Алея не оказалось. С десятком своих ближних хан сбежал. С частью казаков Воейков бросился в погоню и гнался до Оби, но у реки след татарских коней потерялся. Тогда воевода устроил плоты, и казаки пустились в плавание по широкой сибирской реке. Ни на реке, ни в прибрежном тальнике, ни в камышах не отыскались беглецы. Целую неделю кружил воевода по окрестным лесам, но так и вернулся ни с чем, мрачный и суровый. К этому времени подьячие, бывшие при войске Воейкова, составили роспись пленным и добру. По той поименованной росписи значилась захваченной в полон вся семья Кучума: пять царевичей, восемь цариц — кучумовых жен, восемь царевен, жена, сын и дочь царевича Алея и жена другого царавича — Каная... Кроме того, в числе пленных оказались дочь и две внучки нагайского князя, пять татарских князей и мурз да полста простых татар.

Подьячий по указке воеводы написал весть о победе царю Борису.

«Божьим милосердием и твоим государевым счастьем, — сообщал Воейков, — Кучума царя побил, детей и его цариц поймал».

В грамоте были подробно перечислены все пленники, доводилось также до сведения царя, что в бою погибло более двадцати князей и мурз, пять «аталыков» и в их числе тесть Кучума, три царевича, брат Кучума — Итилек и сто пятьдесят ратных людей, да во время бегства потонуло в Оби-реке до ста татар. С горьким сожалением воевода заключал донесение: «Плавал я на плотах по Оби и за Обью рекою, по лесам искал Кучума и нигде не нашел».

Дальнейший путь был бесцелен, и, по приказу воеводы, стрельцы уложили на арбы все, что можно было увезти, а остальное сожгли. Со знатными пленниками Воейков возвратился в Тару.

«Куда же скрылся Кучум?» — Долго не мог успокоиться воевода и жадно ловил каждый слух о нем. Но Кучум словно в воду канул.

Между тем хан жил и думал о продолжении борьбы. Двое преданных слуг в самый разгар последнего боя усадили его в лодку и сплыли с ним вниз по Оби, в землю Читскую...

Донесение воеводы Воейкова обрадовало царя Бориса. Получил он его поздним вечером и, несмотря на полуночный час, приказал заложить колымагу и отправился в Новодевичий монастырь поделиться вестью со своей сестрицей Ириной, с которой он жил в большой дружбе. На утро по всей Москве загудели колокола, возвещая победу над Кучумом. В тот же день в Сибирь отправился гонец с золотой медалью для Воейкова и наградами для его сподвижников. В указе предлагалось воеводе — доставить в Москву знатных пленников.

Велика русская земля! Многие месяцы ехали на санях и верхами полоняне, пока перевалили Каменный пояс и по льду пересекли Волгу-реку. Далеко-далеко до Москвы!

Пристава бережно охраняли высоких пленников, остерегали от обид и бесчестья, на становищах хорошо кормили и поили вином и медом. Разрешено было питье брать в придорожных царских кабаках, а там, где их не было, приставам дозволялось заглядывать в попутные монастырские подвалы. Немало было брани от монастырской братии, которая грудью отстаивала дубовые бочки с добрым старым медом. Но пристава и казаки не уступали монахам и добивались своего, стараясь и сами хлебнуть хмельного.

В дороге, однако, доводилось плоховато. Простолюдины много натерпелись в свое время от татар и неохотно отпускали корма, а купцы, прознав о кучумовской семье, заламывали неимоверные деньги, коих у приставов нехватало. Бывало и так: враз исчезали во встречном селе мед и пиво, до которых татарские царевичи и царевны были очень лакомы. Бывали и другие неприятности — ссоры пленных и охраной. В придорожном селе, в котором остановились на ночлег почетные полоняне, вышли запасы хмельного, а царевичу Асманаку захотелось потешиться русским вином. Изнемог царевич от этой кручины и позвал приставленного к нему стража. На зов явился казак Пятуня. Он был пьян и, шатаясь и угрожая, непристойно обругал всех. Царевны со страхом попрятались от буяна, а Пятунька, упершись в бока, усмехался:

— Я еще подумаю, которую из вас в жены брать. Небось, ни стирать, ни хлеба замесить не можете! Ей-ей!..

Приставы еле увели под руки Пятуньку. Они и сами непрочь были выпить, и все догадывались у казака:

— И где это ты промыслил меду?

— О том не скажу! — чванился Пятунька...

Приставленные к семейству Кучума не стеснялись, — когда хотели, тогда и входили бесчинно к царицам, чем вызывали у них возмущение и великий переполох. Только подъезжая к Москве, пристава и казаки притихли, низко кланялись кучумовичам и просили:

— Не помните зла на нас! Того боле не будет!..

Вот и Москва! Издалека заблестели золотые маковки церквей. Сибирцы и изумлением разглядывали раскинувшийся на холмах великий город с башнями. Обоз остановился в Подмосковье для отдыха и подготовки к вступлению в стольный город. Годунов выслал пленникам цветные платья, шубы, бархатные салопы и шелка. Царевичи и царевны тщательно принарядились.

В январе тысяча пятьсот девяносто девятого года состоялся торжественный въезд кучумова семейства. Царь не поскупился на дары пленникам, чтобы прельстить этим Кучума. В яркий солнечный день со всей Москвы сбежался народ на большую казанскую дорогу, со стороны которой ожидался пышный поезд. Вот вдали, в серебрстом снежном сверкании, показались резвые кони, запряженные в резные сани. За ними скакали конные пристава, дети боярские и множество других всадников.

Москва добродушно встречала пленников. Простотолюдины размахивали шапками, выкрикивая приветствия:

— Здравы будьте!

Пленники важно восседали в широких, богато украшенных санях. Царевичи были обряжены в багрянные ферязи, подбитые драгоценными мехами. Как затравленные волчонки, они исподлобья рассматривали московский люд. Асманак на все вопросы приставленного к поезду дьяка отмалчивался.

— Всем ли довольны? — спрашивал через толмача приказный.

Царицы и царевны охотно отзывались на все вопросы, а царевичи говорили сердито:

— Нам в сибирских улусах лучше было!

Пышный поезд, скрипя полозьями, проехал мимо Кремля. Царевичи с изумлением разглядывали высокие кирпичные стены и башни, крытые черной черепицей. Асманак оживился и тихо сказал братьям:

— Сильна Русь!

На всем пути плотной стеной толпился народ, много было иноземцев, которые с любопытством разглядывали поезд. Хмуро и недовольно смотрели иноземные гости на торжество русских людей, но каждый из них со страхом думал то же, что и царевич Асманак: «Сильна Русь, и опасно с ней задираться!».

Кучумово семейство разместили в лучших московских хоромах и назначили им пристойное содержание.

Годунов беспрестанно посылал им вина и меды и тешил их сладостями: изюмом, винными ягодами и разными лакомствами. Наконец, одарил их дорогим цветным платьем.

Обласканные и успокоившиеся пленники понемногу стали привыкать к своему новому положению. Вскоре, по их просьбе, жен и дочерей Кучума отпустили в Касимов и в Бежицкий Верх — к царю Ураз-Мухамеду, а некоторых к царевичу Маметкулу, где они обрели свою новую родину...

А Кучум попрежнему не давался русским и скитался по глухим местам Сибири, собирая силы для новой борьбы. Борис Годунов повелел снова предложить былому хану приехать в Москву, к своему семейству, обещал покой и обеспеченную старость. Воевода Воейков послал ханского сеида Тул-Мехмета отыскать Кучума и сказать ему, что бы он смирился и ехал в Москву. После долгих блужданий и расспросов среди своих единоверцев гонец, наконец, нашел хана в густом лесу, неподалеку от места последней битвы. На берегу Оби высились небольшие курганы, под которыми нашли последнее пристанище погибшие в бою преданные Кучуму татары. Вестника допустили в чащобу, где под раскидистым кедром стоял берестянной шалаш хана. Слепой, изможденный старец сидел под вековым тенистым деревом. Несмотря на явную бедность, немошний вид, он попрежнему держался гордо и независимо. Он принял сеида Тул-Мехмета в окружении трех сыновей и тридцати преданных слуг. Кучум молча выслушал речь сеида о милости московского царя, горько улыбнулся и ответил:

— Я не хотел к нему пойти и в лучшее время, доброю волею, целый и богатый. Пристало ли мне идти сейчас за смертью? Я слеп и глух, беден и сир, но ни о чем не жалею. Вернулась бы молодость и былая сила, я начал бы все сначала. Тоскую я только об одном — о моем милом сыне Асманаке, взятом русскими в полон. С ним одним, и без царства, и без богатства, без жены и других сыновей и мог бы еще жить на свете. Теперь отсылаю последних детей в Бухару — святую землю, а сам еду к ногаям.

В словах хана, хотя и произнесенных дрожащим слабым голосом, сказался весь его характер — гордый и неукротимый. Сеид Тул-Мухамет невольно залюбовался неукротимым старцем. Два дня он пробыл в лесном улусе хана. Кучум уныло бродил среди могил и говорил с великим страданием в голосе:

— Это были мои лучшие воины! С такими я пришел в прииртышские степи и завоевал Сибирь...

Надвигалась холодная осень. Бывший хан не имел ни теплой одежды, ни коней. Он послал двух слуг в татарскую волость Чаты, присягнувшую на верность Москве. Слуги явились к мурзе Кошбахтыю и просили у него для Кучума коней и одежды, чтобы можно было подняться хану и отправится в новый путь.

Мурза прислал ему коня и шубу, а на другой день приехал и сам в становище Кучума... Заметив издали мурзу Кошбахтыя, хан ушел в юрту и сказал слуге:

— Эта лиса едет сюда, чтобы предать меня!

Целый день он затем молчал, а ночью тихо вышел из шатра, сел на коня и отправился вверх по Оби.

С тех пор навсегда потерялся след Кучума...

Народная молва сохранила, однако, предание о том, что одинокий и всеми покинутый хан долго скитался в степях верхнего Иртыша, в земле калмыцкой, близ озера Зайсан-Нора. Не имея ни одежды, ни еды, он похитил несколько коней из табуна, и был гоним кочевниками из пустыни в пустыню. В один из дней его настигли на берегу озера Кургальчика и отобрали все, что было при нем. Смертельно усталый, еле двигающий ногами, хан добрел в степной нагайский улус, прося приюта. Его пустили в юрту, но нарушив обычай гостеприимства, ночью задушили. Выбрасывая его окоченевший труп из юрты, убийца со злобой сказал:

— Отец твой Муртаза нас грабил, а ты был не лучше отца!

Так по народной молве, кончил свои дни хан Сибири Кучум. Сибирь прочно вошла в состав Руси, и прежние подданные хана быстро забыли о нем.

Дальше