Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть седьмая.

В Москве

1

Острыми морозными иглами ударяет метель в лицо. Крутит, воет. Гонимый по твердому насту, снег веет белым крылом, плещется, сочится длинными струйками по волчьей тропе. Ночь, кругом белесая муть. Ишбердею все тут родное, знакомое с колыбели. Он сидит козырем на передней упряжке и размахивает длинным хореем:

— Эй-ла!

Собаки мчатся, как шальные. На бегу они хватают горячими языками снег. Лохматая голова проводника непокрыта, запорошена снежной пылью.

— Эй-ла! — снова звонко кричит он, и от этого крика у Иванки Кольцо веселеет на сердце. Забывает он и про мрак, и про пургу с ее похоронным воем.

— Эй-ла! — громко подхватывает он выкрики князьца Ишбердея. — Любо мчать, душа отдыхает!

Только одно тревожит казака — не потерять бы ларца с грамотой и дары царю. На остановках он подходит к лубяным коробам и по-хозяйски постукивает по ним: «Вот они, целы поклонные соболя и чернобурые лисы!»

Псы грызутся зло, остервенело из-за мороженной рыбы, которую кидает им Ишбердей. В их зеленых глазах — ярость. Иванко видел, как они алчно рванулись к ослабевшему из стаи и вмиг разорвали его.

«Лютая жизнь!» — подумал казак.

Вокруг безграничная, безлюдная равнина, похороненная под снегами, застывшая под неслыханно жестоким морозом, от которого захватывает дыхание. И как только Ишбердей находил дорогу и угадывал, где таятся стойбища? В них казаки обогревались, отсыпались после холода и беспрерывного укачивания.

У истока реки — чум, от него прилетел горьковатый дымок, послышались крики пастухов. Ишбердей оповещает:

— Олешки! Много олешек! Эй-ла!

Обоз сворачивает к стойбищу. Где-то совсем близко стучит топор. Большая река — льдистая, ровная дорога, а по сторонам оснеженные ели. В темном небе играют сполохи. Светло; яркие цвета неуловимо переливаются один в другой.

Обоз остановился. Ишбердей соскочил с нарт.

— Иди, иди, казак. Тут добрая люди! — позвал он Кольцо.

Гостей окружают старики с морщинистыми лицами, женщины. И каждый говорит казакам:

— Пайся, рума, пайся! — Здравствуй, друг, здравствуй!

По их приветливым лицам угадывает Иванко, что казаки — желанные гости. Ишбердей с улыбкой говорит Кольцо:

— Гляди, тут самые красивые женщины и девушки, не обижай их.

Расталкивая толпу, на Иванку взглянула смуглолицая хохотунья. Она призывно смеется ему в лицо:

Он совсем белый! Может быть слабый! — говорит она и приглашает в свой чум. — Идем к нам.

Ишбердей тут как тут, подмигивает девушке:

— Казак силен! Он вача-великий стрелок. Бьет летящую над головой птицу и быстро убегающего зверя.

У девушки зарумянилось лицо. Пухлые губы суживаются в колечко, из которого вырывается один-единственный звук удивления:

— О!..

Смуглянка восторженно смотрит на лихого Иванку. У нее слегка косоватые, но очень приятные глаза. Казак не утерпел и смело прижал девушку к себе:

— До чего же ты хороша, милая!

Ишбердей и старики рассмеялись:

— Можно, можно... Она девушка...

Сильно заколотилось сердце у Иванки! Он взял ее за руки и пошел с ней к темному чуму, из которого вился дымок.

— Как тебя звать? — спросил Иванко по-мансийски.

— Кеть, — ответила она и еще крепче сжала руку казака.

Больше Иванка не знал слов ее языка. Ему многое хотелось сказать ей, и он на разные лады повторял лишь одно слово, придавая ему разные ласковые оттенки.

— Кеть... Ке-е-ть... Кет-ть... — говорил Иванко, теплым взглядом лаская девушку. Он любовался этой, словно отлитой из бронзы, ладной красавицей.

Она засмеялась и ткнула ему в грудь пальцем. Кольцо понял и сказал:

— Меня звать Иванко. Иванко!

— Ванко... Ванко... — подхватила она, радуясь как ребенок.

Взглянув на игру сполохов, она что-то сказала Кольцо. Он обернулся к Ишбердею.

— Говори, что сказано?

— Она говорит — там край неба, — показывая на сияние, перевел князец. — Но с тобой она не боится идти хоть на край земли.

Казак взглянул в радостное лицо девушки, вздохнул и ответил:

— И я с тобой пошел бы до самых сполохов, пусть сожгут меня, да спешу, к русскому царю тороплюсь.

Она не поняла, но еще крепче прижалась к плечу казака.

Вошли в чум. Из-за очага поднялся крепкий, плечистый охотник-манси. Он поклонился казакам и что-то крикнул Кети.

Она засуетилась, добыла мерзлой сохатины, стала строгать ее, напевая по-своему и поглядывая на Иванку.

Ишбердей жадно ел сохатину и хвалил:

— Илгулуй-вача и большой пастух. Олешек у него много-много. Сколько звезд в небе. Чохрынь-Ойка оберегает его стада от волков и злых духов...

Лицо у Илгулуя длинное, с резкими чертами. Он держится с достоинством, в руках у него «лебедь», и он говорит по мансийски Ишбердею:

— Гости-хорошие люди. Они понравились моей дочери Кети. Я зарежу им молодую важенку и напою их горячей кровью...

Илгулуй тронул струны «лебедя» и протяжно запел. Иванко встрепенулся, — в песне он услышал знакомое, родное слово — «Ермак». Оно не раз повторялось в лад звукам. Ошеломленные, взволнованные, казаки безмолвно слушали пение охотника.

Сполохи погасли в небе. Синие огни колебались в очаге. Лицо Кети стало задумчивым.

— О чем пел вача? — спросил у Ишбердея Иванко, когда смолкла игра на «лебеде».

Князец торопливо проглотил большой кусок сохатины, омоченный горячей кровью, и перевел:

— Он сказывал, что много ходил по лесам и плавал по рекам. И везде выходили родичи и сказывали: «Конец хану Кучуму! Его руки не протянутся больше к олешкам манси. Пришел на Иртыш богатырь и привел сильных русских. Они побили хана и мурз и сказали мне — ты человек!».

Иванко поклонился Илгулую:

— Спасибо, друг.

Хозяин чума сказал Кети:

— Ты давай гостю лучшие куски!

Востроглазая Кеть просила Иванку:

Ешь, много ешь! Сильный был, станешь сильнее!

Казаки насыщались, пили взятый с собой мед, и вогулов поили. От пытливых глаз Кети Иванке и сладко, и грустно. Не утерпел и запел свою любимую песню:

Как на Черный ерик, да на Черный ерик

Ехали татары-сорок тысяч лошадей...

Казаки дружно, голосисто подхватили:

И покрылся берег, ой покрылся берег

Сотнями порубанных, пострелянных людей...

С дрожью в голосе, с тоской, хватающей за сердце, Иванко разливался:

Тело мое смуглое, кости мои белые

Вороны да волки, вдоль по степи разнесут,

Очи мои карие, кудри мои русые

Ковылем-травою да бурьяном порастут...

И опять казаки разудало подхватили:

Любо, братцы, любо! Любо, братцы, жить!..

С нашим атаманом не приходится тужить...

Они долго пели удалецкие песни, пока огонек в камельке не стал гаснуть.

— Спать надо, отдыхать надо! — сказал Ишбердей, — завтра олешки побегут быстро-быстро!

Улеглись с чуме на олених шкурах. От очага шло тепло. Прищуренными глазами Иванко смотрел на золотой глазок огонька и видел склоненное над очагом задумчивое лицо Кети.

За пологом воет ветер, а в углу чума сладко храпит Ишбердей, лунный свет серебрится сверху. Слышно, — пофыркивают олени. А Кеть все смотрит и смотрит на казака печальными глазами...

Сон одолевает Иванку, он поворачивается и, засыпая, думает: «Хороша девка!» И сразу отошло все: погас золотой огонек, исчезло задумчивое лицо Кети, и сон, крепкий и здоровый, охватил тело.

Встали на синей зорьке.

— Олешки ждут! Скорей, скорей! — оповестил Ишбердей.

Огонек все еще светится в полумраке чума. Кеть с тихой лаской следит за Иванко. Кольцо встретился с ней взглядом, И глаза девушки спросили:

— Мы еще увидимся?

Кольцо кивнул, ответил:

— Я вернусь к тебе, Кеть!

Внезапно вспыхивает соблазнительная мысль: «А если смануть девку?» Но тут же вспомнился Ермак, и Иванко подумал: «Ах, батько, батько, зря ты суров! Поглядел бы ты на нее, — до чего хороша». Ермак, наверное, ответил бы ему: «Горячее сердце у тебя, Иванко, податливо на сладкое, на ласку». И верно: податливо! Но что поделаешь, когда без ласки тошно.

Кольцо выбрался из чума. И сразу будто угодил в огромный горшок с простоквашей, — валил густой, липкий снег.

— Там река, она идет с гор, — показал на запад князец. — Олешки побегут туда!

Кругом была сплошная муть, только слышались крики погонщиков и чуть виднелся дымок над чумом. Не хотелось Кольцо покидать теплый чум и девушку.

В последний раз он обернулся. Рядом стояла Кеть.

— Вача, вача, ты скорей возвращайся, буду ждать! — попросила девушка.

— Что она говорит? — спросил у Ишбердея Кольцо.

Князец махнул рукой:

— Эй-ла, что может говорить девка, когда ей человек по сердцу!

— Люба ты мне, — от всего сердца сказал девушке Иванко, — да спешу! Коли дождешься, спасибо!

— Пора, пора! — закричали погонщики. Запахнувшись в волчью шубу, казак сел на нарты; впереди с хореем в руках устроился Ишбердей. Снова раздался его окрик: «эй-ла!» — и олени сорвались с места. Снежная пороша закрыла все: и чумы с темными дымками, и провожавших вогулов, и хрупкий силуэт молодой, доброй Кети.

Безмолвна, глуха зимняя дорога по рекам Ковде и Тавде! Ни одного дымка, ни одного пауля, — все охотники забралиль в чащобы, где не так жесток мороз и где по логовам таится зверь, а по дуплам прячется пушистая, мягкая белка. Над дорогой часто нависают скалы, а на них каким-то чудом в каменистых трещинах держатся чахлые ели, одетые густым инеем.

Ишбердей торопил. Он гнал вперед днем и ночью, давая оленям короткий отдых, чтобы добыть ягель. Ночами полыхали северные сияния и часто выли оголодавшие лютые волки. Жгли костер, и пламя его нехотя раздвигало тьму. В черном небе горели крупные яркие звезды, отливавшие синеватым блеском. Золотое семизвездие Большой Медведицы низко склонилось над угрюмым лесом. Где-то в густой поросли, заваленной сугробами, журчал незамерзающий родник. Иванке чудилось, что невидимые струи текут и звенят над снегами из склоненного ковша Большой Медведицы. Сильно морозило, трещали сухие лесины, с грохотом лопались скалы. Казаки прислушивались к ночной тишине, к внезапному грохоту скал, вглядывались в звездное небо и думали: «Суровый край, безмолвный, — поди-ка, поживи тут!».

Иванко смотрел на пляшущие языки пламени, а сердце было полно сладкой тоски, — вспоминалась смуглая Кеть. Он поднимался от костра, уходил к сугробам и подолгу глядел на пушистый снег, изумрудно мерцавший под лунным светом, и ему казалось — вот-вот из леса выйдет на лыжах, в мягкой, расшитой красным сукном кухлянке, ласковая Кеть и, кося черными глазами, крикнет: «Пайся, рума, пайся»... Кольцо вздыхал, — было жаль, что никогда не увидит полюбившуюся Кеть. Вместе с грустью, однако, была и гордость, что вот он, Иванко, не забаловал, знает свое дело и спешит куда надо. Чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, он лишний раз степенно обходил нарты и проверял, крепко ли привязаны коробы с рухлядью.

Ишбердей неожиданно вырастал перед казаками. Маленький, вертлявый, с обнаженной головой, он похвалял:

— Холосо, очень холосо!

В белесой мути обоз трогался дальше. Река бежала с гор, крепко застывая под ледяным одеялом. Она становилась уже, и крутые берега ее сошлись совсем близко. На вершине кедра, склонившегося над щелью, однажды увидели рысь. Иванко навел пищаль... Подбитый хищник упал на дорогу.

— О, холосо, шибко холосо! — похвалил Ишбердей.

Впереди выросли вершины горного хребта. Река иссякала, по еле приметному руслу тянется след лыж. Трудно, медленно вползали нарты на синий ледовый гребень.

Казаки шумно взмахнули шапками:

— Вот и Камень!... Э-ге-гей!..

Эхо далеко разнеслось по горам и ущельям.

— Пермь-земля! — показывая на хребты, объявил князец. Истосковавшиеся казаки радостно соскочили с нарт, зашумели:

— Здравствуй, милая, здравствуй, родная русская земля!

— Теперь река побежит на Русь. Пассер-я — сказал князец. — Шибкая река, большая вода! Серебристый день тускнел, заиндевелые и седые от тумана березники покрылись синью.

Началась студеная ветренная ночь. Олени сбились в кучу. Ишбердей обнаружил промысловую избушку, она была пустой и вся промерзла. Казаки разложили костер — «нодью» и всю ночь грелись, рассказывая сказки и побасенки.

— А что, браты, бывают ли на свете честные дьяки и приказные? В Москве, небось, всякой нечисти полно! — задумчиво глядя в костер, спросил Иванко.

Сероглазый казак, с проседью в густой бороде и красным рубцом через весь лоб, ухмыльнулся лукаво:

— Не слыхано что-то о честном царевом слуге, — начал он. — Я, браты, полвека исходил, — под Азовом и Астраханью рубался, в Бухару в полон угодил и бежал оттуда. И слышал, я казаки, там одну бывальщину разумную; прикинул и подумал: «Да то ж при всяком хане и царе деется...»

— Сказывай свою бывальщину, — попросили казаки.

— Так вот, браты, как было дело, — повел свой рассказ бывалый казак. — На базаре в Бухаре ловили вора, а поймали ни в чем не повинного простолюдина. Притащили его к падишаху и говорят: «Этот человек вор!». Падишах и очей своих не поднял на бедолагу, изрек только одно слово: «Повесить!». — «Жаль, но поздно, теперь ничего не поделаешь!» — воскликнул простолюдин. «О чем ты жалеешь?» — спросили палачи, которые вели его на казнь. «Я знаю то, чего, кроме меня, никто не знает на свете». — «Что же это?» — удивились палачи. «Я умею сеять золото...»

Вранье, того не может быть! — перебил один из казаков. — И чего ты врешь, Лука? — сердито фыркнул казак.

— Не мешай, — сказал Кольцо. — То народное словечко золотое. Говори, Лука, что было дале!

— Известное дело, что приключилось тут, — спокойно продолжал Лука. — Как заслышали про золото, скорей гонца к падишаху: «Царь царей, повелитель земель и нас, рабов, о чудо! Человек, которого ты повелел повесить, умеет сеять золото». Падишах вскочил и затопал: «Скорей, живо ко мне этого человека!» Простолюдина доставили во дворец, и падишах снизошел до разговора с ним: «Если ты умеешь сеять золото, — сказал он, — то посей его для меня, и я дарую тебе жизнь». — «Я готов!» — воскликнул осужденный. И вспахал он, братцы, землю, заборонил, приготовил для посева и велел принести золото, лобанчики покрупнее. Ему из казны пять мер отпустили, червонного. Сам падишах на разубранном коне приехал на поле полюбопытствовать, как будут сеять золото. «Все готово для посева, — сказал простолюдин. — Теперь, повелитель, снизойди и назначь, кому сеять. Только такой завет при этом положен: сеять золото может только честный человек, никогда и ничего не укравший в своей жизни. Я никогда ничего не воровал, но обвинен в воровстве, потому не подхожу для этого дела» — «Если так, — согласился падишах, — то пусть сеет золото мой главный визирь». — «Великий и всемогущий! — пал перед падишахом и возопил визирь. — Я не подхожу для этого дела». — «Тогда пусть посеет золото мой верховный судья», — выговорил падишах. И судья, братцы, стал сразу заикой: «Я... я... тоже н...е подо-й-ду, пожа-лу-й». Тогда падишах окинул свою свиту проницательным взором и остановился на градском управителе: «Ты будешь сеять золото!» — приказал он, но управитель упал ему в ноги и взмолился: «Прости, всесильный и мудрый, и я не гожусь для этого!..»

Казаки дружно захохотали. Иванко покрутил длинный ус и вымолвил ехидно:

— Вот это ловко! А что же дальше?

— Ну что тут повелителю оставалось делать? — пожал плечами рассказчик. — Подозвал он муллу, и только хотел сказать ему о посеве, как тот замахал руками: «О, господин, премного я грешен!» Тогда падишах перебрал всех придворных, — и казначея, и виночерпия, и блюстителя гарема, — всех, всех, и они в меру своих сил отказались сеять золото. «Повелитель мудрый, видно в книге Судеб предназначено тебе самому посеять золото!» — предложил один из придворных. «Боюсь, как бы и мне не испортить дела», — с великой смущенностью ответствовал падишах. «О, государь, о, всемилостивый! — вскричал тогда невинно приговоренный. — Значит, у тебя во дворце нет ни одного честного человека. А я вот за всю свою жизнь не украл ни крохи, и ты приказываешь меня казнить, как вора!» Тогда падишах разгневался и приказал казнить этого человека, как обманщика: «Раз некому и, выходит, нельзя сеять золото, — сказал он, — значит, человек лжет, пообещав золотой урожай. Повесьте его!»

Вот она, правда, браты! — вздохнул казак, споривший с Лукой, и вдруг сказал Иванке. — Гоним мы в Москву, а царь Иван Васильевич да и скажет нам: «А, воры явились! На плаху их!».

По сердцу Кольцо прошел холодок. В его воображении живо встала страшная картина мучительного томления в застенке Разбойного приказа, страдания при розыске. Ведь он давно осужден и щадить его не будут. Пыточных дел мастера сумеют потешиться над ним: они подкинут его на виску и оставят страдать от ранней обедни до поздней вечерни, или закуют в тесные колодки и будут, во изыскании правды, жечь пятки огнем. Палач исполосует спину мокрым ременным кнутом, а подьячий будет спрашивать: «Ну, что теперь молвишь, тать?». И каждое словечко, вырванное при невыносимой муке, со всем тщанием, полууставом, занесет в пыточную запись...

Иванко тряхнул головой, отгоняя морок. Перед глазами распахнулась Сибирь-привольная земля. Он взглянул на звезды, повеселел и сказал:

— Не возьмет ныне наши головы топор, мы кланяемся Руси царством сибирским. Хоть и лют царь, да рассудит, с чем мы пожаловали.

— Это верно, — согласился казак. — Сердце подсказывает, что так и будет...

Подуло с запада, мороз стал спадать, да и костер согревал. Груда углей рдела ярким малиновым светом. Казаки улеглись на пихтовые ветки, настланные на снегу, укрылись оленьими шкурами и крепко уснули. Изредка к ним сквозь сон доносились крики погонщиков, оберегавших оленье стадо от зверя.

Утром помчались по Вишере, сжатой крутыми скалами.

Бешенная, быстрая река долго спорила с лютым морозом, пока он не сковал ее, и оттого до сих пор еще дыбились ледяные кряжи и торосы. Казак из строгановских, показывая на зимник, вздохнул:

— Тут-ка старинная новгородская дорожка на Югорский камень. Густо полита она русской кровью — дорого пришлась крестьянскому люду. В лесах таятся починки-рубленные дворы, и мужики живут крепкие, смелые — охотники. Принесли они в этот край свой норов и одежинку свою, — надевают ее через голову, а под рукавами завязки. Будто не одежинка, а ратная кольчуга. И сапоги со шнуровкой новгородской, — так, говорят, в давние годы носили воины. Кто только не шел этим путем-тропой!..

Казак оборвал вдруг рассказ и шепнул Иванке:

— Гляди-ко, на горе диво! Кольцо взглянул на скалы и увидел темный, словно вырезанный на белесом небе, силуэт могучего лося. Зверь вскинул ветвистые рога; из его пасти клубами вырывалось горячее дыхание. Сохатый не шелохнулся даже тогда, когда под ним по реке побежали оленьи упряжки. Казак Лука прищурил серые глаза и обронил:

— Стрелить, и враз конец диву!

— Ни к чему! Да и жаль красавца, — ответил Кольцо.

— Ну и край! — восхищался Лука. — В камнях гнездится соболь, река кипит рыбой. На перекатах играют хариусы, в омутах спят жирные налимы. Господи боже, рыбаку тут какой простор! Водится в глуби лещ подкаменщик, ерш, окунь, язь, судак, щука, таймень. Тайга — устрожлива, по берегам пахучие сочные луга. Строгановы, и те не дошли. Сюда бы русского ходуна, быстро корень пустил бы...

— Твоя правда, Лука, — много даров таит река! — согласился Кольцо и невольно залюбовался берегами.

Покрытая льдами, глубокими снегами, Вишера жила, шумела и за каждым изгибом и поворотом открывала перед путниками все новые и новые красоты. Прямо из льда поднимались камни, своими зубцами похожие на древние полуразрушенные крепости. Отвесной стеной версты на две по правому берегу тянулся над рекой камень Говорливый.

Ишбердей озорно крикнул Иванке:

— Слушай, с горным духом говорить буду! — Напыжившись, он закричал на всю реку:

— Эй-ла! «Э-й-а-а» — прозвучали в ответ дали. Отголоски долетали со всех сторон. Казалось, скалы, пихтачи, синие высокие сугробы, оснеженные плесы, ельники вдруг ожили и получили дар человеческой речи. Окрик Ишбердея, постепенно слабея, катился в туманную даль и там, обратившись в шепот, наконец угас. Иванко и казаки соскочили с нарт и старались перекричать друг друга.

Кольцо выкрикнул:

— Эй, камень, здорово живешь! И камень, и лес-каждое дерево, — и даже туман многократно отозвались: — «Здорово живешь!..» Вся долина наполнилась крепкими звонкими словами, которые повторялись множество раз. Иванко довольно смеялся: — Кричу, а чудится мне, что перекликаюсь я со всем Камнем, с целым светом. Ишбердей сказал: — Наши люди промышлять рыбу ходят сюда и все слышат как ладья идет, как волны шумят. Чохрынь-Ойка гром пошлет. Гром ударит, и камень об этом сказывает. Два грома гремит: один по небу идет, другой-по Вишере...

Промелькнул второй камень — Заговоруха.

— Кричи, не кричи, будет молчать! — показывая на скалу Ишбердей. — Эй-ла! — Выкрик князьца завяз и сейчас же заглох в мягкой тишине.

Скоро в дали показалась высокая каменная стена...

— Видишь? — спросил Ишбердей. — Гляди туда! Кольцо поднял глаза. На недосягаемой высоте, на скале, выделялись написанные красным бегущие олени, погонщики и неведомые письмена.

— Кто же сробил это? — изумленно спросил Кольцо.

— Смелый человек это делал! — ответил князец и прищелкнул языком. — Такое не всякий охотник может...

— Богатырь! — согласился Иванко. Разглядывая таинственные надписи, он вздохнул и сказал: — Что написано-кто ведает? Сердцем чую, завещал удалец потомкам: «Иди за Камень и встретишь на том пути сокровища!»... Ну и Вишера, привольная, веселая река!

В морозной мгле вдали встал Полюд-камень. Темной громадой он высился над безграничной пармой.

Показывая хореем на скалистый шихан, Ишбердей с плохо скрываемым волнением промолвил:

С Полюда-камня Чардынь увидишь... Ой, худо, важный там человек живет. Воевода!

— Кто Васька Перепелицын? — любопытствуя спросил Кольцо.

— Ой, откуда знаешь его? — изумился князец. — Друг твой?

— Этого друга чуть вервием казаки не удушили, — насмешливо ответил, оглядел обоз, и смутная тревога охватила его: «Казаков мало, подарунок царю бесценный. Позарится воевода и похватает послов».

Атаман встрепенулся и приказал князцу:

— Ты, Ишбердей, гони до Строгановых. В Чердынь и нам не по пути!

— Холосо! — охотно согласился Ишбердей и, взмахнув хореем, завел тоскливую песню, однотонную и бесконечную как тундра.

Вот и Вишера позади. Вырвались на Каму — дорожку среди темных ельников, мохнатых от снега. На берегах одинокие черные избушки, дымки, по сугробам лыжные следы. Изредка мелькнет крест церквушки. Нагнали на пути дровосеков. Иванко крикнул:

— Здорово, русские!

— Будь здоров, удалец! — отозвались мужики. Радостно было слышать родное слово. Кольцо приказал остановить оленей. Ишбердей задержал обоз. Лесорубы окружили казаков. — Э-э, родимые, откуда бог несет? — окликнул их степенный бородатый дядька. — Из-за Камня?

— Из-за Камня, от Кучумки-хана, — весело ответил Кольцо.

— Богатый край, — сверкнув крепкими зубами, сказал мужик. — Без конца-краю, вот бы на простор вырваться.

— Так чего же, айда, мужики, в раздолье сибирское!

— А Кучумка-хан? — с горечью отозвался бородач. — От одной неволи уйдешь, в горшую угодишь! Хрен редьки не слаще...

— Был Кучумка, да сплыл. Согнали ноне с куреня, и стала Сибирь русская земля! Слышишь? — Иванко радостно схватил лесного детину за плечи.

— Но-но, не балуй! — нахмурившись заворчал тот. — Хватит шутковать!

— Истин крест! — перекрестился Иванко. — Русская земля: иди... шагай трудяга!

— Родимый мой, да неужто так? — дрогнувшим голосом и все еще недоверчиво вымолвил мужик. — Братцы, слыхали?

Лесорубы весело загомонили и стали распрашивать казаков про новую землю. С изумлением разглядывал и прислушивался к ним Иванко. «Похолоплены Строгановым, живут в лесу и молятся пню. Заросшие, обдымленные... Что им Сибирь-далекий край, а радуются ей от всего сердца! Нет, видимо, и впрямь свершили казаки большое славное дело!»

— Ну, спасибо, дорогой человек! — крепко сжал Иванкину руку белозубый мужик. — Что там дальше будет — бог один знает, а перво-наперво, резать и жечь нас не будет Кучумка. — Лесорубы, словно по уговору, сняли меховые шапки и перекрестились.

Кама становилась шире, берега раздвигались, по зимняку стали обгонять обозы с углем, с рудой, — все тянулось к строгановской вотчине. Ночевали в починках, в курных избах, в духоте. Ночной мрак еле отступал перед дымным пламенем лучины. Холопы жадно слушали о новой земле — о Сибири. Расходились за полночь, возбужденные, говорливые, разносили слухи о сказочной богатимой земле и пушных сокровищах.

В один из дней, в сумерках, на пригорке встал высокий зубчатый тын, над ним высилась сизая маковка церквушки. И прямо к дубовым воротам, оберегаемым рубленными башнями, бежала широкая наезженная дорога.

— Орел-городок! — узнал Иванко строгановский острожек. — Гони, Ишбердей! В перелеске, у городка, остановились.

Казаки нарядились в собольи шубы, шапки набекрень, и тронулись дальше.

Обоз заметили. С высокого тына ударила пушка, раскатистый гул пошел по Каме-реке, и вдруг разом распахнулись ворота.

На караковом гривастом коне, окруженный охраной с алебардами, вперед выехал в парчевой шубе тучный Максим Строганов. Разглаживая пушистую бороду, лукаво улыбаясь, он поджидал послов.

— Диво, братцы, откуда только дознался? — поразился Кольцо встрече...

Не знал он, что строгановские дозорные люди давно уже прослышали о посланцах и темной ночью на лыжах опередили их. В эту ночь Максим Яковлевич, еще ничего не ведал о посольстве Ермака, угрюмо, медведем, топтался по горнице. На столешнике развернутой лежала царская грамота с большой черной печатью на шелковом шнурке; он без конца читал и разглядывал грозное послание царя и все думал о том, как изжить беду. «Сам надоумил звать казаков, потеснить непокорного хана, — вздыхает он, — а ноне вот, по доносу Васьки Перепелицына, в измене обвиняет. Хвала богу, что от Москвы далеко варницы, а то бы страшный гнев громом ударил!»

В дверь постучали; хозяин сердито отозвался:

— Ну, кто там? Входи... Порог переступил старый дядька Потапушка. Под сто годов старцу, борода отливает желтизной, но серые глаза ясны, остры.

— Все маешься? — тихим спокойным голосом спросил старец.

— Маюсь, равно на дыбу тянут, — признался Максим Яковлевич.

Потапушка пристально посмотрел на хозяина и махнул сухой рукой:

— Брось тревожиться! Иные нежданные-негаданные вести долетели к нам...

— Коли худые, брысь отсюда, и так голова кругом пошла.

— Зачем худые, улыбнулся дядька-пестун. — Молись богу, враз беду снимет, — казаки Сибирь повоевали!

Строганов вытаращил глаза, подозрительно разглядывая Потапушку: «Правда то, иль сдурел сивый?»

— Ну, чего зенки пялишь? — добродушно проворчал пестун. — В разуме сказываю: послы Ермака спешат на Москву бить царю новым царством...

— Ох! — Сразу словно камень свалился с сердца Максима. — Квасу мне... Ставь перед Спасом и Миколой пудовые свечи!

— Есть, батюшка, будут и квас, и свечи, — засуетился старик.

— А что я сказывал? — вдруг рявкнул Строганов, и лицо его озарилось бешенной радостью. — Сильны Строгановы, ох, сильны, жильны! Вот тебе, Васька-сукин сын Перепелицын. Ах-ха-ха, не ждал такого оборота. Ух, ты!..

Так и не уснул в эту ночь Максим Яковлевич: то клал земные поклоны перед иконами, освещенными свечами и разноцветными лампадами, то прислушивался к гулким шагам сторожевого на вышке. На ранней алеющей заре повелел слугам:

— Коня любимого в серебрянной сбруе, да шубу лучшую мне! А как подъедут ермачки, из пушки грянуть! Пусть знают, что мы с ними!

Пестун Потапушка головой покрутил, подумал: «Гляди-тко, как скоро присоседился»... Не доезжая до ворот, Ишбердей круто осадил оленей. Казаки соскочили с нарт. Иванко Кольцо степенной поступью пошел навстречу Строганову. Максим Яковлевич слез с коня. Атаман и купец обнялись, трижды поцеловались.

— Вернулись живы, с честью, — заискивающе вымолвил Строганов.

Кольцо приосанился и весело ответил:

— С честью. Трудом, кровью добыли. Спешим к великому государю с дарами, кланяться ему новым царством!

— Путь-дорога, братцы! — степенно поклонился Максим. — И, показывая на распахнутые ворота, пригласил: — Милости просим, дорогие гости. Отдохните, в баньке испаритесь, коней дадим самых лучших, и я с вами в путь-дорожку!

На колокольне затрезвонили, и навстречу сибирским послам вышел поп с крестом. За ним толпился народ.

Все без шапок, светлые и притихшие, двигались к воротам. На морозе клубилось горячее дыхание. Кольцо с казаками пошел в церковь...

С дороги казаков напоили крепким медом, отвели в брусяную баню. Приятно пахло смолистыми бревнами, распаренными вениками. Строгановские молодцы знатно испарили, размяли жилистые казацкие тела. Иванко крякал, от удовольствия закатил глаза и наслаждался жгучим теплом, вонзавшимся острыми иголками. В бане колебались волны густого знойного пара. Не вытерпел казак, скатился с полков; его окатили из ушата ледяной водой. Жадно выдув жбан хлебного кваса, Иванко постепенно пришел в себя. На широкой лавке, на спине, лежал Максим Яковлевич, и холоп растирал ему широкие бугристые плечи. В такт его движениям колыхался огромный хозяйский живот.

«Ух, и пузо! Ух, и чрево! — с неприязнью оглядывал Строганова Кольцо. — Сколько сала нагулял на горьких сиротских трудах!» В предбаннике, на полу, подобрав под себя ноги, сидел Ишбердей и о чем-то горестно думал.

— Иди в баню! — предложил князьцу Иванко. Ишбердей со страхом покосился на атамана, отрицательно покачал головой:

— Нет, мой нельзя! Ни-ни... Он проворно вскочил и выбежал из бани. Иванко загоготал: — Гляди, будто черт от ладана спасается!.. Эй, друг, вернись! Слово есть! — закричал он, выбежав на сугробистый двор. Князец вернулся, робко подошел к атаману.

— Говори слово, — попросил он.

— Хочешь ехать с нами в Москву?

— А олешки как?

— Отсылай в Сибирь, а отсюда погоним на конях да широких розвальнях! Эх, и любо! Ишбердей сморщил лицо, подобие улыбки мелькнуло на его губах.

— Холосо, совсем холосо. Поедем в Москву, а теперь иди в горячую избу, а мне нельзя, нет закона, — он подталкивал Иванко в плечи, сильно боясь, чтобы казак заодно не прихватил и его с собой.

Два дня гуляли казаки в строгановских хоромах. Сам хозяин наливал чары и уговаривал выпить. Гулебщики не ломались, пили безотказно. Ишбердей сидел рядом с Иванкой. От хмельного у него кружилась голова, слипались глаза. Он не выдержал, сполз со скамьи и захрапел, свернувшись на полу...

Максим Яковлевич юлил подле послов, умасливал:

— Неужто наше добро забыли? Кто посоветовал на Сибирь идти? Кто пушки дал? Кто...

— А ты не крути, не верти, не верти. Мы все сами взяли! — независимо и смело перебил его посол-коренастый казак с посеченным лицом.

Строганов встревоженно взглянул на Кольцо, но лицо атамана было непроницаемо, только большие серые глаза озорно смеялись.

— Ладно, — наконец сказал Иванко. — Разлада меж нами не будет. На всех хватит славы и чести...

— Спасибо, добрые люди! — поклонился казакам Максим Яковлевич. — Я скорей вас до дела доведу! — пообещал он.

— Эй-ла! — спросонья выкрикнул Ишбердей и зачмокал губами.

От Орла города мчали на бойких рысаках, в широких розвальнях. Впереди, проминая сугробы, скакали тройки, запряженные в тяжелые сани. Разудало заливались бубенцы-погремки, ямщики — широкие, крепкой кости, бородатые, с калеными на морозе лицами, — пели раздольные русские песни. Казаки подхватывали могучими голосами. Князец Ишбердей со страхом поглядывал на коней — редко их видел; очумело вслушивался в ямщицкие выкрики, наконец, и сам не выдержав, запел:

Зима-а-а..

В белой мгле,

Как тень птицы,

Летит нарта моя

Э-ке-кей...

А казаки свое вели:

Гей ты, бранная снасть,

Ты привольная сметь —

Ты невеста моя...

Шумно, гамно, с посвистом проносились через деревнюхи, в больших селах сворачивали, пили, горлопанили, буянили в кабаках. Пускались в пляс, — изба ходуном ходила. Питухи кабацкие с одобрением заглядывались на озорную удаль.

— Экие шубы! Экие кони, — гривачи! Купцы едут, мордастые, сытые, неуемные!..

Максим Строганов, осанистый, молчаливый, сидел с казаками за одним столом, диву давался:

— И откуда такая прорва силы у людей? Эх, сорви-головушки! С такими весь свет проскачешь и умирать не захочешь!

В ямах-почтовых станциях по казачьему окрику, быстро меняли коней, и опять мчали по мглистым полям, по зыбучим болотам, поросшим вереском, через синие ельники, через погосты, наполненные вороньим граем. И, наконец, выскочили на большую московскую дорогу, полную оживления. И днем и ночью по ней со скрипом тянулись обозы с торговой кладью: с рожью и другим зерном, с мягкой пенькой, мороженной рыбой, с бочками доброго меда, с тюками кож и мехами. За грузными возами шагали возчики с обледенелыми бровями и бородами. Краснокожие, плечистые, они пытливо разглядывали каждого встречного, готовые при тревоге выхватить припасенный нож или дубину. Часто навстречу попадались конники, боярские возки со слюдяными оконцами. Во встречном яме Иванко Кольцо увидел у возка дородную боярыню, не утерпел, прищурил глаза и, заигрывая, предложил:

— Поедем с нами, красавица? Боярыня зарделась, улыбнулась: — Не по пути мне. В монастырь, на богомолье, тороплюсь.

— Грех и потом замолишь! — разглаживая усы, заюлил подле бабы Иванко.

Она одарила его ласковым взглядом и тепло отозвалась:

— Что ты, родимый, и грехов-то на мне нет! Сыночка умолить у господа бога хочу!

— Ой, милая, непременно езжай с нами. В таком деле и без монастырских битюгов-монасей можно обойтись!

— Ох ты, греховодник! — не обиделась боярыня, и всю ее охватило жаром, но решительно подняв голову, она шагнула в возок, и холоп щелкнул бичом:

— Гей, поскакали-поехали!

— Жаль! — сокрушенно покачал головой Кольцо и сказал Строганову: — Мне бы сейчес в монастырь податься, — непременно игумен из меня вышел бы!

Максим Яковлевич засмеялся:

— Кипучая у тебя кровь, атаман. Словно брага хмельная. От нее голова ходуном, а сердцу покоя нет!

— Что верно, то верно! — согласился Кольцо. — Только и нахожу радость в сече!..

Но больше всего на дороге двигаось людей пеших; шли они со всех концов земли. Невиданное оскудение виднелось по многим волостям, лежавшим у дороги, по которой проезжали казаки. Боярство вконец разорило крестьян-пахотников, и, куда не глянь, — всюду простирались пустоши. Засуха, мор и голод гнали холопей куда глаза глядят, толпы разоренных пахарей торопились в Москву. Торопились устюженские и костромские плотники, тащились вологодские пимокаты, спешили владимирские богомазы. Толпами брели нищеброды и бездомные попрошайки, голь кабацкая. От войн и разорений много бродило по дорогам гулящих людей. Были среди них молодцеватые, удалые и дерзкие. Иванко по их замашкам угадывал родную душу.

— Куда топаешь, горемычная головушка? — окликал он шатуна.

— Долю свою ищу!

— А где ее сыщешь?

— В Диком Поле, на Дону, на Волге!

— Вали за Камень, в Сибирь-сторонушку, найдешь свое счастье...

— Ну-у!

— Истинно. Нет вольнее и богатимее края. У гулящих людей глаза вспыхивали надеждой, они долго глядели вслед убегающим тройкам. Кольцо все замечал, прикидывал и, показывая Строганову на монастыри, которые сверкали главами церквей на холмах, над ярами рек, покачивал головой:

— Ай-яй-яй, что деется на белом свете! И на что монахам столько земель, рыбных урочищ, богатств? Гляди, сколько лепится вокруг куриных изб, — все кабальные холопы монастырские. Жадны, ох и жадны! — Ты о монахах так не говори! — строго перебил атамана Максим Яковлевич.

— Монастыри опора царству.

Иванко нахмурился, но смолчал. Как раз в эту пору впереди блеснул главами церквей, переливами черепичных островерхих кровель огромный город. Кони вынесли сани на холм, и перед очарованным взором сразу открылось величественное зрелище-Москва!

В центре, как шапка Мономаха в яркой оторочке, сверкает, переливается на закатном солнце куполами, шпилями, глазурью Московский Кремль. Казаки затаили дыхание, каждый тревожно подумал: «Как-то встретит Москва-матушка наши бесшабашные головушки?».

Солнце закатилось за дальние холмы, и сразу угасло сияние Кремля. Засинели сумерки, и темные витки дымков поднялись над скопищем бревенчатых изб. Разгоряченные тройки минули заставу и ворвались в кривые улочки стольного города. Серые бревенчатые тыны, покосившиеся плетни, на перекрестках колодцы с журавлями, подле которых крикливо судачили московские молодки. Большие пространства-пепелища, укрытые сугробами. Вот и Москва-река; на берегу ее мыльни, а на холме-недостроенные кремлевские стены.

— Все пожрал пламень. Вот деяния крымского хана Девлет-Гирея, пожегшего Москву! — печально вымолвил Строганов. — Что только было! Сколько скорби!

Кольцо притих, он с любопытством разглядывал город, вставший из пепла неистребимым и сильным. Высоко в небо возносились стройные башни, украшенные каменным кружевом. В их стремительном полете ввысь, в соразмерности зубцов, в размещении Кремля на холме чувствовался гений неведомых русских зодчих, совершивших это диво на земле! Вот куда вели со всех концов света дороги, — в Москву! Тут было средоточие великой державы, которую пытались истерзать крымские татары, шведы, поляки.

На слова Строганова атаман Кольцо ответил гневно:

— Придет час, русский народ напомнит крымской орде наши горькие слезы и беды! Доберемся и до нее! Великий русский воин Александр Невский поведал всем нашим ворогам памятный ответ: «Кто с мечом к нам войдет — от меча и погибнет. На том и стоит и стоять будет русская земля!».

Пораженный сказанным, Максим Яковлевич спросил Кольцо:

— Отколь сие известно атаману?

— Есть у нас ученый поп Савва, из летописи узнал сия премудрость!

— Правдивые слова, верные! — согласился Строганов.

Тройки помчали в Китай-город — в каменное подворье, указанное Максимом.

2

На берегах Балтики шла упорная и затяжная война. Русские дрались с извечным своим врагом за искони русские земли, за объединение Руси и освобождение родной страны от блокады на Западе. Народ бился за выход Руси к Балтийскому морю, по которому открывалась широкая дорога для торговли, для обмена мастерами, ремеслами, для дружеского сближения с соседями.

Война началась давно. К осени тысяча пятьсот пятьдесят восьмого года была занята почти вся Ливония с двадцатью крепостями и удобными гаванями. Старинные русские города-Юрьев и Нарва отошли к матери-родине. Много было успехов и неудач. Несмотря на то, что нападения турок и крымских татар отвлекали много сил и внимания, русские войска успешно бились с врагами на Западе. Первого января тысяча пятьсот семьдесят второго года они штурмом взяли крепость Вейсенштейн. Битва была жестокая. Огонь из орудий не прекращался много часов. Неприятельским ядром был убит царский любимец Григорий Лукьянович Малюта-Скуратов. Царь долго стоял в горьком отчаянии над телом своего сподвижника. Из под ресниц его выкатились и потекли по лицу слезы.

— Камня на камне не оставлю! — сказал он о крепости. — А за твою смерть кровью умоются ливонцы!

К царю привели пленных. Глядя на них с ненавистью, он спросил:

— Есть ли среди вас пушкари?

— Есть, государь, — выступил вперед пленник. — Вот они! — показал он на толпу, стоявшую в стороне. — Бьют метко.

— Сам знаю, — сердито ответил царь Иван. — В самое сердце мое ядром угодили. Мне служить правдой не будете: сколько волка ни корми, все в лес глядит. А ворогам моим таких пушкарей не верну. Казнить их! — приказал он и пошел к шатру... Вскоре были взяты города Нейгор и Каркус, но под Лоде наши войска потерпели поражение. Шведы стремительно напали на русский лагерь и, пользуясь утомленностью воинов и внезапностью, произвели замешательство, заставили царя Ивана поспешно отступить.

За этой неудачей последовала другая: в лагерь прискакал из Москвы гонец и тайно сообщил царю, что в казанской земле поднялись черемисы и грозят отрезать Казань. Везде на дорогах появляются вооруженные толпы и перехватывают московских служивых людей. Сообщение встревожило царя, и он решил предложить шведскому королю мир. Долго думал Иван Васильевич, кого бы выбрать гонцом. Хотелось послать человека учтивого, но стойкого и решительного, который вручил бы царское письмо непосредственно королю. Выбор царя остановился на Чихачеве-скромном и молчаливом служилом человеке. Гонец со слугами выехал в Стокгольм. Он держался степенно, с достоинством. Подстать своему господину были и слуги. Чихачев спокойно, но строго предупредил их:

— Приехали мы в чужие земли, и по нас каждый будет судить о том, кто такие русские? Что за люди? Отчизна повелевает всем нам быть учтивыми, честными, не задираться и свято блюсти выгоды родной земли. Если кто озоровать будет, пеняй на себя!

Но никто и не думал озоровать. Бородатые, крепкозубые богатыри, одетые в добротные и опрятные кафтаны, поражали иноземцев своим добродушием и ласковыми, теплыми глазами. В Стокгольме за ними ходили толпы зевак, но русские терпеливо переносили эту чрезмерную назойливость.

Посол был принят высшими сановниками и сообщил им, что привез шведскому королю царскую грамоту, которую обязан вручить лично. Об этом немедленно доложили королю. Незадолго до этого он написал очень резкое письмо русскому царю и теперь, боясь ответного оскорбления, отказался взять в руки письмо московского государя, приказал ознакомиться с ним своим вельможам.

Чихачев наотрез отказался выдать письмо.

Ближний шведского короля, заносчивый и чопорный, блеснув синевато-льдистыми глазами, упрямо заявил:

— Приехал ты в землю нашего государя, так и должен исполнять нашу волю!

Русский гонец, не смутясь, спокойно ответил:

— Истинно, приехал я в землю вашего государя, а волю мне исполнять русского государя, нашей земли!

Шведский сановник побледнел, хрустнул пальцами:

— Если так, то будет приказано не выдавать вам припасов. Что скажешь на это?

— Коли так — умру с голоду, — твердо ответил Чихачев. — Одним мною у руского царя будет ни людно, ни безлюдно...

Не договорил гонец своих мыслей: один из грубых шведских полковников ударил его в грудь. Чихачев смолчал и сжал губы. Сдержанность русского гонца распалила шведа, он выхватил секиру и замахнулся:

— Я тебе голову отсеку, грязный руский мужик!

Посол поднял грозный взгляд на шведского вельможу:

— Если бы я сидел на своем коне и встретил тебя в ратном поле, то ты бы меня, сын хама, так не обесчестил. Дал бы я тебе достойный ответ, но я сюда не драться приехал!

Руский посол степенно удалился и уехал на постой. Но и тут его не оставили в покое. Ночью на посольский дом наехали рейтары и ворвались в горницы, занимаемые русскими. Грозя и ругаясь, как последние пьянчуги, они перерыли все коробы, разломали сундуки и разбросали вещи по скамьям. А грамоты так и не нашли. Тогда они набросились на Чихачева и его слуг и донага раздели их. Посол размял плечи и ждал, что дальше будет.

— Если не скажешь, где грамота, мы будем тебя пытать на огне! — пригрозил рыжеусый рейтар.

— Можешь всех нас, русских бросить в кипящую смолу, но мы не скажем, где письмо. Только самому вашему королю вручу! — Чихачев стал неторопливо одеваться. Вид его был решителен и глаза наполнены гневом. Одевшись, он сел на дубовую скамью, крепко ухватившись сильными жилистыми руками за ее края. Презрительная улыбка скользнула по его губам, и он с издевкой сказал: — Я не знал, что приехал в страну варваров, где достоинство посла не спасает от оскорблений.

Рыжеусый рейтар шевельнул скулами на бритых шеках. Ему хотелось схватиться с русским, но, взглянув на широкую грудь и большие руки, сжавшие, как клещами, дубовую доску, он коротко приказал своим:

— Уходите!..

Обо всем доложили королю и тот пожелал увидеть посла. Тут Чихачев и вручил ему в руки грамоту царя Ивана.

Король прочел ее, улыбнулся и сказал:

— Я согласен на переговоры. Очень завидую вашему государю, что у него служат такие достойные люди.

Русский посол склонил голову и ответил:

— Иных и не рождает наша земля. Дурные плевелы всегда уносит ветер в прах!

Переговоры о перемирии начались летом, на реке Сестре. Шведы неожиданно потребовали, чтобы они происходили на мосту. Однако русский доверенный, князь Сицкий, настаивал на том, чтобы договаривающиеся перешли на русский берег. Спорили долго, упорно, но русские не пошли на уступки, и перемирие не состоялось. Вслед за этим русские возобновили военные действия в Ливониии. Воевода Юрьев окружил на взморье крепость Пернау и после упорных приступов взял ее. Несмотря на яростное сопротивление противника, воевода очень милостиво обошелся с пленниками, а каждому горожанину было сохранено его имущество. Каждый день приносил новые успехи...

Русские заняли Леась, Лоде, Фиккель и Гапсаль. Лето стояло знойное, только вечера приносили прохладу. С моря дул легкий ветер, освежал каленые лица воинов. Русские дивились характеру иноземцев. Город Гапсаль сдался на милость победителей перед закатом, а вечером по астериям шли пиры, на городских площадях кипела пляска веселившихся гапсальцев. Кудрявые девушки в белых чепчиках бойко притоптывали башмачками и манили победителей в круг:

— Русь, Русь...

— Ну и народ! Ежели бы мы, русские, сдали без нужды такой город, то не посмели бы глаз поднять от стыда.

Всю ночь горели огни и веселились горожане покоренного города...

Справедливая война за землю «дедич и отич» шла успешно. Летом тысяча пятьсот семьдест седьмого года русские войска вторглись в польскую Ливонию. Время для похода было выбрано удачное. В минувшем году в Польше окончилось «бескоролевье». На польский престол избрали Стефана Батория. Царь Иван хорошо знал, что в Польско-Литовском государстве началась великая междоусобица. Батория избрала лишь часть сейма, а значительная часть страны поддерживала другого кандидата на королевский престол — германского императора Максимилиана. Царь Иван широко развернул подготовку к выступлению. В армии, которая двинулась из Пскова в Южную Ливонию, было не менее ста тысяч воинов. В одном только Большом полку насчитывалось до тридцати тысяч стрельцов и конников при 75 орудиях.

В июле русские войска беспрепятственно продвигались по ливонским дорогам, добродушно встречаемые жителями. Без боя сдалась города Мириенгаузен, Люцен, Режица, Двинск. Дойдя до широководной Двины, руская армия повернула на север, и здесь почти все города охотно встречали наших воинов. Поселяне не разбегались при виде войска, как бывало всегда при нашествиях. Они жаловались пищальникам:

— Паны дерутся, а у холопов чубы трещат. Пора под высокую московскую руку: крепче и дружнее пойдет жизнь!

— Какие хлеба у вас наливаются! Земля тут плодоносная, и народ добрый! — простодушно ответил пищальник...

Не менее успешно действовал и ставленник царя Ивана-ливонский король Магнус, вассал Руси. Простолюдины и горожане не хотели войны и открывали ворота крепостей. Магнус ликовал, приписывая успехи своему полководческому умению. Опьяненный легкими победами, он забыл, что его судьба и положение целиком зависят от Московского государства. «Король» написал царю Ивану письмо, в котором требовал передачи ему всех городов, занятых русскими войсками. К этому времени Ивану Васильевичу тайно сообщили, что Магнус вступил в секретные сношения с польским королем и курляндским герцогом Кетлером. Это было равносильно измене, и царь Иван сильно разгневался. Он долго и крепко ругался. Попади ему в эту минуту «король», дело не обошлось бы без неприятной для Магнуса опалы, но тот закрылся в Вендене и ждал ответа. Успокоившись, царь продиктовал думному дьяку послание.

«Хочешь брать у нас города-бери, — со злой иронией писал он Магнусу. — Мы здесь от тебя близко; ты об этих городах не заботься, их и без тебя берут... Если не захочешь нас слушать, то мы готовы, а тебе от нас нашу вотчину отводить не следовало. Если тебе нечем в Вендене жить, то ступай в свою землю за море, а еще лучше сослать тебя в Казань; если поедешь за море, то мы свою вотчину, Лифляндскую землю, и без тебя очистим»...

Ранним утром заиграли горны, забили барабаны, русские конные полки двинулись на Венден. «Король» Магнус издали, с башни, увидел приближающееся войско и сильно перетрусил. Он рад был выехать навстречу царю, но, зная его вспыльчивый нрав, не решался показаться на глаза.

Русское войско раскинулось лагерем под крепостными стенами. К высоким дубовым воротам подъехал горнист и царский гонец. Тревожно заиграл горн, уныло отозвались дали. У Магнуса вовсе сжалось сердце от страха. Он выслал навстречу своего переговорщика. Опустили подъемный мост. На белом коне, гремя подкованными копытами, на него въехал посланник царя и объявил, что государь Руси требует короля к себе...

Трепеща, Магнус метался по замку, не зная, как быть. Наконец он выслал двух послов просить извинения за свою опрометчивость. Иван Васильевич приказал снять штаны послам и высечь их на виду у всего войска.

— То будет и с вашим королем, если не повинится! — предупредил царь.

Королю оставался один выбор. Хмурый, с низко опущенной головой, он пешком вошел в русский лагерь и пал перед царем на колени...

Иван Васильевич, надменный и властный, гордо сидел на черном аргамаке, из-под копыт которого разлетались брызги грязи, попадая на бледное лицо Магнуса и на его пышные бархатные одежды, отделанные кружевами. Презрительная улыбка блуждала на тонких губах царя. Насладившись унижением «короля», он сердито сверкнул глазами и сказал окольничьему:

— Взять под стражу!

— Взгляд Грозного перебежал на высокий мрачный замок, над которым все еще развевалось рыцарские знамена. Иван Васильевич тронул повод, и послушный аргамак в тот же миг двинулся по дороге.

— Поопасись, государь! — предостерегли придворные и схватили коня под узцы. И вдруг с башни ударили пушки, и раскаленное тяжелое ядро грохнуло в землю рядом с аргамаком. Конь отбежал в сторону.

Грозный потемнел и в страшном гневе вымолвил:

— Коли так, подняли на меня руку, ни одного немца живым не выпустить из Вендена!..

Русские войска осадили замок. Пушкари навели на него пушки, и началась канонада. Все потонуло в грохоте и клубах пыли.

Рыцари метались по замку. В минуты затишья в бойницы доносилась веселая песня русских пушкарей:

Мы с порохом бочонки закатывали,

Сорок бочек закатили с лютым зельем,

С лютым зельем, с порохом,

Зажигали на бочках воску ярова свечи,

Зажжемши свечи, сами вон пошли,

Сами вон пошли, сами прочь отошли...

Знатнейшие рыцари с тревогой и тоской слушали эту песню и горячо спорили. Они понимали, что спасенья им нет...

На рассвете русские воины проснулись и повскакали от страшного взрыва, от которого заколебалась земля. Глазам представилось потрясающее зрелище: замок и его защитники взлетели на воздух. Черные тучи пыли, бревна и обломки камней высоко поднялись над равниной и закрыли солнце.

Бородатый плечистый пушкарь снял шлем, истово перекрестился:

— Помяни, господи, их души...

На месте грозного замка остались груды битого щебня, руины и истерзанные трупы.

Русские войска снялись с лагерного поля и двинули в глубь Ливонии. Немецкие крестоносцы не могли сдержать напора и сдавались.

В окруженном рощами Вольмаре, в большой мрачной зале, царь задал пир. У колонн пылали вдетые в кольца смоляные факелы. Тяжелые дубовые столы были уставлены золотыми и серебряными кубками, братинами, на огромных блюдах-жаренные индейки, гуси, копченые окорока вепря. Царь сидел на возвышении за особым столом; он посылал воеводам свои блюда и кубки вина. И каждый раз, когда окольничий подходил к отмеченному боярину, то низко кланялся ему и громогласно сообщал:

— Великий государь жалует тебя...

В разгар пира ввели знатных литовских пленников. Они вошли горделиво и не пали перед царем на колени. Грозный не рассердился. Он поманил к себе дородного седоусого князя Полубенского. Приложив руку к сердцу, литовец почтительно склонился перед Грозным.

— Я слушаю тебя, великий государь...

Иван Васильевич поднялся с кресла, украшенного парчой и, улыбаясь сказал:

Будьте гостями нашими. Дарую свободу вам идите к королю Стефану, убедите его заключить мир со мною на условиях мне угодных. Рука моя высока! Вы видели это, пусть знает и он!

Он одарил пленников шубами и кубками и отпустил на свободу...

После Вольмара Грозный отбыл в Юрьев. В пути он вспомнил о Магнусе и велел привести его. Пленник упал перед царем на колени и взмолился:

— Прости мое тщеславие, великий государь!

Грозный находился в радушном настроении, он схватил Магнуса за плечи, потряс его:

— Бог с тобой. Жалую тебе многие города, и по прежнему величайся ливонским королем...

Помилованный молча поцеловал жилистую руку Грозного...

Пробыв несколько дней в Юрьеве, царь отбыл в Александровскую слободу, полный надежд и уверенности в окончательной победе.

Увы, предположения его не сбылись.

Только что устроился он в слободе на отдых, как туда прискакал гонец с вестью о том, что шведы напали на Нарву. Вскоре в Южную Ливонию ворвались шляхецкие полки; они брали город за городом. Несмотря на отчаянное сопротивление русских, поляки взяли Венден. Ливонский король Магнус, только что недавно заверявший Грозного в своей верности, перешел на сторону врагов...

В этот решающий, третий, период войны русские потерпели ряд неудач. В Польше к этой поре произошли крупные политические события, укреплявшие союз Польши и Литвы. Королем польским и князем литовским был избран Стефан Баторий. Он стал деятельно готовиться к вторжению в русские пределы и тайно договорился с крымским ханом и шведским королем о поддержке его замыслов. Через папу римского Баторий был связан со всей католической Европой. Таким образом, войне против России придавался характер крестового похода. Вербовщики польского короля рыскали по всей Европе, щедрыми посулами заманивали в армию Батория разных наемников, искателей приключений, ландскнехтов, бродяг, готовых продать свою шпагу любому. К тысяча пятьсот семьдесят восьмому году у Стефана Батория собралась стопятидесятитысячная армия, в которой было много немецких, венгерских, датских и даже шотландских наемников. Во главе ее был поставлен Ян Замойский.

Русская армия была значительно многочисленнее. В ней насчитывалось около трехсот тысяч воинов, но полки и отряды разбросаны были по разным гарнизонам Ливонии и пограничным городам страны. Основные силы русских расположились в старинном городке-крепости Старице, прикрывая дорогу на Москву. Царь Иван Васильевич не рискнул вступить в открытый бой с интервентами, боясь поставить по удар целостность государства, тем более, что на юге приходилось держать большую армию для обережения от нашествия крымской орды.

Царь Иван Васильевич решил взять врага измором, заставить его измотать свои силы и средства на осаду и взятие многочисленных крепостей. Он хотел завлечь польские полки в глубь страны, в опустошенные уезды.

Весь тысяча пятьсот семьдесят девятый и восьмидесятый годы поляки бесчинствовали на русской земле. Особенно зверски вела себя шляхта в Великих Луках, которые были взяты пятого сентября тысяча пятьсот семьдесят девятого года. Еще дымились от пороховых взрывов городские стены, а наемники Стефана Батория уже врывались в дома, насиловали женщин, убивали детей. Они напоминали диких ордынцев Чингис-хана.

После Великих Лук очередь последовала за Невелем, Озерищем и Заволочьем.

Несмотря на большие неудачи, Грозный не растерялся. Он решил ослабить удары дипломатическим путем. Римский папа давно искал себе союзника против Турции. Иван Васильевич послал к нему посла с предложением выступить против общего врага, если интервенты покинут русскую землю. Папа заколебался. Царь понимал, что надо быть готовым ко всему. По расположению шляхетских войск, он и его воеводы правильно предугадали намерение Стефана Батория. По их расчетам выходило, что летом тысяча пятьсот восемьдесят первого года враг несомненно двинется к Пскову. Нужно было торопиться. По приказу царя, по зимнему пути день и ночь в Псков тянулись обозы с оружием и продовольствием. Во главе защиты города поставили опытного в ратном деле воеводу Ивана Шуйского.

Теперь каждый день можно было видеть Шуйского в разных районах города. Он наблюдал за укреплением обветшалых крепостных стен и возведением новых в опасных местах обороны. В окрестные села, деревни и погосты поскакали гонцы с приказами: всем перебириться с продуктами и имуществом в Псков. А дома, усадьбы, — все, что нельзя было увезти, до тла сжечь, колодцы засыпать, чтоб враг, придя в псковскую землю, не нашел ни пищи, ни пристанища. Весь гарнизон крепости и псковичи были приведены к присяге. Царь часто посылал грамоты, увещевая воинов и горожан стоять насмерть. Предусмотрительный и осторожный Шуйский далеко вперед высылал разведывательные отряды и учредил на дорогах зоркие дозоры, чтобы следить за движением врага.

Все свершилось, как предполагали русские воеводы. В теплые августовские дни, когда убран с полей хлеб, армия Стефана Батория двинулась на Псков. В один из солнечных дней в Детинце тревожно загудел осадный колокол. Стрельцы и псковичи, охранявшие стены, увидели вдали клубы серой пыли, а вскоре разглядели и всадников в красных накидках и белых шапках. За шляхетской конницей двигалась венгерская пехота. Постепенно южные холмы Завеличья покрылись палатками, окутались дымом костров — утомленные ландскнехты готовили пищу.

Все последующие дни по дорогам, ведущим к Пскову, двигались польские войска: конница в цветных жупанах, в конфедератках, с крылышками на спине, тяжело ступавшие широкие ряды пехоты, осадная артиллерия на огромных колесах. За армией с криком и несмолкаемым гвалтом тынулся бесконечный обоз с шинкарями и неприличными девками. Тысячи дельцов из польских пограничных местечек — корчмари, ростовщики, маклеры, барышники, сводники, юркие нахальные проныры — спешили поживиться на русском горе.

Эту шумную, самоуверенную армию вел сам Баторий и великий канцлер Речи Посполитой Ян Замойский. Для них на высоком холме установили пышные палатки, окруженные сотнями других, в которых разместились придворные.

Король долго любовался величественным зрелищем. Псков был велик и прекрасен своими крепостными стенами и высокими конусообразными башнями. Особенно пленял Детинец с его изумительным собором, звонницами, башнями, сооруженными, по преданию, выборным князем Довмантом Тимофеем. Вознесенный на высокую скалу, он казался чудом мастерства.

Баторий, много ездивший по Европе, был поражен увиденным. Он не удержался и восторженно воскликнул:

— Какое зрелище! Город прекрасен, точно Париж! Даруй, боже, нам победу над ним!

То, что такой город нелегко одолеть, король, конечно, понимал. В XVI веке в Саксонии ходила очень меткая поговорка: «Кто против бога и Новгорода?». Псков же — младший брат Новгорода — правда, уступал ему в богатстве и торговом значении, но военной славой гремел далеко за русскими пределами. О стены Пскова разбивались все нашествия врагов с Запада. На Псковском озере, у Вороньего камня, Александр Невский разбил псов-рыцарей. Псков всегда несокрушимо стоял против чуди, литвы и немецких рыцарей.

Однако Баторий верил в свое счастье. Окруженный блестящей свитой, он с веселым видом возвращался в лагерь. В походной часовне-палатке ксендз отслужил обедню, паны, как обычно, расхвастались своей храбростью, — все казалось королю обещающим успех. И тут произошел большой конфуз. Воевода Брацлавский, желая порадовать короля первой победой, решил устроить засаду. За холмами и кустарником он скрыл венгерскую пехоту, а конницу пустил «поляковать» у стен. Между конниками и псковичами завязалась едкая перебранка. Поляки обнаглели и держали себя вызывающе. Вдруг крепостные стены распахнулись, и русская конница вырвалась в поле. Напор ее был так стремителен, так отменно рубились мечами всадники, что шляхтичи, забыв о задоре, бросились в постыдное бегство. Венгерцы, и те не смогли выручить своих товарищей. Только подоспевшая хоругвь Гостынского спасла уцелевших беглецов.

Король весь день хмурился, говорил отрывисто и сердито. Он решил взять город в круговую осаду и, прежде всего, перерезать Порховскую дорогу, по которой могла подойти помощь осажденному городу из Новгорода.

Двадцать шестого августа польские войска переправились через небольшую спокойную речку Череху и повернули на восток. Они шли развернутым фронтом, с развевающимися знаменами. Никто не ожидал беды. Сам король был твердо уверен, что царь Иван приказал вывести тяжелые орудия, чтобы они не достались в добычу противнику. И вдруг сразу со всех псковских башен загремели пушки, и тяжелые ядра метко били по польскому скопищу.

Несмолкаемый рев орудий заставил призадуматься короля. Он приказал отвести войско за холмы и приостановить движение к лагерю. Только на следующий день после тщательной подготовки, Баторий решился двинуть литовские отряды и обозы на Порховскую дорогу, к поселку Любатову.

Вначале все шло хорошо. Движение, казалось, не было замечено. Вскоре спустилась теплая августовская ночь, и глубокая тишина простерлась над псковской землей. Король и его свита, уже ни о чем не тревожась, погрузились в сон. И снова с башен Пскова загремели пушки. Польских воевод поразило, что ядра точно били по Любатову и новому лагерю.

Паны перетрусили и предложили королю миновать Псков, идти прямо на Новгород.

— А дальше что? — в запальчивости воскликнул Баторий. — Дальше куда идти? Мы останемся здесь и возьмем Псков измором!

Над рекой Великой, над ясными глубокими водами, у Пантелеймонова монастыря, в трех верстах от Пскова, против юго-западных его башен, выбрали место для королевской ставки, мимо которой все войско Речи Посполитой прошло церемониальным маршем и снова разместилось за холмами.

С этого дня началась осада древнего Пскова.

Псковичи ждали врага, и поэтому он не застал их врасплох. В городе достаточно было и стрельцов и пушкарей. Кроме них, в Кромах разместилась боярская конница и лихие донские казаки, которых в Псков привел удалой атаман Мишка Черкашенин. Да и каждый пскович-горожанин, посадский человек и сбежавший «в осаду» крестьянин — готов был лечь костьми за родную землю.

Князь воевода Иван Петрович Шуйский на соборной площади громогласно зачитал народу последнее послание царя. Наказывал Иван Васильевич «держати город и сидети в осаде крепко со всеми пребывающими христианскими народами и биться всем за Псков-град без всякого порока с Литвою даже до смерти».

Хлеба запасли вдоволь: в Крому тысяча клетей полны добрым зерном. Порохового зелья и ядер хватало на долгое время. К стенам жители наносили груды камней, а у каждой бойницы и окна лежало крепкое увесистое дреколье. Особые досмотрщики наблюдали за тем, чтобы не случилось пожаров. Жителям велено печей в избах и мыльнях не топить, а вечером поздно не сидеть с огнем. Пищу варили на огородах и пустырях. Во всем соблюдалась строгость и порядок.

Стотысячная армия Батория плотным кольцом оложила Псков. Кого тут только не было! И немцы, и шведы, и англичане, и французы, и датчане, и голландцы, и даже итальянцы. Были и татары, и понизовые казаки. Ждали из-за моря две тысячи шотландцев. Но тон всему войску задавали гоноровые паны. На войне они жили, как у себя в поместьях и фольварках, — в обширных палатках, окруженные челядью; спали на пуховиках, сытно ели, пили вино, играли в карты и за сомнительного поведения «пани коханок» дрались на шпагах. Мелкопоместная шляхта тянулась за богатыми, пускала пыль в глаза, рассказывая о своих несуществующих богатствах разные небылицы. Солдаты же при всяком удобном случае просто грабили.

Основные силы врага разместились против южных стен города. Левый фланг, — против Покровской башни, доходя до самой реки Великой, — заняли венгерцы. Рядом, против Свинусской башни, расположились поляки, правее их литовцы.

Весь лагерь поляки окружили тройным кольцом повозок, связанных цепями. Баторий обдумывал план действий...

Отходили последние дни погожего августа. Ближайшие рощи постепенно охватил пламень багрянца. Солнце уже не палило, а мягко грело землю.

Нежданно в польском лагере заиграла веселая музыка. Со стен крепости видно было большое оживление, — войска выстроились, как на параде. Шляхта голосисто кричала:

— Виват!

Но что казалось наиболее странным, — особенно ликовали и орали татары, гарцуя на своих небольших выносливых конях. У королевской палатки толпились вельможи, разодетые в пышные расшитые контуши.

Что же случилось?

Оказалось, что в лагерь прибыл посол турецкого султана. На широкогрудом белом коне, покрытом сверкающей попоной, одетый в длинную епанчу, украшенную звездами, в яркокрасной феске, турок с важностью объезжал войска.

Стоявший на крепостной стене донской атаман Мишка Черкашенин сердито и крепко сжал рукоять сабли.

— Братцы, — показал он казакам на посла. — Аль не узнаете? Знакомая образина! Под Азовом похватали мы его, да потом на своих станичников сменили, что томились в басурманской неволе. Ах, нечисть!

Седоусого горячего Мишку Черкашенина так и подмывало сбежать со стены, вскочить на своего быстроногого красномастного Ветра и ринуться с саблей на давнишнего врага. Эх, и скрестил бы он свой буланый клинок с лукавым супостатом!

Между тем, изумленный многочисленностью войска Батория, внушительным видом кавалерии, посол в удивлении разводил руками и говорил королю:

— Да хранит тебя аллах! Он видит великое: если бы оба государя, турецкий и польский, соединились вместе, все вселенная покорилась бы им!

Баторий снисходительно улыбался. Он хотел один добиться победы! Вот она рядом, добыча, — не напрасно так ликующе кричат жолнеры...

Только что с пышностью и льстивыми речами проводили паны турецкого посла, как по приказу гетмана Замойского саперы тайно начали рыть в направлении города траншей.

Псковичи дознались об этом, и на всю ночь загудели их орудия, открывшие огонь по работавшим. Ядра не щадили саперов, сотни их ложились убитыми в только что вырытых рвах и ямах.

Как ни метко били крепостные пушки, осадные работы, однако не прекратились. Русские не могли помешать им, так как саперы прятались в глубоких рвах. Траншеи все ближе подходили к Пскову. Защитники города могли только наблюдать старания саперов, которые по сказанию летописца, «копающие и роющие, аки кроты, и из рвов выкопаша высокие горы земли и понасыпаша, дабы не видети ходу их со градных стен, и сквозь те стены проделаша окна на стреляние городового взятия».

С ненавистью разглядывая траншейников, псковичи осыпали их бранью и камнями:

— Ройте, ройте, псы! — кричали они врагу. — Себе могилу готовите!

Поляки упорно рыли. В глубине рвов пролегал известковый плитняк. Крепкими ударами кирок его дробили и глубже уходили в землю. Лазутчик француз Гарон в сумерках добрался до крепостного рва, ограждавшего стену, и установил, что он не глубок и местами сух. Об этом доложили Баторию. Траншейные работы завершились.

— Пора приступать к делу! — сказал король. — Насиделись мы в шатрах, надо в город!

Его тревожило одно важное обстоятельство. Когда он думал идти в поход на Русь, лазутчики рассказывали, что это страна изобилия: много хлеба, меду, скота, пеньки. А стоило только перейти рубеж, как все вдруг опустело. Огромная округа, куда вступили войска Батория, стала безлюдной, и кругом простирались пустынные поля, покинутые деревни, в которых нельзя было отыскать зернышка жита или забытой курицы. Отступая русские увозили все.

Королевский ксендз, пан Пиотровский, гладкий, с лукавыми глазами мужчина, любивший плотно поесть, — жаловался маршалу:

— Ну что за страна русская, спаси нас, боже! Мы уже вступаем в эту веселую и плодородную страну, но что пользы от этого? Везде пусто, мало жителей; между тем повсюду деревни; земля-как Жулавская, может быть даже и лучше.

Достать хлеба и мяса в этой стране было очень трудно. Фуражиры искали продовольствие за двадцать, тридцать и даже пятьдесят верст. Везде их словно поджидали, — русское население уходило в леса, угоняя скот и пряча зерно. Но не всегда посланные фуражисты возвращались в лагерь. Их кости тлели в лесах: русские были беспощадны к своим врагам. Между тем войско требовало хлеба, мяса, вина и денег. Местечковые юркие шинкарки, следовавшие за войском, отказывались отпускать в долг. Король понимал, что дальше медлить было нельзя.

— Штурм! — хмуро сказал он. — На рассвете пусть начнут батареи.

Воевода Шуйский, не покидая стен, следил за лагерем врага. Он заметил большие перемены: против Покровской и Свинусской башен высились туры, а за ними виднелись осадные орудия. Третья земляная тура темнела за рекой Великой, и там, несомненно, тоже скрывалась осадная батарея. Были возведены поляками туры и в других местах: одни против Великих ворот, другие у реки — для прикрытия конницы, которая должна была ворваться в город вслед за штурмующими.

Седьмого сентября, едва только заалел восток, двадцать осадных орудий стали бить в упор по башням и крепостным стенам. Русские пушкари яростно отвечали, но белая известковая пыль, которая тучами поднялась после первых выстрелов вражеской артиллерии, мешала видимости. Крепостные стены, сложенные из известняка, не выдержали ядерных ударов, крошились и сыпались в ров. Над Псковом по ветру тянулись белесые тучи пыли. Глядя на них, ксендз Пиотровский слащаво улыбался, потирая влажные руки и подобострастно говорил королю:

— Ясновельможный разум вашего королевского величества решил в нашу пользу. Завтра замок будет наш!

К ночи пальба стихла. Постепенно улеглась едкая пыль, от которой першило в горле. Баторий с холма разглядывал Псков. Стены во многих местах осыпались, но изъязвленные ядрами башни высились попрежнему недоступно.

Идти на пролом было опасно! Король решил продолжать бомбардировку. Он понимал: пока не сбиты башни, штурмующие будут сметены огнем меткой русской артиллерии, которая очень быстро перестраивалась и безошибочно била по цели.

Особенно отличился один из пушкарей, Дорофей, умевший быстро давать пушкам нужный наклон. Он по слуху угадывал, что делается в польском лагере, и размещал орудия так, что полякам приходилось лихо. Пушкарей поощрял дьяк Пушечного приказа Терентий Лихачев — великий знаток огневого боя. Он же первый придумал и осуществил постройку у церкви Похвалы Богородице раската — выступающего вперед сруба с площадкой для орудий. Это давало возможность пушкарям вести не только фронтальный, но и фланговый огонь для защиты городских стен.

Воевода Иван Шуйский держал совет с дьяками и ратными людьми. Решено было усилить оборону города. В юго-западном углу, куда рвались враги, появились плотники, землекопы, посадские люди и стали возводить тарасы — срубы, наполненные землей и камнями, и ров. Но огонь противники мешал им работать. Пушки гремели с обеих сторон. На протяжении около семидесяти саженей крепостная стена зияла огромными проломами. Свинусская башня была открыта с двух сторон. Наемники Батория рвались на стены. Королю тоже не терпелось. До его слуха доносился перестук топоров, он догадывался, что псковичи строят новые укрепления.

Восьмого сентября начался решительный штурм. Венгерская, польская и немецкая пехота тяжелым маршем безмолвно тронулась к Пскову. Конница пожелала спешиться, чтобы вместе с пехотой ворваться в город: конные ротмистры и рейтары боялись упустить добычу.

Бой разгорался по всей линии. Король взобрался на звонницу церкви Никиты, которая стояла в версте от города. Пышная свита сопровождала короля, чтобы насладиться зрелищем.

Где-то в городе на звоннице пробило шесть часов. Медленно уплывал туман над рекой. Для прикрытия наступающих артиллерия открыла ураганный огонь. Клубы порохового дыма заволокли стены. Под его прикрытием первыми к пролому побежали немцы.

Однако венгерцы, зная алчность ландскнехтов, опередили их. Все рвались в город, к добыче. Паны, одетые в белые рубахи поверх кафтанов, двинулись со своими жолнерами к Свинусской башне. Не прошло и часа, как она и Покровская башня были захвачены врагом. Над башнями взвилось польское знамя. Наблюдавший за штурмом король обрадовался:

— Наконец-то!

Юго-западный угол города, захваченный штурмующими, представлял пустырь с редкими ветхими хибарками, и поживиться в нем было нечем. Однако из башен открывался простор на весь Псков, и враги немедленно из бойниц повели обстрел, поддержанный всеми батареями Батория.

Несмотря на оглушительную канонаду, жестокий обстрел всех улиц города, неистовый рев королевских наемников, которые, казалось, обезумели от крови, псковичи не растерялись. Упорство их усилилось. Занятие башен не решало битвы. Узкие проходы из них вели в город, и эти лазейки русские стрелки сделали смертоносными для поляков и венгерцев.

Между тем траншеи волну за волной выхлестывали атакующих, — поляки с ревом рвались в проломы. Тут ни на минуту не стихал рукопашный бой. Стрельцы, дети боярские, просто псковичи и мужики, одетые в сермяги и лапти, били врага чем попало и насмерть. В ход пошли мечи, топоры, копья, колья, камни. Беспрерывно вспыхивали пищальные огни, визжали стрелы. Разгоряченные гневом, псковичи забыли о себе. Они видели только врага и, убивая его, кричали во всю силу здоровых легких:

— За Псков, за святую Троицу!

Шеренга за шеренгой в латах, в блестящих шлемах, с ружьями наперевес вступали в бой и гибли под топорами, мечами и дубинами воины Батория. Надменные, наглые, уверенные в своем превосходстве, они быстро теряли гонор.

Ксендз Пиотровский, стоявший подле короля на звоннице церкви Никиты, презрительно процедил сквозь зубы:

— Пся кревь, москали! Они не умеют биться по-рыцарски, по-шляхетски. Кто ж бьется дубинами? Разбойники на большой дороге!

Горькая усмешка скользнула на губах Батория:

— А я за одного московита десять наших наемников отдал бы! Взгляни, пане ксендже, то храбрейшие вояки! — с восторгом обмолвился он и вздрогнул.

В эту минуту с Похвалинского раската крупнокалиберная пушка ударила по Свинусской башне. Такой ловкости и сноровки Баторий нигде не видел и в европейских армиях. Под раскатистый грохот орудия крыша Свинусской башни, громыхая, тяжело рухнула под откос, давя штурмующих.

— Матка боска, цо робится! — вскинув молитвенно ладони, воскликнул ксендз.

Король недружелюбно покосился на пастора и учтиво предложил:

— Прошу пана уйти, ибо тут воинское дело, а не месса! — Он приказал ротмистру, одетому в блестящие латы: — На коня! Повелеваю не прекращать штурма!

Баторий снова стал напряженно всматриваться в поле боя. Ксендз Пиотровский на цыпочках неслышно убрался с колокольни.

Тем временем штурм достиг небывалого напряжения. Из траншей выбирались все новые и новые колонны штурмующих и яростно бросались к стенам. Казалось, сама земля порождала несметное воинство.

Над Псковом поплыли редкие тяжелые раскаты осадного колокола. Псковичи знали, что _э_т_о_ значит: каждую минуту на пороге мог появиться иноземный насильник. Все, кто был в состоянии ходить, — старики, женщины, дети, — побросав работу, бежали на Великую улицу, которая прорезала весь город, от Детинца до Великих ворот. И сюда доносились ядра, сильным прибоем долетал шум сражения. По улице катились, подпрыгивая на бревенчатой мостовой, телеги, наполненные ранеными — изломанными, искареженными и порубанными защитниками. Их за сердце хватающие стоны трогали всякого. Плакали женщины и дети. Только лица стариков точно окаменели, стали суровыми. Деды не раз прежде видели врагов под Псковом: и псов-рыцарей, и литовцев, и панов, и шведов.

— Нельзя пускать в наш дом волков, чадо! Пскову надлежит выстоять! Неужели позор покроет седины наши? — говорили они и звали к стенам...

Тут грянул и с неслыханной силой раскатился гром. Вздрогнула земля, и на юго-западе поднялось черное облако. Дьяк Лихачев, пользуясь подземными ходами, взорвал Свинусскую башню. Чудовищной тяжести вышка свалилась и огромным колесом покатилась по откосу, давя штурмующих.

Баторий, продолжавший стоять на звоннице, в досаде кусал губы. Паны-ротмистры, в изодранных, окровавленных рубахах, в страхе разбегались. По крепостному откосу разметались истерзанные тела, брошенное оружие и знамена.

— Пся кревь! Струсили! — гневно вскрикнул король, сжал трость, и она с хрустом переломалась. — Повелеваю собрать бегунцов и погнать в пролом. Двинуть резерв!..

Опять раздался взрыв, — клубы пыли и щебня закрыли поле боя. Король на мгновение устало закрыл глаза. Когда ветер отнес в сторону хмару, Баторий обратил внимание на Покровскую башню — она уцелела. Видимо, его гонцы достигли траншей. Снова заиграли трубы, и опять толпы воинов, выбравшись из траншей, устремились к стенам. На этот раз еще яростней был напор. Отборные ругательства и крики на разноплеменных языках слышны были даже на звоннице. К Баторию возвратилось хладнокровие, он видел, что его обезумевшие от ярости наемники хотят только одного — быть в Пскове.

Со звонницы было видно, как слабела оборона. Реже стали орудийные выстрелы, ряды защитников таяли. Поляки и венгры уже взобрались на стены. Рукопашная кипела на узких площадках, на лестницах, в проломах. Обозленные жолнеры сбрасывали псковичей во рвы, со стен. Вскоре начался обстрел. Венгры, засевшие в Покровской башне, усилили орудийный огонь по городу. По всему пустырю, который простирался за Покровской башней, шла резня. Уже раздавались польские победные клики.

«Пан буг, Псков уже наш!» — с удовлетворением подумал король...

Баторий ошибся. Воевода Шуйский двинул к пролому скрытые отряды. Сам он, дородный, могучий, в блестящих латах, на высоком сильном коне впереди всех помчался в кипень боя. За ним с гиканьем и криками неслись донские казаки, которых вел Мишка Черкашенин. Лихо заломив серую смушковую шапку с красным верхом, атаман так проворно и сильно размахивал саблей, что из-под нее свистел ветер. Его длинные вислые усы развевались, глаза взывали:

«Братцы, за Псков, за русскую землю постоим!»

Частую барабанную дробь отбивали копыта тысячи коней. Вихрем ворвались лихие рубаки на пустырь, и пошла сеча. Поляки и венгры бестрепетно схватились с противником. Из-под клинков сыпались искры, трещали копья, лилась кровь. Обрызганный кровью, Шуйский носился среди толпы сражающихся, и его тяжелый меч сокрушительно падал на шляхетские головы. Видя бесшабашную удаль Мишки Черкашенина и его добрые сабельные удары, воевода предостерегающе кричал:

— Поберегись атаман!

Он видел, как в пролом с гиком, с кривыми мечами, словно клокочущий ручей, вливались смуглолицые крымчаки-татары. Заметил татар и Мишка Черкашенин. Он еще больше разгорячился; повернув своего злого дончака, с толпой своих набросился на ордынцев и стал крестить их саблей.

— Тут не Азов, куда забрались, псы! — кричал Черкашенин, вертясь среди ордынцев. Конь его копытами подминал татар...

Еще раз Шуйский мельком увидел Черкашенина, окруженного татарами. Атаман лихо отбивался. Но сзади, пригибаясь к земле, с кривым ножом в руке к нему волком подбирался степняк.

— Поостерегись, атаман! — еще раз выкрикнул воевода.

Казачьи кони подняли пыль, и в клубах ее скрылось смелое, суровое лицо донского рубаки...

Отвлеченный битвой, Шуйский больше уже не видел атамана.

В эту пору самого страшного, до предела дошедшего напряжения, в Детинце, у Троицкого собора, собрались самые старые из горожан. Подняв иконы и хоругви, они двинулись через весь город к Покровской церкви, которая расположилась у башни того же наименования, занятой венграми.

На всех городских звонницах ударили в колокола. Тревожный зовущий звон поднял всех, кто еще мог сражаться. Всегда спокойные и добродушные псковитянки, и те «в мужскую облекошася крепость»; похватав колья, коромысла, топоры, толпами бросились к пролому. Они подносили защитникам камни, таскали в ведрах кипящий вар и смолу, во-время передавали зелье для ружейного боя...

Русские с новой силой ударили на врага и попятили его к пролому. Поляки смешались, пали духом и, наконец, ударились в бегство. Но не многие из них ушли. Застряв в проломах, они сотнями гибли под ударами. Женщины бросились к Покровской башне, в которой засели венгры.

— Бей супостата! — призывали они.

Уже сгущались сумерки, и битва затихла. Видя свое безнадежное положение, голодные, истомленные жаждой, венгры около полуночи сами покинули башню...

Мрачный и раздражительный Баторий метался в палатке и в сотый раз спрашивал себя: «Как это могло случиться? Ведь мои солдаты уже были в городе?»

Среди погибших много было знатных: сложил свою голову венгерский воевода Бекеша, легли костями многие ротмистры и командиры...

Притихший ксендз Пиотровский огорченно писал, сидя в своей палатке, в Варшаву: «Пану Собоцкому изрядно досталось во время приступа: избили его дубьем и камнями, как собаку...»

И в Пскове в эти часы было скорбно. Полегло много храбрых и достойных воинов и горожан. На другой день их с почестями похоронили в братской могиле, которую вырыли невдалеке от пролома. Воевода Шуйский, сняв шлем, стоял над могилой скорбный и безмолвный.

Позднее хоронили атамана Мишку Черкашенина. Весь Псков в скорбном молчании провожал удалого казака до его последнего пристанища. Большой путь прошел отважный атаман: бился за русскую землю в Диком Поле, на Волге и на Оке с татарами и ногайцами. Со своей дружиной из донских станичников взял у турок Азов. И вот где сложил он свою голову, — за древний русский Псков.

Седоусый чубатый казак, склонясь над могилой, посетовал боевому другу:

— Эх, Мишка, Мишка, рано ты спокинул нас! Еще ляхи стоят под стенами города, а ты улегся, умная головушка. И что я скажу в Черкасске твоей подружке — женке Иринушке, когда она спросит меня...

Комья земли гулко застучали по крышке гроба и тем как бы закрыли волшебную книжку, в которую много еще могло быть вписано о необыкновенных походах Мишки Черкашенина — о вылазках, схватках и его набегах на орду.

Стефан Баторий замыслил широкие завоевательные планы, в которых Псков был только ступенькой, ведущей к завоеванию Новгорода и Смоленска. После этого открывалась дорога на Москву. Неудача при штурме восьмого сентября расстроила короля — он боялся, что об этом узнают в Варшаве и Европе. Чтобы сгладить впечатление большой неудачи, он объявил штурм незначительной стычкой. Однако в этот день Стефан Баторий уложил под псковскими стенами свыше пяти тысяч человек. Ксендз Пиотровский сообщил в Варшаву: «Не знаю, сколько наших легло при этом штурме, потому что говорить об этом не велят».

После жестокой неудачи в польской армии наступило нескрываемое уныние. Не было продовольствия и денег, не хватало пороху. Местечковые корчмари, шинкари и продавцы «живого товара» незаметно, по ночам, стали откочевывать из лагеря.

Баторий решился на последнее — послать в город прельстительные письма, чтобы посеять смущение в рядах защитников.

В Псков полетела привязанная к стреле грамота, в которой предлагалось покориться, за что последуют королевские льготы и милости. В ответ на это псковичи выбросили старый горшок, а в него вложили свой ответ: «Мы не Иуды, не предаем ни Христа, ни царя, ни отечества. Не слушаем лести, не боимся угроз. Иди на брань: победа зависит от бога!».

Они спешили достроить крепкую бревенчатую стену, чтобы закрыть ею пролом, и выкопали ров, по дну и скатам которого поставили дубовый острый частокол. Все снова готово к встрече врага.

Но Баторий не решался теперь брать город лобовым ударом. Он хитрил, зарывался в траншеи, его саперы вели подкопы к Пскову. Но все было тщетно. Русские пушкари обнаруживали подкопы и взрывали их. Нашлись смельчаки-королевские гайдуки, — которые взялись пробиться в город. В конце октября под защитой пушечной пальбы гайдуки устремились с кирками и ломами к городу. Прикрывая себя щитами, они начали долбить стену между Покровскими воротами и угловой башней. Наиболее дерзкие и ловкие пролезли в дыры и пытались поджечь деревянные укрепления. Но защитники города беспощадно расправились с гайдуками. Многих перекололи, побили камнями и облили кипящей смолой. При этом в гайдуков бросали кувшины с зельем, от взрыва которых мало кто спасался, лишь немногим из врагов удалось бежать...

Как бы в отместку, поляки открыли из осадных орудий пальбу, которая не смолкала пять дней...

К этому времени наступили морозы, установился ледостав на Великой. Второго ноября Баторий в последний раз двинул войска на приступ. Ядра пробили бреши; густые толпы рослых литовцев перебрались по льду и побежали к стенам. Впереди, на рысистых конях, в красных плащах, мчались и кричали воеводы:

— Панове, панове, за нами!..

Отставших тут же на виду войска секли розгами. Король наблюдал за движением толп с той же звонницы. Литовцы приближались к стенам. Город зловеще молчал. Удивляясь и тревожась, король пожал плечами: «Что это значит? Не думают ли москали сдаться?»

Думы Батория были развеяны дружным залпом псковских орудий. Пушкарь Дорофей так установил их, что огонь бил по фронту и по флангам.

«То дуже добро, пся кревь, до чего додумались!» — выругался король. Литовцы теперь уже бежали по разбитому льду, прыгая через полыньи, пробитые ядрами. Одни нашли себе смерть на дне Великой, другие, неся урон, добежали до крепостного откоса и тут заколебались. Напрасно военачальники взывали:

— Сам король дивуется на вашу храбрость. Вперед рыцари!

Увы, второй залп, неслыханно жестокий и уничтожающий, обратил в позорное бегство и литовцев и их воевод. Сам король почел нужным убраться с колокольни.

«Оборони боже, чего доброго, москали и по ней грохнут из пушки!» — подумал он, торопливо спускаясь по каменным ступеням вниз.

Для поляков наступила мрачная пора. Ударили крепкие морозы, по дорогам загуляли злые поземки. Солдаты и конница мерзли. Но самое страшное-надвигался голод. Баторий думал взять осажденный город измором, но костлявая рука голодной смерти протянулась и в его лагерь. Фуражисты, посылаемые за продовольствием в дальние волости, или гибли или возвращались с пустыми руками. Их уничтожали и в деревнях под Изборском, и на дороге в Печоры и Ригу, на литовском шляху и на порховском поселке. Везде врага поджидали мужицкая дубинка и острые вилы.

Поднималась народная война, и это больше всего волновало не только короля, но и «ясновельможных» панов».

Ксендз Пиотровский писал пану Опалинскому в Варшаву: «Упаси нас, боже, от этого. Не выйдут ли против нас русские с этих озер?»

Он, да и король со страхом поглядывали в сторону Псковского озера. Там, недалеко от устья, на Талабских островах скопилось много рыбаков-смелых, отчаянных людей. С давних пор псковичи занимались промыслом снетка-мелкой вкусной рыбки.

Еще до ледостава талабские рыбаки темной ночью сумели доставить в осажденный Псков запасы снетков. Правда, несколько лодок, груженных этой рыбой, досталось врагам. Панам сильно понравился снеток и, по приказу короля, на Талабские острова послали сотню гусар князя Пронского. Прошло много времени, но о гусарах не было ни слуху, ни духу: талабские рыбаки уничтожили их всех до одного.

Опасения внушал и Псково-Печерский монастырь, осажденный немецкими рыцарями и двумя польскими хоругвями, во главе которых были надменный Фаренсбек и Вильгельм Кетлер, племянник курляндского герцога. Крестьяне, укрывшиеся за стенами обители, и иноки причинили много бед польским наемникам и о сдаче не думали...

Голод давал себя чувствовать все сильней. Паны пожелали вернуться домой в свои поместья и фольварки. Литовцы тоже собирались уходить. Наемники требовали жалованье.

Король выступил перед ними с пышной речью. Одетый в малиновый контуш, в меховую мантию, при сабле, рукоять которой сияла драгоценными камнями, он поднялся на возвышение и сказал:

— Слуги мои! Я возлагаю надежду на всемогущего бога в том, что город этот, если мы останемся непоколебимы, предастся нашей власти. Всего населения, передавали нам, в городе сто тысяч; они уже восемь недель находятся в осаде; полагая на это время бочку хлеба на каждого, — вот уже есть сто тысяч бочек; если мы простоим еще восемь недель, тогда они должны будут истребить столько же; но невероятно, чтобы было так много запасов...

Паны молчали, боясь потерять королевские милости, литовцы же грубо перебили Батория:

— Только две недели терпим, а потом уйдем из этого проклятого места.

— Панове, вскоре все будут сыты! — уверенно продолжал король. — Мы займем окружные города и станем на зимние квартиры. Нам известно, что вокруг Руссы и Порхова много больших деревень, и в каждой можно найти кров и пищу для тысячи жолнеров. Там такие высокие скирды ржи, ячменя и овса наметаны, что человек едва может перебросить через них камень...

«То басенки для малых хлопчиков!» — ехидно подумал ксендз Пиотровский. Его худое чисто выбритое лицо с серыми хитрыми глазками склонилось смиренно долу. Он прижал руки к груди и со вздохом сказал вслух:

— Дай же, боже, нам эту удачу!..

Однако в удачу больше никто не верил. Народная война, как пламя, разрасталась. Дерзкие русские мужики не только не хотели кормить поляков, но сами отбивали у них обозы с продовольствием. Они охотились за каждым иноземцем, многие королевские курьеры, не говоря уж о простых жолнерах, бесследно исчезали в пути.

У Старицы, за Тверью, расположилась трехсоттысячная русская армия, ждавшая царского приказа. Но Грозный медлил, считая не все готовым к походу. В большом раздражении он ходил по хоромам Александровской слободы, и все боялись к нему подступиться.

Неуверенно повел себя и князь Голицын, который с сорокатысячным войском должен был оборонять Новгород. Когда поляки были еще сильны, один отряд их напал на Руссу. Вместо того, чтобы помочь городу, князь Голицын до того перепугался, что без всякого основания пожег новгородские посады и укрылся в кремле.

Тем временем в лагерь Баторияя прибыл папский посол, иезуит Поссевино. Хитрый, пронырливый посол решил обойти русских. Девятого октября он прислал своего гонца в Алексаандровскую слободу. Начались осторожные переговоры о мире. Поссевино сообщил Грозному невероятные вести о состоянии дел. Напуганный царь готов был пойти на уступки. Он не знал, что делалось в Пскове. В Александровской слободе об этом имели смутное представление. Гонцы, пытавшиеся выбраться из Пскова, попадали в руки польских разъездов. Повезло лишь одному: простой псковский трудяга Иван Чижва с большими трудностями пробрался сквозь вражеский стан и дошел до Москвы. Мало этого, он добился, чтобы его представили царю, которому и рассказал всю правду о Пскове. Случилось это до принятия папского посла Поссевино. Притихший Грозный внимательно выслушал рассказ Чижвы.

— Как же ты выбрался из крепости? — глухо спросил его царь.

— На вервии спустили за стену. В запсковье стояла ночь претемная, государь. Ползком, все ползком, от куста к кусту, до темного леса добрался. На пастбище под Ганькиным сельбищем набрел я на польского коня, вскочил на серого, и был таков!

— Ловок! — похвалил Грозный. — Что в Пскове?

— Ни глад, ни ляшские хитрости, ни мор, ни пушки не сломили нашего города! — с гордостью ответил рыбак Чижва и бросился в ноги царю: — Выстоим, государь, но каждодневно мрут люди от глада и мора. Зелейные погреба еще не истощились, но ядер нехватка. Колокола и обшивку куполов поснимали-металл надобен. Смилуйся, государь, помоги! Ведомо, в королевском лагере расстройство, наемники разбегаются, нечем платить им. Сейм отказал Баторию в деньгах. Приспела пора нашему войску ударить по ляхам!

— Ну, это не твоего ума дело! — отрезал царь. — Иди, ты больше мне не надобен...

Шатаясь от усталости и обиды, Иван Чижды вышел из дворца, добрался до Москвы и долго бродил «меж двор», гонимый нуждой.

Зато, когда прибыл гонец Поссевино, царь собрал боярскую думу и долго думал, что отдать Баторию, чтобы склонить на мир. Зачли переведенное письмо иезуита, и Грозный, доверяя ему, очарованный лестью, готов был уступить много русских волостей, захваченных Баторием, мечтая сохранить за собой лишь Юрьев и несколько ливонских городов и замков...

Началась деятельная дипломатическая переписка. Гонец Захар Болтин прибыл в баториев лагерь с письмом царя к королю и Поссевино.

Хотя Болтина и держали под строгой охраной, но он был умен и толков, и через стражу разведал положение в лагере врага. В своем челобитии царю он писал: «А наемные те люди хотят идти прочь, а иные да и отошли, а се да от стужи и голоду, а говорят то, что они стоят под городом четырнадцать недель, а ничего городу не сделают, а хотя де стоят под городом три годы, оно де города не взять...»

Грозный не придал значения сообщению Болтина. Исхудалый, с обезумевшими очами, он ходил по обширному дворцу и стонал от душевных мук. Перед тем, девятнадцатого ноября, в Александровской слободе свершилось чудовищное убийство: в припадке гнева царь острым железным жезлом размозжил голову своему сыну, царевичу Ивану, и тот, после долгих и тяжелых мук скончался. Трудно было говорить с исступленным государем, лицо которого то и дело передергивалось. Выпученными, безумными глазами он пугал окружающих.

Надо было бить врагов, а царь завел сложные переговоры. Никто не понимал поведения Грозного, и многие роптали. Между тем Иван Васильевич глубоко осознавал свою правоту. Страна была крайне разорена, бояре строили козни, к тому же Швеция-мощная по тому времени-напала на порубежные русские городки. Правда, и Речь Посполитая была крайне истощена. Русской земле, как никогда, требовалась передышка. Дела под Псковом складывались для русских хорошо.

Лагерь Батория пустел. Сам король, под предлогом переговоров с сеймом, первого декабря уехал в Варшаву.

В Европу, однако, успели проникнуть слухи о неудачах короля. В Польше хвастливые паны все свалили на «ужасные» русские морозы. Гейденштейн, в угоду польскому королю, писал:

«Так как вся Московская область находится под созвездием Большой Медведицы, то обыкновенно ни в каком почти другом месте, за исключением лежащих около Ледовитого моря, не бывает морозов более сильных, какие бывают в Псковской области. Вследствии того и всякого рода животные, как замечено, и имеющие в прочих местностях черный или рыжий цвета, как например: прежде всего вороны, совы, дикие куры, медведи, волки, зайцы и другие подобного рода животные, или от влияния климата, или от силы морозов здесь обыкновенно все белого цвета».

Никто, конечно, в «белых ворон» не верил, но было стыдно сознаваться, что столь блистательно начатый поход на Москву кончался крахом. Баториев лагерь все еще стоял под Псковом, чтобы подогревать переговоры о мире. В начале января воевода Шуйский сделал большую вылазку из Пскова. В схватке псковичи уложили восемьдесят панов и привели много пленных-разноязычных наемников Батория.

Тем временем Поссевино продолжал переговоры. Пользуясь тем, что царь наказал русским послам говорить с иезуитом «гладко и вкрадчиво и оказывать честь во всем», он поддерживал несбыточные требования поляков.

Посол Батория — воевода Брацлавский, гоноровый пан, при обсуждении условий перемирия хлопнул кулаком по столу, покраснел, как индюк, и пригрозил:

— Ежели, вы, москали, приехали сюда за делом, а не с пустым красноречием, то скажите, что Ливония наша, и внимайте дальнейшим условиям победителя, который уже завоевал немалую часть Руси, возьмет Псков и Новгород, ждет решительного слова, и дает вам три дня сроку!

Русские упорно стояли на своем, прося оставить Юрьев и Часть Ливонии, но поляки бряцали оружием и требовали своего. Их высокомерие дошло до того, что даже иезуит Поссевино возмутился, — между ним и гетманом Замойским произошла размолвка.

Между тем царь Иван держал огромную армию в бездействии в то время, когда польский лагерь под Псковом выдыхался. Прошло несколько дней, и пятнадцатого января гетман Замойский сообщил своим послам: «На все воля божья, больше восьми дней нам не пробыть под Псковом. Немедленно заключайте мир!»

Мирное соглашение было подписано, и Русь на долгие годы утеряла Ливонию и выход к морю. К Польше отошли Полоцк и Велиж. В середине января псковичи наблюдали, как из земляных нор, из палаток вылезало шляхетское войско и наемники. Оборванные, исхудалые, бесстыдно вихляясь, чтобы почесаться, они огромным скопищем двигались по Рижской дороге в туманную даль.

Псков облегченно вздохнул, распахнул настежь крепостные ворота. Стоявший на башне рыбак, глядя вслед уходившим насильникам, весело посмотрел на небо и вымолвил:

— Солнце на лето, а зима на мороз! Ничто, пройдет два-три месяца, придет веснянка, тронутся талые воды, набежит тучка и прольется теплым дождем, смоет всю нечисть с русской земли!

Царь понял, что совершил ошибку, и от этого еще больше занедужил. Стан его скрючился, пальцы высохли и борода стала быстро лысеть. Мнительность царя усилилась: во всем он видел измену, наветы, заговоры. Его угнетало сознание потери искони русских земель. «Теперь все враги Руси и мои враги-бояре поднимут головы и не нарадуются нашим неудачам», — горько думал он.

В пору таких тягостных раздумий, когда к тому же подкрадывалась к нему злая телесная немочь, в Москву нежданно-негаданно пришла радость: приехали сибирские послы с благой вестью.

3

Неделю казаки разгуливали по Москве. Толпы зевак всегда сопровождали их, каждый старался им угодить. Но Кольцо с нетерпением ждал, когда царь позовет его в палаты. Наконец вспомнили о казаках. На купецкий двор, в котором они остановились, наехали пристава, подьячие, окольничие. Они целый день выспрашивали, высматривали, а потом попросили сибирское посольство пожаловать в Посольский приказ. Остроносый, с рыженькой бороденкой подьячий, потирая руки, обратился к Иванке Кольцо певучим голосом:

— Славный атамане, дозволь зачесть грамоту, писану самим храбрым воителем Ермаком Тимофеевичем!

Приказный юлил, лебезил, умильно заглядывая казаку в глаза.

Кольцо добыл из кожаной сумы грамоту, писанную в Искере, и подал подьячему. Тот жадно сгреб свиток и, развернув, стал разглядывать. Начал он с пышного царского титула, и лукавое лицо его быстро преобразилось. Покачивая утиной головкой на длинной жилистой шее, он похвалил:

— Гляди-тка, казаки, а как настрочили... Ох, и умудрены... Ох, и мастаки, ровно в приказах весь век терлись.

Челобитная казаков ему понравилась.

— Гожа! — весело сказал он и внимательно осмотрел послов. — Поедете в Кремль, в приказ, к большому думному дьяку, а ехать вам через всю Москву, народу будет любо на вас глядеть, а иноземцы тож не преминут прознать о вас, потому и обрядиться надо под стать!

— Ты о нас не тревожься! — хлопнул подьячего по плечу Кольцо так сильно, что тот присел и захлопал веками: «Полюбуйтесь-ка на молодцев!».

И в самом деле, сибирские послы выглядели отменно. Плечистые, бородатые, остриженные в кружок, он были одеты в бархатные кафтаны, шитые серебром, на боку у каждого сабля в драгоценной оправе. Самоцветы на шитье и крыжах сабель так и манят. У каждого наготове дорогая соболья шуба, — такие наряды впору и думному дьяку!

Казаки разместились в широких расписных санях, разубранных бухарскими коврами. Три тройки, гремя бубенцами, двинулись по кривым московским улицам в Кремль. Поезд сопровождали конники-боярские дети, окольничие, пристава. А позади бежала восторженная толпа и кричала:

— Ай да казаки! Буде здравы, воители!

Иван Кольцо сидел на передних санях, лихо заломив косматую шапку с красным верхом. Из-под шапки-русый чуб волной. Глаза быстрые, зоркие. Московская молодка, зардевшаяся от мороза, загляделась на бравого сибирца:

— Провора!

Ямщики гнали серых напропалую. Пристяжные изогнулись кольцами, рвали, храпели, — казалось, истопчут всю вселенную.

— Ай, и кони! Ай, и гривачи! — похвалили в толпе.

Хлопая теплыми рукавицами, купцы перекликались:

— Торги, поди, пойдут бойчее. Сибирская рухлядь, сказывают, нельзя лучше!

— Э-гей, сторонись! — крикнул передний ямщик, и людская толчая перед Никольскими воротами шумно раздалась, тройки вихрем ворвались в Кремль. Следом закрутилась метель. Вот Ивановская площадь, на ней-приказы. Подле них всегда вертятся жалобщики, ярыжки, писчики с чернильницами на поясах, с гусиными перьями за ухом. Этакие вьюны любую кляузу за грош настрочат на кого хочешь.

Двери посольского приказа с превеликим скрипом распахнулась, в лицо ударило душным теплом. Иванко Кольцо степенно вступил в палату. Они была огромная, грязная, полы немыты, всюду обрывки бумаги, рогожи, сухие корки хлеба. Видимо никто и никогда не убирает горниц. Атаман потянул носом, поморщился и не утерпел, сказал:

— Фу, какая кислятина!

Юркий приказный с хитрым прищуром глаз бойко ответил:

— Московские хлеба, не сибирские. Надо бы гуще, да некуда! — и развел руками.

Атаман сердито посмотрел на ярыжку, но в эту пору тяжелые резные двери распахнулись, и выросший на пороге кудрявый боярский сын провозгласил:

— Послов-сибирцев думный дьяк великого государя просит жаловать для беседы! — он низко поклонился и отступил.

За большим дубовым столом, в тяжелом кресле сидел вершитель посольских дел, думный дьяк Михаил Васильевич Висковатов. Широкоплечий, бородатый и румяный, он весело уставился в казаков, неторопливо поднялся и пошел им навстречу. Иванко быстро обежал глазами горницу. Широка, но своды низки, слюдяные оконца узки и малы, зато покрытая цветными изразцами печь занимает весь угол. На столе — чернильница, очиненное гусиное перо, чистенькое, не омоченное в чернилах, а рядом знакомая челобитная грамота. «Как ветром занесло на стол к дьяку! Быстро обскакала!» — с недоумением подумал Иванко. Дьяк громким голосом оповестил:

— Жалуйте послы желанные!

Казаки низко склонились и спросили:

— Каково здравствует великий государь?

— Бог хранит его царское величество, — чеканя каждое слово, ответил Висковатов. — Разумом его русская земля держится. Хлопотится все...

Минуту, другую обе стороны многозначительно молчали. Потом думный дьяк спросил:

— Как здоровье батюшки Ермака Тимофеевича? Вельми доволен им и вашими храбростями государь...

Казаки низко поклонились.

Осторожные учтивые вопросы следовали один за другим. Иванко Кольцо, не теряясь, толково отвечал на них. Наконец думный дьяк, гостеприимно разведя руками и показывая на широкие скамьи, крытые алым сукном, предложил:

— Садитесь, гости дорогие, в ногах правды нет.

Все чинно расселись вдоль стен. Приказный начал издалека:

— Много дел и всяких посольств приходится вершить государю! — тут дьяк огладил пышную бороду. — Неизреченная радость видеть лик государя и слышать его мудрое слово, не всякому и не во всякий час сие дано...

Висковатов вздохнул и продолжал:

— Чаю великую надежду я: примет вас великий государь и выслушает вашу челобитную, но ныне шибко озабочен он другими делами и потому пока не жалует вас, казаков, приемом. Однако государь милость к вам проявил и дозволил прибыть в Кремль вместе с ним помолиться в соборе перед началом великого государственного дела...

Казаки встали со скамей, поясно поклонились и в один голос благодарили за оказанную милость... Думный дьяк выразительно посмотрел на казака.

— Будет, как повелел государь. Его милости все мы рады, — низко поклонился атаман, не сводя веселых глаз с приказного, который ему пришелся по душе. Одно только сомнение не давало покоя былому волжскому гулебщику: «Ведает или не ведает дьяк сей, что за лихие вольности пожалован я царем шелковым пояском?».

Словно угадав его мысли, Висковатов ободряюще улыбнулся и сказал:

— Беседа наша будет приятной для тебя, гость сибирский. — Коли так, не в обиду прими, — опять низко поклонился Кольцо. — Зову тебя, дьяче, к нам заглянуть. Может и поглянется тебе добришко-рухлядишко сибирское?

Приказный покраснел от удовольствия, но для видимости почванился:

Что ты, что ты! Разве ж это можно? Люб ты мне, и потому и покаюсь в слабости греховной: с юности обуреваем любопытством, и не премину заглянуть на сокровища нового царства, преклоненного государю... Тришка, эй холоп! — закричал он седобородому служителю. — Накажи немедля подать колымагу!

Дьяк степенно поднялся со скамьи. Враз подбежали два рослых боярских сына и обрядили его в добротную бобровую шубу, крытую золотой парчой, одним махом водрузили на голову высокую горлатную шапку. Они бережно повели дьяка под руки через большую душную избу Приказа, распахнули дверь, еще бережливее свели с высокого крыльца и усадили в колымагу.

Шел Иванко за Висковатовым и озорно думал: «Ишь, как чванится, старый кобель! Однако ж умно пыль в очи пускает, такие в посольских приказах ой как гожи! А будь годков пять назад, попался бы ты мне в руки на Волге-матушке, ух, и поговорили бы с тобой милый...»

Дьяк не заметил шальных огонько в глазах казака. Величавым движением руки он пригласил Кольцо в колымагу и усадил рядом собой. Неслыханная честь! Иванко расправил усы, крикнул сопровождавшим его казакам: «На конь!» — и развалился в колымаге, будто и век в ней ездил. Кони тронулись по бревенчатой мостовой, вешники заорали:

— Дорогу боярину!

Впереди побежали скороходы, щелкая кнутами. Кругом возка в пробежку заторопились холопы. Думный дьяк сидел каменным идолом, посапывал.

— Эй, смерды, дорогу! — все время выкрикивал верховой.

Проехали через густые толпы в Зарядье. На широком дворе, обнесенном тыном, купецкие амбары. Колымаги двинулись под шатровые ворота. Холопы извлекли боярина из возка и поставили на ноги.

— Веди, показывай рухлядь!

Кольцо поклонился, опустил руку до земли:

— Жалуй боярин в хоромы. В амбар только купцу в пору. Жалуй, высокий и желанный гость! — с подобострастием пригласил Иванко думного дьяка и так стал его обхаживать, что тот крякал от удовольствия. Сохраняя достоинство, Висковатов покровительственно снизошел:

— Люб ты мне, атаман, веди в свою горницу!

Дородный дьяк прошел через широкие сени и ступил в большую светлицу. Завидев боярина, сидевшие здесь казаки разом подскочили, сняли с гостя горлатную шапку, сволокли шубу и усадили на скамью, покрытую густой медвежьей шкурой. Висковатов внимательно оглядел горницу. В углу, пред образами, переливаются цветными огнями лампады, теплится свеча ярого воска. Тишина и полумрак. Дьяк остался доволен осмотром, но для прилику спросил:

— Всем ли ублаготворены, казаки?

Вместо ответа Иванко Кольцо выставил перед гостем короб и стал выкладывать рухлядь-нежных соболей, будто подернутых по хребту серебристой изморосью, чернобурых лис и горностаюшек. «Что за чудо-меха!» — у дьяка захватило дух. Он протянул руку и погладил мягкую и пушистую соболью шкурку. Из под широкой ладони с нежного меха заструились синеватые искорки.

— Хороша рухлядь! — после долгого любования, с завистливым вздохом вымолвил боярин. — Ай, хороша!

— Коли так, гость желанный, боярин наибольший, бери, все тут твое! — весело предложил Кольцо.

Думный дьяк запустил руку в бороду, задумался.

— Не знаю чем отблагодарить за такой дар. — Он снова загляделся на мягкую рухлядь, провел по ней ладонью, теплота меха передалась его сердцу. — Спасибо, милый, спасибо, храбрый воин, — поблагодарил он Иванку. — Я первая твоя заступа перед государем.

Сибирские меха опять уложили в короб, боярина обрядили и угодливо усадили в колымагу, а в ноги положили дар.

И снова вершник закричал:

— Эй, люди, дорогу. Боярин едет. Э-гей!..

Дьяк покачивался на ухабах. Сладко прикрыв глаза и протянув руку в короб, ворошил соболей: «Ай и рухлядь, ну и радость боярыне будет...»

На другой день казаки чинно и благолепно двинулись в Кремль. По правде сказать, у Иванки Кольцо засосало под ложечкой от сомнений. В Кремле жили царь, митрополит, разместились приказы, и невольный страх закрадывался в душу. Однако атаман овладел собой и горделиво нес голову. Внезапно сердце его обдало теплом: в перламутровой мгле зимнего московского утра по мосту через Неглинную навстречу сибирцам на быстром коне проскакал свой брат — донской казак. В синем кафтане, в шапке с красным верхом, на боку-кривая турецкая сабля; станичник промчался лихо.

— Ах ты, чертушка! Ах ты, ухарь! — зависливо похвалил Кольцо.

По взвихренной конником струе снега засеребрились искры...

В небе только-только заалело, из предутренней синевы выступали зубчатые стены Кремля. Сумеречно, того и гляди оступишься. Несмотря на январскую стужу, река еще не замерзла, чернела среди снегов. От речки Неглинки валил пар, на берегу — кучи навоза. Глубокий, широкий ров пролег между Кремлем и Красной площадью. Над Москвой разносился благовест. Густым медным басом гудит колокол на соборной звоннице, ему вторят на разные голоса колокола других церквей.

Кольцо и казаки по мосту беспрепятственно вступили в Кремль. На Ивановской площади говорливая толпа. У рундука — деревянного тротуара — сидит нищая братия-божедомы, юродивые. Вокруг все затихло. С красного крыльца узорчатого терема сошел царь. Казаки с нескрываемым любопытством разглядывали государя и свиту. «Так вот он каков, грозный царь!» — с волнением подумал Иванко. Царь был высокий, худощавый; стан погнулся, бороденка реденькая. Парчевая ферязь на нем сияла алмазными пуговицами и драгоценными камнями на бортах. На голове государя-круглая, отороченная соболем и усыпанная сверкающими лалами и смарагдами шапка Мономаха. Лицо царя хмуро, глаза пронзительны. Он медленно вышагивал по рундуку, покрытому сукнами, постукивая высоким посохом, отделанным золотом и самоцветами. Четверо румяных, совсем юных рынд в высоких шапках белого бархата, шитых жемчугом и серебром, окружали его. Всходило солнце, и в лучах его засверкало серебро длинных опашней, блеснули длинные топорики, вскинутые на плечи. Позади царя в торжественном молчании следовали бояре в тяжелых парчевых шубах, опричники. Впереди, на приличиствующем расстоянии от государя, несли «царское место», обитое красным сукном и атласом, оттененным золотыми галунами. Ближние опричники царя держали над его головой большой алый «солношник», который ослепительно сверкал золотым шитьем. Во главе шествия, с выпяченным животом, пыхтя выступал дородный боярин, одетый в яркую алую ферязь с жемчужным воротом и собольей оторочкой. Подобно соборному протодьякону, боярин басил на всю Ивановскую площадь:

— Крещеные народы, колпаки долой! Великий государь шествует. Эй-ей, шапки долой! Кто не снимет, кнутом того!

Толпа покорно обнажила головы. Молча, неторопливо царь прошел мимо. Впереди широко распахнута тяжелая дверь в собор, из которого доносится стройное пенье и видны мерцающие в полумраке огоньки лампад и свечей.

Царь торжественно вошел в собор и стал на подножье, возле своего кресла. Придворные окружили его. Казаков поставили недалеко. Кольцо в собольей шубе держался важно, степенно. Глядя на своего атамана, подтянулись и казаки.

В сводчатом высоком соборе полумрак, в холодном воздухе густыми витками поднимается сизый пахучий дымок росного ладана.

Иванко не слышал ни возгласов митрополита, облаченного в дорогие ризы, ни песнопения хора, — мысли его унеслись далеко. Казак думал о Сибири. «Как там батько Ермак Тимофеевич? Знал бы он, как привечают нас на Москве, возрадовался. А то ли еще будет!».

Церковная служба длилась долго, обо всем можно было передумать. Царь устало сидел на горнем месте и, полузакрыв глаза, слушал пение. Кольцо незаметно подвинулся вперед и стал разглядывать Грозного. Иван Васильевич, которому было пятьдесят с небольшим лет, выглядел старцем: под глазами — большие дряблые мешки, все лицо избороздили морщины, редкая седая борода висела клочьями. Держался царь надменно. Внезапно Кольцо встретился с устремленным на него взором Грозного. Не выдержал казак, под страшным взглядом царя потупился, и невольный страх охватил его. «Вот откуда идет его сила! — с трепетом подумал казак. — Очи сказывают, сколь силен он в неистовствах!»

Вдруг кто-то толкнул Кольцо в бок и сердито прошептал:

— Ты, казак, не больно заглядывайся на пресветлый царский лик. Молись богу да кланяйся!

«Уши и око государево, — хмуро покосился на шептуна Иванко, и вся кровь заходила в нем ходуном. — Эк, сколько этой нечисти расплодилось на Руси. В другое время он поучил бы шпыня, а ноне терпи!» — вздохнул с сокрушением и стал неистово креститься.

Настроение царя за последние дни стало значительно лучше. Причиной этому оказались вести о Сибири. Царь воспрянул духом: хоть здесь благополучней, чем на Западе. Дела на западной границе, действительно, были плохи. Военные неудачи раззадорили врагов. Польша не пожелала заключать с Русью прочного мира и довольствовалась лишь короткими перемириями. Тревожно было на ливонском рубеже. Иван Васильевич затеял дружбу с легкомысленным владельцем острова Эзеля — датским принцем Магнусом, думая через него достичь успеха. Он провозгласил принца королем Ливонии, на самом деле сделав его вассалом. По тайному сговору Магнус осадил Ревель. Юный вассал не сумел выполнить обещанного. Он безуспешно простоял под Ревелем тридцать недель и был прогнан на свой безрадостный остров. Надежды вернуть берега Балтики рухнули. К этому добавились внутренние государственные неурядицы и нездоровье Ивана. Беспорядочная жизнь и разного рода вредные излишества привели к тяжелому недугу, который с каждым днем все сильней овладевал царем. Он одряхлел, упал духом и часто раздражался. Число казней увеличилось. Словно упиваясь кровью и страданиями русских людей, Грозный сделался еще неукротимей и злобнее. Вместе с тем Иван Васильевич горько сознавал весь ужас и всю тяжесть своих поступков и своего положения. Не так давно он написал в своем завещании: «Ум мой покрылся струпьями, тело изнемогло, и нет ныне врача, который исцелил бы меня. Хотя я еще жив, но богу своими скаредными делами я смраднее мертвеца. Всех людей от Адама и до сего дня я превзошел беззакониями и потому всеми ненавидим и никому я не нужен, и всех я люблю несмотря на больное, алчное сердце мое».

И вот в тяжелый час пришла радость: восточные границы Руси отодвинулись далеко за Каменный Пояс, и вслед за Казанским и Астраханским царствами пало последнее татарское ханство — Сибирское. Царь ободрился, взор его стал яснее. Он приложил персты ко лбу и, делая крестное знамение, подумал: «Обуреваем страстями, много злого учинил я, но инако не мог, господи... бояришки измену чинили, раздорами жили. Кровь пролитую, все мои прегрешения простит Русь ради творимого великого дела-укрепления и объединения уделов и возвеличивания государства нашего».

Из собора Иван Васильевич вышел успокоенный и облегченный мыслями о Сибири. Над площадью сияло солнце; снег искрился, звонко хрустел под ногами. В красноватых отблесках горели, как жар, купола церквей и вышки расписных теремов. Звон колоколов сливался с башенным боем фроловских часов. Тысячи голосов раздавались на морозном воздухе. Из толпы на рундук выбрался юродивый, босоногий, оборванный, с веригами на груди, и загнусавил:

Идет божья гроза...

Горят небеса...

Огнем лютым...

Стрелец взглянул на кликушу и, показывая ему крепкий кулак, пригрозил:

— Закрой хлебало. Ну-у!..

Царская свита степенно удалилась к теремам. Казаки подошли к соборной звоннице и залюбовались ею.

— Высоченная! — воскликнул Иванко. — Чего доброго, всю Москву с нее видно...

В эту пору вышел монашек и предложил казакам:

— За алтын свожу на вышку!

— Веди! — согласился Кольцо, и казаки поднялись следом за монашком на колокольню. Подошли к широкому проему и замерли, охваченные восторгом. И впрямь, вся Москва лежала перед ними, людная, шумная и пестрая. На солнце горели гребни кровель, сверкали золотые купола церквей и темнело великое скопище строений. Свежий ветер ударил в лицо Иванке, взмахнул полами его кафтана и развеял кудри. Долго — пока не замерзли — любовались казаки столицей.

Смутно было на душе у казаков. Ждали, — вот прискачут они в Москву, и прямо к царю. Ворота в Кремле — нараспашку. С ямщицким гиком, с казачьим свистом, под перепевы бубенцов тройки ворвутся на Ивановскую площадь и сразу осадят у Красного крыльца царского дворца. И выйдет на высокое крылечко, устланное пышными коврами, сам грозный царь и скажет: «Жалуйте, гости желанные!».

Но не так вышло, как думалось. Жили казаки на подворье, бражничали, играли в зернь, ходили по кабакам — разгоняли тоску-кручину. Жаловались Строганову:

— Мы ему царство добыли, а он хоронится...

— Вы, братцы, тишь-ко, не шумите. Тут и без вас гамно, а все, что не потребно, услышат государевы уши-не к добру будет. Вы, казачки, потерпите, потерпите, милые, — успокаивал старый лис-Максим Яколевич. По хитрющим глазам и льстивым речам купца догадывался Иванко Кольцо, что Строгановы втайне ведут переговоры с думными дьяками, как бы половчее да поскладнее к сибирскому делу пристроиться. Досада разбирала удалого казака, но он ничего не мог поделать — Москва не Волга, где все просторно и все ясно. На Москве одно к другому лепится, людишки кругом замысловатые, и не поймешь, что к чему. Тут и дьяки, и подьячие, и приказы, и ярыжки разные, и бояре чванливые, — поди разберись в этом дремучем человечеком лесу без хитроумного Строганова.

— Терпеть, так терпеть, — нехотя соглашался с ним Иванко. — Но то помни, Максим Яковлевич, тянуть долго нельзя: в Сибири подмогу ждут. Закрепить надо край.

— Золотые слова твои, атаман, — похвалил Строганов. — Но вся суть в том, что мешают тут всякие сучки-дрючки. Надо добраться до думного дьяка Висковатова и втолковать ему о великом деле. А пока, милые погуляйте по Москве. Широка и хлебосольна матушка!

Велика Москва, обширна, иноземные послы насчитывали в ней сорок тысяч домов. Они дивились многолюдству и величию города, который вдвое больше Флоренции и даже больше аглицкого Лондона. И самое главное, — хлебосольна Москва, особенно, когда в кожаной кисе бренчат ефимки. И хлеба, и соли, и пестроты вдосталь. Казаки по Москве расхаживали и ко всему приглядывались. Город похож на растревоженный муравейник. Народищу в нем, действительно, много, а со всех застав все прибывает и прибывает, — всякому дела есть тут! Вон по Владимирской дороге толпой тянутся богомольцы, из Тулы на Пушечный двор гурьбой идут пищальники, из Вологды со скрипом двигается обоз с пенькой. На кривых улицах людно и шумно: дымят мастерские, вьется пар из мыленок, что стоят на берегу Москвы-реки, рядом машут исполинскими крыльями мельницы, а кругом разносится стук топоров — галичские плотники рубят деревянный мост через реку. А на взгорье, рядом с Кремлем, — Красная площадь, на которой, как рой шмелей, гудит густая толпа. Среди нее толкутся румяные бабы с лотками, голосисто зазывают.

— Кому пирогов? Кому сладких? Эй, красавчики! — подмигнула казаку черноглазая лотошница.

«Хороша, как репка, кругла», — отгоняя соблазн, подумал Иванко Кольцо.

— С пылу, с жару-денежку за пару! — впиваясь жарким взглядом в казака, подзадоривала молодка.

«Сама каленая, так теплом и дышит! — отвернулся атаман и прикрикнул на казаков:

— Ну, что зенки пялите? Бабы не видели?

И только отвернулся от одной, другая тут как тут. Румяней и краше первой, губы словно алый цвет, и зубы белой кипенью.

— Калачи! Горячие калачи! — манящим грудным голосом позвала она.

— Эй, святые угодники, спасите нас, — скроив насмешливо лицо, вздохнул чубатый казак. — Что поделаешь, атаман, сколько лет ласки не видел, а ведь и пес ее любит! — он совсем было ринулся к калачнице, но Иванко решительно схватил его за руку и крепко, до боли, сжал:

— Годи, стоялый жеребец. Укроти норов! Мы ноне не просто гулящие люди, послы по великому делу. Негоже нам только о себе думать! — глаза Иванки светлые, строгие. Жаль бабы, да бог с ней! Вздохнул казак и отошел в толпу. А кругом такая круговерть шла, не приведи господи! Среди раскрашенных лотков и скамеек, на которых разложены товары, слышалась сочная, хлесткая перебранка, звонкие зазывы купцов, азартно расхваливавших свой товар:

— Шелка персидские!

— Мыло грецкое!

— Суремницы для боярышень!

— Хозяюшки-молодушки, кому доброй рыбы? Соленой трески!

— Эх, голоса, ну и голоса! — заслушался казак Утков. — Так только певчие могут! Послушай, атаман!

Рыжий, кудрявый молодец из панского ряда озорно выкрикивал:

Киндяк, киндяк,

Продает Кирьяк,

Что ни взглянешь — ефимок...

А наденешь — горит ярче золота...

Над ларями неприятный запах лежалой рыбы «с душком», под ногами отбросы, обрезки. Нищие-калеки, словно псы, копались в кучах отбросов, подбирали куски порченной снеди и прятали за пазуху.

В сторонке, среди божедомок, стоял длинный тощий странник. На голове потертая скуфья, на теле широкий не по плечу, бараний полушубок. Размахивая истлевшей тряпицей, он сиплым голосом взывал:

— Православные христиане, мужики и бабоньки, кто томится злым недугом и скорбью сердечной, враз исцеленье! Вот у меня ризы святителя Филиппа-мученика и ходатая за нас грешных перед господом, — странник поднял очи к небу и закончил: — Берите последнее, все расхватали...

Божедомки молчком старались протиснуться вперед и дотронуться до сомнительного лоскута, в надежде получить облегчение от тяжкой жизни и застарелых недугов.

Обросший волосами до самых глазниц, как огромный лесной медведище, дикообразный мужик кричал на грузного сытого монаха:

— Копейки выманиваешь, народ от бесхлебицы и мора и так мрет. Люди падают, яко мухи осенние, прямо на дорогах, застывают на морозе. Хлеба труднику не докупиться. Шутка ли, в Москве четверть ржи шестьдесят алтын. А где брать такие деньжищи? Ложись и умирай!..

— Правда, правда! — загомонили в толпе. — Жить тяжко...

— А когда было легче холопу? — раздался вдруг решительный голос. — Николи сладко простому люду не жилось. А на пахаре да на работном Русь держится.

— Пода-йте копе-ич-ку, — заканючил нищий.

— Брысь! — перебил все тот же крепкий голос. — Брысь! А слыхали, братцы, нашей земле-прибыль. Казаки повоевали Сибирь, раздолье и воля там простому человеку обещана.

— Радостную весть нам поведал трудник, — подхватили в толпе. — Не только горе да напасти нам, но и праздник народу пришел!

Иванко Кольцо смутился, переглянулся с казаками. Они затаились в толпе.

— Сказывают, край обширный и богатый, мужики! — протяжно продолжал вестник.

— Подвиг для простолюдина, для всей Руси совершен! — подхватил другой в толпе. — И кем совершен? Казаками. А кто они есть? Русские люди. Слава им, слава великим трудникам!

— Эх, братцы мои! — с жаром выкрикнул первый. — Открылась перед нами, перед всей Русью, ныне большая дорога встречь солнцу. Человеку с доброй душей и путь славный надобен. Хвала им, ратоборцам!

— Слава! — подхватили сотни глоток, и величание отдаленным громом прокатилось по площади.

Атаман с казаками свернули в глухое место. Под бревенчатым забором сидел калека с обнаженной головой, перед ним на земле шапка. Ветер перебирал его седые волосы. Нишеброд пел:

Как зачиналася каменна Москва,

Тогда зачинался и грозный царь,

Что грозный царь-Иван, сударь Васильевич.

Как ходил он под Казань-город,

Под Казань-город и под Астрахань;

Он Казань-город мимоходом взял,

Полонил царя с царицею.

Выводил измену из Пскова,

Из Пскова и из Новгорода...

В чистом, величавом голосе певца звучала похвала Ивану Васильевичу за разорение татарских царств, столько бед причинивших русскому народу. Это понравилось Иванке Кольцо, но задумался он о другом — о многих казнях, слухами о которых полнилась русская земля. Атаман не удержался и бросил певцу:

— Лютый царь, сколько людей переказнил на глазах народа: и виновного и невинного!

Певец спокойно взглянул в лицо казаку, качнул головой и запел громче ласковым голосом:

Он грозен, батюшка, и милостив,

Он за правду жалует, за неправду вешает.

Уж настали годы злые на московский народ,

Как и стал православный царь грознее прежнего:

Он за правды, за неправды делал казни лютые...

— Тишь-ко, старик! — крикнул Иванко. — О том петь гибельно, опасись! Тут на площади да на улках, всюду приказные олухи бродят. Оборони бог, услышат, — схватят и в пыточной башне язык оторвут!

— А я только для верных людей про это пою... Подайте Христа ради копеечку, — смолк и протянул руку нищий.

Казаки щедро накидали ему в шапку звонких алтынов и, улыбаясь, ушли с площади.

Наконец после долгих ожиданий пристава объявили казакам:

— Готовьтесь, на этих днях царь обрадует вас, — примет!

Казаки давно приготовились к встрече с царем. В нетерпеньи они поспешили на Красную площадь-потолкаться среди московского народа.

Красная площадь, как всегда, с ранней зари кипела народом. Казаки толкались в самой гуще-хотели все выведать, увидеть. В одном месте шли суд и расправа. Палач с засученными рукавами бил кнутом беглого холопа. Кафтан и рубаха у парня сняты, он посинел от холода, часто вздымаются худые ребра. Холоп закусил руку, чтобы не кричать от боли, а по спине его от плети кровавые полосы. Впереди дьяк с приказом в руке отсчитывает удары.

— Хлеще бей! — кричит он: — Да не повадно будет холопам чинить боярам разор!..

В другое время казаки непременно вступились бы за несчастного, но тут что поделаешь? Послы! Они ушли подальше от греха. Вот в толчее бирюч, надрывая глотку, выкрикивает царские указы. Постояли, постояли казаки и тронулись в третье место. Не успели они осмотреться, как внезапно, заглушая многоголосье толпы, ударили звонкие литавры. В самую людскую гущу въехали на белых конях два рослых бирюча в малиновых кафтанах, расшитых золотом. В руках у каждого парчевое знамя на длинном древке.

— Гляди, гляди, экие важные едут! Тут новости большие! — заговорили в толпе, в гуще которой теснилось немало иноземцев: и немцев, и поляков, и татар, и всякого наезжего из-за моря торгового люда.

Иванко Кольцо встрепенулся:

— Должно быть важное выкрикнут, коли и чужеземцы сбеглись.

Бирючи ударили в литавры; когда все притихли, один из них громогласный, оповестил велеречиво:

— Народ московс-ки-й!.. — Все вытянули шеи и ждали важного слова. — Ведомо ли тебе, что в стольный город Москву, к российскому великому государю, царю и великому князю Ивану Васильевичу, прибыло казацкое посольство бить царством Сибирским...

Огонь вспыхнул в сердце Иванки, он схватил за руку ближайшего казака и прошептал:

— Чуешь, то про нас оповещают народ.

Казак засиял, снял шапку, перекрестился:

— Слава господу, до чести дожили... О труде нашем тяжком узнают ноне русские люди! Эх, братцы!..

Бирюч снова ударил в литавры, привлекая внимание. Когда отзвучала медь, он продолжал:

— Народ московский, великий государь наш, царь и великий князь всея Руси, повелел православным оказывать тем сибирским послам всяческую почесть и ни в чем худа не чинить. На посольское подворье без царского указа не ходить и послам не досаждать. А кто того царского указа не послушает, будет бит нещадно батогами...

Бирючи, колыхая парчевыми знаменами, уехали, и по Красной площади горячо и страстно загомонил народ:

— Радуйтесь, добрые люди, целое царство привалило!

— Эх, и казаки-удальцы!

— Сказывают, висельниками были, а ноне к царю званы...

— Тишь-ко! Смотри, кругом «уши» ходят. Наплачешься без языка, когда в застенке обрежут.

— А кому о сем деле прибыль? Царю или народу?

— Народу ноне простору больше. Сказывают, там земля без конца — краю, и кабальных нет!..

Повеселевшие казаки на спуске к Москве-реке нагнали двух иноземцев. Они шли медленно, с хмурыми лицами.

— Что приуныли? — ободряюще окрикнул их Иванко.

Пан в меховой венгерке и остроносый немец, — оба недружелюбно посмотрели на казака, промолчали.

Казаки дружно захохотали:

— Сибирь уплыла. Ноне Русь с татарскими набегами покончила. Еще бы крымского хана угомонить.

Возвратясь на подворье, казаки стали готовиться к приему. Сходили в баню, долго парились, мылись, надели чистое белье, обрядились в лучшие чекмени и со всем тщанием отобрали лучшие дары.

Как ни упирался Ишбердей, но и его свели в баню, мокрым мочалом отодрали стародавнюю грязь, окатили из ушата теплой водой. Князец фыркал и, выпучив глаза, в большом страхе кричал:

— Ой, что делаешь, казак? Мое счастье навек смоешь!

— К царю пойдем, кланяйся и говори одно: зверя-соболя в Сибири много-много, и рад, что Кучума не стало!

— Угу! — кивнул головой Ишбердей. — Это правда, и наш земля мал-мало лучше московски. А про олешек забыл?..

Москва князьцу не понравилась: «Много шуму, крику, и чумы большие, заблудишься. Но город богат, гораздо богаче Искера!..»

В Кремле тоже не менее тщательно готовились к приему сибирского посольства. Иван Васильевич стремился придать этой встрече пышность: «Пусть посмотрят враги Руси и задумаются над сим!». Государству московскому приходилось в эти дни лихо. С запада теснили шведы, немцы, поляки, а с юга постоянно угрожал нашествием и разорением крымский хан. Кстати Сибирь подоспела!

Тронную палату убрали, — вымыли полы, окна, на Красное крыльцо разостлали яркие ковры. Стрельцов и рынд обрядили в новые кафтаны. Думный дьяк Висковатов и ближние государя установили порядок приема сибирского посольства и назначили день.

Этого дня долго еще ждали казаки. Только занимался рассвет над Москвой, а они — обряженные и во всем готовые — начинали уже прислушиваться к скрипу саней за слюдяными окнами, к топоту коней, к шагам прохожих. Однако никто за ними не являлся. Так в тоске и досаде проходил день за днем. И вдруг в одно морозное утро кончилось их жданки: на подворье раздался конский топот и вслед за этим пронзительно-призывно затрубил рог. Казаки гурьбой выскочили на крыльцо. Перед ним на резвом аргамаке, в расшитом кафтане, красовался царский гонец, а кругом стрельцы и народ. Стрельцы теснили простолюдинов, крича:

— Дорогу, дорогу сибирским послам.

— Гонец гордо вскинул голову и спросил казаков:

— Кто тут старший?

Кольцо снял соболью шапку, поклонился; тронутые сединой кудри рассыпались. Посадские женки загляделись на могучего казака.

— Бабоньки, до чего ж красив да пригож, родимый!..

— Цыц! — прервал голоса стрелец, пригрозил бердышом.

Гонец выкрикнул:

— Слушай царево слово! Повелено великим государем, царем и великим князем всея Руси, пожаловать в золотые палаты...

Посланец поморщился, — ему не понравилось, что казаки при имени царя не стали на колени...

Все было готово к отбытию. Казаки быстро нарядились в шубы. Ишбердей остался в малице. Среди могучих, плечистых казаков он казался отроком. На безбородом лице князьца светилась добродушная улыбка:

— И мой скажет свое слово русскому царю. Наш манси не хочет Кучума. Ой, не холос, шибко не холос хан...

В просторном возке уложены дары сибирцев. Казаки завалились в расписные сани. Важные, в толстых шубах, бородатые, они весело поглядывали по сторонам: «Эй, сторонись, Сибирь мчит!».

По всем улицам и площадям тьма тьмущая народу.

Над городом звон плывет, благовестят во всех соборах и церквах. Несмолкаемый шум стоит по всей дороге. Ямщики развернулись, стегнули серых гривачей и пронзительно засвистали:

— Эх, пошли-понесли! Ух, ты!

Следом закрутилась метель. Вымахнули на Красную площадь. У Спасской башни в ряд выстроились конные в черных кафтанах. Лошади под ними горячие, нетерпеливые, — грызли удила, с которых желтыми клочьями падала пена. Иванко взглянул оком знатока и обомлел: «Вот так кони! Шеи дугой, ноги-струны. На таком звере только по степи ветром мчись!».

Тут же, как откормленные гусаки, по снегу топтались бояре в широких парчевых шубах и в высоких горлатных шапках.

Ямщики разом осадили коней. Ишбердей высунулся из саней и голосисто крикнул:

— Эй-ла, чего стал, гони еще!..

— Это кто же? — пробасил дородный стрелец.

— Сибирец. Князь! — с важностью ответил казак.

— Гляди ж ты, диво какое!

К Иванке Кольцо подошел дьяк Посольского приказа и поклонился:

— Отсель до царских покоев пешим положено идти!

Казаки покорно вылезли из саней, легкой походкой двинулись за дьяком под темные своды Спасской башни, а позади народ во всю силу закричал:

— Слава сибирцам! Будь здрав, Ермак!

Вышли на кремлевскую площадь. Впереди дородный, румяный дьяк, за ним атаман Кольцо, за которым чинно следовали казаки. Озираясь и дивясь всему шел оробевший Ишбердей. С кремлевского холма открывалась вся Москва; над ней тянулись утренние сизые дымки, жаром сияли кресты, горели золоченые орлы и, уставив грозно жерла на запад, в ряд стояли пушки и единороги.

Дьяк шел важно, медленно, объявляя толпившимся у рундука служилым людям:

— К великому государю Сибирской земли послы...

— Братие! — возопил стоящий у рундука монах. — Сколько сильна Русь! Многие лета-а-а!

От этого львиного рыка топтавшийся рядом сухопарый аглицкий купец в испуге шарахнулся в сторону.

— Сибирь... Сибирь... Сибирь... — катилось по толпе словечко и чем-то заманчивым зажигало всех. Сердцем чуя необычное, что навсегда останется в памяти, шли, боясь расплеснуть великую радость, Иванко и казаки.

Жалко, что перед ними так скоро встали Красное крыльцо и высоченные, тяжелые расписные двери. На крыльце каменным идолищем стоял огромный человечище с черной, как смоль, бородищей-стрелецкий голова. На нем панцырь, новенький шлем, а при боку-тяжелый меч. Справа и слева застыл стрелецкий караул: молодец к молодцу, все в малиновых кафтанах.

Кольцо смело взошел на Красное крыльцо, за ним-остальные послы.

Дверь слегка приоткрылась и в щель просунулась рыжая голова дьяка:

— Эй, кто гамит в столь высоком месте?

— Казаки! — не смущаясь ответил Кольцо.

Сопровождавший дьяк взопрел от страха и шепотком подсказал:

— Не так, ответствуй по чину, как уговорено.

Тогда Иванко снял шапку, за ним сняли и остальные послы. Кольцо крепким, ядреным голосом продолжал:

— Сибирской земли послы до великого государя и царя Ивана Васильевича с добрыми вестями и челобитьем.

Двери широко распахнулись, и посольство вошло в полутемные сени. В них по обе стороны тоже стояли стрельцы. Тут уж стрелецкий голова подошел к Иванке, низко поклонился и предложил:

— Не обессудьте, великие послы, сабельки да пищали придется снять и тут оставить.

Казаки загалдели:

— Да нешто мы можем без воинского убора. Мы с ним Сибирь повоевали. Мы славу добыли!

Откуда ни возьмись важный боярин в горлатной шапке. Он умильно сузил и без того заплывшие жиром глаза, изрек:

— В царском месте шум не дозволен. Оружие сдать надлежит, таков непреложный обычай!

Внушительный голос боярина и его величавая дородность подействовали на казаков. Они сложили на лавку сабли, пищали, чеканы. Ишбердей, робко улыбаясь, тоже снял подаренную Ермаком саблю и, разведя руками, сказал:

— Русский дал и русский взял.

— Жалуйте, послы дорогие! — широким жестом поманил боярин послов в каменные расписные палаты. Иванко Кольцо и казаки приосанились и с бьющимися тревожно сердцами вступили на широкую ковровую дорожку. За ними служки несли сундуки, набитые добром сибирским.

Не впусте писали иноземцы про великолепие и богатство московского русского двора. Шли послы через обширные расписные палаты, и одна сменяла другую; казалось им не будет конца. На каменных сводах, от одного края до другого, сверкали звезды и планеты, — чудилось, будто сверху раскинулось небо-так правдоподобно написал все искусник. Среди звезд витали длиннокрылые ангелы, а в одном месте небесное воинство сражалось пылающими мечами с Люцифером. В соседней палате с потолка глядели в упор живые человечекие лики. Живопись была столь волнующая, что казалось-вот-вот заговорят не по-иконописному изображенные красками степенные мужи. Боярин перхватил восхищенный взор Иванки и пояснил:

— То пресветлые мужи-Мужество, Разум, Целомудрие, Правда. Сколь сильны и возвышены они! Зрите, дуют с морей и с земель лихие ветры и не сдуть им сих великих начал! Тако творится и во вселенной.

Шли через палаты, стены которых были покрыты кожами с золотым тиснением. Везде кисть умелых и проникновенных художников расписала своды и стены, оживила их. Непостижимо было, — сколь велик талант человеческий! Всюду ярь, лазурь, золотой блеск, переливаясь, манили глаз и чаровали сердце...

Дьяк откашлялся, огладил бороду, многозначительно оглянулся на посольство. Казаки догадались: пришли к Золотой палате. Боярские сыны медленно и молча распахнули перед ними высокие двери. Распахнули-и потоки света полились навстречу из большой светлой палаты, где все горело, сияло, переливалось позолотой. Плотные ряды дородных бояр, одетые в парчевые шубы и, что черные пни, в высоких горланых шапках, стояли вдоль стен. Были тут и князья в бархатных фрязях, расшитых жемчугом и золотом. Особо, в сторонке, пристроились иноземцы-послы и торговые люди, которых пригласили на торжество по указке Ивана Васильевича: «Пусть ведают: не оскудела Русь! Сильна и могуча!». Царь расчитал правильно-сибирское посольство ошеломило западных соседей...

В палату торжественно вступили стольники и сразу заревели трубы, а по Москве загудели самые большие колокола. За стольниками вошли послы Ермака, а с ними князец Ишбердей. Тут же выступали Строгановы, Максим и Никита, важные, осанистые. Кольцо хмуро поглядывал на них: «То ж воители!».

Царь сидел на золоченом троне, украшенном самоцветами. Его сверкающие глаза обращены на приближающихся послов. Вокруг престола и у расписных дверей стояли рынды-румяные статные юнцы, одетые в белые атласные кафтаны, шитые серебром, с узорными топориками на плечах.

Иванко Кольцо шел молодцевато, не сводя глаз с царя. На Грозном была золотая ряса, украшенная драгоценными камнями, на голове-шапка Мономаха. Выглядел царь торжественно и величаво, а пронзительные глаза его готовы были в любую минуту засверкать молниями. По правую сторону трона стоял царевич Федор, хилый, низкорослый, с одуловатым лицом, на котором блуждала угодливая улыбочка. Кольцо взглянул на бесцветное землянистое лицо Федора и его реденькую бороденку и подумал: «И это будущий царь! Недоумок? Пономарем ему быть в глухом сельце!».

Взор его невольно перебежал на Бориса Годунова, который стоял слева у трона. Статный, высокий, с быстрыми умными глазами, он покорил Кольцо своей живостью и приветливостью.

Подойдя к трону, Иванко и казаки опустились на колени. Вместе с ними пал в ноги и онемевший от изумления князец Ишбердей. Строгановы отошли в сторону, низко склонили головы.

Иван Васильевич с минуту внимательно разглядывал казаков: «Покорные, а на Волге, небось, головы крушили, — буянушки, неугомонная кровь!». Дольше и внимательней царь глядел на Кольцо. Крепкий, ловкий, с проницательными быстрыми глазами и курчавой бородкой с проседью, Иванко понравился царю. «Плясун, певун и, небось, бабник!» — определил царь, заметив пухлые губы атамана.

— Встаньте громко вымолвил царь. — Приблизьтесь ко мне.

Атаман и казаки не шелохнулись. Только князец Ишбердей быстро вскочил и с нескрываемым любопытством разглядывал Грозного: «Велик человек, весь сияет, не Кучумка хан!» — раздумывал вогул.

— Встаньте, верныв слуги мои! — повторил царь. — Знаю вины ваши, но и послугу великую ценю. Кто только плохое помнит, а хорошее забывает, — недалекий тот человек. Старую опалу с вас, гулебщиков, перевожу в милость! Иван подойди сюда! — Иван Васильевич протянул атаману руку.

Кольцо встал, и, бросив соболью шапку под ноги, поднялся на ступеньку трона, низко склонился и приложился к жилистой руке Грозного. Царь обнял его и поцеловал в темя.

— Благодарствую. Всем казакам моим даю прощение и возношу хвалу господу, что силен русский человек и не дает он простору лютости врагов наших. Хвала богу, даровано нам приращение царства. Земли те были захвачены погаными, и народы их порабощены. Дед мой и отец вели торг с полунощными странами, а ныне их воссоединили с нашей землей! — переведя взгляд на князьца Ишбердея, царь предложил: — Подойди сюда и скажи, рады твои сородичи братству нашему?

Ишбердей растерялся, но все же быстро-быстро заговорил:

— Кучумка-худой. Плохо-плохо жилось нам, теперь холосо! У нас земля богата, зверь всякий живет, рыба всякая плавает в реках, а чум у нас плохой. Твой чум лучше. Це-це! — князец защелкал языком и восхищенно закончил: — Такой чум и у хана не было...

Казаки поднялись и с обнаженными головами чинно стали в ряд. Иван Васильевич встрепенулся, переглянулся с думным дьяком Висковатовым, и тот сказал Иванке:

— Не бойся, говори о своем челобитье великому государю. Милосерден и мудр царь! — грузный дьяк склонился перед троном.

Иванко осмелел, обрел внутреннюю силу и крепким голосом, чтобы слышали все в палате, а особенно бывшие тут иноземцы, заговорил уверенно, твердо:

— Великий государь, казацкий твой атаман, Ермак Тимофеевич, вместе со всеми твоими опальными волжскими казаками, осужденными судьями на смерть, постарались заслужить вины и бьют тебе челом, — тут Иванко возвысил голос до большой силы, — новым цар-с-т-в-ом... Прибавь, великий государь, к царствам Казанскому и Астраханскому еще царство Сибирское, да возрадуется ныне русский народ, избавленный от погибельной угрозы, многие годы тяготевшей над Русью...

Хотелось, сильно хотелось Иванке добавить еще: «А теперь не худо, государь, вырвать и последнюю занозу в нашем теле — разгромить крымскую орду, столько горя и слез она приносит на Русь!» — да сдержался сдержался казак и склонил голову.

— Спасибо, слуги мои! — ласково сказал Иван Васильевич и словно веселый шелест прошел по Золотой палате. Думный дьяк Висковатов многозначительно посмотрел на атамана. Кольцо проворно достал челобитную и, преклонив колено, подал ее царю.

— А ну, зачти сам! — улыбнулся Иван Васильевич.

Кольцо оробел, этой напасти-читать самому-он не ожидал. Однако делать нечего: заикаясь, Иванко принялся по складам читать грамоту.

Лицо Грозного светилось от еле сдерживаемого смеха.

— Не обессудь, атаман, — прервал он чтение. — В ратных делах, видать, ты из удальцов удалец, а в грамоте телец. Ну, да не кручинься, на то дьяки и подьячие есть. В сем деле они первые, им и писание в руки.

Он взял челобитную от Кольцо и передал думному дьяку Висковатову:

— Чти с толком, с разумением!

Дьяк откашлялся, развернул столбец, отнес послание подальше от глаз и стал громогласно читать. Каждое слово, вылетавшее из уст чтеца, как бы наливалось силой, твердело и грохотало по Золотой палате чугунным ядром. С блуждающей на устах улыбкой Грозный с явным наслаждением слушал. Казалось, его насмешливые глаза говорили Иванке: «Вот как надо великое дело оглашать!». Но Кольцо не обижался: он понимал, что так нужно, и сам невольно заслушался бесподобным чтением.

Все слушали грамоту, затаив дыхание, и все глубоко верили, что это так и есть: Сибирь стала русской. Когда дьяк смолк, Иван Васильевич воскликнул:

— Шведы и шляхта думали унизить русскую землю. Не по ихнему вышло! Ноне всякий видит, сколь несокрушим наш народ. Бог послал нам Сибирь!.. Ну, как нравится казакам на Москве? — неожиданно спросил Иванко царь.

Кольцо вздрогнул.

— Велика матушка, глазом не охватить, и разумом не все сразу поймешь! — низко кланяясь, ответил он.

— Поживи тут! И вы, казаки, поживите. Жалую я вас хлебом-солью. Жду завтра в трапезную... А пока расскажи нам про Царство сибирское...

Кольцо поклонился царю:

— Все мы, казаки, благодарствуем за хлеб-соль...

Тут Иванко стал рассказывать про татар Кучума, про горы скалистые, которые таят в себе руды железные и медные, и самоцветы невиданной красоты, про глубокие, многоводные реки, изобильные рыбой, про пушное богатство.

— Вот, государь, полюбуйся. Шлет тебе новая земля свои дары...

Крепкозубые молодцы в алых суконных кафтанах поднесли поближе сундуки и раскрыли их. Стал Иванко выклвдывать мягких пушистых соболей, чернобурых лис и густые теплые шкурки бобров, татарское вооружение.

Иван Васильевич все со вниманием разглядывал: и булатные татарские сабельки, и кольчужки, и копья, но больше всего его взор ласкали мягкая сибирская рухлядь и руды.

— Дьяк, — обратился царь к Висковатову: — Отошли эти руды на Пушечный двор. Узнай, годны ли они для литья? Чтобы царство крепко держалось, ему потребно изобилие железных руд. Конями добрыми, шеломами железными да мушкетами меткими-вот чем обережешь державу да силу великую придашь войску!

— Истинно так! — согласился Иванко. — А мы по простоте своей думали кистенем да чеканом, да сабелькой управитья. В Барабе удумали Кучума настигнуть и порешить его остатное войско.

Грозный поднял умные, упрямые глаза и сказал:

— Скор, Иванушка! Кучум не так прост, чтобы разом сломиться... Дуб надломленный бурей долго шумит.

Кольцо опустил глаза и стал теребить шапку. Грозный с ласковой насмешкой следил за ним. Узловатые руки царя крепко сжимали подлокотники, он весь подался вперед и, несмотря на ласковость, имел такой подавляюще властный вид, что как ни храбр и беспечен был Кольцо, а чувствовал себя малой птицей рядом с зорким орлом.

— Не кручинься, атаман, — добрым голосом сказал царь, — проси, чего надобно, для закрепления сибирской землицы!

Кольцо встрепенулся, поднял на царя посмелевшие глаза и стал перечислять нужды сибирского войска:

— Стрельцов бы побольше, пушек, фузий, зелья, коней добрых, мушкетов метких...

Иванко говорил четко, толково. Стоявший рядом статный конюший боярин с курчавой черной бородой одобрительно кивал головой. Царь сказал ему:

— Борис, дознаешься обо всем. Запиши!

Годунов поклонился, ответил вкрадчивым голосом:

— Будет исполнено, великий государь!

Он подмигнул Кольцо, и тот понял, что прием окончен. Казаки снова опустились на колени. Царь открыл глаза.

— Оповести всех, Иван, — твердым голосом обратился он к атаману. — Милую виновных казаков. Свою славу худую они смыли кровью и заслужили прощение своими подвигами. Жалую тебе шубу со своих плеч. Вторую жалую Ермаку. Сам отберешь по росту. А еще ему кольчугу, — выдать ее из Оружейной палаты, да по доброй буланой сабле! А еще отпустить сорок пудов пороху да сто свинцу. Об остальном подумает Борис... А ты, дьяк, разумная голова, сготовь казакам подорожную грамоту и укажи в ней: по моему слову пропустить атамана Ивана с сотоварищи, — тут царь ласково оглядел казаков и князьца Ишбердея, — всем им ехать в сибирскую землю вольготно. А ехать им на Вологду, Тотьму, Устюг, и чтобы при них ехали от города до города провожатые и оберегали от воров...

Здоровенный казак Утков прищурил левый глаз под дремучей бровью и вдруг заржал на всю палату:

— Это нас от воров оберегать? Аха-ха-ха! Дык мы сами с усами да с кистенем, спуску не дадим...

Максим Строганов, до сей поры стоявший истуканом, в ужасе схватил казака за рукав:

— Тишь-ко, стоялый жеребец!

Казак словно подавился, смолк. Царь поморщился, пристально посмотрел на него и продолжал:

— А еще ты, дьяк, напиши, чтобы корм им и коням их давать досыта, и не чинить никакого утеснения в пути. В придорожных кабаках вином вволю поить. Воеводам особо напиши, чтоб помешки не чинили и всем сибирцы довольны были...

Грозный вздохнул и сказал атаману:

— Ну, Иван, дозволяю по Сибири и Закамью сыскивать гулящих людей и верстать в служилые. Надо домы строить, пашню поднимать, хлебушко сеять. Пусть учатся по-человечески жить. Ясак собирать рухлядью, баранами, шерстью и златом. Прямите мне службу, по крещенному снегу везите ясак под надежной охраной... А я вас не забуду, и Строгановым накажу помогать вам одеждой и сапогами. Тут ли наш гость?

Строгановы переглянулись, чинно и разом выступили вперед, поясно поклонился Грозному.

— Тут мы, великий государь! — сказали дружно оба.

— И вас не забуду. Все зачту...

Иван Васильевич хотел улыбнуться, но вдруг беглая судорога исказила его лик, он схватился за бок и тяжко вздохнул:

— Ох, грехи наши тяжкие...

Осанистый боярин в горлатной шапке опять встал впереди Иванки Кольцо:

— Великий государь притомился...

Строганов шепнул казакам:

— Пора, удальцы...

Сибирцы низко поклонились и стали медленно отступать. Иванко Кольцо с тревогой видел, как высокий худой царь Иван вдруг ссутулился, голову опустил долу, и руки его судорожно ухватились за поручни кресла.

«Скорбен государь, не протянет долго, — подумал атаман. — Ну, и разгуляется тогда боярство!»

Высокие горлатные шапки бояр, как черные пни, сдвинулись и скрыли Грозного от глаз Иванки. Широкие позолоченные двери распахнулись перед казаками, и они покинули тронную.

В большой сводчатой комнате их попросили повременить уходом. Казаки расселись по широким скамьям, покрытым красным сукнами. Под грузными каменными сводами было сумеречно. За слюдянными оконцами все еще торжественно гудели колокола-Москва праздновала присоединение Сибири. Это бодрило, радовало сибирцев. Сидели они долго, молчали. Князец Ишбердей, поджав под себя ноги, устроился на полу подле цветной изразцовой печки. От нее шло тепло. Вогулич с довольным видом поглядывал на горячие изразцы и похваливал:

— Холос чувал, шибко холос... Когда угощать будут?

— Ты тишь-ко, тут не Сибирь. Знают, что делают, — заметил казак с серьгой в ухе. — Слушай да помалкивай.

В сторонке раскрылась дверь и в горницу неслышными шагами вошел конюший боярин Борис Федорович Годунов. Добродушно улыбаясь, он сказал сибирцам:

— Ну, теперь о делах потолкуем со всем тщанием! — он посел к столу, приглашая Иванку с товарищами.

Князец поклонился Годунову и сказал:

— Мой тут холосо, очень холосо...

Его оставили в покое. Через ту же дверь вошел подьячий со свитком, на поясе-медная чернильница, за ухом — перо. Годунов внимательно поглядел на Кольцо и предложил:

— Ну, сказывай, атаман, сколь войска осталось казачьего? Какое оружие и много ли зелья? Сколько ясачных людишек?..

Голос у Бориса Федоровича мягкий, приятный. Улыбка не сходит с красивого смуглого лица. Стройный, рослый, он приходился под стать атаману.

«Сказывали-из татарских родов, красив муж!» — подумал Иванко и подробно начал рассказывать о делах сибирского войска.

Подьячий, насторожив уши, гусиным пером стал быстро заносить в свиток все поведанное казаками. Писал он проворно, на всю горницу скрипя пером.

Годунов внимательно следил за подьячим.

— Пиши, — негромко сказал он. — Дьяку Лукьнцу-отпустить сорок пудов пороху, сто пудов свинцу, пищалей...

Он вспоминал все мелочи воинского обряженья.

— Не мешало бы тебе, атаман, сходить на Пушечный двор, что на берегу Неглинки реки, отобрать пушки кованные и литые, — предложил он.

— Не миную, схожу, — охотно согласился Кольцо. — Но перво-наперво прошу твою милость, боярин войско послать в Сибирь, — ослабла наша дружина, много побито!

— Да, — задумчиво отозвался Годунов. — Надо ноне же в Сибирь послать стрельцов. Твоя правда, крепить надо за собой землицу. Так и государь думает: где стала русская нога, тут и стоять ей до веку.

— Так, истинно так, боярин, — обрадовались казаки.

И еще скажу, добытчики добрые, — подавшись в сторону казаков, продолжал Борис Федорович. — Там, за Каменным Поясом, в странах полночных живут народу дикие, ничему не обученные-ни мастерству, ни хозяйству толковому, надо к ним бережней, по братски. Издавна мы торг вели с ними, да мешали казанские ханы, да Кучум-салтан. Они всегда клонились под русскую сильную руку. — Годунов наклонился к Ишбердею и спросил его: — Куда держишь, князец? Будешь верно служить Руси?

Вогул склонил голову:

— Наша будет верна друг русских. Кучуму-ни-ни! Ясак давать ему не будем, воевать за него не пойдем. Нам котлы, ножик, топор, много всего нужен, бери соболь, лиса, колонок, — любая шкура бери. Олешек можем дать, только не пускай к нам волка-кучумова человека. Казак-правильный люди... Холосо, очень холосо! — он засиял весь, по смуглому лицу побежали морщинки. Потом просящим взглядом посмотрел на Годунова: — Народ просит, все манси просит и другие народ просит-не трогай наш обычай. Наше сердце не трогай!

Боярин вопросительно глянул на Иванку. Тот ответил:

— Батько Ермак Тимофеевич чтит их обычаи, ласков с ними.

— Умная голова, — похвалил Годунов атамана. — Мы первая ему помога в том.

Еще о многом по-душевному говорил он с казаками, и те были довольны.

— Позови козмографа, — приказал подьячему Борис Федорович.

Вошел юноша в малиновой однорядке, с румяным лицом и быстрыми серыми глазами. Он пытливо уставился на Годунова.

— Садись и наводи на бумагу, где какие сибирские реки текут, откуда и куда! — деловито приказал Борис. — Сколько юртов там, и где какие леса, и горы, и какие руды в них. Посланцы все расскажут...

За резными слюдянными окошками засинели сумерки, когда казаки выбрались из дворца. Годунов провожал из до сеней. Тут он обнял Кольцо и поцеловал:

— Любы вы мне, казаки. Завтра, Иван, приходи за панцырями себе да атаману. По душе выбери!..

На широкой площади, перезванивали бубенцами, ждали лихие тройки. Были тут и купцы в шубах, крытые добрым сукном, кряжистые бородачи, бети боярские в цветных обнорядках, гудел пчелиным ульем простой народ: кузнецы, плотники, кожемяки, гончары, огородники. Завидев сходящих с высокого крыльца казаков, они замахали шапками:

— Спасибо, удальцы! Порадели за русскую землю! Еще одного хана сбили!

Сияющие, довольные казаки кланялись народу. Иван же Кольцо, смахнув бобровую шапку и отдав земной поклон, объявил:

— Слово ваше — великая честь нам. Будем робить на вас!

Казаки расселись в санях, и тройки понесли их из Кремля. Казалось сибирским послам, что не бубенцы разливаются под расписными дугами, а ликует, трепещется, как жаворонок весной, радость их и всех людей, что колышутся морем-океаном у кремлевских стен.

4

Царь устроил в честь казаков пир в Кремле. Снова на тройках сибирцы ехали через всю Москву. Из уст в уста в народе шла молва о сказочном Сибирском царстве, поэтому везде радовались казакам. Простолюдины кричали вслед:

— Наши! Простыми мужиками ханское гнездо разорено!

Скоморохи на сборищах и торгах распевали песни о Ермаке, мешая правду с небылицами, делая его родным братом Ильи Муромца. Колокола по всем церквам и монастырям все еще звонили, как на пасхальной неделе.

Тройки лихо подскочили ко дворцу. Бородатый ямщик в шубе, опоясанной кушаком, ловко осадил коней. Казаки вылезли из саней. Перед ними широкое крыльцо Грановитой палаты.

На ступеньках, не шевелясь, стояли по сторонам, подобранные молодец к молодцу, стрельцы в малиновых кафтанах. Остро отточенные бердыши поблескивали на зимнем солнце.

Казаки легкой походкой прошли в сени. Князец Ишбердей держался важно, надменно поглядывая на рынд. Дворцовые слуги в цветных кафтанах озабоченно подбросили под ноги казакам войлок. Князец подумал, что тут и место, — чуть не сел. Иванко во-время ухватил его за плечи:

— Ноги вытирай о войлок!

Посланцы оглядели свои сапоги. Сняли шапки, огладили волосы и степенно двинулись в палату. Были они наряжены в панцыри, даренные Грозным, в сафьяновые сапоги с серебряными подковками. Оружие-сабельки да мечи — на этот раз оставили на подворье.

Палата — обширный величественный покой с высокими расписными сводами, в центре — отделанный золотом и лазурью опорный столб. На возвышениях-столы, накрытые дорогими скатертями, а перед ними широкие скамьи, изукрашенные индийскими и персидскими коврами.

Под сводами легкий гул, — рокочут голоса съехавшихся гостей. Рассаживаются все чинно, важно, — бояре строго соблюдают старшинство и звания. Стольники в червчатых ферязях зорко следят за порядком.

Впереди, на видном месте, за столом расселись самые знатные бояре, доживавшие свой век. В тяжелых парчевых одеждах, расшитых золотом, с восковыми лицами, они походят на выходцев из загробного мира. Нет-нет, да и вспыхнет в их потухших глазах злой огонек — не могут угомониться старцы: «Гляди-ка, безбородый Бориска куда забрался!». Бояре не могли примириться с возвышением Годунова. Повыше всех стал!

Старик Шереметьев с восковой лысиной и поредевшей бородой недовольно толкал соседа, боярина Трубецкого:

— Ну, куда залез? Мы-то старинного колена бояре. А твои...

Тут готова была вспыхнуть перебранка, но старец-боярин поперхнулся, захлопал подслеповатыми глазами. Пораженный до глубины души, он увидел, что сибирских послов, одетых в простые казацкие кафтаны, провели к столу, расположенному неподалеку от царского места.

— Это-о как же? Вовсе безродные, — растерянно зашлепал губами Шереметьев, да во-время опомнился: в столовой палате немало вертится царских послухов, — услышат, вот и будет тебе местничество. Старец огорченно покачал головой:

— Гляди, вон и Ордынцев. А давно ли был мелкопоместный дворянин. Ныне хозяин Пушечному двору. Мало, мало осталось родовитых!

За столами, в богатых фрязях, сидели и громко переговаривались Шуйские, Мстиславские, Голицыны. В застолицу протискивался дородный князь Воротынский, соратник царя по Казани...

Осторожно, как драгоценную рухлядь, и почтительно провели вперед ветхого митрополита. Его усадили по левую сторону от царского места.

Иванко, прищурив глаза, с любопытством разглядывал бояр и придворных, все больше и больше наполнявших полный зал. Гул усиливался. «Эх, залетела ворона в высокие хоромы! — весело подумал о себе казак. — Ожидалось ли?!»

Послы держались настороженно, стеснительно, положив руки на колени.

Стольники быстро и ловко уставили столы посудой: серебряными тарелками, кубками, корцами, сольницами; слуги в белых кафтанах внесли серебряную корзину с ломтями пахучего хлеба. За дальним столом два боярина чуть не подрались из-за места. Старик Шереметьев, как коршун, ревниво следивший за всем, презрительно пробубнил:

— Худородные, а то ж не поделят места...

Напротив фигурного, сверкающего паникадила на возвышении стоял стол, покрытый парчовой скатертью, а у стенки высилось кресло с высокой спинкой, изукрашенной двуглавым золотым орлом. Вдруг распахнулись створчатые двери, и разом погас гул. В дверях показался Иван Васильевич. Опираясь на посох, в длинной малиновой ферязи с рукавами до полу, перехваченной кованым золотым поясом, в скуфейке, расшитой крупным жемчугом, он шел медленно. Длинный, с горбинкой, с нервными подвижными ноздрями нос походил на орлиный клюв. Тонкие бескровные губы плотно сжаты, в углах их резко обозначились две глубокие складки. Царь ни на кого не глядел, но все затаились. Один за другим поднимались гости: и бояре, и дьяки думные, и стольники. Вскочили и казаки. Суровое, жестокое читалось в лице Грозного. Несмотря на хилый стан его, все же сразу угадывалась в нем большая и непокоримая внутренняя сила. В лице его читалось недоверчивость и брезгливость. Царь много познал в жизни, видел в детстве боярские распри и алчность, пережил заговоры, и поэтому презрительно относился к людям.

Безмолвие становилось тягостным. Царь подходил к своему месту, и взор его внезапно упал на Кольцо. И сразу повеселело лицо Грозного. Неожиданная улыбка смягчила резкие черты, и он, кивнув головой атаману, сказал:

— Здравствуй, Иванушко. Чаю, в Сибири у вас помене чванства...

Это прозвучало вызовом боярам, но они смолчали, проглотили обиду.

Иван Васильевич поднялся к своему столу, поклонился гостям, и те не остались в долгу — низко склонились.

Грозный сел, и в палате снова зарокотали голоса.

Проворные палатные слуги стали быстро разносить по столам кушанья. Царь подозвал глазами хлебников, и те начали оделять гостей ломтями хлеба.

В первую очередь румяный слуга в белой ферязи подошел к атаману и громко сказал:

— Иван Васильевич, царь русский и великий князь московский, владелец многих царств, жалует тебя, своего верного слугу, Ивашку Кольцо, хлебом!

Постепенно все были наделены хлебом. Царь поднялся поклонился митрополиту:

— Благослови, отче, нашу трапезу!

Митрополит в белом клобуке, на котором сиял алмазный крест, благословил хлеб-соль:

— С миром кушайте, чада...

Кухонные мужики в вишневых кафтанах притащили в палату огромные оловянники и рассольники, закрытые крышками. Молодцы в белых кафтанах корчиками разливали из них по мискам и терелкам горячее. Молодец в бархатной ферязи, голосистый провора, объявил на всю столовую палату:

— Шти кислые с говядиной!

Казаки изрядно проголодались и без промедления взялись за ложки. Стали есть укладно, по-хозяйски. Молодец в ферязи шепнул Иванке:

— Ты шибко, атаман, не налегай. Пятьдесят перемен ноне...

— Этак брюхо лопнет, — засмеялся Кольцо, и не успел он глазом моргнуть, как миску со щами будто ветром сдуло. Проворы-слуги уже подавали другую миску — с ухой курячьей... В жизни так не едали казаки. Рыжий сотник Скворец, работая ложкой зажаловался:

— И отведать толком не дадут. В малых годах и в больших силах сохой-матушкой землю пахал. Одно и знал, что хлебушко-калачу дедушка. А тут зри...

Перед ним поставили уху щучью с перцем, и он замолк. Кушанья менялись так быстро, что с толку сбились казаки. Подавались на стол и уха стерляжья, и уха из плотвы, из ершей, карасевая сладкая, уха из лещей... Словно изо всех озер и рек наловили рыбы для царского пира.

— Оно так и есть! — похвалился молодец в бархатной ферязи, — в бочках везут рыбицу со всех земель нашего царства, живая плавает... — Он круто повернулся и оповестил звонко:

— Пироги с визигой!

Кольцо вздохнул: «Всего не переешь! Поберечься надо!»

Изобильно угощали. Грузные бояре ели неторопливо, потели, иные рыгали от сытости.

Бойкий и говорливый молодой боярин подсел к Иванке:

— Старайся, атаман, царь жалует за радости, за Сибирь...

Иванко Кольцо испробовал лебедя, которого царь прислал со своего стола. Все завистливо смотрели на казака, а он думал: «Добр царь, людей ценит по делам да разумению. У старых бояришек умишко выветрился, вот и наверстывают чванством, а то не любо Ивану Васильевичу!».

Стольник поднес атаману золотую чашу с медом и оповестил:

— Жалует тебе, атаман, великий государь медом ставленным! Иванко бережно взял золотую чашу, поклонился царю и заговорил:

— Бояре, служивые люди и весь честной народ, что собрался тут на пированье. Великий государь и преосвященный владыко, хочется мне горячее слово молвить, да не горазд я в сем деле. Скажем одно: жаждут наши сердца верой и правдой послужить отчизне. Поднимаю сей кубок за здоровье царское, за государя Ивана Васильевича, коего ни я, ни потомки наши не забудут за то, что на веки вечные утихомирил татар. Разорил он волчьи логова-царства Казанское и Астраханское, а ныне взял под свою высокую руку Сибирь. Во здравие! — он залпом осушил чашу и оборотил ее вверх дном над головой.

Гости все последовали примеру, хотя иным боярам и не хотелось пить за «истребление боярских родов».

Князь Ишбердей ел все и хвалил:

— Богат царь, сыт много... Жалко места мало.

Особенно понравились ему меды. Но после четвертого кубка он пролил вино на камчатую скатерть, свалился под стол и захрапел.

Царю понравилось казачье слово, и он послал Иванке вторую чашу.

— Сие самое дорогое, — предупредил молодой боярин. — Не вино, а огонек! — и опять он прокричал величание.

— А теперь дозволь, великий государь, выпить за наш русский народ. Он большой трудолюб и помога в помыслах твоих, Иван Васильевич!

Выпил, опрокинул вторую чашу казак, и не захмелел. Даже видавший виды Грозный покачал головой:

— Кто крепко пьет, тот смертно бьет!

— Твоя правда, государь! — встали и поклонились казаки. — Мы через смерти, через беды, через горе шли и все перенесли-перетерпели. А таких, батюшка Иван Васильевич, нас не счесть. Не повалить Русь потому никакому ворогу!..

От здравиц у многих бояр захмелели головы, не слушались руки. Дорогое вино проливалось на скатерть, на редкостные ковры, устлавшие скамьи, на ферязи, на парчевые шубы, но никто не замечал этого...

Митрополит тихонько удалился, когда гомон стал сильнее. Кухонные мужики внесли в гиганском корыте, кованном из серебра, саженного осетра.

Иванко Кольцо весело крикнул на всю палату:

— Вот так рыбица. Из Хвалынского моря пришла, в Астрахани была, и Казань не минула, — ныне все берега — русские, и земля наша велика и сильна. Слава тому, кто побил татар!

— Слава! — сразу заорали сотни здоровых глоток. А слуги подносили все новые золотые и серебряные кубки и чаши, в которых играли искрами пахучие цветные вина.

Царь только губами прикасался к кубкам и сейчас же их сменяли новыми. Столы дубовые гнулись от богатых чаш и братин.

— Бедны мы, бедны! — криво усмехаясь, пожаловался Иван Грозный: — наши соседушки-короли и герцоги богаче. Кланяться им придется мне, сиротинушке! — в голосе Грозного звучала лукавая насмешка.

— Кто кому поклонится, еще поглядим! — выкрикнул бородатый Шуйский. — Под нашими ядрами, под Псковом, король Батур шею вывихнул от поклонов. Крепок городок Псков, не разгрызть русский орешек иноземцу — зубы сломает! — псковский воевода выпятил широкую грудь, блеснул крепкими чистыми зубами.

— А ты скажи-ка лучше, — предложил царь, — какое слово ты ему шепнул, что он на рыжей кобыле немедля убрался в Варшаву?

Шуйский улыбнулся, и эта улыбка озарила солнцем его приятное лицо. Воевода поклонился Грозному, развел руками:

— А сказал я ему русское петушиное слово... А какое, — то каждому русскому известно! Все захохотали. Под сводами загудело, задрожали подвески в паникадилах.

Все подняли кубки, а у царя в руках оказался хрустальный и в нем играл бился золотой огонек-старинный русский медок. Иван Кольцо вскочил, выкрикнул:

— Дозволь, великий государь, выпить за сложившего голову донского атамана Мишку Черкашенина! Дозволь нам, казакам, родимый!

— Всем дозволяю, — милостиво согласился Иван Васильевич. — Таких, как Мишка Черкашенин, мне бы поболе слуг! — Царь первым приложил губы к кубку и отпил глоток.

Кольцо восхищенно смотрел на князя Ивана Шуйского, который до дна осушил чару за донского казака. «Молодец князь, не гнушается пить за казака!»

Однако не все бояре подняли кубки и пили за Мишку Черкашенина. Старичок с облезлой утиной головкой, обряженный в серебристую шубу, вдруг замахал руками, поперхнулся:

— Кхе, кхе... Где это видано, чтобы простым человеком царство держалось. Боярство — столб всему, опора. Не стало многих боярских голов — и царство оскудело. На ключ да на замок великий закрыли перед нами дверь в море...

Грозный потемнел, в глазах сверкнул недобрый огонь. Он стукнул жезлом:

— Врешь, Бельский! Подлыми изменами боярскими у нас волки схитили отецкую землю! Иван! — обратился к Кольцо Грозный. — Скажи сему старцу, кто повоевал ханов и что нашей отчизне потребно!

Атаман раскраснелся, вся кровь забушевала в нем. Стукнул бы он плешивого старичонку-боярина, и дух из него вон! Да не силой, а разумом призывал померяться Иван Васильевич.

— Всему миру ведомо, кто Казань брал, — твердо сказал Иванко. — Бояре? Да не все! Ведомо нам, куда тянул Курбский. А мало ли их было? — Атаман низко поклонился Грозному, — задумано великое дело тобою. Волга — ныне русская река, Сибирь — русская. Покончено с татарским злодейством. Сколько народу нашего губили сии вороги! Расправила наша держава крылья лебединые. А куда лететь? Известно куда, — на море, и Хвалынское, и, чаю я, дойдут наши людишки встречь солнца до новых вод. А на западе... Ух, и тут взломают русские врата. Дай только срок... Твоим разумом, государь, одолеем всех ворогов Руси!

Казаки дивились: «Откуда только у Иванки такие ладные слова? Поднаторел, видно, казак, сидючи послом в Москве».

Иван Васильевич снял с пальца драгоценный перстень и позвал казака:

— Иди сюда, атаман...

Кольцо поднялся на возвышение и облобызал царю руку:

— Не забудется твоя милось, государь...

Бельский посинел, шевелил дрожащими губами. Понял боярин, что под хмелем перехватил он, высказал милую думку боярства. Его взял под руку молодой окольничий и сказал:

— Дурно тебе, боярин, отлежаться надо...

И увел его из Столовой палаты. Другие бояре сидели не шевелясь, словно воды в рот набрали, а на сердце у них горела жгучая ненависть к царю. Московский государь лишил их власти: когда-то они, будучи удельными князьями, чувствовали себя хозяевами и делали что хотели. Московские князья укоротили их волю... Сначала Василий Иванович, отец Грозного, а потом и сын — Иван Васильевич, все государство, всю власть взяли на себя. Много голов бывших удельных князей скатилось с плеч. Этого боярам не забыть.

Государь сидел, пристально рассматривая пирующих. Зимний день быстро угасал, слуги бросились зажигать свечи в стенных бра, в позолоченных светильниках, которые возвышались на столах. С люстры спускалась нить, натертая серой и порохом, она тянулась к каждой восковой свече. Слуги поднесли огонек к нити, и он, веселый, быстрый, поднялся вверх, обежал все свечи, и языки пламени радостно заколебались. В палате стало светлее, уютнее.

А блюда все продолжали носить.

Казаки ели и хвалили икру стерляжью, соленые огурцы, рыжики в масле, балычки белужьи. Еда чередовалась с медами. Князец Ишбердей лежал хмельным под столом и бормотал свое.

За креслом Грозного открылась скрытая доселе дверь, и в нее тихо вошел отлучившийся за чем-то Борис Годунов. Он склонился к царю и что-то прошептал на ухо. Царь качнул головой. Как неслышно появился, так и исчез бесшумно любимец государя.

Глаза Ивана Васильевича встретились с взглядом Иванки.

Осмелевший от вина атаман сказал:

— Гусляров бы сюда, пусть душа у всех возрадуется.

Царь повел глазами, — и вмиг распахнулись двери, в палату ввалились дудошники, скоморохи и гусляры. И пошла потеха. Иванко выбрался из-за стола и поклонился Грозному:

— Дозволь плясовую?

Видя просветленное лицо Ивана Васильевича, казак подбоченился, топнул ногой и пошел откалывать русскую. Хорошо плясал. Чванливые бояре, которые с настороженностью разглядывали сибирцев, вдруг заерзали на скамьях, вспомнили молодость. Эх, лихо!..

В палате стало еще душнее. Изразцовые печи пылали жаром, пахло воском и потными мехами. По лицу плясунов обильно стекал пот. Вдруг из под стола на карачках, выполз князец Ишбердей и полусонным голосом заорал:

— Эй-ла! Давай мед!..

Бояре и казаки засмеялись. Пляс кончился. Пошатываясь Иванко вернулся к столу. И вдруг неожиданно вспомнил о чердынском воеводе Перепелицыне. Вспомнил и насмешливо подумал: «Что, Васька, не думал, не гадал о таком обороте?». От этой мысли Иванке стало еще веселее.

«Ай да Ивашка, ай да сукин сын, до чего дожил!» — похвалил себя Кольцо и благодарно поднял глаза на царское место. Царя уже не было, он тихо удалился из Столовой палаты.

Грозный в сопровождении спальничьих прошел длинный коридор и по каменной лестнице поднялся в свои сокровенные покои. Свистящее дыхание вырывалось из его груди, руки и ноги дрожали. Давала о себе знать преждевременная старость. Настроение царя вдруг круто изменилось, и обычное в последнее время тяжкое предчувчтвие сжало его сердце:

«Видно, укатали сивку крутые горы. Смерть сторожит меня. — Грозный тяжело опустился в глубокое кресло и задумался. — Уйду из жизни, кто оберегать станет русскую землю? По кусочкам собирали державу, растили с большим бережением. И вдруг все на ветер... Бояре только часа ждут, чтобы завести крамолу! Нет, погоди, еще поживу наперекор всему!»

Царь поднялся и прошелся по горнице. Вот обширный стол, заваленный пергаметными свитками, книгами — русскими и латинскими. Иван Васильевич любил читать и много писал. Строки, выходившие из-под его пера, часто разили его противников. Он писал с огромным жаром, просто и сильно; а если нужно, — то и с ядом. Яду в нем всегда хватало. Ласковой рукой царь огладил толстые книги — плоды трудов московских первопечатников Ивана Федорова и Петра Мстиславца — «Апостол» и «Часовник».

«Крамолами бояр оклеветаны, сбегли! — вдруг подумалось царю. Он развернул широкий свиток — начертанный козмографом чертеж Руси. — Велика земля, обильна лесами и реками! Вот Волга, как ветвистое дерево, воды стекаются в нее со всей Руси; вспоила реку вся русская земля, и как не быть ей русской! По Волге-реке плывут теперь торговые струги в Бухару и в Ургенч-богатые города. От прибыльных торгов земля богатеет и народы тянутся к труду мирному!» Грозный пристальней взглянул на карту. Справа по ней пролег Каменный Пояс, а за ним-пусто. Козмографу неведомо, какие дальше земли. Для своей утехи он начертил только соболя и белку, грызущую орехи. Знал, видно, он одно: идет с полуночных стран драгоценная рухлядь. Все ж остальное для него было мраком. И вот явились казаки, развеяли этот мрак... Царь еще ниже склонился над чертежем...

Пир кончился, догорали свечи в шандалах. Хмель свалил слабых и жадных. Пора по домам!

Иванко Кольцо поднялся, поклонился гостям и взял за руку Ишбердея:

— Ну, милай, натешился. Пора и честь знать!

Казаки вышли на площадь. Над Кремлем сияли крупные звезды, под ногами искрился снег. Высоко, за дворцовым переходом, малиновым глазком светился огонек!

«Кто же сидит ныне за делом? — задумался Иванко и решил: — Известно, что за человек! Царь должно! Ему-то родная земля милее всего, и в заботах о ней дня мало!»

Давно мечтал Иванко Кольцо побывать на Пушечном дворе, который был поставлен на берегу Неглинки-реки. Двор обнесен высоким дубовым острокольем, и ночами над ним, как яркие зарницы, часто вспыхивали отсветы пламени. Литейщики в эту пору сливали по желобам расплавленный металл в ямы, в установленные формы. Рядом располагались Кузнецкая и Оружейная слободы. Тут шло производство пищалей, бердышей, сабель. Издревле русские люди славились как искуссные мастера. Они умели ковать и отливать пушки. И хорошо стреляли. В Пскове впервые в мире русские умельцы поставили орудия на лафеты, а в дни осады московские и псковские пушкари били из пушек дальше и более метко, чем пришельцы с Запада. Уже в армии великого князя Дмитрия Донского применялись при обороне стольного города «арматы».

Из Пушечного двора и прилегающих слобод оружие отправлялось в порубежные города, которые сами обязывались изготовлять зелье.

На Руси имелось немало умельцев, которые из серы, селитры и угля делали превосходный порох. Перед походом по боярским, дворянским и поповским дворам разъезжали писчики и объявляли, кто и сколько зелья должен был сдать в войско. В царском указе писалось: «А кто будет отговариваться, что зелья добыть не может, к тем посылать пороховых мастеров показать как зелье варят».

Кольцо любил огневой бой. Душа его ликовала, когда из черных жерл пушек вырывались раскаленные ядра, рокотал гром и от грома тряслась земля.

В морозное утро Кольцо с казаками подкатили к воротам Пушечного двора. Привратник отвел коней под навес и вызвал главного оруженичего, который ведал двором. Пришел статный, русобородый окольничий и, поклонившись, с готовностью объявил:

— Повелено, государем, не таясь, показать вам наше немудрое мастерство.

Оружничий повел гостей в глубь двора. Последний был тесно застроен деревянными строениями. Налево-приказ, посредине площадки-два литейных амбара, дальше-кузницы, формовочные и холодные мастерские. Неподалеку у ворот склады с металлами, железным ломом, а в иных хранились готовые к отправлению пушки. Едкий черный дым угарно носился в воздухе, от него щекотало в носу и першило в горле. Весь двор кругом был черен от копоти и дыма.

Казаки переступили порог литейного амбара. В первую минуту они ослепли от яркого сияния: блистали звезды-искры разливаемого сплава. Постепенно, однако, обвыкли, пригляделись. В середине мастерской стоял полуголый сильный детина со смелыми, строгими глазами. Постриженные в кружок волосы были забраны под ремешок. Литец внимательно следил за раскаленным сплавом, который лился в форму. Работный пошевеливал руками, и на спине его бугрились крепкие мускулы. «Силен человек!» — с похвалой подумал Иванко и подступил к мастеру:

— Как звать?

— Андрей Чохов.

— Добрую, знать, пушку льешь?

Литец усмехнулся, перебрал пальцами мягкую золотую бороденку.

— Как не добрую! — отозвался он. — Сколько старания пошло! Моя бы воля, я такую армату сотворил, что всем диво-дивное...

Полуголые литцы, — крепыши, перемазанные сажей, — озабоченно следили за желобами, по которым струился расплавленный металл.

Мастер покрикивал:

— Не замай, гляди в оба! Не перелить медь...

Кольцо очарованно глядел на работу литцов.

— Веселая работенка! — вырвалось у него.

— Куда веселее! — отозвался работный в прожженном кожанном фартуке, с зелено-бледным лицом. — И за угар, и за пережог дров пеню вноси, а то снимай портки и под плети!

Андрей Чохов нахмурился.

— Ну-ну, Власий, смолчал бы, бога ради. Всякое бывает, — сдержанно подтвердил он. — Наше дело холопье... Сколько души не вкладывай, одна почесть... И огрехи, конечно, бывают... — Мастер вдруг озлился: — Сколько раз тебе, Влас, толкую — не болтай, и плетей будет помене!

Он замолк и отвлекся на литье.

Скоро ослепительный свет стал гаснуть, померкли сияющие звездочки на раскаленной поверхности, и металл приобрел ровный вишневый цвет. Лицо Чохова, озаренное отсветом стынушего металла, порозовело.

Внезапно мастер подошел к Иванке и спросил:

— Из приказных?

— Куда мне в приказные, не с моей душой сидеть в мурье, — смеясь ответил Кольцо. — Казаки мы. Из Сибири прибыли!..

Мастер на мгновение онемел, в изумлении разглядывая атамана.

— Так вот ты какой! — восхищенно сказал он. — А Ермак Тимофеевич?

— Он посильнее меня, да разудалее. И ума-палата! — Для пущего веса последних слов Кольцо нахмурил брови.

— Ах ты, какой ноне праздник у нас! — вскрикнул Чохов. — Литцы, вот они — сибирцы!..

Со всех углов литейного амбара сошлись работные и окружили казаков.

— Любо нам, молодцы, увидеть вас! — искренне признался корявый литец, с обоженной клочковатой бороденкой. — Спасибо, — не погнушались, заехали.

— Погоди! — перебил Чохов и бросился в угол, гда стояла укладка. Он распахнул ее и вынул что-то обернутое в ряднину. Бережно развернул холст, и в руках его оказалась превосходной работы пищаль. Чохов повернул ее так, что блеснули золотые насечки. Влюбленными глазами мастер обласкал оружие, встряхнул головой и решительно протянул пищаль атаману. — Возьми и передай от нас Ермаку Тимофеевичу. Бери, бери...

Иванко бережно рассматривал дар, глаза его заволокло туманом... Литец продолжал:

— Скажи ему, что робим мы одно с вами дело. И то, что добыли казаки, во веки веков в память ляжет.

Слова мастера работные встретили одобрительным гулом.

— По Москве у нас гудошники ужотка песни поют про сибирцев... — гулким басом сказал один из них.

Кольцо прижал пищаль к груди, поклонился низко и сказал в ответ только одно слово: «Спасибо». Больше сказать ничего он не мог — такое глубокое волнение охватило его.

Во дворе оружничий оповестил казаков:

— Наказано великим государем везти вас на поле и показать пушечную стрельбу. В Кремле поджидают вас.

— Айда-те! — скомандовал Иванко и ввалился в сани.

Казаки подоспели во-время. Из Кремля показался длинный поезд из крытых боярских возков, обделанных тиснеными кожами. Впереди рядами выступали несколько тысяч пищальников в алых кафтанах. У каждого на левом плече длинная пищаль, а в правой руке-фитиль. Среди бояр на белоснежном жеребце ехал царь, облаченный в парадные одежды. Голову царя покрывала бобровая шапка, красный верх которой был расшит жемчугом и самоцветами. Толпы народа теснились вдоль улицы. Глашатаи на рысистых конях, с бичами в руках, расчищали проезд.

Иван Васильевич кланялся народу, который жался к заборам, лепился на крышах, воротах и выглядывал из калиток.

Лихой окольничий на рыжем коне, завидя казаков, пристроил их к боярам. Через Москву двигались медленно. Зимнее солнце то вспыхивало пожаром на слюдяных окнах, то искрилось синеватыми огоньками на алебардах, кольчугах и шлемах.

Вот и широкое ровное поле, сверкающее снежной парчой, опоясанное вдали темным ельником. Впереди темнели высокие деревянные срубы, набитые доверху землей и камнями. У края поля тянулись невысокие подмостки, перед которыми наставлены ледяные глыбы.

Царь взобрался на возвышение, уселся в кресло. Пищальники той порой заняли высокие подмостки. Грозный взмахнул платком, и разом заныли пули. От льда полетели со звоном осколки. Пороховой дым потянулся над полем.

Пищальники стреляли метко и дружно.

Кольцо не устоял на месте. Ему самому хотелось показать сноровку. Видя довольное, разрумяненное морозом, лицо царя, он смело подошел к возвышению и поклонился Ивану Васильевичу:

— Дозволь, батюшка государь, и мне показать удаль?

Царь благосклонно кивнул головой. Казак легко взбежал на подмостки и, припав на колени, с хода стрельнул из пищали по ледяной глыбе. Синие искорки брызнули из под пули, глыба раскололась звонко и, сверкнув зелеными гранями, распалась на кусочки.

Грозный улыбнулся и сказал окольничему:

— Добрый стрелок. Вон кол вбит, пусть шапку накинут...

Только шапка замаячила вдали, Кольцо вскинул пищаль и стрельнул по цели. Подбежал стрелецкий голова и крякнул от одобрения:

— В самый лоб. Молодчага!

Над полем поднялся серый копчик (кто пустил его так и не узнали послы); не успел он забраться ввысь, как взмахнул крыльями и кувырком полетел на снежное поле. Царь подозвал атамана и, глядя на его стройный стан и широкие плечи, завистливо сказал:

— Поди одних со мной годков, а проворство юности. Тебя бы в сокольничьи, да в Сибири такой надобен. На, возьми, казак, второй мой перстень! — он снял с руки золотое кольцо с бирюзовым камнем и вручил Иванке...

Смотр на стрельбище продолжался. Сильные вороные кони, храпя и развевая по ветру гривами, вытащили пушки на больших колесах. Казаки ахнули, — таких орудий им не довелось еще видеть. Среди них выделялись пушки-сокольники, пушки-волкометки и пушки-змеи. Многие на лафетах, изукрашенных позолотой. И каждая пушка имела свое имя, вылитое из бронзы: Ехидна, Девка, Соловей, Барс.

Кольцо очарованно глядел на быстрые и точные приготовления пушкарей.

— Такую рать да батьке Ермаку, — с завистью подумал он. — Всю землю сибирскую прошли бы, до самого моря!

Раздался рев орудий. Ядра с грохотом ударились в срубы, разнося их в щепы. Глыбы земли, перемешанной со снегом, поднялись вверх и рассыпались черной тучей...

Долго длился пробный огневой бой. Когда затих грохот и пушки увезли, на поле с гортанными криками, хмарой вымчали всадники в малахаях. Изогнувшись в низких седлах, желтоскулые, сверкая зубами, они неслись в быстром намете, размахивая кривыми саблями. На боку у всех саадаки, за плечами луки.

— Татары! — ахнул Иванко. — Гляди, братцы, ордынцы на послугах у русского царя. Всякую силу Москва себе приспособила, — тем и могуча!..

И другие полки прошли через поле с музыкой и развернутыми знаменами, которые полоскались на упругом ветре. Каждый стрелецкий полк уже издали различался цветом кафтанов. Казалось, широкий оснеженный простор вдруг зацвел, словно вешняя луговина, веселой пестрядью: и алым, и травяным, и брусничным, и луковым цветом.

Воины шли и шли, сотрясая землю. Размерянное колыхание людей, их слаженность-все поражало стройностью и силой.

Ишбердей, стоявший среди послов, вдруг поднял руку и закричал жарко:

— Сильна Русь! О, сильна!..

Засумерничало, когда царь и его свита покинули поле. Следом за ними, восхищенные увиденным, тронулись и сибирские послы.

Казаки торопились возвратиться в Сибирь, но вырваться из Москвы не так было просто. В приказах подьячие и писцы усердно скрипели перьями, сплетая велемудрые словеса указа. По амбарам и кладовым отыскивали и укладывали в дорогу потребные сибирскому войску припасы. Казначеи отсчитывали жалованье. Дьяк Разрядного приказа с важностью оповестил Иванко Кольцо: приказано государем готовить рать для похода на Иртыш.

— С нами пойдет? — наступая на дородного дьяка, спросил атаман.

— Не торопись, ласковый, — пробасил приказный и бережно огладил свою пушистую бороду. — Этакое дело не сразу вершится.

Сидел дьяк в дубовом резном кресле каменным идолом, тяжелым, неповоротливым, в шубе, крытой сукном. Плешивую голову прикрывала мурмолка, расшитая жемчугом. Лицо у него породистое, румяное; глаза плутоватые, небесного цвета. Скрестил боярин на животе руки, вздохнул тяжко:

— Гляди, добра сколь из государевой казны уплывает: Ермаку Тимофеевичу — сто рублев, тебе, атамане, — пятьдесят, каждому послу по пяти, князьцу Ишбердею особо, всем сибирцам-казакам — жалование. А поди узнай, кто там жив, а кто давно истлел в могиле... Надо ж все знать...

Он многозначительно посмотрел на Кольцо и закончил:

— Сказывают, невиданной красоты соболей вывезли сибирцы. А где они? Хошь бы одним глазком взглянуть на рухлядь...

Казак грустно улыбнулся:

— Рад бы показать, да вся рухлядь разошлась...

— Вот видишь как, а торопишь! — рассердился приказный.

— Потерпи!

Не сдержался Иванко, брякнул саблей:

— Некогда ждать. Выкладывай! Гляди разойдусь!

Дьяк испуганно вскочил и закрестился:

— Чур меня, чур меня! Да ты что бусурман, неужто и впрямь посекешь! Караул! — вдруг закричал он, и на пороге сразу возникли испуганные лица писцов и двух подьячих. Один из них, замызганный, в засаленном кафтане, с плутоватой рожей, осторожно переступил порог.

— Брысь! — гаркнул на него Иванко и пошел на приказных со сжатыми кулаками. Решительный вид сибирца перепугал их, и все мигом скрылись за тяжелой дверью. Подойдя к дьяку, Кольцо укоризненно сказал: — Ну, чего раскричался? Гляди, будешь орать, у меня и впрямь зачешутся руки. Тогда пеняй на себя, — в миг башку сниму! Повелено великим государе, — выкладывай, что положено. Скажу Ивану Васильевичу, что посла позорил перед всякой приказной строкой!

Румянец исчез с потного лица дьяка. Он притих и взмолился:

— Батюшка не губи. К слову пришлось о рухляди. Сейчас, милостивец, всю казну выдам...

— Давно бы так! — ответил Кольцо. — Пришлю доверенного, чтобы ноне все выдали!..

В этот день казначеи все до грошика выдали сибирскому послу. Ефимки, полтины и алтыны упрятали в кожанные мешки и отвезли казакам на подворье.

Погрузили в обширные возки и сукна, и шубы, и два панцыря. Самый дорогой, с позолотой на подолу и сияющими орлами, — Ермаку Тимофеевичу. Иванко долго разглядывал его в Оружейной палате, перебирал мелкие стальные колечки, которые, тихо позвякивая, серебристой чешуей скользили по горячей ладони казака. Панцырь, расчитанный на богатыря, сверкал, брызгал солнцем, струился серебром. Старые мастера-оружейники, много видавшие на своем веку, не сводили восторженных глаз с воинского доспеха. Высокий, с крупным лысым черепом, с умным взглядом чеканщик тихо обронил:

— Такое умельство впервые вижу. Цены нет этому диву!

У Иванки в сердце вспыхнул огонь. Он благодарно ответил мастеру:

— Его только и носить самому батьке Ермаку Тимофеевичу! — в словах Кольцо прозвучала гордость за своего атамана. Старик понял его чувство и степенно сказал:

— Богатырю и одежда по плечам! В добрый час...

Из каменных кладовых выдали послам соболью шубу с царского плеча, вызолоченный ковш. Драгоценную кладь бережно упрятали. Пора бы в путь дорогу! Однако Иванке хотелось еще раз увидеться с царем. Несколько дней ходил он в Кремль, подолгу стоял у резного крыльца, к которому, по стародавнему обычаю, по утрам собирались московские придворные, но так и не увидел больше Грозного. Царь чувствовал себя плохо и все время проводил в постели или в своих покоях.

Угрюмо плелся Иванко по шумной Красной площади. Он уже привык к толчее и гаму и не замечал их. Вот на пути позникла толпа разгоряченных, крикливых татар, которые спорили и манили покупателей седлами, сафьяновыми сапогами с круто загнутыми носами и другим кожанным товаром. Вот заструились перед казаком шелки и халаты необыкновенных расцветок. Ничто не манило Иванко. Он локтями раздвигал густую толпу торгашей. Татары вслед говорили:

— Для него нет у нас товару. Сибирец — богат! Аллах всемогущий, он так богат, как падишах.

Кольцо удивлялся: «И откуда только чумазые знают, что у меня кошель, а в нем пятьдесят рублей!».

Навстечу казаку, как черные грачи, выдвинулись монахи. Долговязый, козлинобородый инок впритык подошел к атаману и зашептал:

— Бери за алтын гвозди с присохшей христовой кровью!

Второй рыжий чернорясник чревом оттолкнул соперника и протянул кусок гнилого бревна.

— Зри, человече! — забасил он. — То частица животворящего древа, на коем иудеи распяли Исуса! Два алтына!

— Могу дать твоей поганой роже враз на целую полтину! — ответил Кольцо и пригрозил монаху. — Небось, и тьмой египецкой торг ведешь, плут!

Испуганно озираясь, инок нырнул в людской водоворот, и был таков!

Иванко тяжело вздохнул:

— Паскудные рожи! Их бы в оглобли, возы на себе тащить...

— А ну-ка, Миша, покуражься, как боярин Шуйский! — совсем рядом с казаком раздался голос поводыря. Рослый, с огненной бородищей мужик в лаптях дергал на цепи медведя. Любопытный народ хохотал от души: выпятив пузо, медведь важно, с перевалкой, топал по синеватому снегу.

— Как есть боярин! — смеялись в толпе.

В другое время Иванко полюбопытствовал бы на зрелище, а сейчас было тошно на душе. Казак миновал толпу и попал в шубный ряд. У прилавка стояла немолодая, но румяная и пригожая собой женщина с мальчонкой лет трех. Купец раскинул перед женщиной заячий тулупчик.

— Гляди-любуйся, эко добро! — расхваливал купец свой товар. — Тепла и легка шубка, в самый раз мальцу! Полтина!..

— Ой, милый, велики деньжищи! Где их взять нам? — приятным грудным голосом заговорила женщина. Атаман насторожился: где-то он слышал этот голос. Он подошел поближе. Большими серыми глазами ребенок молчаливо уставился на казака. Между тем его мать говорила:

— Слов нет, хороша шубка-по росту, да не по деньгам! — Она стояла, огорченно склонив голову, не в силах оторвать глаз от мягкого тулупчика. Казаку вдруг стало жаль и ее и мальчугана, он полез в бездонный карман свой и вынул кису с рублевиками.

— Плачу! — огромной лапищей Кольцо сгреб шубку, встряхнул ее и, обратясь к малышу, сказал: — А ну, обряжайся, малый! Ходи на здоровье, да поминай горемыку-сибирца!

Женщина всплеснула руками:

— Да разве ж это можно? Мужик спросит, где взяла...

Внезапно речь ее оборвалась, она вскрикнула и, к удивлению шубника, кинулась на грудь бородачу. Обнимая казака, давясь жаркими слезами, она заголосила:

— Иванушка, братец, да ты как тут оказался? Ой, миленький! Ой, родненький, пойдем скорее отсюда!

— Никак, Клава! — в свою очередь удивился и вскрикнул Кольцо. Он бережно обнял сестру и расцеловал.

— Ну вот, и торг состоялся! — ухмыляясь в бороду, насмешливо обронил купец.

— Ты не скаль зубы! — оборвал его ухмылку атаман. — Погоди, сестра, дай расчесться за тулупчик. Он со звоном выкинул на прилавок полтину:

— Получай!

С минуту он молча смотрел на сестру, потом спросил:

— Плохо живешь, сестреночка?

Клава опустила глаза, неслышно отзвалась:

— В ладу с Васюткой моим живем. Он плотник, да у него подрядчик не из добрых.

Кольцо протянул кису:

— Бери, тут все твое!

— Ой, братик, да тут не счесть сколько!

Купец за прилавком зыркнул глазами по сторонам, сметил бороденку ярыжки из сыскной избы и вдруг завопил:

— Разбойник! Лови его!..

Клава в испуге закрыла глаза, побледнела.

— Ну, Иванушка, пропали теперь, — прошептала она. — Не в добрый час ты с Волги сюда набрел!..

Казак и не думал бежать. Он бережно обнял сестру за плечи:

— Не бойся, Клава! Старое быльем поросло. Ноне...

За криками толпы Клава не разобрала слов брата. Падкие до зрелищ московские люди бежали со всей Красной площади и в разноголосье кричали:

— Лови, держи вора!

— Беги, Иванушка! — с мольбою просила Клава.

Через толпу в круг въехали два пристава, а с ними молодой окольничий. Кольцо срузу узнал его-участника пира во дворце. И окольничий удивился встрече:

— Кто же вор? — спросил он.

Сняв шапку, низко кланяясь, купец, торопясь, рассказывал о своем подозрении:

— Много деньжищ ни за что, ни про что бабе бросил!

— Да ты, борода, ведаешь, кто сей казак? Да то сибирский посол. За бесчестье и смуту получай! — окольничий взмахнул плетью и стал хлестать шубника.

Словно ветром, переменило настроение толпы. Мужики подзадоривали бьющего:

— Хлеще бей сутягу!

— Братцы, братцы, гляди, — кто-то закричал в толпе, — вот он, сибирец. Слыхано, верстает народ на вольные земли! Айда, просить!..

Клава присмирела и ласково разглядывала брата:

Не думала, не гадала...

— А ты все такая же... шальная? — вспомнил прошлое Иванко.

Сестра смутилась, потупилась:

— Нет, шальной я не слыву. Все не забуду Василису. Грех, братец, на моей душе...

Они незаметно вошли в толпу. Счастливые, радостные, не слыша криков, шума, никого не видя, они рассказывали друг другу о своей жизни.

— Прибрела я в Москву и тут свое счастье нашла, — поведала Клава. — Прибилась к плотницкой артели, и заприметил меня молодой плотник-верхолаз Василий. И говорит мне за ужином: «Все видно мне, — много лепости на Москве. Но всего краше для меня ты!». И мне по душе его смелость пришлась, — полюбила. На всю жизнь, на верность, братец, полюбила его. И счастлива я, Иванушка! — она крепко прижала к себе сына и, улыбаясь своим сокровенным мыслям, мечтательно призналась:

— Сплю и вижу, что и мой Иванушка отменный мастер будет... В твою память сынка нарекла, братец.

Кольцо хотелось говорить сестре ласковое, приятное-так был рад, что жива она. Он улыбнулся и, схватив мальчонку на руки, похвалил:

— Красавец, весь в тебя, Клава!

— Да ты посмотри на его руки! — сказала сестра.

Казак взял крохотную руку мальчика в свою огромную ладонь и внимательно оглядел ее. Ничего не заметив, он все же весело подтвердил:

— Ну, и руки! Золотые руки. Видать, отец наградил ими мальца! Такой из него мастер выйдет, что по всей Москве поискать!..

Пошел снежок. Мягкие звездочки его запорошили густые ресницы женщины; она раскраснелась и еще больше похорошела.

Иванко шел рядом с ней и все думал: «Надо ж, родную душу нашел! Жива и весела! И слава богу, угомонилась сестричка, нашла свою стезю. А я вот тронут уже сединой, а все угомону нет! Эх, казак, казак!».

Клава привела брата на Арбат. Хоромина из пахучего соснового леса смотрела открыто и весело. Не менее добродушно выглядел и хозяин ее — муж Клавы! Он по-родственному обнял Иванку и сказал:

— Вот не ждал такой радости!

Плотник был статен, молодецкого роста, широк плечами. Лицо светлое, честное, в окладистой русой бородке.

— Может любовался храмом Василия Блаженного — говорил он. — Так и моя доля работенки в нем есть. Юнцом был, вместе с наставником-верхолазом ладил грани главного шатра. Высоко, ой высоко поднимались на лесах, только ветер гудел в ушах. А Москва вся внизу, — широка и пестра! Глянешь в сторону-извивы Москвы-реки и притоков лентами вьются среди просторов. Ныне шапцы на храме сверкаю изразцами, глаз веселят. Довелось мне и строителей сего дива видеть: Барму и Постника...

Верхолаз улыбнулся, глаза сияли голубизной.

— Бывало, старик кликнет меня, продолжал он. — Эй, Жучок, ползи вверх. Это прозвище мне, а по-настоящему Осилок зовусь. А может то батькина была кличка... Ну, и лезу под самое небо-ладить основы куполу... Веселая работка, на свете нет милей такой!..

Василий влюбленно говорил о своем мастерстве. Клава не сводила почтительно-ласковых глаз с его лица.

— А ты покажи Иванушке, какую лепость немудрыми инструментами ладишь! — попросила она.

Осилок охотно снял с полатей доски со сложной резьбой. Узор на диво был приятный.

— Руки у тебя, вижу, золотые, — похвалил Кольцо верхолаза. — Талант великий! Однако простор ему нужен. Айда, Василек, с нами в Сибирь-хоромы и храмы строить!

Лицо женки зарделось, вспомнила Ермака, так и хотелось спросить брата: «Все так же недоступен он? Суров!». Но смолчала и, подумав, ответила за мужа:

Погодить нам придется, братец. Вот сынок подрастет, тогда и мы за войском тронемся.

Плотник согласно кивнул Клаве:

— Будет по твоему, хозяюшка...

Казак весь вечер прогостил у сестры и, как никогда, на душе у него было уютно и тепло.

Пока Кольцо отсутствовал, на подворье, где остановились казаки, появились люди разного звания и ремесла. Таясь и с оглядкой просились беглые люди:

— Возьмите, родимые на новые земли!

— Не всякого берем, — оглядывая просителя, рассудительно отвечал черноусый казак Денис Разумов. — Нам потребны люди храбрые, стойкие, в бою бесстрашные, да руки ладные. Сибирь — великая сторонушка, а мастеров в ней пусто.

— Каменщик я, — отвечал коренастый мужик. — Стены ладить, домы возводить могу.

— А я — пахарь, — смиренно кланялся второй, лохматый, скинув треух.

— По мне охота-первое дело, белковать мастак! — просился третий.

— А ты кто? — спросил Денис чубатого гиганта с посеченным лицом.

— Аль не видишь, казак! — бесшабашно ответил тот. — Одного поля ягодка. Под Азовом рубился, из Кафы убег, — не под стать русскому человеку служить турскому салтану, хвороба ему в бок!

— Вижу, свой брат. А ну, перекрестись! — сурово приказал Денис. Беглый истово перекрестился. Денис добыл кувшин с крепким медом, налил кварту и придвинул к рубаке. — А ну-ка, выпей!

Прибылый выпил, завистливо поглядев на глячок.

— Дозволь и остальное допить! — умиленно попросил он. — Не мед, а радость светлая.

— Дозволяю! — добродушно улыбнулся Денис и, глядя, как тот жадно допил, крякнул от удовольствия и сказал весело: — Знатный питух! А коли пьешь хлестко, так и рубака не последний. Поедешь с нами! И тебя беру, каменщик, и тебя, пахарь, — за тобой придет в поле хлебушко-золотое зерно!..

Три дня грузили обоз всяким добром, откармливали коней. На четвертый, скрипя полозьями, вереница тяжело груженных саней потянулась из Москвы. Клава и верхолаз Василий провожали казаков до заставы. Слезы роняла донская казачка, прощаясь с братом. Улучив минутку, стыдливо шепнула Иванке:

— Передай ему, Ермаку Тимофеевичу, поклон и великое спасибо! Скажи: что было, то быльем поросло. Нет более шалой девки. Придем и мы с Васильком в сибирскую сторонушку города ладить...

Кони вымчали на неоглядно-широкое поле, укрытое снегом. Дорога виляла из стороны в сторону, сани заносило на раскатах, подбрасывало на ухабах. Атаман оглянулся: Москва ушла в сизую муть, на дальнем бугре виднелись темные точки-Клава с мужем. Еще поворот, и вскоре все исчезло среди сугробов.

Далека путь — дорога, бесконечна песня ямщика! Мчали на Тотьму, на Устюг. Тянулись поля, леса дремучие, скованные морозом зыбуны-трясины, глухие овраги. Под зеленым месяцем, в студеные ночи, на перепутьях выли голодные волки.

Через северные городки сибирцы ехали с гамом, свистом и озорством. Только Ишбердей, покачиваясь, пел нескончаемую песню:

Кони холосо,

Шибко холосо бегут,

А олешки много-много лучше...

Эй-ла!..

На ямщицких станах живо подавали свежих коней: грозен царский указ, но страшнее всего озорные казаки. Прогонов они нигде не давали, а торопили. В Устюге отхлестали кнутами стряпчего, посмевшего усомниться в грамоте.

Ширь глухая, до самого окаема простор. Хотелось потехи, показать удаль. Лихо мчали кони, заливисто звучали валдайские погремки. Давили яростных псов, выбегавших из подворотен под конские копыта. В лютую темень горлопанили удалые песни.

Раз спьяна налетели на сельбище, прямо к воротам, застучали, чеканом рубить стали:

— Распахивай!

Тотемский мужик не торопился. Ворота вышибли, к избе подступили:

— Жарь порося!

На пороге вырос приземистый мужик, с мочальной бородой, брови белесы, а глаза — жар-уголь. В жилистой руке топор-дровокол.

— Не балуй, наезжие! — пригрозил он и шагнул вперед. — На мякине сидим, а вы мясного захотели.

— Бей! — закричал бесшабашный гулебщик, один из пяти казаков.

— Погоди, — строго сказал мужик. — А если, скажем я тебя тюкну! Что тогда станется?

В эту пору наскочил на тройке Иванко Кольцо, разогнал гулебщиков. Хозяин опустил топор, почесал затылок.

— Доброе дело удумал. Спасибо за помогу, — поклонился он. — А то бы крови быть. Ты запомни, молодец, и своим скажи: едут они Русью. Живет здесь, в сельбищах и починках, народ беглый из Новгорода великого, с Ильмень-озера. Мы ране всех прошли тутошние пустыни и за Югорский камень хаживали. Народ по лесам осел не трусливый. Нас чеканом, а мы топором. Тут и байке конец.

По решительному виду тотмича понял атаман, что народ тут упористый и не пужлив...

Края дикие, пустынные, завьюженные. Борзо скачут кони, но быстрее их весть о казаках летит. В слободе, у часовни, казаков встретили поп и староста. Священник благословил сибирцев:

— За добро и храбрые дела Русь не забудет. Открыли дороги на простор.

Староста поднес Иванке Кольцо на деревянном блюде хлеб-соль. Учтиво поклонился атаману и спросил:

— Гуторят люди про Сибирь. Скажи, скоро ль можно в ту землю идти?

— Скоро, скоро! — ответил Кольцо и обнял старосту. — Оповещай народ, пусть, кто похочет, хоть сейчас идет в Сибирь: смелому и трудяге-первое место.

— За посулу спасибо, атаман, — хозяйственно ответил староста, — чую, что пойдут людишки. Каждый свою долю-счастье будет искать!..

В пуховых перинах заснули леса, поля. Дороги зимние ведут напрямик через скованные озера, реки. Под полозьями саней гудит лед.

«Эх, сторона-сторонушка, родимая, сурова ты! — ласково подумал Иванко и вдруг вспомнил: — В Чердынь, к воеводе Ваське Перепелицыну, непременно завернуть! Поворачивай коней в город!..

Издалека над бугром, засинели главки церквей и церквушек. Снега искрятся, над ними темнеют острозубые тыны, башенки, а вот и ворота в крепость.

Иванко торопит ямщиков:

— Живей, живей братцы! Воевода, поди, нас заждался!

А сам сердито думает: «Погоди, Васька, мы еще с тобой посчитаемся. Эвон как ты сдержал свое слово! За жизнь и милосердие к тебе изветы на казаков пишешь!»

Кони спустились к реке Ковде и понеслись вскачь. А Чердынь на глазах вырастает: все выше и выше. На воротной башне дозорный ударил в колокол. Из калитки выскочили стрельцы, изготовились. И тут в подъем, на угорье, с бубенчатым малиновым звоном вымчали лихие тройки. Снег метелью из под копыт. Вырвались на выгон и поскакали напрямик.

У градских вород ямщики разом осадили распаленных бегом рысистых зверей. В санях, в развалку, в дорогой собольей шубе, — купец.

— Кто такие? Откуда? — закричали стрельцы.

— Не видишь кто! — поднял властный голос Иванко Кольцо. От его окрика стряпчий, что юлил у ворот, быстрехонько юркнул на крылечко воеводских хором и скрылся за дверью. С порога радостно закричал:

— Ой, батюшка мой, ой всемилостивый воевода, счастьице к нам привалило-купцы понаехали. Обоз, мать пресвятая, конца краю нет! Московские гости, — буде, родимый, кого постричь. Дозволь отписками-загадками мне заняться!

Воевода грозно взглянул на стряпчего:

— С такими купцами я сам управлюсь! — Он поднялся, накинул шубу, взял посох и вышел на крыльцо. Крикнул стрельцам:

— Распахивай ворота!

Со скрипом раскрылись тяжелые дубовые половины. Первая тройка подъехала к резным столбам. Перепелицын подбоченился и заговорил властно:

— Кто такие? Купцы? Из каких краев? Есть ли торговые грамоты?

Из саней проворно вылез атаман Кольцо. Не кланяясь, не снимая шапки, насмешливо окликнул:

— А, Васенька, хоть и бит мной на Волге, а не узнал!

— Разбойн-и-к! — так яростно гаркнул воевода, что стрельцы встрепенулись и бросились к Иванке. — Как осмелился сюда казать варнацкие глаза? Да ведаешь ли ты, что по тебе петля соскучилась? Хватай, братцы, беглого казака! Вяжи его.

Стрельцы кинулись было к атаману, но он выхватил из-за пазухи пищаль и пригрозил:

— Но-но, не торопись, служилые! Нас не мало, поди, в драке не осилить. Эвон сколько нас!

К резному крыльцу бежали казаки, обозники, вершники. Иванко заломил шапку с красным верхом.

— Ты, Васька, не горячись. Веди в горницу, желанным гостем буду!

По лицу воеводы пошли бурые пятна. Он гневно глядел то на Кольцо, то на его спутников.

— Ведомо ли вам, наезжие, что сей казак по царскому указу осужден на лютую казнь? — громко спросил он.

— Было все, да сплыло, Васенька! — с насмешкой отозвался Кольцо. — Давай-ка стряпчего, пусть огласит сей царский указ! — Из кожаного футляра казак проворно извлек свиток с большой золотой печатью на шнурах.

Юркий приказный тут как тут, — цепко схватил свиток, развернул, вгляделся, захлопал от удивления глазами, перевел взор на воеводу и снова впился в бумагу. Все еще не веря себе, он объявил хриплым голосом:

— А ведь это и впрямь всамделишняя царская грамота! Господи...

Он смахнул лисью шапку, пригладил на челе жидкие волосы, прокашлялся и, кланяясь воеводе, попросил:

— Дозволь зачитать, премилостивый, сей указ. Ох, и дивно все!

Перепелицын нехотя снял бобровую шапку, потупился.

— Читай раздельно, с вразумлением! — приказал он.

Стряпчий вскинул голову и торжественно, нараспев начал:

—  «По указу царя и великого князя всея Руси...»

Он медленно, с дрожью в голосе и слезой, выступившей в уголках глаз, прочитал оповещение Ивана Васильевича о присоединении Сибирского царства к Руси и милости государя к Ермаку и казачьей вольнице. Чем прочувственнее читал приказный, тем угрюмей становилось лицо чердынского воеводы.

— Что только деется! — со вздохом удивления обронил он.

Стрельцы притихли, переглядывались. Стряпчий последние слова указа прочитал пронзительно и перекрестился истово.

— Аминь! — объявил он. Свернул свиток и возвратил Иванке.

— Ну, как теперь, воевода? — не спуская озорных быстрых глаз, спросил Перепелицына атаман. — Будешь привечать нас, аль погонишь со двора? Думается мне, царский указ сполнять надо.

— Надо, — согласился воевода.

Стрельцы перемигнулись, некоторые не удержались и прыснули было от смеха, но подавились, встретив злой взгляд воеводы.

— Добрых коней нам потребно, корм, вино, зелье, — стал перечислять атаман.

— А где сие брать мне, воеводе? — спросил Перепелицын. — Сам сижу на худом кормлении.

— По тебе вижу, что совсем отощал, — оглядывая его грузную фигуру, съязвил Иванко. — А не хочешь ли, воевода, еще одну утеху? Проведали мы от Строгановых, что тобой на Ермака с сотоварищи извет написан! А как мы да вдруг ударим челом царю Ивану Васильевичу на тебя за тот извет? Не сносить тогда тебе горлатной шапке на башке. Как ты мыслишь, воевода?

Перепелицын был смелым человеком, но царя страшился как огня. «А что ежели и впрямь пожалуются государю? Грозен, ой и злобен он на боярство! Делать нечего-надо смириться!» — Воевода низко поклонился послам.

— Все будет по-вашему, удалые казаки. Жалуйте в хоромы, дорогие гостюшки!

Шумной ватагой сибирцы, а с ними князец Ишбердей и гулящие, беглые люди, которые увязались за обозом в Сибирь и которых было немало, ввалились в обширные хоромы.

Весь вечер и следующий день гости много ели, еще больше пили и распевали удалые песни. Князец Ишбердей все лез к воеводе, старался ухватить его за пышную бороду.

— Зачем такой большой и длинный?

— Захмелел ты и несешь несуразное! — отводил руки вогула Перепелицын. — Какой почет без бороды?

— Эй-ла! — закричал действительно захмелевший Ишбердей. — Где мои олешки? Скоро будут встречать! Эй-ла, помчим мы, шибко помчим! Езжай с нами, — опять придвинулся он к воеводе. — Я тебя угощать буду. Горячая кровь олешка, теплая кость сосать вкусно. Езжай с нами!

Иванко Кольцо сидел на почетном месте. Веселыми глазами он подбодрял казаков:

— Ешьте-пейте вволю, братцы! Боярин богат, не взыщет. И вы, охочие люди, — кивнул он в сторону приставших гулящих людей, — досыта тешьтесь, чтобы долго помнить доброго хозяина...

В слюдяные окошки лился скудный свет. Из хором доносились песни и хмельные выкрики. Часовой на вышке вздыхал и завидовал:

— Ух, и гуляют, идолы. Шибко весело!..

Только на третий день вырвались казачьи тройки из взбудораженной Чердыни. Следом вихрем закружила метелица. Стряпчий с обнаженной головой долго бежал за обозом, взывал:

— Ой, лихо!.. Ой, горюшко! Кто же мою кожаную кису с полтинами уволок?..

— Будет тебе убиваться, Ерема. Не твои ж денежки плакали, а нахапанные с люда! — уговаривал его пожилой стрелец. — Ну, чего надрываешься? Бог с ними, с деньгами: у тебя им скучно, а у казаков станет весело!..

Воевода, осунувшийся, посеревший, шаркая пимами, вышел на улицу и стал прикладывать снег к голове.

— Ишь ты! — удивился дозорный на башне. — Здоров, а как упился, — черепушку, стало быть ломит...

Долго еще после проезда казаков чердынцы вспоминали их.

— Ух, и лихой народ! Много ли их, а сколько от них грозы и страху приняли!

Сановитый стрелецкий голова в поучении вымолвил:

— Им, мил человек, тише ездить не полагается: Кучума-хана громители!..

Казаки давным-давно перевалили одетый в глубокие снега Каменный Пояс. И хотя ярки были еще у Иванки воспоминания о Москве, но думки о Сибири уже полностью владели им.

«Как там в Искере? Живы ли? Здоровы ли батько и казаки-братцы?»

Над лесами, реками и долинами уже светило вешнее мартовское солнце. В небе — светлый простор. Ишбердей встрепенулся и запел ободряюще:

Белокрылая
Улетает зима,
Скоро зашумит Обь-река,
Эй-ла!..
Дальше