Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть первая.

Донская вольница

1

За тульскими засеками, за порубежными рязанскими городками-острожками простиралось безграничное Дикое Поле. На юг до Азовского моря и Каспия, между низовьями Днепра и Волги, от каменных гряд Запорожья и до дебрей прикубанских раскинулись нетронутые рукой человека ковыльные степи. Ни городов, ни сел, ни пашен, — маячат в синем жарком мареве только одинокие высокие курганы да безглазые каменные бабы на них. Кружат над привольем с клекотом орлы, по голубому небу плывут серебристые облака. По равнине гуляет ветер и зеленой волной клонит травы.

В этих пустынных просторах бродили отдельные татарские и ногайские орды, изредка проходили купеческие караваны, пробираясь к торговым городам. А на Дону и при Днепре глубоко пустили крепкий корень казаки. Жили и умирали они среди бесконечных военных тревог, бились с крымскими татарами, турками и всякой поганью, пробиравшейся грабить Русь.

По верхнему Дону, Медведице, Бузулуку и их притокам шумели густые и тенистые леса. Водились в них медведи, волки, лисицы, туры, олени и дикие козы. В прохладных голубых водах рек нерестовали аршинные стерляди, саженные осетры и другая ценная красная рыба.

Сюда, на Дон, на широкое и дикое поле бежали с Руси смелые и мужественные люди. Уходили холопы от жестокого боярина, бежали крестьяне, оставив свои домы и «жеребья» «впусте», убоясь страшных побоев и истязаний, спасаясь от хлебного неурода и голода. Немало было утеклецов с каторги, из острогов, из тюрем, — уносили беглые свои «животы» от пыточного застенка.

Тяжело жилось русским людям при царе Иване Васильевиче Грозном. Не любили бояре, дьяки и приказные правдивого слова. За него простолюдину можно было поплатиться жизнью. Все, кому невыносим стал гнет, кому хотелось воли, уходили туда, где требовались только удалая голова да верность своей клятве. Каждую весну и лето пробиралась бродячая Русь в низовые донские городки и казачьи станицы. Шли на Дон, минуя засеки, острожки, воинские дозоры, пробираясь целиной, без дорог, разутые и раздетые, подпираясь дубинами да кольями. Путь-дорога была безопасна только ночью, а днем хоронились от разъездов служилых казаков в лесных трущобах, диких степных балках и водороинах.

Миновав все преграды, беглые селились вместе с казаками, и так же, как они, крепких домов не строили, землю почти не пахали, хлеба сеяли мало, а больше жили добычей, которую брали в бою у татар и турок. Добывали они себе в лихих схватках, оберегая русские рубежи, и коней, и доброе оружие, и шелка, и камни-самоцветы, и золото. А были и такие, которые шли ради мести на крымского татарина: у кого наездники-ордынцы увели в Дикое Поле мать или невесту, у другого убили отца или брата. И они шли выручать пленных, а если не стало их, пролить кровь насильника или, в свою очередь, захватить невольника-ясыря...

В теплую летнюю ночь над Доном у костра сидели четыре станичника, оберегая табуны от ногайских воров. Кругом — непроглядная сине-черная тьма, над головой — густо усыпанное яркими звездами небо. Под кручами текла невидимая река. Со степи тянуло запахом цветущих трав, подувал ветерок. В глубокой тишине уснувшей степи не слышалось ни звука. Но вот, нарушая ночной покой, в черной мгле послышался дробный топот коня.

— Невесть кто скачет! — нахмурился низенький, проворный малый с цыганской бородкой и, схватив ложку, зачерпнул и попробовал ухи. — Ох, братцы, до чего ж вкусна!...

Казаки не слушали его, насторожились. Топот все ближе, все чаще.

Широкоплечий высокий казак Полетай вскочил, потянулся, расправил руки. Кулачища у него по пуду.

— И куда прет, нечистая сила! Табун напугает, леший! — он прислушался. — Нет, не ногаец это скачет, тот змеей проползет; по всему чую, наш россейский торопится...

Только сказал, и в озаренный круг въехал коренастый всадник на резвом коньке. Полетай быстро оценил бегунка: «Огонь! Вынослив, — степных кровей скакун!».

Приезжий соскочил с коня, бросил поводья и подошел к огню.

— Мир на стану! Здорово, соколики! — учтиво поклонился он станичникам.

Черноглазый малый, с серьгой в ухе, схватил сук и по-хозяйски поворошил в костре. Золотыми пчелками взметнулись искры, вспыхнуло пламя и осветило незнакомца с ног до головы.

«Молодец Брязга!» — одобрил догадку товарища Полетай и стал разглядывать незваного гостя. Был тот широкоплеч, коренаст, глаза жгучие, мягкая темная бородка в кольцах. На вид приезжему выходило лет тридцать с небольшим. Держался он независимо, смело.

— Здорово, соколики! — приятным голосом повторил незнакомец.

— Коли ты русский человек и с добром пожаловал, милости просим! — ответили сидящие у костра, все еще удивленные появлением гостя.

— Перекреститься, не лихой человек. Дону кланяюсь! — незнакомец скинул шапку и снова поклонился.

Заметил Полетай, что у прибывшего густые темные кудри. «Ишь, леший, красив мужик!» — похвалил он мысленно и позвал:

— Коли так, садись к вареву, товарищ будешь!

— Спасибо на привете! — ответил гость и сел рядом со станичниками. С минуту помолчали, настороженно разглядывая друг друга. Озаренное теплым светом лицо полуночника было приятно, мужественно.

— Из какого же ты царства-государства? — весело спросил его Брязга и прищурил лукавые глаза.

— Из тридесятого царства, от царя Балабона, из деревни «Не переведись горе»! — загадкой ответил гость.

— Издалече прискакал, родимый! — усмехнулся Полетай, оценив умение незнакомца держать тайну про себя.

— Ну, а ты откуда? — обратился приезжий к Брязге.

Казак тряхнул серебристой серьгой и отозвался весело:

— А я из-под дуба, из-под вяза, с донского лягушачьего царства!

— Ага! — добродушно улыбнулся гость. — Выходит, это близко отселева. Хорошо! Много недель скакал, а все же достиг вольного края.

— Да кто же ты? — продолжал допрашивать Брязга.

Приезжий весело засмеялся — сверкнули ровные белые зубы.

— Не боярин я и не ярыжка, не вор-ворющий, не целовальник и не бабий охальник! — шутливо ответил он. — Бурлаком жил, «гусаком» в лямке ходил, прошел по волжскому да по камскому бечевникам, все тальники да кусты облазил в семи водах купался. Довелось и воином быть, врага-супостата насмерть бить, а каких кровей — объявлюсь: под сохой рожен, под телегой повит, под бороной дождем крещен, а помазан помазком со сковороды. Эвось, какого я роду-племени!

— Вот видишь, я сразу сгадал! — также шутливо отозвался Брязга. — По речам твоим узнал, что ты по тетке Татьяне наш двоюродный Яков.

— Ага, самая что ни на есть близкая родня вам! — засмеялся гость, а за ним загрохотали казаки.

Только пожилой, диковатого вида казак Степан строго посмотрел на гостя.

— Погоди в родню к станичникам лезть! Не с казаками тебе тягаться, жидок сермяжник! — вызывающе сказал он.

— Э, соколик, сермяжники Русь хлебом кормят, соль у Строганова добывают! — добродушно ответил наезжий. — Эх, казак, не хвались силой прежде времени!

— А я и не хвалюсь! — поднимаясь от костра, усмехнулся Степан. — Коли смелым назвался, попытай нашу силу! — он вызывающе разглядывал беглого.

Никто не вмешался во внезапно вспыхнувшую перепалку. Интересно было, как поведет себя гость. Степан, обутый в тяжелые подкованные сапоги, в длинной расстегнутой рубахе, надвигался на приезжего. Решительный вид казака не испугал молодца. Он проворно скинул кафтан, отбросил пояс с ножом и сказал станичнику:

— Ну что ж, раз так, попытаем казачьего духа!

Степанка орлом налетел на молодца. Наезжий устоял и жилистыми руками проворно облапил противника.

— Поостерегись, казак! — деловито предупредил он.

Брязга вьюном завертелся подле противников. Он загорелся весь и со страстью выкрикнул Степану:

— Левшой напри, левшой! Колыхни круче! Э-эх, проморгал...

Молодец мертвой хваткой прижал Степанку к груди, и не успел тот и охнуть, как лежал уже на земле.

— Во-от это да-а! — в удивлении раскрыл рот Полетай. — Враз положил, а Степанка у нас не последний станичник.

Разглаживая золотистые усы, Полетай обошел вокруг гостя.

— Как звать? — строго спросил он победителя.

— Звали Ермилом, Ермишкой, а на Волге-реке больше кликали Ермаком! — отозвался наезжий и полой рубахи вытер пот.

— Ермак — артельное имя! — одобрил казак. — Ну, сокол, не обижайся, раз так вышло, придется и мне с тобой потягаться за станичную честь.

— Коль обычай таков, попытай! — ровно ответил Ермак.

Брязга бесом вертелся, не мог угомониться; потирая руки, он подзадоривал бойцов.

— Ты не бойся, не пугайся, Петро, не убьет Ермишка! — подбадривал он Полетая. — Только гляди, не ровен час, полетишь в небо... Эх, сошлись! Эх, схватились.

Казак стал против Ермака, и оба, разглядывая друг друга, примерялись силами.

— Давай, что ли? — сказал Полетай и схватился с противником. Станичник напряг все силы, чтобы смаху грянуть смельчака на землю, но тот, словно клещами, стиснул его и поднял на воздух.

— Клади бережно, чтобы дух часом не вышибить! — со смехом закричал Брязга.

Но Полетай оказался добрым дубком — как ни клонило его к земле, а все на ноги становился.

— Вот эт-та леш-ш-ий! — похвалил Полетая Степанка. — Крепкий казачий корень! Не вывернешь!

— Посмотрим! — отозвался Ермак и, с силой рванув станичника, положил его на спину.

— Ого, вот бесов сын! — пронеслось удивленно меж казаками. — Такой и впрямь гож в товариство.

Побежденный встал, отряхнулся и незлобливо подошел к Ермаку.

— Ну, сокол, давай поцелуемся! Люблю таких! — он обнял победителя и похвалил: — Ровни меж нами тебе нет.

— Постой, станичники, погоди, если так, — всем скопом на вожжах потягаться! — предложил Брязга.

— Давай! — вмешался до сих пор упорно молчавший казак Дударек, маленький, но жилистый, и хороший наездник. — Любо, браты, потягаться с таким молодцом.

— Любо, ой, любо! — закричали казаки, и Брязга проворно достал ременные вожжи.

— А ну, станичники, действуй! — протянул он концы Ермаку и Полетаю. За казаком уцепились еще трое. Изготовились, крепко уперлись ногами в землю.

— Дружно, браты, дружно! — закричал призывно Дударек. — Не стянуть нас супостату с донской степи, со приволья! — и он затянул широким плавным голосом:

Да вздунай-най ду-на-на, взду-най Дунай!

Ермак перекинул ременные вожжи через плечо и в ответ крикнул:

— Раз, два, зачинай. Тащи, вытаскивай! — подзадоривая, он изо всех сил натужился. На его загорелом лбу вздулись синие жилки, выступил пот. Минутку-другую ременные вожжи дрожали, как струна. Все притихли.

— Врешь, животов твоих нехватит! — сердито выкрикнул Степанка.

По степи пробежал ветерок, вздул пламя костра, стало светлее. И Полетай заметил, как его ноги, обутые в мягкие кожаные ичиги, медленно-медленно поползли вперед.

— Стой, стой, ты куда же, леший! — заорал Брязга и тоже, вслед за товарищем, заскользил вперед. — Эхх!..

Ермак всем телом навалился на вожжи и рванул с такой силой, что двое, взрывая ногами землю, потянулись за ним, а Дударек и Степанка с гоготом упали.

— Оборони, господи, глядите, добрые станичники, экова мерина родила мать!

— Ну, сокол, потешил! Твоя сила взяла! — сконфуженно сказал Полетай. — Сворачивай в нашу станицу: с таким и на татар, и на ногаев, и на турок, и на край света не страшно идти! Айда к тагану, да ложку ему живей, браты!

И в самом деле, приспела пора хлебать уху: она булькала, кипела в большом чугунном казане и переливалась через край на раскаленные угли.

Ермак расседлал коня, снял и сложил переметные сумы, умылся и уселся на казачий круг.

Влажный и знобкий холодок — предвестник утра — потянул с Дона. Тысячи разнообразных звуков внезапно рождались среди тишины в кустах, камышах, на воде: то утка сонная крякнет, то зверушка пропищит, то в табуне жеребец заржет, то внезапно треснет полешко в костре и, взметнув к небу искры, снова горит ровным пламенем.

Усердно хлебали уху из общего котла. Брязга поднял голову и внимательно поглядел на семизвездье Большой Медведицы.

— Поди уж за полночь, пора спать! — лениво сказал он, отложив ложку.

— И то пора, — согласился Степанка и предложил Ермаку: — Ты ложись у огнища, а завтра ко мне в курень жалуй!

Почувствовал Ермак, что станичник поверил ему.

Улеглись у костра, который, как огненный куст, покачиваясь от ветерка, озарял окрестность. Приятно попахивало дымком. Ласковым покоем и умиротворением дышала степь. Ермак растянулся на ворохе свежей травы и смотрел в глубину звездного неба. Беспокойные думы постепенно овладели им: «Вот он добрался-таки до вольного края и сейчас лежит среди незнакомых людей. И куда только занесет его судьба? Пустит ли он корни на новом месте, на славном Дону, среди казачества, или его, как сухой быльник, перекати-поле, понесет невесть куда, на край света, и сгинет он в злую непогодь?»

Долго лежал он не смыкая глаз. Над Доном уже заколебался сизый туман и на землю упала густая роса, когда он, подложив под голову седло, крепко уснул.

Утром, на золотой заре, казак Степанка повел гостя в свой курень. Пришлый шел молчаливо, с любопытством поглядывая кругом, за ним брел оседланный послушный конь его с притороченными переметными сумами. Минули осыпавшийся земляной вал, оставили позади ров, вот высокий плетень, а вдали караульная вышка с кровлей из камыша. По скрипучим доскам ходит часовой. По сторонам разбросанные в зелени избенки да землянки, как сурковые норы. Ермак вхдохнул и подумал: «Эх, живут легко, просто, не держатся за землю!»

Пересекли густые заросли полыни, а станицы, какой ее желал увидеть Ермак, все не было.

— Где же она? — спросил он.

Казак улыбнулся и обвел рукой кругом:

— Да вот же она — станица Качалинская. Гляди!

Из бурьянов поднимались сизые струйки дымков, доносился глухой гомон.

— В землянках живем. Для чего домы? Казаку лишь бы добрый конь, острая сабелька да степь широкая, ковыльная, — вот и все!

Степан свернул вправо: в зеленой чаще старых осокорей — калитка, за ней вросшая в землю избушка.

— Вот и курень! — гостеприимно оповестил хозяин.

Ермак поднял глаза: под солнцем, у цветущей яблоньки, стояла девушка, смуглая, тонкая, с горячим румянцем на щеках, и пристально глядела на него. Гость увидел черные знойные глаза, и внезапное волнение овладело им.

— Кто это у тебя: дочь или женка? — пересохшим голосом спросил он казака.

Степан потемнел, скинул баранью шапку, и на лбу у него обозначился глубокий шрам от турецкого ятагана. Показывая на багровый рубец, волнуясь, сказал:

— Из-за нее помечен. В бою добыл ясырку. А кто она — дочь или женка, и сам не знаю. — Много тоски и горечи прозвучало в его голосе.

Ермак сдержанно улыбнулся и спросил:

— Как же ты не знаешь, кто она тебе? Не пойму!

Если бы гость не отошел в сторону и не занялся конем и укладками, то увидел бы, как диковато переглянулись Степан и девка и как станичник заволновался.

Не смея поднять глаза на девку, Ермак спросил ее имя. Стройная, упругой походкой она прошла по избе и не отозвалась, за нее ответил Степан:

— Уляшей звать. Как звали ранее — быльем поросло. Взял двоих: татарку Сулиму и девку. Везла басурманка черноволосую в Кафу, к турецкому паше. Эх, что и говорить...

Гость украдкой взглянул на ясырку. Девушка была хороша. Бронзовая шея точеная и сама гибка, как лоза, а губы красные и жадные. Опять встретился с нею взглядом и не мог отвести глаз. Сидел, словно оглушенный, и голос Степана доносился до него, как затихающий звон:

— Уходили мы к морю пошарпать татарские да ногайские улусы. Трудный был путь. Кровью мы, станичники, добывали каждый глоток воды в скрытых колодцах, на перепутьях били турок. И вот на берегу, где шумели набегавшие волны да кричали чайки, у камышей настигли янычар — везли Сулейману дар от крымского Гирея. Грудь с грудью бились, порубали янычар, и наших легло немало. Стали дуван дуванить, и выпали мне старая ясырка Сулима да девушка, по обличью цыганка. Сущий волчонок, искусала всего, пока на коня посадил... Одинок я был, а тут привез в курень сразу двух. Только Сулима недолго прожила, сгасла как свеча, и оставила мне сироту — горе мое...

Степан смолк, опустил на грудь заметно поседевшую голову.

— Чем же она тебе в напасть? — спросил Ермак.

— Да взгляни на меня. Кто я? Старик, утекла моя жизнь, как вода на Дону, укатали сивку крутые горы...

Тут Уляша тихо подошла к старому казаку, склонилась к нему на плечо и тонкой смуглой рукой огладила его нечесанные волосы:

— Тату, не сказывай так. Никуда я не уйду от тебя. Жаль, ой жаль тебя! — на глазах ее свернули слезы.

«Что за наваждение, никак она опять глядит на меня?» — подумал Ермак. И в самом деле, смуглянка не сводила блестевших глаз с приезжего, а сама все теснее прижималась к плечу Степана, разглаживая его вихрастые волосы.

— Добрый ты мой! Тату ты мой, и мати моя, и братику и сестрицы, — все ты мне! — ласкала она казака.

Сидел Ермак расслабленный и под ее тайным взором чувствовал себя нехорошо, нечестно...

Оставался он в курене Степана неделю.

Станичник сказал ему:

— Ну, Ермак, бери, коли есть что, идем до атамана! Надо свой курень ладить, а без атамановой воли — не смей!

Гость порылся в переметной суме, добыл заветный узелок и ответил Степану:

— Веди!

Привел его станичник к доброй рубленой избе с высоким крыльцом.

— Атаманов двор? — спросил Ермак и смело шагнул на тесовые ступеньки. Распахнул двери.

В светлой горнице на скамье, крытой ковром, сидел станичный атаман Андрей Бзыга. Толст, пузат, словно турсук, налитый салом. Наглыми глазами он уставился в дружков.

— Кого привел? — хрипло, с одышкой спросил атаман.

— Рассейский бедун Дону поклониться прибыл, в станицу захотел попасть, — с поклоном пояснил Степан и взглянул на дружка.

Ермак развязал узелок, вынул кусок алого бархата, развернув, взмахнул им, — красным полымем озарилась горница.

«Хорош бархат! — про себя одобрил Бзыга и перевел взор на прибылого. — Видный, кудрявый и ухваткой взял», — по душе пришелся атаману. Переведя взор на рытый малиновый бархат, Бзыга снисходительно сказал Ермаку:

— Что же, дозволяю. Строй свой курень на донской земле. А ты, Степка, на майдан его приведи!

Вышли из светлого дома, поугрюмел Ермак. Удивился он толщине и лихоимству Бзыги.

— Ишь, насосался как! Хорошее же на Дону братство! — с насмешкой вымолвил он. На это Степанка хмуро ответил:

— Было братство да сплыло. И тут от чужого добра жиреть стали богатеи. — Замолчал казак, и оба, притихшие, вернулись в курень...

Напротив, на бугре над самым Доном, Ермак рыл землянку, песни пел, а Уляша не выходила из головы. Совестно было Ермаку перед товарищем. Степанка хоть и мрачный на вид человек, а отнесся к нему душевно, подарил ему кривую синеватую саблю. Казак торжественно поднес ее к губам и поцеловал булат:

— Целуй и ты, сокол, да клянись в верном товариществе! Меч дарю неоценимый, у турка добыл — индийский хорасан. Век не притупится, рубись от сердца, от души, всю силу вкладывай, чтобы сразить супостата!

— Буду верен лыцарству! — пообещал Ермак и, опустив глаза в землю, подумал: «Ах, Уляша, Уляша, зачем ты между нами становишься?».

На ранней заре ушел казак ладить свой курень. Ветер приносил со степи, над которой простерлось глубокое, синее, без единого облачка небо, ароматные запахи трав. Парило. Тишина... И только по черному пыльному шляху скрипела мажара, запряженная волами, — старый чубатый казак возвращался с дальней заимки.

В полдень Ермак разогнул спину, воткнул заступ в землю. Внезапно перед ним выросла тонкая, вся дышащая зноем Уляша. Она стояла у куста шиповника и, упершись в бока, улыбалась. Сверкали ее ровные белые зубы, а в глазах полыхало угарное пламя. У Ермака занялось, заныло сердце.

— Ты что, зачем пришла? — пересохшими от волнения губами спросил он.

Блеснули черные молодые глаза. Уляша сильно потянулась и, жмурясь, сказала:

— По тебе соскучилась...

Ермак хрипло засмеялся:

— Почто чудишь надо мной?

— Потянуло сюда...

Она перевела дыханье и тихонько засмеялась.

— И воды студеной принесла тебе, казак. Испей! — Уляша нагнулась к терновнику и подняла отпотевший жбан.

Ермак сгреб обеими руками жбан и большими глотками стал жадно пить. От ледяной воды ломило зубы.

Уляша не сводила пристального взгляда с Ермака. Он напился и опять уставился в ее зовущие глаза. Околдовала его полонянка, казак шагнул к ней и, протянув жилистые руки, схватил девку, прижал к груди. Уляша застонала, затрепетала вся в крепких руках.

— Любый ты мой, желанненький, — зашептала она, — обними покрепче, пора моя пришла!

«А Степанка?» — хотел спросить ее Ермак и не спросил — почувствовал, что уже сорвался в пропасть. «Эх, чему быть, того не миновать!» — мелькнуло у него в голове, и он еще крепче обнял гибкое девичье тело.

Каждый день, пока Ермак строил свой немудреный курень, Уляша прибегал к нему, подолгу сидела, и все ласково с жаром упрашивала:

— Возьми меня, уведи от Степана: засохну я без любви. Самая пора теперь, гляди, какая весна кругом...

И забыл Ермак все на свете, — на седьмой день увел он Уляшу в свой отстроенный курень, в котором на видном месте, в красном углу, повесил подаренную Степаном булатную саблю.

— Вот и дружбе конец! — печально вымолвил он.

Уляша села на скамью, повела черными горячими глазами и сказала:

— Любовь, желанный мой, краше всего на свете...

Она протянула тонкие руки, и Ермак послушно склонился к ней.

Однако Степанка не порушил дружбу. Печальный и горький он пришел в курень Ермака, поклонился молодым:

— Что поделаешь, — сказал он. — Молодое тянется к молодому. Против этого не поспоришь, казак. Любовь! — станичник уронил голову. — Если крепкая ваша любовь, то и ладно, живите с богом! Вишь вон пора какая! — он показал на степь, на синие воды Дона, — весна в разгаре, пришел радостный день...

Весна и в самом деле шла веселой хозяйкой по степи, разбрасывая цветень. Ковыль бежал вдаль к горизонту, склоняясь под теплым ветром. Озабоченно хлопотали птицы, а ветлы над рекой радостно шумели мягкой листвой.

Уляша поднялась навстречу Степану, обняла его и поцеловала:

— Спасибо тебе, тату мой родненький, за доброе слово!

На ресницах Степана блеснула слеза: жалко ему было терять полонянку.

— Эх, старость, старость! — сокрушенно вздохнул он. — Кость гнется, волос сивеет... Отшумело, знать, мое дорогое время. Ну, Уляша, твоя жизнь — твоя и дорога! — он притянул к себе девку и благословил: — На долю, на счастье! Гляди, Ермак, пуще глаза береги ее!

Так и ушел Степанка, унеся с собою печаль и укоры. А Уляша как бы и недовольна осталась мирным расставанием: не поспорили, не подрались из-за нее казаки. Свела на переносье густые черные брови и, сердито посмотрев вслед Степану, сказала:

— Старый черт! Молиться бы тебе, а не девку миловать...

Петро Полетай, бравый казак с русым чубом, дружок Ермака, вышел к станичной избе и, кидая вверх шапку, закричал зазывно:

— Атаманы-молодцы, станичники, послушайте меня. На басурман поохотиться, зипуны добывать! На майдан, товариство!

На крики сошлись станичники, одни кидали вверх шапки, а другие подзадоривали:

— Любо, казаки, любо! Погладить пора путь-дорожку!

— За нами не станет, — весело откликнулся Полетай, — только клич атамана, зови есаула, — от прибылого присягу принимать, да в поход за зипунами!

Станицы и не видно, вся потонула в зарослях да в быльняке, а казаков набралось много. Зашумели, загомонили станичники. Ермаку дивно глядеть на бесшабашный и пестро одетый народ: кто в рваном кафтанишке, на ногах скрипят лапти, — совсем рассейский сермяжник, — но сам черт ему не сват — так лихо, набекрень, у него заломлена шапка, на поясе чудо-краса — черкесская булатная сабля, а за спиной тугой саадак-лук [саадак — лук в чехле и колчан со стрелами] со стрелами в колчане, а кто — в малиновых бархатных кафтанах и татарских сапожках. Толстый станичник с озорными глазами хлопнул казака в лаптях по плечу:

— Пойдем выпьем, друг!

— А на что пить? — ответил лапотник, — видишь, сапоги целовальнику пошли!

— А мои на что? — засмеялся толстый и притопнул татарским сапожком, густо расшитым серебром. — Гуляй, казак!

Между тем топа уже кричала, волновалась, и у всех оружие: и турецкие в золотой оправе ружья, и булатные ножи с черенками из рыбьего зуба, и янычарские ятаганы, и пищали, изукрашенные золотой насечкой, и фузеи, — кто что добыл в бою, тем и богат.

Тут был и поп с лисьей острой мордочкой и мочальной бороденкой. Крупный пот выступил на его темном лице и смуглой лысине. Льстивым голоском он лебезил перед казаками:

— Куда, чада, собрались? В кружало надо бы...

Гул повис над площадью. Ермаку все внове, занимательно. Он тронул Полетая за локоть и спросил:

— А попик откуда брался? Не ладаном, а хмельным от него несет.

— Попик наш. Беглый из Рассеи. Обличен он в любовном воровстве, чужую попадью с пути-дороги сбил, за то и осудили в монастырь. А сей блудодей соскучился и в бега... Так до нас и добрел... А нам — что поп, что дьякон, одна бадья дегтю...

На крылечке показался атаман Бзыга в бархатном полукафтане, на боку кривая сабелька. Глаза, хитрые, быстрые, обежали толпу.

— Тихо, атаман будет слово молвить! — прокричал кто-то зычно, и сразу все смолкло.

Атаман с булавой в руке прошел на середину круга, за ним важно выступали есаулы. Бзыга низко поклонился казацкому братству, перекрестился, а за ним степенно поклонились есаулы, сначала самому атаману, а потом народу.

— О чем, казаки-молодцы, задумали? Аль в поход идти, аль дело какое приспело? — густой октавой спросил атаман.

— За зипунами дозволь нам отбыть! Соскучили мы и оскудели.

— Кто просит? — деловито спросил атаман.

— Полусотня, — смело выступил вперед Полетай.

— Что, казаки, пустим молодцов? Любо ли вам потревожить татаришек?

— Любо, ой любо! — в один голос отозвались на площади.

— Быть поиску! — рассудил атаман. — А еще что?

Петро вытолкнул вперед Ермака. Смутившийся, неловкий, переваливаясь, он вошел в круг. Атаман внимательно взглянул на прибылого и окрикнул:

— Что скажешь, рассейский?

— Кланяюсь тихому Дону и доброму товариству, примите в лыцарство! — Ермак низко поклонился казачьему кругу. Стоял он среди вольных людей крепышом, немного сбычив голову. На нем камчатная красная рубаха и широкие татарские шаровары, сапоги сафьяновые, а на поясе сабелька. Взглянув на нее атаман, признал булатную:

— Побратим со Степаном стал?

— Другом на всю жизнь! — твердо отозвался Ермак.

— Добро! — похвалил атаман. — Степанка — казак отменный, храбрый! Как станичники, решим? Любо ли?

— Любо, любо! Только дорожку гладить ему! — закричали озорные казаки.

Ермак чинно поклонился и неторопливо сказал:

— Бочку меду самого крепкого ставлю.

— Любо, любо!

— Есть ли еще чего? — громко выкрикнул атаман.

— И еще есть, — твердо сказал Ермак и, оборотясь к толпе, глазами нашарил Уляшу, подмигнул ей. Вышла в казачий круг полонянка, как тополь стройная, походкой степенная. На смуглом лице яркий румянец. Глаза светились горячими огнями. Атаман и казаки залюбовались девкой.

— Хороша, орлица! — похвалил атаман. — Ну, кланяйся честному народу да молись богу! Как звать?

Ермак выступил вперед и, возбужденный радостью, объявил:

— Уляшей, Ульяницей зовут.

— Хорошее имячко, — одобрил стоявший рядом бородатый станичник. — Пусть молится.

Полонянка растерянно оглянулась и опустила глаза.

— Черкеска или татарка, аль, может, и совсем цыганка, где ей молитвы наши знать! Молись, горячая, своему богу! — закричали в толпе. Но Уляша и своему богу не умела молиться. Вслед за Ермаком она помахала рукой, делая неуверенно крестное знамение, поклонилась своему будущему хозяину, как учили ее соседки.

Ермак расправил густую бороду и, по казачьему обычаю, накрыв полой Уляшу, сказал:

— Будь же ты моею женой!

Невеста упала жениху в ноги и весело отозвалась:

— Коли так, будь и ты моим желанным мужем!..

На этом все и окончилось. Выкатили бочку пенного меда и на майдане сильней зашумели казаки. Откуда ни возьмись, вперед протиснулся Брязга, тряхнул серьгой и весело запел, притоптывая каблуками:

При Долинушке
Вырос куст калинушки,
На этой на калинушке
Сидит соловейко,
Сидит, громко свищет.
Под неволюшкой
Сидит добрый молодец,
Сидит, слезно плачет...

Ермак понял намек: загрустили о нем товарищи-друзья — прилепился к полонянке. Он тряхнул курчавой головой и крикнул:

— Заводи веселую! Товариство николи не забуду! Казаку без драки дня не прожить! Айда-те, молодцы, к бочонку за ковш!..

Стал Ермак станичником и мужем полонянки. Хоть никто их не венчал, но слово перед народом дали, а ему, этому слову, крепость нерушимая. Хмельной он вернулся с площади и всю ночь ласкал свою жену, в глаза ей глядел и обнимал до хруста в костях. Радовалась она его великой силе, зарывалась лицом в курчавую бороду и все шептала:

— Милый, желанный мой! Смерть мне слаще разлуки, не покидай меня!

Однако на другой день, лишь только звезды стали гаснуть и месяц побледнел, Ермак покинул брачное ложе и быстро обрядился в путь-дорогу — в свой первый поход. Уляша вышла его провожать и долго держалась за стремя.

— Блюди себя! — сказал ей строго Ермак и погнал коня. Скакун сразу перешел на рысь и скоро вынесся на холм, с которого видны были серебристые излучины Дона, плавно и спокойно несшего свои воды в сине-дымчатую даль. За Доном, среди степных курганов, убегала узкая лента дорожки, по которой скакала наметом казачья станица.

Разбрызгивая сверкающую росу, Ермак нагнал ватажку. К нему подъехал Полетай.

— Что, молодец, хорошо с молодой женой, а еще лучше в привольной степи! — с чувством произнес он. — Нет на белом свете милее и краше нашего Дона! Вон, гляди! — показал он на вспыхнувшие под восходящем солнцем серебристые воды. Красавец! — Глубоко захватив всей грудью чистый и бодрящий степной воздух, он шумно выдохнул и продолжал:

— Каждая русская реченька имеет свою красу! Волга-матушка — глубокая, раздольная и разгульная! Урал — золотое донышко, серебряны покрышечки. Днепр быстрый и широкий, а наш Дон Иванович — тихий да золотой! Радостная, дорогая река наша... Эх, молодцы, песню! — закричал он зычно, и казаки, встрепенувшись, запели родную и веселую. Далеко и широко разнесли степные просторы голоса станичников.

В степи, за Манычем, на глухом шляху приметили казаки бухарский караван. Куда ни глянь — пустыня, необозримые просторы и по ним, словно в море, одна за другой бегут зеленые волны ковыля. Они набегают из-за окоема и, колыхаясь, торопятся далеко-далеко к горизонту. Станичники притаились за курганом и терпеливо ждали добычу. В легком облаке пыли появилась вереница качающихся на ходу верблюдов. Подле них на добрых конях всадники в остроконечных шапках, с копьями в руках.

Кругом тишина. Степь ласково поит душу покоем и солнцем. Рядом в ковыле, мимо затаившихся казаков, проходит стая дудаков. Они любопытно вытягивают головки и удивленно смотрят на караванщиков. Не верится Ермаку, что сейчас вспыхнет сеча.

На переднем двугорбом верблюде сидит карамбаши-проводник, прямой и осанистый, в зубах у него зажата оправленная в серебро трубка. Гортанный говор все ближе, о чем-то с жестикуляцией спорят чернобородые купцы.

Полетай оглядел ватажку и во всю мочь крикнул:

— За мной, братцы!

С визгом и криками понеслась станица, охватывая караван, как распластанными крыльями, конной лавой. И сразу словно ветром сдуло всю важность с купецкий лиц. Бухарцы в пестрых халатах, в белых чалмах бросились на землю и уткнулись бородами в пыль. Всадники неустрашимо кинулись защищать хозяйское добро. Только один карамбаши, смуглый, со скошенными, длинными глазами и резко очерченным ртом, невозмутимо восседал среди обезумевших людей. Когда Ермак кинулся к нему, он проворно соскочил с верблюда и низко поклонился казаку.

— Стой, не тронь, хозяин! — неожиданно заговорил по-русски карамбаши: — Я веду караван, но не нанимался, однако, защищать купца!

Его одного и взяли в полон; других порубили, а то отпустили — иди, куда понесут ноги!

Казаки возвращались домой с тюками цветистых шелковых тканей, пестрых ковров, везли разные ожерелья, кишмиш и мешки пряностей, от которых огнем горит во рту...

Кони бежали на холмистую гряду, и вот она, — рукой подать, — станица.

Над Доном длинной седой волной колебался туман, а в степи — прозрачная даль. Влево над станицей вились сизые дымки. Жизнь там только что просыпалась после ночного сна. На караульной вышке шапкой машет часовой. Из-за кургана выплыло ликующее солнце и сразу озолотило степь, дальнюю дубраву и высокие ветлы над станицей.

Казаки сняли шапки и помолились на восток.

— Пошли нам, господи, встречу добрую!

Глядя на дымки станицы, Ермак сладостно подумал: «Среди них есть дымок и моей хозяюшки! Знать, хлопочет спозаранку!» — от этой мысли хмелела голова.

А вот и брод, а неподалеку стадо. «Что же это?» — всмотрелся Ермак, и сразу заиграла кровь. На придорожном камне, рядом с пастухом Омелей, бронзовым, морщинистым стариком, Уляша наигрывала на дудке печальную мелодию. Щемящие звуки неслись навстречу ватажке. Заметив Ермака, молодка вскочила, сунула дудку пастуху и прямо через заросли крушины побежала к шляху. На ней синел изношенный сарафанчик, а белые рукава рубахи были перехвачены голубыми лентами. И ни платка, ни повойника, какие положены замужней женщине.

— Здорова, краса-молодуха! — весело закричал Ермак женке.

Уляша подбежала к нему. Яркий румянец заливал ее лицо:

— Ох, и заждалась тебя!..

— Видно, любишь своего казака? — стрельнув лукавым глазом, насмешливо спросил Брязга.

— Ой, и по душе! Ой, и дорог! — засмеялась она и, проворно вскочив на коня, обняла Ермака за плечи.

Петро Полетай оглянулся и захохотал на все Дикое Поле:

— Вот это баба! Огонь женка!

Вошли в курень. Ермак сгрузил разбухшие переметные сумы, вытер полой вспотевшего коня, похлопал его по шее и только тогда обернулся к Уляше:

— Ну, радуйся, женка, навез тебе нарядов!

Тесно прижав к себе Уляшу, он ввел ее в избу и остановился пораженный: в избе было пусто, хоть шаром покати. Но не это смутило казака. Заныло сердце оттого, что не заметил он хозяйской руки в избе, ни полки с горшками у печи, ни сундука, ни пестрого тряпья на ложе. Печь не белена. На голых стенах скудные ермаковы достатки: сбруя, седло старое с уздечкой, меч. В углу, перед иконой спаса, погасшая лампадка.

Ермак нахмурился. Не того он ожидал от жены. Подошел к печи, приложил ладонь: холодна!

— Ты что ж, не топила, так голодная и бродишь? — сурово спросил он.

Уляша, не понимая, подняла на него свои горящие радостью глаза.

— А зачем хлопотать, когда тебя нет?

— Так! — шумно выдохнул Ермак. — А жить-то как? Где коврига, где ложка, где чашка?

Вместо ответа Уляша бросилась к нему на грудь и начала ласкать и спрашивать:

— А где же наряды, а где же дуван казака?

Ермак потемнел еще больше, но смолчал.

Пришлось втащить тюк и распотрошить его. Глаза Уляши разбежались. Жадно хватала она то одно, то другое и примеряла на себя. Укутавшись пестрой шалью, она любовалась собой и что-то напевала — незнакомое, чужое Ермаку. Нанизала янтарные бусы и смеялась, как ребенок.

— Ай, хороши! Красива я, говори? — тормошила она Ермака.

— Куда уж лучше! — горько сказал он, а с ума не шла досада: «Не хозяюшка его женка, а полюбовница!». Чтобы сорвать тоску, сердито спросил: — Ты что пела? Это по-каковски?

— Ребенком мать учила. А кто она была — не знаю, не ведаю. — Она помолчала, не глядя на Ермака, была вся поглощена привезенным богатством.

— Ох, наваждение! — тяжко вздохнул казак и уселся на скамью. Угрюмо разглядывал Уляшу. Было в ней что-то легкое, чужое и враждебное ему. «Ей бы плясы да песни петь перед мурзой, а попала в жены к казаку. Ну и птаха плясунья!» — подумал Ермак.

Не видя его хмурого лица, Уляша и впрямь пустилась в пляс.

«Ровно перед татарским ханом наложница пляшет. Эхх!» — сжал Ермак увесистый кулак. Так и подмывало ударить полонянку по бесстыдному лицу. Но и жалко было! Люба или не люба? Поди разберись в своих чувствах! Он не сдержался, вскочил со скамьи и схватил ее за волосы. Дернуть бы так изо всей силы и кинуть к ногам, растоптать пустельгу! Но, откинув ее голову, он встретился с ее жадными-красными губами и палящими глазами и обмяк.

— Бес с тобой, окаянница! Играй, пляши, лукавая! — бесшабашно махнул он рукой...

Так и повелось. Ермак уходил на охоту бить кабанов в донских камышовых зарослях, пропадал два-три дня в плавнях, а молодка проводила время, как хотела. Только затихал конский топот, она убегала в степное приволье. Там, вместе с казачатами, гоняла верхом табуны или, вместе с пастухом Омелькой, пасла овечьи отары и играла на дудке. Порой приходила на костер к рыбакам и бередила их своими жгучими глазами. Бывало, бросалась в Дон и переплывала с берега на берег. А о доме не помышляла. Был он, как у бобыля, пустым и бесприютным.

Затосковал Ермак. Когда пришел к нему Петро Полетай и заговорил о набеге, он, не долго думая, решил вместе с ним сбегать под Азов — отвести душу. Уляша плакала и, уцепившись за стремя, далеко в степь провожала своего казака. А он, глядя на нее с седла, был и доволен, что уезжает, и тревожился, что оставляет ее одну.

Через неделю веселый и бодрый примчался Ермак к своему куреню, и будто разом оборвалось сердце: не вышла, как всегда, Уляша к околице встретить его, незахотела взглянуть ему весело в глаза и прошептать знакомые, но такие волнующие слова, от которых вся кровь разом загоралась в жилах. Охваченный тревогой, казак соскочил с коня, пустил его ходить на базу, а сам устремился в избенку. Распахнув дверь и... замер от неожиданности.

Прямо перед входом, на широкой кровати лежал, раскинувшись, Степанка, и, положив голову на его жилистую руку, сладко дремала Уляша. Гость открыл глаза и ахнул:

— Ермак!

— Что ты! — открыла глаза Уляша, и застыла от страха.

— Так вот вы как! — скрипнул зубами Ермак. — Вот как!

Все молчали, ни у кого не находилось ни слова. Степанка поднялся и стал проворно одеваться. Ермак прислонился к стене и, мрачно блестя глазами, следил за ним. Долго длилось тяжелое молчание. Наконец, Уляша легко спрыгнула с ложа и, подбежав к Ермаку, упала на колени:

— Прости...

— Не подходи! — прогремел Ермак И, распахнув дверь, выбежал на баз. За ним легкой тенью устремилась Уляша. Обнял, обвила руками казака:

— Любимый мой, ласковый прости!..

Ермак остановился:

— Ты что наробила, гулящая?

Уляша бросилась на землю, охватила его колени и, целуя их, говорила:

— Заждалась я... От тоски... Любить крепко буду, только прости!..

Ермак схватил жену за руку, до страшной боли сжал запястье и заглянул в лицо. Она не застонала, смотрела широко раскрытыми глазами в его глаза. Дрогнуло сердце Ермака.

— Ладно, не убью тебя! — проговорил он. — Но уйди, поганая! Ты порушила закон! Уйди из моего куреня!

Ермак оторвал от себя руки Уляши, оттолкнул ее и, не глядя на хмуро стоявшего поодаль Степанку, пошел к коню. Похлопав по крутой шее жеребца, он проворно вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал в степь.

Ермак мчался по степи, по ее широким коврам из ковыля и душистых, медом пахнувших трав, и не замечал окружающей его красоты. Сердце его кипело жгучей ревностью, злобой и жалостью. То хотелось вернуться и убить обманщицу, то было жалко Уляшу и тянуло простить и приласкать ее.

Долго кружил Ермак под синим степным небом. Путь пересекали заросли терновника и балки. Подле одной из них, из рытвины внезапно выскочил старый волк с рыжими подпалинами и понесся по раздолью. Конь захрапел, но, огретый крепко плетью, взвился и стрелой рванулся по следу зверя. Лохматый и встрепанный серый хищник хитрил, стараясь уйти от погони: петлял, уходил в сторону, но неумолимый топот становился все ближе и ближе...

Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувырнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.

— Что, ворюга, к табуну пробирался? — закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком...

Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.

У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу — каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?».

От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша — покачал головой Ермак, — думал — сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась, головешкой!».

До вечера он просидел у каменной бабы. А потом — снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, обидно крикнул:

— Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!

— Что такое? — хрипло, чуя беду, спросил Ермак.

— Утопла твоя Уляша! Утром с яра кинулись, и конец ей...

Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.

— Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Мертва твоя Уляша... Эх ты, заботник!

На третий день всей станицей хоронили жену Ермака. Несли ее казаки в тесовой домовине. Позади всех, опустив голову, тяжелым шагом брел вдовец. И видел он, как рядом с гробом, припадая на посох, плелся сгорбленный и потухший в одночасье Степанка.

Когда комья земли застучали по домовине, станичник примиренно сказал:

— Вот и угомонилась горячая кровинка, доченька моя. Спи тихо во веки веков!

Ермак промолчал. Ушел с могилы суровый и угрюмый.

В эту же ночь он, собрав ватагу самых отчаянных, вместе с Брязгой умчался в степи, пошарпать у ногаев и горе развеять. Станичники, проведав об этом, одобрили:

— Пусть выходит... Хорош и отважен бедун: ему не с бабами ворковать. Ему конь надобен быстрый, меч булатный да вольное поле-полюшко...

Давно казаки не видели подобного в степи: с татарской стороны налетело птицы видимо-невидимо, и станичные горластые вороны, которые кормились по казачьим задворкам, завели драку с прилетными. Сказывали понизовые казаки, что и у них подобное случалось в Задонье. И еще тревожное и неладное заметили на дальних выпасах пастухи-табунщики — от Сивашей, от поморской стороны набежало бесчисленно всякого зверя: и остервенелых волков, и легконогих сайгаков, и кабаны остроклыкие шли стадами, ломали донские камыши и рыли влажную землю в дубовых рощах.

Видя суету в Диком Поле, бывалые люди говорили:

— Худо будет! Орда крымская на Русь тронулась. Кормов много, вот и тянет степью на порубежные городки!

А в одно утро мать разудалого казака Богданки Брязги, — рослая и сильная станичница, — увидела в донской заводи плавающих лебедей. Как белоснежные легкие струги под парусами, горделивые лебедушки рассекали тихую воду, ныряли, в поисках добычи, а потом поднимали гибкие шеи и перекликались. Никакого дела им не было до людей. Но лишь казачка подошла к воде, они издали гортанный крик и, размахивая розоватыми на солнце крыльями, поднялись ввысь.

— Весточку, видать, приносили! — сокрушенно вздохнула казачка и пожелела, что спугнула лебедей.

Беспокойство в степи, между тем, нарастало. Тучами снимались птицы, ветер доносил гарь, и на далеком окоеме столбами вилась пыль.

Есаул, заглядывая вверх, предостерегал караульного на вышке:

— Гляди-поглядывай!

— Глаз не спускаю с Поля! — отзывался казак, и впрямь, как сокол, оглядывал просторы.

— Стой, есаул, вижу! — однажды закричал он.

Дозорщик заметил на горизонте быстро движущиеся точки.

— Гляди, скачут! Что птицы, несутся!

— Наши? — спросил есаул и по шаткой стремянке торопливо поднялся на маячок.

Вместе с караульным он стал разглядывать дали. Всадники вымахнули на бугор, и казаки признали своих.

— Слава господу, наши бегут станицей! — облегченно вздохнул есаул.

По тому, как бежали кони, поднимая струйки пыли, и держались всадники, остроглазый часовой в раздумье определил:

— Наши-то наши, но бегут шибко. Знать, беда по следу торопится!

— Чего каркаешь! — сердито перебил есаул и прищурился. Увидел он теперь, что ватажка мчалась во всю лошадиную прыть, точно «на хвосте» у всадников висел сам сатана.

Клубы пыли все гуще, все ближе. Кони скакали бешенно и дико — так уносятся они от волка или злого врага.

— Вести несут! — сурово сказал есаул и, не задумываясь, повелел: — Бей в набат!

Частые тревожащие удары нарушили застывшую тишину и разбудили станицу.

По куреням на базах, у кринички, где женки брали воду, пошел зов:

— На майдан! На майдан!

С разных сторон на площадь бежали казаки, на ходу надевая кафтаны и опоясывая сабли. Начались шум, толкотня, перебранки. Лишь старые бывалые казаки, украшенные сабельными рубцами, шли неторопливо, чинно, горделиво держа головы. Они-то наслышались, накричались и повоевали на своем веку! Всякую тревогу и невзгоду перенесли, в семи водах тонули и выплыли, истекали кровью да не умерли, — живуч казацкий корень, — и теперь многому могли поучить молодых и ничего не страшились.

На станичную улицу лихо ворвалась ватажка удалых:

— Эй, погляди, среди них татарин! — закричала женка.

— Брысь отсель! — огрызнулся на нее густобородый дед. — Кш... Кш... На майдане — не бабье дело.

Молодка вспыхнула, порывалась на дерзость, но вовремя одумалась: за неуважение к старику могли тут же, на майдане, задрав подол, отхлестать плетью.

«Фу ты, ну ты, старый кочет!» — озорно подумала она и нырнула, как серебристая плотвичка, в самую гущу толпы.

Вот, наконец, и ватага! Кони взмылены, лица у казаков усталые, пыльные. У иных кровь запеклась. Впереди Петро Полетай, а рядом Ермак. Тут же позади и Богдан Брязга и Дударек. Увидя сына, мать всплакнула:

— Жив, Богдашка! Кровинушка моя...

Среди казаков на чалом ногайском коне сидел молодой татарин, обезоруженный, со скрученными за спину руками.

Ватажка въехала в толпу. Потные кони дышали тяжело, с удил падала желтая пена. Одетые в потертые чекмени, в шапках со шлыками из сукна, удальцы держались браво. Пробираясь сквозь толпу, они кланялись народу, перекликались с родными и знакомыми:

— Честному лыцарству!

— Тихому Дону!

Позвякивали уздечки, поблескивали сабельки, покачивались привешенные к седлам саадаки с луками и стрелами. Лица у ватажников строгие, обветренные. Выбритый до синя гололобый татарин испуганно жался, жалобно скалил острые зубы, а у самого глаза воровские, злые. Его проворно стащили с коня и толкнули в круг. Спешились и казаки. Кони их сами побрели из людской толчеи. Волнение усилилось, хлестнуло круче, людской гомон стал сильнее.

Минута, и все затихло: из станичной избы показались старики. Они несли регалии: белый бунчук, пернач и хоругвь — символы атаманской власти. За седобородыми дедами важно выступали есаулы, а среди них атаман.

Ермак вытянул шею и подивился казачьему кругу. На этот раз с еще большей важностью двигался тучный Бзыга. Пот лился с его толстого обрюзглого лица, слышно было, как дыхание со свистом вырывалось из груди. Атаман задыхался от ожирения. Но как ни пыжился, ни надувался важностью Бзыга, а все же уловил Ермак в его глазах скрытую трусость.

Площадь замерла, и только в голубой выси хлопали крыльями сизые турманы. Такое затишье наступает обычно перед грозой.

— Сказывай, казаки, с чем пожаловали? — громко окрикнул атаман ватажников.

Петро Полетай выступил вперед и чинно поклонился.

— Браты, атаман и все казачество! — чеканя каждое слово, громко сказал он. — Турецкая хмара занялась с моря и Перекопа. Идут великие тысячи: янычары и спаги, а с ними крымская орда. Под конскими копытами земля дрожит-стонет! Идут, окаянные. Дознались мы, рвутся басурманы через донские степи на Астрахань...

— Слышали, станичники? — возвысив голос, спросил атаман. — Слышали, что враг близко?

— Слышали, слышали! — отозвались в толпе.

— А еще что видели? — снова спросил Бзыга.

Петро полетай поднял голову и продолжал с горечью:

— Видели мы своими очами — горят понизовые станицы. Дети и женки... Вот полоняник скажет, кто сюда жалует!

Сильные руки подхватили татарина и вытолкнули на видное место.

— Сказывай, шакал, кто на Русь идет?

Татарин съежился, как под ударами хлестких бичей. Заговорил быстро и еле внятно.

Переводчик, громоздкий усатый казак, старый рубака, пробывший четверть века в полоне у крымчаков, перехватывал трусливую речь и переводил:

— Просит не убивать.

— А сам с чем шел, не наших ли женок и детей рубить да насильничать. Спрашивай его, бритую образину, о другом! — зашумели вокруг.

Атаман сделал рукой знак. Казаки опять стихли, сдержали страсти, охватившие их сердца. Переводчик спросил пленника и выкрикнул:

— Сказывает, сам Касим-паша с большим войском идет, а с ним Девлет-Гирей спешит с мурзами. Орду ведет. Из Азова плывут турские ладьи с пушками и ядрами. Из Кафы янычары добираются. И еще сказывает, трое ден тому назад передовые татарские загоны в четыре перехода отсель были. Жгли степные заимки, низовые городки...

— Стой, мурло татарское, — перебил полонянина атаман, — говори толком, кто орду ведет: сам ли Девлет-Гирей или сынки его, стервятники подлые! Чем оборужены и что затеяли?

Татарин снова залопотал.

— Беклербег кафийский конников ведет! — оповестил толмач. — А с ним шесть сенжаков. С ордой хан Девлет-Гирей... Идут на Переволоку, а другие через Муджарские степи...

— Слыхали, станичники: орда идет, великая гроза занимается! — поднял голос атаман. — Рассудите казаки, тут ли, в куренях, будем отбиваться, аль со всем Доном в Поле уйдем, день и ночь будем врагу не давать покою и роздыху. Как, станичники?

— День и ночь не давать басурманам покоя! — дружно ответили станичники. — Любы твои слова атаман!

— Этой ночью станица уйдет в донские камыши да овражины, в лесные поросли! С волками жить — по-волчьи выть. В сабли татар и турок! Выжгем все!

— В сабли! На меч, на острый нож зверюг!

Присудили станичники: темной ночью всем — и старым и малым — укрыться в степных балках, в укромных местах. Пусть достанутся в добычу злому татарину и жидному турку пустые мазанки да быльняк. А уйдет орда, все снова зашумит-заживет.

— Ух ты, жизнь — перакати-поле! — горько усмехнулся Ермак и вместе с казаками побрел с майдана. Конь его уже был на базу. Хозяин бережно обтер полой своего кафтана скакуна и покрыл ковром. В мазанку не вошел — вспомнил еще не зажившее. Сгреб под поветью охапку камыша и разостлал под яблонькой.

Мысли набегали одна на другую. За соседним плетнем заголосила молодица.

«Загулявший казак побил, — подумал Ермак, заворочался и опять вспомнил свое житье. — Набедокурила, лукавая».

Он старался успокоить себя, но не мог: тревожил женский плач. Не вытерпел казак, поднялся и пошел на причитания. На земле, среди полыни, сидела простоволосая женка в одной толстой грязной рубахе, поверх которой накинут дырявый татарский шумпан. Молодая, крепкая, словно орешек, только радоваться, а она слезы льет.

— О чем плачешь, беспутная? — строго спросил женку Ермак.

Она вскинула на станичника удивленные глаза и ничего не ответила.

— Что молчишь? Чья будешь?

— Беглая, за казаком увязалась, а теперь одна, зарубили его! — всхлипывая отозвалась черноволосая.

— Имя твое как? — смягчаясь сердцем спросил Ермак.

— Была Зюленбека, а сейчас Марья.

— Выходит, крещеная полонянка?

— Сама с казаком сбегла, увела его из полона.

— Гляди, какая хлопотунья! — удивился Ермак и одним махом перелетел через плетень. — Чего же ты ревешь, раз не бита?

— Куда мне идти теперь? Татары придут и меня застегают! — скорбно сказала Зюленбека.

— Не бойся, — взял ее за руку казак: — Не придут сюда бритые головы. А коли придут, кости сложат. Не кручинься, уберегу!

Татарка была красива, хоть и неопрятна. Щеки у нее, что персики, матовые, а глаза — огоньки. Ободрилась она. По смуглому лицу мелькнула радость.

Ермак посоветовал:

— Пока укройся с женками, а там видно будет. Оберегайся!

Женщина смокла и теплыми глазами проводила Ермака...

Закат погас. Ермак напоил коня, привязал его к кусту неподалеку от себя и растянулся на камышах, подложив под голову седло.

Донскую землю покрыла свежая, ароматная ночь. Холодок пошел с реки. Казак лежал и смотрел в безмятежную глубину неба, по которому плыли золотые пчелки-звезды. А на душе было тревожно. Где-то рядом, на шляху, который скрывался за темным бурьяном, женский жалостливый голос запричитал:

— Ах, родная, что опять будет? Дон наш родимый, ласковый, укрой нас от злой напасти, от лихой беды...

Далеко на окоеме занялось кровавое зарево: должно быть загорелась дальняя станица...

2

Росла и наливалась крепостью русская земля. Несмотря на то, что царь Иван Васильевич Грозный неудачно воевал за искони русские берега Балтики, русский народ достиг невиданного доселе могущества и силы, и далеко раздвинул пределы молодого государства. Русские люди встречь солнцу дошли до Каменного Пояса, прочно обосновались на суровых берегах Студеного моря и плавали на смоляных ладьях на далекий и сказочный Грумант. Грудами костей усеяли родную землю, но остановили монголов и спасли этим Европу. Не иссякла сила нашего народа. Сломив владычество Орды, он и дальше утверждал свою независимость. Последние царства, образовавшиеся на обломках Золотой Орды, — Казанское и Астраханское, пали, и Волга стала русской рекой. Наймит польской шляхты Стефан Баторий, с его полками и ландскнехтами, не мог взять Пскова и позорно ушел потому, что стойкость русских людей оказалась крепче стен каменных.

Сила и крепость Русского государства вносили беспокойство в душу турецкого султана Солимана великого. Он считал себя верховным повелителем и защитником мусульман во всей вселенной, и покорение московитами двух магометанских царств на Волге страшно встревожило его, и он писал ногайскому мурзе Измаилу с превеликой тревогой:

«В наши магометанских книгах пишется так, что пришли времена русского царя Ивана: рука его над правоверными высока. Уж и мне от него обида великая: Поле все и реки у меня поотнимал, да и Дон от меня отнял, даже и Азов город доспел, до пустоты поотымал всю волю и Азов. Казаки его с Азова оброк берут и не дают ему пить воды с Дона. Крымскому же хану казаки ивановы делают обиду великую и какую срамоту нанесли, — пришли Перекоп воевали. Да его же казаки какую еще грубость сделали — Астрахань взяли, и у нас оба берега Волги отняли и ваши улусы воюют. И то вам не срамота ли? Как за себя стать не умеете? Казань ныне тоже воюет. Ведь это все наша вера магометанская; станем же от Ивана обороняться за один... Ты б, Ислам мурзу, большую мне дружбу свою показал: помог бы Казани людьми своими и пособил бы моему городу Азову от царя Ивана казаков...»

Сильно был смущен повелитель правоверных Солиман успехами русских. И еще горше становилось у него на сердце от сознания, что Астрахань не только не захирела, но с появлением русских оживилась и стала большим караванным путем на Русь. Со всего Востока сюда наезжали расторопные купцы с товарами — из Шемахи, Дербента, Дагестана, Тюмени, Персии, Хивы, Бухары и Сарайчика — вели бойкий торг. Струги и ладьи, груженные самыми разнообразными изделиями и тканями, плыли из Астрахани по Волге и расходились по всей Руси, и это еще сильнее связывало берега Каспия со всей русской землей. Солиман сознавал торговое значение Астрахани и еще больше злобился на Москву. Была и другая причина душевных волнений султана — ущемленное самолюбие азиатского владыки. Русский царь Иван Васильевич в своем пышном титуле стал именовать себя не только царем Московским и всея Руси, но и Казанским и Астраханским. И, к терзаниям султана, — король польский признал этот титул и поздравил русского царя с победой над неверными.

Турский хункер (султан) был сильно встревожен, но попрежнему мечтал о захвате Астрахани. А тут в 1563 году из нее бежал князь Ярлыгаш и добрался до Стамбула. Солиман обласкал беглеца, и тот, ободренный султанской милостью, стал расписывать ему заманчивое будущее, которое ждет турок в Астрахани. Ярлыгаш уверял, что все астраханцы якобы только и мечтают о приходе своих единоверцев.

— Великий и всемилостливый царь царей, неизреченная справедливость на земле, как возвеличится твое имя после победы над московитами! А получив Астрахань, можно будет подумать и о Казани! — льстиво уговаривал султана Ярлыгаш.

От заманчивых обещаний у султана вскружилась голова. Он стал бредить великими делами и, наконец, по совету первого визиря, решил осуществить поход. «Царь царей» задумал проложить новые военные дороги. Он намеревался вызвать из Европы искусных инженеров и на донской земле, на Переволоке, прорыть канал, открыв водный путь из Азова к Астрахани и Казани.

Однако осторожный и лукавый Солиман рассудил, что в этом деле выгоднее всего будет положиться на своего поручника, хана крымского. Осенью 1563 года султан прислал в Крым своего гонца и через него повелел хану Девлет-Гирею к весне приготовиться в дальний поход. Наказывал он, чтобы крымчаки приготовили большой запас, откормили коней, запаслись оружием, да наготове держали тысячу подвод под большой наряд. Турский хункер обещал хану послать на помощь янычар с царевичами и доставить пушки и ядра.

О повелении Солимана хану дознался московский посол Афанасий Нагой, присланный с подарками в Бахчисарай. Он и написал царю о замыслах врагов: «Пойдут турки с большим нарядом на судах Доном до речки Иловли, на устье Иловли класть им наряд и телеги в малые суда и плыть Иловлею вверх до речки Черепахи, до которой от Иловли будет у них переволока верст с семь, а речкою Черепахою идти вниз до Волги...»

Посол не сидел в безделье, он обещал хану всякие посулы. Умный Нагой хорошо изучил нравы крымских ханов: «Татарин любит того, кто ему больше даст».

Девлет-Гирей отличался жадностью и не прочь был поживиться, но он боялся и другого — попасть в полную зависимость от султана. Крымцы любили легкую наживу: налететь внезапно на порубежные городки, погромить, захватить добычу и скрыться в свои улусы. Поход на Астрахань показался Девлет-Гирею явно сомнительным. Он уже раз испытал на себе силу русских. В 1559 году татары спешили, по обычаю, напасть на русскую землю врасплох, но увы, времена переменились! На границе Дикого Поля выросли пограничные русские городки с гарнизонами, готовыми встретить врага на перелазах и бродах. Девлет-Гирей с ордой достиг реки Мечи и здесь столкнулся с порубежниками. Хан не дерзнул идти дальше. Гонимый страхом, он повернул в Дикое Поле и поморил в страшной гонке лихих коней и всадников. Князь Воротынский шел за ним по трупам до Оскола и не мог нагнать орду. Тем временем донские казаки быстро собрались и зашли в тыл крымской рати. Близ Перекопа произошла кровавая сеча, от которой нескоро оправились татары. Хан не забыл урока и, восхваляя достоинства Солимана, посылая ему в подарок лучших кречетов, просил чауша доложить султану, что пройти к Астрахани невозможно, а еще труднее удержать ее...

Поход не состоялся. К этому времени царь Иван Грозный прислал крымскому хану двадцать четыре воза поминков. Девлет-Гирей готовился выслушать грозный окрик султана, но, к счастью, Солиман великий неожиданно умер, и все временно было забыто.

Смерть «царя царей и повелителя вселенной» была столь неожиданна, что у многих возникла мысль — кто же ускорил его конец? Но как бы то ни было, сын хункера Селим, давно с нетерпением ждавший власти, чтобы упиться радостями жизни, заместил покойного. Подобно отцу, он жаждал прославиться великими делами, чтобы люди почитали его за мудрейшего повелителя на земле. Молодой хункер придал своему двору невиданную пышность. Его сборщики налогов непристанно собирали подати. Там, где Солиман брал дважды, сборщики Селима выколачивали четыре раза, порой унося из-под ног правоверного последний пыльный кусок молитвенного войлока. Агенты хункера шныряли по всем восточным базарам и скупали для султанского сераля самых красивых полонянок. Изнеженный, с женоподобным торсом и сластолюбивыми губами, он много времени проводил в своем гареме. Триста жен и наложниц предавались лени и вели свары за обладание вниманием пылкого хункера. Но он делил радости только с избранными, а остальные прелестницы, воспитанные мамками и евнухами, обученные изысканному поведению, содержались лишь для придания блеска султанскому двору. Селим поражал своих подданых невиданными охотами. В те дни, когда случалось, по улицам Стамбула все замирало и люди падали ниц, чтобы не осквернить созерцанием безмятежный лик своего повелителя. Великолепный, одетый в парчу, сияющий драгоценными камнями, он ехал на белоснежном аргамаке, среди блестящей свиты и сопровождаемый огромным обозом, в котором среди ковров и перин нежились любимые наложницы. «Повелитель вселенной» отправлялся в горы, чтобы в погоне за зверем показать свою ловкость и мужество. Визири и паши задолго до этого присылали ко двору медведей, козлов и диких кабанов, которых султанские звероловы тщательно готовили к охотничьему дню. В зверинец хункера свозились орлы — стервятники, львы и леопарды: их доставляли со всех концов турского царства. Больше всего султан предпочитал охоту с ястребами, соколами и кречетами, особенно с той поры, когда разозленный дикий кабан страшным ударом клыков опрокинул султанского аргамака.

После прогулок султан долгие часы проводил в излюбленной им бирюзовой зале. Восседая на высоко взбитых подушках, обтянутых дорогими шелками нежнейших расцветок, он тянул из кальяна и внимательно слушал предсказания астрологов и разных предвещателей. Сотни бездельников с важным видом занимались составлением гороскопов, предсказывали гром и бурю, землетрясения и заговоры, войны и походы. Если многое не сбывалось, то астрологи со смиренным и серьезным видом объясняли это неожиданным вмешательством в дела человеческие еще неведомых сил.

В светлый солнечный день, когда парк загородного дворца был напоен весенними благоуханиями, к султану на прием прибыли послы Бухары и Хивы. Великий визирь заранее подготовил хункера к их просьбам, но, не посоветовавшись со звездочетами, Селим не решился сказать им слово. Поджав под себя ноги, султан сидел на возвышении, украшенном золотом и драгоценными коврами, изображая собою полное равнодушие ко всему на свете. Два темнокожих нубийца, рослых и мускулистых, в ярких халатах, большими опахалами из страусовых перьев направляли струю прохлады на чело «средоточия вселенной». Почтенный длиннобородый астролог, проведший перед тем ночь на одной из дворцовых башен в созерцании далеких небесных светил, стоял сейчас перед султаном и искательно смотрел на повелителя.

Хункер оживился и спросил звездочета:

— Скажи, что предначертали звезды о задуманном мною?

Астролог вспомнил о поднесенных ему втайне дарах бухарцев и заговорил льстиво:

— О, светлый лик, радость вселеной, царь царей, по сочетанию светил ничтожный раб твой угадал волю аллаха. На Итиле московиты притесняют правоверных, и слезы их взывают к мщению. Ты, наместник пророка на земле, всемилосердное сердце, не можешь не страдать от сего. Звезды мне сказали, что время для похода на Итиль самое лучшее и благонадежное...

Султан молчал, но в душе возликовал: настала пора прославиться! То, что не сделал отец его — Солиман великий, свершит он, его сын, мудрейший и могущественный. Хункер повел глазом и благосклонно улыбнулся. За повелителя ответил первый визирь:

— Твои слова, Измаил, приняты чувствительным сердцем великого повелителя всех правоверных. Теперь иди и радуйся, что можешь погрузиться в счастье, выпавшее на твою долю!

Астролог удалился, и на смену ему на коленях впозли послы из Бухары и Хивы. Они доползли до высокого трона, над которым раскинулся купол синего балдахина, сверкающего, словно звездами, драгоценными камнями. Хункер восседал лицом к югу, к Мекке, где, как известно, почивает вечным сном пророк Магомет. Султан заплыл жиром, одряхлел, но борода была изсиня-черна. Прищурив темные глаза, под которыми серели нездоровые отеки, он надменно взглянул на послов. Толстые бухарцы, с бородами, окрашенными хной в огнистый цвет, разом, точно по уговору, пали ниц перед султаном. Они распростерлись на мягких коврах, выставив свои обширные зады.

Хункер молчал, изредка шевелил пухлыми пальцами, на которых сверкали искрометным светом драгоценные камни.

По сторонам трона стояли рослые воины в блестящих панцырях, а на ступенях с важностью сидели тучные придворные в парчовых платьях и белоснежных чалмах.

По знаку повелителя первый визирь сказал послам:

— Встаньте и поведайте просьбу вашу преславному и могучему Селиму великолепному!

Кряхтя послы медленно поднялись и стояли с опущенными головами. Старший из них, самый дородный, приложил ладонь к бровям, словно защищаясь от яркого дневного светила, и медоточиво стал восхвалять величие султана:

— О, брат солнца, великая справедливость на земле, блеск земного мира и веры, величие ислама, не ты ли все дни и ночи думаешь о счастье правоверных на земле, не ты ли их единственный защитник? Мы, прах твоих ног и самое ничтожество из ничтожеств, дерзнули потревожить тебя, отвлечь от мудрых размышлений...

Султан благосклонно кивнул головой, принимая восхваления, как должное. Визирь ласково подсказал:

— Великий и великолепный повелитель слушает вас.

Тогда бухарский посол, все еще щуря глаза как бы от непереносимого блеска, вновь пал на землю, уставя бороду в ноги хункера, и завыл протяжным молящим голосом:

— Защитник веры и справедливости на земле, мы шли из Мекки на Астрахань и видели на берегах Итиля плач и скорбь правоверных. Царь московитов побрал Казань и Астрахань и разорил детей пророка. На священной земле нашей возведены русские храмы, а корабли наши и соседей наших, приходя в Астрахань, облагаются непосильными сборами. Русские от сего имеют тамги на день по тысяче золотых! Допустимо ли это, средоточие вселенной, могучий царь царей? Настало время вступиться за Астрахань. Молим тебя! — и все послы упали ниц и поднялся стон. Султан благосклонно улыбнулся и горделиво заговорил:

— Пусть щеки последователей пророка Магомета расцветут, как розы весной; пусть сердца врагов ислама будут спалены огнем печали и горести, как листы руты!

— О, многомилостивый! О, мудрейший! — подобострастно возопили послы и протянули руки к хункеру.

Сверкая парчовыми одеждами и драгоценными каменьями, султан поднял надменное лицо и закончил непререкаемо:

— Надейтесь! Пусть правоверные ждут моей милости. Я прикажу пожечь пламенным мечом неверных, смешать их кровь с землей. Да будет так! Идите и поведайте верным сынам аллаха, что Астрахань будет наша! — он торжественно протянул руку, и послы встали; склонив головы и пятясь к двери, они стали выбираться из бирюзовой залы.

На другой день в загородный дворец хункера прибыл посол из Литвы. Султан решил показаться ему в ином свете — просвещеннейшим монархом, занятым процветанием наук и искусств. Посла ввели в обширный зал оранжевой окраски, сияющий на солнце золотом. Все так же торжественно и величественно восседал хункер на резном, украшенном золотом и ляпис-лазурью, троне среди придворных. На малиновом бархате его одежды сияли вышитые золотом драконы и листья неведомых растений. Из серебряных курильниц вились нежные дымки, распространяя сладковатый аромат. Посреди зала бил фонтан, искрясь на солнце мелкими брызгами. Литовский посол, рослый и красивый мужчина с русыми длинными усами, голубоглазый, одетый в малиновый камзол и высокие сапоги со шпорами, войдя в зал, снял с головы шляпу с перьями, быстро наклонился и замахал ею перед собою, показывая образец европейской учтивости. Великий визирь указал ему место неподалеку от султана, предупредив его:

— Великий и мудрый хункер, да простит его аллах, занят сейчас беседой с учеными и просит гостя послушать и сказать свое слово!

Литовец еще раз поклонился и тихо стал в толпе придворных. Селим, важно помолчав, обратился к толстому, с заплывшим лицом старику в белых одеждах:

— Ты побывал в полуденных странах и много видел. Поведай нам, правоверный, что за диковинки там имеются и какими премудростями ты наполнил ум свой?

Ученый склонился перед хункером и, среди глубокой тишины, повел рассказ:

— Царь царей, брат солнца, справедливость на земле, я побывал в южных странах, где четыре царства природы — холодное и теплое, жидкое и твердое — были преисполнены необыкновенных чудес. Я видел верблюдов, которые пожирали огонь, и у правителя Эфиопии сам гладил благовонных кошек, которые испускали мускус, Но диво из див, — это можно видеть только в садах Магометова рая! Я побывал в роще, в которой летали чудные птицы! Поев брошенного им мяса, эти птицы потом извергали из себя чистые алмазы.

«Что брешет сучий сын!» — возмущенно подумал литовский посол; однако с подобострастным видом слушал султанского ученого. Тот между тем продолжал:

— В этой стране, великий и мудрый, да сохранит аллах мне зрение, водятся крокодилы, которые, насытившись черепахами, разрешались потом золотым песком!

«Ну и лжец! — возмущался про себя литовец. — Такого шута горохового и у нас на Вильнюсе, в замке Гедемина, не сыскать. Какие басни сказывает! Да и что это, — или меня за неуча принимают или насмехаются? — недоуменно разглядывал он придворных и султана. — Ведь есть же и у них науки!»

— Там есть соколы, — продолжал ученый муж, — которые кладут по три яйца, а из них рождаются кошки пепельного цвета. Эти зверьки необычны и обладают умением ловить не только обыкновенных птиц, но и быстролетных кречетов.

И еще час с серьезным видом нес он разную околесицу, а Селим внимательно слушал и верил болтовне. Литовскому послу надоело слушать, и мысли его были о другом. Повелено ему было добиться военной тяжбы между султаном и московским царем, чтобы отвлечь русских от литовских рубежей. Он думал, как лучше и осторожнее об этом сказать хункеру.

И вдруг наступило затишье. Повелитель правоверных поднял руку, и все придворные неслышно, пятясь, удалились из оранжевого зала. Посол переглянулся с турским вельможей, и оба они поняли друг друга. Однако визирь не осмелился еще начать разговор со «средоточием вселенной», так как по его глазам догадывался, что тот еще не насладился беседой о науках и искусствах, еще не до конца поразил своей мудростью и ученостью пришельца с Запада.

— А где фряжский художник? — спросил вдруг султан визиря. — Пусть будет здесь и покажет нам свое мастерство!

Визирь троекратно хлопнул в ладоши, и в дверь неслышным шагом вошел тонкий юноша с длинным лицом, обрамленным пышными каштановыми волосами. Он держал перед собой картину.

— Приблизься и покажи, что сделал ты! — благосклонно приказал хункер.

Визирь глазами дал понять послу, пусть и гость с Запада любуется искусством придворного художника.

Когда картину повернули к солнечному сиянию, литовского посла потрясли сочные яркие краски и рубиновая кровь, потоки которой стекали с отрубленной и водруженной на кол головы казненного. Искусник нарисовал публичную казнь, которую можно было часто видеть на улицах Стамбула. На полотне эта казнь изображалась с чудовищной подробностью. Гость невольно закрыл глаза от ужаса. Султан же долго и с наслаждением созерцал яркие пятна крови. Но вдруг лицо его выразило удивление и недовольство.

— Здесь, здесь! — показал он перстом на рваные кровоточащие шейные вены. — Неверно тут! Не может так лежать мускул, после того как его поразит острый меч!

Селим помолчал и затем сурово взглянул на художника.

— Не вижу совершенства, нет мастерства! Я научу тебя и покажу, что я прав! — выкрикнул он, хотя художник стоял бледный, — ни жив ни мертв, — и ни словом не обмолвился. — Приведите раба и опытного палача!

Посла потрясла страшная простота решения хункера. Не успел он опомниться, как в зал ввели раба — красивого, рослого юношу, с мускулистой, крепкой шеей. Следом за ним вошел палач, обнаженный до пояса, с тяжелым мечом в руке. Раб был нем и не молил о пощаде. Или он не понимал, что предстоит ему? У литовца стало холодно под сердцем.

— Видишь! — указал хункер на шею юноши. — А теперь смотри, что станет, какими будут жилы! Ну, ты! — махнул пухлой рукой палачу хункер.

Тот быстро схватил раба за голову и склонил ее, а затем, отступив на шаг, проворно взмахнул мечом, и в мгновение ока прекрасная, только что сверкавшая скорбными глазами голова отскочила от туловища. Палач поднял ее и показал присутствующим. Ноздри султана затрепетали от восторга. Улыбаясь, он сказал художнику:

— Смотри, смотри, как течет кровь из жил и как свернулись мускулы. Вот как надо писать на картине! Всегда показывай истину! — хункер тянулся к голове, глаза которой уже начали меркнуть. Он жадно принюхался к запаху крови. Литовцу показалось, что уши раба еще слышат, что глаза его видят, — так глубока и безмерна была печаль, которая еще светилась в них.

— Теперь видишь, чем грешит твое изображение! — сказал поучительно султан.

Посол тяжело дышал, его мутило, но он превозмог слабость и сказал хункеру:

— Ты — истинно мудрейший из царей и величайший знаток искусства! Теперь я вижу, сколь велики твои знания!

Селим скосил глаза на визиря.

— Уведи их! — кивнул он в сторону художника и палача.

В зале еще дымилась теплая кровь, сгустками застывшая на пестром бухарском ковре, не обращая внимания на все это, султан спокойным голосом предложил литовцу:

— А теперь поговорим о деле!

Посол низко склонился перед хункером и снова помахал перед собою:

— Мой король, а ваш брат повелел мне припасть к стопам вашего величия и пожелать вам здоровья.

Султан благосклонно спросил:

— Как чувствует себя наш брат и друг? Мы всегда думаем о нем и муллам наказали возносить молитвы за него.

Посол поклонился:

— Хвала премудрому, виват великому, благодарствую и счастлив поведать, что король радуется верной дружбе и печалится лишь тогда, когда московиты становятся дерзкими и неучтивыми!

— Я покончу с их дерзостью. Так велит мне аллах и пророк наш! — блеснув глазами решительно сказал хункер. — Я повелел воинам нашим положить предел проискам московского царя!

Посол повеселел. Избегая ступить на пятно крови, он поближе придвинулся к султану и озабоченно воскликнул:

— Можно ли позволить так беспокоить себя из-за русских холопов? Король, брат твой, огорчен, что караванные дороги с Запада на Восток перехвачены московитами в Астрахани...

Селим величественно подбоченился и самоуверенно сказал:

— Астрахань будет наша. Это истинно, как солнце на небе!

— Хвала великому и мудрому! — льстиво выкрикнул посол...

Визирь утомился стоять: слишком долог и беспокоен день. Солнце опять за стрельчатым окном склонилось низко, и от опахал нубийцев на полу лежали длинные тени. Он подобострастно смотрел на султана, готовый выполнить любую его волю, но в то же время думал о своем: «Литовец оказался скуп на подарки, и хункер слишком долго с ним разговаривает! И стоило ли вызывать ученых и просвещать неверного!».

Между тем, посол сыпал самые напыщенные похвалы мудрости султана, уговаривая его ускорить поход на Астрахань. Визирь тяжело вздохнул и, воспользовавшись мгновением, когда посол замолчал, еле слышно шепнул:

— Великий аллах да ниспошлет отдых мудрому... Зюлейка...

Султан нахмурился, завертелся на подушках, вспомнил о быстроглазой юной наложнице из Таврии и стал рассеян. Посол догадался, что аудиенция закончена.

Тихий вечер спустился на долину, в которой расположился Бахчисарай — столица крымских ханов. Взойдя на высокие стрельчатые минареты, жемчужно белевшие среди яркой зелени садов, муллы призывали правоверных мусульман к вечерней молитве, гортанными голосами провозглашая символ ислама: «Ля иляга илля ллагу!»

Все предвещало покой и сладостный сон. Девлет-Гирей совершил положенное омовение и забрался на крохотный балкончик, откуда, скрытый частой решеткой, с вожделением наблюдал за женами и наложницами, купавшимися в бассейне, расположенном среди сада. Зоркими глазами хан отыскивал среди них полонянку, привезенную татарскими наездниками с Дона.

Над круглой купальней колебались белые нежные облака, — пенились цветущие кусты черемухи. Под ними, в дожде лепестков, сидела сероглазая, круглолицая и тонкая, как тростинка, девушка в желтом шелковом халате. Сбросив расшитые серебром чувяки и наклонившись к воде, она любуясь собою, заплетала пышные русые косы. Ах, какие косы! Пожилой хан залюбовался стройной красавицей, забыв обо всем на свете.

«Но зачем она так тоскливо запела?» — огорченно подумал он. — Что только смотрит старая карга Фатьма? Для чего она приставлена к ней? Зачем дает она прекрасной гурии так тосковать?»

Голос полонянки звенел тихо, нежно, как звучит в жаркий день ручеек. Девлет-Гирей знал русскую речь и понимал толк в плясках и пении. О чем жалуется полонянка? Хан притаился и слышал учащенные удары своего сердца. Казачка пела-жаловалась:

Я вечор гуляла во зеленом саду Со своею государыней-матушкой, Как издалеча, из чиста поля, Как черны вороны, налетывали, Набегали три татарина-наездника, Полонили меня красну девицу, Повели меня во чисто поле...

Нет, это невозможно слушать! Хан встрепенулся, закашлялся, он был недоволен.

«Надо сказать этой старой дуре Фатьме, чтобы отучила полонянку петь такие песни! — раздраженно подумал хан. — И что за имя — Клава Кольцо? Странные у московитов прозвища: Заяц, Волк, Кольцо!..»

Расстроенный Девлет-Гирей выбрался из своего укрытия и прошел в опочивальню, у порога которой ожидал раб Абдулла — поверенный всех сердечных тайн хана. Повелитель хотел сказать ему о своем неудовольствии, но слуга опередил его. Одутловатое желтое лицо раба было встревожено, он беспокойно взглянул на хана и тихо сказал:

— На небе солнце, а на земле ты самый счастливый из смертных. Великий хункер сподобил тебя своим фирманом, чауш только что прибыл из Стамбула и ждет тебя, мудрый хан.

Девлет-Гирей вздрогнул:

— Гонец? Что же ты молчал?

Раб упал ниц и жалобно заголосил:

— Прости, благородный и великий хан, не смел нарушить твоих размышлений...

«Поход на Астрахань!» — сразу догадался Девлет-Гирей и, чтобы отдалить неприятную весть, сказал:

— Вели накормить гостя из моих блюд и напоить из моих сосудов!

Всю ночь не мог заснуть хан. Мысли о полонянке отлетели, их сменили другие, тревожные и опасные. Девлет-Гирей понял, что ему не избежать похода. Хункер Селим коварен, мстителен и жесток. Хан прошелся по опочивальне, добыл ларец, извлек из него бараньи кости. Раб Абдулла, лежавший у порога, подобно сторожевому псу, быстро вскочил: он догадался, — повелитель будет испытывать свою судьбу.

— Раздувай огонь на жаровне! — повелел хан рабу.

Среди обширного покоя стояла жаровня с холодными углями. Повелитель любил смотреть на раскаленные угли и нередко среди ночи заставлял раба раздувать мангал.

Раб быстро вздул огонь, и угли один за другим стали желтеть; прошло мало времени, а на жаровне уже лежала груда раскаленного золота, охваченного синеватыми струйками легкого пламени. По опочивальне от него шло тепло и легкий угар. Хан бросил на красные угли бараньи лопатки, а сам улегся на диван и вскоре задремал.

Когда он открыл глаза, в распахнутые окна глядело черное бархатное небо с крупными яркими звездами, слышался заглушенный лепет струйки, сбегавшей из родника в купальный бассейн. Девлет-Гирей потянулся и вспомнил:

— Кости!

Раб быстро разгреб потухшие угли, и на дне мангала, из золы, добыл бараньи лопатки, потемневшие, но крепкие и целые. Хан повеселел, гаданье успокоило его, — в поход можно было идти без опасения.

Однако утром Девлет-Гирей хоть и льстиво принял султанского чауша, но все же пожаловался на тяжести и опасности пути в безводной степи. Он сунул чаушу кожаный мешочек с дарами и снабдил его письмом к хункеру.

Жаловался и печалился хан, что туркам ни зимой, ни летом нельзя идти на Астрахань. Зимой в степях свирепствуют страшные вьюги и жестокие морозы, и турки все померзнут. Летом травы в степи сгорают от солнца, источники пересыхают, и войска погибнут от безводья. И еще устрашал Девлет-Гирей турского султана:

«У меня верная весть, что московский государь послал в Астрахань 60000 войска, если Астрахань не возьмем, то бесчестье будет тебе, а не мне, а захочешь с московским царем воевать, то вели своим людям идти вместе со мною на Московские украины, если которых городов и не возьмем, то, по крайней мере, землю повоюем и досаду учиним».

Надеясь на щедрые поминки, но сильнее всего боясь турецкого соседства, Девлет-Гирей послал гонца и к царю Ивану Васильевичу оповестить его о том, что турецкие войска готовятся идти под Астрахань, и было бы, дескать, лучше, если бы царь отдал султану Астрахань добром.

Гонец быстро вернулся и поминок на этот раз с собой не привез.

Царь московский отвечал Девлет-Гирею решительно и сердито:

«Когда то ведется, чтобы взявши города, опять отдавать их?»

Одна за другой последовали неудачи. Хункер Селим не внял предостережениям и отправил в Кафу (Феодосию) пятнадцать тысяч спагов и две тысячи янычар, вручив начальство над ними Касим-паше. Девлет-Гирею оставалось покориться воле султана. Выделив пятьдесят тысяч конников, он приготовился к походу.

31 мая 1569 года Касим-паша тронулся в донские степи. Огромная конная и пешая рать потянулась из разных направлений к Переволоке. Из Азова шли турки-янычары на своих лохматых выносливых конях. Татары пересекли Перекоп и держали путь на станицу Качалинскую. Туда же из Азова поплыли турецкие каторги (суда), груженые пушками, зельем, снарядами и богатой казной. Гребцами на судах сидели две с половиной тысячи невольников, среди которых было много русских полонян. Их охраняли от побега всего полтысячи турок. Плыли против течения, добирались медленно. И полоняне все ждали, — вот-вот наскачут русские и отобьют их. Но пустынна была степь, безмолвными лежали на берегах казачьи городки, покинутые станичниками. Янычары и спаги двигались вдоль Дона по изумрудному ковру трав, который распахнулся перед ними от горизонта до горизонта. Конские копыта беспощадно попирали необычайной красоты узоры, расцвеченные белыми, красными, желтыми тюльпанами. Орда привыкла к пестроте степных просторов, к ясному бирюзовому небу, к ласковому солнышку, к аромату трав, к радостной песне жаворонка и, не замечая всего этого, лилась, как шумящий мутный поток, смывающий все на своем грозном пути. Там, где прошли всадники, оставалась пустыня. Позади орды сиротливо лежала оскверненная земля, вились тучи дыма, пустыми оставались колодцы, и убегало все живое — зверь и птица. Только вчера ковыль кишел разной дичью: дрофами, перепелами, журавлями, — сегодня позади ордынских коней над испепеленной землей простералось безмолвие. Даже рощицы и береговые заросли исчезли. Недавно над Доном, раскачивая густыми кронами, шумели пахучая черемуха, ольха и вяз, а сейчас ветер разносил пепел потухших костров. Вот здесь, на перепутье караванных дорог, приветливо лепетала листвой густая рощица, и у прозрачной кринички в знойный полдень спасались караванщики и становились на отдых пастухи с овечьими отарами, теперь тут осталось обезображенное место и грязная лужа. И когда погасал закат, спускался вечер в пелене туманов и поднимался багровый месяц, а на землю ложилась обильная крупная роса, тогда казалось, что вся донская степь плачет горькими слезами в большом горе.

Впереди янычар, в окружении многочисленной охраны, в золоченом паланкине, водруженном между горбами высокого верблюда, восседал Касим-паша, безмолвно и равнодушно взирая на степи. Мягко шлепая по пыли большими ступнями, подняв голову, верблюд с презрительным выражением важно нес своего господина. За верблюдом, раскачиваясь, шел второй, неся на спине голубой паланкин, а из-за шелковых складок его порой выглядывали жгучие глаза любимой наложницы Касим-паши.

Казалось, орды движутся среди безбрежной и безмолвной пустыни, но за ними зорко следили сотни настороженных глаз. Казачьи ватажки, скрываясь в балках, неустанно стерегли врага. Гортанный говор, ржанье коней, свист стрелы, пущенной из тугого лука, — все, все, что исходило от врага, было слышно чуткому уху казака.

Ермак, крадучись, с полусотней шел следом за дикими всадниками, сметавшими все на своем пути. И горько-горько становилось на душе казака, когда впереди подымались густые клубы дыма, — ордынцы жгли встречную станицу. Завидев зловещее зарево, Ермак сумрачно сдвигал брови. Он недавно появился в Диком Поле, но сердцем, всем своим существом чувствовал, что это своя, русская, на веки веков русская земля! Заслышав плач, Ермак нещадно нахлестывал коня, и горе было ордынцу, если он отставал с захваченными полонянками, — казаки беспощадно рубили хищников. Лицо Ермака бледнело, глаза туманились, когда он видел за конем ордынца заарканенную казачку с распущенными по ветру волосами; он весь наливался кровью и, налетев на своем дончаке на врага, со страшной силой опускал тяжелую саблю на голову насильника.

Казачья полусотня уничтожала турок где только могла. Она предостерегала врага всюду — на перелазах, у водопоев, на пастбищах. Турецкие янычары жаловались Касим-паше:

— Шайтан казак: есть он тут и нет его! Откуда берется шайтан? Нельзя отойти в степь, нельзя нарубить дров для костра! Велик аллах, мудр паша, помоги нам! Многомилостливый и храбрейший посланник хункера, разреши повернуть коней в степь и потоптать казаков!

Касим-паша, словно коршун на высоком кургане, держался неподвижно, замкнуто и молчал. Он понимал, нельзя уходить за казачьими сотнями. Разве поймаешь дым в голубом небе: он всклубится и растает: так и казачьи ватаги, — они есть сейчас, но они рассеются, чтобы заманить янычар в болота.

На привалах, у голубого Дона, ставили золотой шатер для Зулейки, и Касим-паша уходил в него. Он садился на пуховики, тянул из кальяна ароматный табачный дым, слушал песни и смотрел пляски наложницы.

На донских просторах буйствовала весна. Степь зеленела, гудела, пела многочисленными голосами налетевшей отовсюду птицы, травы наполняли воздух благоуханием, и полуобнаженная Зулейка ах как хорошо плясала! В сердце старого паши проснулась молодость, но лицо его продолжало сохранять высокомерие и самодовольство.

Сегодня янычары прошли небольшим полем и потоптали его. Касим-паша вспомнил об этом и похвастал:

— Русский народ над полем потел, а наш конь его пшеницу съел. Слава аллаху!

Плохо понимал Касим-паша военные дела, не знал, не ведал Дона! Равнина, синяя река, курганы, ковыль и среди него черепа коней. Это на первый неопытный взгляд. Но Девлет-Гирей, крымский хан, знал, что в этом необъятном просторе раскинулись глубокие речные долины, бесконечные овраги, балки, сплошь покрытые непролазными кустарниками, местами — черными и красными лесами, а то и топкими болотами. Низины пропитаны водой, обильно заросли шумным камышом, над ручьями непроглядные талы, на поймах — высокие сочные травы.

Мстителен Дон, неуступчив Дон! Много заросших стариц, много проток, рукавов, огибающих бесчисленные острова. И везде, во всех этих тайниках, глушицах, — казачьи становища, юрты, скрытые городки.

И не видно глазу врага, что таятся в них и готовятся к схватке казаки.

На майдане деды-рылешники, седые, слепые, бородатые, пели о ратных подвигах казаков, о битвах с неверными среди ковыльного моря, о богатырях-станичниках, омывших своей кровью крутые берега Тихого Дона.

Тут, на майдане, и встретил Ермак молодого смуглого казака с большими грустными глазами.

— Ой, диду, спой мне про татарскую неволю! — попросил печальный казак сивобородого старика.

Дед-рылешник вслушался в голос и сказал ободряюще:

— Чую, со мной гуторит ладный казак. Крепок, а затосковал. Не впервое басурману приходить на Дон: ох, и сколько костей всегда оставлял тут враг!

— Не о том кручинюсь, дид, — покорно отозвался казак. — Сестру нехристи в полон за Перекоп увели. Кипит моя кровь...

Внезапно на плечо казака опустилась крепкая рука и раздался уверенный голос:

— А коли кипит, бить надо супостата; в землю вгонять нечисть! Как звать, молодец?

Станичник оглянулся. Перед ним стоял кряжистый чернобородый казак с веселыми смелыми глазами.

— Иваном зовут, по прозвищу Кольцо.

— Ну, Иванушка, садись на коня и едем в Поле. Едем, братик, одной веревочкой, видно, связала нас судьба, вместях и татар бить!

— Что правда, то правда! — сказал дед-рылешник, огладив длинную бороду, и предложил: — Я вам бывальщину спою...

Не послушали казаки бывальщину, поседлали коней и заторопились в степь. Ехали-скакали рядом. Ермак пристально поглядывал на товарища. Высок, глаза большие, карие, густые темные брови. Из-под шапки вьются кудри. На коне сидит лихо, поведет плечом, — чувствуется сила. Орел!

На западе догорала заря, обозначился тонкий серп месяца. Стало быстро темнеть, и в ковыле закричали перепела: «Ква-ква, пить-пить, пить-полоть...»

Где-то в камышах, в глухом озерке им отозвался бучень: «Б-ууу, б-у-у-у...»

Затрещали кузнечики, в небе появилась первая звезда, за ней вспыхнуло и заиграло семизвездие. Ночь, благостная, теплая, опустилась на донскую степь. И как только стемнело, на перепутье выбежал огромный серый волк, понюхал порубленное тело ордынца и, сев на задние лапы, тоскливо и протяжно завыл, сзывая стаю на пир. И далеко по степи раздалась страшная песня зверя...

Казаки спугнули серого и понеслись по ковылю; скакали по просторам, продирались через заросли, оставляли позади курганы, держали путь на зарево костров.

В этот вечер, тихий и благоуханный, к Переволоке подошла орда и раскинулась станом в широкой балке, уходящей к Дону. Месяц заливал все серебристым светом. У излучины ржали кони, где-то неподалеку кто-то забивал прикол для иноходца, и сотнями золотых звезд горели огни во тьме. У костров возились люди...

— Турецкий стан, — шепнул другу Ермак. — Тут и высмотрим все!

Казаки спешились, укрыли скакунов в густом тальнике, а сами уползли в ковыль. Вот и край овражины, темные кустики. Затаив дыхание, донцы залегли. Ермак чутко прислушивался. По степи разносился еле слышный топот; но прислони ухо к родной земле, и она все расскажет казаку. Оберегая стан, кругом рыскают ордынские разъезды.

Прямо огромный костер, на нем черный закоптелый котел, — татары варят махан. Гортанный говор нарушает тишину. Ордынцы пьют кумыс, покрякивают, похваливаются, полами пестрых халатов утирают потные лица.

Прямо за большим огнищем — золотой шатер, полы распахнуты. На пуховиках сидит Касим-паша. Золотится огонь, отблески его сверкают на парчовой одежде паши, а над логом раскинулся через небо жемчужный пояс Млечного Пути.

Ермак видит... На пестром ковре в шатре бесшумно движется в пестрых шароварах и зеленых сапожках смуглая наложница. Слышен повелительный голос Касим-паши, но слов не разобрать. Казак сплюнул и хмуро подумал: «Эко, воин, идет на Русь, а с бабой нежится!» Ему бы, старому, дома сидеть!».

Иван Кольцо вынул стрелу, приложил к тетеве. Не миновать тебе беды, старый коршун! Ермак глухо ахнул: оперенная стрела с визгом пронеслась через костер и пронзила шатер. В эту минуту наложница заслонила Касим-пашу, и стрела угодила ей в сердце. Обливаясь кровью, Зулейка упала на ковер. Старый паша трусливо оглянулся и захлопал в ладоши. Набежали янычары, закричали, указывая в темноту. Ермак понял, что пора уносить ноги. Бесшумно уползли казаки; когда сели на коней и унеслись далеко за курганы, Ермак сказал:

— Люб ты мне, Иван, но горяч и хочешь взять врага срыва! Коли бить, так надо бить наверняка!

Кольцо не сразу отозвался, потом схватил Ермака за руку:

— Кровь взыграла, верь мне, в другой раз не промахнусь!

Они выехали на возвышенность, и перед ними опять показались бесчисленные огоньки в степи.

15 августа турецкие суда подошли к Переволоке и стали сгружать арбы, заступы, пушки и ядра к ним, порох, свинец, мотыги, кирки и мешки. Над Доном носились потревоженные чайки. Ржанье коней и людской говор гулко разносились по воде. Касим-паша и Девлет-Гирей в сопровождении мурз выехали в степь. Указывая на восток, в ту сторону, где текла величавая Волга-река, паша сказал:

— Велик путь до Итиля, но сбудется воля мудрого из мудрейших, великого хункера Селима, — соединим две реки, как двух сестер. Ройте канал и по нему пойдут наши каторги и поплывут воины...

Девлет-Гирей ухмыльнулся в бороду, подумал: «Не исчерпать воду из Дона, не перетаскать землю на таком просторе, который под силу одолеть только доброму коню!» Однако он промолчал и подобострастно поклонился Касим-паше.

Ранней зарей на необозримом пространстве степи вытянулись тысячи копачей с мотыгами, заступами и приступили к прокладке канала. Пронзительным скрипом оглашали степь большеколесные арбы, на которых отвозили землю. Орды татар относили землю в полах халатов, в походных сумах. К полудню солнце поднялось высоко над раскаленной равниной; оно палило, жгло, изнуряло зноем. Сбросив одежду, полуголые воины Селима с рвением били в землю кайлами, вгрызались в нее заступами; пыль клубилась над ратью, смешиваясь с дымом костров, на которых в больших котлах ордынцы варили конину. Воду для питья брали из Дона, но берега его подстерегали врагов. Стоило турку или татарину ступить в воду, как из камышей с визгом вырывалась стрела, и горе было ордынцу — он падал, сраженный насмерть!

Касим-паша вышел из золотого шатра и, указывая на сизое марево, уверял:

— Терпите! Туда польются воды древнего Танаиса-Дона! И там, где гуляли суховеи, воины Селима напоят коней! Так угодно аллаху, да будет благословенно имя его!

В клубах пыли и дыма солнце казалось багровым; истомленным землекопам было в пору ложиться и умирать на жаркой, высохшей земле.

«Нет, не вырыть нам канала! Не видать больше берегов Понта!» — в отчаянии думали они.

Весна давно отошла. Под жарким солнцем поник и высох ковыль. Затихли на гнездовьях птицы, не пели больше в голубой выси жаворонки. Ближние родники пересохли, а на дальних подстерегали казаки. Не исчерпать море ложкой, — так не перетаскать и землю на Переволоке горстями. Не бывать тут голубым водам!

Касим-паша смутно догадывался теперь, что изнуренное войско его ляжет костями, но повеление хункера остается неосуществимым.

Турки кричали своему военачальнику:

— Надо уходить, пока не поздно! Тут спалит нас солнце и погубит жажда. Пойдем к реке Итиль, на Астрахань, прямо через степи!

Бывалые воины и янычары жаловались Касим-паше на казаков, тревожащих орду со всех сторон, и просили воли разделаться с ними.

Летний день долог и бесконечен в тяжелом труде, трудно дышится на раскаленной земле, налетает тучами овод и жалит измученное тело; вода мутна и тепла, — не утоляет жажды; ветры утихли и нет прохлады. Повяли и засохли травы, воздух наполнился смрадом, так как стали падать кони, раздутые туши которых не убирались. Воды Дона застыли в неподвижности и не умеряли жар.

Русская земля встретила ордынцев негостеприимно. А в одну из ночей на темном горизонте змейками пробежали огоньки, вспыхнули жаркой полоской и стали шириться, расти, и вскоре коварные языки пламени заиграли на черном небе. Они становились то ярче, то бледнели и замирали, то вспыхивали и тянулись к звездам.

— Аллах всемилостливый, степи горят! — закричали в таборе турки. — Казаки жгут сухой ковыль! Смерть! Смерть!

Из шатра вышел толстый Касим-паша заплывшими глазами уставился в синие огоньки. Турки закричали ему:

— Куда ты привел нас? Мы ищем воду, а нас самих скоро пожрет пламень!

Паша перетрусил, хмуро молчал. Следом за ним из шатра вышел Девлет-Гирей, и его звонкий голос разнесся вдоль Переволоки:

— Вы бабы, а не воины — закричал он, — а степи каждый год огонь, джигиты всегда жгут посохшие травы, чтоб в рост пошли новые, молодые. Огонь дойдет до ручья и конец ему!

Небо багровело, языки пламени тянулись вверх, плясали и торопились. Видно было, как в их багровом отсвете летали потревоженные птицы. Было и красивое, и страшное в жарком степном пожаре.

Огненная лавина все ближе и ближе. Тревожно заржали кони в табунах и, перепуганные, развевая гривы, понеслись к табору, опрокидывая и ломая все на пути.

Огонь совсем рядом, рукой подать, но пламя вдруг стало ниже. На берег в синей дымке легко и грациозно выскочила косуля. Ее бока при дыхании бурно вздымались. Она подняла на длинной шее голову с небольшими рожками и на мгновение застыла. Чуть-чуть, еле заметно поводила высокими прямыми ушами.

Тут и Касим-паша встрепенулся, взмахнул рукой, — ему услужливо и быстро подали лук и стрелу с блестящим острием. Он проворно схватил их. Глаза паши по-юношески сверкнули, и он немедля нацелился в прекрасное животное.

Но что случилось? Или дрогнула рука старого воина, или глаза изменили ему, — стрела просвистела мимо, испуганная косуля взметнулась и, как видение, исчезла. Касим-паша, бледный, расстроенный, вернулся в шатер и упал на пуховики.

Тщетно утешала его новая наложница, молодая с дикими глазами татарка, он стонал и горестно думал: «Позор, позор! Кто теперь из воинов поверит в мою силу?»

В стане всю ночь не могли успокоиться, гомонили, спорили, и только легли, а на востоке уже забрезжил рассвет. Всем казалось, — рано, очень рано пришло утро. Солнце из-за гребня увала только брызнуло лучами, а уже защелкали бичи — спаги поднимали людей на работу.

При ярком солнечном сиянии страшной выглядела степь. И откуда только снова появился резвый ветер? Он гнал на работающих тучи едкой золы; она проникала в легкие, скрипела на зубах и покрывала потные бронзовые тела. Еще жарче, невыносимее жгло и терзало солнце, еще изнурительнее стала работа!

В третьем часу пополудни от жгучей жары упал один из копачей канала. Он лежал почерневший, с открытыми глазами, уставленными в белесое небо. К вечеру легло костями в пыль еще десять копачей.

Касим-паша велел перенести его шатер к Дону, — тут легче дышалось и не так тревожили крики недовольных воинов. Но и здесь он не находил душевного покоя; рядом, на воде, уткнувшись носами в берег, неподвижно стояли ладьи, а в ладьях чего-то зловеще ждали невольники.

Они злобно смотрели на золотой шатер, и Касим-паша сам слышал, как бородатый русский полоняник громко сказал:

— Не дойдут они до Астрахани, все передохнут тут! А коли и дойдут, то царь Иван Васильевич нашлет на орду свое войско, и тогда берегись, бритая башка!

Касим-паша от ярости сжал зубы. Он проучит этого раба за его дерзкие слова! По его приказу привели полоняника, скованного по рукам и ногам цепями. Он был невысок ростом, худ телом, бороденка всклокочена. Жалок человек, тщедушен, а глаза упрямые. Он не упал на колени перед пашой и не взмолился.

Турок засопел, уставился на него злыми глазами.

— Ты кто? — спросил он по-турецки.

— Я — Семен Мальцев, посол государев! Ехал из ногайских улусов, напали ордынцы, ограбили, изранили и в полон захватили. Повели освободить, иначе Русь за меня стребует с салтана!

Касим-паша презрительно улыбнулся в бороду, промолчал. Глаза его жгли русского, но тот спокойно продолжал, показывая на изувеченные руки:

— Гляди, что сталось! Гребцом на каторге был: и жаждал, и голодал, и страждал. Доколе так со мною будет?

Он говорил так смело и гордо, что казалось, будто сам паша у него в рабах. Руки полоняника перевязаны лохмотьями и на них засохла кровь.

— Я прикажу срубить тебе голову! — сказал Касим-паша.

— Мою срубишь, твою в уплату Русь достанет! Салтан царю тебя выдаст! — громко ответил русский.

— Ух, шайтан! — сжал кулаки турок и закричал: — Много ли тебя есть — хил и слаб, раздавлю, как червя!

— Сколько есть, весь тут! Умучить думаешь, — не боюсь. Русь сильна!

Он смотрел в глаза паши смело, и Касим чувствовал в его взгляде непокоримую и непреодолимую силу. «Таких не сломишь!» — с досадой подумал он и рассудил про себя: «Кто знает, что будет впереди, может и пригодится в игре этот пленник?». И сказал паша:

— Я прикую тебя к пушке и ты не сбежишь, пойдешь с нами раскаленными степями к Астрахани!

— Что ж, спасибо и на этом! — спокойно ответил русский. — Ведь и Астрахань — наша родная, русская землица!

Касим-паша захлопал в ладоши, мгновенно появились два рослых спага и схватили полоняника. Они увели Семена Мальцева и приковали его к пушке, а каторги с гребцами-невольниками увели книзу, поставили подальше от золотого шатра.

Работа по рытью канала невыносимо изнуряла войско. Только скрывалось солнце и гасла заря, люди, еле утолив голод, валились на землю и засыпали в тяжелом сне.

И тут пришла тревожная пора: от утомления засыпали не только землекопы, часто находили сонной и стражу.

Стояли безлунные ночи. В лагерь врывались конные казаки. Бесшумно, словно тени, проникали в стан и резали сонных ордынцев, янычар и спагов. Когда всходило солнце, Касим-паша падал на коврик и молился аллаху:

— Великий и всемогущий, побереги мою жизнь. Что творится на этой проклятой земле! Может, и в самом деле уйти степью?

Он советовался с ханом Девлет-Гиреем. Тот упорно молчал, а когда открывал уста, то Касим-паша слышал:

— Я советовал мудрейшему и великому хункеру Селиму не спешить с Астраханью. Русь хитра! И кормов в степи мало, а зимой тут гололедица и бескормица, будут гибнуть люди и кони...

Глаза хана, черные и лукавые, непроницаемы.

«О чем думает он? Может быть, играет двойную игру? — тревожился паша, но строгое и невозмутимое лицо Девлет-Гирея внушало доверие. — И не его ли крымчаки тут же с нами страдают?» — успокаивал себя Касим-паша.

А в эту самую пору Ермак с казаками напирал на Андрея Бзыгу:

— Турки пристали, изверились, они чуют, что канава станет их могилой. Степи пожжены, нет корму для коней. Всем скопом навалиться на них и посечь-порубить врага саблями!

Выставив дородный живот, атаман хмуро разглядывал станичников.

— Чи вы посдурели вси, чи хмельные! — сердитым басом гудел он. — Их хмара, а нас сотни. Рук не хватит порубать. Терпеть надо!

— Чего терпеть, ежели сердце огнем пылает! Земля поругана, казачество ждет! На реке Дону более двух тысяч полонян на каторгах гребцами, нас ждут не дождутся. Подай руку, вместе подымутся и будут орду бить!

— Нельзя! Слушать меня, атамана, казаки! — закричал Бзыга.

Ермак и Кольцо ушли с майдана мрачными.

«Не тот атаман! — думал Ермак. — Кому служить, не разберешься!» — и не утерпел, ударил себя в грудь:

— Мы же русские!

— Русские! — твердо ответил Кольцо. — Каждой своей кровиночкой!..

3

За ордынским станом, на восток, на всем протяжении Переволоки лежала необъятная ширь до самой Волги. Тут на плато, между Доном и великой русской рекой, пролегал старый путь, издревле известный, и всегда из восточных стран на Русь через эти места шли караваны. В логу, где шумела рощица, таилось самое заманчивое в этой печальной пустыне — колодцы «Сасык-оба». Здесь путника ожидала тень, прохладная вода и отдых.

Вторую ночь Ермак с казаками стерег тут ногайцев: знал он, — раз идут турки и ордынцы на Астрахань, непременно навстречу им потянутся переметчики. Тут и ловить их!

За курганом, с подветренной стороны, лежали Ермак и Гроза, Иван Кольцо да Богдашка Брязга, а с ними десятка три удалых станичников. Ночь простиралась звездная, тихая, не слышалось воя назойливых шакалов, не шелестели травами тушканчики. Казалось, вымерло все в бескрайней пустыне, только в неверном лунном свете, догоняя друг друга, подпрыгивая, двигались темными легкими шарами перекати-поле.

Глядя на них, Гроза вздохнул:

— Рано ныне подошла осень. Смотришь, растет такой круглый куст на ломком стебельке, созревают на нем семена, и тогда отсыхает этот стебелек, налетает ветер и гонит-гонит день и ночь без передышки по степи перекати-поле... Взгляни, какие звезды! — мечтательно посмотрел казак на темное небо. — Вот и колесница царя Давида поднялась краем из-за кургана! — показал он на Большую Медведицу и сладко потянулся. — Лежу, а сам думаю: вот покончим с ордой да и на Волгу! Чую в своих жилах горячую кровь, никак ей не угомонится. А тут, на станице, Бзыга да заможники тянут из нас жилы. И у нас на Дону неправда завелась. Эх!..

Ермак хотел отозваться, много и у него накопилось против Бзыги, но в эту минуту на кургане вспыхнули зеленые огоньки.

— С нами крестная сила! Гляди, покойник из могилы выбрался! — взволнованно прошептал Брязга. — А может, это неприкаянная душа? Убрался человек со света белого без молитовки и креста.

Ермак поднял голову, вгляделся. Курган смутно темнел в слабом свете ущербленного месяца, а на вершине его и в самом деле то вспыхивали, то погасали зеленые огоньки.

— Бродит, нечистая сила. Глянь-ко! — схватил он Грозу за руку.

— Волк! Сейчас спугну! — отозвался Гроза и взялся за саадак со стрелами.

Но огоньки померкли, над степью пронесся прохладный ветерок, звезды стали бледнеть.

— Скоро утро! — задумчиво сказал Брязга. — Соснуть, братцы, да не спится.

На востоке заалела полоска зари, тишина кругом стала полнее, глубже. Чуткий на ухо Ермак вдруг уловил неясный, смутный звук. Знакомое безотчетное чувство тревоги охватило его. Он припал к земле. И опять тихие певучие звуки повторились, они росли, крепли, наливались сочностью и приближались. Теперь отчетливо переливались погремки-бубенчики.

— Браты! — вскочил казак. — Караван идет!

— Брязга насторожился.

— Верно! — подтвердил он. — Купцы из Ургониша идут на Русь. Слышно — арбы, верблюды ревут...

— Нет, братики, то не из Ургониша купцы, из Астрахани к туркам торопятся ногайские переметчики. Ну, братцы, не зевай!

— Оттого ночью воровски идут, что Касим-паше дары везут!

Заря охватила полнеба. На золотом фоне ее с востока по тропе приближались темные точки; они росли, близились, и наконец, верблюд за верблюдом, показался большой караван. Казаки взметнулись в седла и убрались в балочку. Ермаку все видно... Вот из-за кургана, ритмично покачиваясь, показался огромный верблюд. Сбоку в люльке белеет чалма карамбаши. Он что-то монотонно поет.

Длинной цепью верблюды тянулись к колодцу «Сасык-оба». Они ревели, медленно поворачивая головы на долговязых шеях. Туго набитые мешки и тюки покачивались в такт движению по обе стороны вьючного седла. Седобородые купцы в пестрых халатах и белоснежных чалмах дремлют, а неподалеку от них на горбоносых ногайских конях джигитуют всадники с копьями. Нежный звон бубенчиков усилился, — караван подошел к глубоким колодцам. Карамбаши повелительно прокричал своему головному верблюду:

— Чок!

Животное огляделось и тихо опустилось на землю. Вожатый, в стеганном бумажном халате, проворно выбрался из люльки и стал покрикивать на слуг.

То и дело раздавалось резкое, властное:

— Чок! Чок!

Один за другим опускались верблюды, и караванщики быстро разгружали кладь. Из своего паланкина выбрался толстый купец в халате, шитом золотом, и шароварах малинового бархата, в зеленых сапогах из ослиной кожи с загнутыми носками. Важно переваливаясь, он, не торопясь, пошел в тень. За ним потянулись другие купцы.

Ермак приготовил аркан. Эх, только размахнуться и захлестнуть жирную шею купца! Казачьи кони нетерпеливо перебирали ногами, тут бы и...

Но в эту самую минуту, поднимая пыль, к роднику «Сасык-оба» вынеслась на рысях казачья сотня. Впереди на черном коне-звере показался Андрей Бзыга в красном чекмене.

«Опередил, и тут опередил!» — раздраженно подумал Ермак и, оборотясь к станичникам крикнул:

— За мной браты!

Ногайцы пали на колени и, подняв вверх руки, заголосили на разные лады:

— Алла! Алла!

Жирный купец в малиновых шароварах, низко приседая, залопотал.

Бзыга подбоченясь, сощурил зеленоватые глаза и сказал важно:

— Ага, послы ногайские к царю следуют...

Купцы униженно били лбами в землю. Стражники побросали копья и, опустившись на колени, завопили:

— Господин будь милостлив! Мы подневольные!

Тут и Ермак сорвался и вынесся из укрытия на разгоряченном коне. Его дончак злобно заржал, поднялся на дыбы, готовясь растоптать врага. Но Бзыга вымахнул сабельку, синим огоньком блеснула полоска булата.

Не трожь! — багровея, закричал он Ермаку. — Не видишь, послы едут на Русь! Царь задирать не велел.

Глаза атамана потемнели, прочел в них Ермак непримиримую ненависть. Гроза скрипнул зубами и сказал хмуро:

— Опять ты, атаман, поперек нашей дороги стал!

— Говоришь много! Гляди, пожалеешь! — пригрозил Бзыга.

Ермак оглянулся на своих. Крепкие, загорелые, они, как дубы, вросли в седла. Вояки! Гляди, рука Богдашки Брязги крепко сжимает рукоять сабли. Но он и товарищи притихли, опустили глаза в землю. Укротил их всех окрик атамана — сильна его власть!

Степенно и твердо сказал Ермак атаману:

— Чую, не послы это, а переговорщики из Астрахани едут челом бить Касим-паше.

— Не твое дело! — властно сказал атаман. — Я тут набольший из вас и мне только положено знать обо всем... Эй, купцы, к вам мое слово! — Бзыга спрыгнул с коня, подошел к седобородому и стал с ним вести речь по-ногайски.

Ермак и его втага свернули в строну. В караване опять началось обычное оживление: почуяли астраханцы свою руку. По приказу седобородого, на ковыль раскинули мягкий, пушистый бухарский ковер. На него разостлали дастархан, слуги принесли медные кумганы, расставили серебряные чаши. Налили свежего кумысу, положили салмы, баранины, круту. У колодца зажгли костры и стали жарить на углях баранину.

Высокий сухой старик, с бородой, слегка подкрашенной хной, величественно уселся на подброшенную слугой подушку. Его зеленый халат из тяжелой парчи переливался на солнце серебром. Астраханский посол поднял руку, и слуга проворно положил рядом с ним вторую подушку. Старик пригласил Бзыгу сесть рядом с ним. Атаман, не задумываясь, по-татарски подобрал под себя ноги и чванливо уперся в бока. Рядом с ним расселись другие купцы, и началось обжорство.

От костров по степи тянулся сизый дым. Казаки теснились к Ермаку, а сами, глядя на повадки атамана, думали горькую думу: «Продал нас Андрей, продал!», Ермак еле сдержал себя. «Эх, налететь да переведаться саблей с Бзыгой в чистом поле! Да никто не поможет и осудят еще: во тьме бродят станичники, и для них святее нет приказа атамана!»

Между тем по гортанному окрику седобородого купца карамбаши развернул перед Бзыгой большой тюк. И сказал старик атаману:

— Бери, ты достоин этого!

Цветным каскадом запестрели перед Бзыгой кашемировые шали, алые шелка, бухарские ткани, которым цены нет! Развернул карамбаши другой мешок, — высыпались цветные сапоги с окованными серебром закаблучьями высокими загнутыми носами. Распахнул третий тюк, — гляди, любуйся, выбирай! Тут и синие чекмени с перехватом в пояснице, и пояса цветные, и халаты пестрые. Сколько богатств заиграло для алчного глаза атамана!

Заслоняя грудью сокровища, толстый купец осторожно разложил кожаный складень, и на черном бархате заблестели алмазы, яхонты и бирюза.

Бзыга крякнул, потянулся и заграбастал горсть драгоценных камней. Купец не рассердился, только ниже склонил голову и хитро улыбнулся, а потом льстиво заговорил по-ногайски...

Не было сил смотреть на казачий позор. Все нутро бушевало у Ермака, сжал он плеть и огрел своего коня.

— Эй, браты мои, ей, честные станичники, прочь отсюда! За мной!

Застучали копыта, поднялась пыль, унеслись казаки. Пошли дороги степные, неотмеченные, только сухой ковыль шуршал да ящерки из-под копыт разбегались. Ветер охладил лица, немного успокоилась кровь, и тогда остановились станичники и стали совет держать, как быть?

Гроза смахнул шапку-трухменку, и ветер заиграл темными волосами на его голове. Казак поклонился рыцарству:

— Браты-казаки, не выроет Касим-паша канавы, не соединит Дон с Волгой-рекой. Придется идти орде степью. И, как только тронутся янычары, татары, запалим все кругом: и сухой ковыль, и камыши; засыплем колодцы. Пусть идет он черной пустыней, а за ним следом смерть тащится!

— Умен ты, Гроза! — похвалил Ермак. — Ну, а ты, Кольцо, что скажешь?

— И я так думаю. И будем мы, браты, бить ордынцев и турок, бить смертным боем, рубать так, чтобы во веки веков не забывалось! Но мало этого, казаки, надо весть в Астрахань дать о напасти!

— Хитер Бзыга, а мы его перехитрим! — сказал Ермак. — Не бывать турку и татарину в Астрахани!

И опять полетели они по сухому ковылю, по глухим тропам, по безлюдным просторам. Каменные бабы на курганах да посеревшие от ветров одиночные кресты указывали им путь. Тяжел он был, беспокоен, но что поделать, — такова казачья доля!

Тысячи бронзовых исхудалых тел копошились в степи. Тут были воины, сменившие доспехи и клинки на заступы и мотыги, толпы рабов, скованных цепями, звеневшими при каждом движении, и крымские татары, ругающие затеи султана. В душном зное, среди клубов пыли блестели зубы, белки глаз, в которых читалась нескрываемая, злобная ненависть. Это всем своим существом чувствовал Касим-паши, но держался он невозмутимо и гордо.

Умный конь его, белоснежный аргамак, осторожно ступал по тропинке среди лабиринта арб, развороченной земли и озлобленных копачей. Трудно было дышать, из раскаленной степи, как из огромной чудовищной печи, обдавало жаром.

Столько дней, изнывая от зноя, рыли канал полчища людей, и так ничтожны оказались результаты! Касим-паша понял, что все усилия бесцельны и дольше нельзя задерживаться на Переволоке. Он ехал безмолвно, и каждый шаг пути убеждал его в бессилии перед пустыней.

Разноязычный говор носился над унылой лощиной, но там, где ступал белый конь паши, все смолкало и замирало, как перед великой грозой.

Касим-паша свернул к Дону и облегченно вздохнул. Здесь стояли выгруженные на берег пушки. Подле одной из них, на черной обугленной земле, лежал прикованный невольник. Паша узнал его.

— Русский! — презрительно позвал он и остановил на мгновение коня. — Ты все еще думаешь о Руси? Ты ждешь ее?

Семен Мальцев не поднялся, суровыми глазами взглянул на полководца и ответил с достоинством:

— Кругом полегли русские земли. Непременно придут наши! Еще того не бывало, что они отдали свое родное. Вон сколько степи погорело, — плохой знак, худой!

— Замолчи, собака! — замахнулся на него плетью Касим-паша.

— Могу и замолчать; дело яснее себя покажет, — спокойно ответил полоняник и опустил голову. Вздохнул и подумал: «Ох, отольются тебе русские слезы!»

Играя каждым мускулом, гарцуя, конь Касим-паши проследовал к золотому шатру. Мальцев долго смотрел ему вслед и думал: «Что, кишка тонка, не сдается Переволока! Но где же, куда подевались казаки? Если ударить сейчас по изнуренной орде, побежит, ой и шибко побежит!»

Но горизонт был ясен, пуст, и пленник изнывал от голода и жажды. «Нет, видно так и придется тут сложить свои кости!» — мрачно решил он и вдруг вспомнил о грамоте, которую ему доверили доставить в посольство. Перед нападением ногайцев Мальцев успел спрятать ее в дупло. Полоняник встрепенулся, отогнал от себя тяжелый морок и твердо внушил себе: «Держись, Семен, до последнего часа держись! Грамоту убереги!»

Тем временем Касим-паша слез с коня, но в шатер не вошел. Он поджидал хана. Когда подошел Девлет-Гирей, он сказал ему:

— Нет сил рыть канаву, идет осенний месяц, и приказываю всем идти на конях: а каторги и пушки поставить на колеса и катить на Итиль!

На другой день аробщики, кузнецы, рабы и полоняне стали разбирать арбы и подлаживать колеса под гребные суда и тяжелые пушки. Дубовые оси не выдерживали, ломались, лопались втулки, и напрасно надрывались люди, — падали и не поднимались даже под бичами. До шатра Касим-паши доносились крики, стоны и заунывные песни, но ладьи не двигались. Паша ступал по мягкому бухарскому ковру; он был в цветных чувяках, в белоснежной чалме, но в одной рубахе и портках. Он упрекал себя за промах: «Зачем столько дней потратил у Переволоки? Но как быть с пушками, они нужны под Астраханью?»

Наступил вечер, потянулись дымки, запахло горелым кизяком, крики умокли, постепенно улеглась пыль. Касим-паша все еще не пришел к решению.

Неслышной поступью через распахнутые полы шатра вступил раб — смуглый нубиец. Паша вздрогнул от неожиданности. Слуга приложил руки к груди и низко поклонился:

— Великий и мудрый воитель, к нам пришла радость! Из Астрахани прибыли послы и говорят, что нас ждут там, и все будет хорошо.

— Пусть отдохнут с пути, а я поговорю с аллахом и тогда позову их! — скрывая радость, ответил паша.

Но послов не позвали в золотой шатер ни вечером, ни утром. Они томились в неведении. Касим-паша хорошо знал этикет: чем больше изнывали послы, тем выше им будет казаться могущество султана и его полководца! Утром паша обрядился в лучший халат из золотой парчи, раб бережно уложил на его голову белую чалму из тончайшей ткани и опоясал хозяина золотым поясом, на который привесил ятаган, осыпанный драгоценными камнями. Касим-паша самодовольно оглядел себя: он выглядел величественно и грозно. Взяв под руки, два раба усадили своего повелителя на высоко взбитые подушки, и тогда паша благосклонно разрешил:

— Пусть войдут подданные нашего великого хункера!

Астраханские послы, переступив порог, упали на колени и в безмолвии склонились ниц. Глубокое молчание продолжалось долго. Наконец Касим-паша торжественно спросил их:

— Кто вы и откуда прибыли?

И тогда трое старейших, а с ними толстый купец, на карачках подползли ближе.

— Слава аллаху, он удостоил нас увидеть самого сильного и могущественного полководца! — воскликнул седобородый. — Велика твоя слава, храбрейший! Да будет благословенно имя твое, сильнейший воин! Мы пришли из Астрахани и просим тебя поспешить туда. Правоверные ждут не дождутся милостей великого хункера!

— Чем это вы докажите? — спросил Касим-паша и степенно огладил бороду. На пухлых пальцах заискрились перстни.

— Мы привезли тебе дары, и будь многомилостлив, не откажи, прими их! — седобородый поднял голову, пристально взглянул на пашу и добавил: — Как сухая земля ждет росы, так ждут тебя в Астрахани!

— Я повелел поставить каторги на колеса и тащить пушки! — с важностью оповестил паша. — Завтра мы идет отсюда!

— Мудрый и самый храбрый в подлунном мире, выслушайте нас! Повели каторги отослать в Азов, на Итиле ты найдешь быстроходные галеры, а тяжелые пушки отнимут много времени. Там все есть, — нет только храбрых воинов!

Касим-паша медлил с ответом, и тогда седобородый воскликнул:

— Дозволь, светлоокий и отважный, положить к ногам твоим дары!

Паша благосклонно кивнул головой.

В шатер вошли слуги и внесли тюки. Они быстро развязали их, и потоки яркого, веселых цветов, шелка, как половодье, затопили шатер. Турок невозмутимо смотрел на них, хотя сердце его возликовало. А послы все больше богатств выкладывали перед ним: и сукна красные, и расшитые халаты, и серебряные сосуды. Все играло, сверкало, манило к себе; но чудо из чудес, — перед ним разложили драгоценные булатные клинки. Это были древние индийские хорасаны. Казалось, в таинственной глубине сплава мерцали затейливые узоры. Касим-паша не выдержал, потянулся к булатам. И когда он взял в руки один из них и взмахнул — шатер осияла сверкающая молния. Паша обмяк и сказал подобревшим голосом:

— Слава аллаху, вы умные люди, и мне приятно слушать ваши речи! Завтра выступаю в поход.

Он ни одним словом не обмолвился о своем союзнике Девлет-Гирее, который, потемнев от зависти, все ждал у костра, когда позовет его полководец хункера. Ждал и не дождался.

«Он жаден, как шакал! — возмущенно думал хан. — Он хочет один все захватить, но подавится добычей! Путь велик, еще длиннее он будет от Астрахани до Азова!»

Утром затрубили трубы, и вестники Касим-паши объявили всем его волю: каторги снова спустить на воду, тяжелые пушки погрузить и отправить в Азов, с остальными двенадцатью легкими — идти на Астрахань.

Семен Мальцев не попал на каторги; его приковали цепью к легкой пушке, и вместе с другими пленниками он потащил ее на скрипучих колесах. Суда с грузом, отбывшие в Азов, сопровождали три сотни янычар, и думалось Мальцеву, что наконец-то догадаются казаки и нападут на суда, потопят их, а добро турецкое и пушки с зельем заберут себе.

Едва только выкатилось из-за окоема солнце, конные орды татар и турок двинулись на восток. Утром над землей веяло прохладой. Пройдя до полудня, орды встретили посохший ковыль, плоские озерца и камыши. Все, казалось, предвещало удачу. Касим-паша оживился:

— Все плохое осталось позади! Вот и колодцы!

Радость оказалась преждевременной. Родник «Сасык-оба» был засыпан; пересохший, покрытый галькой, лежал ручей. Кони и воины, изнывавшие от жары, так и не получили ни капли влаги.

Снова тронулись в путь. Позади конных полчищ тянулись скрипучие арбы со скарбом, невольники тащили пушки. Над всей степью стлалась темная непроглядная пыль.

И снова стала нарасть тревога: на далеком горизонте появились черные вихри, которые, крутясь, вздымаясь все выше и выше, затмили солнце и быстро приближались к орде. Не прошло и получаса, как на дорогу полетел пепел, голубое небо посерело, и горячее дыхание степного пожара снова пахнуло в лица всадников.

Хан Девлет-Гирей мрачно ехал позади Касим-паши и сердито думал: «Вот и пришла твоя погибель!»

Сейчас все помысли его сосредотачивались на одном — на мести. Он не жалел ни ордынцев, ни коней, думал только о гибели и посрамлении паши. К ночи темные клубы дыма рассеялись, и впереди, на востоке, снова раскрылась страшная черная пустыня. Как погребальную пелену, принес легкий ветер тучи копоти. Воздух насытился запахом гари. Снова земля горяча, черна, как уголь, и дышит зноем. Колодцы без воды. Пепел покрыл дорогу и тропы, и все знакомое ногайцам неузнаваемо изменилось.

Карамбаши в досаде кусал губы: «Была дорога и не стало дороги! Аллах гневен на турок!»

Попадались обуглившиеся кресты — под ними покоились казачьи кости. Впереди, на востоке заалело зарево, с наступлением сумерок оно становилось все ярче.

Орда тянулась по черному, безмолвному шляху.

Впереди всех ехал Касим-паша и с суеверным страхом поглядывал вдаль. Его белоснежный аргамак на глазах серел, покрываясь копотью. Иногда чей-либо конь неосторожно разбивал копытом кочку, и тогда сыпались искры и чудилось, что земля тлеет, накаливается и вот-вот вспыхнет всепожирающим пламенем. Кони тревожно ржали, пугались, производили в рядах орды смятение.

Опустилась темная южная ночь, чудовищно раскалилось небо, огромное зарево охватило горизонт.

И опять Касим-паша в смертной тоске подумал: «Неужели погибель?»

К нему подъехал седобородый астраханец и посоветовал:

— Вели остановиться. За ночь все сгорит, немного остынет земля и мы пойдем дальше!

У безвестного кургана разбили голубой шатер, и он сразу стал черным. Касим-паша вошел в него и расположился на взбитых пуховиках. Он без конца пил из кожаных бурдюков теплую протухшую воду и без конца думал о том, что без воды и корма погибнут и люди и кони.

Несчастье сблизило рать. Позади она оставила сожженные степи, впереди, за огненным кругом, ее ждала Волга, Астрахань и, главное, — вода. Прохладная и чистая вода!

Всю ночь горели огни, все еще пылали степи и томила духота. Только под утро зарево стало меркнуть и прояснилось небо. На заре тронулись в дорогу. Люди стали безмолвными, понимали все без слов, страх и уныние овладело ими.

По сторонам от шляха оставались трупы, и стаи птиц, налетевших издалека, теперь кружили над ордой. Касим-паша больше не ехал впереди воинства. Он пересел в паланкин, и огромный белый верблюд, покачиваясь, нес его среди пожарища и пустыни. Позади в обозе скрипели арбы, надрывно мычал рабочий скот и без конца неистово кричали спаги, нахлестывая бечами падающих от изнурения полонян, тащивших пушки.

Девлет-Гирей не разбивал юрты на стоянках. Он заворачивался в косматую бурку и, положив рядом ятаган, быстро засыпал. Он не боялся ни степного пожара, ни пустыни, ни криков стервятников, — в набегах на Русь он привык ко всему. Просыпаясь, он думал о прежнем: как бы подороже продать Касим-пашу.

Когда казалось, что всему будет скорый конец: кони падут без корма и воды, измученные люди не встанут после ночлега, — неожиданно затуманилось небо и к ночи собрался дождь. Он полил потоками, бурлил, щедро поил раскаленную алчущую землю, наполнял до краев лощины и ручьи. Измазанные, в грязи, измученные люди падали лицом в лужи и жадно пили, вдыхая освежающую прохладу.

Касим-паша снова повеселел:

— Теперь дойдем! Скоро будет Итиль!

И хотя до Волги еще было далеко и кончился корм, но все ободрились. Страшное осталось позади. Только Девлет-Гирей продолжал мстительно думать: «Путь от Астрахани до Азова будет еще длиннее!»

Он на себе испытал силу Руси и не верил, что Касим-паша сумеет одолеть ее под Астраханью.

И опять паша встретил Семена Мальцева, худого, страшного. Глаза русского ввалились в черные орбиты и сверкали, как раскаленные угли.

— Видал, какая наша сила? — дерзко крикнул он Касим-паше. — Это еще цветочки. А вот с русской ратью встретишься, еще хуже будет!

— Я сегодня срублю тебе голову! — сердито ответил паша.

— Ты уже однажды обещал, да забыл! Чего тянешь, а может, чего доброго, и впрямь моя голова еще сгодится тебе на выкуп! — с насмешкой сказал русский.

Касим-паша поскакал вперед. Налетевшие стервятники с криком рвали падаль. Они не пугались ни орды, ни стрел. Поднимались и снова опускались на раздутые туши коней.

Какая-то сила удерживала пашу, и он не позвал палача, чтобы срубить голову дерзкому пленнику. «Кто знает, что предполагает аллах? — рассудил он. — Может быть, это моя судьба? И потом, никогда не поздно сделать это!»

Он оживился, поднял лицо, так как из степной балки внезапно подул свежий ветерок. «Вот скоро и Итиль!» — с надеждой подумал он.

Над степью лежала тихая ночь. Млечный путь опоясывал темное небо жемчужным поясом; из-за курганов выкатилась золотая луна. Казалось, все уснуло, все замерло в глубокой тишине, но Ермак не верил коварному покою и безмолвию. Все междуречье, от Дона до Волги, охватило скрытое беспокойство: днем и ночью по балкам и оврагам рыскали волчьими стаями ногайские наездники. Они осторожно выслеживали и с диким визгом врывались в одинокие русские хутора и заимки, заброшенные в Дикое Поле. Хищники резали отважных посельщиков, предавали курени огню и, навьючив награбленное добро, снова скрывались в безлюдных просторах.

Кочевники с нетерпением готовились к встрече полчищ Касим-паши. Среди этого кипучего озлобленного вражьего края казачья ватажка Ермака на крепких коньках торопилась в Астрахань предупредить русских о беде. Днем казаки скрывались в диких урочищах, в камышах степных озер, а ночью, не мешкая, пускались в путь.

На третью ночь казаки выехали на пологую возвышенность. Ермак оглянулся и радостно крикнул:

— Гляди, братцы, как Ивашка Кольцо честит басурман огнем!

Далеко на западе, в донской степи, алел окоем. В густой тьме перебегали и трепетали веселые язычки пламени, — пылала подожженная степь. Казаки оживились и негромко запели:

Загорелась во поле ковылушка,

Кто знает, она от чего?

Не от тучки, не от грома,

Не от жаркого лучья, —

Загорелась во поле ковылушка

От казачьего ружья...

И чем больше разгоралось пламя на горизонте, тем веселее и увереннее становились казаки.

Три ночи скакала ватажка на восток, а на четвертый день, на заре, в долине заблестели широкие воды.

— Волга! — радостно ахнули казаки и вздохнули полной грудью.

Ермак снял шапку, ветер шевельнул черные кудри. Он соскочил с коня и низко поклонился:

— Здравствуй, Волга-матушка! Здравствуй, родимая! Кланяется тебе наш преславный Дон Иванович!

Любо было слышать казакам дорогие и верные слова Ермака. Все спешились и долго смотрели на раздольную и разгульную реку. Любовались они и нежно-розовой полоской, вспыхнувшей на востоке, — вот-вот взойдет солнышко.

Ведя коней в поводьях, казаки по росистой траве спустились к прохладному плесу. Умыли, освежили лица, огонек прошел по жилам от прохладной воды.

И пока сами мылись, пока купали и поили коней, взошло солнце, и на левобережье Волги, над камышами потянулся сизый туман.

Утомленные, но счастливые казаки отыскали в тальнике укромный уголок и разложили костер. Над ним повесили черный от копоти котел и стали варить похлебку.

Ермак смотрел на золотой плес, на просинь могучей реки и вполголоса пел:

Ах ты Волга ли, Волга матушка, Широко ты, Волга, разливаешься, Что по травушкам, по муравушкам, По сыпучим пескам да камушкам, По лугам, лугам зеленым, По цветам, цветам лазоревым...

— Братцы! — прерывая песню, закричал Богдашка Брязга. — Тут в овражке таится хутор. Айда-те за мной!

— Стой! — строго сказал Ермак. — Пойти можно, но русского добра не трожь! Веди нас.

Брязга привел казаков в дикое место. Под вековым дубом приютилась рубленая изба, двери — настежь. В темном квадрате вдруг появилась баба. В синем сарафане, здоровенная, лет под сорок, она сладко зевнула и потянулась.

— Здорово, краса! — окликнул женщину Ермак.

— Ахти, лихонько! — от неожиданности взвизгнула баба и мигом скрылась в избе.

Казаки вошли в дом. В большой горнице тишина, пусто.

— Эй, отзовись, живая душа! — позвал Ермак, но никто не откликнулся.

Тем временем Богдашка Брязга сунулся в чулан. Глаза его озорно блеснули: в большой кадушке он разглядел широкую спину хозяйки.

— Ишь, ведьма, куда схоронилась! Вылезай! — незлобливо крикнул он и за подол сарафана вытащил толстую бабу из кадушки. Подталкивая, вывел ее в горницу.

— Гляди на хозяюшку! — весело оповестил он.

— Ты чего хоронишься, лесная коряга? — закричали казаки. — Разве не знаешь порядка: когда нагрянут казаки, надо встречать с хлебом-солью! Проворней давай нам есть!

Хозяйка поклонилась станичникам.

— Испугалась, ой, сильно испугалась! — пожаловалась она. — Тут по лазам да перелазам всякий леший бродит, а больше копошится ныне ногаец! Злющ лиходей!

— Есть ли у тебя хлеб, хозяюшка? — ласково спросил ее Ермак. — Изголодались, краса. Как звать, чернобровая?

Женщина зарделась. Добродушная речь казака пришлась ей по сердцу.

— Василисой зовут, батюшка! — отозвалась она, и засуетилась по избе. Сбегала в клеть, добыла и положила на стол и хлеба, и рыбы, и окорок.

— Ешьте, милые! Ешьте, желанные! — приятным грудным голосом приглашала она, а сама глаз не сводила с Ермака. Плечистый, темноглазый, с неторопливыми движениями, он напоминал собою домовитого хозяина.

— И откуда у тебя, матка, столько добра? — полюбопытствовал Ермак.

Василиса обласкала его взглядом и певуче отозвалась:

— Волга-матушка — большая дорога! Много тут всякого люда бродит на воле. И брательники мои гуляют...

— С кистенями! — засмеялся своей подсказке Богдашка Брязга.

Женщина потупила глаза. Ермак понял ее душевную смуту и ободрил:

— Не кручинься. Не кистенем, так оглоблей крестить надо бояришек да купцов! Пусть потрошат мирских захребетников. «Сарынь на кичку!» — так что ли твои брательники окликают на вольной дорожке приказного да богатого? Не бойся, матка, нас!

— Так, желанный, — согласилась баба. — Кто богу не грешен!

Она нескрываемо любовалась богатырем: «Эх, и казак! Бровь широкая, волос мягкий, глаз веселый да пронзительный! И речист и плечист!» — Она поклонилась ему:

— А у меня и брага есть!

— Ах, какая ты вор-баба! — засмеялся Брязга. — Вертишься, зенки пялишь на казака, а о браге до сих пор ни гу-гу... Тащи скорей!..

Василиса принесла отпотевший жбан хмельной браги, налила ковш и поднесла Ермаку. Казак утер бороду, перекрестилась истово и одним духом осушил ковш.

— Добра брага! Ой, и добра с пути-дороги! — похвалил он и отдал ковш хозяйке.

Василиса затуманилась, иного ожидала она. Повела гладкими плечами и сказала Ермаку с укором:

— Ты что ж, мой хороший, аль порядков не знаешь? После браги отплатить хозяйке полагается!

— Чем же это? — полюбопытствовал Ермак.

— Известно чем! — жарко взглянула она ему в глаза.

Ермак переглянулся со станичниками и сказал женке:

— Я казак, родимая! Не миловаться и целоваться мчал сюда. Но уж так и быть, больно душевна ты и пригожа! — Он поднялся из-за стола, утер усы, обнял и поцеловал хозяйку. Василиса зарделась вся и с лаской заглянула ему в глаза.

— Неужели с Волги уйдешь? Где же казаку погулять, если не на таком раздолье!

Ермак отстранил ее:

— Нет, родимая, не по такому делу нынче торопимся мы. Несем мы важную весть для русской земли. Укажи нам тропку, чтобы невидно-неслышно проскочить в Астрахань, да и сама уходи отсюда! Великая гроза идет...

Баба охнула и на глазах ее блеснули слезы. Потом, справясь с собой, сказала:

— Ладно, казачки, выведу я вас на тайную тропку. Только Стожары в небе загорятся, и в дорожку, родные!

Богдашка сверкнул серьгой в ухе, перехватил ковш, и пошел гулять среди казаков. Выпила и Василиса. Захмелела она от одного ковша и петь захотела.

— Хочешь, желанный, послушать нашу песню, — предложила она Ермаку. — Холопы мы, сбежали от лютого боярина, и песенка наша — э-вон какая!

Не ожидая ответа, раскрасневшаяся женка приятно запела:

Как за барами было житье привольное,
Сладко попито, поедено, положено,
Вволю корушки без хлебушка погложено,
Босиком снегов потоптано,
Спинушку кнутом побито,
Допьяна слезами напоено...

Ай да баба! Царь-баба! — закричали повеселевшие казаки.

— Не мешай, братцы, — попросил Ермак. — Видишь, жизнь свою выпевает, от этого и на душе полегчает...

Женка благодарно взглянула на казака и еще выше понесла свою песню:

А теперь за бар мы богу молимся.
Церковь божья — небо ясное,
Образа ведь — звезды чистые,
А попами — волки серые,
Что поют про наши душеньки,
Темный лес — то наша вотчина,
Тракт проезжий — наша пашенка.
Пашем пашню мы в глухую ночь,
Собираем хлеб не сеямши,
Не цепом молотим — слегою
По дворянским по головушкам,
Да по спинам по купеческим...

Хорошо пела женщина! И откуда только у нее взялись удаль и печаль в песне? И жаловалась, и кручинилась, и радовалась она. Закончла и засмеялась:

— И как после этого моим братцам на Волге не гулять. Эх вы, мои родные, оставайтесь тут..

— Нет! — решительно отказался Ермак. — Не до гульбы нам теперь, матка. Собирайся, братцы! — обратился он к станичникам. — Пора в путь. Ну, хозяюшка, показывай дорожку!

Василиса вывела казаков на тайную тропку и медленно, нараспев, стала объяснять:

— Держитесь овражинок, там и дубнянок и орешинка, чуть что, укроетесь от вражьего глаза. Все идите и идите, не теряя Волгу, а там доберетесь и до перевоза. Оттуда рукой подать до Астрахани. Дед Влас на пароме вас доставит.

Казаки распрощались с женкой. Долго она стояла на заросшей тропинке и смотрела, как покачивались ветки тальника.

— Эх! — мечтательно вздохнула Василиса: — Было бы мне годков на пять помене, пошла бы за ним! Сладок, кучерявая борода! — она повернулась и нехотя побрела к скрытому куреню.

Между тем, казаки забились с конями в самую глушь и отлеживались там до вечера. Время тянулось медленно. Чайки с криком носились над поймой; одолевали комары, но, несмотря на жгучий зуд от укусов, казаки, внимая голосам птиц, тихому шелесту тальника и еле уловимым шорохам, которые производили осторожные звери, покойно мыслили о своем. «Эх, бабы, русские бабы, везде вы одинаковы, стосковались до доброму слову по ласке!» — думал о приветливой женщине Ермак.

Когда солнце склонилось к западу, станичники раздули костер, сварили уху и уселись в кружок. Безмятежный дымок костра, тихий вечер, аромат ухи — все склонялось к мирной и долгой беседе, но приходилось торопиться. Надвигался вечер. Затих в дремоте тальник, неподвижен камыш, его острые листья не шуршат, не качаются пепельные пушистые метелки, умолкли птицы. На востоке уже показался хрупкий серпик месяца, и одна за другой стали вспыхивать бледные звезды. С реки потянуло сизым туманом. Свистя пролетели на заволжские озера утки. На высоком осокоре заухал филин.

— Ночной хозяин ожил, и нам пора убираться! — сказал Ермак и взнуздал коня. — Поехали, братцы-станичники!

И снова густая темная ночь охватила ватажку. Слева плескалась широкая река, справа лежала неспокойная степь. Двигались медленно, осторожно. И чудилось Ермаку, будто казаки стоят на месте, а звезды двигаются. Месяц посветил неуверенно и вскоре скрылся за холмы; еще темнее и таинственнее стало в степи, еще осторожнее и тише ехали казаки.

На другой день под утренним солнцем они заметили сияющие в голубом небе кресты церквей. На песчано-зеленом острове, раскинутом посреди полноводной Волги, виднелись строения, рубленые башенки и тянулись дымки к небу. И на всем огромном просторе колыхалось под утренним ветром зеленое море камыша. Проснулись птицы и кричали без умолку в кустах, в рощах. А вправо, на берегу, среди песков, виднелась избушка и подле нее возился седенький старичок.

«Паромщик Влас!» — догадался Ермак и повеселевшим голосом крикнул:

— Вот и Астрахань! Поторопимся, станичники!

Казаки и без того нетерпеливо глядели на переправу. Услужливый дед устроил всех на паром, поплевал на ладошки и взялся за шест.

— Благослови, господи! А ну-ка, молодцы, помоги! — попросил он.

Казаки в охотку взялись за весла. Ударили раз-другой, и паром вынесло на стремнину; под веслами забурлила вода. Ермак залюбовался Волгой. В глубине синего неба таяли озолоченные солнцем нежные пухлые облака. Крепкий свежий ветер гулял на речном просторе. Кричали чайки. И все ближе и ближе остров. А навстречу плыли, раскачивались на легкой волне, сотни лодок: бусы, струги, беседы. Среди них, разрезая воду, как лебедь медленно плыла расшива с распущенными белыми парусами.

«Вот она Астрахань, ближняя дорога в Бухару и в Персию!» — с гордостью подумал Ермак. Вдруг мимо его уха пролетела стрела. «Ах, супостат, вор-ногаец пустил из камыша, да опоздал!» — догадался Ермак.

Дед Влас тряхнул бороденкой:

— Счастливый ты, казак: гляди, и стрела не берет тебя! Долго жить будешь!

Казак в ответ только блеснул смелыми глазами.

Станичники свели с парома своих, привычных ко всему, коней.

— В добрый час, детушки! — напутствовал их паромщик Влас.

— Спасибо, дедко, на добром слове! — отозвался за ватагу Ермак и вскочил в седло.

Конная ватажка потянулась в город. Издали он казался пестрым и красивым: блестела лазурь минаретов, сверкали куполы церквей, а в синем небе белыми хлопьями летали голубиные стаи. Из Заволжья в лицо пахнуло сухим горячим ветром. Ермак осмотрелся... Вдали за островом желтели золотые пески, а на полдень уходила торговая дорожка! Из восточных стран — Бухары, Хивы, Ирана и далекой сказочной Индии — через Астрахань на Русь шли разнообразные товары, пряности и диковинные фрукты. Сюда на своих парусах сплывали и русские купцы за красной рыбой, сарацинским пшеном-рисом и превосходной солью. Из московских земель стекались сюда богатства, которые высоко ценились во всем свете. Шли сюда крепкие кожи, мягкие дорогие меха — соболиные, горностаевые, черные лисьи с серебристой искрой, беличьи. Привозили русские купцы в Астрахань в липовых бочонках чистый, как слезинка, сладкий мед, белые холсты, охотничьих птиц — соколов и кречетов, до которых падки были восточные властелины.

Казаки ожидали встретить богатый, нарядный город, пышность и величавость, и сильно изумились, когда, вместо ожидаемого, перед ними раскрылось скопище глиняных хибар, без окон, с плоскими крышами. Вдоль речных протоков Кутума и Балды тянулись узкие кривые улицы, за ними высился насыпной вал, а дальше — бревенчатый тын, увенчанный по углам рублеными башнями.

«Крепость!» — догадался Ермак и направился с ватажкой в сторону большой башни.

Конники углубились в узкие улочки. Был ранний час, но город уже проснулся и жил кипучей жизнью. Всюду над мазанками вились дымки, пахло горелым кизяком. Вдоль грязных немощенных уличек неторопливо стекали мутные ручейки, изрядно пахло гнилой рыбой. На плоских крышах спозаранку сидели укутанные в черные покрывала женщины и со скрытым любопытством наблюдали за проезжими.

Богдашка Брязга не удержался, вскинул голову окрикнул татарок:

— Айда-те, милые, с нами! Гляди, какие очи горячие, а сама прячешься. А ну, выгляни, бабонька!

— Не надейся, не выглянет. Инако и нельзя, оскоромится, — насмешливо отозвался лихой станичник.

Из-под копыт коней поднялись тучи пыли и заволокли мазанки, улицы и любопытных мусульманок. Где-то наверху, с минарета, мулла выкрикивал слова утренней молитвы:

— Ля иляга илля ллагу!..

Призывы муллы смешивались с ревом ослов, с воплями погонщиков верблюдов, тянувших караваном в теснине хибар.

Ватажке приходилось часто останавливаться и подолгу пережидать, чтобы разъехаться с караванами. Дорогу нередко переграждали обозы — вереница арб на огромных колесах, с ужасным скрипом продвигавшихся к торговой площади, к видневшемуся издалека караван-сараю.

В открытых настежь лавчонках раздавался дробный стук молотков, — медники гремели металлом, оружейники в раскаленных горнах плавили железо. Сидя на низеньких скамеечках, башмачники проворно тачали цветные башмаки и туфли с загнутыми кверху носками. Из кузнецы разносился оглушительный грохот и лязг. Тут же, у лавок и мастерских, бродили всклокоченные бездомные псы, с хриплым лаем сопровождавшие казачью ватажку.

Ермак много перевидал на своем веку, но такая смесь и пестрота ошеломила его. Вот и шумная площадь распахнулась перед крепостным валом.

— С дороги! С дороги! — выкрикивали оглушенные гамом казаки, но пестрая многоязычная толпа бурлила вокруг, не боясь быть истоптанной. Вертясь у лошадиных копыт, резко выкрикивали свой товар продавцы воды и восточных сладостей. Зазывали к себе мясники, из лавок которых удушливо пахло кровью и прокисшими кожами. Зазывали персы — продавцы невиданно красивых ковров. На легком ветре колебались и переливались всеми цветами радуги развешеные для приманки пестрые ткани: атласы, голубой артагаз, черный шелк и тафта червчатая, алая, багряная, зеленая... Глаза казаков разбегались, а продавцы ласково расхваливали свои товары:

— Ай, карош! Ай, красивый!...

Только одни чернобородые персы-менялы с невозмутимым видом сидели у маленьких разновесов, готовые в любую минуту обменять бухарскую теньгу на русский ефимок. Да еще торговцы драгоценными камнями важно восседали у своих лавок и пытливо разглядывали прохожих. Не всякому они показывали свое добро, скрытое в каморке за кованой дверью. Оборванные нищие, худые и босые, протягивали костлявые руки и вопили о подаянии.

И кого только на площади не было: и персы, и армяне, индусы и русские торговые люди, и просто гулебщики, сплывшие в Астрахань за удачей. И все это разноязычное, многоликое скопище суетилось, спорило, кричало, торопилось. Только гляди да поглядывай, а то, чего доброго, раздавишь кого конским копытом!

Еле пробрались казаки сквозь толпу, и тут у вала их властно окрикнул бородатый осанистый стрелец, с тяжелым бердышом в руке.

— Стой, кто едет?

— С Дона станичники с вестями! — сурово и независимо ответил Ермак.

— На Дону всякие люди есть, — ответил стрелец. — Толком сказывай!

Казаки разгорячились.

— Бей бородатого лешего! — вспыхнул Брязга.

— А ты попробуй, сдачу получишь! — внушительн ответил часовой.

Ермак протянул руку и, оборотясь к ватажке, сказал:

— Не кричать, братцы. Мы на русской земле и по государеву делу поспешили. Эй, честный воин! — обернулся он к стрельцу. — Скличь старшого!

Московский стрелец пытливо взглянул на Ермакка и отошел, зычно позвал:

— Андрейка, поди сюда!

Из сторожевой будки вышел высокий статный молодец в голубом кафтане с кривой саблей на боку. Он дружелюбно спросил:

— Кто звал?

Ермак поклонился ему и сказал учтиво:

— Торопились мы с Дона с вестями к астраханскоу воеводе. Тут на тычке не к месту о том толковать. Пропусти в крепость!

Андрейка огладил кучерявую бороду:

— Вижу — с дальнего пути люди. Что ж, милости просим. Айда-те, впускай донцов!

Медленно опустился тесовый подъемный мост. Широко распахнулись окованные медью ворота крепости, и казачья ватажка молчаливо въехала на широкую площадку, окруженную крепкими строениями...

Ермака с товарищами провели в каменную светлицу. Впереди легкой поступью шел все тот же стройный стрелец Андрейка. Он удивлялся казакам:

— И как вы только добрались до Волги: ведомо нам, что в степи ноне неспокойно, — ногайцы и татары помутились.

Ермак не успел ответить, так как распахнулась дверь, и он переступил порог. В обширной горнице со слюдяными окнами разливался теплый золотой свет. От выбеленных стен свет усиливался, и в покое было приятно. За дубовым столом, низко склонясь, сидел подьячий с реденькой бородкой и усердно скрипел гусиным пером. При виде донцов он поднял голову и выжидательно уставился плутоватыми глазами в пожилого, но крепкого ратного человека, одетого в серый кафтан с белой перевязью, за которой красовалась пищаль с золотыми насечками. На тесовой скамье лежала сабля.

Ермак быстро все охватил взглядом, оценил и понял, что перед ним стоит добрый воин. Андрейка торопливо шепнул:

— То и есть воевода Черебринской!

Астраханский военачальник поднял голову и пытливо оглядел станичников.

— Казаки! С Дона! — сразу определил он. — С хорошими или плохими вестями? Кто из вас старшой?

Донцы переглянулись, вперед выступил Ермак и поклонился:

— До вашей милости пожаловали. И как только сгадали, кто мы такие?

— Виден сокол по полету, а птица по перу! — крепким добродушным говорком отозвался голова крепости. — Тут, на краю света, всему научишься и всякого станешь примечать. На Волге, что на большой дороге: берегись да поглядывай! Ну, сказывай, казак, какое горе пригнало к нам?

— По воинскому делу, — сдержанно сказал Ермак и покосился на подьячего, который, прижмурив лукавый глаз, усердно слушал. — Уместно ли при сем лукавце речь держать?

— Это верно, лукавец, зело изрядный лукавец Максимка, хитер, но крест целовал на верность и тайну не вынесет из сей избы.

Подьячий сделал постное лицо и заскрипел пером.

Ермак сказал:

— Турский султан надумал Астрахань повоевать. Послал он большое войско. Ведет Касим-паша янычар, спагов, а с ним орда Девлет-Гирея.

Лицо воеводы омрачилось, глаза сверкнули.

— Вот как! Вновь поднялись! — вскричал он. — Сказывай, казак, дале!

— Двинулся Касим-паша с пушками и воинскими припасами на Дон, — продолжал Ермак. — Из Азова на каторгах все везли. Надумал паша Переволоку изрыть и донскую воду с Волгой породнить, да не пришлось...

— Пуп, что ли, надорвал? — усмехнулся воевода.

— Не по силам выпало, да и казаки степь пожгли, колодцы засыпали, а сейчас мы попалили все: пожарищем Касим-паша идет, поубавит силы!

— Спасибо, донцы! — поклонился станичникам Черебринской. — Поклон Дону! Догадывались мы о многом, а теперь вся ясно. Скажи, сколько легких пушек захватил турский паша и сколь у него войска?

Ермак неторопливо, толково пояснил. Суровый взгляд воеводы перебежал на подьячего.

— Что жмуришься, яко кот. Пиши! — приказал он. — А вы, казаки, с дороги отдохните, а потом обсудим, что дале! Так что ли?

— Так! — за всех согласился Ермак.

— Андрейка, сведи казаков в избу, накорми, напои, да в баню их, пусть испарятся! — воевода огладил седеющие усы и, подойдя к Ермаку, сказал: — Люб ты мне! — и остальным донцам: — Любы, братцы-донцы!..

Казаки ушли, а Черебринской опустил голову, задумался. Знал он, что турки собираются на Астрахань, но смущало другое: почему обычно заходившие в город турские и бухарские корабли сейчас дошли только до устья Волги и выжидательно стали на приколе?

«Почему они на Астрахань не жалуют? Неладное, видать, затеяли! — тревожился воевода. — А ногайцы и того хуже, — кишмя кишат подле крепости, на торжках да в караван-сараях много чужого люда появилось. Ну, теперь погоди, не так дело повернется!» — воевода тяжело заходил по комнате:

— Ты, Максимка, кличь приставов! Очистить город от вражьего племени!..

В тот же день на крепостном валу усилили караулы, по улицам и базарам засновали разъезды, которые хватали всякого подозрительного и вели на допрос.

Когда казаки умылись и насытились, их потянуло ко сну. Но спать не пришлось: в слюдяных оконцах вдруг зарделось зарево.

«Пожар», — тревожно догадался Ермак и распахнул оконце. Над городом пылали языки пламени.

— Что случилось? — спросил он приставленную к донцам стряпуху. — Горит, а набата нет?

Баба спокойно отозвалась:

— Посады палят. Ногайцев набилось видимо-невидимо, за лето понастроили без спросу хибар. Вот и выжигают нечесть!

Ермак натянул кафтан на широкие плечи, привязал саблю:

— Пойдемте, братцы, поглядим.

Казаки пешком обошли город. Как быстро все переменплось! Базар опустел, затих, вокруг стало пустынно. На окраине с треском пылали мазанки. Здоровенные бородачи-стрельцы, напирая на ордынцев, гнали их прочь от города:

— Кто дозволил вам быть тут?

На улицах взволнованно жался народ, бирюч выкрикивал:

— Торговым людям, кто бы он не был и какой веры не значился, ущербу не будет. Русь торговала и торговать будет со всеми. А ныне Астрахань-крепость русская и лишнему человеку тут не место. А ворам и злодеям, кто замыслит измену, — смерть!

На другой день и впрямь поймали переметчиков-ногаев, которые добирались до складов с зельем и хотели поджечь их. Ногайцев допросили и повесили на устрашение врагам. Усилили караулы. На валах темнели жерда пушек, расхаживали стрельцы с бердышами. И всю ночь на башнях крепости перекликались караульные:

— Славен город Москва!

— Славна Астрахань!

— Славен Нижней-Новгород!

В темноте да в тишине перекличка звучала торжествено и строго: чуялось, что в крепости действует сильная и крепкая рука.

Ермак с казаками приметили, как дородный и ладный Черебринской на своем высоком и сером аргамаке объезжал остров и поторапливал стрельцов:

— Живей, живей, служивые! Нам ли боятся орды? Стояли и стоять будем на русской земле!

Вечером над Астраханью появились крикливые стаи воронья; они унизали кресты церквей, деревья, частоколы крепости. От их карканья становилось тошно на душе.

— Точно на падаль слетелись, — с досадой сказал Ермак. — По всему видать, Касим-паша близко!

Догадка подтвердилась. На берегу Волги стрельцы подобрали паромщика Власа. Он лежал уткнувшись лицом в землю, а между худых лопаток торчала оперенная стрела. Старик тяжело дышал и, когда его поднимали, вымолвил:

— Понуждали переправить дозорных, а я паром угнал. Да не уберегся малость. Ну что ж, пожил свое и на том хвала господу!

Старика не донесли до крепости — скончался в дороге.

На закате над Волгой разнесся шум. Толпы народа вышли на вал и на берег реки. Над степью плыли тучи пыли — тысячи турецких, татарских и ногайских конников тянулись по прибрежной дороге. Доносились гортанные голоса и ржание коней.

В народе гомонили:

— Касим-паша идет...

— Добрался, окаянный, до Волги, теперь коней напоит в русской реке!

В толпе стоял Ермак и вместе с другими кипел гневом.

— Пришел Касим-паша с конями на Волгу, а уйдет без них, — твердо выговорил он. — Конец ему тут! Стояла и будет стоять здесь русская земля!

— Ой, верно говорено! — отозвались в народе.

А вороны тем временем с великим граем покидали Астрахань и летели навстречу вражьему войску, опаленному солнцем, закопченному дымом, запыленному, усталому и уже потерявшему веру в победу. Словно чуяло воронье, где можно будет поживиться.

4

Первого сентября Касим-паша с поредевшим войском подошел к Астрахани, но не посмел с хода броситься на город, а раскинулся станом на древнем Хазарском городище. Ночью над Волгой зажглись тысячи костров, ярко пылавших в густой ночной тьме. По воде далеко разносилось конское ржанье. Воевода Черебринской в темном кафтане безмолвно стоял на валу и вглядывался в сторону городища. До утра не прекращался гул в турецком стане, слышался топот конницы, вспыхивали и пламенели все новые и новые костры. Казалось, ими были усеяны все рынь-пески, и блеск их сливался со сверканием звезд.

«Ногайская орда подошла!» — догадался воевода, но хранил хладнокровие. Показав на костры, он сказал окружавшим его:

— В пешем бою ордынцу не взять русского, а на крепости и подавно зубы поломают!

Ермак, которого за воинскую доблесть приблизил к себе воевода, уклончиво ответил:

— И пешие перед конными бежали, и крепости рушились. Главное — в духе воина!

— Правдивые слова! — согласился Черебринской. — Бесстрашный да умный воин крепче камня и дубового тына.

А огни на равнине прибывали, будто звездное небо роняло их на землю. Топот не смолкал. Только к утру все стихло, и когда рассеялся туман, астраханцы увидели тысячи юрт и табуны коней. Солнце казалось тусклым в сизом дыму костров. Сотни челнов раскачивались на легкой волне. Словно по мановению невидимой руки, на берегу выросли толпы ордынцев, пеших и конных. Пешие с гомоном забирались в ладьи, а конные потянулись по берегу.

На крепостном валу закричали:

— Орда плывет, готовь встречу!

Ермак выбежал из дозорной башни, за ним — казаки. Среди стрельцов степенно расхаживал воевода.

— Пушку «Медведицу» навести на стремнину! — наказывал он пушкарям. — Как выплывут громадой, угостить их ядрышком!

У берега, на приколе, стояли сотни бусов, малых стругов, а подле них суетились ратные люди. Завидя это, Ермак стал просить:

— Дозволь, воевода, нам, донцам, на реке с баграми погулять!

— Гуляй, казаки! — разрешил Черебринской. — Люблю потеху да удаль. Только гляди, сноровкой да умом бери, и плыть, когда «Медведица» песню отревет!

Станичники кинулись к берегу, раздобыли багры. В буераке толпились астраханские женки и кричали со слезами:

— Ой, плывут нехрести! Ой, плывут по наши душеньки!

— Цыц, дурашливые! — прикрикнул на них Ермак. Взгляд его был грозен, — женки сразу присмирели.

Ордынские ладьи, толпясь большой утиной стаей, выплыли на стремнину. Шальная Волга разом подхватила их и понесла. Многие суденышки оторвались от стаи и, как ни старались гребцы, их завертело, потянуло к морю.

— Ай-яй! — разносились по реке крики. И, как бы в ответ, вдруг рявкнула «Медведица».

— Ишь ты, знатно-то как! Голосиста! — одобрили казаки.

Ядро хлестко ударило в ордынскую ладью, и сразу от нее полетели щепы, заголосили люди. Очутившись в быстрине, уцелевшие хватались за борта соседних ладей и опрокидывали их.

— Эко, крутая каша заварилась! Ой, и воевода! — похвалил Ермак и поднял багор, намереваясь вскочить в струг. Но Брязга удержал казака:

— Поостерегись малость, Тимофеевич, еще не отгудела свое «Медведица».

И тут опять ударило из пушки. Брызги сверкнули искрами, и пуще прежнего завопили ордынцы. Кружившие по воде отдались стремнине, другие загребали к берегу.

Конники спустились в Волгу и поплыли, держась за гривы коней. Опять рявкнула пушка и на сей раз угодила по скопищу плывущих всадников. Тут же Ермак и казаки не ждали. С баграми они бросились к стругам и дружно ударили веслами. Тучи стрел полетели навстречу, но казаки не устрашились. Размахивая веслами, гребцы запели:

Эх, ты Волга, мать-река, Широка и глубока, Ай да, да ай да, Ай да, да ай да! Широка и глубока!

— Алла! Алла! — закричали рядом, и Ермак поднял багор.

— Братцы, бей супостата! — заорал он и, размахнувшись багром, изо всей силы ударил турка по бритой голове. Тот и не охнул, опрокинулся на борт и перевернул ладью. С оскаленными зубами, вопя, торопились отплыть от рокового места более сильные, но их хватали за плечи трусливые и, захлебываясь, в последней жестокой схватке затягивали в глубь быстрой стремнины. Там, где только что барахталось тело, на минутку вспыхивала и угасала мелкая крутоверть.

Крепко упершись ногами в устои ладьи, Ермак размахивал багром, крушил вражьи головы, опрокидывал челны. Ему помогали браты-казаки, так же яростно орудуя баграми.

— В Астрахань заторопились... а ну-ка остудись, подлая башка! — кричали донцы.

— Бачка, бачка! — вопили ногайцы. — Мы свой!

— Ага, в беде своим назвался! Ах, окаянный переметчик!

На бугорке, на белом аргамаке, отмытом в волжской воде, в пышном плаще, сидел Касим-паша и наблюдал за переправой. Он выкрикивал что-то конникам, но что могли поделать они? Стремнина уносила многих из них в синюю даль, многие гибли тут же на глазах. Воды Волги покрылись телами воинов, плывущими конями, за хвосты и гривы которых цеплялись десятки рук и тянули животных на дно.

Поодаль от Касим-паши у шатра стоял Девлет-Гирей, хмурый, с замкнутым лицом. Три сына его — царевичи молча следили за отцом. Он долго и упрямо молчал. И когда могучее течение Волги смыло последнего всадника, махнул рукой и сказал с горечью:

— Зачем было идти на Итиль? Я говорил...

Немногие ордынцы добрались до астраханского берега, и тут женки полонили их. Мокрых, посиневших они погнали их в крепость.

— Пошли, пошли, вояки!

Навстречу женщинам выехал воевода на вороном коне. Веселым взглядом он встретил женок:

— Это откуда столь набрали бритоголовых?

— Торопились, вишь, в Астрахань, да обмочились с испугу. К тебе гоним, воевода, на суд праведный!

— Ай да женки! — похвалил Черебринской. — С такими не погибнешь!

— А мы и не думали умирать. И Астрахань не уступим!

— А кто ревел со страху в овражине? — лукаво спросил вовода.

— А мы для прилику... Как же бабе да без слез! Уж так издавна повелось, не обессудь...

Касим-паша медлил, не шел на штурм Астрахани. Тем временем перебежчики сообщили воеводе: на старом Хазарском городище, на Жариновых буграх, турский полководец начал возводить деревянную крепость. Когда-то очень давно, тысячу лет тому назад, на этом месте располагалась столица Хазарского царства — Итиль. Ныне от нее остались заросшие руины — рвы, ямы, холмы битого кирпича и черепицы, да забытае гробницы, многие из которых сейчас разрыли турецкие спаги, раскидав кости и похитив погребальные чаши и другие ценности, схороненные вместе с покойниками.

На западном, нагорном, берегу Волги, в двенадцати верстах выше Астрахани, стал расти новый город. Желтые рынь-пески усеялись тысячами юрт, над ними целый день вились синие дымки. Ветер доносил стук топоров, звуки зурн и мелкую дробь турецких барабанов. Дни стояли теплые, голубые. Над Волгой летали белые чайки, а выше их реяли орлы-рыболовы.

По ночам лагерь озарялся множеством огней, и ордынцы, сбившись вокруг костров, в больших черных котлах варили конину и вслух роптали на Касим-пашу. Недовольны были и ногайцы, согнанные князьком изменником в турецкий стан. На противобережной правнине подсохли пушистые метелки ковыля, трава побурела. Надвигалась осень, а с нею и пора откочевки на свежие нетронутые пастбища, на тихие просторы, где табуны и отары овец моги перебиться в холодную и вьюжную зиму.

Все это радовало воеводу, но он задумчиво хмурил темные брови. Хотя кругом кипела горячая работа — обновляли палисады, крепили заплоты, подсыпали повыше валы, жгли камыш в низких местах острова, чтобы не дать приюта незваному гостю, а по улице то и дело раздавался топот конных разъездов, день и ночь караулили надежные заставы, — все же на душе Черебринского было неспокойно. Хотя и храбры стрельцы и охочие астраханские люди, а все же малочисленны. Огромная орда могла в любую минуту скопищем броситься на Астрахань и подавить гарнизон своей тяжестью. Не боялся воевода лечь костьми за родную землю. Знал, что и другие не уступят ему в храбрости, но умереть под мечом врага легче, чем выстоять. А выстоять надо, если даже не придет помога!

Свою тревогу Черебринской таил глубоко. Каждое утро он обходил крепость и город. Вид его был величав и покоен. На нем были сапоги, расшитые золотом, красные штаны, белый зипун, а поверх желтый кафтан с длинными рукавами, которые можно собирать и распускать по желанию, на боку поблескивала богато украшенная самоцветами сабля.

Неспешно поднимался он на вал и смотрел на далекий волжский берег, где за серебристым туманом угадывался вражеский лагерь. После этого он спускался с вала и медленно пешком шел к другим местам обороны. За ним, в отдалении, двигались меньшие воеводы в лиловых кафтанах, старосты и тиуны. Хозяйским глазом воевода замечал все и тут же приказывал исправить оплошности. Своим внушительным видом он вселял уверенность в народе. В городе все шло своим чередом: озабоченно работали в мастерских, у праспахнутых настежь дверей, а то и вовсе под открытым небом, шорники, седельники, ткачи, жестянщики, веселые кузнецы, портные. На торжках попрежнему кричали и божились торговцы, клялись покупателю, что продают товар себе в убыток. При виде воеводы толпа почтительно расступалась.

Пройдя базар, Черебринской направился в церковь. Шло богослужение, звонили колокола, на паперти толпились нищие и среди них слышалось пение юродивого Алешеньки. Он гнусавил:

Идет божья гроза... Горят небеса Огнем лютым... Точатся ножи, Всякий час дрожи...

Разевая беззубый рот, сверкая впалыми глазами фанатика, обнаженный до пояса, с тяжелыми веригами на костлявой груди, юродивый производил на толпу гнетущее впечатление.

Заметив это, воевода решил убрать «своего завывальца». И без него нерадостно было.

Воевода очень нуждался в Ермаке, в его твердых и умных советах, и поэтому казак почти всегда сопровождал Черебринского в обходах. Однажды Ермак не явился на зов воеводы, и как ни искали его стрельцы, но вернулись ни с чем. Между тем атаман сидел в укромном куту, на юру островка, под опрокинутым стругом, и наблюдал за рекой. Над Волгой плыл туман, и в нем давно заметил казак одинокую лодку, пересекавшую быструю стремнину Волги. Струйки воды разбегались в стороны; худой, большеносый человек, воровски оглядываясь по сторонам, старательно греб к острову. Кругом было тихо и безлюдно. Незнакомец, видимо, хотел быть незамеченным. Челн ударился носом в песок, прибывший выскочил и, хоронясь, пошел в посад. Был он долговязый, с небольшой головой и рыжей бородой.

Ермак пошел за ним следом. Человек шмыгнул в заросли нескошенной полыни и исчез. Но Ермака трудно было обмануть, он не потерял его из вида. Человек тенью скользнул в кривой переулок и очутился на торжке. Нырнув в толпу, он вертелся в ней, вслушивался и что-то говорил. Одному из бухарцев подмигнул, другому словцо бросил, а с третьим — задержался. По всему было видно, на торжке он свой человек. Шаг за шагом казак шел за неизвестным, и когда тот возле караван-сарая собирался снова нырнуть в толпу, опустил на его плечо тяжелую руку.

— Стой! — грозно сказал Ермак.

— Зачем стой? — вздрогнув, спросил незнакомец.

— К воеводе пойдем!

Человек побледнел, растерялся, но скоро справился с собой.

— Для чего же к воеводе? Будет время, я и сам к нему пойду.

— Вот и пойдем!.. Расскажешь там, как сюда попал. Да живо! Будешь упираться, зараз башку сниму!

Неизвестный оглянулся, как бы ища поддержки, но потом, что-то сообразив, решительно зашагал впереди казака. Видно было, что он не раз бывал в городе, так как хорошо знал дорогу. Он гнулся и часто хватался за грудь, словно нес под халатом тяжесть.

Воевода вернулся из церкви и стоял перед открытым окном. За спиной его скрипел пером подьячий Максимка.

— Эге, да вот и станичник! — воскликнул Черебринской, заметив Ермака. — Да он не один. Гляди, какого шута тащит сюда!

Дверь распахнулась, и Ермак втолкнул незнакомца в горницу. Человек не растерялся. Казалось, он только и ждал этой минуты. Втянув голову в плечи, он засиял и затараторил:

— Ой, ласковый боярин, ой пресветлый князь, какое дело есть!

— Кто ты такой?

Воевода с удивлением разглядывал пленника.

— Прикащик я! Оттуда... — неопределенно махнул рукой незнакомец. — Я прошу тебя, великий пан, выслушать меня. Только пусть уйдут все!

— Да говори при них! — приказал воевода.

— При них нельзя, боярин. Тут такое... что надо один на один!

— Ты что, прибылый? — спросил воевода, подозрительно косясь на приведенного.

— Прибылый... К твоей милости!

— Ты не брешешь, сукин сын? — сердито выкрикнул воевода. — Смотри, коли так, — помедлив согласился он. — Вы, люди добрые, оставьте нас! Коли что, позову.

Подьячий послушно юркнул за дверь, а Ермак, выходя из горницы, недовольно подумал: «И что только надумал воевода? Да сего приказчика надо в мешок и в Волгу. Видать сову по полету!».

За дверями царила тишина. Изредка доносился низкий бас воеводы. Подьячий неугомонно вертелся подле казака.

— Шишиги турские заслали, непременно! — не мог успокоитья он. — Доглядчик!

— Откуда знаешь? — пытливо посмотрел на него Ермак.

— На своем веку немало перевидел ворья да изменников. По мурлу вижу — вертится змея! Подослан!

Между тем в горнице продолжался свой разговор. Воевода прошел к столу и строго спросил:

— Ну, так сказывай, кто ты и зачем подослан?

— Ой, великий пан, разве невдомек, зачем я пожаловал? — маслянистыми глазами обласкал Черебринского рыжий. Он потянулся и осторожно дотронулся до плеча воеводы. Тот брезгливо отодвинулся:

— Не тяни. Сказывай.

Человек на цыпочках подошел к воеводе и зашептал:

— Боярин, я пришел от Касим-паши!

— Как смел! — вскипел воевода.

Незнакомец пожал плечами:

— Посланец я! Вельможный пан хочет есть хлеб, и я хочу. А потом, потом...

Пленник закопошился, полез в карман своего халата и, вынув оттуда кожаный мешочек, положил его на стол.

— Это все ваше теперь... Касим-паша прислал...

— Почему ж это мое? — тихо, с угрозой спросил воевода. И, погасив свой гнев, повторил: — Почему же это мое?

— За услугу, пан! Совсем мало надо от боярина, совсем мало! Надо, чтобы он бросил Астрахань и увел стрельцов! Даже драки не будет, и все будет хорошо.

— Ах ты дрянь! — сжал кулак воевода.

— Ой, боже мой, да я же не все выложил! — засутился подосланный. — Вот еще немного, — он вытащил и положил перед воеводой второй мешочек. — Ту все золото! А после будет еще...

— Мало! — рявкнул воевода. — Клади еще!

— Больше пока нет! — согнулся в дугу подосланный. — Отпусти, боярин, еще принесу, только скажи, что все будет так, как просит мудрый Касим-паша...

Воевода схватил мешочки, развязал их и опрокинул на стол. С веселым звоном посыпались золотые лобанчики. Были тут и польские червонцы, и турецкие лиры, и бухарские тенги. Глаза рыжего заблестели...

— Ах ты вор! — загремел вдруг воевода. — Эй, люди!

Ермак мигом сорвался со скамьи и бросился в горницу. За ним протрусил подьячий.

— Гляди, казак, зри и ты, крапивное семя! — крикнул им Черебринской. Размашистым шагом он подошел к рыжему. Вид его был грозен. — Эх ты, продажная шкура, шинкарь! Думал русского человека за лобанчики взять? Ан нет, русская душа не продается! — он ткнул ногой в побледневшего турского посланца и гаркнул:

— На дыбу этого шельмеца! Пытать его! А ты, Максимка, отпиши лобанчики на государеву казну!

— Вельможный пан! — взвизгнул подосланный. Но Ермак уже сгреб его за плечи и швырнул из горницы в руки стрельцам.

Русский посол Мальцев продолжал томиться в неволе. Он совсем отощал, захирел, но не падал духом. Полоняник присматривался ко всему, что творилось в турецком лагере. На ранней заре турок и татар будила частая дробь барабанов. Щелкая бичами, старшины гнали их на работу. Он шли, как волы в ярм, тяжело опустив головы, и громко роптали. Вскоре раздавался стук топоров, скрип арб, — тысячи ордынцев начали строить деревянную крепость. Мальцев радовался: «Коли свой городок возводят, значит Астрахань не по зубам!».

Вместе с ордынцами гоняли на самую тяжелую работу и невольников. Донские казаки-полоняне шли с песней. И песня эта щемила сердце Мальцеву. Невольники пели:

Ой, вызволи, боже, нас всех,
бедных невольников,
Из тяжелой неволи,
Из беды басурманской,
На ясные зори,
На тихие воды,
На край веселый,
На мир крещеный!

Не мог утерпеть Семен, подпевал и он. Голос у него слабый, скрипучий, но от песни легче становилось на душе.

Сыновья Девлет-Гирея, царевичи, облаченные в ярко-алые кафтаны, с кривыми ятаганами на поясах, в сапогах из желтого сафьяна, кроенных по-астрахански, из любопытства пришли к пленному русскому послу. Он сидел на земле, прикованный тяжелыми цепями-кедолами, при появлении татар горделиво поднял голову.

— Рус, плохая твоя песня. Ты кричишь, как старый гусь на перелете! — насмешливо сказал старший царевич.

— Погоди, золотце, и тебя Касим-паша доведет, — затянешь тогда перепелом!

Братья переглянулись: нисколько не пуглив русский. И как он угадал их неприязнь к турецкому паше?

— Ты, наверное, не знаешь, кто мы? — заносчиво спросил царевич.

— Как не знать! — незлобливо ответил Мальцев. — Вижу — пришли сынки хана Девлет-Гирея. Все вижу, царевичи.

— Что же ты видишь, рус? — с насмешкой спросил самый младший царевич, тонкий станом и большеглазый.

Пленник уставился в его бараньи глаза и сокрушенно покачал головой:

— Эх, милый, твоя участь хуже моей! Красив ты, и твои братья царевичи пригожи! А что толку из того? У хана сыновей много, разошлет он вас по бекам, и будете вы ни сыты и ни голодны. Участь ваша — скитаться с места на место, как перекати-поле. В толк не возьму, зачем смелым джигитам идти за хвостом коня Касим-паши?

— Молчи, холоп! — оскалил острые мелкие зубы старший царевич и схватился за рукоять ятагана.

— Я не холоп! — с достоинством отозвался Мальцев. — Я — посол русской земли. Меня не похолопишь! Это верно — башку снимешь долой, а что в сем толку? Я вот тебя жалею: ты храбр, пригож и, как соколу, тебе надо расправить крылья, ан и нельзя!

Царевич успокоился, ему понравилась толковая речь русского, и он попросил:

— Говори еще, говори!

— Сказать-то особенно нечего. Сидишь тут, яко пес на цепи, и все думаешь. А думки вдаль глядят. Ну что, если Касим-паша возьмет Астрахань, вам легче будет, царевичи? Ой ли! Турки всех крымских татар покрепче к себе привяжут. Вот как прижмут! — крепко сжал кулак Мальцев. — Одна вам, молодцам, дорога — в Москву. У русских найдется для вас честь и служба. Сам отец станет завидовать!

Царевичи примолкли. Старший вспомнил отцовы речи и подумал: «Русский прав, не надо добывать Итиль для хункера Селима!».

— А ты не боишься за свою голову? — спросил он вдруг Мальцева.

— Бояться мне нечего! — твердо сказал полоняник. — Всех русских голов не срубишь. Одну срубишь, а за нее сотню спросят.

— Чего ты хочешь? — спросили царевичи.

— Меня не по чести задержали. Пусть отпустят.

Царевичи смутились: они были бессильны освободить руссого посла.

На другой день Мальцева отвязали от пушки и он мог в кедолах двигаться по невольничему табору. Он ходил среди греков и валахов и упрашивал их:

— Чую, идет из Москвы сюда русская рать. И будет она крепко бить неверных, а вам в стороне что ли стоять? За поруганную землю свою встаньте заодно с русскими.

Измученные невольники с печальной улыбкой смотрели на неугомонного Мальцева. Валах, с темным, как земля, лицом, с хрипом ответил:

— Путь от Москвы далек! И пока придут русские, мы все будем лежать в поле, и вороны поклюют наши очи.

— Русские уже близко. Чую топот их коней. Слышу, как по Волге русские ладьи плывут! — уверенно сказал Мальцев.

Неделю спустя, поздно вечером, в яму, в которой томился Мальцев, столкнули двух русских, и ордынец сковал всех троих на одну цепь. Когда поутихло, Мальцев спросил седобородого старика:

— Кто ты и как попал в полон? По одежде судить — духовного звания, отец.

— Угадал, родимый, — ласково ответил старик. — Келарь я из Никольского монастыря, что под Астраханью. И звать меня Арсений Чернец, а второй страдалец — Инка Игумнов, человек Кириллова. Схватили нас дозорщики Касим-паши, когда на ладье в камыши свернули...

Темная ночь простиралась над Хазарским городищем. Звезды пылали в осеннем холодном небе. Мальцев жадно схватил за руку келаря Арсения и прошептал ему:

— Коли такая доля выпала тебе, поможем Руси!.. Чуешь шаги ордынцев?

Возвысив голос, Мальцев спросил Чернеца:

— Ну, как в Астрахани? Оберегаются?

Шаги затихли: дозорщик потайно слушал, о чем говорят русские.

— Хвала богу, на Руси хорошо! — спокойно, басовитым голосом ответил келарь. — Не сегодня, так завтра ждут на Астрахани князя Петра Серебряного с дружиной.

Мальцев подмигнул, сжал крепко руку Арсения и вяло сказал:

— Ой, сомнительно что-то! Неужто будет?

— Уже гонец был. Идет с князем тридцать тысяч судовой рати, а полем государь отпустил воеводу Ивана Дмитриевича Бельского, а с ним сто тысяч воинов сюда торопятся...

Инка Игумнов разинул от изумления рот. «И чего врет отец келарь? Негоже монаху так!» Однако и его Мальцев осторожно толкнул в бок: «Молчи, молчи!»

Монах сладко продолжал:

— Видно, господь бог помиловал нас за молитвы. Слыхано, что и ногаи с нами будут, ждут только часа!

— Ой, и это хорошо! — радостно сказал Семен. — А как кизылбашский шах, что он думает?

— О, братец, пресветлый шах прислал к царю нашему послов бить челом: турского де хункера люди мимо Астрахани дороги ко мне ищут, и ты бы, великий царь, сильной рукой помочь учинил нам на турского салтана.

— И что на это царь Иван Васильевич?

— Ведомо мне, сыне, до тонкости ведомо, из патриаршего двора писали игумену. Царь наш пожаловал кизылбашского шаха, послал к нему посла своего Олексея Хозникова, а с ним сто пушек да пятьсот пищалей. А всего и не расскажешь...

— Ой, братец, повеселил ты мою душу... Ой, как повеселил...

Тишина лежала над Волгой, в стане все спали, догорали костры. Мальцев обнял келаря и шепнул:

— Дай, отче, облобызать тебя. Понял ты мою горестную думку...

Тем временем преданный спаг докладывал Касим-паше:

— Ждут русские рать великую. Идет она на помощь Астрахани! Слышал я сам, как шептались!

— Русские на выдумки хитры! Прочь с моих глаз! — рассердился Касим-паша. Спаг низко поклонился и, пятясь вышел из шатра.

Случилось такое, чего не предполагал и сам Мальцев. На ранней заре в степи заржали кони, забили барабаны, затрубили трубы. Мимо лагеря невольников проскакал, обливаясь кровью, янычар. Одно слово и кричал с ужасом:

— Рус! Рус!

Еще не поднялось солнце и на песке блестела роса, а вдали клубились тучи пыли и стоял великий шум.

Только к полудю он утих. И дознался Мальцев, что воевода Петр Серебряный с дружиной и впрямь подошел к Волге, напал на передовые разъезды янычар и сбил их. Отвлекая внимание нападением на разъезды, струги с дружиной князя прорвались вниз по Волге.

Невольники — греки, валахи, русские — сбились в толпу и кричали:

— Сюда, браты! Сюда, браты!

Над Волгой колебался густой осенний туман, кричали на плесах гуси, носились белокрылые чайки. В турецком лагере никто не поднялся на работу. В этот день перестали сторожить крепость. Касим-паша вызвал к себе Мальцева. Два спага привели его в шатер турского полководца. Хилый и оборванный, он не склонил перед Касим-пашой головы. Смотрел смело и лукаво.

— Ну, вот и опять повстречались! — весело сказал турку Мальцев.

— Больше не повстречаемся! Я повелю отрубить твою голову! — насупился Касим-паша. Он стоял перед слабым пленником мрачный и злой. Но тот не струсил и ответил:

— Погоди грозить, паша! Ты еще не выбрался из русской земли. У нас всякое бывает. Глядишь, и сам в полон угодишь. А тогда и твоя голова сгодится на обмен моей...

— Ты груб! — сверкнул глазами турок. — Одно хочу знать, откуда ты узнал о русской дружине. И князя Бельского знаешь?

— Посол все должен знать! — степенно ответил пленник. — А с Бельским, может, и сам встретишься, коли обождешь его тут!

Шаркая мягкими сапогами по ковру, паша устало прошел к выходу и распахнул полы шатра. Сквозь туман заблестело солнце, издалека доносились глухие шумы.

«Дружина Серебряного в Астрахань вступает», — догадался Мальцев и оживился. Не знал он, что Касим-паша думает сейчас о нем, о том, что, может, и впрямь будет полезен русский.

— Нет, не срублю пока твою голову! — раздумчиво сказал паша. — Ты пойдешь с нами в степь!

Мальцева увели, и весь день он с келарем и Игумновым тоились незнанием, что с ними будет дальше. Безмолвие опустилось на турецкий стан. Турок — страж над пленными — вдруг присмирел, затосковал.

Поглядывая на Мальцева, он сказал:

— Горе нам! Спаги и янычары не хотят тут зимовать. Девлет-Гирей собирается уходить. Ах, несчастный я...

Ночью над Волгой и степью разлилось багровое зарево. По приказу Касим-паши турки подожгли возведенную деревянную крепость, и она жарко пылала, потрескивая и взметая ввысь снопы искр. Небо побагровело, казалось раскаленным от небывалого жара.

У белого шатра вороной конь Девлет-Гирея рыл копытом росистую землю. Сам хан сидел на ковре, поджав ноги, и говорил Касим-паше:

— Нельзя идти старой дорогой, все погорело. Поведу к Азову тебя Мудгожарской стороной, она не тронута, но пришла осень...

В голосе его звучали и горечь, и злорадство. Хан нагло смотрел в тусклые глаза паши и заверял:

— Мудр и велик хункер! Он поймет, что мы опоздали в поход. Да простит его величие наши оплошности. Так угодно было аллаху!

Касим-паша склонил голову на грудь. Теперь ему все безразлично: судьба войска больше его не интересовала. Об одном он с ужасом думал: «В Азове может ждать его ларец султана, и в том ларце да вдруг — шелковая петля!».

А жить хотелось. Недвижимо он сидел в шатре и не знал, что сказать хану.

Девлет-Гирей поднялся и, прижав руки к груди, вымолвил:

— Да будет благословенно имя пророка, так начертано нам в книге Судеб, — пойдем в Азов! Повели войскам выступать в степь!

Касим-паша кивнул головой и с грустью посмотрел на Итиль-реку.

Высокий нубиец опахалом навевал ветерок на голову паши, но властелин ногой оттолкнул нубийца и хрипло вымолвил:

— Передай, чтобы берегли русского посла. Он может пригодиться нам...

Касим-паша взобрался на своего аргамака и в сопровождении десяти спагов, огромного роста, в черных плащах, направился прочь от Волги. За ним, шлепая могучими мягкими ступнями по густой пыли и злобно вращая змеиными глазками, потянулись вереницей нагруженные верблюды. На одном из них, в золотистом паланкине, восседала очередная любимая наложница паши Нурдида. Продвигаясь в сизую даль, Касим-паша думал только об одном: как бы уберечь свою жизнь и гибкую плясунью — наложницу.

Вдали на холмах курилась пыль под копытами коней крымских ордынцев. По велению Девлет-Гирея они прокладывали путь через неведомые степи, по которым не прошел всепожирающий огонь. Сам крымский хан с тысячами татарских всадников прикрывал отступление. В последний раз на восходе солнца он разостлал на росистую землю коврик из простой кошмы и совершил утреннюю молитву. Она отличалась краткостью и жестокостью. В ней он просил аллаха послать гибель Касим-паше.

В последний раз блеснули воды Итиля, и полчища двинулись в бескрайнюю, безмятежную и безмолвную даль. Слева осталась великая русская река; с каждым часом угасало ее освежающее дыхание, и сухой, жесткий воздух все больше сушил легкие.

Касим-паша тревожно оглядывался по сторонам. Аллах, видимо, проклял эту землю! Небо в неумолимом гневе в летние дни спалило лежавшую перед ним пустыню. Желтые, сыпучие пески клубились и пересыпались под копытами коней. Ноги воинов уходили в зыбкий подвижный прах. Повсюду скользили серые ящерки, на бегу оглядывая пашу злыми изумрудными глазами.

Мертвая земля! Мертвая степь! Безмолвно кругом.

«Отчего молчат люди?» — с тоской подумал Касим-паша, и сердце его сжалось от вещего предчувствия.

Высохли все травы, — и седовато-серая полынь, и бурьян, и солянки, — все они рассыпались в пыль, и при движении полчищ эта пыль поднялась густой желтой тучей, которая на солнце отливала багрянцем. Пустынно. Вот мертвые бугорки земли, насыпанные у глубоких сусликовых нор. Ни звука, ни шелеста. Конь осторожно переходил по высохшему руслу речки, на дне которой валялись груды голых белоснежных камней, напоминающих высохшие черепа.

Смерть! Смерть!

Она таилась здесь, рядом. Рослый спаг поторопился утолить жажду. Сильными руками он сдвинул голыш и вдруг закричал от ужаса: перед ним шевелилось целое скопище скорпионов. Ядовитое насекомое быстро ужалило человека, и он на глазах стал темнеть и пухнуть.

Смерть! Смерть!

Казалось, открылось преддверие ада, и орды шли среди мрачной, безмолвной пустыни навстречу своей гибели. Повернуть назад — встретиться с русскими. Кто знает, что ожидает тогда?

За полдень, когда глаза привыкли к мертвым просторам, а слух — к гнетущему безмолвию, на душе стало спокойнее. Высоко в синем небе, роняя на землю нежные серебристые звуки, зыбким косяком пролетела лебединая стая. Она быстро удалялась на юг; сколько было нежной радости и жизни в ее родниковом журчании, — невольно вспомнились весна и молодость. Касим-паша оживился, приободрился. Кстати прибежал нубиец и, падая на землю, передал желание наложницы сделать привал.

Касим-паша повелел остановиться и разбить белый шатер. Не ожидая, когда среди песков распустится его сиюящий купол, Нурдида сошла с паланкина и присела на обточенный ветрами и вешними водами большой камень. И вдруг у ног турчанки с тихим шелестом зашевелилась и подняла голову гадюка. Она колдовски, немерцающи зеленым взглядом смотрела на женщину. Нурдида вскрикнула и бросмлась в степь, а из-под ног ее в стороны разбегались серые ящерки, и это еще больше увеличивало страх наложницы.

Спаги изрубили змею, догнали Нурдиду и на руках принесли красавицу, укрыв ее тонкими шалями!

— Дальше, дальше отсюда! — испуганно и раздраженно закричала она.

И снова по велению Касим-паши караван двинулся в пустыню.

Вечером на бурой, солончаковой равнине неожиданно появились холмы, от которых протянулись длинные тени.

— Что это? — тревожно спросил Касим-паша у проводников.

Никто не смел ответить на вопрос полководца. Тогда призвали ордынцев Девлет-Гирея. Узкоглазый татарин, коричневый от загара, обветренный, приложил руки к сердцу и шепотом объяснил:

— Чумные могилы! По степи только что прошла чума. Умирали люди, падали кони...

— Откуда ты это знаешь? — злобно спросил Касим-паша. — Уже вечер, и воинам нужен сон.

Татарин низко опустил голову, глаза его испуганно забегали.

— Ни-ни! — со страхом сказал он. — Ночь темна, до месяца далеко, а в мраке они встают из могил и рыдают, печалятся... Аллах да спасет нас от встречи с ними!

Повеяло предвечерней прохладой, и несмотря на то, что солнце закатилось и наступили сумерки, полчища, объятые ужасом, заторопились дальше...

Но смерть настигла людей.

Первой внезапно заболела Нурдида. На нежном, выхоленном теле вдруг появились темно-синие пятна, и на третий день она в корчах скончалась.

Касим-паша в скорби драл себе бороду, царапал лицо, но муллы гнали его прочь от застывшего тела наложницы. Они грозили:

— Это черная смерть! Она не щадит ни богатых, ни бедных. Прочь отсюда!

Пашу не допустили к могиле. Труп Нурдиды отказались пеленать, боясь прикоснуться к зачумленному телу, поспешно зарыли его и забросали камнями. Золотистый паланкин сожгли, а верблюда, который бережно нес красавицу, убили и бросили в яму. Но голодные воины обнаружили его, тайком растерзали, разнесли по частям и с жадностью съели.

Томили жажда и голод. Обессилевшие люди падали, и мимо них с тупым безразличием проходили орды. Каждый думал только о себе.

Гибель шла по следам. К смерти от голода добавилась смерть от чумы. Зараза валила сотни людей. Они падали на привалах, застывали у забытых курганов, у солончаковых озер. Дорога усеялась трупами, которые клевали налетевшие стервятники.

Мучили и казаки. Они ватагами — по сотне, а то и более — налетали, тревожили орду, не давая ни отстать, ни воды испить.

Касим-паша двигался день и ночь, а за ним поспешно двигалось охваченное ужасом войско.

Девлет-Гирей молча следовал за турками. И когда Волга осталась далеко позади, внезапно из балки вылетела казачья ватажка. Впереди всех на размашистом дончаке несся коренастый, плечистый казак.

Татарский хан вспомнил свою молодость. Он был природный воин, батырь. Не заботясь об охране, он повернул коня и вместе с царевичами и немногими ордынцами кинулся навстречу казакам. Как два вихря, столкнулись всадники, завертелись, и пошел гул по равнине. Злобно ржали кони, кружили, взрывали копытами землю, зубами хватали дончаков, злобясь, налитыми кровью, вставали на дыбы. Крымчаки с криками и визгом рубились, но падали под ударами казачьих сабель. Могучий конь Ермака подминал под себя поверженных. Размахивая тяжелым мечом, подзадоривая себя и коня криком, казак рубил противника наискось, разваливая его от плеча до паха.

Горе Девлет-Гирею!

Оберегая отца, царевичи схватили его лошадь под уздцы и увели от смерти...

Позади орды, погоняемые плетнями, еле тащились невольники. Семен Мальцев шел скованный в одной паре с келарем Арсением. Монах был хил, слаб, седая борода побурела от пыли.

— Не дотянусь, умру, но то радует — бегут басурмане из русской земли! — сухими потрескававшимися губами шептал он.

— Пусть дохнут проклятые, а мы жить будем! — решительно сказал Мальцев. — Дойдем до Азова и сбежим. Не сдавайся, отче, бодрись!

Келарь с изумлением смотрел на пленника, покачивал головой:

— Гляжу на тебя и вижу одну тень человека, только очи сверкают жизнью. Откуда же такая сила?

— От ненависти к ворогу обрел я эту силу! Ух, сняли бы кедолы, я показал бы им, иродам, на что способен наш человек! — со страстью вырвалось у Мальцева. — И ты, отец, думай о мести. Она укрепит дух твой!

— Пришел мой час, сыне, — тоскливо сказал келарь. — Вон до того кургана дотянусь, а там и кости сложу... — Слезы потекли по его жилистым щекам. Пыль черным пеплом ложилась на лицо и мешалась со слезами. — Велик и силен русский человек! Он вечный труженик на отчей земле, всю пашенку за сохой обходит, грады и села из пепла и запустения после татарвы поднимает, ему бы ликовать да радоваться, а он бедствует. Ордынцы, турки, да паны рушат его жизнь!

От слабости старик говорил чуть слышно. Семен держал его под руку. Худой, изможденный, в грязной, рваной рубахе, прилипшей к костлявым лопаткам, Мальцев, однако, держался гордо. Большие воспаленные глаза его полыхали ненавистью.

— Погоди, отче, Русь устоит против всех бед! — уверенно сказал он. — Мы трудолюбы, выдержим все напасти! Одно жаль, жизнь коротка, мало человеку отпущено.

На исхудалом лице келаря появилась слабая улыбка.

— И в малом русский трудяга успевает сотворить великое. Поведаю тебе, сыне, предание одно. В рязанской земле усердствовал отрок один — Переяслав. Мал был, а лучше его никто кож не дубил, не выминал. Кожемякой посадские и кликали. Один раз, работая, он рассердился, не выходило, схватил отменную бычью кожу и разодрал, — такой великой силы был человек...

Взял его великий князь Дмитрий Иванович в поход, в степи. Там сошлись два войска. И вышел из вражеской рати высокий, жилистый печенег и вызвал на единоборство. Все убоялись, а рязанский отрог вышел и схватил спесивца, оторвал его от земли, да так к своей груди прижал, что печенег дух испустил. Ударил его отрог о землю и изрек: «Не я побил тебя, а Русь! Сила в ней неисчерпаемая!»

— Вот видишь, и ты крепись, отче! — повеселел Мальцев и, подбадривая келаря, повел его по дороге.

К вечеру они еле добрели до кургана. Солнце раскаленным ядром закатилось за синеющие на горизонте горы. Келарь упал и, несмотря на уговоры Семена, не поднялся больше.

— Тут и уложи в могилу: место приметное! — прошептал он. — А кедолы сбей с меня, хочу лежать свободным...

Рано спустились сумерки, а за ними сразу навалилась кромешная тьма. Где-то завыли шакалы. Келарь больше не открывал глаз, лежал тих и недвижим. Мальцев еле упросил ордынца сбить кедолы с ног старца, сам вырыл могилу и похоронил.

И опять в толпе невольников, но только уже без напарника по цепи, ковылял Мальцев за нестройным войском Касим-паши. Не стало теперь полчищ, все в орде перемешалось; передохли кони, истомились люди и у всех было одно желание — утолить жажду.

Но воды нехватало. Печальные, костлявые люди шли, шатаясь, озлобленно жалуясь:

— Аллах не пошлет нам удачи: несчастлив наш хункер. От него все беды...

Касим-паша мрачно оглядывался на редеющую орду. Где сильные и злые янычиры? Отчего они молчат?

На белом озере бегущих встретили гонцы султана и литовский посол. Они мчали на сильных конях. Караван верблюдов был увешан турсуками со свежей водой. Слуги бережно везли сухое мясо, фрукты и сыр.

Одетые в белоснежные плащи и чалмы, гонцы султана торжественно остановились на дороге. Среди них на тонконогом сером жеребце красовался светлоусый, с гордой осанкой, литовский посол Янус. Встревоженными глазами он разглядывал странное зрелище, — на него, словно из загробного мира, двигались исхудалые, костлявые люди, бредившие на ходу. Они приближались как призраки, безмолвные и страшные.

На потемневшем аргамаке навстречу послам выехал Касим-паша. Султанские послы закричали:

— Именем всемогущего аллаха и пророка его, да прославится мудрейший хункер Селим! Слушай, верный раб, мы принесли весть тебе счастливую. Приготовься достойно выслушать ее!

Касим-паша сошел с коня, приблизился к послам султана и пал на колени.

— Алла, алла! Благодарю тебя, всесильный, за счастье услышать повеление пресветлого хункера! О, благородные, огласите его волю! — он пал ниц, и сердце его замерло в невыносимой тоске.

«Петлю, петлю прислал хункер и вечный позор!» — с ужасом подумал паша и готов был разрыдаться, но в этот миг смуглый гонец в белом плаще, сверкая перстнями, развернул пергамент и прокричал:

—  «Волею всесильного аллаха, слуга наш верный, Касим-паша, я твой повелитель и хункер повелеваю держаться под Астраханью до весны, а весной из Стамбула пойдет к тебе большая рать. А слуге нашему, крымскому бею Девлет-Гирею будет положено идти после половодья походом на Москву!»

Кривая усмешка прошла по лицу Девлет-Гирея. В толпе приближенных Касим-паши он стоял на коленях и слышал все от слова до слова.

Паша поднялся и простер руки к небесам:

— О, я несчастный! Я прах под ногами моего повелителя хункера. Все свершилось по воле аллаха: чума и голод гонят нас отсюда! И нельзя новой рати идти к Итиль, пока не утихнет мор.

— Чума! — вскричал литовский посол Ягнус и вздрогнувшей рукой огладил русые усы. — То великая беда. Я не могу идти дальше!

Султанские гонцы переглянулись, глаза их трусливо забегали.

— Чума и голод! — покорно склонил голову Касим-паша. — Глядите, что стало с моими воинами! — он вспомнил золотистый паланкин, Нурдиду и еще печальнее закончил: — Черная смерть унесла у меня самое дорогое.

Гонцы не дослушали жалоб паши, быстро повернули коней и заторопились обратно. Ягнус пожал плечами и сказал туркам:

— Уйдем от мора! Подальше от этих мест!

Послы не уступали Касим-паше ни одного турсука с водой, ни одного мешка с фруктами и сыром. Гонцы неслись впереди, а за ними торопилась орда... Синие горы стали ближе, и вдруг перед изумленными беглецами распахнулась зеленая долина, а в ней пенилась и билась о камни речонка. Все бросились к воде. Припали к живительной струе и невольники. Жадно пил Семен Мальцов. Он запомнил все — и встречу на Белом озере, и побледневшее от вести лицо литовского посла Януса. Пленник окунул в струю голову, потом истертые ноги, и чувствовал, как жизнь снова вливается в его иссохшее тело. Ободряя себя, он думал: «Теперь добреду, теперь вырвусь из неволи!» Ни на одну минуту его не покидала мысль о свободе.

Не всем, однако, пришлось утолить жажду: из-за реки на резвых конях вымчали черкесы, они рубили турок, на сильных набрасывали арканы и уводили в горы. Касим-паша свернул вправо, и опять орда потащилась по солончаковой степи. Но и тут не было покоя: казачьи ватаги днем и ночью налетали на обессилевших турок. Они встречали врага в засаде, настигали врасплох на отдыхе, беспощадно убивали и забирали в плен.

Подошел октябрь. Внезапно задули холодные пронзительные ветры и стал падать сухой снег. Свершилось редкое в этих краях: под вечер в Диком Поле закурила, завыла метелица. Степные озерки и реченки затянулись хрупким тонким льдом, и истомленные толпы — остатки войска Касим-паши — замерзали на холоде, который неведом был на их родине. Вся степь покрывалась сверкающей пеленой, на которой быстро возникали, одна за другой, многочисленные темные точки — трупы коней и замерзших ордынцев.

Скоро Азов!

Опять потемнело. Сошли снега, подуло теплым ветром. Глаза Касим-паши оживились, он о чем-то беседовал с юрким ногайцем. К вечеру тот исчез, и никто не знал, что степняк помчался к атаману Бзыге...

На перепутье встретились казачьи ватаги атамана Бзыги и Ермака.

— Отпусти полонян и вернись в Качалинскую! — приказал атаман, блестя злыми глазами.

— Почему так? — еле сдерживаясь от гнева, спросил Ермак.

— Будет тебе ведомо, что поклялись мы азовцам в мире жить! — с важностью вымолвил Бзыга. — На всю осень и зиму порешили казаки держать покой и за зипунами не ходить!

— Ныне не о зипунах идет речь, а о русской земле! — резко ответил Ермак. — Какой мир, если Касим-паша да крымчаки ходили под Астрахань!

— Не твоего ума дело, замолчи! — схватился за саблю Бзыга, но казаки из его ватаги закричали:

— Погоди, не горячись, атаман! Мы со своими станичниками не согласны рубаться!

Бзыга побагровел, нелюдимо огляделся и повернул коня прочь. Все внутри его кипело: «И откуда только взялся этот беглый холоп? И как только я проглядел его? Видать, голова его по петле соскучилась!»

Касим-паша с головными сотнями своей орды вступил в Азов. Высокие дубовые ворота крепости, окованные медью, распахнулись и пропустили остатки турецкого войска. На причалах стояли каторги, и турки, не ожидая приказа, кинулись к судам. Они торопились убраться с негостеприимных берегов у Суражского моря. В мечтах они уже видели Стамбул...

Девлет-Гирей все еще кружил в степи. Чтобы досадить Касим-паше, он не щадил своих ордынцев, губя их тысячами в солончаковой пустыне. Мечтал хан захватить Ермака, особенно досаждавшего орде.

«Пошлю московскому царю Ивану Семена Мальцева да казака, и расскажут они, как помог я русским погубить турецкое войско. Поверит мне Русь, что турок обманул!»

Однако не Девлет-Гирею удалось захватить Ермака. Темной ночью в казачий стан пробрался юркий ногаец в лисьей шапке. Пряча в землю воровские глаза, он потайности сказал казаку:

— Тут в овражке совсем неподалеку от Азова остановился Девлет-Гирей с царевичами. И всего их десять конников. Если сейчас ехать, можно в полон взять!

Поверил Ермак вороватому ногайцу и, повязав мешковиной копыта коням, со своей станицей поспешил в балочку. Не доехал Ермак до намеченного места: внезапно со свистом взвился аркан, и не успел казак понять, что случилось, как его свалили с седла и скрутили руки. Ермак с досады заскрипел зубами. Слышал он, как звенели сабли, — казаки лихо отбивались от засады.

— Руби, братцы, погань!

— Замолчи! — крикнул на него ногаец и дубиной огрел казака по голове.

Помутнело в голове Ермака, ничего не узнал он больше. Не слышал, как его, бесчувственного, перекинули через седло и повезли его в Азов-крепость и за ним с ржавым скрипом закрылись тяжелые ворота.

Турки отнесли покорное тело в сырой подвал и бросили на холодные каменные плиты...

5

Ермак очнулся от пронизывающего холода и жажды.

Попробовал расправить руки и ноги, — связан. Где он? Кругом — кромешный мрак и тишина. Прислушался, — словно в могиле. Время от времени, где-то во тьме изредка падала капля за каплей, срываясь с каменного свода.

Постепенно прояснилось сознание: все ярко встало перед глазами. Он вспомнил, как ногайцы схватили его и как станичники бились, чтобы вырвать его из неволи. Ермак слышал голос каждого из казаков: «Где Хавраль?» — «Убили! Разом смолк, выходит, навек уложили!» — «Что с Зуйком?» — «Пал под ятаганом!» — «А Моргунок?» — «Убили. В сердце нож воткнул ногаец». — «Где Кондря, Аругей, Ироха?» — «Убили!»

Ермак повернулся на бок, застонал от душевной боли.

«Какие казаки храбрейшие были! Взяты предательством. И Габуня-весельчак, и Стрепук улеглись в поле, на перепутье. Что с Брязгой? Кто же предал нас? Ах! — внезапно, как искра, казака прожгла догадка. — Бзыга! Вот кто порушил самое заветное, — продал родное. Змей!» — Ермак скрипнул зубами, напряг свои мускулы, но отсыревшие веревки еще глубже врезались в онемевшее тело.

С великим трудом пленник поднялся с тяжелых плит и, как стреноженный конь, прыгая, двинулся в тьму. Уперся лбом в стену. Влажные камни, по ним ползают мокрицы. Он долго продвигался вдоль глухой стены.

«Да, крепко попался Ермак-Ермачишко! — сокрушенно подумал он о себе. — Не уйдешь теперь отсюда!»

Он прислушался к редкому звучанию капели и побрел на нее. Долго пристраивался, и вот, словно холодная горошина ударила его по щеке. Он стал ловить ртом каплю за каплей, и долго стоял с раскрытым ртом, до ломоты в челюстях. Смочил лишь рот, а не напился.

Мрак, как омут, застыл густо и неподвижно. Время тянулось бесконечно. Ныла голова, затекли связанные члены, томил голод.

«Когда же вспомнят обо мне? — с тоской подумал Ермак. — А может и не вспомнят: решили живьем похоронить среди немого камня...»

Вспомнили о Ермаке лишь на четвертый день. Распахнулась дверь и вошли двое: турок с мрачными глазами — тюремщик с мечем на бедре, второй — низкорослый, весь перемазанный сажей кузнец. В руках последний держал клещи, молотки, через шею свешивались цепи. Кузнец все сбросил с грохотом на каменные плиты.

В распахнутые двери прорвался солнечный луч. Ермак зажмурился.

— Ты, рус, не бегай! — сердито сказал тюремщик по-русски. — Кругом янычар. Бегишь, — секим башка!

А Ермак думал, прикидывал:

«В кедолы пришли ковать, развяжут ноги и руки, можно ударить ногой в чрево, вырвать меч и в бега! — Он мельком взглянул на свои грузные, подкованные сапоги: — Крепки, и силы еще хватит, — но сейчас же вздохнул: — Разве сбежишь, если кругом стены до неба!»

Он поднял голову и ответил тюремщику:

— Зачем убегать? Мне и тут хорошо, только бы хлеба да воды вволю!

«Терпелив казак!» — про себя отметил турок и крикнул по-своему кузнецу. Тот склонился к ногам Ермака и стал крепить цепи. Надел такие же и на руки станичника.

«Проворен и хитер! — похвалил турка Ермак. — Не снял вервий, а заковал прежде!»

Только после этого тюремщик распутал веревки и пытливо взглянул на казака.

— Работать будешь, кормить стану!

— Буду! — охотно согласился Ермак и оглядел кедолы. Он изо всех сил понатужился, напрягся — стальные кольца вытянулись, зазвенели.

Турок с изумлением и страхом глядел на пленника. Ермак рванул цепи, — цепи погнулись, но выдержали.

— Добро кованы! — сказал он. — Эх, жаль, силушка ослабла!..

— Батырь! Карош казак! — не скрывая восхищения, сказал тюремщик. — Такой нам и надо! Кормить буду!..

В тот же день пленнику принесли в корыте вареную кукурузу, и Ермак досыта наелся.

На другое утро стражники подняли Ермака и погнали на пристань. Толпы худых, оборванных невольников выгружали с корабля бочки с зельем, доставленным в Азов из Стамбула. Над Доном, над морским берегом висел разноязычный говор. На рейде все еще стояли каторги с остатками войска Касим-паши. Серые, потрепанные паруса были приспущены.

— Ну, рус, иди, работай! — закричал на него черный, как головешка, стражник.

Ермак вместе с другими стал катать тяжелые бочки. С ним работали валахи, греки, болгары, светлорусые русские мужики, угодившие в полон при ордынском набеге на Русь.

— Эй, соколики, из каких краев? — весело окрикнул их Ермак.

Вместо ответа к нему потянулось рябое лицо с рыжей бородой, крупные капли пота стекали с широкой лысины. Насмешливые зеленые глаза уставились в Ермака.

— Не так молвил, сыне. Спроси лучше, в какие края сердце зовет! — басовито сказал дородный человек.

— А ведь ты поп! — угадал Ермак и засмеялся. — Да ты, батька, как угодил сюда?

— Долгий разговор, сыне, а пока трудись на басурман проклятых! — он поднатужился и плечом поднял бочонок. — Вот бы искру сюда...

Поп отошел в сторону, на его место с кладью надвинулись другие.

Бочки катили в каменные склады, обложенные дерном. Там бережно, впритык, укладывали их рядами. За каждым движением невольников, как ястребы, следили стражники.

Рядом поднимались высоченные башни, на них трепыхались красные полотнища с золотым полумесяцем. Надо всем сияло голубизной и солнцем просторное небо. От тоски по родине, по воле Ермака потянуло петь. Он не утерпел и запел душевную:

Не шуми, мати зеленая дубравушка,

Не мешай мне, добру молодцу, думу думати...

Только запел казак, а голос у него был сильный и широкий, как пленники одним дыханием подхватили песню и понесли ее над морем, над тихим Доном, над чужой крепостью. И столько было удали и грусти в песне, что стражники, не зная русских слов, и те заслушались, взгрустнули.

— Карош песня, только тише пой, капитан бить будет! — сказал Ермаку турок с посеченным лицом.

Рыжебородый поп, раскрыв большой зубастый рот, захватывая объемистой грудью воздух, ревел могучим басом:

...Товарищей у меня было четверо:
Еще первый мой товарищ — темная ночь,
А второй товарищ — булатный нож,
А как третий-то товарищ — то мой добрый конь,
А четвертый мой товарищ — то тугой лук,
Что рассыльщики мои — то калены стрелы...
Пел поп вольную песню, а у самого по лицу катились слезы.

Работа спорилась, к полудню каторгу с зельем разгрузили, и, пока ждали другую к пристани, турки разрешили отдохнуть. Забравшись под навес, невольники растянулись на земле и блаженно закрыли глаза. Ныли руки, натруженная спина, и хотелось хоть немного перевести дух.

Поп оказался рядом с Ермаком, учил его:

— Ты ножные кедолы повыше повяжи, шире шагать будешь.

— Откуда ты, батя? — разглядывая его добродушное лицо, спросил казак.

— Ох, сыне, тяжела моя участь и дорога больно петлистая. Неугомонен я душой, все правды ищу. А где она?.. Бежал я от сыскного приказа. Темными ночками да зелеными дубравушками, побираясь христовым именем, прибрел в станицу, к своей женке. А там Бзыга пригрозил, и через неделю бежал я в степь, а оттуда с казаками добрался до Астрахани. С ними пошел к морскому берегу и жег басурманские улусы. В горах заблудился, да отстал от казаков. Ну, думаю, вот и конец твой, отец Савва! Ан, глядишь, инако вышло: добрался-таки до грузинского монастыря и там год дьячком был. И все хорошо: сытно, вина вволю, работы никакой. Но заскорбел я от тихой монастырской жизни, сбег в Астрахань. А там прибился к иконописцу, иконы творил, кормился, да в монастыре псалмы пел. Тут дернуло меня на реку за сазанами поехать, а в той поре ордынцы налетели, арканом захлестнули и к паше доставили... Эх, и жизнь-дорожка, петляет, а куда приведет, — один бог знает! Попадья бедна не выкупит, да и на Руси опять схватят и потащут в сыскной приказ. Вот и живи, не тужи! — закончил он горько.

— Эй-ей, работать надо! — закричали стражники и для острастки щелкнули бичами. Нехотя поднялись невольники и принялись за работу. На закате пленников погнали в острог, а Ермака привели в одиночную темницу. Опять ему принесли корыто с кукурузой. Хотя и вкусна была, но казак с огорчением подумал: «При тяжкой работе отощаешь и не сбежишь отсюда!».

Так три дня гоняли Ермака выгружать зелье. И заметил он, что корабли на рейде подняли паруса, собираясь отплыть в море. Поп Савелий поглядел вдаль и сказал казаку:

— Ой, сыне, досталось от наших Касим-паше: тыще две воев только и добрались до Азова, а сколь достигнет Царьграда, — один господь ведает.

— Буря, что ли раскидает? — полюбопытствовал Ермак.

— Бывает и это, а скорее всего казачьи дубы-чайки настигнут, и тогда берегись Касим-паша, потопят! Вишь, сколь «храбрец» выстоял в Азове, вести ждал. Гонец с золотишком да каменьями-самоцветами уплыл за море, к визирю, беду отводить. Небось дрожал паша, как бы султан за Астрахань не прислал ему петли! — поп вдруг оборвал речь и с усердием принялся за погрузку: мимо проходили турки.

Несносно за работой тянулось время, но когда наступала ночь и приходилось брести в свой подвал, становилось еще хуже.

«Гуляке и осенняя ночь коротка, а горемыке и весенняя за два года идет», — грустно подумал Ермак, сидя в подвале.

Как всегда, после работы знакомый стражник подавал ему корыто с едой. Усталый, он наскоро ел и ложился на каменные плиты. Все ему было противно.

Однажды, когда он так лежал, в подвале раздался легкий шум. Ермак поднял глаза и замер от удивления. Перед ним с миской в руке стояла знакомая смуглая станичница, крещеная ясырка Зюлембека.

— Ой, Марьюшка, — радостно вырвалось у Ермака. — С неба ты свалилась, что ли?

Татарка приложила палец к губам, поставила на пол большую чашку с бараниной и, усевшись против Ермака, с лаской стала смотреть на него.

— Ешь... — тихо сказала она.

— Откуда взялась? — с изумлением спросил казак.

Татарка хитро улыбнулась:

— Потом узнаешь... Волю пришла тебе добыть!

— Ох, воля! — глубоко вздохнул Ермак и в порыве благодарности погладил женщине плечо. Зазвенели кедолы, Зелембека пугливо оглянулась:

— Тише... ешь скорее... Ермак начал есть. Голод взял свое, и он быстро опорожнил миску. Потом бережно взял в свою большую шершавую ладонь хрупкие пальцы женщины.

— Ну, спасибо! — сказал он. — В первый раз ноне сыт. А коли подсобишь с волей, то, вот бог святой, век буду помнить!

— Не тоскуй, уведу отсюда!

Глаза Ермака радостно блестнули.

— Ах, ты добрая душа! Когда ж то сбудется?

— Скоро! — ответила татарка. — Ход потайной тут есть, — она махнула рукой в дальний угол подвала. — Ты не торопись, а то худо будет. — Схватив с пола миску, женщина подмигнула Ермаку, затем скользнула в темный угол и, легко прошумев, исчезла.

На другой день наступило ненастье. Над Азовом все время клубились тяжелые мрачные тучи, лил обильный беспрестанный дождь, и море яростной волной кидалось на берег. На сером камне, под косыми струями дождя, сидел поп Савелий и пристально, будто что различая, смотрел в мутную даль. Встретившись взглядом с Ермака, расстрига радостно сказал:

— Эко, буйное, как ревет на нехристей! Ну, казак, веселись, — на Руси ноне праздник! Прознал я, что запорожские чайки налетели на турские галеры, побили и пожгли их, а море доканало нашего ворога! Один Касим-паша только и выплыл из беды. — Савва вскочил, повел веселыми глазами и топнул ногой:

— Эх, теперь бы плясовую! Эх, жги-говори! — но, взглянув на мрачную охрану, угомонился. — Что только будет ноне? От горести, чего доброго, басурмане секим башку нам устоят. Ух, черти бритоголовые! Ты, Ермак, не унывай, мы еще походим по земле!

Радость охватила и Ермака. Он засмеялся, поднял скованные руки и погрозил ими в сторону моря.

— Вот вам турки! Погодите, то ли еще будет, когда снова придете на Дон!

В этот день не довелось работать. Турки погалдели, погалдели и погнали пленников в узилища. В суматохе, видимо забыли о Ермаке и не принесли поесть. Но он не думал о еде — метался от стены к стене, трогал и поднимал плиту от тайного входа и ждал татарку.

Спустя много времени она снова появилась в подвале.

— Ну вот и я, казак! — Зюлембека держала узелок в руке и улыбалась. — Заждался? В самую пору бежать. Непогодь, ночь... Иди за мной!

— А кедолы? — горестно вспомнил казак.

— Погоди, я сам! — потянулся к напильнику Ермак. — Ах, ты моя добрая...

— Молчи! На руках я сниму... — прошептала Зюлембека и заработала напильником. Трудно ей было, но все же руки у Ермака скоро стали свободными.

— А теперь дай-ка я! — схватил Ермак напильник и вмиг снял кедолы с ног.

— Ну вот и все! — обрадовалась татарка. — Иди за мной! — она юркнула в подземелье, а за ней еле протиснулся широкими плечами и Ермак. От затхлого воздуха у него захватило дыхание.

— Не бойся, не бойся! — ободряла казака Зюлембека.

— А чего мне бояться? — весело ответил Ермак, пробираясь на коленях по тесному длинному лазу. — Семи смертям не бывать, а одной не миновать! Снова лаз расширился и они оказались в галерее, одетой заплесневелым камнем. Под ногами хлюпала вода, но откуда-то тянула струйка свежего воздуха. Ермак шумно вздохнул.

Женщина долго прислушивалась, но кругом царило ничем не нарушаемое глубокое безмолвие. Потом снова заторопилась. Вот показался мутный свет, и они вышли в огромное подземелье, придавленное грузными сводами. Ермак нащупал бочку.

— Торопись, тут страшно, — прошептала татарка.

«Бочки? Неужто те самые, что катали с галер? Зелье!» — думал Ермак. Внезапно о поскользнулся и ушибся об острый край. Зюлембека прильнула к нему, взволновано огладила ладонями его бородатое лицо:

— Больно? Потерпи, теперь скоро...

Но время тянулось... С трудом добрались они до нового тайного лаза. Татарка схватила Ермака за руку и прошептала:

— Вот и конец!

Она тихонько сдвинула плиту, свежий ветер пахнул в лицо, и горячая радость охватила пленника. Вслед за женщиной он выбрался в густые кусты ивняка и оглянулся: сквозь рваные тучи светила луна, мокрый ветер шумел и сбрасывал с кустов и деревьев дождевые капли.

— Придет туча и тогда торопись! — сказала женщина. Она прижалась к плечу Ермака, погладила его руку. Ермак крепко обнял ее.

— Спасибо, Марьюшка, — назвал он Зюлембеку русским именем. — Век не забуду твоей послуги! — И вдруг спохватился, спросил: — А как же ты? Айда со мной!

Она печально повела головой:

— Нет, мне нельзя... Здешняя я... татарка. А станичников помню... жалели!..

— Ну, как знаешь, — вздохнул Ермак, — и то сказать: для каждого своя сторонушка родней всего!

— Прощай.

— Прощай, добрая душа! — ответил Ермак и еще раз на прощание обнял татарку.

«Что ж, так и уйти, не отблагодарив супостатов? — спросил себя Ермак, едва за женщиной перестали шуметь кусты. — Нет, надо вернуться к зелью...»

Он быстро достал из узла трут и кремень с кресалом и уполз обратно в тайный лаз...

Погода разгулялась, и луна уже щедро озаряла азовские крепостные стены и башни, когда Ермак вылез из подвала. На берегу перекликались сторожа, а из-за Дона доносилось ржанье кобылиц.

Ермак подождал набежавшего облачка и скользнул в ров, к Дону. Вот и река! Он погрузился в парную воду и поплыл...

На другом берегу Ермак долго лежал — отдыхал и ждал... И вдруг над Азов-крепостью блеснули молнии и раз за разом загрохотали могучие взрывы. Они потрясли и землю, и воздух, и воды Дона, который вдруг кинулся на берег. Потом грохот стих, и утренний ветер донес до Ермакам приглушенные крики:

— Алла! Алла!

«Вот оно как! — ухмыльнулся в бороду Ермак. — Ну теперь и к дому пора!»

Проворный быстроногий конь Ермака увернулся от татарского аркана, вырвался в степь и на второй день прибежал в разоренную станицу.

На зорьке Иван Кольцо заслышал знакомое ржанье.

Обрадовался казак:

— Ермак прискакал!

Но у землянки друга, опустив голову, скакун бил копытом в землю. И понял Кольцо — стряслась с Ермаком беда. Собрал сотню, и побежали казаки в степь.

Вслед им грозил Бзыга:

— Без атаманского слова убегли шарпать зипуны, погоди, вернетесь к расплате!

Много дней казаки рыскали по осенней степи. С восходом солнца перед вольницей открывался безбрежный мир большого синего неба и просторной тихой степи. И каждое утро приходило укутанное туманами, обрызганное росой, с трубными кликами журавлей. В диком Поле виден каждый конный и каждый пеший. Молчаливым, мертвым казалось оно, а на самом деле везде — у курганов, на перелазах, у колодцев — кипела невидимая жизнь; подкарауливала татарская стрела, аркан лихого наездника и просто острый нож немирного степняка.

На зорьке казачья сотня мчалась вдоль Дона к Азову. На востоке уже блестели светлые полоски. Они росли, ширились и гасили звезды одну за другой. Холодный свежий ветер гнал ковыльные волны по степи. Иван Кольцо привстал в стремени и прислушался.

— Тихо у турок, тихо, словно на погосте! — вздохнув, вымолвил он. — Вот бы ударить на супостатов, да крепки стены и башни!

И только выговорил последнее слово, над вражьей крепостью полыхнули молнии и грянул гром.

Казаки ахнули — высоченная башня вдруг вздрогнула и глыбами, дробясь, поднялась вверх, и все скрылось в тучах пыли и дыма.

— Эко диво! — воскликнул Кольцо. — Никак, братки, подорвались турки. Ой, подорвались!

Казаки придержали коней и стали слушать.

— Так и есть! — заговорили они. — Взрыв это!

Радость их тут же сменилась печалью.

— Может, и Ермака больше не стало! — подал голос Гроза.

Богдашка Брязга вскинул голову и беззаботно ответил:

— Не из таких Ермак, чтобы погибнуть, он из полымя живым выйдет...

Казаки задумались. С час они ехали, вспоминая взрыв и Ермака. И вдруг далеко впереди разглядели человека, медленно бредшего им навстречу.

— Ермак! — радостно закричал Кольцо. — Братцы, это он, по обличью видно!

Все сразу сорвались с места и с гигиканьем понеслись по степи. Человек, видно, тоже узнал скачущих, замахал руками и закричал:

— Иванушко!..

А ноги подкашивались, не слушались, и озноб потрясал все тело. Но Ермак все же добежал до резвого коня и уцепился за стремя. Только и вырвалось:

— Други!.. Браты!..

И, как подрубленный дуб, упал на землю.

После плена Ермак захворал было, но через неделю уже крепко сидел на коне.

— Приспела пора, Иванушка, избыть твою кручину. Побежим в татарскую орду, отыщем твою сестру и выручим из полона, — сказал он Ивану.

— Спасибо, казак, — ответил Кольцо, — век не забуду твою послугу. Трое ден тому назад взяли одну ясырку и поведала нам татарка: тоскует сестрица Клава за Сивашем, в самом Перекопском городке, у тамошнего мурзы Алея.

— И я с вами, братаны! — разудало тряхнул головой Брязга и лукаво прищурил глаза. — Только чур, Иванко, за себя Клаву беру!

— Аль слово тебе дала? — серьезным тоном спросил Кольцо.

— Слов не было и запевок то ж, а так, девка-краса по мне! — жарко выпалил цыганистый казак.

— Я сестре не хозяин. Дон вольный, и сердце девки вольное. Обратаешь ее, — твое счастье! — дружелюбно сказал Иван.

— Твоя правда, — согласился Брязга.

Не спросив у атамана слова, лихая ватажка выбралась в степь. Бзыга стоял на крылечке, тяжело дышал, глаза потемнели от гнева. Чуял он, что неладно в станице, что растет против него непримиримая сила. Догадывался он, что Ермак знает об его измене и не простит ему. Быть жестокой схватке!

— Погоди, голь перекатная, мы еще переведаемся, кто из нас сильнее: заможние казаки или голытьба? — пригрозил он и, стуча сапогами, вернулся в избу.

Осень простерлась над степью. Высохли травы, и только перекати-поле, подпрыгивая, уносилось вдаль под пронзительным ветром. Серое небо жалось к земле. У озер и в речных долинах погас багрянец дубрав. Рано опускались сумерки над безбрежным и безмолвным простором.

Казаки неутомимо держали путь к Перекопу. Отдыхали днем в глухих балках, грелись у костров. Ермаку мила была тревожная, гулевая жизнь.

— Эх, поле-полюшко! Разгульное и широкое, Нет ничего слаще воли! — радовался он.

...Темная ночь давно уже спустилась над Перекоп-городком. В маленькой крепости с глинобитными стенами горели одинокие огоньки. В селении перебрехивались псы. Мурза Алей, жирный, дородный татарин в шелковой красной рубахе с растегнутым воротом, в широких шароварах, опущенных в мягкие сафьяновые сапоги, бродил неслышно в низеньком покое. Он был сильно не в духе: донская полонянка — подарок хана — не допускала к себе.

Девлет-Гирей берег белокурую девушку с серыми задорными глазами, задаривая подарками, вывезенными из Кафы, но пленница все отталкивала, а хану кричала:

— Уйди, уйди, старая образина, пока очи не выцарапала!

Старая Фатьма знала многих девушек, попадавших в гарем хана, но такой строптивой и злой еще не видела.

«И чего хорошего нашел в ней повелитель? — думала о пленнице татарка. — И телом худа, и грудь велика, по силе — казак! Чего доброго, удушит хана в первую ночь! Аллах, да минуют меня беды!»

Клава и впрямь чуть не зарезала Девлет-Гирея. И откуда только добыла пленница короткий воровской нож? Все ждали, что хан казнит отвергшую его ласки, но тот решил иначе, — отдал ее мурзе Алею.

— Ты просил у меня доброй награды за поход на Астрахань, полюбуйся на донскую добычу, может, тебе хватит одной красавицы! — сдержано предложил Девлет-Гирей. — Фатьма приведи сюда Клаву.

Мурза, склонив круглое полное лицо, с нетерпением ждал выхода девушки, а на душе кипело недовольство ханом. Еще бы! Повелитель Крыма всегда хитрил, обманывал, его лукавство было всем известно. Не может он уступить лучшего из добычи.

Но пресыщенный жизнью мурза Алей широко раскрыл глаза, когда увидел девушку. Перед ним предстала стройная, гибкая, как молодой камыш, светлоокая красавица. Румянец залил ее щеки, и чуть-чуть дрожала от гнева ее верхняя губа. «Ого! С большим норовом! — подумал Мурза. — Но это тем лучше. Чем труднее схватка, тем слаще победа!»

Он охотно согласился на дорогой, но и виду не подал хану, что его охватило жгучее желание любви. В сопровождении конников он доставил полонянку, укутанную тканями, к себе, в Перекопскую крепость, и отвел ей лучшие покои. Правда у него не было дворца и сада с фонтанами, но зато не было и отвратительной дряхлой Фатьмы, которую ненавидели наложницы хана.

Мать Алея, Денсима, обрядила девушку в оранжевые шелковые шальвары, на руки одела золотые запястья, на шею — янтарное ожерелье. Такие ожерелья носили только московские боярышни. Казалось крупные бусы впитали в себя солнечное сияние знойного лета. Они очень шли к лицу девушки. Клава целый день вертелась перед венецианским зеркалом, любуясь своими нарядами. Добродушная татарка похлопывала ее по спине и плечам и ободряла:

— Ой, хороша! Ой, чаровница!

Клаве нравились наряды, но тяготила неволя.

От тоски она долгими часами распевала грустные песни.

— Зачем терзаешь свое сердце? — говорила старуха. — Мой сын имеет только пять жен. Ты будешь у него шестая и первая среди жен! Он красавец и добрый джигит! — она не жалела слов, чтобы расхвалить своего сына, наделяя его всеми добродетелями мира.

Однако полонянка была равнодушной к похвалам старой татарки. Она недовольно поморщилась, вспоминая Алея, — мясистого, потного, с большой бритой головой и широким приплюстнутым носом.

— Я не буду ни первой, ни шестой женой твоего сына! Я зарежу его, если он подойдет ко мне! — ответила она матери Алея.

Пиала с горячим чаем выпала из дрожащих рук Денсимы и пролилась на угли мангала.

Мать обиделась за сына:

— Он силен и ловок! Любого скакуна объезжал в степи. Во всем Крыму нет лучшего всадника! — воскликнула она.

— Я не скакун, а девушка! — дерзко отозвалась Клава.

Старуха присела перед мангалом и опустила голову.

Она невольно вспомнила свою юность. Разве она сама не была когда-то молодой и не мечтала о любви? Но родные продали ее скотоводу, который обращался с ней, как с коровой.

На западе давно погас закат, а на востоке поднялся прозрачный серп месяца. Ночь была тихая. В степи, у Перекопа, давно высохли отливавшие серебром короткие травы, и отары овец откочевали на другие места, где еще можно было найти свежий нетронутый корм. Оттого в степи стало пустынно и тихо.

Денсима задремала у мангала. Клаве виден ее смуглый лоб, грязные пряди волос и дряблые морщинистые щеки.

«Сбежать бы!» — с тоской подумала и нечаянно забряцала монистами. Старуха приоткрыла лисий глаз и снова задремала. А Клаве не спалось — все время вспоминалась станица, Дон. Заплакать бы, закричать от тоски... но страшно приманить голосом Алея. Она слышала по тяжелым шагам, что он не спал и должно-быть, как всегда курил из своей коротенькой трубочки. Придет ли когда воля? Увидит ли она родных, брата Ивана, который не раз в шутку звал ее казаковать?.. Помнят ли о ней на станице?..

В эту ночь через лиманы Сивашей пробиралась казачья ватажка. Мелкие воды серебрились и ходили рябью под ногами коней. Копыта уходили в мягкий ил. Казаки бесшумно миновали заливы, местами поросшие густым камышом, и выехали в степь. Ермак махнул рукой, и станица понеслась к Перекопу. Вскоре мелькнули редкие огоньки и донесся отдаленный лай псов.

— Ну, братцы, помогите! Наступил мой час! — сжимая плеть, тихо вымолвил Кольцо. — Пусти, батька, меня вперед, я тут каждую тропу знаю!

— Нет, не тебе быть тут первым! — твердо сказал Ермак. — Горяч крепко. Казак Гроза поведет нас до городка: он тут свой, и позвали Иванку Грозой за Перекоп. Одного имени татары испугаются!

Сухой, с ястребиным носом Гроза выскочил вперед и выхватил саблю.

— Только без крику, ребятушки! — оборотясь, предупредил он.

На всем пути казаки не встретили ни пастушечьих отар со страшными зверовыми псами, ни дозоров. Повернув вправо коней, доскакали до городка и ворвались в узкую улицу.

Мурза Алей уже засыпал, когда услышал возле своего дома шум. Осердясь, что смеют беспокоить его, он взял свечу и шагнул было за порог, чтобы взыскать с виновных, и вдруг лицом к лицу встретился с рослым казаком. Не успел мурза удивиться и закричать, как сверкнула сабля, и бритая голова его скатилась на порог. Иван Кольцо шире распахнул дверь и бросился вперед.

— Иванушко! — закричала Клава и, вскочив с подушек, бросилась на шею брату.

Денсима приоткрыла глаза, и в жилах ее от ужаса застыла и без того холодная кровь. «Ой, старая Денсима еще хочет жить! Она знает, что значит казак в ауле!» — татарка склонила ниже голову, хотя чуткий слух ее ловил каждый шорох.

— Братику, братику! — вопила Клава и тащила казака из опочивальни. — Скорей, братику!

На дворе разливался озлобленный лай псов, послышались крики татар.

— Гей-гуляй, казаки! — ошалело кричал Брязга, стегая саблей подушки и пуховики, из которых летел пух. Он бил зеркала, ломал дорогие чубуки мурзы, и только изукрашенные золотой насечкой добрые пистолеты пощадил и засунул за пояс.

— Никак и ты тут, шалый? — смеясь крикнула ему Клава.

— До тебя скакал, девчина. Спасу нет, как торопился!

— Будет тебе брехать! Слышишь драку? — Клава блеснула глазами и бросилась в боковушку.

— Да ты куда подевалась, девка? — заорал Брязга.

Клава выбежала с саблей и закричала:

— Коня мне, коня, братики!

Во дворе рубились донцы и татары. Клава заметила кряжистого бородатого казака. С головы его свалилась баранья шапка, черные волосы рассыпались. Он на отмашь бил набегавших ордынцев.

Клава тенью промелькнула к загородке, быстро выбрала высокого коня, взнуздала и птицей взлетела ему на спину. Жеребец перескочил изгородь и стрелой помчался в проулок. Казачка осадила его и взмахнула саблей над первой попавшейся бритой головой. Конь поднялся на дыбы, подминая под себя набежавших сторожей...

Ермак крикнул станичникам:

— Не задерживайся, братцы! На конь!..

Денсима открыла глаза и зашевелилась, когда все стихло во дворе. Густая темная ночь придавила землю и городок, мерцали редкие звезды, а во дворе тоскливо выла собака. Денсима догадалась: не стало больше ее сына Алея. Старая татарка упала на кошму и тоже завыла, забилась в горе...

Казаки скакали по степи. Кони их вспотели и утомились, под копытами чавкала липкая грязь. Вот и Сиваш!

Скакун Ермака зафыркал, но полез в воду. Лиманы разлились, было глубоко. Потеряв дно, жеребец поплыл, поплыли и другие кони. Когда казаки выбрались из топкого лимана, стало рассветать, подул южный ветер. Ермак поглядывал на Клаву, прикрытую черной косматой буркой. Она прямо держалась на коне, лицо ее побледнело, но серые глаза были полны отчаянного блеска.

«Хороша девка, ей ба казаком родиться!» — одобрил Ермак.

Взошло солнце, и казаки сделали в балке привал. Разложили костер и греться. Клава сбросила тяжелую бурку и, сидя у огня, отжимала мокрые косы, — были они толстые. Сначала она только и занималась ими, но, взглянув мимолетно раз-другой на Ермака, задумалась. Что случилось, — не понимала и сама казачка. Смотрела и все больше ощущала сладкую истому в сердце и во всем теле. Оттого, что Ермак держался сурово и не глядел на девушку, ей было обидно. Веселый Брязга вертелся козырем, он то заговаривал с ней ласково-нежно, то дерзко шутил, но Клава почти не отвечала ему.

Иван Кольцо заметил перемену в сестре и спросил удивленно:

— Ты что это печалишься?

Молодая казачка вспыхнула и отвернулась, но скоро овладела собой и, смело глядя брату в глаза, шепнула:

— Люб мне Ермак!

Кольцо присвистнул: «А как же Брязга?», и строго сказал:

— Смотри, не балуй, Клава! С казаками озоровать не допущу, — порушишь товарищество!

Клава зарумянилась, сверкнула глазами, но промолчала.

Занялся солнечный осенний день, догорел костер, и казаки тронулись в путь. Лесная чаща пестрела красными листьями кленов, золотом берез и кровавыми каплями ягод калины. Над тропой в золотистом воздухе плясали мошки.

Так и не было за ватагой погони...

6

Сроднился Ермак с Диким Полем, с ратными людьми и со всей станицей. Жил он, однако, на отшибе, в своей нетопленной неуютной хибаре. Был повольник суров и требователен к себе, не видели его ни хмельным, ни сластолюбивым. Одна у него таилась страсть; ненавидел казак атамана Бзыгу. Напрасно к нему, одинокому, забегала сероглазая Клава, бряцала золотыми монистами и вела лукавые речи. Ермак угрюмо слушал ее. Не нравилась ему станичница за легкий нрав и за озорство, неприличное для девушки. «Хватит мне и Уляши, царство ей небесное!» — думал он.

Иногда Клава шаловливо таращила глаза, из которых брызгал смех и, дерзко смеясь, предлагала:

— Возьми меня, казак, в женки! — Хватит шутковать, насмешница, — строго прерывал ее Ермак, — не быть тебе доброй казацкой женкой! — Ан врешь, буду!

Клава смеялась и злилась.

— Хочешь, печку твою истоплю, рубаху постираю. Я все могу! Я коренная станичная девка. Ой, какой рачительной женкой буду!

Кровь бушевала в здоровом теле казака, но он не хотел поддаваться мимолетной страсти:

— Уйди, а то зарежу!

Клава испугано пятилась к двери.

— Ты и впрямь... это сделаешь? — спрашивала она, не сводя с Ермака пристальных глаз. Ноздри ее короткого прямого носа жадно трепетали.

Ермак тяжело дышал. Казачка быстро подбегала к нему, обжигала поцелуем и, смеясь, исчезала.

Казак оставался один, ошеломленный и сбитый с толку. Среди зарослей шиповника мелькали красные шальвары Клавы, и пламя их долго стояло в глазах Ермака. «Огонь девка! — смятенно думал он. — Ох и беда мне! Но нет, не поддамся, не свяжу себя!.. Другое мне на роду написано...» — отгонял он прочь соблазн.

Скоро не только Ермаку, но и всему Дону стало не радостей и не до гульбы — в донские степи пришел страшный голод. В понизовых станицах хлеба не сеяли, а в верховьях, в казачьих городках, нивы пожгло солнце. В ногайских степях нехватало корма и гибли стада. Это еще больше усилило беду. От голода умирало много людей, трупы ногайцев валялись на перепутьях и тропах. Турки из Азова сманивали казаков:

— Служи, казак, султану, будешь сыт, накормим!

Обидно и горько было слышать насмешки вековечного врага. Но приходилось терпеть — помощи неоткуда было ждать. В довершение беды, атаман Бзыга, попрежнему сытый и жирный, ни о чем не беспокоился. На жалобы казачьих женок и ребятишек он выходил на крыльцо станичной избы и успокаивал их:

— Вы потише, женки, потише!.. Чего расшумелись?

— Нам хлебушка, изголодались!

— А я что, нивы для вас сеял? — усмехаясь разводил руками Бзыга.

— Хлеба не сеял, а амбары полны! — закричала истомленная женка.

— Амбары мои, и я им хозяин! — отрезал атаман. Прищуренными глазами он бестыдно обшарил толпу станичниц и закончил с усмешкой: — Нет хлеба у меня для всех, а вон той гладенькой молодушке, может, и найдется кадушечка пшена!

— Подавись ты своим хлебом, кабель толстогубый! — обругалась красивая смуглая казачка. — Женки, идем сами до амбаров!

— Ты только посмей, будешь драна! — пригрозил Бзыга. — Ты гляди, рука у меня злая, спуску не дам!

Ермак все это видел и слышал, и сердце его до краев наполнялось гневом. Станица, как мертвая, лежала безмолвной и печальной. Больно ему было смотреть на исхудалых детей и стариков. Каждый день многих из них относили на погост. Ермак ломал голову, но не знал, как помочь общему горю. Он и сам еле-еле перебивался, — выручало лишь железное, крепко сколоченное тело.

Утром он сидел задумавшись, в своей хибаре. Скрипнула дверь и в горенку, сутулясь, вошел Степанко.

— Здравствуй, побратим, — низко поклонился он Ермаку. — Прости, не хотел тревожить, да наболело тут, — показал он на грудь. — Не гони меня, одной веревочкой мы с тобой связаны, нам вместях и горе избывать!

— Что ты, братец? — обрадовался его приходу Ермак. — Время ли старые обиды вспоминать? Садись, давай думать будем...

Станичник опустился на скамью и долго молчал.

— Тяжело молвить о том, что робится в станице, — медленно, после раздумья, заговорил он. — Конец приходит казачеству, народ умирает, а в той поре атаман на горе-злосчастье наживается. Ты совестливый и добрый казак, скажи мне, доколе злыдней терпеть будем? От веку стоял вольный Дон и так повелось, что наикраше и дороже всего было тут казацкое братство. Добычу делили, — не забывали ни сирот, ни вдов. Где наше лыцарство? Куда подевалось оно? И на Дон, видать, пробралась тугая мошна. Не видели, проглядели, как исподволь поделились казаки. Ныне я голутьбенный, а Бзыга заможний. Идет конец вольному казачеству!

Степанко закашлялся, схватился за грудь. Заметно было: постарел бывалый казак, согнулся, поседел весь.

Слова его задели Ермака за живое. Он и сам думал так, как Степанко. Схватив гостя за руку, Ермак с чувством сказал:

— Спасибо, сосед, золотое слово ты вымолвил! Только не век Бзыге праздновать! Укоротим атамана!..

Станичник покосился на оконце и зашептал:

— Проведал я, что сверху будара с хлебом пришла, а Андрей задержал ее в камышах за красноталами. Темной ночью перетаскают хлес с есаулами по сусекам, а казаку ни зернышка! А потом за горстку хлеба душу в заклад от казака потребует!

— Не быть сему! — побагровев, выкрикнул Ермак. — Хлеб всему вольному казачеству! Поспешим на майдан. Скличем станицу, да Бзыгу за глотку! — Он сорвался со скамьи, снял со стены саблю. — За мной, побратим!

Еле успевал Степанко за проворным казаком. Ермак торопился к площади и на ходу выкрикивал:

— Эй, станичники, эй, женки, на майдан! — Он подбрасывал набегу шапку с алым верхом и взывал: — За хлебом, браты, за пшеничкой, женки!

Словно пороховая искра зажгла станицу, по куреням жгучей молнией полетела весть:

— За хлебушком!

— С вешней воды печеного не вкушали!

— Хлеба-пшенички!

Каждый сейчас выкрикивал самое дорогое, самое желанное. Ермак тем часом добежал до вышки, соколом поднялся на нее и ударил в колокол. Над станицей пошел сполох. На майдан бежали и старый, и малый. Кругом уже шумел народ. Прискакал Полетай, распушив свои золотистые усы. Следом за ним — Брязга в широких шароварах, опоясанный шелковым кушаком. Вокруг Степана началась толчея:

— Где о хлебе слышал?

— Браты, — в ответ кричал Степан. — Казаки-молодцы, хватит с нас тяжкой беды! Нашей мертвечиной волки обожрались! Дону-реке истребление идет!

— Что молвишь такое, казак! — остановил его Полетай и, распалившись гневом, сказал: — Казачий корень не выморишь! Не дает Бзыга хлеба, сами возьмем! Говори, Ермак!

Ермак неторопливо вошел в круг, снял шапку и низко поклонился на четыре стороны. На майдане стало тихо. Среди безмолвия раздались возбужденные голоса:

— Да говори скорей! Сказывай правду, казак!

Ермак повел темными пронзительными глазами, вскинул курчавую бороду.

— От веку непокорим Дон-река, — зычно заговорил он. — Издревле вольными жили казаки и лыцарство блюли. На Руси боярство гневливое похолопствовало простого человека, а на Дону — Бзыга на горе нашем жир нагуливает! Кто сказал, что хлеба нет? Есть у нас и хлеб, и водица!

Щербатый есаул Бычкин повел рачьими глазами и выкрикнул в толпу:

— Что зипунника слухаете? Куда заведет вас?

Полетай гневно перебил есаула:

— Зипуны на мужиках серые, а ум богатый! Аль зипунники не Русь?

— Русь! Русь! — дружно ответили казаки и, оборотясь в сторону есаула, сердито вопрошали: — Уж не ты ли со Бзыгой пашу Касима в степи поморил? Шалишь — мы всем войском отстояли землю родную и Астрахани пособили! Где Бзыга, зови его сюда, пусть скажет, где хлеб припрятал?

По возбужденным лицам, по яростным крикам догадался, что скажи он слово поперек, казаки по кускам его растерзают. Понимая, как опасно тревожить народ, есаул незаметно выбрался из толпы и задами, потный и встревоженный, пробрался в станичную избу.

— Сила взбурлила! — закричал он с порога. — Поберегись, атаман!

Бзыга поднял мрачные глаза на есаула и строго сказал:

— Не пугай! Степной конь куда опасней, а и то стреножить можно.

— Из-за хлеба на все пойдут! — стоял на своем есаул.

С майдана в станичную избу вдруг донесся яростный гул толпы. Бзыга побледнел.

Меж тем на майдане Ермак говорил:

— Не мы ли обливались слезами, жгли свою степь, когда ворог пошел на Астрахань? Сколько муки перенесли, многого лишились, а Бзыга тем часом хлеб свозил с верховых городков да прятал, чтобы с казака снять последнюю рубаху. Из Москвы пришла будара с зерном. Почему не раздают народу хлеб? Упрятал ее атаман в камышах за красноталом. От чужого хлеба жиреет Бзыга!

Ермак говорил страстно, каждое его слово жгло сердца.

Смуглая красивая казачка, на которую не так давно зарился Бзыга, первой закричала:

— Женки, айда до атоманова двора, там в сусеках полно муки!

И пошел дым коромыслом. Люди бросились по куреням, хватали мешки, торбы и бежали к атамановой избе. Там ворота уже были настежь, — от них шел свежий след копыт: Бзыга, почуяв грозу, вскочил на коня и ускакал в степь.

Резвый конь уносил атамана и его дружков все дальше и дальше от народного гнева.

— В Раздоры! В Раздоры! — нещадно стегал плетью атаман скакуна. В Раздорах он думал найти спасение. В верхних городках живет много заможних казаков и они помогут.

На станице в это время распахнули атаманские амбары. Степанко заглядывал в сусеки, полные золотого зерна, и призывал:

— Бери все! Жалуйте, вдовы, милости просим стариков. Эй, матка, подставляй торбу, будешь с хлебом! Наголодалась, небось?

— Стой, донцы! — закричал вдруг набежавший дед-вековик Сопелка. — Где это видано, чтобы атаманское добро растаскивать! — он размахивал палкой, а глаза налились злобой. Было старику под сотню годов, огромная пушистая борода пожелтела от времени, но голос сохранился звонкий и властный. — Прочь, прочь, окаяницы! — гнал он женок от атаманских амбаров.

Ермак вырвал у деда его посох и, слегка подталкивая в плечи, вывел старика из атаманского куреня.

— Иди, иди, Сопелка, не твое тут дело!

— Как не мое! — вскипел старик. Я на Доне старинный корень. Где это писано, чтобы не слушать старших? Чужое добро — святыня!

— Эх, старина, старина, ну как тебе не стыдно! — укоризненно покачал головой Ермак. — Не ты ли ныне трех внуков на погост отвез? Хлебушко для всех людей отпущен, а Бзыга что делает?

Дед внезапно притих, глаза его заслезились. Вспомнил он про внуков, погибших от голода, и губы его задрожали.

— Божья кара, божья кара, — прошептал он и склонил удрученно голову.

— Поди-ка сюда, дед, возьми и ты! — позвали его женки, тронутые его беспомощным видом.

Старик однако отказался:

— Кто знает, что робить? Грех это! — шаркая ногами, он пошел прочь от атаманских амбаров.

Древнее предание на Дону гласит: «Дон начался при устье Донца... там и окончится». И впрямь, первым казачьим городком на прославленной реке были Раздоры, которые возвели новгородские ушкуйники на острове при впадении Донца в Дон. Отважные, предприимчивые новгородцы на своих стругах побывали на многих отеческих русских реках — и на Каме светловодной, и на Вятке-реке, и на Северной Двине; доходили они и до Каменного Пояса, а перевалив его, объясачили Югорскую землю. Не миновали они и Волги, и Дона. На последнем и поставили свой городок, который назвали Раздорами. С далекого Ильмень-озера и Волхова вечевики-новгородцы принесли сюда непокорный дух и свободолюбие. Вольные и смелые, они всегда враждовали с боярами и торговыми гостями, а на вечах дело нередко доходило до кулачной расправы. Свой непокорный и вольнолюбивый дух новгородские посельники проявили и в Раздорах. Как и в древнем Новгороде, тут существовали две партии: заможных и голытьбы. Сюда и устремился атаман Бзыга, надеясь найти поддержку против возмутившихся казаков. Ярость и гнев переполняли атамана. Только одна думка одолевала его: «Спасти, во что бы то ни стало, спасти от дележа свое добро. Не добраться голутвенным казакам до будары с хлебом! Неужели раздорские дружки и атаманы оставят его и не вступятся? А коли вступятся, тогда башку с Ермака долой!»

На коротких привалах беглецы давали коням отдохнуть, а сам Бзыга не находил покоя, шагая возле костра, и думал о своем. Есаул Бычкин успокаивал атамана:

— Ты, батька, не тужи, вернем свое добро! Голытьбу в жменю возьмем и не пикнет больше!

— Жменя-то наша маленькая, всех не сгребешь! — сердито отозвался Бзыга. — Ухх! — скрипнул он зубами.

Бычкин сочувственно смотрел на атамана. Был тот грузный, седой и своей ухваткой напоминал остервенелого волка, попавшего в беду.

«Как бы своей свирепостью и ненасытством дела не испортил! — с опаской подумал бывалый есаул. — В Раздорах одним криком не возьмешь, там лукавство и хитрость нужны!»

По совести говоря, сам Бычкин боялся бывать в Раздорах: народ там неугомонный и драчливый. Чуть что, сейчас засучивают рукава.

Дорога длинная. Много передумал Бзыга, пока, наконец, показалась зеленая луковка церквушки в Раздорах. Издалека донесся благовест — звонили к вечерне. Безмолвно и пустынно было на улицах городка, когда беглецы добрались до него, никто не полюбопытствовал, по обычаю, не выглянул в оконце. Дубовые ворота атаманского куреня оказались закрытыми. Бзыга с волнением подъехал к ним и постучал. Долго никто не отзывался. Теряя терпении и волнуясь от смутного предчувствия чего-то неладного, атаман громко заколотил в тесины. Где-то в глубине двора с хриплым кашлем завозился кто-то.

— Отчиняй, хозяева! — окрикнул Бзыга.

— Хозяев давно нет, — откликнулся глухой голос. — Хозяева утекли от беды.

Сразу перехватило дыхание. Бзыга взмолился:

— Да открой же, ради бога. Что тут случилось?

— Не качалинский атаман гуторит? — спросил голос за воротами.

— Атаман Андрей! Да сказывай, что за оказия?

Загремели запоры, ворота приоткрылись, наружу высунулось рябое лицо атаманского холопа. Он внимательно оглядел гостей, посмотрел вдоль улицы и только тогда шире распахнул ворота.

Конники въехали в обширный двор и расседлали коней. Бзыга присел на приступочку крылечка, устало опустив голову, спросил холопа:

— Так что же попритчилось тут?

— Разодрались наши хозяева с голутвенными из-за хлеба. Приходили амбары шарить, еле оборонились. Дом ноне пуст: атаман семью повез на Валуйки, сказывают.

— Брешешь! Не может быть такого в Раздорах! — сорвался с места и закричал Бзыга.

— Я не пес и брехать не думал! — вызывающе отозвался холоп и дерзко посмотрел на атамана. — Голутвенные сказывали, нового будут ставить атамана. Вот оно как!

«Что стало с тихим Доном? — в озлоблении и тревоге подумал Бзыга: — Помутился разум у казачества!» — и, оборотясь к холопу, спросил:

— Ты что ж, Афонька, небось рад бунтовству?

— Грех, атаман, такое говорить! Разве то бунтовство, коли люди есть захотели?

— Цыц! — прикрикнул на него Бзыга. — Плетей захотел, холоп!

Афонька потемнел:

— Этого и без тебя отведал вволю, только говори да оглядывайся, кругом народ кипит, неровен час, забушует...

Бычкин тронул атамана за локоть, тот присмирел. Холоп продолжал угрюмо:

— Триста заможников ушли из Раздор, а то бы кровь была. Одного попа не тронули, ноне в пустой храмине молится.

— Куда ушли старшины? — скрывая досаду, спросил Бзыга.

— Не сказывали, но чую, стоят табором в Гремячем логу...

Есаул Бычкин осунулся, посерел. Понял он, что попал из огня в полымя, но отступать было поздно. С отчаянием он выкрикнул:

— Коли так — рубаться будем! Веди в дом, отоспимся, коней накормим и в Гремялий лог...

Всю ночь Бзыга ворочался на жарких перинах, прислушивался к шорохам. Холоп не внушал доверия и, чтобы не сбежал он, атаман приставил к нему казака. Ранним утром разбудил сполох. По станичной улице загомонил народ. Бежали казаки, перекликались. И страшное уловил Бзыга в перекличках: в Раздоры прискакал Ермак с конниками.

Кричали станичники:

— Сказывают, у нас укрылся супостат. Своих изгнали, чужой набежал! На майдан! На майдан!

Не стал ждать Бзыга, когда будут ломиться в ворота, быстро разбудил дружков и на коня. Афонька распахнул скрытые воротца и пропустил беглецов в тальники.

— Поберегись, атаман! — предупредил он. — Неровен час, угодишь на раздорских, — не помилуют! — он так выразительно посмотрел на Бзыгу, что тот похолодел под его взглядом.

— Скройся, сатана! — зло выкрикнул атаман и стегнул коня.

Когда Ермак со станицей ворвался в Раздоры, тишина и безмолвие поразили его. Казаки подъехали к церкви и заглянули в нее. Мерцали жиденькие огоньки лампад, сумрачные тени лежали по углам храма. Несколько старушек да древних дедов со строгими лицами стояли, склонив головы, и слушали возгласы священника.

Брязга выманил из церковного притвора столетнего деда:

— Где станичники, куда подевались?

Старик поднял белесые глаза и внимательно оглядел прибылого.

— А сам ты откуда брался, казак? — пытливо спросил дед.

— Из качалинской наехали!

— За каким делом вас принесло? — не унимался дед. — И без вас тут крутая заваруха. Атаман с голытьбой перессорился и с заможниками ускакал. Гляди, казак, неровен час, вернется с подмогой и пойдет крушить башки смутьянщикам!

— Да кто у вас смутьянщики? — обрадовался Богданка.

— Известно кто, это мы сомутители! — сердито ответил дед.

Брязга с удивлением взглянул на ветхого деда и не удержался, залился звонким смехом.

— Да ты сдурел, что ли? — накинулся на него старый казак. — Не видишь — тишина в городке, ровно перед грозой... Еще мой дед сказывал, — так от века повелось в Новгороде, когда на вече лютый бой предстоял!

Ермак слышал эту беседу и приказал Брязге:

— Айда на колокольню, да ударь в большой колокол!

Тревожный гул поплыл над сонным городком, созывая людей на майдан.

Казалось Раздоры только и ждали этого звона. Первым зашумел дед. Выбегая из церковного притвора, он крикнул Ермаку:

— Ой, казаче, торопись на майдан, зараз великая свара будет!

По тому, как у деда по-молоду заблестели глаза и он сразу оживился и воспрянул, видно было, что жива в крови старика старинная новгородская закваска: любил покричать и поспорить дед-вековик.

А гул все усиливался. Медный звон разрывал тишину и поднимал раздорцев. По куреням загремели тяжелые запоры, распахнулись настежь многие ворота и калитки, и как бобы из опрокинутого мешка, посыпались люди. Все торопились на майдан.

Мимо Ермака бежали все новые и новые толпы, вооруженные копьями, пиками, пищалями, а были и такие, что держали в руках топоры и оглобли. Впереди всех, с молотом в руке несся раздорский кольчужник Василий и, заглушая рев толпы, взывал громовым басом:

— Браты, пора измельчить заможных! Ухх, дай разогнуть только спину!..

Ермак залюбовался богатырем: до чего могуч и красив молодец! Высок, крепок, грудь широка... Он играл пудовым молотом, а на руке перекатывались крепкие мускулы.

Глядя на кольчужника, Ермак сам не утерпел, закричал раздорцам:

— Казаки, буде терпеть! Иль мы боле не лыцарство? Укротим заможников! — Затем обернулся к своей станице: — На майдан, браты!

Казаки повернули коней и влились в бурлящий людской поток. И диву дались станичники: какого народу тут только не было! И кольчужники, и кожемяки, и седельщики, и швальники, и плотники. Из узкого проулка выбежал в холстяном фартуке бочар. Ветер взлохматил его широкую бородищу и черные дремучие вихри на голове. Пропитая потом рваная рубаха прилипла к костлявым лопаткам мужика. Потрясая топором, он закричал толпе:

— Народы, изгоним наших кровопийцев!

На площади бурлил возбужденный народ. Ермак выехал на середину казачьего круга и зычно объявил:

— Люди добрые, донское лыцарство, мы — низовое казачество бьем челом вольному народу. Хочу слово молвить!

Во всех концах площади отозвались голоса:

— Любо, казак, любо! Говори свое слово!

Ермак снял свою шапку с красным верхом, огладил курчавую бороду, пристально всматриваясь в раздорцев. Рокот постепенно стал стихать и, наконец, вовсе прекратился.

— Братцы мои, старый казацкий корень, внуки новгородские! — заговорил Ермак. — Земля русская велика, конца и краю нет! И видите вы сами, народ наш — богатырь невиданный! Любой из нас ордынца осилит. И никому из нас не жалко костьми лечь за Отчизну. Одно худо, одна беда бродит среди нас и терзает вольных — правды нет! На Дону, как и на боярщине, завелась тугая мошна к горю. Заможники народились по станицам и хотят закабалить вольное казачество, ввергнуть его в лихую беду...

Ермак перевел дух, быстрые жгучие глаза его обежали народ:

— Так ли сказано, браты? Любо ли вам, казаки?

— Ой любо! Ой, правда! — закричали раздорцы. — Говори еще казак!

— Браты, продолжал Ермак. — Кто из нас не слыхал, что бог сотворил два зла: богатого и козла?

— Истинно! — на всю площадь рявкнул кольчужник Василий. — Истинно, человече!

— Сколько богатств понаграблено богатеями. Но самая горшая беда — от народа хлебушко затаили. На людском горе надумали нажиться, на вдовьи и сиротские слезы порадоваться! Наш качалинский атаман Андрей Бзыга будару с хлебом своровал, а брюхо у него хоть и великое, но одно. Мы хлеб у него взяли да раздали вдовам голодным, старикам и ребятишкам. Хватит с мору умирать, пусть порадуются трудяги, — они жито сеяли!

— Правдивое слово! Хорошо говорит казак! — волной покатилось по майдану, и это придало Ермаку силы. Он выше вскинул голову:

— Браты, атаман Бзыга в Раздоры сбег за помощью. Обещал вас призвать в Качалинскую, чтобы голутвенных побить за его амбары и сусеки. Будет ли так?

— Не быть тому, казак! — решительно одной грудью отозвался казачий круг. — Не быть сатане соколом! Своего хвата мы прогнали и вашего добьем!

— В щепки злодеев! — потрясая топором, закричал бочар: — На коней казаки! Бить смертным боем и нашего терзателя Корчемного и качалинского Андрея Бзыгу! Знаем его!

— Любо! Любо нам!

— Ну коли так, благодарствую! — поклонился Ермак раздорцам. — Наряжайте добрых вояк и коней. В погоню за злыднями!

— Ох ты — зелье лютое, тур-река, правильно, ребятки, решили! — засуетился дед-вековик и крикнул Ермаку: Ты распахни свою душеньку, казак, и отплати за нас. Эх-ха-ха, веселей, внуки!

— Дед, и чего ты кочевряжишься? — с улыбкой толкнул старика в бок безусый паренек.

— Молчи, сосунок! — сердито засопел вековик и добавил обиженно: — Вот, истин бог, и откуда этот недомыслок взялся, под носом не выросло и в голове не посеяно?..

Рядом засмеялись. Парень густо покраснел и поскорей укрылся в толпе.

— Ну, раз-з-дайся! — крикнули конники. — В поход, браты!

Словно крутая волна расплескала воды, — растекался народ с майдана по куреням.

— Ну, держись, вражья сила! Подсекут тебе голову! — довольно вымолвил кольчужник Василий.

— Дай-то господи, силы казачеству! — откликнулся шорник: — И нам, мастеркам, полегче будет!

Дед-вековик глядел зоркими глазами вперед, где волной поднималась пыль под копытами быстрых коней, и вдруг задорно-весело замурлыкал:

Рада баба, рада.

Что дед утопился.

Наварила горшок каши,

А дед появился...

— Ух, ты! — вдруг выкрикнул он. — Тут бы сплясать, да годы велики. Эх, старость, старость, лихое времячко! — огорченно махнул он рукой и поплелся к своему дальнему куреню.

Из Раздор-городка легким наметом вырвалась большая станица. Вел ее Ермак. Так уж вышло: отличили его казаки за рассудительность и ненависть к заможным. Раздорцы и качалинцы торопились перехватить атаманов Бзыгу и Корчемного. Перед Ермаком распахнулось широкое поле. Еще недавно у реки шумели дубравы, теперь не стало их: вырубили, выкорчевали казаки коряжины и пни разработали пашню. У дороги еще извивались и корчились уродливые кони и с хрустом рушились под конскими копытами. Справа и слева, вдоль казацкого пути, старательные нивари-пахари терпеливо шли за сохами. Согбенные, в глубокой сочной борозде они казались малыми букашками рядом с вывороченными гигантскими корягами.

Завидя конных, ратаи разогнули спины и с тревогой вглядывались в запыленных всадников: «Чего ждать от них? Свои или боярские?»

Но конники пронеслись мимо. Провожая их взглядами, пахари успокоенно подумали: «На орду пошли. Дай им, господи, удачи!»

Грустной казалась осенняя степь. Во все стороны побежали безлюдные пути-дорожки, зашелестел засохший осенний ковыль, вокруг маячили серые камни на безвестных казачьих могилах. Конь Ермака наступил на череп и горькая дума сжала сердце казака: «Кто тут головушку сложил: русский, оберегавший родные рубежи, или лихой татарин, набежавший с мечом на Русь?»

Из-за кургана внезапно выскочил одинокий всадник.

— Эй-ей, стой, человече! — закричали казаки.

Наездник потрусил навстречу станице. Ермак издали рассмотрел его: на молодце рваный чекмень, баранья шапка, на ногах порши, за плечами пищаль. Гулебщик бесстрашно приблизился к отряду.

— Кто такой? — откликнул его Брязга.

— Раздорский. На сайгаков охотился, — спокойно ответил наезжий.

— А где добыча?

— Э, казаче, была добыча да не стало ее. Еле душу да пищаль унес!

— Татары?

— Какие там татары! — с усмешкой ответил охотник. — Атаманы перехватили в Мокрой Балке... Возьмите меня, добрые люди! — вдруг запросился гулебщик.

— Как зовут? — сурово спросил Ермак.

— Ироха... Они тут неподалеку. В триста всадников собрались идти в Раздоры.

— Ну, недалеко им теперь идти! — сверкнув глазами сказал Ермак. — Веди нас в Мокрую Балку, да смотри, человече, если предашь, конец тебе!

Ироха смахнул баранью шапку, перекрестился:

— Честью и правдой послужу.

— Торопись, браты! — крикнул Ермак. — Нагоним супостатов.

Чаще застучали копыта быстрых коней. Птицей впереди летел Ермак. Ничего не видел, одна думка владела им: «Добыть Бзыгу! Живьем полонить и доставить в станицу!»

Над степью заблестело скупое осеннее солнце, но не стало веселей Дикое Поле: улетели птицы, попрятались звери. Бесприютный ветер гонит от окоема к окоему сухое перекати-поле. Вдали темнеет курган с каменным идолищем на вершине. Зоркий взгляд Ермака заметил на кургане всадника. «Дозорный»! — догадался атаман и туже натянул поводья...

В это время из балки наметом выскочили всадники и широкой лавиной рассыпались по степи.

— Браты, рубаться насмерть! — выкрикнул Ермак и, вы махнув вперед на дончаке, стрелой понесся на скачущих.

Вскоре кони и люди сшиблись и закипел бой. Атаман Бзыга глядел на Ермака, вонзил шпоры в темные бока своего жеребца и помчался на станичника.

И Ермак заметил своего врага.

— Держись, Бзыга! — закричал он и широко взхмахнул саблей.

В последний момент атаман не выдержал, повернул коня и ворвался в ряды своих конников. Кругом звучал булат, скрещивались сабли, высекая горячие искры, ржали отчаянно кони и многие прощались с жизнью, а Бзыга уж ни в чем этом не принимал участия, — спешил уйти от страшного места. Напрасно Ермак кричал вслед:

— Эй, вернись, шаровары потерял!

Атаман не отзывался и скоро скрылся за курганом.

Тысяча коней топтали бранное поле.

— Батька, батька! — призывал Богдашка Брязга: — Выручай!

Ермак махнул рукой на Бзыгу. Он давно заметил раздорского атамана Корчемного, конь-зверь которого визжал от злости. Вскрикнув так, что дончак присел под ним, Ермак вихрем налетел на атамана, первым ударом вышиб у того саблю, а вторым — развалил до пояса. Добрый конь заможника, обливаясь хозяйской кровью, заржал и помчал по полю.

Бой окончился. К далеким курганам мчался атаман Бзыга, а за ним стлались по равнине перепуганные всадники. За разбитыми гнались казаки.

Сумерки прекратили преследование, но утром, на ранней заре станица снова повела погоню. Миновала Дон и бураном понеслась через ногайские степи. С пути станицы торопливо разбегались кочевники.

Много дней шла погоня. Когда Бзыга видел, что близок конец, он оставлял заставу, и обреченные рубились с преследователями насмерть. Это позволяло атаману уходить все дальше и дальше за Маныч. Только он один знал, что уходит на Терек. По всей степи возникли свежие курганы, под ними улеглись побитые казаки. Прознав о битвах с Бзыгой, по-своему, по-нагайски, назвали курганы — «Андрей-Тюбо»...

Так и не нагнал Ермак своего лютого врага Бзыгу.

Ушел-таки тот на Терек.

В те далекие времена на Дону не было ни крепостей, ни вечных строений, ни самое главное, всеобщего войска донского. По всему степному приволью, у тихого Дона и по его притокам, цепью располагались станицы. Каждая из них жила на особицу, только в дни опасной военной тревоги съезжались казаки из городков и совместно отражали врага. В другое время станицы в одиночку бегали за зипунами, за ясырем, насмерть бились с татарами, ногайцами и турками.

Великие русские князья старались использовать донцов для обережения государственных рубежей, посылали им грамоты, обещали жалованье и воинский припас. Царские грамотой писались «к донским атаманам и казакам, старым и новым, которые ныне на Дону, и которые зимуют близко Азова».

Однако станичники не связывалися прочно с Москвой, хотя и делали народное дело, волей-неволей сдерживая врагов у русских рубежей. А врагов у Руси было много: и ногайцы, и крымские татары, и турки, которые сидели в каменном Азове и отсюда набегали на русские окраины. Они грабили купцов и русских послов, нередко огнем проходили по Дону.

В 1523 году великий князь повелел русскому послу в Стамбуле сказать султану: «Твои казаки азовские наших людей имают в Поле, да водят в Азов, да их продают, а емлют окупы великие, и лиха нашим людям от таких казаков азовских много чинится».

Сильна в то время была Турция, и султан пренебрег просьбой русского великого князя. Но забыл он, что сильнее и неукротимее всего — несгибаемый русский дух. Посельники на Дону пустили глубокий и крепкий корень и вскоре дали азовцам жестокий отпор.

Минуло без малого тридцать лет, и в 1551 году султан жаловался царю Ивану Грозному, что донцы «с Азова оброк емлют и воды из Дону пити не дадут».

Непрерывная борьба между донцами и азовцами продолжалась. Где бы враг ни появлялся, станичники давали отпор. По нескольку раз в год они мирились с азовцами и вновь ссорились. Войну они предпочитали миру. Любой случай служит для новой схватки. Подрался хмельной азовец с казаком — начиналась война. Поймали азовцы на промысле казака, остригли ему в насмешку усы и бороду — война...

Только походы давали отдушину для казацкой удали и молодчества. В них станичники добывали зипуны, и когда московский царь укорял их в неспокойстве, казаки писали ему, «что для него терпят мир с азовцами, что он взял на себя всю волю их на воде и на суше; а у них-то и лучший зипун был, чтобы по вся дни под Азов и на море ходить; и что, содержа долговременный мир, они остаются босы и голодны».

Не догнали станичники атамана Бзыгу, а все же вернулись из похода с большой удачей. Как же, — и хлеб для голытьбы добыли, и Бзыгу прогнали, и добра в переметных сумах привезли. Встречали Ермака и его станицу в Качалинской всем народом. Как только показались вдали казачьи сотни, караульный на вышке разудало ударил в набат. Сбежались все — старые и малые, старухи и молодки — к околице. Двигались казаки медленно, с песней. Впереди всех на белоснежном коне-лебеде плыл Ермак в алом кафтане, подпоясанный поясом, протканным золотом. На широком бедре кривая сабелька с крыжом, усыпанным драгоценными каменьями, сапоги на нем астраханского покроя, из желтого сафьяна, а шапка с верхом из голубого бархата. Женки беспрестанно восхищались:

— Ах, и конь-огонь! Ах, и казак, удал да красив!

За Ермаком двигались конники — каждый с туго набитой переметной сумой.

На станичной улице вдруг стало тесно. Под осенним солнцем жарко горели женские наряды: пестрые кубеляки, бархатные кавраки, ленты шелковые. У иной молодки лучисто сверкал цветной камушек в сережке. Но ослепительнее и желаннее всего были ласковые улыбки казачек и приветливый смех их. Богдашка на своем коне-черте вьюном вертелся, отыскивая в толпе Клаву. Озорная казачка пряталась за спины, хмурилась. Она глаз не сводила с Ермака, а он и не замечал ее. Ехал осанистый, кряжистый, властный. Коня своего направил прямо на майдан. Другой бы с женкой потешился, обласкал бы казачку, а потом и за дела. А этот — в думах о своем, суровом. Не догадывалась Клава, что в этот час у Ермака другое было в мыслях, чем у простого казака. Во время похода не раз он раскидывал умом, как не допустить заможных к власти. И надумал самому стать атаманом: и голытьбу жалел, и характер требовал власти.

Ермак спрыгнул с коня, поднялся на опрокинутую бочку, скинул шапку и низко поклонился на четыре стороны, каждый раз повторяя:

— Бью челом родному вольному Дону, казачеству!

— И тебе рады! — отвечала толпа.

Ермак дал народу успокоиться, поднял руку:

— Прогнали мы атамана Бзыгу, и хлеб для станичников сберегли. И гнали мы нашего ворога далеко — за Нарымские пески...

— Любо, ой, любо! — одобрили в толпе.

— Спасибо за ласку! — поклонился Ермак. — Набрали мы в походе добра всякого. Привезли сюда для тех, кто сам добыть не может, но чьими трудами и доблестями возвеличен Дон! Эй, братцы, — крикнул он казакам, — принесите сюда мои переметные сумы!

Никогда того не бывало, чтобы дуван дуванили на майдане, но Ермак знал, что делал, да и сердцем был широк. Принесли товарищи переметные сумы и положили у ног. Ермак проворно развязал их и стал выкладывать добро прямо на землю. Под солнцем заалели-запестрели шелка, голубые и желтые сукна, цветные сапоги и татарские туфли. Выбрасывая свое добро Ермак приговаривал:

— Все добыто в честном бою, берите, люди добрые! Вдов я, и богатеть я не собираюсь, берите, у кого тело прикрыть нечем. Подходите первыми вдовы и старые батьки, у кого сыны полегли в Поле. Берите! Братцы, — обратился он затем к товарищам: — А вы ж для кого бережете свое добро? Самое милое и самое дорогое нам — люди наши!

— Добрый казак! Хороший казак! — загремело на майдане...

Ермак мигнул, и живо выкатили три бочки с крепким старым медом, под одобрительный гул толпы выбили у них днища, и по рукам заходил большой ковш. Скоро казаки и женки запели песни, и все на станице перемешалось в хмельном веселом буйстве.

Три дня спустя Ермака избрали атаманом Качалинской станицы. Уважили его казаки за сметливость и широкую натуру. Через несколько дне выпал первый снег, дунуло морозным ветром, и началась добрая зима. Дон сковало льдом, и холодно лучилось зимнее солнце над застывшей пустыней. Ермак ревностно справлял атаманскую службу: ездил по заставам, держал связь со станицами на случай защиты от набегов, разбирал свары между казаками и, когда прибывали из Москвы возы, справедливо делил хлеб. Однако всех этих дел было мало для его неспокойной натуры. Тянуло атамана на простор, в походы. Но в степи лежали глубокие снега и дули свирепые ветры. Нужно было ждать весны.

Томились бездельем и другие казаки. Иван Кольцо не раз говорил атаману:

— Не вытерпит мое сердце: кому женку надо, а мне бранное поле! Отпусти, Ермак!

Ермак понимал Ивана, сам бредил степями и особенно Волгой, широкий простор которой навсегда запомнился ему, но отговаривал Кольцо:

— Потерпи, Иванко, немножко и вместе со станицей побежим на Волгу погулять!

У казака глаза разгорались. Жарко дыша, он говорил атаману:

— Лежу, сплю и во сне вижу Астрахань да Хвалынское море! Мне бы погулять на Волге, а тут я засохну!

В самые крещенские морозы наехал Ермак на закуржавелом жеребце на скрытый казачий стан и среди станичников не встретил Кольцо.

— А где Иванко? — тревожно спросил он.

— Три дня как сбег! — обиженно сказал Брязга. — Хотели до тебя весть послать да раздумали. Рассудили — голод и холод назад пригонят удалого!

По степи стлала поземка, выл ветер. На далеком окоеме белесое небо сходилось с запорошенной землей. Белая пустыня! Долго глядел Ермак вдаль и со вздохом подумал: «Великая страсть в сердце Иванки, коли в такую пору ускакал».

В душе он простил Кольцо, но казакам сказал строго:

— Где это видано, чтобы товарищей покинуть, словно тать! И кто может без атаманова слова уходить отсюда. Знай, браты, за самовольство не прощу!

Сидя у камелька, Ермак думал об Иванко и затосковал. А ночью тоска стала еще сильнее, — вспомнил свою тяжелую мрачную юность. Лежа на овчине, он ворочался, и перед глазами всплывало далекое прошлое.

Он видел перед собой край тихих лесов — необъятной пармы, где так приятен и дорог каждый случайно встреченный человек на еле заметной лесной тропе. Вспомнилось низкое серое небо, к которому клубами тянутся дымки соляных варниц. Строгановы! Они заграбастали огромную округу и тысячи закабаленных семей работают на них, добывая из земных недр соленый раствор, валят сосновые боры, гонят деготь, выделывают посуду. Кожемяки, седельщики, плотогоны, ткачи, кузнецы, охотники — все стараются на хозяина, который живет в Орле-городке и правит всем. Сюда, в этот далекий и хмурый край, пришли два брата Аленины — Родион и Тимофей. Гонимые нуждой, они перебрались из Юрьева-Повольского, — оттого пришлые добытчики и получили прозвище повольских. Ермак хорошо помнит своего батю Тимофея и двух старших братьев: Гаврюху и Фрола. Оба с ранних лет работали в лесах, и ему, — он тогда назывался Василием, — выпала доля рано познать тяжелый труд. Батька, коренастый работяга с густой бородищей, глядя на старания сына, хвалил:

— Хорошо сработано, — в том и радость!

Был у него редкий талант, присущий чистосердечным и трудолюбивым людям, — работа казалась ему увлекательной игрой. Кроткий и заботливый, батя был мастер на все руки: пахарь и кузнец, плотник и сапожник, пимокат и седельник. Мастерил и песню пел, и все у него ладилось. Одно не получалось: младшего сына обуздать не мог.

— Велеречив и драчив ты, Василек! — печалился он.

— Смелость города берет! — с лукавой находчивостью отвечал парнишка. Отец с укоризной качал головой.

Василий обладал не только силой, но и хитростью, и разумом немалым, поражал отца необычными мыслями.

— Хитры Строгановы, а я перехитрю их! — сказал он однажды отцу.

— Это чем же, Василек?

— Не буду угодником, не пойду смиренной дорогой! — смело ответил сын.

В шестнадцать лет Василий окреп, раздался в плечах и на камском льду в кулачном бою не раз побивал солеваров. По весне он нанялся на строгановские струги.

Эту радостную пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.

Трудная работа была на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.

Шли бурлаки и пели. Речные ветры далеко разносили песню. Одна из них запомнилась крепко. Издревле пелась она надрывно-тягуче:

Ой, укачала, уваляла...

Голоса рокотали, жалоба и где звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.

А на струге, упершись в бока, стоял сытый, довольный строгановский приказчик и по-хозяйски кричал: «Живей, торопливей, шалавы!..»

Все это ярко встало перед Ермаком. Ворочаясь на полатях, он думал: «Вот она, родная сторона, могутные русские люди. Тихи и покорны, и невдомек им добывать себе вольную, сытую жизнь. Вот бы пойти атаманом к ним; чай, не мало будет охотчих потрясти бояр да купцов».

От этих мыслей кровь горела в Ермаке. На Дону, он видел, тесно ему будет. Только и походы, что в Азов. А по станицам — заможных сила. Не простят они ему расправу с Бзыгой, — отправятся, осмелеют и свернут в дугу.

«Бежать, уходить надо с казаками на Волгу-реку. Туда, к Иванке, багрить купецкие караваны, жечь царские остроги да вешать за неправду воевод, — думал он. — А там видно будет, что делать дальше... А что, ежели схватят, да голову под топор», — опалила его сердце внезапная мысль.

Но тут он сам себе ответил: «Ну, и что ж! За волюшку, за товарищество можно и жизнь положить! Весны дождусь и подниму станицу: айда за мной на Волгу-реку, на широкий разгул!»

Сон не приходил, воспоминания взбудоражили душу. Ермак не выдержал, поднялся с нар и в одних исподних выбрел из землянки. Темная безмолвная ночь укрыла степь. С невидимого неба мягко падал обильный снег. И степь, и землянки исчезли в мягких пушистых сугробах, чистых и нежных, и хотелось нырнуть в них и отоспаться, как в пуховиках. Из-под омета старой соломы выскочила кудластая собачонка, тощая и поджарая, виляя хвостом, она запрыгала перед казаком.

— Ишь ты, — улыбнулся Ермак, — и твое псиное сердце не выдержало покоя! — Большой шершавой ладонью он приласкал собаку и глубоко вздохнул:

— Эх, Волга-матушка!

Нехотя вернулся он в землянку. Спертый воздух дрожал от казачьего храпа. Крепко спали здоровые донцы. Камелек давно погас, только из-под золы ласковым глазком маняще выглядывал раскаленный уголек...

Возвратился Ермак в Качалинскую станицу тихий и сосредоточенный. Он уже решил расстаться с Доном — не житье ему здесь, и теперь думалось о том, как поднять станичников на Волгу. Над Доном подувал влажный ветер, жухлый снег мягко вдавливался, под крышами мазанок горели, как свечи, ледянные сосульки, и веселое солнце искрами рассыпалось по сугробам. В полдень дымились голые влажные деревья. По еле приметным признакам чувствовалось приближение весны. Скоро по-над Доном пролетят лебединые стаи, закричат гуси. Двинутся на север утиные стаи.

В станице была глубокая тишина — досыпала она свой последний зимний сон. В этой прохладной тишине с замирающим сердцем Ермак переступил порог кольцовского куреня. Он ждал, — сейчас из-за полога выпорхнет бойкая Клава, блестнет острыми зубами, прозвенит монистами и бесстыдно скажет ему: «Пришел-таки, соскучился, кучерявый!»

Но не выбежала навстречу Клава. Посередине нетопленной избы на груде сидела старуха с крупными чертами лица, полинявшими, когда-то синими глазами. Но в них, как под неостывшей золой, поблескивал огонек. Большой горбатый нос, заостренный подбородок делали ее похожей на хищную птицу. Она недоброжелательно взглянула на неожиданного гостями проскрипела, как ржавая петля:

— Ты чего, казак, ломишься в чужой курень?

— Мне бы Иванку повидать. Аль не признала, бабка, — смутился Ермак.

— Вспомнил когда! — ехидно улыбнулась она. — Иванко мой на Волгу гулять побежал, а с ним и Клавка увязалась.

— А девке что там делать? — нахмурился атаман.

— Так разве она девка? Это бес! — старуха почмокала сухими ввалившимися губами. — И куда мне теперь, седой податься, — не придумаю... Возьми меня, казак, в женки! — вдруг предложила она.

— Да ты, старая карга, сдурела! — побагровев от возмущения, выкрикнул Ермак.

— Карга, да крепкая! — огрызнулась старуха и засмеялась.

Ермак круто повернулся, гулко хлопнул дверью и был таков. С этого дня он еще больше затосковал. В марте подули сильные теплые ветры от Сурожского моря и в одну неделю согнали снега. Степь зазвенела от криков перелетных птиц. Дон вздулся. И теперь Ермак просыпался на ранней заре, едва на востоке сквозь тьму начинала брезжить бледная полоска рассвета. Она росла и тушила одну за другой яркие звезды. В полутьме проступали оголенные ветлы, дозорная вышка, а за ней темная дремлющая степь.

Казак потягивался до хруста в костях, а сам сладостно думал: «Поди, вот-вот Волга тронется...»

Вскоре прилетели скворцы, началась хлопотливая птичья пора. С утра горница наполнялась солнечным светом, и еще сильнее начинало щемить сердце.

Однажды Ермак спустился к Дону, уселся на большой камень и заслушался, как лепечет среди камыша вода. Под солнцем река неожиданно загорелась горячими пятнами и манила к себе...

На плечо атамана опустилась тяжелая рука. Ермак поднял голову — перед ним стоял Полетай. Ветерок шевелил его русый чуб, выпущенный из-под шапки. Покрутив золотистый ус, казак улыбнулся и лукаво спросил:

— По гульбе стосковал, атаман? На волю, как перелетную птицу, потянуло?

— А хошь бы и так! — удрученно отозвался Ермак.

— И чего тебе кручиниться? — сердечно сказал Полетай и заглянул в серые глаза атамана. — Одной мы с тобой кровинушки, оба неспокойные. Надумали я и дружки наши по Волге погулять! Как поглянется тебе это?

Сразу отошло ермаково сердце, засмеялся он радостно, облапил Полетая и закричал веселым голосом:

— Э-гей, гуляй, казаки! Волгу проведать, силушку показать! Стосковались, поди, станичники за долгую зиму-зимушку...

— Ой, стосковались! Ой, заскорбели без дела, — подхватил Петро. — Давно думку таил, да боязно было выложить перед тобой... А теперь за дело!

— За дело, плотников кличь, струги строить! — зажегся Ермак. Он сел на коня и поехал в рощу отыскивать лесины, годные для стругов.

Подошла давно жданная пора, прилетели с приазовья теплые ветры, зазеленели степи, наполнились пением птиц, звоном ручьев. В синем небе на север потянулись косяки журавлей. Их журчаще-серебристые крики будоражили качью душу.

В путь, на Волгу, на Хвалынское море!

Ермак ходил молодцеватый, с веселыми глазами, не пил, не баловал, но каждая жилочка в нем играла, каждая кровиночка горячила. Удалось ему подбить станичников в поход на Волгу. Хозяином выходил он на Дон. Беглые мужики их-под Устюжины — знатные плотники — стучали топорами на реке, ладили струги. Над донским берегом плыл запах сосновых стружек, над черными котлами вился густой дым, — в них кипел вар. Визжали пилы, стучали долота, деловито гомонил народ. На песчанных отмелях, как костяки чудовищных морских зверей, белели крепкие ребра стругов. Их обшивали гибким тесом, на горячем солнце выступали чистые пахучие слезинки смолы.

Завидя Ермака, старшина плотников, старик широкой кости, издали приветствовал атамана:

— На большие годы здравствовать тебе, хозяин! Полюбуйся, милый, вот так конь! Вот так сивка-бурка! Без устали и без корма побежит он по водной дорожке. Эй, вы, гривы — паруса белоснежные! Ой ты, море-морюшко, океан неугомонный без краев-берегов, гуляй душа!

— Ты, старик, поди на своем веку много стругов наладил? — любуясь работой устюженца, спросил Ермак.

Дед выпрямился, серые глаза блестнули молодо:

— И-и, милый, столько лебедей на воду спустил, что и не счесть! И каждый лебедь по своему пути-дорожке уплывал: то на студенное море, то на жаркое — под Царьград на Хвалынское. Чего только не перевидали они! Скажу тебе по душе, казак, любо струги пускать по воде, а еще милее, коли знаешь, для кого струги ладишь! Для вольных гулебщиков и струг легкий, послушный, лебедышкой поплывет..

— Спасибо, дед, за добрые слова! На твоем струге не страшно и на край света сплыть! — весело ответил плотнику Ермак.

Пока на берегу шла работа, женки на станице готовили казаков в дальнюю дороженьку. Только у Ермака в курени тихо, печь холодна, на полу жеский войлок да в изголовье седло. Мелькнула мысль о женщине, но он сейчас же отогнал ее. Чтобы унять волнение, Ермак вышел на Дон. Ночь темная, звездная россыпь протянулясь от края до края неба. Под кручей тихо плещется река, а на берегу — манящие огоньки и вокруг них мелькают густые тени плотников.

Ермак прислушался к степным звукам, вздохнул: «Широка земля, утешно на ней, а горит сердце, не залить его донской водой. На Волгу, на Волгу — на широкий путь!».

Настал час, и белобокие струги покачивались на легкой волне. В эту пору на майдане появился Петро Полетай, он кидал вверх свою смушковую шапку с красным дном и во весь голос орал:

— Атаманы молодцы, лихие гулебщики, послушайте мое слово. Отзимовались, верховая вода хлынула! Пора зипунов пошарпать. Но на то и казак в поле, чтобы басурман не дремал.

На этот выкрик отозвались десятки сильных глоток:

— Э-гей, казаки, на сине море Хвалынское погулять, на Волгу-матушку рыбку половить!

Кто-то насмешливо отозвался:

— А рыбка та: сомы — гости торговые московские, осетры — купцы персидские. Эй-гей, гуляй, казаки!

— Эй-гей, гуляй! Люди добрые, надо дорожку погладить.

— Кто сколько? — взывал Полетай, подставляя шапку. — А ну, подходи народ, со всех ворот, да кидай в одну жменю всем на потеху, а себе на утешение!

И посыпались в шапку старинные медные алтыны, ефимки, серебрянные турецкие лиры, бухарские тенги да кизилбашские рупии. Петро шапкой потряхивал, и оттого зазывней звенели монеты.

В синий солнечный день казачья ватага сошлась на майдан, к часовне Николая чудотворца, и помолилась за удачный поход. Потом казаки выкатили сорокаведерную бочку крепкого меда, и пошел гулять по кругу прощальный ковш. До отказа наливались хмельным. Распевали любимую песню:

Тихий Дон-река,
Родной батюшка,
Ты обмой меня...

Голоса неслись по ясному небу то грустно, то задумчиво-нежно, то озорно-хмельно.

Пили за вольности, за Отчизну, За Донскую землю и за удачи в походах; буйно кричали:

— На Волгу широкую, на синий Каспий поохотиться! За ясырем!

Кидали вверх шапки и наказывали Ермаку:

— Веди, атаман, на тихие плеса, на просторы!

От меда по казацким жилам растекалась удаль, поднималась озорная сила. На густых усах Ермака повисли золотые капли браги.

Он смахнул их, расправил черную курчавую бороду и зычно отозвался:

— И мне, браты мои, любо, ой, любо с вами идти!

Кругом кипела и шумела говорливая бесшабашная голытьба. Удальцы, лихие казаки, выглядели браво, и никто не обращал внимания на бедную справу — на старые латанные-перелатанные зипунишки на широких плечах, на дырявые шапки и сбитые сапоги. Даже ружья были рыже-ржавые. В соляном растворе, правда, смочили их, чтобы не блестели на солнце. Делали это по примете бывалых: «На ясном железе глаз играет! Надо так, чтобы в степи, в раздолье, казак был неслышим и невидим!»

С майдана ватага пошла через всю станицу к Дону. Пели и плясали на ходу. Из куреня вышел больной Степанко:

— Погоди, друг, давай по-хорошему простимся! — он обнял Ермака, как брата, и с тоской пожаловался: — Занемог, сдала моя кость, не стало силушки. Эх, погулял бы казак, да кончено! Прощай, друг Ермак! Да будет вам, браты-станичники, удача!

Он трижды поцеловался с атаманом. Никогда того не было, чтобы сдавался тоске Степанко, а тут не выдержал, и по щеке его скатилась горячая слеза. Жаль казаку стало своей отлетевшей удали, ушедшей силы.

За гулебщиками бежали женки, шумели ребятишки и с доброй завистью провожали старики-станичники. «Эх, улетела молодость, как птаха веселая, упорхнула!» — с грустью думал каждый старый о себе.

На крутом яру — пестрая цветень: бабьи летники, синие и красные, как пламень шали, сарафаны нежно-голубого цвета и платки — пестрые маки. Отцветшие старухи с богатыми киками на голове молчаливо смотрели на пенистый Дон. Миновало времечко, когда они другими глазами смотрели на все, а теперь потухли их глаза и остыла кровь.

На берегу Дона гулебщики еще выпили по ковшу и стали рассаживаться в струги — по сорока, по полусотне в каждый. На степи буйно зазеленел ковыль, и среди беспредельных просторов Дон казался шелковой дорожкой. Впереди — атаманский струг, гребцы наготове подняли весла, ждут. Ермак поднялся на него, статный и ладный. Разом закричали на берегу:

— В добрый путь, на хорошую добычу! Славься наш тихий Дон, славься, батюшка!

Стоя на головном струге, Ермак расправил грудь и глубоко втянул свежий влажный воздух. Рядом, за бортом, мягко шелестела быстрая струя, над рекой стрелами носились быстрые стрижи, а по голубому небу тихо плыли облака. Ермак снял шапку и поклонился народу:

— Будьте здравы! Не забывайте сынов своих! — и, сложив в трубу ладони, зычно крикнул на всю реку: — Ертаульный, весла!..

Стало тихо, так тихо, что слышно было биение сердца в груди. И в эту пору разом ударили весла, зашумела струя, и струги двинулись — поплыли лебедями. На берегу закричали, — кто шапку вверх кидал, кто платком махал...

Все медленно стало отходить назад. В последний миг Ермак заметил на яру старого плотника с непокрытой головой. Ветерок колебал его длинную рубаху. Приложив ладонь козырьком к глазаи, устюженский плотник долго смотрел вслед лебединой стае.

Вскоре словно пологом кто закрыл — ушла в сизую даль станица, дубравы. Только часовенка все еще поблесивала главкой на горячем солнце. По сторонам, как море, колыхались ковыльные волны, убегая на полдень у Суражскому морю.

Ермак поклонился покинутой земле:

— Ты прости-прощай, тихий Дон Иванович!

Его выкрик дружным хором подхватили казаки на стругах, взмахнули веслами и понеслись по голубой воде к Переволоке. В густых камышах шумели утиные стаи, мимо мелькали бесчисленные зеленые островки и золотились леса. А в донской глуби, в темной воде, играла рыба. Видели еще казаки, как далеко-далеко в степи двигалось серое облачко — это к станице с дальних пастбищ гнали конский табун.

Все отходила и подергивалась синеватым маревом сторона. И хоть каждый казак всем своим лихим видом старался показать, что все ему трын-трава, однако в душе своей сохранил ласковое и заветное. Каждый из удальцов с легкой грустью подумал про себя: «Ты прости-прощай, Дон Иванович! Придется ли нам с тобой еще раз видеться?..»

Шуршал камыш, кричали над синей водой чайки и кружили орлы над степью. И казалось, что в ушах все еще слышатся выкрики станичников:

— В добрый путь, казаки!

Дальше