Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть первая.

Становление

Глава I

От Харькова до небольшой станции, название которой значилось в проездных документах Полбина, было уже недалеко. "Один перегон — и вы дома, товарищ летчик", — сказал седоусый проводник, всю дорогу с уважением посматривавший на голубые петлицы единственного в его вагоне военного.

Поезд стал замедлять ход. Перед окном не спеша повернулась на месте и ушла назад металлическая мачта семафора. Колеса застучали на входных стрелках. Проводник отодвинул дверь своего помещения. В руках у него были свернутые в трубку сигнальные флажки. Улыбнувшись в усы, он сказал Полбину: "Приехали!" — и громко объявил название станции остальным пассажирам.

Полбин вышел на перрон. Здесь, как и в Харькове, почти не было снега, землю стягивал крепкий февральский мороз. Гладкий асфальт перрона покрывала тонкая корочка шершавого льда.

Станционное здание было из белого камня, под кромкой железной крыши тянулся деревянный карниз с незатейливой зубчатой резьбой.

"Не больно важный вокзал. Похоже на наши Выры", — подумал Полбин, вспомнив маленький полустанок близ Ульяновска, откуда он начал свое путешествие.

У широкого окна, привалясь к стене, стоял молодой парень в форме железнодорожника. Он лузгал семечки, оставляя влажную скорлупу на нижней губе, и равнодушно рассматривал пассажиров. Заметив Полбина, парень оттолкнулся локтем от стены, вытер ладонью рот и спросил:

— Вам на аэродром, мабуть?

— Да. Как туда проехать?

Парень сказал, что до аэродрома можно доехать только на случайной автомашине. Туда возят со станции строительный материал. А проще всего пешком. Километров пять будет.

— Без гака? — с улыбкой спросил Полбин, вспомнив услышанный в поезде анекдот. Парень ответил серьезно:

— Та не. Точно. Ось за водокачку завернете, перейдете переезд, а там прямая путь. В степу, как на бугор подниметесь, сразу аэропланы видать будет...

Итти было нелегко. Ноги скользили на обледенелых кочках. В лицо дул резкий степной ветер. Но хотелось подняться поскорее на бугор, откуда, как сказал железнодорожник, откроется аэродром. Потирая рукой зябнувшие щеки и лоб, Полбин быстро шагал вперед. Сзади кто-то окликнул:

— Иван! Подожди!

Он обернулся. Раскрасневшийся, в распахнутой шинели и сбитом на затылок шлеме, перебрасывая из одной руки в другую небольшой чемодан, к нему бегом приближался Федор Котлов.

— Откуда, парнище?

— Из лесу, вестимо, — с радостной улыбкой ответил Котлов и махнул рукой в сторону станции,

Они всегда при встречах обменивались этими фразами.

— Здорово! — сказал Полбин, пожав холодную ладонь Федора. — Ты в каком же вагоне ехал?

— В хвостовом.

— Я наоборот. А куда ты на перроне девался?

— В буфет заходил. Чайку попить.

Полбин поставил чемодан на мерзлую землю и взял товарища за лацканы шинели.

— Застегнись. После чая простудишься.

— Да и не по форме. Верно? — рассмеялся Котлов. — Старшиной был, старшиной и остался.

Полбин улыбнулся. С Котловым его связывала давняя дружбу. Они вместе учились в Вольской теоретической школе, которую все называли просто "теркой", вместе окончили совсем недавно Оренбургскую школу летчиков. В "терке" Полбин был старшиной роты, в летной школе — старшим группы курсантов. Котлову, как, впрочем, и некоторым другим, не раз доставалось от старшины за нарушение формы одежды.

Теперь они были на равных правах: оба получили звание летчиков-инструкторов, и даже назначение им дали на один аэродром.

Котлов застегнул шинель на все крючки, поправил шлем.

— Хороша форма у нас, верно, Иван? — сказал он. — Только твоя шинель, кажется, лучше пошита...

— Старшине полагается носить хорошо пригнанное обмундирование, — ответил Полбин, который действительно любил одеваться с иголочки. — А ты как меня узнал?

— По походке. Она у тебя, знаешь, пехотинская, а не летная. Можно подумать, что ты никогда унтов не таскал.

Взяв чемодан и сделав несколько шатав, Полбин за говорил раздумчиво:

— Что пехотинская — неудивительно. Ведь я как-никак год в Богунском стрелковом прослужил. Щорсовский еще полк. Знаешь, какая строевая там была!.. А ты сейчас спрашивал на станции, сколько до аэродрома?

— Да. Пять километров.

— Верно. А от нашего полустанка Выры до Ртищево-Каменки было семь. Я каждый день пешком на работу ходил — туда семь, обратно семь, всего четырнадцать. И лет мне было тоже четырнадцать... Так что походка еще рабочая...

— Кругом четырнадцать, — сказал Котлов. — А ты помнишь, какого числа твой отпуск кончается?

Полбин остановился. Он сразу понял, куда клонит товарищ, и, опустив чемодан, стал расстегивать шинель.

— Сейчас посмотрю по документам, Федя.

Сдвинув брови, стараясь сохранить серьезное выражение, он извлек из бумажника отпускной билет.

— Гляди, верно, а? Прибыть к месту службы четырнадцатого февраля сего тысяча девятьсот тридцать первого года...

Котлов присел на чемодан.

— А сегодня какое, товарищ старшина?

— Сегодня? — Полбин наморщил лоб, делая вид, что прикидывает в уме. — Я выехал из Ульяновска двадцать восьмого. Значит, сегодня первое...

— Так почему же вы нарушаете сроки предписания? Почему, я спрашиваю?

Котлов с надутыми щеками и выпученными глазами, над которыми топорщились густые брови, был очень смешон. Не выдержав, Полбин расхохотался и так хлопнул товарища по плечу, что тот едва не скатился с чемодана. Потом вынул из бумажника тщательно сложенный газетный лист и развернул его:

— Есть оправдание. Смотри. Приказ Реввоенсовета: "Считать с 25 января 1931 года Краснознаменные Всесоюзный Ленинский Коммунистический Союз Молодежи шефом над Военно-Воздушными Силами..." — Он отвернулся от ветра, перехватившего ему дыхание и стал складывать газету. — А ты, кажется, знаешь: Полбин комсомолец с двадцать второго года.

— Не всякому выпало счастье рано родиться, — буркнул Котлов и, встав с чемодана, начал открывать его блестящие замки.

— Ты чего там достаешь? Метрику?

— Нет. У меня тоже есть этот номер "Комсомолки". Везу в свое оправдание...

— Не надо. Верю на слово!

Полбин крепко обхватил товарища. Федор рванулся, чемодан его, задетый ногой, опрокинулся и приоткрылся. Из него выпала пластмассовая мыльница, сапожная щетка, обернутая зеленой бархоткой, и какой-то сверток в газетной бумаге, должно быть полотенце. Секунду товарищи стояли друг против друга, готовые начать веселую возню.

— Будет, — первым сказал Полбин, отпустил Федора и осмотрелся.

Степь была попрежнему пустынна. Кое-где на дороге ветер крутил легкие жгутики поземки. Вдалеке, за живой изгородью зеленых елей, толчками поднимался белый дымок — это дышал паровоз.

— Пошли, — согласился Котлов. — А то как бы не довелось обоим предъявлять метрические выписки. Попадется начальство и потребует доказать, что мы вышли из детского возраста...

Он подобрал свои вещи, закрыл чемодан, и друзья опять зашагали по дороге.

Время близилось к вечеру. Мороз крепчал, ветер сильнее обжигал щеки. Но два летчика в новеньких светлосерых шинелях не замечали этого. Они были молоды, здоровы, сильны. Их ждала интересная работа. Очень интересная жизнь ждала их — жизнь в авиации.

Глава II

Попутной машины так и не оказалось. К аэродрому Полбин и Котлов подошли уже в сумерках.

Они не увидели ни привычных ангаров с округлыми железными крышами, ни технических складов с маленькими узкими окошками, ни жилых домов начсостава.

Только одно белое трехэтажное здание высилось среди поля. Это, очевидно, был штаб летной школы. Кругом виднелись штабеля кирпича, бревен, досок. Чернели вырытые в мерзлом грунте котлованы. В стороне от дороги, под наспех сколоченным тесовым навесом, стояли грузовые автомашины.

Не сговариваясь, Полбин и Котлов свернули на тропинку, которая вела к пришвартованным и укрытым чехлами самолетам. И сразу же заспорили:

— Это "У-один", наш старый друг, — говорил Котлов. — Смотри: биплан, верхняя и нижняя плоскости одинаковые...

— А лыжа где? — отвечал Полбин. — Нет, это новая машина... У нас в школе таких не было.

— Лыжи, может, не видно из-за снега, — не унимался Котлов, хотя ему не меньше, чем Полбину, не терпелось увидеть самолет новой конструкции, а не старенький У-1. Особенностью этого самолета была не только лыжа, неуклюже установленная между колесами шасси и выдвинутая вперед, чтобы самолет не опрокидывался на нос при посадке. На У-1 был двигатель, цилиндры которого вращались в полете. Отработанное масло разбрызгивалось, и крылья самолета, побывавшего в воздухе, почти всегда оказывались сильно загрязненными. Чистить и мыть такой самолет приходилось курсантам, а это никому не доставляло удовольствия. Да, старичку У-1 пора бы уже дать смену.

Спор закончился самым неожиданным образом. До самолетов оставалось не более сотни шагов, когда раздался окрик:

— Стой! Кто идет?

Часовой в тулупе до пят, издали похожий на елочного деда Мороза, поднял винтовку. Порыв ветра отнес далеко в сторону повторный окрик:

— ...о-о иде-ет?..

Дальше произошло совсем неприятное. В ожидании вызванного часовым разводящего двум летчикам-инструкторам в новеньких шинелях пришлось лечь на снег. Рядом обидно торчали чемоданы, в одном из которых находился номер "Комсомольской правды" с призывом IX съезда "Комсомолец, на самолет!"

Подумав об этом, Полбин приподнялся на руках и крикнул:

— Товарищ часовой!

Ветер принес металлический звук щелкнувшего затвора и опять неумолимо строгое: "Ложи-ись!"

Полбин с чувством острой досады и стыда опустился на локти. Котлов ехидно заметил:

— По уставу не полагается разговаривать с часовым на посту.

— Ладно, — буркнул Полбин. Он уже не мог простить себе ни этого обращения к часовому, ни тех просительных, почти жалобных ноток, которые прозвучали в его голосе. "Может, — думал он, — это мой завтрашний курсант, а я его тут умоляю на коленях. Потом до самого выпуска будет рассказывать, как инструктора на снегу под ружьем держал. Эх, влипли, понесла нелегкая... Дома мать обманул, мол, вызывают в часть раньше срока, а тут на тебе... Встретили с оркестром при развернутом знамени".

Котлов, с невозмутимым видом устраиваясь на снегу поудобнее, продолжал подтрунивать:

— Во всякой мрачной ситуации надо искать юмористическую сторону. В данном случае я вижу ее в том, что мы, вероятно, подчиняемся своему будущему подчиненному. Встретит он тебя утром: "Здрасьте, товарищ инструктор Полбин! Как самочувствие? Не простудились по моей вине?"

— Пошел к черту, — уже зло огрызнулся Полбин и не удержал вздоха облегчения: рядом с часовым замаячила еще одна фигура.

Разводящий не стал проверять предложенные ему документы и доставил "задержанных на посту номер такой-то" прямо в учебно-летное отделение штаба школы.

Начальник УЛО, высокий, худой человек, отпустил конвоира, как только Полбин и Котлов назвали свои фамилии.

— Я знаю, что вы к нам назначены, — сказал он. — Но бумаги свои все-таки покажите...

Он поднес документы к свету большой керосиновой лампы-молнии, быстро пробежал их и положил в ящик стола. Полбин н Котлов молча ждали.

— Звонарев тоже из вашего выпуска? — вдруг спросил начальник.

Полбин ответил утвердительно. В его бумажнике лежала фотокарточка, на которой были сняты трое: посредине он сам, справа Котлов, слева Михаил Звонарев, "Мишка-гармонист", как звали его курсанты. У него вьющиеся льняные волосы, зачесанные по-деревенски на висок, вздернутый нос, голубые задорные глаза. Назначение ему дали в эту же строящуюся школу.

— Вот видите, какой дисциплинированный этот ваш Звонарев, — сказал начальник УЛО, пряча улыбку в уголках сухого, твердого рта. — Получил отпуск и проводит его как надо. А вы приехали на полмесяца раньше и прямо с нарушений начали... Ну, скажите, чего вас в вечернее время на стоянки понесло? Часовой и пристрелить мог...

— Разрешите... — попытался объяснить Полбин.

— Не разрешаю. Если б это случилось, заварилась бы каша. Хорошее донесеньице пришлось бы сочинять: "Летчики-инструкторы Н-ской школы в результате несоблюдения Устава караульной службы..." Э, да что там говорить!..

Начальник УЛО резко поднялся со стула. Тень от его длинной фигуры скользнула по стене и, сломавшись у карниза, почти закрыла потолок. Оборвав себя, он вдруг заговорил тоном преподавателя, повторяющего самое важное:

— Считаю происшествие несостоявшимся. Что касается вашего приезда, то, во-первых, я вам рад. Во-вторых, вы мне сейчас нужны. Мы получаем партию новых учебных самолетов...

— "У-один"? — вырвалось у Котлова.

— Я сказал новых. Самолеты "У-два", отечественной конструкции, Николая Николаевича Поликарпова. Они прибывают по железной дороге в разобранном виде. Надо их собирать и облетывать. Вам же на этих машинах учить людей... Полбин торжествующе посмотрел на товарища. Поселившись в маленькой комнате, в которой еще сохранились все запахи нового дома — известки, соснового дерева, масляной краски, — Полбин и Котлов засели за работу. Комната была настолько тесна, что в ней с трудом уместились две железные кровати и квадратный стол. Места для стульев не оставалось. Друзья садились прямо на кровати, покрытые серыми армейскими одеялами, и по очереди читали техническое описание самолета У-2. С утра до вечера они заучивали правила сборки и регулировки центроплана, правой и левой полукоробок крыльев, хвостового оперения, посадочных устройств. С удовольствием людей, посвященных в особую, недоступную для других область, они щеголяли авиационными терминами, разбирали и по нескольку раз объясняли друг другу и без того понятные чертежи и все больше убеждались, что новый самолет — отличная учебная машина. Особенно порадовало их то, что У-2 самостоятельно выходил из штопорного положения. Надо было только поставить рули нейтрально, и штопор обрывался на втором витке.

Штопор... Грозная, необъяснимая и, как все непонятное, жуткая сила... "Штопор — бич авиации", "Штопор — гроза летчиков", "Можно ли бороться с явлениями штопора?" — такими заголовками пестрели страницы старых авиационных журналов, которые попадали в руки Полбина, когда он, еще только мечтавший о летной школе, работал избачом в селе Майна. Самому было трудно разобраться в статьях. Загадочное слово "штопор" рождало в его представлении глубокий водоворот на Волге. На поверхности воды видна только небольшая воронка, в которой безобидно кружатся, гоняясь друг за дружкой, щепки, опавшие листья, хворостинки. Но если сюда попадет пловец, его тотчас же засосет, бешено завертит и потащит на дно. Горе неумелому или растерявшемуся!..

Позже, когда Полбин и Котлов были курсантами "терки", им объяснили, что штопор уже не является загадкой, а тем более бичом авиации. Преподаватель начертил на доске крутую спираль, тут же нарисовал маленькие фигурки штопорящего самолета, а затем несколько раз повторил, что должен делать летчик, чтобы вернуть свою машину в нормальное положение. В верхнем углу доски преподаватель написал и попросил запомнить фамилии советских людей, которые, как он выразился, "обломали рога штопору, сделали его ручным": летчик Константин Арцеулов, ученый Владимир Пышнов.

Но и прирученный штопор еще продолжал доставлять неприятности.

Незадолго до окончания Оренбургской школы Полбин и Котлов проходили курс полетов на боевом самолете Р-1. Это была очень строгая в управлении машина. Удивительно чуткий и послушный рулям, Р-1 красиво и точно выписывал фигуры высшего пилотажа. Однако стоило пилоту зазеваться и допустить просчет в движении ручкой управления или педалями, как самолет сваливался в штопор и долго вертелся в стремительном падении, будто горячий конь, почувствовавший на себе неуверенного седока. Курсант, посадивший самолет после вывода из штопора, отдуваясь, вылезал из кабины и давал товарищам пощупать гимнастерку на спине: "гляди, мокрая". Был в Оренбурге один инструктор со странными пролысинами на висках. Рассказывали, что он как-то наблюдал с земли падение Р-1, в котором сидел его ученик. Самолет штопорил, штопор затянулся. Инструктор сбил шлем на затылок, запустил руки в волосы и приседал тем ниже, чем ниже опускался самолет... А когда он скрылся за стеной деревьев на границе аэродрома, инструктор несколько секунд бессмысленно смотрел на свои руки: между пальцами была зажата добрая часть его пышной шевелюры...

Вспомнив об этом случае, друзья решили, что им, инструкторам новой школы, опасность преждевременного полысения не угрожает.

Они окончательно убедились в этом, как только начали поднимать в воздух первые самолеты, доставленные со станции в ящиках и деревянных клетках и собранные на аэродроме.

В середине февраля приехал Михаил Звонарев. Он с шумом ворвался в комнату, бросил на кровать Полбина гармонь в потертом полотняном чехле, а на стол, прямо на разложенные бумаги; поставил крохотный саквояж.

— Что же вы, черти, подводите, — заговорил он высоким тенорком, обнимая друзей. — Понимаете, захожу я к этой жерди, которая начальником УЛО называется, докладываюсь чин по чину, жду, пока мне скажут: "Садитесь, товарищ Звонарев. Как доехали, как здоровье?" Настроение хорошее — со станции на легковушке ехал с местным начпродом... И вдруг начинается баня: "Почему опоздали на целые сутки? Я вашу дисциплинированность Полбину и Котлову заочно в пример поставил, а вы расхлябанность проявляете..." И пошел снимать стружку с меня, бедного. Потный вот, как после штопора на "Эр-первом"...

— Ладно, снимай шинель и садись, — указал место рядом с собой на кровати Котлов. — Чем же мы тебя подвели? Звонарев небрежно бросил шинель на саквояж.

— Как чем? — искренне удивился он. — Вы же приехали черт знает когда, а меня все нет. Начальство ждало и потому заметило, что опоздал.

— А ты бы не опаздывал, — произнес Полбин, убирая со стола вещи Звонарева. Шинель он повесил на гвоздь у двери, а саквояж сунул под кровать.

В голубых глазах Звонарева сверкнул огонек раздражения.

— Во! Старшина заговорил: любитель порядка. Брось, ты мне уже не начальство! Пиджак...

Котлов вскочил с кровати и встал между товарищами. Обидным словом "пиджак" в Оренбургской школе называли курсантов, которым не давались полеты, тем, кого в конце концов по непригодности к летной службе отчисляли в пехоту или в "гражданку". Этим словечком однажды назвал Полбина инструктор Кривцов, немолодой, желчный человек, вскоре уволенный в запас. Полбин в первом самостоятельном вылете допустил "промаз" и, стремясь посадить самолет у посадочного Т, недостаточно погасил скорость. Самолет, ударившись о землю, дал высокого "козла". Это была единственная неудача Полбина за все время учебы, и он не любил об этом вспоминать.

— Будет вам, будет! — заговорил Котлов улыбаясь. — Оба вы летчики, это я пиджак. Ну!

Звонарев, развалясь, сидел на кровати и, приглаживая рукой вьющийся чуб, с усмешкой смотрел на Полбина, стоявшего у стола. На побледневшем от гнева лице "старшины" блестели серые неподвижные глаза, а на щеках подрагивали круглые желваки.

— Не смотри на меня так, будто я в строю с нечищеными сапогами, — продолжал иронизировать Звонарев, хотя по тону его голоса чувствовалось, что делает он это больше по инерции и гнев товарища ему самому неприятен.

Полбин молчал. Потом разжал плотно сомкнутые губы и произнес:

— Молод еще!

Эти слова вдруг подействовали на Звонарева. Он действительно был моложе Полбина на четыре года. Он только готовился вступить в комсомол, когда Полбина уже приняли в члены партии. Он был двадцатилетним юнцом, когда Полбин пришел в Вольскую школу в защитной гимнастерке с квадратиком командира взвода на петлицах. Звонареву стало неловко, и он, поднявшись, протянул руку.

— Ладно, старшина. Признаю, допустил промаз. В порядке исправления иду на второй круг. Но Полбин не подал руки.

— Не ломайся, — коротко ответил он, сел на свою кровать и, взяв со стола какую-то книжку, раскрыл ее.

Звонарев осторожно высвободил из-под его локтя гармонь, снял чехол. Растянув мехи, он озорно подмигнул Котлову, указывая глазами в сторону Полбина, продолжавшего смотреть в книжку.

Котлов тоже неумело подмигнул, и его широкое лицо расплылось в одобрительной улыбке. Звонарев пробежал пальцами по клавиатуре. Застучали костяные кнопочки басов и дискантов. Мелодия была еще неясна, она только рождалась, потом вдруг ее повел бойкий тенорок Звонарева:

Все выше, и выше, и выше
Стремим мы полет наших птиц...

У Котлова не было слуха, он изрядно фальшивил, но подхватил, стараясь петь басом:

И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ!..

Звонарев пригнул голову к мехам гармони и, полузакрыв глаза, словно прислушиваясь, в стремительном темпе проиграл несколько причудливых, им самим изобретенных "вариаций".

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...

Звонарев открыл глаза. Пело уже три голоса. Полбин отбросил книжку, подскочил к Михаилу, взял у него гармонь и, стоя посреди комнаты, продолжал играть. Песня была пропета до конца.

— Братцы! — воскликнул Звонарев. — Я и забыл про домашние гостинцы. Ну-ка, ужинать!

Он достал саквояж, раскрыл его и, держа навесу за одну ручку, начал выкладывать разную снедь. Появилось кольцо домашней колбасы, кусок сливочного масла, завернутый в капустные листья, баночка прозрачного меда, заботливо обвязанная тряпицей, целая горка румяных пирожков. Напоследок Звонарев выложил на стол две крупные головки чесночка и торжественно поставил маленькую бутылочку-"соточку" водки.

— Эх, запируем на просторе! — сказал он, отыскивая глазами место, куда бы можно было сесть. Котлов вытащил из-под кровати свой чемодан, подвинул его Звонареву.

— Салфеток, извините, не захватил, — тоном хозяина продолжал Звонарев, усевшись на чемодане. — Придется использовать газетку...

Пошарив в саквояже, он вытащил газету и уже взял ее за края, чтобы разорвать на две части, но вдруг скомандовал самому себе:

— Отставить. Нельзя эту.

Полбин, продолжавший наигрывать на гармони волжские частушки, повернул голову и сразу увидел на газетном листе крупные заголовки:

"Комсомолец, на самолет!
Товарищи летчики!
Крепче держать штурвалы воздушных кораблей."

Это был номер "Комсомольской правды" от 26 января с подписанным Ворошиловым приказом Реввоенсовета #12 и обращением IX съезда ВЛКСМ.

Сняв с плеча ремень гармони и отложив ее. Полбин крепко пожал руку Звонареву.

Глава III

В середине мая в школу стали прибывать партии учеников. К этому времени для них уже были выстроены казармы, учебные классы. Новенькие самолеты образовывали на аэродроме длинную линию, строгую прямизну которой подчеркивали винты, установленные параллельно земле — "на баланс".

В последних числах мая Полбина, Котлова и Звонарева вызвал начальник учебно-летного отделения Рубин и подвел их к карте крупного масштаба.

— В этом месте, — указал он карандашом на зеленое пятнышко, обозначавшее рощу, — у нас оборудуется запасная площадка. Там сейчас техник Терещенко с телефоном — и только. У него нет летнего комплекта посадочных полотнищ. Задача Котлову: взять полотнища и доставить на площадку. После того как он выложит Т, Полбину и Звонареву перегнать туда свои самолеты и ждать дальнейших указаний.

До новой площадки было недалеко — меньше часа полета. Котлов погрузил в заднюю кабину У-2 тюк с комплектом белых летних полотнищ и улетел. Вскоре он сообщил по телефону, что старт подготовлен.

Полбин и Звонарев вырулили на взлетную полосу. Оба одновременно дали газ, одновременно оторвались от земли и легли на курс.

Сначала самолеты чинно шли рядышком, соблюдая установленный интервал. И Полбину и Звонареву было хорошо известно, что на крыше штаба, на деревянной площадке с перилами стоит Рубин и, щурясь, смотрит вслед улетевшим. Он будет провожать их взглядом до тех пор, пока они не исчезнут в небе, а потом, спускаясь по шаткой лесенке, сокрушенно скажет:

— Ну, теперь пошли куролесить! Он сам был летчик и понимал, как трудно этим молодым парням, лишь недавно узнавшим радость полета, каждый день "ходить по веревочке" над аэродромом, чувствовать на себе чей-то строгий взгляд с земли... Ведь так хочется иной раз вместо пологого разворота с креном на столько-то градусов заложить крутой вираж, поставить самолет крылом в землю, потом разогнать и описать в небе захватывающую дыхание петлю... Они взрослые люди, эти летчики-инструкторы, но в свободном полете в каждом из них просыпается резвящийся школьник, который ждет, пока учитель отвернется.

И действительно, едва аэродром скрылся за полоской леса, Звонарев резко сократил интервал. Подойдя к самолету Полбина так близко, что можно было разобрать выражение глаз под опущенными очками, он сделал приглашающий жест рукой: "крутанем петельку, а?"

Порыв ветра тряхнул оба самолета, крылья их едва не коснулись. Полбин кулаком погрозил Звонареву, тот улыбнулся. Приглашение было очень заманчивым. Они уже раньше пробовали "крутить" петлю вместе. Сначала не удавалось сделать ее согласованной, но потом, когда на земле было условлено, какую скорость держать при вводе в пикирование и в какой момент брать ручку на себя, оба самолета, будто связанные, красиво описывали в небе огромный круг.

Однако сейчас Полбин решил не поддаваться искушению. Его не пугало то, что Рубин может связаться по телефону с Котловым и по расчету времени установить задержку самолетов в пути. Время можно наверстать: набрать высоту, а потом итти с большой скоростью на крутом планировании.

Полбина насторожило другое. Впереди на горизонте он увидел большое облако. Его неровная белоснежная вершина сверкала под лучами солнца, а низ был темный, тяжелый и как бы срезанный острым ножом. Третьего дня была первая сильная гроза, она могла повториться.

Беспечный Звонарев едва ли думал об этом. Не дождавшись товарища, он сделал "горку", другую, потом стал набирать высоту. Полбин следил за ним и вдруг вспомнил разговор, который произошел недавно на аэродроме. Начал его Звонарев. Он сказал, что не рассчитывает долго "ходить в инструкторах" и при первой возможности будет проситься в истребительную авиацию. "Там, по крайней мере, чувствуешь, что ты летчик, — сказал он. — Хоть и короткий полет, зато окоростя какие! Сумасшедшие". Полбин поправил: "Не скоростя, а скорости. Это во-первых, а во-вторых — мне больше нравится бомбардировочная..." Звонарев возражал с обычной запальчивостью: "Настоящий летчик говорит "скоростя". А в бомбардировочной, по-моему, служат только тихоходы, извозчики..."

После ссоры в день приезда Звонарева Полбин старался сдерживать себя. Он ответил, что бомбардировщик нравится ему по двум причинам: во-первых, у него больше радиус действия, и летчик всегда будет находиться в воздухе не час-полтора, а много часов, можно налетаться всласть; во-вторых, не всегда бомбардировщики будут тихоходными — появятся скоростные машины, не уступающие истребителям.

Размышления Полбина прервались. Самолет Звонарева стремительно понесся вниз, потом стал задирать нос и вот уже на какую-то долю секунды оказался вверх колесами. Опытным глазом Полбин определил, что разгон был дан недостаточный. Зависнет или не зависнет? Однако Звонарев во-время дал газ, мотор зарокотал, и самолет, описав полную окружность, плавно закончил петлю.

Полбину тоже неудержимо захотелось проделать эту фигуру. Он уже сжал левой рукой гладкий шарик сектора газа, чтобы увеличить скорость. Но по крылу самолета вдруг пробежала зыбкая тень, и Полбин, подняв голову, увидел над собой рыхлое облачко. Это оно перекрыло солнце. Сразу посвежело, и туча на горизонте быстро понеслась навстречу. Ее белый гребень уже не был виден, он ушел далеко вверх. Самолеты приближались к сплошной темной стене.

Звонарев снизился и, став слева у Полбина, поднял руку: "Давай перебираться через эту стенку". Полбин отрицательно покачал головой: "Не к чему зря рисковать". В ответ Звонарев сделал жест, означающий "как хочешь", и упрямо полез вверх. Скоро он скрылся в облачности. Полбин продолжал лететь на прежней высоте.

Встречный ветер мчал с запада мощное грозовое облако. Его темносинюю клубящуюся массу изредка распарывали молнии. Ослепительно сверкая, они возникали на уровне борта самолета и уходили вниз, к земле. Какая-то деревушка промелькнула в сизом туманном просвете. Единственная улица была пустынна, только на околице девочка гонялась за теленком.

Полбин подумал: там, внизу, все замирает при вспышках молний, а он здесь видит их рождение, видит начало блестящих ломаных линий, вонзающихся в землю...

Он вдруг почувствовал себя сильным и хитрым. Это был момент, когда из восхитительного ощущения бесстрашия рождается победа над опасностью. Нет, он не станет перебираться через эту черную стену. Никто не знает, как она высока и какие сюрпризы ждут на этом пути. Он обойдет ее и выйдет у нее за спиной, покажет ей язык.

Разворачивая самолет, Полбин почувствовал, как лицо больно укололи острые иглы. Начался дождь. Лакированные поверхности крыльев заблестели.

Он поправил очки и, ощущая всем телом, как яростно напирает на него грозовая туча, продолжал вести самолет вдоль нее. Только бы опередить, выскочить к ее оконечности раньше, чем она подойдет вплотную.

Хлынул настоящий ливень. На полу кабины появились струйки воды.

Вобрав голову в плечи, не отводя глаз от приборной доски, Полбин продолжал лететь тем же курсом.

А на запасной площадке в это время тревожно поглядывал в небо Федор Котлов. Десять минут назад пронесся шквальный грозовой ливень. Мокрая молодая трава ярко блестела, вода хлюпала под ногами, но грунт остался твердым, пригодным для посадки. Федор, не обращая внимания на промокшие сапоги, похаживал вдоль посадочного Т и то и дело поправлял концы полотнищ, загибаемые ветром. Он собрал уже все камни, какие только оказались поблизости, и придавил ими полотнища. Несколько раз он направлялся к палатке с телефоном, но, взглянув на часы, возвращался: время еще не вышло.

На востоке, откуда должны были прилететь Полбин и Звонарев, было темно. Ветер дул в ту сторону, туча двигалась навстречу самолетам, но как далеко она ушла, определить было трудно. Нельзя было также определить высоту облачности. Сколько — две, три тысячи метров? Может, такая высота, что У-2 и не переберется через тучу? Значит, сверху ждать самолетов нечего, а в обход ни Полбин, ни Звонарев не пойдут, оба горячие и упорные. Да и неизвестно, сколько обходить надо, вон как она расстелилась, на половину горизонта. Федора окликнули из палатки:

— К телефону!

Говорил Рубин. Он сказал, что к аэродрому с запада идет грозовой фронт, и спросил, прибыли ли самолеты. Ответ Котлова удивил его. Видимо не желая обнаружить тревоги, он сказал:

— Ничего, притопают. А вы мне докладывайте через каждые десять минут. Но сам позвонил несколько раньше и сообщил:

— Звонарев израсходовал горючее и вернулся. Полбина нет. — Помолчал, подул в трубку и добавил: — Следите и докладывайте. Если через полчаса не будет, вылечу на его розыски по маршруту.

Котлов положил трубку на зеленый ящичек полевого телефона и вышел из палатки. Небо над головой совсем очистилось от облаков, а на востоке продолжала стоять темная стена. Узкая светлая полоска, отделяющая ее от горизонта, была подернута косой штриховкой дождя.

Вслед за Федором вышел техник Терещенко, пожилой, уже за сорок, человек со впалыми, плохо выбритыми щеками и глубокой круглой ямочкой на подбородке. Он начал служить в авиации еще во времена Нестерова, был мотористом на первом в мире четырехмоторном бомбардировщике "Илья Муромец". По давней привычке Терещенко часто называл самолет "аппаратом" и особенно любил вворачивать в разговор словечко "данный". Поучая молодежь, он говорил: "обратите внимание на данный винтик" или "данная трубка служит..." Курсанты прозвали его "товарищ Данный". Он знал об этом и не обижался. У него было две страсти: объяснять устройство самолета и рассказывать о разных случаях из жизни летчиков.

Видя, как волнуется молодой инструктор, Терещенко заговорил:

— А вы не беспокойтесь. Прилетит. Матчасть нынче хорошая, в воздухе не разломается. Не то, что было когда-то, вот как вы еще пешком под стол ходили.

Федор, не оборачиваясь, продолжал смотреть на небо, на уходившую все дальше тучу, в темной глубине которой изредка вспыхивали молнии. Техник стоял у него за спиной и говорил:

— И летчики сейчас не те. Все наш брат — рабочий да крестьянин, крепкой кости люди. А раньше кто был? Дворянчики разные, белоручки. Хлипкий народ. Помню, у нас году в четырнадцатом был такой случай. Приказали мне вырыть земляночку для хранения бидонов с касторкой — тогда как авиамасло она употреблялась. Копаюсь я понемножку и слышу вдруг голос: "Эй, кому могилу роешь?" Кто спрашивает, мне не видно, по голосу дружка своего признал, моториста, и говорю: "Может, и тебе, почем знаю". А когда поднял голову — вижу, ошибся. Стоит надо мной летчик, поручик князь Валевский. Сапожки лакированные, тросточка и перчатки в руках. Замахнулся на меня: "Ух, ты, хам, мне ведь сегодня лететь!" Сплюнул и пошел. И представьте себе, действительно гробанулся данный князь на посадке... Да что вы беспоко...

Техник оборвал себя на полуслове, так как Федор порывисто повернулся и пошел в палатку. Покрутив ручку телефона, он вызвал Рубина:

— Докладывает летчик-инструктор Котлов...

— Прилетел? — донесся голос. У Котлова дрогнуло сердце: втайне он надеялся, что Полбин, как и Звонарев, вернется на аэродром школы. Теперь оставалось предположить одно из двух: либо Полбин попал в грозовую облачность и крылья его самолета, брошенного могучим воздушным потоком, сложились, как у стрекозы, когда она сидит на подрагивающем листе дерева. Либо Иван совершил вынужденную. Мог скапотировать на мокрой пашне, опрокинуться на спину, и, возможно, висит где-нибудь вниз головой на привязных ремнях...

— Чопает! — раздался снаружи голос Терещенко. Ничего не ответив Рубину, Федор бросил трубку и выскочил из палатки.

— Где? — закричал он, ничего не увидев на фоне тучи.

— Не туда смотрите. Вот он! Самолет шел не с востока, откуда его ждали, а с запада. Расположенные одно над другим крылья его проектировались на светлом небе, как две темные черточки — точь-в-точь математический знак равенства из ученической тетради.

"Успею доложить", — подумал Федор и бегом вернулся в палатку. Рубин дул в трубку и сердито кричал: "Котлов! Котлов, где же вы?"

— Надо мной, высота четыреста метров, самолет, — торопливо заговорил Федор. — Должно быть, Полбин!..

— Кому же еще быть, — успокоенно ответил Рубин. — Принимайте!

— Есть!

Самолет снижался. С земли уже был слышен свист ветра в тросах и расчалках, доносилось тихое позванивание крутящегося винта.

— Без мотора идет, — сказал Терещенко, предупреждая вопрос Котлова. — Уточняет расчет на посадку.

Но вот в воздухе раздался громкий хлопок, другой, позади самолета родилось и растаяло голубое облачко дыма, и небо наполнилось веселым рокотом мотора.

Приземление Полбин рассчитал точно. Самолет коснулся травы у самого Т и побежал по полю, переваливаясь с крыла на крыло, как утенок. Фонтанчики воды вылетали из-под его колес.

— Эх, золотой летчик будет! — восторженно воскликнул техник.

Федор не выдержал и, швырнув белый сигнальный флажок, помчался вслед. Но Полбин уже погасил скорость, развернулся и рулил навстречу. Увидав Котлова, он убрал газ.

— Откуда, парнище? — радостно крикнул Федор.

— Из лесу, вестимо! — донеслось из кабины. Котлов взялся за оконечность крыла и помог Полбину зарулить на стоянку рядом со своим самолетом.

— А Мишка не прилетел? Что с ним? — тревожно спросил Полбин, вылезая из кабины.

— Вернулся.

— Я так и думал. Понесло его, черта упрямого, в эту муру. Сорок минут я ее обходил.

Полбин стащил с головы шлем, обтер шею и лоб. Он был возбужден, глаза его то останавливались на лице Федора, то перебегали на палатку, на пустынное зеленое поле аэродрома, ограниченное с двух сторон кудрявой рощицей, то поднимались к небу, чистому и бездонно глубокому, полному света и солнца.

— Это кто там у палатки? — опросил он. — Товарищ Данный?

— Он самый. Опять веселил меня страшными историями. Успокаивал. Полбин рассмеялся.

— Этот успокоит! А старик он хороший. Золотые руки. Я его в полете вспоминал. Трепало так, что косточки рассыпать можно. Но, думаю, товарищ Данный машину готовил — все в порядке будет. А знаешь, почему я с запада вышел? Федор простодушно предположил:

— Потерял ориентировку?

— Ну, нет, что ты. Грозу обходил — вижу, на на данной высоте не дойду. Тогда я полез вверх, там ветер уже не встречный, а боковик, стало легче. Он меня и отнес в сторону, хотя твое Т я сразу увидел.

Они вошли в палатку, и Полбин сам связался с Рубиным. Вначале он бойко рассказывал о том, как менял режимы полета, потом запнулся, не закончил фразы и, слушая, стал отрывисто повторять:

— Да. Понятно... Слушаюсь...

— Что он? — обеспокоенно спросил Котлов, когда Иван с потускневшим лицом осторожно, как стеклянную, положил трубку.

— Ругается. Прямо матом кроет. Почему не вернулся, говорит. А зачем посылал?

— Это он по привычке, — заметил Федор. — Для страху. А сам, небось, доволен.

— Не знаю. Вмешался товарищ Данный:

— А я знаю. Вас обругал, а сам проект приказа готовит: инструктору Полбину благодарность...

Позже Котлов и Полбин узнали, что Звонарев, вернувшийся с пустым бензиновым баком, едва дотянул до аэродрома и приткнулся около изгороди, сломав обе подкрыльные дужки.

Глава IV

Если бы Полбина спросили, как он провел лето тридцать первого года, ответ был бы предельно кратким: "Вывозил".

Не всем понятное слово это в основном довольно точно передает содержание работы летчика-инструктора. Рано утром на росистой траве перед ним выстраиваются учлеты. Инструктор объясняет задачу дня. Взлет, развороты над аэродромом, посадка. Беглым опросом проверяет знание основных пунктов наставления по производству полетов. Потом называет фамилию первого, кому предстоит быть "вывезенным", и идет с ним к самолету.

Курсант садится в переднюю кабину, инструктор располагается сзади. Управление самолетом сдвоенное, в каждой кабине ручка, ножные педали, сектор газа. На приборной доске инструктора те же приборы, что и перед глазами ученика.

Все, что делает один, видит, ощущает другой. На первых порах инструктор сам производит взлет, развороты в воздухе, посадку. Ученик пока только "держится за ручку", привыкая к движениям и действиям, которые ему в недалеким будущем придется проделывать самому. Все он должен запоминать, затверживать, вырабатывать автоматические навыки.

Человек как бы "учится ходить" в воздухе. И ему поначалу дают возможность "держаться за спинку кровати". Инструктор, от которого не ускользает ни один неверный шаг обучаемого, говорит в переговорную трубку: "Не торопись с разворотом... Убери лишний крен... Задираешь, выровняй".

Но вот приходит день, когда спасительную опору отбирают. Инструктор остается на земле, на его место во вторую кабину кладут мешок с песком.

Легкий холодок проходит по спине учлета, ставшего вдруг полновластным хозяином машины, в моторе которой заключена сотня лошадиных сил. Он испытывает и чувство неуверенности, и желание не ударить лицом в грязь, и дрожь, какая охватывает перед прыжком в студеную воду...

Он начинает лихорадочно перебирать в уме все правила, как бы перелистывая учебник по теории полета. Вот глава: "Взлет". Дается газ на разбеге. Ручка управления в нейтральном положении, как карандаш, поставленный на стол. Потом она слегка отдается от себя, чтобы самолет мог поднять хвост. Машина покатится только на двух резиновых колесах.

Но вот дрожащие стрелки счетчика оборотов и указателя скорости показывают, что можно взлетать. Самолет уже в воздухе. Земля начинает "оседать", но она еще совсем рядом. Кажется, стоит только свеситься за борт — рукой достанешь. Но думать об этом некогда. Нужно продолжать "выдерживание" на малой высоте, пока не будет нужной скорости. Ручка опять в нейтральном положении, а через секунду ее уже можно "выбирать".

Так начинается набор высоты. Земля уходит все дальше и дальше. Дома, деревья непривычно поворачиваются верхней своей стороной, как бы валясь навстречу самолету.

И учлет только теперь замечает, что он без учебника и подсказки сам поднял в воздух девятьсот килограммов дерева, железа, проволоки, хитро скомпанованных в летательную машину. Ему хочется подольше побыть наедине с этим весело урчащим мотором, с зеркальными солнечными бликами на лакированных крыльях.

Но на земле, запрокинув голову, стоит инструктор. Он уже видит, что подошло время первого разворота, и кричит, сложив ладони рупором, словно его можно услышать: "Разворот! Разворот, говорю тебе! Чего зазевался? Ага! Так, хорошо. Стой, ногу передал... убери, убери левую... Правильно..."

Трудно оказать, кто больше волнуется в этом первом самостоятельном полете — инструктор или ученик!

После посадки, если она хороша, инструктор пожимает руку ученику и поздравляет его. И будь инструктор даже самым скупым на слова человеком, он постарается найти фразу, которую потом долго, может быть всю свою жизнь, будет помнить ученик: ведь это первый в жизни полет, начало летной биографии!

Пройдут годы, ученик может стать Чкаловым или Покрышкиным, облетает половину земного шара, но запомнит день и число, когда он вылетел на учебном самолете, и запомнит фамилию инструктора, который "вывез" его.

Ни Полбин, ни его товарищи тогда не думали об этом. Они были поглощены одной заботой: выпустить всех закрепленных за ними курсантов, сделать летчиком каждого из них.

Звонарев считал, что ему попались самые неудачные "студенты", как он называл своих подопечных. То одного, то другого он зачислял в категорию "пиджаков" и нередко жаловался по вечерам, когда три инструктора собирались вместе (они жили теперь в большом новом доме, каждый занимал комнату с дверью, выходившей в общий коридор).

— Видали моего Корочкииа? Высокий, нескладный такой, торчит в кабине, так что я все время боюсь, как бы его встречным потоком не переломило. Зажимает — и все.

— Что зажимает? — спрашивал Котлов, предвкушая очередную вспышку товарища.

— Ну вот, тебе еще объяснять! — немедленно "заводился" Звонарев. — Ручку зажимает, не критику. Только скажу "передаю управление", чувствую: вцепился он в нее, как девушка на качелях. Сейчас, думаю, скажет "а-ах!" — и в обморок. А машина то боком, то на хвост, то на крыло валится, ровно товарищ Данный после второй полулитровки. Я дергаю, а он не выпускает, пока не заорешь на него с упоминанием святых.

— А ты не ори, — назидательно говорил Котлов и указывал на облицованную листовым железом печь. — Если невозможно терпеть, копи до вечера и на ней испытывай свою систему словесного воздействия. Она любое количество святых выдержит.

— А что? — хорохорился Звонарев. — Я из этой печки скорее летчика сделал бы!

Полбин редко принимал участие в таких спорах. Он слушал товарищей, а сам перебирал в уме своих учеников. У него тоже были "трудные", требовавшие от инструктора большого терпения и выдержки. Особенно долго пришлось возиться с одним белобрысым пареньком из Белоруссии. На земле он производил впечатление самого смышленого и расторопного: никто не мог лучше, чем он, ответить на все вопросы теории полета, объяснить действие рулей управления, разобрать устройство пилотажных приборов. Но в воздухе, как только Полбин передавал ему управление, Буловатский (так звали паренька) становился деревянным. Все заученные правила вылетали из его головы, он терял координацию движений и только крепко зажимал ручку. В зеркале, укрепленном на стойке самолета, Полбин видел его искаженное лицо с остановившимися глазами и тотчас же вспоминал слова Рубина, которому рассказывал об этом курсанте: "все признаки скованности".

— Может быть, отчислить, а? — спросил его однажды Рубин после очередного доклада о невыполненной Буловатским задаче. — Вы знаете, это ведь явление уже изученное и имеет свое название: скованносгь движений. Это непреодолимо, верьте моему опыту.

— Но он у меня по теории и по знанию матчасти лучший в группе, — неуверенно возразил Полбин.

— Ну и что же? — Рубин потер рукой бритую голову. — Вы грамоте учились? Полбин удивленно вскинул глаза.

— Учился.

— Пишете без ошибок?

— Кажется, да.

— И грамматические правила знаете? Ну, там — правописание безударных гласных, шипящих, склонение существительных, спряжение глаголов...

— Основные помню, — ответил Полбин, все больше недоумевая.

— Сейчас поймете, — сказал Рубин, заметив его недоумение. — У нас в гимназии — я ее, знаете, еще захватил — был такой ученик, Володя Светлозубов. Сын лавочника, торговца керосином. Зубрежник редкостный. Родители применяли по отношению к нему политику кнута и пряника. За каждое выученное грамматическое правило пятиалтынный давали, за невыученное секли нещадно. И получалось так, что Володька наизусть все правила знал — и морфологию и синтаксис. Разбуди ночью, спроси любое, он, как заведенный, начнет читать: "глаголы, имеющие во втором лице единственного числа окончание "ешь", а в третьем лице множественного числа "ут, ют", относятся к..." — Рубин сделал паузу и быстро взглянул на Полбина: — к какому спряжению?

— К первому, — так же быстро ответил Полбин и всем видом своим изобразил нетерпеливое желание закончить этот не идущий к делу разговор о грамматике. Рубин улыбнулся.

— Нет, вы дослушайте, — сказал он. — При таком сверхотличном знании правил Володька все же сыпался на диктантах. На всех буквально. По количеству ошибок бил самые невообразимые рекорды. Сорок, пятьдесят ошибок в диктанте на двух страницах! А когда Володька завалился на переводном экзамене в конце года, Валерий Герасимович, наш преподаватель изящной словесности, сказал ему торжественно при всем классе: "Светлозубрежников! Я тебе присваиваю это новое имя. И помяни меня в конце жизни своей: никогда ты грамотно писать не будешь!" Потом лукаво подмигнул нам, пацанам, подозвал Володьку к доске и спрашивает: "Какое окончание имеют глаголы первого спряжения во втором лице единственного числа?" Тот отвечает без запинки, полностью по учебнику. "Хорошо, бери мел. Напиши: "не будешь".

И Светлозубов под общий хохот начертал: "ни будишь"...

Рубин весело рассмеялся, оттолкнувшись обеими руками от стола и запрокинув голову на спинку стула. Полбину вдруг представилось, как он смеялся тогда, давно, одетый в гимназическую курточку, за партой, изрезанной ножами и вымаранной чернилами.

— Разрешите мне не делать выводов из этой басни? — хмуро сказал он.

— Почему же? — Рубин сразу стал серьезным.

— Во-первых, потому, что вы видите аналогию там, где ее нет. Во-вторых, потому, что Буловатский научился читать уже после семнадцатого года. Лесоруб он, а не лавочников сын.

Ответ Полбина прозвучал несколько грубо, но Рубин сделал вид, что не заметил этого, и закончил вставая:

— Хорошо. Я не навязываю вам своих взглядов. Я хотел только дать совет, исходя из долголетней практики. Можете итти.

Полбин ушел с тяжелым сознанием взятой на себя дополнительной ответственности. Он понимал, что если не удастся выпустить Буловатского, престиж его как инструктора будет серьезно поколеблен. Об этом позаботится прежде всего сам Рубин. Он не простит прямолинейности, с которой Полбин дал ему понять, что не питает особого уважения к принципам старой школы, считавшей авиацию уделом избранных. Конечно, Рубин опытный летчик, хороший командир и организатор, но закваска в нем еще дореволюционная.

"А все-таки буду возить", — упрямо решил Полбин, и наследующий день отвел Буловатскому вдвое больше времени, чем обычно. Курсанты, которым пришлось долго ожидать очереди на полет, с неудовольствием посматривали на белорусского лесоруба, который отлично владел топором, но не мог ничего поделать с легкой ручкой управления самолетом.

Прошло еще несколько дней. Буловатский продолжал вести себя в воздухе так же, как и в первом полете.

Тогда Полбин решился на рискованный эксперимент. Незаметно для ученика он положил в свою кабину запасную ручку управления и, поднявшись в воздух, набрал высоту.

— Передаю управление, — сказал он Буловатскому, когда прибор показал девятьсот метров.

— Есть! — с готовностью ответил ученик, и в ту же минуту самолет заплясал в воздухе. То он задирал нос и замирал на мгновенье, как остановленный на полном скаку конь, поднявшийся на дыбы, то вдруг начинал стремительно скользить на правое крыло, потом на левое... "Только бы не свалил в штопор", — подумал Полбин и, подав Буловатскому сигнал "внимание", вынул из гнезда свою ручку управления. Не успел курсант сообразить, что от него требует инструктор, как ручка полетела за борт.

Лицо Буловатского покрылось мертвенной бледностью, и Полбину даже показалось, что он видит в зеркале капельки пота, выступившие на носу ученика. Полбин взглянул на высотомер, отметил потерю высоты и нащупал запасную ручку, как вдруг почувствовал, что самолет пошел ровнее. Шарик управления газом двинулся вперед — значит, Буловатский догадался увеличить скорость. Понимает — высоту надо сохранять.

— Правильно! — крикнул Полбин в переговорное устройство. — Горизонт держи! Смотреть вперед!

Ножными педалями он помог ученику выровнять крен. Буловатский зафиксировал это положение.

— Убери газ. Держи тысячу четыреста!

В зеркало было видно, как Буловатский бросил взгляд на счетчик оборотов. Стрелка на нем остановилась против указанной Полбиным цифры.

— Молодец! Иди по прямой...

Что-то похожее на улыбку мелькнуло на все еще бледном лице Буловатского. Он почувствовал власть над самолетом, понял, что машина подчиняется ему. "Я лечу, я! Сам лечу!" — говорили его глаза, заблестевшие радостью первой удачи.

— Так. Хорошо! Так, — приговаривал Полбин, как бы подтверждая: "Да, летишь. Сам летишь..."

Потом он окинул взглядом землю, затянутую голубоватой дымкой, увидел крохотный аэродром с разбегающимся самолетом и приказал:

— Левый разворот! Ручку влево. Ногу не забудь... Самолет развернулся не совсем идеально, почти без крена, "блинчиком", но это вызвало на лице Буловатского уже настоящую улыбку радости.

"Вот тебе и признаки скованности", — подумал Полбин, испытывая неудержимое желание сказать ученику тут же, немедленно, что-то хорошее, теплое.

Между тем Буловатский освоился настолько, что уже стал различать землю, нашел глазами аэродром и самостоятельно сделал новый разворот в его сторону.

— Будешь сажать? — с улыбкой спросил Полбин.

— Ой, нет! — по-детски испуганно воскликнул Буловатский. Он вспомнил, что в кабине инструктора нет ручки управления, и очарование полета разом покинуло его. Он ни за что не посадит машину, разобьется сам и погубит инструктора.

— Ладно. Внимание! — сказал Полбин, вставляя в гнездо запасную ручку. — Беру управление.

Щеки Буловатского надулись и тут же опали, — видимо, он облегченно вздохнул. Покачав ручку вправо и влево, Полбин ощутил, что она совершенно свободна. Ученик перестал зажимать управление.

Навстречу снижающемуся самолету быстро неслась зеленая трава аэродрома.

Глава V

Никому, кроме Федора Котлова, не сказал Полбин о том, каким образом ему удалось преодолеть "скованность движений" Буловатского. Он не считал примененный им прием правильным с точки зрения летной педагогики. Ученик мог совсем потерять голову, чувство боязни стало бы постоянным, и тогда его пришлось бы действительно отчислить из школы как безнадежного.

Идя на этот не предусмотренный никакими инструкциями шаг, Полбин рассчитывал на одну подмеченную им особенность характера Буловатского. Молодой белорус принадлежал к тем людям цельной и крепкой натуры, которые в минуту опасности, грозящей не только им, но и окружающим, забывают о себе и думают прежде всего о других. Правильность этого расчета подтвердил потом сам Буловатский. Когда машина приземлилась, он сказал Полбину: "Я так боялся, что разобью на посадке машину и вас... пока лечу".

Товарищам Буловатский не рассказал ничего. Так до самого выпуска никто и не узнал, благодаря кому комсомолец Дмитрий Буловатский, находившийся под угрозой списания на землю ("в технари или интенданты пойдете", — говорил в таких случаях Рубин), все же надел синий френч летчика Военно-Воздушных Сил.

Полбин был доволен и горд тем, что в его комсомольской группе ни одного курсанта не отчислили по неспособности к летному делу.

Подошло время отпуска. Звонарев уложил свой саквояж, перекинул через плечо гармонь в новом чехле из парашютной сумки, с блестящими замочками, и укатил на родину, в один из южных украинских городов.

Полбина и Котлова премировали санаторными путевками. Но они, посовещавшись, пошли к комиссару школы и попросили "чего-нибудь попроще".

Тогда им дали путевки в институт физических методов лечения, который находился в Чернигове. И они поехали в Чернигов.

Дорога заняла больше суток, так как нужно было ехать с пересадками. На станциях Полбин и Котлов пили чай с черными соевыми коврижками, играли в домино. Они чувствовали себя несколько стесненно от пристальных взглядов, которыми сопровождали их пассажиры, кондуктора, буфетчики. Недавно введенная новая форма Военно-Воздушных Сил — темносиняя шинель, голубые петлицы, нарукавный знак в виде раскинутых крыльев со скрещенными посредине мечами — привлекала всеобщее внимание. Особенно заглядывались на двух молодых летчиков девушки и мальчишки-подростки. Поезд пришел в Чернигов ночью. После недолгого блуждания по слабо освещенным улицам Полбин и Котлов вышли к центру города и нашли "инфизмет". В длинном коридоре у тумбочки с лампой, положив голову на спинку глубокого кресла, дремала пожилая женщина. Голова ее была повязана белым платком, руки покойно скрещены на груди. Не разнимая их, женщина поднялась навстречу вошедшим.

— До нас, чи що? — спросила она певучим голосом, в котором совсем не было сонных ноток.

— Наверное, до вас, мамаша, — ответил Котлов и стал расстегивать шинель, чтобы достать документы.

— С путевками, мабуть, — сказала женщина, останавливая его жестом. — Що ж с вами робить?

— А что?

— Та нема ж никого в канцелярии... Ранком с девяти будут.

Женщина выкрутила фитиль лампы. Темнота торопливо отбежала в оба конца коридора, и тотчас в одном из них раздался голос:

— Кто там, Степановна?

Где-то в глубине коридора открылась боковая дверь, прямоугольник света лег на пол, покрытый узкой ковровой дорожкой.

— Хиба вы не спите, Мария Николаевна? А я думала, спите. Тут ось новенькие приехали...

В прямоугольнике света появился женский силуэт, и тот же голос произнес:

— Идите сюда, товарищи.

Осторожно ступая по ковру, задевая плечами за листья фикусов, расставленных вдоль стен, Полбин и Котлов пошли на свет.

— Только дверь не закрывайте, — крикнул Котлов, — а то мы без ориентира собьемся с курса.

— Хорошо, — ответили из темноты. Они вошли в ярко освещенную электрической лампочкой комнату. Прикрывая дверь, Полбин успел заметить на ней табличку с надписью: "Дежурная сестра. Чергова сестра".

Комната была небольшая, с одним широким окном, снизу до половины закрытым белой занавеской на шнурке.

За столом, придвинутым одним краем к окну, стояла Мария Николаевна, оказавшаяся совсем молоденькой девушкой лет двадцати. На ней был белый, сильно накрахмаленный халат и такая же повязка на голове. Повязка туго охватывала остриженные по моде волосы: они были ровно подрезаны чуть ниже маленьких розовых ушей, а лоб прикрывала русая челочка, проходившая уверенной прямой линией над самыми бровями.

И, наверное, оттого, что девушка зарделась от неожиданности и, стараясь сохранить независимый и солидный вид, сдвинула к переносице маленькие светлые брови, золотившиеся под светом лампы, она сразу поразила вошедших своей необычайной юностью: ведь ничто не делает юность такой милой и привлекательной, как ее желание казаться взрослой и солидной.

Минуту длилось обоюдное замешательство.

В комнате все сияло чистотой и свежестью, в ней было неожиданное обилие белого: деревянная койка с наклонным изголовником, покрытая белоснежной простыней, прозрачный белый шкаф с посверкивающими никелем инструментами на стеклянных полках, белая тумбочка... И летчики почувствовали себя так, словно они попали на первомайский праздничный вечер в зимних меховых комбинезонах и тяжелых унтах. Оба одновременно посмотрели на свои сапоги, порыжевшие от толстого слоя пыли, и оба подумали, что чемоданы в этой комнате явно некуда поставить. Пусть бы хоть Мария Николаевна была постарше, — например, в очках и с седыми волосами, как хирургическая сестра из санчасти.

А девушка смутилась не только от неожиданности. Она впервые в своей жизни видела летчиков, людей, которые сидят в тех самых аэропланах, что пролетали иногда над Черниговом. Они всегда летели очень высоко, напоминая маленьких, сердито гудящих железных птиц, и потому думалось, что ими управляют такие же маленькие сердитые человечки. Как-то не верилось, что там сидят обыкновенные люди, которые на земле, как и все, входят в комнаты, разговаривают, читают книги...

Сейчас эти люди стояли перед нею с чемоданами в руках, в расстегнутых шинелях, открывавших белые воротнички сорочек и черные шелковые галстуки.

Но через секунду она забыла, что это летчики, представители удивительной профессии, и рассматривала их с обычным человеческим любопытством, быстро и бессознательно оценивая каждого, сравнивая их друг с другом.

Один был довольно высокого роста, черноволосый, с густыми бровями и широким загорелым лицом. Он явно старался держаться побойчее и, сложив губы, как для свиста, с беззаботным видом обшаривал комнату карими глазами, в которых светилась ироническая усмешка.

Другой снял синий остроконечный шлем, переложил его в левую руку, державшую чемодан, а правой пригладил русые волосы. Быстрым движением пальцев он проверил пробор, потянулся к нагрудному карману, в котором, очевидно, находились расческа и зеркальце, но передумал и снова надел шлем. Это движение не ускользнуло от внимания девушки, и она невольно подумала: "понравиться хочет", а подумав так, сама пристально и в то же время робко заглянула в лицо летчику.

Она встретила направленный на нее спокойный взгляд серых глаз, чуть сощуренных, острых и каких-то необыкновенно внимательных, сразу очень много вбирающих; ощутив это, она подумала, что, должно быть, такие глаза у большинства летчиков, и улыбнулась своей неожиданной мысли.

Девушка еще не успела решить, кто же из двух приезжих "симпатичнее", но ей было приятно отметить, что голос у этого, второго, чистый, приятного низкого тембра.

— Будем знакомиться, Полбин, — сказал он, шагнув к столу.

— Маша, — ответила девушка, протягивая руку, но спохватилась и отрекомендовалась полностью: — Мария Николаевна Пашкова.

— Очень приятно, — галантно проговорил черноволосый и тоже подошел к столу: — Федор Котлов.

Она опять ответила:

— Мария Николаевна Пашкова. Обменявшись рукопожатием, Федор решил, что поскольку напряжение снято, можно располагаться как дома. Он сделал шаг к деревянной койке и, намереваясь поставить на нее чемодан, завернул край хрустящей простыни.

— Нельзя, — вдруг строго сказала Мария Николаевна и быстрым движением поправила простыню. — Это койка для обследования больных, вы можете занести инфекцию.

— А-а... — неопределенно протянул Федор и с комическим выражением лица повернулся к Полбину, как бы прося защиты.

Тот молча поставил свой чемодан к стене, у самой двери. Сняв шинель, он аккуратно вывернул ее наизнанку и положил на чемодан.

— Не бойтесь, не пачкает, — проговорила девушка, увидев, что Полбин проверил, не появились ли на воротнике шинели следы известки. В доказательство она быстро мазнула по стене рукой и показала чистую розовую ладошку.

Котлов тоже разделся и держал шинель в руках, не зная, куда ее положить.

— А стульев у вас не бывает? — спросил он.

— Сейчас дам, извините, — спохватилась Маша.

Из коридора она принесла два венских стула с плетеными сиденьями.

— Садитесь и доставайте свои путевки. На столе лежала раскрытая толстая книга. Страницы ее были придавлены большим красным яблоком со свежим надкусом. Маша закрыла книгу, оставив яблоко на месте как закладку, и отодвинула на край стола. От резкого движения дрогнул и зашелестел пучок бессмертников в граненом чайном стакане.

— В порядке? — улыбаясь, спросил Котлов, когда Пашкова пробежала глазами путевки.

— Не совсем... — она взяла по одной бумажке в каждую руку и через стол протянула их Полбину и Котлову, сидевшим напротив.

— Печать забыли поставить? Нам далеко возвращаться...

— Нет, не печать. Вы просто не туда попали.

— Как не туда? — встрепенулся Полбин и полез в боковой карман френча за спрятанной уже путевкой.

В голосе его был такой неподдельный испуг, что девушка не удержалась от смеха.

— Нет, нет, к нам. Только у нас стационар, а вам нужно в филиал.

— А где же этот филиал?

— Здесь. Около самой Десны. В доме губернатора.

— Какого губернатора?

— Бывшего, конечно. Этот дом все еще так называют. Любой мальчишка покажет.

— Разве это далеко?

— Километра два будет.

Полбин и Котлов молча переглянулись. Им не очень улыбалась перспектива нового путешествия по пыльным, темным улицам спящего города. Они и так уже ругались по дороге со станции: октябрь на дворе, морозно, а под ногами пыль...

— Положение хуже губернаторского, — низким басом сказал Федор и красноречиво зевнул.

— Нет, Мария Николаевна, мы от вас никуда не уйдем, — решительно сказал Полбин.

— Да я уж вижу, — с притворным вздохом произнесла Маша, опять рассмеялась и поднялась со стула, положив руки в кармашки халата.

Котлов тоже встал и сделал вид, что направляется к койке.

— Ложусь для обследования, — сказал он. — До утра. Раздеваться как — до пояса?

— Шутки в сторону, — с прежней строгостью оборвала его Маша. — Сейчас я вас устрою. Открыв дверь в коридор, она громко сказала:

— Степановна! В четвертой сегодня белье сменяли?

— А вже ж, — донесся ответ.

— И полотенца?

— Та все, как есть.

— Идите, товарищи, вас проводят в комнату. Утром пойдете в филиал. А к нам будете ходить на процедуры, если понадобится.

Поднимаясь в сопровождении Степановны на второй этаж, Котлов и Полбин обменивались впечатлениями.

— Самостоятельная, однако, — говорил Федор, зевая уже по-настоящему. — Как это там написано — "чертова" что ли? Смешное слово.

— Да, характер просматривается, — рассеянно ответил Полбин. Сидя за столом в комнате "чертовой", он успел заметить название произведения, которое читала Маша: "Размышления у парадного подъезда". Это был однотомник Некрасова, стихи которого Полбин очень любил.

Глава VI

В первые же дни своего пребывания в "инфизмете" Полбин и Котлов пришли к заключению, что место для отдыха было выбрано удачно. Они пользовались полной свободой и являлись в "дом губернатора" только в "часы принятия пищи", как выражался Котлов. Остальное время уходило на осмотр города и его достопримечательностей.

Погода благоприятствовала этому. Стояли сухие морозные дни. Собственно, морозы были по ночам, а днем светило солнце, пролетки поднимали на улицах желтую пыль, и только блестящий ледок у водоразборных колонок напоминал о том, что лето прошло.

Во время прогулок роль проводника брал на себя Котлов. Вызывая легкую зависть у Полбина, он свободно говорил об истории города, о том, что в одиннадцатом веке черниговские князья во главе с Игорем Святославичем участвовали в походе против половцев; о том, что в этом городе жил и работал знаменитый украинский писатель Коцюбинский — его могилу Федор показал в первый же день; о том, что с Черниговом связана боевая слава украинского Чапаева — Николая Щорса...

Слушая товарища, Полбин не раз вспоминал Вольскую теоретическую школу, в которой четыре года назад началась их дружба. Придя в школу после службы в Богунском стрелковом полку со званием командира взвода запаса, Иван Полбин не мог не чувствовать себя старшим в окружении курсантов, которые, как правило, были моложе его по годам и не имели жизненного опыта. Друзей он всегда выбирал осторожно, а тут еще его назначили старшиной школы. Надо было всем говорить "вы", не допускать сближения, которое могло быть истолковано как панибратство с подчиненными.

Но за плечами Полбина, кроме службы в армии, было еще несколько лет комсомольской работы в деревне, работы избачом, секретарем ячейки, секретарем волостного комитета комсомола. Живой и общительный по характеру, он присматривался к курсантам, ища среди них будущего друга, с которым можно делить не только пайковый армейский хлеб, но и все радости и огорчения. И как все люди, нелегким трудом добывавшие знания, он искал друга, который в чем-то был бы выше, у которого можно было бы чему-то научиться, что-то взять, а не только отдавать свое.

Так судьба свела его с Федором Котловым. Однажды в выходной день они вместе отправились в городской отпуск. Посмотрели на дневном сеансе картину "Броненосец Потемкин" и не спеша пошли домой, в часть.

Дорогой Федор стал рассказывать о восстании на Черном море, о Вакулинчуке, о том, как непокорный "Потемкин" ушел в Констанцу и был выдан царским властям. Многих подробностей, о которых говорил Котлов, в картине не было. Полбин, глядя под ноги, внимательно слушал.

В узком переулке из-за забора выскочил мальчишка с самодельным луком в руках. Он натянул тетиву, пустил стрелу и попал в окно деревянного дома, стоявшего напротив. Зазвенело стекло, мальчишка бросился наутек.

Котлов в три прыжка догнал его и отобрал лук.

— Слушай меня внимательно, — начал он торжественным голосом, загнав мальчишку в угол между забором и стеной дома и не давая ему уйти. — Слушай. Лук — это оружие древних. Но лук есть простейший механизм, имеющий деформируемую упругую деталь (он натянул и отпустил тетиву), в которой накапливается энергия, преобразующаяся в этом механизме в кинетическую энергию стрелы...

Мальчишка обалдело смотрел на высокого военного и не знал, зареветь ему тотчас же или еще подождать. А Котлов, не меняя интонации, продолжал:

— Кинетическая энергия, как ты сам это сейчас видел, в условиях населенного пункта может принести разрушения. Для тебя это кончится надранными ушами или поркой. Поэтому лучше уничтожить оружие разрушения.

С этими словами он взял лук за концы, сломал его и бросил через забор. Мальчишка с ревом нырнул в калитку, и как раз во-время, так как минутой позже он был бы схвачен женщиной, выбежавшей из дома, в котором разлетелось стекло.

— Скрылся в неизвестном направлении, — серьезно сказал Котлов женщине и неторопливо зашагал по улице.

— Слушай, откуда ты все это знаешь? — смеясь, спросил Полбин.

— Что?

— Да вот о преобразовании энергии. Ведь это правильно — насчет лука?

— Правильно. Я в механическом техникуме учился. Оттуда по спецнабору взяли.

Вскоре после этого койки Котлова и Полбина оказались рядом. Позже выяснилось, что они оба любят стихи Некрасова, а из прозаиков, классиков прошлого века, всем остальным предпочитают Гоголя.

Премудрости авиационной науки они тоже постигали вместе.

Полбин обогнал товарища в практике полетов. Он раньше освоил высший пилотаж на учебном самолете, раньше вылетел на Р-1. Но не переставал завидовать разносторонности познаний Федора и втайне дал себе обещание догнать его.

Когда все памятники Чернигова были осмотрены и друзья некоторое время решили посвятить "чистому" огдыху, то-есть лежанию на койках, Полбин нашел библиотеку и притащил в палату стопку книг. У него не было привычки читать лежа. Он клал книжку на тумбочку, садился на краешек кровати и так проводил по нескольку часов сряду.

Федор без него два раза ходил в кино, побывал в местном театре и однажды сказал Полбину:

— Встретил сегодня Машу Пашкову. О тебе спрашивала.

— Ну? — оторвался от чтения Полбин.

— Да, да. А где это ваш товарищ, говорит, почему не видно?

— Выдумываешь.

— Нет, правду говорю. Мы прошлись из кино до ее дома, она возле почты живет. Интересовалась, страшно ли летать и кто из нас лучше летает. Я ей про твой опыт с Буловатским рассказал.

— Это зачем же? — Полбин закрыл книгу и недовольно посмотрел на Федора.

— Да так, к слову пришлось. Она сразу поняла, в чем дело. "Выбросить ручку, — говорит, — это все равно, что в автомобиле на полном ходу руль снять, правда?" Смышленая девушка, правильно суть дела схватила.

— Зря ты об этом рассказал, — продолжал хмуриться Полбин.

— Ничего, она Рубину не доложит. Пойдем забьем козла, что ли?

До ужина они играли в домино. А на другой день Полбин с утра надел полную форму и долго, до полного сияния надраивал сапоги.

— Куда собрался? — удивился Котлов, сидевший на кровати с книгой в руках.

— В стационар. Врач дал предписание па процедуры.

Говоря это, Полбин отвернулся от Федора и стал усиленно смотреть в оконное стекло, проверяя, хорошо ли завязан галстук.

— Какие процедуры, Иван? Ты что, болен, что ли?

— Может быть, болен. Душ Жарко прописали. Котлов захохотал, откинулся к стене, больно ушиб затылок и, потирая его рукой, оказал поучительно:

— Не Жарко, а Шарко, во-первых. Это по фамилии одного французского врача, он еще Герцена когда-то в Париже лечил. А во-вторых, эта процедура для тех, у кого нервы.

— Значит, и у меня нервы, — ответил Полбин и, не оборачиваясь, вышел из комнаты.

— Бывают души, от которых становится жарко! — со смехом крикнул ему вслед Котлов.

Оставшись один, Федор погрузился в размышления. "Надо систематизировать факты", — сказал он себе. А факты были такие. В первый же вечер, когда они по ошибке попали в стационар и Степановна устроила их в просторной комнате на втором этаже, Иван сказал, что ему еще не хочется опать и спустился вниз. Вернулся он через полчаса с однотомником Некрасова и двумя крупными яблоками в карманах френча. "В них много железа, фосфора и витаминов", — сказал он, вручая одно Федору. Утром встал рано и пошел к Маше спросить, нет ли у нее почтовой марки. Видно, успел узнать, что она живет возле почты, и хотел пройтись для уточнения адреса. Потом почти неделю никуда не выходил — значит, и себя проверял и ждал: спросят ли о нем. Характер... Но и у девушки, кажется, характер. Впрочем, Иван таких людей любит.

— Значит, правильно я ему провозные дал, — подытожил свои рассуждения Котлов, имея в виду разговор с Пашковой и сообщенную ей весьма лестную аттестацию Полбина как летчика.

Насвистывая "все выше и выше" Федор перекинул через плечо полотенце и пошел умываться. Проходя мимо часов в коридоре, он с удивлением отметил, что не было еще и девяти. После ночного дежурства Маша сменяется в девять. Стало быть, Иван безошибочно построил расчет времени.

Полбин не пришел к обеду. Явился он только в сумерках. Котлов в это время играл в шахматы с учителем из Глухова, седым старичком в узком черном костюме и вышитой украинской сорочке. Быстро разделавшись с не очень сильным противником, Федор поспешил в свою комнату, где Полбин, скрипя ремнями, расстегивал портупею.

— Ну, как душ Жарко?

Полбин поднял глаза, и в них сверкнули искорки смеха.

— Был разговор о полетах, — ответил он. — Ты не объяснил ей, что такое ручка управления. Она думала, что это такая маленькая, как у швейной машинки или кофейной мельницы. А я с тростью зонтика сравнил. Сейчас дождик накрапывает, потеплело.

Он повесил ремень на спинку кровати и кивнул в сторону окна, стекла которого покрылись светлыми капельками.

— Ага, дождь загнал, — резюмировал Котлов. — И врач и пациент попали под холодный душ...

Полбин рассердился или только сделал вид, что раздражен.

— Ну ладно тебе. Затвердил: душ, душ. Нравится она мне очень, понял?

— Понял. А ты ей про свои геройские полеты рассказывал? Девушки это любят.

— Рассказал. Как летал самый первый раз, на мельнице.

Котлов улыбнулся. О "самом первом" полете Полбина он уже слышал. Было это давно, когда Иван батрачил у кулака Живодерова, владельца единственной в деревне ветряной мельницы. Однажды Полбин собрал группу своих товарищей, таких же, как он, подростков, и сказал, что поднимется на мельничном крыле. Ему не поверили, но пошли к мельнице. Когда крыло медленно проходило у самой земли, Иван подпрыгнул, уцепился руками за его деревянную раму и повис в воздухе. Он поднимался, а земля опускалась, проваливалась. Из-за пригорка вынырнули избы, блеснула речка Карамзинка. Горячий ветер бил в лицо, шевелил волосы, набрасывал их на глаза. Крыло замерло на миг в самой верхней точке, совсем рядом Иван увидел железную крышу и ржавый флюгер на коньке мельницы. В это время на земле раздались тревожные крики. Мальчик глянул вниз и обмер, увидав неестественно сплюснутую фигуру Живодерова. В руках у хозяина была толстая палка, служившая для утрамбовывания муки в мешках. Крыло быстро опускалось. Иван висел на вытянутых руках и готовился спрыгнуть, но Живодеров поднял палку... Иван ловко, как гимнаст на трапеции, поджал ноги. Удар пришелся по воздуху. Крыло, скрипя и подрагивая, пошло вверх. Опять рядом оказался ржавый флюгер. Руки мальчика затекли, держаться уже не было сил. Опускаясь к земле, он издал громкий крик и сделал вид, что собирается прыгнуть прямо на плечи Живодерову. Тот испуганно попятился. Иван разжал онемевшие пальцы, упал, но вскочил на ноги и убежал.

Теперь, припомнив рассказ Полбина о его первом "полете", Котлов заметил:

— Ну, это вряд ли в твою пользу.

— А я о пользе не забочусь, — слукавил Полбин. — Какая может быть польза? Вот от чего бывает польза, — продолжал он и, подойдя к повешенной у двери шинели, вынул из карманов два яблока.

— О-о! Железо. Фосфор. Витамины. Это от...

— Конечно! — Полбин спрятал руки с яблоками за спиной. — В правой или в левой?

— А разве не оба мои? Ты же там наелся до отвала.

— Нет. Приказано передать одно тебе.

— Апорт. Лучший сорт, — с видом знатока проговорил Федор, принимаясь за яблоко.

— Слушай, Федя, — сказал Полбин. — Ты пойдешь со мной к Пашковым?

— Когда?

— На праздники.

— А что, приглашают?

— Да. Нас обоих.

— Если приглашают, то пойду.

Через неделю, седьмого ноября, Котлов и Полбин сидели в небольшой уютной комнате с цветами на подоконниках, которая именовалась гостиной, хотя в ней стояли две кровати, застеленные белыми тканевыми одеялами. Семья Пашковых им понравилась. Отец Маши, бухгалтер одного из областных учреждений, был польщен тем, что среди его гостей находятся летчики, и то и дело заводил с ними разговор о политике, о кознях Чемберлена, о том, что английские рабочие не позволят капиталистам напасть на Страну Советов, и каждый раз требовал подтверждения своим словам: "Верно я говорю?" Перечисляя факты недоброжелательного отношения к Советскому Союзу со стороны непосредственных западных соседей, он сметал крошки со скатерти таким жестом, как будто откладывал костяшки на счетах: "Конфликт на КВЖД — раз. Убийство полпреда — два..."

Полбин поддакивал: "Верно, Николай Григорьевич", но тут же развивал собственные мысли и незаметно оказывалось, что при всем своем внимательном и регулярном чтении газет бухгалтер обкома союза "Медсантруд" делает не совсем правильные выводы из общеизвестных фактов. Он считал, что главные враги Советской страны — панская Польша и боярская Румыния ("они нам Бессарабию отдавать не хотят"), а Полбин доказывал: эти государства пляшут под английскую дудку и деньги получают от американских банкиров.

В таком духе шел разговор за столом, пока на нем поочередно появлялись изделия искусных рук хозяйки, Полины Александровны: закуски, баранина с чесноком, пирожки и ватрушки. Потом появились яблоки — свежие, пахнущие стружкой, в которой они были упакованы, и моченые с прилипшей шинкованной капустой.

На стол подавала Маша. Ей помогала младшая сестра, Антонина, девушка-подросток с очень серьезным взглядом глубоко сидящих глаз и тонкими чертами лица. Сестры были странно непохожи. Рядом с круглолицей, улыбчивой Машей худенькая молчаливая Тоня казалась человеком из другой семьи. Котлов вначале было принял ее за соседскую девочку, приглашенную на праздничный ужин, и удивился, когда ее представили как сестру Марии Николаевны. Потом он увидел, что Антонина очень похожа на отца, худощавого человека с длинным строгим лицом и тонкими губами. Зато когда к нему подвели юношу лет семнадцати и оказали: "А это наш Шурик", он подумал: "Вот теперь я вижу брата и сестру".

Полбину никого не представляли, из чего Федор заключил, что его товарищ уже бывал в этом доме. Правильность этой догадки сразу же подтвердилась: Полбин и Шурик заговорили как старые знакомые.

Котлову бросилось в глаза и другое: Шурик относился к Ивану с каким-то восторженным вниманием. Он сидел за столом рядом с Полбиным и не сводил с него глаз. Когда Полбин в разговоре с Николаем Григорьевичем осторожно, но твердо дал тому понять, что некоторые его рассуждения на международные темы нуждаются в пересмотре. Шурик обвел всех сидевших за столом блестящими глазами, как бы говоря: "Смотрите, как он нашего батьку к стене прижал!"

В середине ужина вдруг остановились мирно тикавшие на стене часы-ходики. Шурик выскочил из-за стола и взялся за цепочку, на которой висела цилиндрическая медная гиря.

— Сейчас я их запущу, — сказал он и, оглянувшись на Полбина, спросил: — Запущу, верно? Или только мотор запускают, а часы заводят?

Мать послала Шурика в погреб за мочеными яблоками. Тотчас же из коридора донеслось:

— А куда убрали стремянку? Тут темно, не вижу...

Деревянная лестница никак не походила на легкую самолетную стремянку из алюминиевых труб. Ясно, что это слово Шурик тоже перенял от Полбина.

"Понаторел парень, — подумал Федор. — Что же это он, при всех свиданиях у них присутствует? Когда Иван успел его авиационным премудростям научить?"

За чаем, когда Шурик опять употребил какое-то авиационное выражение. Котлов спросил:

— Ты, Александр, не собираешься в нашу летную семью? Половину дела ты уже усвоил.

Неожиданно для всех Александр указал на старшую сестру:

— Она собирается.

Маша густо покраснела и опустила глаза. Полина Александровна укоризненно взглянула на сына, словно он выдал тайну, известную также и ей. Антонина молча протянула нахмурившемуся Николаю Григорьевичу кусок хлеба, позабыв положить на него повидло. Только лицо Полбина просияло, и он бросил на Шурика взгляд, говоривший: "А я этого не знал, братец! Хорошо, что ты сказал!"

Все это мгновенно оценил наблюдательный Котлов и сделал для себя вывод: "Иван твердый курс держит".

Неловкое молчание, наступившее за столом, прервала Серафима Александровна, сестра хозяйки дома.

— А что, летать, поди, страшно? — простодушно спросила она, обращаясь к сидевшему напротив Котлову.

Федор указал чайной ложечкой на Полбина:

— Вы у него спросите. Я рядовой летчик, а Ивана Семеновича командиром звена назначили. — Говоря это, он хитро сощурил глаза и подмигнул Полбину: "Выпутывайся, мол, братец. А я тебе вот как помогаю: величаю по-отчеству и командиром своим признал".

Слух о том, что Полбина назначают командиром звена учебных самолетов, действительно был. Исходил он от писаря штаба школы, который, оформляя отпускные документы, сказал Котлову:

— Пусть ваш дружок здоровьем запасается. Придется ему в новую должность заступать. Приказ уже заготовлен, — и похлопал ладонью по клеенчатой папке с тисненой надписью: "К докладу".

Сейчас Полбину было приятно упоминание о предстоящем повышении, приятно было то, что это слышит сидящая рядом Маша, но он постарался сказать как можно небрежнее:

— Федор Порфирьевич шутит. Равные мы с ним. А летать — как кому. Некоторые железной дороги, поезда боятся.

Тут его взгляд упал на этажерку, на которой рядом со стопкой брошюр и ученических тетрадей лежал том стихотворений Некрасова, тот самый, который Мария Николаевна брала с собой когда-то на дежурство. Озорно блеснув глазами, Полбин быстро вышел из-за стола, взял книгу и стал торопливо ее листать.

—Некрасов про летчиков стихи писал? Скажете нет?

— Не мог он писать, — медленно повернув красивую голову, сказала Антонина. — Тогда еще аэропланов (она сначала сказала "эропланов", запнулась и покраснела) не было.

— А вот писал! — Полбин нашел нужную страницу. — Слушайте!

И он под общий смех прочел строфу из поэмы "Мороз, Красный нос":

Голубчик ты наш сизокрылый!
Куда ты от нас улетел?
Пригожеством, ростом и силой
Ты ровни в селе не имел...

— Так это же не про летчика, — протянул Шурик, и в его голосе послышалось сожаление: видимо, ему хотелось, чтобы Полбин и здесь был прав.

— А про железную дорогу он мог писать? — опять полистал книгу Полбин.

— Первая железная дорога построена в России в 1837 году, — вставил Котлов, откидываясь на спинку стула и помешивая чай в стакане.

— Это Маша хорошо декламирует. Дайте ей, — сказала Серафима Александровна. Она говорила "Маша", в то время как все другие в семье называли Марию Николаевну на украинский манер — "Маней".

Полбин с готовностью протянул книгу.

— Я, кажется, так помню, — сказала Маша, выходя из-за стола. Смущенно перебирая краешек своей бирюзовой блузки, она встала у этажерки рядом с Полбиным и стала читать "Железную дорогу". Сначала голос девушки звучал неуверенно, как у школьницы, впервые выступающей перед всем классом, но потом робость исчезла, Маша оставила в покое блузку и, произнося звучные строчки, временами энергично, хотя и не совсем артистически, жестикулировала. Когда она встряхивала головой, прямые пряди ее волос расходились, обнажая маленькие розовые уши.

Полбин слушал напряженно, боясь переступить с ноги на ногу, чтобы не скрипнули новые сапоги. Он сам знал "Железную дорогу" наизусть и потому не столько следил за чтением, сколько за движением губ Маши, за меняющимся выражением ее глаз, всего молодого, озаренного воодушевлением лица.

...столбики, рельсы, мосты...
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?

От Полбина не укрылась мягкая, ласковая интонация, с которой было произнесено имя "Ванечка". Он понял, что Маша выделила это имя нарочно, для него, и взглянул на нее с удивлением и нежностью. Его все сильнее влекло к этой девушке, в которой манеры серьезного взрослого человека так не уживались с необычайно милым и юным обликом. Она и стихи читала серьезно и даже как-то строго: ее маленькие брови сошлись у переносицы, слова она выговаривала очень старательно, и если походила на ученицу, то уж, конечно, на первую в классе. Между тем Полбин знал, что на службе, в "инфизмете", с Машей советуются старшие, ее уважают. И это тоже было приятно Полбину.

Он дольше всех хлопал в ладоши, потом занял свое место за столом. Книгу он забыл подмышкой. Маша бережно взяла ее и положила на полку.

Котлов, наблюдавший за ними, отметил про себя, что Иван мог бы обойтись без этой услуги.

Когда, поиграв в лото и еще раз, на прощанье, выпив чаю, они возвращались домой, Федор сказал Полбину:

— А ты что же не остался с Маней поговорить? По-моему, она тебе глазами сигналила...

— Мне надо было не с ней разговаривать, — не сразу ответил Полбин. — Я хотел сегодня предложение сделать.

— Какое предложение?

Смысл этого старомодного слова не сразу дошел до Федора. Но потом он вспомнил Николая Григорьевича, его строгое сухое лицо с тонкими губами и седеющими, аккуратно подстриженными висками, вспомнил чинно расставленные в комнатах фикусы, ужин, говоривший о запасливости семьи, которая живет по правилам провинциальной порядочности, и добавил:

— Это родителям предложение, что ли?

— Ну да.

— И почему же не сказал?

— Вижу, отец не согласится. Маша рассказывала, что он за ее матерью два с половиной года ухаживал, пока предложение сделал.

— А когда это было? В конце девятнадцатого столетия?

— Не знаю точно. Может быть.

— Наверное, в прошлом веке. А сейчас заканчивается первая пятилетка социализма. Маша Пашкова председатель "легкой кавалерии" при райкоме комсомола, активистка, — сам же об этом говорил.

— Ладно, Федор. Ну-ка, достань фонарик, — сказал Полбин, заметив блеснувшую впереди лужу, по краям которой таял и становился черным снег. — Все равно отсюда без нее не уеду.

Последние слова были сказаны с такой твердой убежденностью в правильности принятого решения, что Федор оставил шутливый тон и коротко спросил:

— Выбрал жену, Иван?

— Выбрал.

Дальше они шли молча, то ли потому, что разлившаяся по середине улицы вода разделила их, заставив итти по разным обочинам дороги, то ли потому, что каждый думал о своем.

На другой день Полбин проснулся очень рано и, устроившись у тумбочки, что-то долго писал, перечеркивал и опять писал, сосредоточенно грызя карандаш и поглядывая в окно, за которым мягко падал пушистый снег. Котлову не терпелось узнать, чем занят товарищ. Несколько раз он подходил к его тумбочке то за сапожной щеткой, то за ремнем для правки бритвы, но Полбин старательно закрывал рукой исписанный листок бумаги. Наконец он со стуком положил карандаш и потянулся, закинув руки за голову.

— Ладно, чорт с тобой! — весело сказал он Федору. — Слушай.

Федор, стоявший с намыленным лицом у зеркала, опустил бритву и скосил глаза. Полбин, высоко подняв обе руки, прочел:

Сыплет снег, искристый и нечастый
Будто в сказке — голубая пыль
Хорошо, что жизнь — это не сказка
А такая радостная быль!

Бросив листок на тумбочку, он с выражением смущения и некоторой виноватости спросил:

— Ну как?

— Чьи стихи? — вопросом ответил Федор.

— Мои! Первые и последние в жизни'

— Ей? Мане?

— Ей.

— Хорошие, — совершенно серьезно сказал Котлов и в ту же минуту поспешно бросил бритву на тумбочку, так как Полбин накинулся на него и повалил на кровать, смеясь раскатистым, счастливым смехом.

— Пусти! — кричал Федор. — Мылом вымажу!

— Мне все равно мыться, — не отставал Полбин.

— Вот я тебя бритвой! — потянулся к тумбочке Котлов. — Экой сумасшедший народ эти влюбленные! Погоди, я товарищу Данному скажу, что командир звена стихи сочиняет, он тебе в мотор масла не зальет, чтоб угробился на взлете...

Оба перемазались мыльной пеной. Посмотрев в зеркало, потом друг на друга, они расхохотались и, перекинув через плечи полотенца, пошли в ванную.

Глава VII

Первого декабря начинался новый учебный год во всей Рабоче-Крестьянской Красной Армии.

Первого декабря истекал срок отпуска Полбина и Котлова.

Однако Федор уехал раньше. Он должен был выполнить обязанности "квартирьера" — подготовить холостяцкую комнату Полбина "к приему супружеской четы и соответствующих гостей", как он выразился сам на вокзале перед отъездом.

— Не задерживайтесь тут, Иван-да-Марья, — сказал он провожавшим его Полбину и Маше. — Погрузите вагон яблок для бедных авиационных холостяков и приезжайте.

Намек насчет яблок имел под собой почву. Родители Маши не хотели отпустить дочь до тех пор, пока "не соберут" ее подобающим образом, а в программе "сборов" были не только платья, подушки и одеяла, но и бочонок моченых яблок.

Собственно, нельзя было сказать, что об этом в одинаковой степени заботились отец и мать Маши. Как и предполагал Полбин, Николай Григорьевич ответил решительным отказом на "предложение", заявив, что он не согласен выдать дочь замуж за человека, которого знает "без году неделю". Его убеждали всей семьей, причем особенно усердствовал Шурик, которому очень хотелось стать родственником летчика. "Ты, папа, упрямый, как Чемберлен", — сказал он однажды отцу, на что тот обиделся до чрезвычайности и два дня не разговаривал с сыном.

Николай Григорьевич смирился лишь после того, как в двадцатых числах ноября, вечером, прибежал Шурик и, встреченный вопросом отца: "Почему никого нет дома?", скороговоркой выпалил, что все у тети Симы, что там будет свадьба, так как "Маша и Ваня уже зарегистрировались и ждут всех родных"... Николай Григорьевич прогнал сына, посидел два часа в пустой темной квартире, потом достал из шкафа бутылку вишневой наливки и пошел к Серафиме Александровне.

Однако деятельного участия в подготовке к отъезду дочери он не принимал, и когда этот день пришел, даже на вокзале хранил вид хмурый и обиженный. Это так расстроило Полину Александровну, что она забыла погрузить моченые яблоки и вспомнила о них, когда поезд уже отошел.

В Харькове в вагон вошел Котлов в сопровождении Звонарева и еще трех летчиков, выехавших встретить товарища. Полбина поздравляли и говорили, что с него причитается вдвойне: первая чарка за молодую жену, а вторая за повышение в должности — его действительно назначили командиром звена.

Комнату свою Полбин не узнал. Раньше вся ее меблировка состояла из простого стола, двух стульев, большой этажерки с книгами и железной армейской кровати, покрытой серым одеялом. Сейчас на месте этой кровати находилась другая, с высокой спинкой, на которой масляными красками был нарисован лунный пейзаж, с блестящими никелированными шарами, венчавшими все четыре угла, с толстыми металлическими ножками на колесиках. Появился в комнате также письменный "двухтумбовый" стол, во всех шести ящиках которого торчали ключи, и книжный шкаф с двустворчатой стеклянной дверцей. На подоконнике стояли два глиняных горшка с геранью и один с колючим столетником.

— Ты откуда столько денег взял? — спросил Полбин Федора Котлова. — Я теперь сто лет твоим должником буду.

Вместо ответа Котлов подошел к письменному столу, порылся в кипе газет, накопившихся за месяц, и показал Полбину номер "Красной звезды" с постановлением Совнаркома "О повышении окладов содержания личному составу РККА".

— Вот тебе государство подбросило на семейные расходы, — сказал он, подчеркивая ногтем нужную строчку. — Командирам звеньев Военно-Воздушных Сил на шестьдесят три процента. Хватит?

— Хватит, — растерянно ответил Полбин. — Это больше, чем в полтора раза...

— Правильно, — рассмеялся Федор. — В арифметике ты, я вижу, силен. А твой тесть, бухгалтер, наверно, еще лучше считает. Послал бы ему вырезку, чтоб насчет дочери не беспокоился.

Последние слова он произнес вполголоса, оглянувшись на Машу, которая стояла у окна и пальцем пробовала засохшую землю в цветочных горшках.

— Не надо вырезки, — с улыбкой сказал Полбин. — Я его перед отъездом шесть раз в шахматы обыграл, так он, кажется, понял, что зять попался стоящий.

— Тем лучше... А нам с Мишкой Звонаревым и всем, кто в нашем ранге, на шестьдесят два повысили. Чувствуешь? Так что мы можем женатому товарищу кое-какие подарки сделать.

— Ничего себе кое-какие! — Полбин подошел к кровати и потрогал рукой один из никелированных шаров. — Где ты эту махину достал?

— Секрет изобретателя, — хитро сощурился Котлов. — Только внукам твоим открою тайну. Ты лучше скажи, когда друзей к себе приглашаешь?

Договорились собраться в выходной день. Но уже вечером комнату Полбина наполнили товарищи. Каждый заходил "на минутку", по какому-нибудь делу, а через две минуты "деловой" разговор заканчивался появлением на столе бутылки вина, извлеченной из кармана шинели, или коробки конфет, или книги с дарственной надписью молодоженам. Маша быстро освоилась с ролью хозяйки дома и радушно принимала гостей. Михаил Звонарев на правах соседа прочно занял один из стульев и к концу вечера довел до хрипа свою видавшую виды гармонь. Изрядно потерял голос и Полбин, бесчисленное множество раз запевавший "Вперед, заре навстречу" и "Наш паровоз".

После выходного дня, который был отмечен "официальным" праздником, массовые визиты прекратились. Полбин, уже успевший принять материальную часть — три самолета — и личный состав звена, засел за работу.

Дела было много. Раньше, до назначения командиром звена, он представлял себе, что ему просто придется выполнять свои прежние обязанности, умноженные на три. Но на деле оказалось другое. Увеличение объема работы лишь потребовало некоторого дополнительного времени. Главное же было в том, что ему приходилось теперь самостоятельно отвечать на вопросы, которые ранее входили в компетенцию старших начальников и потому казались чем-то раз навсегда данным, регламентирующим его, Полбина, работу так же, как регламентирует ее для всех обыкновенный календарь.

Раньше его основная обязанность состояла в том, чтобы дать каждому закрепленному за ним учлету необходимое количество "вывозных" и сделать его в конечном счете летчиком. Теперь он должен был направлять и контролировать такую же работу других инструкторов, составлять для них учебные планы, проверять личные карточки и летные книжки всех обучаемых.

Просматривая заботливо подобранный Котловым комплект "Красной звезды" за ноябрь (этой газеты они не читали в Чернигове), Полбин обратил внимание на небольшую статью. Она называлась "Три года безаварийной работы" и была написана командиром авиационного отряда Крыловским, портрет которого был здесь же, на газетной полосе. На читателя в упор смотрел большелобый человек с узкими, умными глазами и усиками, сидевшими на верхней губе, как две черные точии. Человек этот рассказывал о том, как он организовал у себя в отряде технический осмотр самолетов, как вводил в строй "молодняк" — летчиков, недавно пришедших из училищ и не имеющих опыта. Из статьи было видно, что у самого Крыловского этот опыт огромен: он участвовал в гражданской войне, и его самолетом была тогда "заграничная "Пума" — дряхлая, длинноносая и лживая старуха, много раз битая и склеенная на честное слово, взлетающая кое-как, скрипя и пощелкивая многочисленными протезами".

Крыловский писал, что на новых самолетах, которые дает советская власть, можно летать без аварий и поломок, если с любовью и вниманием относиться к делу.

В этой же газете было помещено сообщение о том, что командир отряда Крыловский за образцовую организацию летной работы награжден правительством орденом Красной Звезды.

Правительственный орден, полученный не на войне, не за подвиги в сражениях, а за отличную службу в мирное время!

Полбин прочел эту статью поздно вечером, когда Маша уже спала. Он осторожно вышел из комнаты и постучался в соседнюю комнату к Михаилу Звонареву.

— Сейчас, — послышался сонный голос, два раза щелкнул ключ, и Михаил появился на пороге. Он был в галифе, шелковых носках в шахматную клетку и мягких туфлях.

— Не спишь? — спросил Полбин, входя в комнату.

— Нет. Задремал чуток над книжкой. — Он включил верхний свет и указал на лежащую под настольной лампой у кровати раскрытую книгу: — "Баскервилльская собака" Конан-Дойля. Чертовщина всякая. Читал?

— Читал. И не спал над ней. Интересно все-таки.

— Да, — лениво согласился Звонарев, садясь на измятую постель. — Только я уже, видно, обчитался этой ерундой.

— Тогда возьми почитай вот это, — протянул ему газету Полбин. — Как люди летают.

— И получают ордена? — подхватил Звонарев, мельком взглянув на страницу с портретом Крыловского. — Это я уже читал. В Харькове на вокзале.

— Ну и что ты думаешь?

— А думаю, что ты зря меня этим воспитывать хочешь. Спал бы лучше. — Звонарев откинулся к стене и посмотрел на Полбина своими синими глазами, в которых вдруг совершенно исчезло выражение сонливости и лени. — И еще думаю, что там, где люди смело летают, без поломок трудно обойтись. Аэродром — не трамвайный парк.

— Что ты хочешь сказать? — резко спросил Полбин, чувствуя прилив внезапного раздражения, которое обычно рождалось в нем, когда Михаил начинал говорить таким самоуверенным, даже нагловатым тоном.

— Сказал то, что ты слышал. Если каждого дождика бояться, так можно десять лет без аварий летать.

— Почему же ты тогда дождика побоялся? — напомнил Полбин о неудачном перелете Звонарева на запасную площадку. Он ни разу после того случая не корил товарища за аварию, но сейчас не выдержал.

Звонарев, не меняя позы, процедил:

— Я потому тогда вернулся, что горючки нехватило. В воздухе, сам знаешь, не заправляются. И Рубин по сей день считает, что я правильно поступил, а тебе просто повезло.

— Так почему же он не тебе, а мне благодарность в приказе объявил? — едко спросил Полбин. — За красивые глаза?

— Не знаю, — уклонился от прямого ответа Звонарев. — Может быть, на радостях, что ты не разбился.

Эта нелепая шутка вывела Полбина из себя. Он вскочил со стула, прошелся несколько раз по комнате, споткнулся о стоявшие у стола сапоги Звонарева и пинком ноги задвинул их под кровать.

— Легче, товарищ командир звена, — проговорил Звонарев, ложась на левый локоть, лицом к лампе. — Будете наводить порядок в казарме своих подчиненных, а не у меня. Ясно?

"Ага! Заело", — подумал Полбин, почувствовав, что Михаил снял маску невозмутимости и стал обычным, простым парнем, каким и был на самом деле. В таких случаях с ним легче было спорить, можно было доказывать, убеждать.

— Ну и ершистый же ты, Мишка, — сказал он, остановившись у кровати и разглядывая красиво блестевшие под светом лампы волнистые кудри Звонарева. — Чего ты ерепенишься?

— А ты чего меня все учишь, воспитываешь? Хуже тебя летаю, что ли? Принес газетку: на, уму-разуму набирайся. Знаем...

— Всего не знаете. Ты сейчас насчет этих десяти лет глупость сказал. И делаешь глупости.

— Какие? — вскочил Звонарев.

— Да вот на прошлой неделе...

— Ну?

В глазах Звонарева опять загорелся недобрый огонек упрямства. На прошлой неделе он летал на разведку погоды и, возвращаясь на аэродром, "срезал угол", то-есть вместо полагающихся четырех разворотов над летным полем сделал только три и сразу, лихо свалив самолет на крыло, пошел на посадку. В это время в воздухе находился самолет другого инструктора, тоже собиравшегося приземляться. Срезанный Звонаревым угол помешал ему сесть, инструктор у самой земли дал газ и ушел на второй круг. Звонарева вызвал к себе по этому поводу Рубин, но дело кончилось простым внушением.

— Что "ну"? — сказал Полбин. — Могли столкнуться и дров наломать!

— А он маленький, что ли? — запальчиво ответил Звонарев, имея в виду инструктора, которому помешал на посадке. — Видит, что я захожу и успею сесть, значит не теряйся, если летать умеешь.

— Вот это-то и глупо. Учишь людей соблюдать правила полетов и сам же их нарушаешь. Ты видел когда-нибудь милиционера, который переходит улицу в неположенном месте?

Звонарев вдруг вскипел, схватил со стола "Баскервилльскую собаку" и всердцах швырнул книгу на пол.

— Ты меня с милиционером не сравнивай! Я летчик. Понятно?

— Не кричи, — попытался урезонить его Полбин. — Знаешь, кто-то сказал, что каждый может ошибаться, но только глупец упорствует в ошибке.

— Хватит! Хватит меня дураком называть.

— Да я и не собираюсь.

— Ладно! Больше я не хочу с тобой разговаривать. Иди спать!

Полбин взял со стула газету и вышел.

Несколько дней после этой ссоры Звонарев упрямо избегал встречаться с Полбиным. Он уходил очень рано, а возвращаясь, быстро открывал комнату и запирал дверь изнутри на ключ. Раза два Полбин стучался к нему вечером, но он не откликался.

Неизвестно, как долго длилось бы это состояние войны между соседями и давними друзьями, если бы их спор не был вдруг вынесен на более широкую арену.

Глава VIII

Накануне Нового года проводилось открытое партийное собрание. Центральным пунктом повестки дня был вопрос о подготовке к приему учлетов нового набора. Докладчик, начальник учебно-летного отделения Рубин, взял эту тему широко. Он начал с обстоятельного разбора удач и недостатков минувшего года и особенно подробно разбирал качества инструкторов школы.

Получилось так, что Полбин и Звонарев стали в этой части его доклада "эталонами" летчиков-инструкторов, к которым он приравнивал остальных. Он так и выразился: "эталоны первый и второй".

— К первому эталону, — говорил Рубин, — я отношу летчиков, обладающих счастливым и, на мой взгляд, совершенно необходимым качеством, которое я назвал бы, с позволения присутствующих, лихостью летного почерка. Эта лихость была отличительной чертой лучших иностранных летчиков, например знаменитого Шарля Пегу... Она же свойственна и нашему Петру Николаевичу Нестерову, которого, добавлю в скобках, мне посчастливилось знать лично. Молодежи это неизвестно, а я помню, как штабс-капитан Нестеров в августе девятьсот тринадцатого года совершал перелет из Киева в Нежин. На обратном пути у него нехватило смазочного продукта. Он скупил в нежинских аптеках все касторовое масло, заправил им мотор и полетел...

— И сел на убранное поле, — товарищ Данный сказал это вполголоса, про себя, но Рубин неожиданно сделал паузу, и фраза прозвучала громко. Техник смущенно втянул голову в плечи.

— Да, сел на вынужденную в поле, — мельком, небрежно взглянув на него, продолжал Рубин. — Мотор перегрелся. Но не в этом суть. Напоминая этот факт, я хочу лишь заострить свою мысль, сделать ее более популярной. Я не провожу сейчас прямых параллелей, но мне думается, что инструктор Звонарев может служить эталоном первого типа, так как почерку этого летчика свойственна лихость, свобода в воздухе, чистота техники пилотирования. Он учит этому своих подопечных, выискивает среди них одаренных людей и не тратит время и энергию на тех, кто в силу отсутствия природных данных явно подлежит отчислению из авиации. Правда, — Рубин потер рукой свою гладко выбритую голову и переложил листки бумаги на покрытой красной материей тумбочке, — в практике Звонарева есть факты, говорящие как будто против него. Я имею в виду недавний случай со срезанным на посадке углом. Но если быть чистосердечным, то здесь, на партийном собрании, среди коммунистов, мне хотелось бы сказать: с одной стороны, как начальник учебно-летного отделения школы я не оправдываю поступка Звонарева, порицаю его; с другой стороны, как летчик, и, слава богу, летчик не без опыта, я отдаю должное правильности расчета на посадку и чистоте и точности самой посадки, совершенной Звонаревым.

Рубин опять провел рукой по бритой голове, как бы желая стереть блики от лампы, и посмотрел в зал. Он знал цену себе как оратору, знал, что его плавную, без запинки речь слушают внимательно.

— Что касается известного всем прошлогоднего перелета двух самолетов на запасную площадку, то здесь я целиком на стороне Звонарева. Он сделал смелую и лихую попытку прорваться через грозовой фронт. Но всякий полет есть единоборство человека с воздушной стихией, а стихия пока еще сильнее нас. Звонарев правильно сделал, что вернулся. Он мог погубить и машину и себя, и хорошо, что этого не случилось с инструктором Полбиным, который пошел в обход грозы...

— А благодарность в приказе?

Это не выдержал Федор Котлов. Он был в президиуме и потому осмелился прервать докладчика. Секретарь партийного бюро Шалва Пагурия все же неодобрительно посмотрел на него и сказал:

— Не надо реплик. Записаться надо и выступить. Рубин улыбнулся снисходительно:

— Я отвечу. Благодарность объявлена Полбину за находчивость в трудной метеорологической обстановке. Но я не считаю, что начальник школы, — он повернул лицо к начальнику школы, крупному черноволосому человеку, спокойно и неподвижно глядевшему в зал, — я не считаю и, кажется, не ошибаюсь в этом, что начальник школы, объявив благодарность Полбину, одобрил этим его решение обходить грозу. Тут разные вещи, их не надо смешивать. Постараюсь это объяснить именно сейчас, так как перехожу к характеристике летчиков второго типа, представителем которого, так сказать эталоном, считаю инструктора Полбина...

Карандаш в руке Полбина еще быстрее забегал по листкам блокнота. Сидя у стены, около теплой печки, облицованной крашеной жестью, он внимательно слушал Рубина. Временами ему становилось так жарко, что он поглядывал на задние пустующие скамьи и думал: не пересесть ли? Но, потрогав рукой печь, убеждался, что она не горячая, а лишь теплая. Значит, надо просто сохранять спокойствие.

Это было нелегко. Его раздражали не только доводы Рубина, казавшиеся странными, но и то, как он говорил, сопровождая речь плавными, уверенными жестами, и общее построение доклада, за которым смутно угадывалась, помимо основной, декларируемой цели, какая-то другая, намеренно и тщательно скрываемая. Полбин не понимал, почему вдруг Рубин стал оправдывать ошибки Звонарева, ошибки явные и всеми, даже техником Терещенко, осуждаемые. А ведь товарищ Данный служит в авиации не меньше, чем Рубин, и тоже привык ценить в летчике прежде всего пресловутую "лихость воздушного почерка". Да и сам Рубин никогда не проявлял особых симпатий к Звонареву, — наоборот, со времени его опоздания из отпуска при всяком подходящем случае "снимал стружку с бедного Михайлы", как выражался сам Звонарев.

Размышляя, Полбин старался не пропустить ни одного слова из того, что Рубин говорил о летчиках-инструкторах "второго эталона", то-есть о нем самом. Ему была поставлена в упрек "излишняя, не вызываемая обстановкой смелость" в полете на запасную площадку, причем эта смелость была тут же названа "обратной стороной медали". Туманный смысл этого выражения сводился, в конечном счете, к тому, что свое решение продолжать полет в обход грозовой облачности Полбин принял якобы в результате крайней осторожности.

Полбин записал в блокноте: "противоречие", и подчеркнул это слово двумя жирными чертами, а в конце поставил большой вопросительный знак. Продолжая слушать, он бессознательно обводил карандашом контуры этого знака и оставил его в покое только тогда, когда Рубин, рассказав собранию, как Полбин упорно отстаивал неспособного к летной работе курсанта Буловатского, сделал неожиданный вывод:

— В любой области человеческой деятельности есть свой предел, свои границы. Особенно жестки и определенны эти границы в авиации. Они обусловлены прежде всего уровнем развития техники на данном историческом этапе. Задача наша — в пределах этих границ обучать людей элементам полета, совершенствовать технику пилотирования, доводить ее до уровня "лихости воздушного почерка", о чем, я уже говорил. Попытки обойти или сломать законы, уже выработанные опытом иностранной и отечественной авиации, на мой взгляд ни к чему не приведут.

Полбин вырвал чистый листок из блокнота и написал в президиум: "Прошу дать мне слово! Если можно, первым". Слово "первым" он решительно подчеркнул двумя жирными линиями. Записка пошла по рядам.

Полбин стал обдумывать выступление, торопливо выписывал главные мысли на отдельную страничку блокнота.

Ему казалось, что он понял, в чем состоит вторая, скрытая цель доклада Рубина. Не случайно начальник УЛО упомянул о Буловатском: слова насчет "попытки обойти законы, выработанные опытом", тоже, несомненно, касались этой истории и были адресованы прежде всего ему, Полбину. В них прозвучала мораль, которую Рубин уже пытался однажды втолковать своим рассказом о гимназисте Светлозубове: истинным летчиком может стать только тот, кто одарен от природы свыше, "милостию божией". Такому не нужно зубрить теорию, — ведь есть же люди, которые пишут грамотно, хотя не знают грамматических правил.

Теперь становилась понятной и замысловатая формула "лихость воздушного почерка". Рубин искусственно противопоставил Звонарева Полбину. Все знали, что Полбин летает не хуже, а, может быть, лучше Михаила. Рубин просто не хочет отступиться от своей системы, которая сама по себе очень несложна и вся укладывается в два главных пункта: во-первых, не каждый нормальный, физически здоровый человек может стать летчиком, как бы ни велико было его желание овладеть самолетом; во-вторых, даже тех, кто попадает в число избранных, надо обучать только отличной технике пилотирования, добиться артистического умения управлять самолетом, но не больше.

Да, все становится ясным. Рубин не чувствует движения времени, он остановился на месте и, конечно, думает, что следующий шаг можно будет сделать не сейчас, не завтра, а, по крайней мере, через десяток лет.

Но как ему возражать, как объяснить это командованию, летчикам, техникам, всем коммунистам и комсомольцам, собравшимся в этом зале? Как объяснить это Звонареву, самолюбивому, падкому на похвалы, особенно когда речь идет о его летных качествах? Ведь он, несомненно, уже поддался на удочку, и если выступит, то будет говорить о "пиджаках", которых надо отчислять из школы, и о том, что главное — "высокий класс пилотирования".

Полбин умел говорить на собраниях. Он учился этому трудному искусству давно и долго. Школой был комсомол. Он помнил свое первое выступление на собрании ячейки. Ему нужно было сказать всего два десятка слов, но какой тяжелой задачей оказалось это для неотесанного деревенского паренька! В продолжение всей двухминутной речи потными руками он теребил отцовскую фуражку, снятую с головы, а когда опустился на место, то обнаружил, что лаковый козырек безнадежно разделен на две половинки, которые шатались, как готовые выпасть зубы.

Давно это было, почти десять лет тому назад. Потом он стал секретарем той же ячейки. Надо было говорить на каждом собрании, и он учился этому; делал доклады к революционным датам и уже понимал, что не все ораторы говорят одинаково — одни ярко и увлекательно, другие серо и монотонно. Он старался подражать первым. Ему это удавалось, и он испытывал радость, наблюдая, как люди, слушавшие его, прерывали разговоры и застывали с напряженными, внимательными лицами.

Теперь ему предстояло вступить в соревнование с опытным и ловким оратором. Нужно опровергнуть, разбить его доводы. А так как речь этого оратора безукоризненна по форме, то и Полбин должен противопоставить ей такую же искусную форму — легче будет убедить тех, кто был покорен не существом дела, а блестящим хитросплетением фраз.

Полбин придумывал начало своей речи, мысленно переставляя слова, подыскивая и заменяя одни другими. Ему очень хотелось, чтобы как только он выйдет к столу и произнесет несколько слов, а потом сделает паузу, в притихшем зале раздался бы чей-нибудь шопот: "этот скажет!" Так бывало с ним "в гражданке", во время жарких комсомольских споров на собраниях, на конференциях, на пленумах волостного комитета.

Рубин закончил свой доклад пожеланием успехов личному составу в новом году и, усевшись за столом президиума, стал внимательно рассматривать ногти на длинных, сухих пальцах. Пагурия предложил задавать вопросы докладчику в письменное виде, затем взял со стола листок бумаги с фамилиями выступающих. Полбин приподнялся на стуле, но Пагурия объявил:

— В порядке записи слово предоставляется технику Терещенко.

Вот тебе и товарищ Данный! Он никогда не выступал на собраниях, и вообще, как всем казалось, мог говорить только о шлинтах, корончатых гайках или способах восстановления поврежденной обшивки самолета. Поэтому для всех было неожиданностью видеть техника идущим к застеленной кумачом тумбочке. Он не встал за тумбочку — то ли потому, что был мал ростом, то ли не желая занимать места, только что освобожденного недосягаемым для него начальством — Рубиным. Он остановился в двух шагах от стола, повернулся подчеркнуто строго, через левое плечо, и все увидели его смущенное сморщенное лицо с черной щетинкой трехдневной давности, неловко подпоясанную суконную гимнастерку, брюки в пятнах от авиационного масла и большие валенки-чесанки, голенища которых были подвернуты у колен, как ботфорты у мушкетеров. В руках у товарища Данного была смятая бумажка, но он начал, не заглянув в нее:

— Значит, так. Я скажу по-простому, по-технарскому. Служил я в гражданскую войну мотористом на "Илье Муромце". На деникинском фронте приехал к нам новый комиссар отряда, Селифанов по фамилии, питерский рабочий. Хороший был человек, умный, партийный, а в авиации ничего не понимал. В первый день приходит к нам, а у нас на "Илюшке" левый крайний мотор отказал. Раскапотили, стоим на стремянке, копаемся. "Какая причина неисправности?" — спрашивает. Мы. технари, молчим, а командир корабля — он из старых летчиков, в царской авиации подпоручиком был — отвечает: "Тряпка в жиклер попала".

В зале прокатился легкий смешок. Пагурия со строгим лицом постучал карандашом по столу. Техник посмотрел в зал недоуменным взглядом, скомкал свою бумажку и сунул ее в карман брюк.

— Да, так и сказал. А вы сами знаете, какая тряпка может попасть, ежели в данном жиклере калиброванное отверстие, самую тонкую иголку не просунешь. Комиссар себе записал что-то в книжечку и ушел, а наш летчик смеется: "Все равно, — говорит, — ни черта не поймет, это ему не паровоз и не сенокосилка".

— Ближе к делу, товарищ, Терещенко, — сказал Пагурия.

— Я и говорю ближе к делу... Данный случай мне припомнился потому, что тут докладчик хотя так прямо и не сказал, а что-то похожее сказал. Я так понял, что самолет это машина не для всех, а особенно, значит, не для тех, кто малое образование закончил. А кому образование раньше было трудно получить? Рабочему да опять же крестьянину...

— Я говорил о тех, кто лишен врожденных способностей к летной профессии, — вставил Рубин, откидываясь на спинку стула и снисходительно улыбаясь.

— И я говорю про тех, кто лишенный, — не поворачивая головы, упрямо глядя в зал, ответил техник. — Про комиссара Селифанова наш командир корабля тоже говорил, что он лишенный способностей летать. А Селифанов через полгода вылетел на "Аврушке" — был тогда такой учебный аппарат — и позже хорошим боевым летчиком стал. Так что мы тут все понимаем, и не надо думать, что один в компании трезвый, а все пьяные.

Снова в зале прокатился смех, на этот раз громкий, дружный. Кто-то захлопал в ладоши, хлопки тотчас же подхватили. Техник постоял секунду, растерянно посмотрел на свои руки, в которых не было приготовленной бумажки, пошарил в нагрудных карманах и вдруг быстрым шагом направился к своему месту. Вероятно, он подумал, что смеются над ним: тот же Рубин после больших праздников нередко вызывал товарища Данного к себе и делал ему внушение по поводу излишнего пристрастия к веселящим напиткам.

Но Полбин понял, что аплодируют не столько неожиданной смелости выступления техника, сколько тому, как метко определил он порочную сторону доклада Рубина. Да, в этом докладе прозвучало явное неверие в возможность массовой подготовки летчиков из тех людей, которых народ посылает в школы и училища. И теперь Полбину было ясно, как и что он сам должен говорить: чувство найденной безусловной правоты помогло объединить в систему все доводы, которые в виде отдельных возражений докладчику были записаны в блокноте; только приготовленное начало вылетело из головы, пока Полбин проходил к трибуне.

— Я так понимаю дело, — сказал он. — Советский Союз есть ударная бригада мирового пролетариата. Об этом писали все газеты в день пятнадцатой годовщины Октября. Ударную бригаду надо защищать от врагов. Для этого нужна сильная армия, нужен крепкий воздушный флот!

Он посмотрел в зал. На всех лицах было спокойное внимание. Терещенко радостно кивал головой и постукивал пальцем по своей, найденной наконец, бумажке, как бы говоря: "Я то же самое хотел сказать, да не сумел". Сидевший за ним Звонарев, подавшись вперед, положил локти рук на спинку передней скамьи, подпер лицо ладонями и, не мигая, глядел на Полбина блестящими глазами, в которых можно было прочесть только одобрение. Встретившись с этим взглядом, Полбин удивился, но ничего не успел подумать, так как сбоку, со стороны президиума, вдруг послышалось:

— С вами никто не спорит.

Рубин довольно сильно грассировал, и уже по одному этому Полбин, не оборачиваясь, мог бы определить, кому принадлежала фраза, но он резко повернулся:

— Нет, спорят! А если не спорите вы, то буду спорить с вами я.

Пагурия пошевелил губами, сдвинул брови к переносице и указал ребром ладони в зал: "Туда говори, туда".

Полбин послушно выпрямился и продолжал, глядя в блестящие глаза Звонарева:

— У меня привычка внимательно читать газеты и запоминать, что в них пишется. Я помню выступление начальника военвоздухсил товарища Баранова на девятом съезде комсомола. Он говорил, что необходимо организовать широкую тягу лучших, идейно и политически выдержанных рабочих-комсомольцев и комсомольцев-колхозников в авиационные школы. Сейчас эти товарищи приходят к нам. Мы их должны обучать. Обучать, готовить из них летчиков. Готовить защитников Родины, ударной бригады мирового пролетариата!

Лицо Звонарева в слабо освещенном зале вдруг потеряло ясность очертаний, расплылось, как будто Полбину приставили к глазам бинокль со сбитой фокусной наводкой. Расплылись и ушли куда-то вглубь и другие лица, сделавшись странно похожими. Теперь Полбину казалось, что он разговаривает с одним человеком, который думает и рассуждает о важных вещах, но думает не так, неправильно, и его нужно убедить, многое ему объяснить, наставить на истинный путь. Сжав левой рукой угол тумбочки и жестикулируя правой с сомкнутыми в кулак пальцами, подавшись грудью вперед, Полбин говорил:

— Есть о чем спорить? И да и нет! Не следует спорить о том, что людей необходимо обучать. Это бесспорно! Надо ли спорить о том, как обучать? Оказывается, надо. Если человека посылает к нам целая комсомольская организация, если на проводы его съезжаются колхозники со всего района, то имеем ли мы право повертеть его тут, посмотреть на него и сказать: "Не годишься, езжай обратно?" Нет у нас такого права! Можно вернуть однорукого или безглазого, но таких, слава богу, не присылают. Думают люди, понимают! Меня тоже браковала когда-то медицинская комиссия из-за этого мизинца! — Полбин оторвал от тумбочки левую руку и, выбросив ее вперед, несколько раз сжал и разжал пальцы; мизинец, пораненный в детстве серпом и плохо сросшийся, не разгибался, казался деревянным. — А у Буловатского все пальцы в исправности и голова исправно работает! Можно было его отчислять без всесторонней проверки? Считаю, что нельзя!

Назвав Буловатского, Полбин тотчас же снова испытал колебания, которые испытывал и во время доклада Рубина: сказать или не сказать собранию о том, какой ценой была ликвидирована "скованность движений" курсанта, как был достигнут перелом в ходе его обучения? Полбин вышел к столу, так и не решив для себя этого вопроса. Но сейчас он подумал, что поступит честно, как коммунист, если расскажет все, как было. Похвалят его или обругают — неважно, но он получит оценку своих действий.

И он стал рассказывать. Гробовая тишина стояла в зале, когда он говорил о том, как на высоте восемьсот метров была выброшена за борт ручка управления, как у курсанта стали "квадратные" глаза, а самолет заваливался то на одно крыло, то на другое и медленно шел к земле. Кто-то шумно вздохнул, когда Полбин сказал, что "страх был вышиблен страхом" и курсант, перестав "зажимать" ручку, самостоятельно повел самолет.

— Здорово! — вырвалось у Звонарева.

— Безобразие' — картавя сильнее обычного, произнес Рубин. — Ваше счастье, что вы сказали об этом так поздно, а дисциплинарный устав запрещает налагать взыскание за проступок, совершенный давно... Но я все же прошу записать это возможно подробнее... — с последними словами Рубин обратился к Федору Котлову, который вел протокол.

Пагурия постучал карандашом и взял со стола свои ручные часы.

— Время Полбина по регламенту истекло.

— Дать еще! Прибавить! — послышались голоса. Ему дали еще три минуты, и он в течение этого времени говорил о необходимости беречь материальную часть — самолеты, которые в изобилии дает страна, но которых потребуется очень много, чтобы воспитать армию молодых летчиков. В нескольких резких фразах Полбин критиковал Звонарева, бесшабашность и лихость которого на посадке со "срезанным углом" могла привести к аварии. Хотел рассказать о статье в "Красной звезде" и о награждении командира авиаотряда Крыловского за безаварийную работу, но времени уже не осталось.

Он сел на свое место, так и не зная, хорошо или плохо говорил. В продолжение всей речи он ни разу не вспомнил о своем намерении соперничать с Рубиным в ораторском искусстве.

Но тут он увидел, что Федор Котлов смотрит в его сторону и, отложив карандаш, делает такие движения, как будто посыпает порошком поднятый вверх большой палец левой руки. На скамьях тоже многие оборачивались, одобрительно кивали ему головами, и он подумал: "Значит, главное сказал". И, успокоившись, стал слушать. Один за другим выходили к тумбочке летчики, техники. Рубин то и дело бросал реплики — он не находил единомышленников среди выступавших. Некоторые обращались со словами упрека и в адрес Полбина, — это касалось главным образом эксперимента с Буловатским. Но никто не решился полностью одобрить действия Полбина или целиком их осудить. Чувствовалось, что люди только ищут, нащупывают правильное решение вопроса.

Поэтому Полбин с возраставшим нетерпением ждал выступления секретаря партийного бюро.

Шалва Пагурия служил в авиации с начала двадцатых годов. Когда-то он был летчиком, но во время катастрофы на "Ньюпоре" или "Фармане" у него была изуродована нога. Костыли не понадобились, но пришлось сменить кабину самолета на рабочее место в аэродромных ремонтных мастерских. Там его избрали секретарем партийной ячейки, он хорошо организовал работу и вскоре был выдвинут на более высокий пост — освобожденного секретаря большой организации. В школу он пришел с хорошим опытом партийной работы за плечами.

Когда он выходил из-за стола с листками бумаги в руках, на скамьях зашикали: "Тише! Шалва выступает!" Его все, даже безусые учлеты, называли по имени или коротко "отсекр". Никто не произносил этих слов с оттенком фамильярности, напротив, в них звучало уважение.

Большой, очень широкий в плечах, на которых крепко сидела круглая голова со светлыми, стриженными ежиком волосами, он мало походил на грузина. У него и брови и глаза были светлые — говорили, что по матери он русский. Только когда он начинал говорить, его можно было представить в черкеске с газырями, в каракулевой шапке, расширяющейся кверху, и казалось, что этот костюм был бы ему к лицу.

— Тут были разные выступления, — начал он. — Были гладенькие и корявые, горячие и спокойные. Мне больше нравятся горячие. Но не такие, чтоб чих-пых — и дым пошел, а с настоящим огоньком. В них правду легче разглядеть, честность большевистскую.

Он хитро сощурил глаза и вдруг, наклонясь в зал, произнес:

— Только ты, Полбин, все это на свой счет не принимай, о тебе отдельно разговор будет. Пока мне у тебя одно понравилось — что ты газеты читать любишь. Это неплохо, это хорошо. Все мы читаем газеты. А не всегда замечаем то, что важно для нас, работников авиации...

"Что же?" — едва не вырвалось у Полбина, но Пагурия ответил сам:

— Недавно "Красная звезда" подробно рассказала про опыт одного авиационного отряда. Командир этого отряда получил правительственную награду — орден. За что получил?

Пагурия выпрямился и, рассекая рукой воздух, произнес с короткими паузами между словами:

— За хорошую... безаварийную... работу. Три года без поломок и аварий! Можем мы этим похвастать? Нет! У нас не было крупных летных происшествий, но подсчитайте, сколько поломано подкрыльных дужек, сколько отбито костылей на грубых посадках? Кто мне скажет, что это мелочь, ну, кто, кто? — поднял он голос, обращаясь к сидящим в зале. — Никто не говорит. И правильно! Сегодня сломал подкрыльную дужку, а завтра срежешь круг товарищу на посадке, отобьешь ему элерон и машину разломаешь. Сам угробишься. Тебе на могиле лопасть винта поставят и надпись сделают: "Летчик такой-то. Отличался лихостью воздушного почерка".

Кое-кто в зале рассмеялся. Звонарев оглядывался по сторонам с виноватой улыбкой. Рубин положил кисти рук на стол и с упрямым видом уставился на висевшую у потолка электрическую лампочку. Пагурия повернулся к нему:

— Тут ты поднапутал немного, Аркадий Захарыч. Не зря тебя поправляли, прислушаться стоит.

— К чему? — пожал плечами Рубин.

— А вот к чему. Валить в одну кучу француза Пегу и нашего Нестерова нельзя. Пегу был воздушный акробат, его лихость звоном франков и долларов отзывалась. А Нестеров искал новые пути, высший пилотаж создавал. Прав ты, есть такая традиция у русских летчиков. Арцеулов лихо, наперекор всему качинскому начальству, самолет в преднамеренный штопор ввел. А для чего? Чтоб доказать: можно со штопором бороться. Значит, ясность цели была.

— Я не спорю, — опять вставил Рубин.

— Не споришь на словах, а на деле, по существу, споришь. Верно тебе тут заметили. Если твою лихость воздушного почерка принять, то она у тебя — какое это слово говорится? — самоцель! Понятно? Самоцель.

Рубин молчал, высоко подняв брови.

— Я поддерживаю в этой части выступавших, — продолжал Пагурия. — Нам нужно летать не ради лихости, а ради уменья воевать. И надо учить искусству летать и воевать в воздухе нашу молодежь, детей рабочих и крестьян. Вот тут-то разговор о Полбине. Я думаю, что не стоит снимать его с командира звена и объявлять задним числом взыскание. Буловатский стал летчиком. В будущей войне он станет сбивать вражеские истребители или громить укрепления. Воином станет! И те, кого он защитит, спасибо ему скажут, а заодно и Полбину, который его обучил!

Полбин облегченно вздохнул и вытер платком вспотевшие руки. Пагурия продолжал:

— Не берусь говорить, что Полбин правильно сделал, когда ручку выбросил. Это касается методики летной подготовки, и нельзя такое действие в правило возводить. Бывает, что в споре человек заостряет какой-то факт, преувеличивает его. Это называется — какое тут слово? — полемический прием. Вот Полбин, по-моему, и применил полемический прием. И доказал, что смотрит вперед, а не назад — в этом главное!

Рубин отрицательно качал головой в знак несогласия, но Пагурия уже не обращался к нему. Он перебрал свои листки с записями и еще несколько минут говорил о политическом воспитании курсантов, о выпуске стенгазет и подготовке ко дню ударника, который должен был проводиться 1 января нового 1933 года.

Когда он кончил, кто-то предложил закрыть прения, но слова попросил молчавший все время Звонарев.

— Дадим? — сказал Пагурия.

— Дать! Дать! — раздались голоса. Звонарев поднялся.

— Я с места. В порядке справки. Не считаю себя эталоном летчика. И вообще не понимаю, что значит эталон первый и эталон второй. По-моему, у нас один эталон: советский летчик! Все!

— Правильно! — раздался чей-то густой бас, и на скамьях одобрительно зашумели.

Домой Полбин, Котлов и Звонарев шли вместе. В коридоре общежития Звонарев открыл пачку папирос.

— Давайте зайдем ко мне, посидим, покурим.

— Я же не курящий, — сказал Полбин улыбаясь.

— Все равно, — дружески хлопнул его по плечу Звонарев и широко улыбнулся. — Жена спит, заходи к соседу-холостяку.

Он достал из кармана ключ, и все зашли в его комнату.

Глава IX

7 января 1933 года партия подвела итоги выполнения первого пятилетнего плана. Полбин несколько раз, как стихи, перечитал газетный столбец, в котором семь абзацев подряд начинались словами "У нас не было..." а потом, после точки, шла вторая фраза: "У нас... есть теперь".

Седьмой абзац он, торопливо нашарив в кармане карандаш, подчеркнул: "У нас не было авиационной промышленности. У нас она есть теперь".

Ему хотелось поскорее увидеть новые самолеты, построенные на отечественных заводах, из советских материалов. На аэродроме разговоры об этих машинах шли уже давно. То один, то другой пилот, приземлявшийся для заправки горючим на школьном аэродроме, рассказывал о скоростных истребителях конструктора Поликарпова. "Смотришь — в небе точка. Момент — и уже над головой прошумел. Не успеешь повернуться — опять точка". Рассказывали также о тяжелых бомбардировщиках, баки которых вмещали сразу целые цистерны бензина, а тысячекилограммовые бомбы можно было подвешивать, "как огурцы". А не хочешь бомбы брать — цепляй под брюхо танкетку с экипажем и вези по воздуху, куда надо.

Эти самолеты Полбин впервые увидел в самом начале лета. Он стоял на земле и наблюдал за учебными полетами. День был ясный, солнечный, но под куполом неба скапливались белые пушистые облака. У-2 ходили под ними, наполняя воздух живым, веселым, легким стрекотом.

Полбин привычным ухом отмечал изменения в работе моторов: звук стал гуще, звонче — самолет набирает высоту или ложится в вираж; затихает, похлопывает изредка — значит, идет на снижение, планирует.

Вдруг он почувствовал, что ему стало труднее читать голоса моторов. Какой-то мощный, тяжелый гул покрыл все звуки. Казалось, вздрогнув, загудело само небо, ровно, басовито.

Запрокинув голову, придерживая рукой пилотку, он пошарил глазами в облаках, и в голубом просвете на большой высоте, увидел силуэт четырехмоторного самолета с широко раскинутыми крыльями и длинным, узким фюзеляжем. Отделившись от белой облачной кромки с неровными кипящими краями, самолет медленно плыл к другой, противоположной кромке, как лодка, пересекающая полынью. Вот он исчез, а вслед за ним из облаков вынырнули два других и, пройдя по голубому фону с той же медлительной, величественной торжественностью, растаяли на другом берегу облачной полыньи.

Небо продолжало гудеть и вздрагивать, и казалось, что все У-2, снующие на малой высоте, разом потеряли голоса.

Полбин почувствовал, как у него забилось сердце. Вот они, гиганты, способные перевозить танки, как игрушки! Неужели ни один не сядет? Посмотреть бы!

Самолеты ушли. Постепенно, как изображение на проявляемой фотопластинке, начали возвращаться звуки моторов маленьких У-2, и скоро их суетливое стрекотанье снова наполнило воздух.

Через несколько дней, ранним утром, в дверь комнаты Полбина постучал Котлов.

— Спишь? Вставай! На аэродроме "Тэ-бе-третий" сидит!

ТБ-3, тяжелый бомбардировщик, только что приземлился и зарулил к стоянке учебных самолетов. Легкий У-2 оказался рядом с этой громадиной и выглядел, как взъерошенный цыпленок под распростертым крылом вольного степного орла.

Мощные цельнометаллические несущие плоскости толстого профиля. Тридцать пять метров размах, тридцать пять метров от красной лампочки на левом крыле до зеленой на правом. Общий вес — двадцать одна тонна, вес двух десятков учебных самолетов!

У огромного колеса шасси стоял товарищ Данный. Он внимательно слушал объяснения борттехника самолета и не замечал, что положил локоть на резиновое колесо, как на высокий забор.

По алюминиевой лесенке-стремянке, спущенной на землю из квадратного люка, Полбин вошел внутрь самолета. В просторном помещении стрелка-радиста находился удобный металлический столик, на котором, придавленные эбонитовыми наушниками, лежали листы бумаги, очиненные карандаши. За переборкой размещались рабочие места правого и левого борт-техников. Каждый из них наблюдал за группой моторов и мог в полете пробраться по пустотелому крылу почти до самой законцовки — осматривай все, что тебе нужно.

Сиденья летчиков находились рядом. Их разделял узкий проход в штурманскую кабину — "моссельпром". Неизвестно, какой шутник так окрестил эту полную света гондолу с прозрачными решетчатыми стенами из прочного плексигласа, но какое-то сходство с уличным киоском тут было. Вынесенная далеко вперед, кабина штурмана служила носовой частью самолета и, когда он стоял с опущенным хвостом, была высоко от земли, во всяком случае на уровне одноэтажного дома.

Полбин устроился на сиденье, потрогал полукруглый штурвал.

— Полетать бы, а? — сказал он Котлову.

— Может быть, и полетаете, — ответил за Федора борттехник самолета, хранивший на своем лице выражение человека, хорошо осведомленного.

— А что? — насторожился Котлов.

— Да то, что мы к вам не затем, чтоб показаться, прилетели. Пилотов будем набирать. Бумагу из округа привезли.

Полбин быстро вылез из-за штурвала и потянул Котлова за собой.

— Пошли! В штаб, живо!

Оба попали в группу летчиков школы, отобранных, как предписывалось в бумаге, "для переучивания на новой материальной части".

Звонарев остался в резерве, кандидатом в следующую партию.

Все делалось очень быстро. Еще не успел растаять в небе гул моторов улетевшего ТБ-3, как Рубин вызвал всех отобранных к себе и распорядился немедленно сдавать дела, оформлять продовольственные, вещевые и денежные аттестаты.

— Не стройте радужных планов. После переучивания полетите служить на Дальний Восток. Там у вас будет широкое поле для всевозможных экспериментов. Но... — он пожевал губами, — я на вас не сержусь и желаю вам добра. Советовал бы вам перед откомандированием взять отпуск и съездить с молодой женой в родные места. На востоке я бывал — это край гиблый.

Все это Рубин произнес тихим, расслабленным голосом, в котором не было уже металлических ноток, звучавших несколько минут назад, когда он отдавал распоряжения летчикам. Полбин и раньше замечал, что так называемая командирская властность не является особенностью характера начальника УЛО, а попросту "наигрывается" им в нужных случаях. Но сейчас у Рубина был особенно унылый вид. Он сидел за столом, положив руки на толстый лист стекла, под которым виднелись прижатые к зеленому сукну графики, плановые таблицы полетов, схемы. На стеклянных гранях двух тяжелых кубов-чернильниц и на полированной поверхности эбонитового самолета-макетика, разместившегося между ними, лежали отблески заходящего солнца. Рубин повернул голову к окну, Полбину был виден его профиль, облитый красными лучами. И говорил Рубин куда-то в окно, не глядя в лицо собеседнику.

Полбин тоже посмотрел в окно. Далеко-далеко были видны выстроенные в одну линию самолеты. По зеленой траве летного поля, переваливаясь с крыла на крыло, катился маленький, как муравей, У-2.

Вдруг вспомнилось Полбину, как два года тому назад, холодным февральским вечером привел их с Котловым в эту комнату разводящий с аэродрома. Рубин, подтянутый, с быстрыми движениями, безостановочно и уверенно говоривший, показался ему тогда воплощением деловитости, военной четкости. А сейчас он походил на растерянного пассажира, отставшего от поезда на маленьком полустанке.

"Чего он хочет? Широкое поле для экспериментов... Добра желаю... Нет, это не от доброго расположения".

Было ясно, что Рубин хочет завязать какой-то разговор и не может решить: стоит ли начинать? Почти уверенный, что сейчас он услышит жалобы на кого-то и на что-то, Полбин пристукнул каблуками и сказал:

— Разрешите итти?

Рубин вздрогнул, повернул растерянное лицо и, помедлив, ответил:

— Да.

Полбин вышел. На лестнице он облегченно вздохнул. Со времени партийного собрания у него с Рубиным не было других отношений, кроме сухо официальных, и сейчас он радовался тому, что избежал ненужной "душещипательной беседы". Хотя он так и не знал, о чем намеревался говорить Рубин.

Понял он это позже, когда, выйдя от Рубина, встретил на лестнице Пагурию.

— Говоришь, скучный сидит? — переспросил Пагурия, шумно дыша. — Понятно. Снимают его, вот что.

— Как снимают?

— Как обычно. С понижением. И он боится, что его на Дальний Восток пошлют.

— То-то он меня стращал.

— Стращал? А ты, слушай, не пугайся. Знаешь, Ленин говорил: Владивосток далеко, но ведь город-то это нашенский...

— А верно, что нас туда посылать будут?

— Многих пошлют. Ты что, газет не читаешь? Сам говорил: ударную бригаду защищать надо.

Пагурия, прищурясь, с улыбкой смотрел на Полбина. Тот порывисто ответил:

— И буду защищать!

— Верю, верю, дорогой. Тебе верю, — Пагурия положил ему большую руку на плечо. — Только слушай, что я тебе скажу. Ты Рубина правильно — как это говорится? — раскусил. Помог разобраться — плохой он командир. Но что, у нас в армии таких много? Нет, — он сделал решительный жест рукой, проведя ею по воздуху, — совсем, совсем немного. Хороших командиров хорошо уважать надо. Ты это помни.

— Лишнее, — сказал Полбин.

— Нет, я не лишнее говорю, — упрямо отозвался Пагурия. — Сам командиром будешь — увидишь.

Наверху хлопнула дверь, и они разошлись, пожав друг другу руки. Пагурия, перевесившись через перила, крикнул вдогонку Полбину:

— А насчет отпуска, пожалуй, совет правильный. Я тоже поговорю с начальством, а ты с женой поговори.

Дома Полбин, ожидая, пока Маша накроет на стол, не сел по своему обыкновению к тумбочке с газетами, а остановился у окна и, бессознательно проводя ладонью по листьям герани, долго смотрел на закат.

— Ты о чем, Ваня? — спросила жена. Он резко повернулся, решив, что надо сказать сейчас же. Но как? Может, спросить: поедешь ты со мной далеко-далеко, за десять тысяч километров? Или нет: что бы ты сказала, если бы нам пришлось... И вдруг проговорил:

— Манечка, мы едем на Дальний Восток.

— Когда? — Маша со стуком положила на покрытый клеенкой стол вилки и ножи.

Он подошел к ней и крепко обнял.

— Не сегодня и не завтра. Месяца через два.

— А как же папа?

— Что папа?

— Ругаться он будет, — совсем по-детски протянула Маша.

— А-а, — рассмеялся Полбин. —Да, пожалуй, скажет: а что я говорил, вот и увезли Машу на край света.

Она отстранилась, взяла голову мужа теплыми руками и, заглянув в глаза, сказала:

— И поеду. На край света.

Полбин опять, радостно смеясь, привлек ее к себе:

— Пока поедем на Волгу. Возьму краткосрочный отпуск.

В середине июня они выехали в Ульяновск.

Глава X

До поездки в Ульяновск Маша никогда не бывала в средней полосе России. Раньше ей приходилось ездить только из Чернигова в Сумы, и она видела из окон поезда украинский пейзаж: белые хатки под соломенными крышами, задумчивые вербы над ставками, колодезные журавли на сельских площадях, по которым бродили телята, свиньи, гуси. Леса не часто встречались среди полей.

Поезд Харьков-Казань шел все время на северо-восток. От узловой станции Рузаевка дорога повернула, как выразился Полбин, "курсом девяносто", строго на восток. Густой лес подступил к самым окнам вагона. Нежные березки сменялись прямыми, строгими соснами, потом тянулись заросли осины, орешника, боярышника. У самой насыпи, в высокой траве мелькали красные, розовые, синие лесные цветы, названий которых Маша не знала.

Здания маленьких станций и полустанков были деревянные, выкрашенные охрой. В тот же желтый цвет были окрашены будки обходчиков, возникавшие в лесу, как сказочные избушки. На некоторых, под самой крышей, лепились белые эмалированные доски с крупной надписью, извещавшей, что в будке есть телефон. Надписи эти казались странными, но не потому, что сразу же вытесняли мысль о сказке, а потому, что слово "телефон" везде было написано с твердым знаком.

Неожиданно оказалось, что на станции Выры вокзальное здание каменное. Леса здесь не было, сразу же за пристройками, за деревянным зубчатым забором открывалась голая степь. Вдаль уходила черная от дождей дорога.

— Вон там, за бугром, наша Ртищевка! — воскликнул Полбин, указывая на эту дорогу. — Семь туда, семь обратно, всего четырнадцать. Я тут каждую суслиную нору знаю!

Он был весь охвачен радостным оживлением. Его волновала не только перспектива встречи с матерью, братом, сестрой, со всеми родственниками. Он ловил себя на мальчишеском желании пройтись по улицам родного села в своем синем френче, перетянутом скрипящими ремнями, в отлично начищенных сапогах, которые, конечно, прежде всего вызовут зависть у деревенских парней и подростков. Он сам когда-то, купив впервые в жизни сверкающие новые калоши, ходил в них в июльскую жару и украдкой смахивал с них пыль носовым платком. Девушки, конечно, во все глаза будут разглядывать Машу и шептаться: "Красивая. Городская!"

Полбин, бережно держа жену за локоть, помог ей выйти из вагона. Они сели в случившуюся тут же телегу из ртищевского колхоза "Правда". В пути Полбин то и дело предупреждал возницу, молодого паренька, который только начинал ходить в школу, когда Полбин был секретарем комсомольской ячейки: "Не гони, Коля, за тем кустом глубокий выбой должен быть". На это Коля обычно отвечал: "Нету. Замостили". Но лошадей все же придерживал.

Маша с любопытством озиралась вокруг, хотя ничего, кроме однообразной степи, не могла видеть. Легкий ветерок волновал массивы уже выбросившей колосья озими. Яровые хлеба были нежно-зеленые, между стебельками проглядывала тугая, хорошо напоенная недавними дождями земля.

За пригорком, внизу, показались бревенчатые избы, стоящие вразброс по бокам проселка.

— Приехали? — спросила Маша.

— Нет, это Кочетовка. А за ней сразу наша деревня, Манек, — ответил Полбин.

Когда телега проезжала по улице, Маша обратила внимание на прибитые к стенам изб струганые дощечки. На одних был нарисован топор, на других лопата или ведро. Маша уже приняла эти знаки за особую систему нумерации домов, но Полбин объяснил ей, что это колхозная инструкция на случай пожара: кому бежать с лопатой, кому с ведром, кому топор наготове иметь.

В Ртищево-Каменке тоже на каждой избе были такие дощечки. И немудрено: во всей деревне ни одного каменного дома, даже церковь, похожая издали на сторожевую башню сибирского острога (есть такой рисунок в учебнике истории), деревянная, облицованная тесом. Маша подумала, что именно из-за боязни пожара люди ставили свои дома так обособленно: единственную в селе улицу легко было на любом участке превратить в футбольное поле. Да и деревьев почти не видно, — возможно, их когда-нибудь пожрал огонь.

Тень легкой грусти промелькнула по ее лицу, но Полбин не заметил этого. Встав коленями на сено, рассыпанное по дну телеги, опираясь рукой о плечо жены, он напряженно смотрел вперед и говорил:

— Сейчас, Маня, сейчас. Живодеровы, Карповы, а потом наша изба. А справа, видишь, обрыв — там Карамзинка... Купаться будем, если не высохла... А вон ветряк. Это на нем я катался, — помнишь, рассказывал, — на крыле...

Маша заглянула ему в глаза, и ей стало немножко стыдно своих безрадостных мыслей, внушенных видом Ртищево-Каменки. Улыбнувшись, она погладила руку, лежавшую на ее плече.

— Смотри, Ваня, свой дом прозеваешь...

— Да вот он, вот!

Полбин соскочил с телеги и побежал к избе, покрытой старой, побуревшей от времени соломой. Поверх соломы, чтобы ветром не растаскивало, лежали длинные жерди, корявые ветки с обломанными сучьями. Стены бревенчатые, выбеленные непогодой. На углах бревна переплетены, как пальцы рук. Топорик на белой дощечке под самой крышей. Наружные ставни. Окна небольшие, в три стекла, разделенные рамой в виде буквы Т. Ни забора вокруг, ни калитки, только у низкого крыльца небольшой частокольчик, на котором развешано белье.

Добежав почти до крыльца, Полбин остановился, ударом ладони сбил на лоб пилотку и бегом пустился обратно:

— Пойдем, Манек, что же я один... Да нас и не ждут как будто!

Он стал снимать с телеги вещи.

— Ведь ты же сам сказал: телеграммы не надо, — напомнила Маша.

— Верно, я и забыл! Езжай, Коля. Держи на папиросы.

Он сунул в карман вознице деньги.

— Ваня приехал! Ваня-я-а!

С крыльца слетела девушка в белой блузке, полная, с розовыми, свежими губами и светлыми, как у Полбина, глазами. Толстые русые косы подпрыгивали у нее за спиной.

— Сестренка! Во, какая стала!

Полбин опустил на траву чемодан и обнял сестру.

— А это Маша. Знакомься, ну-ка!

— Таня, — просто сказала девушка, и Маша пожала ее теплую шершавую ладошку. Потом обе смутились и поцеловались.

— А где же Петя? Где мама? — спросил Полбин.

— Как где? — удивилась Татьяна. — На работе. Петя в поле, он сейчас в тракторной бригаде... А мама в правлении. Она же теперь член правления! Вот я ее сейчас позову.

Сорвавшись с места, она помчалась по улице, мелькая крепкими, загорелыми ногами. На бегу обернулась и крикнула: "Счас!.. Пять мину-ут!"

Она действительно вернулась через пять минут, едва только Полбин и Маша вошли в чистую, светлую комнату, в которой прежде всего бросилось в глаза обилие цветов на подоконниках.

Высокая, крепкая женщина в длинном темном платье с узкими рукавами обняла сына, приговаривая:

"Как же это ты, Ваня, как же это ты, сынок"... Потом расцеловалась с Машей и сразу же стала называть ее "доченькой".

Петр, младший брат Полбина, пришел только вечером, когда уже село солнце. Он был очень смущен тем, что на нем рабочий костюм в масляных пятнах и пыльные сапоги. Улучив минуту, он вышел на крыльцо и стал мыться. Татьяна сливала ему на руки из большой медной кружки.

В новом шевиотовом синем костюме, в чистой косоворотке, с волосами, расчесанными мокрой гребенкой на пробор, он тихо присел на скамье у окна, заставленного цветами.

Дом постепенно наполнялся гостями. Полбин то и дело знакомил Машу с родственниками: "Это тетя Надя... Это дядя Яков... Это двоюродный брат..." Особенно много было двоюродных братьев — от бородатых и усатых до самых маленьких, только начавших ходить в школу.

Полбин всех помнил по именам, расспрашивал взрослых о делах, учеников об отметках. Ребятишкам он с серьезным видом обещал покатать на самолете, как только у него будет свой собственный самолет. Когда это случится, их не интересовало, и они со счастливыми лицами говорили друг другу: "И меня, сказал, покатает"...

Маша смотрела на мужа и радостно думала, что все эти люди, и стар и млад, идут к нему не потому, что он один из всей деревни ушел в большой, необыкновенный мир и в представлении каждого стал знаменитым человеком. Просто они любят его, Ваню Полбина, как хорошего, душевного человека, и он также любит их всех искренней, честной любовью. И оттого, что он никогда не относился к людям иначе, они помогали ему собирать, копить душевные силы, каждый отдавал ему свою маленькую, но чистую, как родниковая вода, частицу, а теперь все рады видеть: отдано не зря.

Эту мысль высказала и тетя Надя, маленькая женщина с морщинистым лицом, в платке, наброшенном на седеющие волосы. За столом она первая подняла свою рюмку и, вытерев пальцами уголки губ, произнесла:

— Ну, здравствуйте, гости! За Ваню, за то, что вывели его в люди всем народом!

Все стали чокаться маленькими рюмочками, специально собранными по деревне, и говорить: "Здравствуйте, гости" или "Ну, здравствуйте!" Маша не сразу поняла, что это не приветствие, а пожелание: "будьте здоровы".

Тетя Надя выпила свою рюмку и по морщинкам, собравшимся у ее выцветших, много повидавших глаз, потекли слезы.

— Семена покойного вспомнила, Ксеня, — сказала она матери Полбина. — Вот бы встал да поглядел на орла своего...

Но видно, не только Семена вспомнила она. Для нее вкус вина был воспоминанием о свадьбах, крестинах, похоронах, о радостях и печалях человеческих.

Полбин встал, чтобы ответить. Он осторожно привлек к себе тетю Надю, едва достававшую ему до плеча. Она откинула голову, глядя на него счастливыми, умиленными глазами.

— Эх, и ладный, статный какой! Все при нем, — сказала она любуясь, — и разум, и сила, и сердце доброе...

Полбин поднял рюмку:

— Спасибо, тетя Надя! Всем спасибо, кто помог мне из пастушка ртищевского в летчики выйти! А мы... а я уж постараюсь...

Тут он запнулся. На языке вертелось что-то вроде "оправдаю доверие", но он почувствовал, что слова эти будут здесь чересчур торжественными, надо было сказать что-то проникновенное, от сердца идущее, но нужные слова не приходили. Он встретился взглядом с Машей, она опустила длинные ресницы, счастливо зажмурилась: и не нужно ничего больше говорить, и так все понятно и хорошо. Он выпил, поставил рюмку и, порывисто обняв жену, поцеловал ее.

— Горько! — крикнул кто-то в конце стола.

— Горько! Горько' — подхватило несколько голосов.

Гости долго не расходились. Из раскрытых окон скоро потянуло предрассветной свежестью, марлевые занавески заколебались под дуновением ветерка. Полбин снял со спинки стула свой френч и накинул жене на плечи.

С улицы донесся звук пастушьего рожка.

Полбин бросился к окну. Потом быстро вернулся, взял со стола большой кусок сладкого пирога и спросил:

— Как его зовут, мама?

— Кого? — не поняла мать.

— Пастуха.

— Мишутка. Терентия Петровича меньшой сын.

Полбин высунулся в окно и позвал: "Миша! Михаил Терентьевич! Поди сюда!" С улицы откликнулся ломкий голосок подростка: "Счас! Кто меня требоваит?"

Паренек подошел к окну. Маша не видела его, она только слышала разговор. Полбин предложил пастуху захватить пирог на завтрак, тот отказался: "А зачем? Я сам муку на трудодни получаю". Полбин убеждал: "Бери. Пирог авиационный. Кто съест, тот со временем летчиком станет..." Слышно было, как паренек рассмеялся и сказал, что согласен принять пирог в виде подарка от летчика.

В эту минуту Маша посмотрела на Ксению и с удивлением заметила, как та смахнула непрошенную слезу. И Маша безошибочно угадала, какое грустное воспоминание посетило мать: когда ее сын был пастухом, никто не протягивал ему сладкого пирога. Горькая луковица да ржаная корка хлеба на весь день — вот была еда Ванятки Полбина.

Пастушечий рожок стал удаляться. Прозрачные занавески на окнах сделались розовыми. Занималась утренняя заря.

Глава XI

В Ртищево-Каменке супруги Полбины провели два дня. Второй день был воскресенье. На широкой улице, которая вчера казалась пустынной, появились одетые по-праздничному парни и девушки. Улица была покрыта мягкой травкой, и гуляющие ходили по ней, как по лугу. Девушки, одетые в розовые, белые, голубые кофточки, в легких "газовых" шарфиках, наброшенных на волосы, держались вместе. Несмотря на жару, все парни были в пиджаках и фуражках. Один, неотступно следовавший за гармонистом, разгуливал по улице с велосипедом, спицы которого, ослепительно сверкавшие на солнце, были перевиты красной, синей и желтой ленточками; так заплетают гриву любимой лошади.

Маша не запомнила, сколько раз в этот день ей пришлось обедать. Все родственники наперебой приглашали к себе, и нужно было откушать щей и пригубить чарку в каждой семье. Едва только сели за стол у тети Нади, как прибежал вихрастый подросток от дяди Якова и сказал, что там уже ждут дорогих гостей и что ему велено без Ивана и Маруси не возвращаться. И он терпеливо ждал их, сидя на крыльце, а потом шел впереди с победоносным видом, показывая дорогу.

Только под вечер супруги покончили с визитами и влились в толпу молодежи, собравшейся около церкви на той самой площади, где в январе девятьсот пятого года была крестьянская сходка. Отсюда, с пригорка, вся деревня была как на ладони. Маша опять отметила, что избы стоят вкривь и вкось, что они то взбираются на бугор, то сползают вниз, в овраг, по дну которого течет неширокая речка Карамзинка. Но это зрелище уже не вызвало у Марии Николаевны тоскливого ощущения: она думала о людях, которые живут в этих избах, — людях простых, душевных...

На рассвете следующего дня, по тяжелой росе, они выехали в село Карлинское. Полбин еще в поезде придумал такой маршрут: из Ртищево-Каменки в Карлинское, затем в районный центр Майну, а оттуда по железной дороге в Ульяновск. Можно было ехать и другим путем, проселочными дорогами через Синий бугор, Анненково, Воропаевку. Но, во-первых, этот путь был связан с длительным и неудобным для Маши переездом на лошадях (она ожидала ребенка), а во-вторых, в Карпинском Полбин учился в средней школе, в Майне долгое время работал, и ему хотелось побывать в этих местах и показать их жене.

В Карпинском они встретились с Константином Алексеевичем Селяновым, преподавателем русского языка средней школы. Это был высокий, прямо державшийся человек с седеющими висками и густыми черными бровями, которые он часто поднимал или, напротив, хмурил в разговоре. В черной, наглухо застегнутой суконной куртке, в роговых очках он сначала показался Маше строгим, даже угрюмым человеком, но это первое впечатление скоро рассеялось.

Селянов, которого они нашли в тесной комнате школьной библиотеки, пригласил Полбиных к себе домой. Жил он рядом со школой, в небольшом домике из красного кирпича.

Усадив гостей, Константин Алексеевич долго сокрушался по поводу того, что его жена и сын уехали и не смогут повидаться с лучшим учеником Карлинской школы, постоянным председателем ученического комитета, заводилой во всех делах общественных... Он говорил все это Маше с доброй, хорошей улыбкой, словно хотел втолковать ей: "вот какого мужа вы себе выбрали!"

Голос у него был приятный, каждое слово он произносил отчетливо, как на диктанте в классе.

Маша слушала с некоторым смущением. У нее было такое чувство, будто этот учитель с серыми проницательными глазами хвалит не только своего любимого ученика, но и ее, а она этого не заслужила.

Константин Алексеевич достал из буфета разрезанный на куски пирог, сказал, что это пекла еще жена и что теперь пирог превратился в древнюю окаменелость, но ничего лучшего он предложить не может. На столе зашипел чайник.

За чаем учитель стал припоминать смешные истории из школьной жизни Полбина. Он рассказывал их одну за другой и каждый раз первый принимался хохотать.

— А знаете ли вы, — обратился он к Маше, — знаете ли, что вы обрекли себя на жизнь с феноменальным упрямцем? Кто есть ваш супруг? Он есть не что иное, как несогласный звук!

— Константин Алексеевич! — поспешно перебил Полбин.

— Нет, нет, Ваня, расскажу и об этом, — улыбнулся Селянов и снова наклонился к Марии Николаевне. — Понимаете, этот искатель правды все время досаждал учителю математики, который тогда и заведующим школой был. Зафиров, Федор Николаевич, ныне здравствующий. Он уехал сейчас в Ульяновск. Так вот бывало Федор Николаевич объяснит задачку, покажет ход ее решения и говорит: "Делайте". Все за тетради, а Полбин поднимет руку и начнет вопросы задавать. Один, другой, пятый, десятый... Потом вдруг станет доказывать, что есть другой способ решения, вот такой-то... Федор Николаевич давай сначала объяснять, повторит все и потом — привычка у него такая — спрашивает: "Надеюсь, теперь согласны?" А Полбин, как кремень: "Нет, не согласен..."

— Бывало, Константин Алексеевич, что и соглашался, — вставил Полбин.

— Не спорю, бывало. Но это существа дела не меняет. Послушайте дальше, Мария Николаевна. Как-то я на уроке фонетики спросил Ваню ради проверки: "Какие бывают звуки?" И застал его врасплох. Урок был как раз после математики, он, видимо, задачку какую-то додумывал и бухнул: "Звуки бывают согласные и — подумайте только — несогласные!"

Константин Алексеевич от смеха поперхнулся чаем.

— Его после этого долго Иваном Несогласным или Несогласным звуком дразнили... Так ведь было, Ваня?

— Так, так, — смеясь, подтвердил Полбин.

— Характер, — сказал Селянов. — Мне это в тебе нравилось, Ваня, признаюсь сейчас. Недавно я просматривал наши архивы за девятьсот двадцать третий год и нашел одну любопытную бумажку. Она, кажется, здесь у меня...

Он открыл верхний ящик письменного стола, порылся в нем и положил перед Машей пожелтевший листок, исписанный красными чернилами:

"В Карпинскую Советскую школу второй ступени Ученика Скугареевской профтехшколы Симбирской губернии и уезда Ивана Семеновича Полбина

Заявление

Желая продолжать начатое в Скугареевской школе среднее образование и ввиду ненормальной постановки там дела, прошу школьный комитет вышеуказанной школы не отказать мне в приеме в I группу Карлинской школы.

Полбин."

— Видали? — блестя глазами, сказал Селянов. — Разбирался человек: "ввиду ненормальной постановки там дела!" Ха-ха! Верно, Ваня, — учебный процесс там был хуже налажен, чем у нас; всякие прожектеры о "новой" школе кричали, а ученикам знаний давать не хотели.

В раскрытое окно комнаты ворвался теплый ветерок, качнулись тонкие кружевные занавески. Вместе с ветром донесся гудок автомашины. Это шофер колхозной полуторки давал знать, что он покончил со всеми делами, нужно ехать дальше.

Пришлось прощаться.

Через час машина уже мчалась по улицам Майны. Это было большое село. Чем ближе к центру, тем чаще среди деревянных домов попадались каменные, под железными крышами. Около дома с двумя радиомачтами и вывеской "Клуб" Полбин постучал по кабине и, когда машина остановилась, помог жене выйти. Машина ушла дальше, в МТС.

Когда-то Майна была волостным центром. Здесь Полбин работал после окончания Карлинской школы. Был избачом, секретарем комсомольской ячейки, агитпропом, а затем секретарем волостного комитета комсомола. Здесь его шесть лет назад, к десятой годовщине Октября, приняли в члены партии.

Солнце стояло в зените. Земля потрескалась от жары. Маленькая дождевая лужица на дороге, казалось, высыхала на глазах.

— Устала? — спросил Полбин жену.

— Нет, — ответила Маша, вытирая белым кружевным платочком пыль с лица и шеи. — Это и есть изба-читальня? — указала она на вывеску.

— Здесь была. Зайдем?

— Конечно.

— У нас остается до поезда, — Полбин отвернул рукав френча, — пятьдесят две минуты. До станции тут семь минут ходьбы.

— Твоим шагом?

— Нет. Моим четыре.

Они вошли в дом. В просторном, полутемном коридоре было тихо и прохладно. Вдоль стен громоздились перевернутые стулья и скамьи, — очевидно, в зрительном зале красили полы. В углу были сложены картины в тяжелых рамах. Полуголые запорожцы с длинными чубами на бритых головах хохотали над письмом турецкому султану.

Открылась боковая дверь, из нее вышла девушка в цветастом сарафане.

— Вам кого, товарищи? Клуб закрыт на ремонт.

— А библиотека? Тоже? — быстро спросил Полбин.

— Библиотека нет. А вы что? Записаться хотите? — неуверенно сказала девушка. Ее белесые, выгоревшие на солнце брови удивленно поднялись, когда она разглядела летчика с чемоданом и женщину в синем шерстяном костюме и тонких светлых чулках. Сама девушка была не только без чулок, но и без туфель, босиком.

— Я тут когда-то работал... Разрешите войти?

— Пожалуйста.

Девушка оставила дверь открытой и, пройдя в глубь комнаты, торопливо сунула ноги в белые прорезиненные тапочки с голубой каемкой, стоявшие около табурета. Маша поняла, отчего девушка вышла босиком: полы в библиотеке были свежевымыты, от них исходила приятная прохлада.

Полбин поставил чемодан у двери и выпрямился.

— Ой... Ваня Полбин, — оказала девушка и смущенно поправилась: — Иван... Иван Семенович!..

— Откуда вы меня знаете? — спросил Полбин, пододвигая жене табуретку.

— А вы у нас секретарем комитета были. Я тогда в пионерском отряде железнодорожников состояла. Меня вы не помните?

Полбин рассмеялся. Он отыскал еще один табурет и сел.

— Как говорится, убей — не помню. Может, по фамилии узнаю?

— Таня. Таня Прозорова.

— А-а! — Полбин вскочил с табурета. — На демонстрации в честь годовщины Октябрьской революции от имени пионеров речь говорила! Да! Такая белобрысая девочка с косичками...

— Ну, Ваня, какая же она белобрысая! — вставила Маша с улыбкой. — Тогда, выходит, и я белобрысая?

— Была, наверно, в двенадцать лет, — пошутил Полбин. — Так правильно, Таня, насчет речи?

— Да, правильно. Это я говорила. По бумажке наизусть выучила... А вы помните?

— Фамилию запомнил. Мы тогда долго кандидатуру искали, — повернулся он к жене. — Секретарь волкома спрашивает, кто от пионеров выступать будет. У меня было два паренька, и оба спасовали. Вот Таня тогда и выступила. Махонькая такая была, на трибуне ей скамеечку подставляли.

— И сейчас у меня скамеечка есть, — сказала Таня. — До верхних полок я все же не достаю.

Она указала на деревянную лесенку из трех широких ступенек, стоявшую в углу.

Полбин взял лесенку, взобрался на нее и достал с верхней полки объемистый том в черном коленкоровом переплете.

— Некрасов. Как у нас, — узнала книгу Маша.

— Да, да, он самый. Это был тут в Ляховке псаломщик Вознесенский, подкулачник. Его судили, а книги его мне в избу-читальню передали. Еще были там сочинения Гоголя и Толстого, не Льва, а Алексея, у которого "Князь Серебряный". Есть эти книжки, Таня?

— Все есть, Иван Семенович. Вот на этой полке они. У нас сейчас отдел художественной литературы три полки занимает.

Полбин поставил книгу обратно.

— А мне за этого Некрасова досталось, — сказал он. — Вот в это самое окно стреляли, Маня... Я тут сидел вечером за столом, где Таня, и вдруг — бах!

Глаза Тани округлились

— Как за Некрасова? — спросила она. — Сказывали, что кулаки стреляли.

— У Вознесенского в батраках один наш комсомолец был. Он мне первому сказал, что псаломщик кулацкий хлеб от государства прячет. Я заявил куда полагается и сам ездил зерно из ямы доставать. Три подводы нагрузили. Тогда же я и книжки забрал. А через неделю — выстрел в окно. Я задремал как раз над книжкой, около меня лампа вот так рядом стояла, и пуля прямо в нее! Стекло — вдребезги, темно стало. Я на пол бросился к стене, слышу — убегает кто-то.

Нашли потом. Это Сысоев был, он больше всего хлеба у Вознесенского прятал. Думал, что у служителя церкви не будут искать.

Маша уже слышала этот рассказ, но тогда они сидели в уютной черниговской квартире Пашковых за чаем и давнее воспоминание Полбина не очень поразило ее воображение. Сейчас она представила себе темную, дождливую осеннюю ночь за низким окном, сонную тишину в комнате, освещенной керосиновой лампой, светлое пятно на потолке, зыбкие тени по углам... И вдруг грохот выстрела, звон разбитого стекла...

Она поежилась, как от холода, и сказала:

— Ванечка, посмотри на часы.

— Есть, — ответил Полбин. — Пожалуй, пора. Ну, Таня, будем прощаться...

— Вы к ульяновскому? — поднялась Таня. — Можно, я вас провожу?

Она закрыла комнату на висячий замок и дошла с Полбиными до самого вокзала. Когда поезд тронулся, она долго стояла на перроне и помахивала тонкой загорелой рукой.

До Ульяновска было около двух часов езды. Под мерный перестук колес Полбин рассказывал Маше о городе, который считал родным.

— Все ленинские места, Манек, мы с тобой увидим, — сказал он под конец. — Возьмем на вокзале извозчика и все объездим.

Они так и сделали. Поехали прежде всего на Большую Стрелецкую улицу, к дому, в котором прошло раннее детство Ленина. Это был деревянный, облицованный тесом двухэтажный дом под железной крышей. В каждом этаже пять окон, с правой и с левой стороны парадные двери под навесами-козырьками. Семья Ульяновых жила в комнатах второго этажа. Когда она поселилась здесь, Ленину было полгода. Родился он в маленьком флигеле, который стоял во дворе, но этот флигель не сохранился, его за ветхостью снесли еще до революции.

— Зачем снесли? — почти испуганно спросила Маша.

— А зачем Ленина в Сибирь ссылали? — мягко улыбнулся Полбин.

Маша смутилась. Извозчичья пролетка, двигаясь к Дому-музею, уже отъехала на изрядное расстояние, а она все оглядывалась, стараясь сохранить в своей памяти облик этого маленького дома, из окон которого когда-то выглядывал кудрявый улыбающийся мальчик, такой знакомый по портретам...

Около двух часов они провели в Доме-музее. Отсюда они пешком пошли к бывшей Симбирской гимназии, а затем, мимо обнесенного железной решеткой сада с высоким памятником Карамзину, мимо белого двухэтажного здания Дворца книги, на Венец.

— Сейчас ты ахнешь, Манек, — сказал Полбин, когда впереди показалась ровная площадка с гранитным памятником-обелиском, клумбами и дорожками, посыпанными крупным речным песком.

Он подвел жену к краю площадки. Маша крепче ухватилась за его руку. Под ними был крутой обрыв с изрытыми сточной водой, склонами, на которых кое-где лепились кустики травы и два-три деревца испуганно цеплялись корнями за землю. Далеко внизу были видны дома, дворики около них. Дома казались игрушечными. Узкая деревянная лестница с перилами спускалась вниз по склону. Два очень маленьких человека поднимались по ней и часто останавливались отдыхать на квадратных площадках.

— Красиво? — спросил Полбин. — Это раньше называли высотой птичьего полета. Сейчас лучше сказать — средняя высота полета на У-2. О! Дождик!

Он посмотрел на одинокую каплю, упавшую ему на руку, потом на небо. Небольшая серая тучка остановилась над городом. Солнце светило по-прежнему.

— Под дерево, Ваня, — сказала Маша. — Тут так хорошо, что уходить не хочется.

У обрыва, на расстоянии пяти шагов от края, росла густая липа. Под ней была скамья.

Они сели. Домики внизу, лестница уже не были видны, но зато открывался вид на Волгу.

Маша не отводила глаз от реки. "Вот она какая!" — прошептали ее губы.

Облака закрыли солнце. Вода, только недавно сверкавшая серебром, стала серой.

— Вот она какая! — повторила Маша вслух.

Широкое тело реки пересекал железнодорожный мост. На середине он опирался на вытянутый островок, зеленый с одного конца и переходящий в пологую песчаную косу с другого.

Сверху, с севера, шел пароход-буксир. Ветер дул ему в корму, противоестественно набрасывая дым на нос парохода, по движению. Пароход тащил длинный ряд плотов, похожих на медленно перемещающийся остров.

Снизу двигался другой буксирный пароход, с двумя баржами. Против течения ему было трудно итти.

Казалось, он стоял на месте, хотя за его кормой тянулись пенистые белые "усы".

Далекий, похожий на грохот падающей воды звук долетел со стороны моста. Между ажурными переплетами ферм замелькало белое, как кусок ваты, облачко. По мосту шел поезд.

Выглянуло солнце, и даль за Волгой засветилась. Среди темной зелени лесов мелькнула белая стена водонапорной башни, показались кое-где каменные дома, а дальше, за лесами, открылась безграничная, уходящая к горизонту степь.

— Ой, как хорошо! — вздохнула Маша. Редкие капельки дождя стучали по листьям дерева, но не проникали сквозь густую крону.

— Манечка, — задумчиво сказал Полбин. — Я как будто еще не ушел из музея, от Ленина. Знаешь, какая у меня мысль? Не каждый человек становится знаменитым, но каждому надо правильно выбрать свое дело. И честно трудиться...

Он замолчал. Маша тихо, не поворачивая головы, произнесла:

— Ну...

— Ну и тогда можно все делать отлично. Я много думал: правильно сделал, что в летчики пошел, или неправильно? А теперь знаю: правильно!

Глава XII

Осенью тысяча девятьсот двадцать седьмого года Полбин с узелком в руках, с кружкой и ложкой (обязательность которых при явке была указана в повестке из военкомата) пришел на призывной пункт.

Он был почти уверен, что его пошлют в авиацию. Активист ОДВФ — Общества друзей воздушного флота, он участвовал в сборе средств на постройку эскадрильи "Наш ответ Чемберлену", знал подробности всех больших советских перелетов и уж, конечно, знал по именам выдающихся летчиков. Правда, ему не приходилось даже близко видеть самолет, но из книг и журналов, попадавшихся в Майнской избе-читальне, он почерпнул немало сведений, которые казались ему первой ступенью подготовки летчика. По крайней мере, он знал, почему и как летает самолет, что такое подъемная сила и сила лобового сопротивления, и как эти силы уравновешиваются в полете. Он представлял себе устройство самолета, назначение лонжеронов и нервюр, понимал, как от движения ручки управления отклоняются вверх или вниз элероны и рули высоты.

Полбин был уверен, что его возьмут в летчики, потому что происходит из бедняков, комсомолец с двадцать второго года и уже почти полгода член партии. Здоровьем крепок, на комсомольских субботниках играючи четырехпудовые мешки с рожью таскал.

— Поднимите руки до уровня глаз, — сказал ему врач, седой старичок строгого вида. — Распрямите кисти, вытяните пальцы... Позвольте, молодой человек, а что это у вас такое?

Старичок схватил Полбина за левый мизинец и начал его бесцеремонно мять, пытаясь согнуть в суставе. Но мизинец не поддавался.

— Гм... Карандаш какой-то, — сказал себе в усы врач. — Перелом? Ушиб?

— Серпом поранил, — упавшим голосом, чувствуя, как вдруг вспотела голая спина, сказал Полбин. И тут же, повернувшись к людям, сидевшим за столом, стал торопливо рассказывать, как в детстве, когда он батрачил у кулака Живодерова, хозяин застал его в поле спящим на снопах и, выдернув из руки серп, который Полбин держал за лезвие, сильно порезал палец. — До самой кости было, а потом срослось.

К рассказу призывника отнеслись сочувственно, но когда дело дошло до решения, председатель комиссии развел руками. Существует инструкция по отбору кандидатов в летные училища, в ней сказано то-то и то-то. Общее состояние здоровья завидное, но вот пальчик подгулял...

— Да, да, именно подгулял, — подтвердил седой старичок. — Следующий!

Одевшись, Полбин сунул в карман врученную ему полоску бумаги, вышел из комнаты и некоторое время оторопело бродил по длинному коридору. Потом достал документ о медицинском освидетельствовании. В конце каждой графы стояло N — норма. Хирург написал что-то по-латыни, мелко и неразборчиво. А внизу, перед подписью председателя комиссии, твердым писарским почерком было выведено: "Годен к строевой". Над буквой "й" красовалась веселая, немыслимого рисунка завитушка.

Его направили в Богунский полк. Как имеющий среднее образование, он был определен в команду курсантов-одногодичников.

В день, когда страна отмечала десятилетие Октября, все роты выстроились и направились на городскую площадь. В центре ее, на деревянном возвышении, вместе с командирами стоял человек в черном пальто со смушковым воротником и такой же шапке-ушанке. В морозном воздухе раздалась звучная команда, и строй замер. Потом по новой команде винтовки были взяты "на руку", острые штыки вытянулись в одну сверкающую линию. Наступила торжественная тишина, в которой каждый слышал взволнованное дыхание соседа.

Командиры на трибуне взяли под козырек и застыли в неподвижности. Человек в пальто снял шапку и поднес к глазам лист бумаги. Это был председатель райисполкома, представитель государственной власти. Он читал текст военной присяги:

— "Я, сын трудового народа..."

Сотни молодых, сильных голосов на лету подхватывали слова, повторяя их. Громкое эхо, дробясь и перекатываясь, разнеслось по площади. Черные галки, осыпая иней с деревьев, сорвались в воздух и с тревожными криками заметались под крышами домов.

Полбин не слышал своего голоса. Ему было жарко в туго подпоясанной шинели, он весь дрожал от напряжения, радостное, счастливое волнение распирало грудь. Справа и слева он чувствовал плечи товарищей. Нельзя было ни шевельнуться, ни моргнуть, но ему казалось, что он видит весь этот могучий строй людей в серых шинелях, казалось, что это он сам приобрел неожиданно сильный, богатырский голос. "Я клянусь...", — говорит он, и яркие, торжественные слова возникают, как вспышки орудийных залпов, раскатистым эхом поднимаются над домами и деревьями все выше и выше. Эхо проходит над всей страной — над бескрайными заснеженными полями и тихими задумчивыми лесами, над красными башнями Кремля, над спокойной могучей Волгой, где на крутом берегу стоит город Ульяновск...

Винтовка, лежавшая на левой руке, была удивительно легкой, невесомой. Только когда опять наступила тишина и все услышали новую команду "к но-ге!", Полбин почувствовал, что руки у него онемели и побаливают в локтях.

Строгая размеренность армейского быта пришлась Полбину по душе. Еще в бытность секретарем комсомольского комитета он приучил себя измерять время не часами, а минутами. Так он научился "все успевать", не откладывать работу на завтра и не терзаться потом чувством неудовлетворенности.

Здесь пришлось узнать цену секунды. Старшина роты, толстенький, полнощекий полтавчанин Трофим Возняк во время ночных побудок по тревоге всегда стоял на "линейке" с часами в руках и следил, как одеваются курсанты. Первым выскакивал на линейку Полбин. У него с вечера на тумбочке было в строгом порядке сложено обмундирование: брюки, на них гимнастерка, а сверху скатанный в тугой кружок поясной ремень. Стоит только схватить за свободный конец — и ремень развернется, пряжка всегда оказывается в левой руке...

Старшина был сверхсрочник, он обучил правилам солдатской службы не одну сотню людей. К людям он присматривался быстро и сразу выделял нерадивых: "Ось вам, товарищу курсант, — говаривал он, — уже больше, як двадцать, а вы доси ходить не умиете. Да-да, не умиете..."

Он был очень скуп на похвалы, но однажды во время утренней поверки сказал:

— Есть в роте один курсант, якому я за пивгода замечания не зробив. С нього приклад берить, богунцы.

Так как все стояли по команде "вольно", головы правофланговых повернулись влево, а левофланговых вправо: Полбин, не отличавшийся высоким ростом, находился в середине строя.

Старшина внушал курсантам, что служить в Богунском полку — честь для каждого. Это был один из старейших революционных полков Советской Армии, родившийся в огне гражданской войны. Им командовал в те годы прославленный полководец Николай Щорс. Ветераны полка, кадровые командиры, тоже любили рассказывать молодежи о славных традициях полка, о Щорсе. Воспоминания о лихих налетах и битвах, как правило, заканчивались назиданием: "Учитесь воевать, как Щорс!"

Полбин учился. Он старательно штудировал основы стрелкового дела, изучал уставы, с увлечением решал на карте тактические задачи то "за командира взвода", то "за командира роты".

В выходные дни, если рота не была назначена в караул, Полбин получал увольнительную и уезжал в Харьков, в библиотеку. Здесь он брал авиационные журналы "Самолет" и "Вестник воздушного флота". Увлекшись какой-нибудь статьей о перспективах цельнометаллических конструкций в самолетостроении, он не замечал, что на других столах уже гасят лампы, и поднимал голову только с приходом сотрудницы читального зала, маленькой седоватой женщины в очках с толстыми стеклами без оправы.

— Читальный зал закрывается, — тихонько, вежливо говорила она и бесшумно удалялась.

Это предупреждение стало для Полбина привычным. Но однажды вместо знакомого голоса сотрудницы он услышал над ухом густой бас:

— Увлекаетесь авиацией, товарищ курсант? В летчики надо было пойти...

Полбин вздрогнул и оторвался от статьи, в которой рассказывалось о том, как громили интервентов четырехмоторные бомбардировщики "Илья Муромец".

Перед ним стоял человек в форме пилота гражданской авиации, плотный, отлично выбритый, пышущий здоровьем.

Полбин молча положил на листы журнала левую руку, несколько раз пошевелил пальцами.

— Вот это-то? — прогудел пилот. — Из-за таких пустяков не бракуют. Когда комиссию проходил?

— Прошлым летом.

— Фью-ю! Тогда старые инструкции действовали. А ты еще раз попробуй. Отслужишь свое в пехоте — и дерзай.

Неслышно подошла сотрудница библиотеки и сказала, что читальный зал закрывается.

Пилот глянул на нее сверху вниз, комично поднял черные мохнатые брови и положил себе палец на губы.

Они вышли вместе. Пилот рассказывал о своей работе на Крайнем Севере, о вынужденных посадках в тайге, о том, как холодно в Якутии, как плохо без дров и без спирта в тундре.

— Поставили нас как-то на прикол в Енисейской губе... Пустой деревянный барак с железной печкой, мороз под сорок, и на тыщи верст ни одной собаки. Двое нас в бараке. Холодина — жуть! Как-то проснулся я ночью, вижу, печка затухает, а дров — ни поленца. Схватил со стула свитер товарища, сунул его на угли, руки отогрел, растер щеки и опять на боковую... Просыпаюсь утром, ищу свой китель, а товарищ мне пуговицы на ладони протягивает: "На, — говорит, — от них все равно тепла нету, пришьешь к новому".

Полбин вернулся в казарму за две минуты до того, как истекал срок его увольнения в город. Все примечавший старшина Возняк первый раз неодобрительно посмотрел на него.

Через несколько месяцев курсанты-одногодичники держали экзамены на получение военного звания командира взвода. Полбин сдал все предметы, получил высокий средний балл и был уволен в запас с квадратиком на петлицах.

В новой серой шинели он вошел в кабинет секретаря Ульяновского райкома партии с твердым намерением просить рекомендацию в летное училище.

— А-а, отслужил! — поднялся ему навстречу секретарь. — Гляди-ка: средний командир... Поздравляю.

Он взял Полбина за лацканы шинели и слегка потянул к себе, как бы примеряясь ростом.

— Молодец, что прямо ко мне зашел, молодец. Тут дела сейчас! Закипело, забурлило все... Революцию на селе совершаем. Народ в колхозы пошел, кулака — под корень... Ты, небось, пока тебя там "налево кругом" поворачивали, поотстал малость?

— Нет, почему же! — ответил Полбин — Газеты читаю, мать из дому писала. Да и сами знаете, как у нас в армии сейчас...

— У нас .. в армии. Вишь ты, — усмехнулся секретарь и тотчас же перешел на серьезный тон. — Бери стул, садись и слушай. — Он опустился в свое кресло, переложил бумаги на столе, взял какой-то список, отпечатанный на машинке. — Ты в Грязнухе бывал?

— Да. Проезжал раз или два, — ответил Полбин, усаживаясь напротив.

— Вот поедешь прямо туда. Укладывай свой солдатский сундучок, или что у тебя там, и отправляйся. Тебе, демобилизованному воину, партия серьезное задание дает.

— Какое? — опешил Полбин. — Я хотел просить...

— Ты слушай, слушай, — решительным жестом руки остановил его секретарь. — Зря, что ли, тебе дали командирское звание? Будешь теперь командовать, задание получишь боевое..

Задание действительно оказалось не из легких. Всюду в селах возникали первые коллективные объединения крестьян — товарищества по совместной обработке земли, ТСОЗы. Нужны были кадры руководителей новых хозяйств — полеводы, бригадиры, табельщики. В селе Грязнуха создавались кустовые курсы крестьянского актива. Полбин был утвержден руководителем этих курсов.

В тот памятный год — год великого перелома — он так и не снимал своей шинели со следами квадратиков на выцветших красных петлицах. Зима и весна прошли в напряженной работе. Нужно было отремонтировать помещения для занятий, подобрать преподавателей, составлять расписание, заботиться о дровах, тетрадях и карандашах.

Полбин выдержал и этот экзамен. 1 июня 1929 года состоялся выпуск слушателей курсов. Бригадиры, табельщики, полеводы, скатав в трубочки тетради с записями и расчетами, разъехались по своим деревням.

Полбин поехал в райком партии. На этот раз секретарь внимательно выслушал его. Но вдруг спросил, лукаво сощурившись:

— Мельницы покоя не дают?

— Какие мельницы? — вспыхнул Полбин. Он не ожидал, что секретарю райкома известен эпизод из его мальчишеской биографии. "Неужели опять откажет?" — с тревогой подумал он, стараясь прочесть по глазам секретаря, как дальше пойдет разговор.

— Знаю, брат, знаю, — рассмеялся тот, кладя руки на подлокотники потертого кресла. — Ты не стесняйся, говори, что это было, как там пишут... раннее увлечение авиацией...

— Да нет же, — все еще неуверенно ответил Полбин. — Баловство. Поспорил с ребятами, они говорили, что побоюсь...

— Допустим, баловство. А вот недавняя проверка библиотек района показала, что вся авиационная литература собрана в Майнской избе-читальне. Это тоже баловство?

— Нет, — твердо ответил Полбин. — Я наперед знаю, что летчиком буду. Не отпустите сейчас, так через год, через два...

— Это другой разговор, — секретарь поднялся с кресла. — Значит, выбрал дорогу. Ладно, давай оформлять документы. Обещаю полную поддержку.

Полбин с чувством пожал протянутую руку и пулей вылетел из комнаты.

В июле он был принят в Вольскую теоретическую школу летчиков.

С начала двадцатых годов каждый, кто готовился стать летчиком, проходил два этапа, связанных с обучением в двух разных школах: теоретической и практической. Первые советские летчики учились в Ленинградской теоретической школе, или, как ее называли, "терке", а затем с туманных берегов Балтики перекочевывали на солнечный юг, в Севастополь, где проходили практический курс полетов в Качинской школе, или "Каче".

Вольскую школу тоже называли "теркой". В этом грубовато-ласковом словце курсанты воплотили свое уважение к первому, труднейшему этапу на пути к небесным просторам: много терпения, усидчивости и упорства требовалось от каждого, чтобы постичь основы авиационной науки.

Полбин с самого начала прослыл одним из наиболее трудолюбивых курсантов. Еще бы: то, что раньше он по крохам собирал в случайно попадавших в его руки журналах и брошюрах, здесь преподносилось в виде стройной системы. Слушая преподавателей, он временами чувствовал себя как человек, которому в разное время раньше люди пересказывали содержание отдельных частей какого-то интересного литературного произведения; потом это произведение вдруг попалось ему целиком, и он, жадно глотая страницы, увидел, что оно еще прекраснее, чем представлялось ему по отрывкам.

Всю осень и зиму курсанты занимались в классах, на тренировочной аппаратуре. В начале мая их впервые вывели на аэродром.

Это было хорошее утро. Солнце только что поднялось над городом и освещало розовым светом каменные стены метеобудки, полосатую "колбасу" на высоком шесте, крылья и фюзеляжи самолетов, с которых техники стягивали набухшие от ночной сырости чехлы. "Колбаса" — легкий рукав из прочной материи — повисла безжизненно: ветра не было. Между стволами берез, подступавших к дальней границе аэродрома, стоял голубой, как табачный дым, утренний туман. На траве висели капельки росы, поверхность цементных плит взлетной полосы тоже была влажной и тускло блестела, как запотевшее оконное стекло.

Где-то в конце летного поля простуженно зарычал, зафыркал остывший за ночь мотор. Совсем близко с веселым треском завелся другой, к нему присоединился третий... Воздух постепенно наполнялся неровным гулом. Взлетная полоса покрылась пятнами и стала быстро просыхать. Казалось, что это происходит не от солнца, а от жаркого ветерка, поднятого винтами самолетов.

Полбин лежал на траве и ждал своей очереди на полет. Первый в жизни полет на самолете! Рядом лежал помкомвзвода Федор Котлов. Стройный, светловолосый Михаил Звонарев с деланно-равнодушным видом похаживал по мокрой траве и что-то изредка говорил Федору. Полбин не вслушивался в разговор товарищей. Он сосредоточенно грыз травинку и следил за тем, как по взлетной полосе катились легкие резиновые колеса самолета, как вдруг возникал просвет между ними и землей: сначала тонкий, спичкой закрыть можно, затем все шире и шире, в рост человеческий, а дальше оказывалось, что нет никакого просвета, а есть деревья, дома, заборы — привычный земной пейзаж — и над всем этим медленно плывут две прямые черточки с зажатой между ними темной точкой: крылья и фюзеляж самолета.

— Полбин! — позвал старший группы. — Приготовиться!

Полбин вскочил. Лететь? Как будто не его очередь...

— Пойдешь ты. У этого Звонарева, должно быть, шило в штанах, опять куда-то исчез, непоседа.

Отряхнув росу с рукавов комбинезона и чувствуя, что он так и не смог внутренне подготовить себя к полету, Полбин побежал на старт.

— Привяжись. Вот ремни-то, ногой наступил, — сказал инструктор, обернувшись из передней кабины. Лицо инструктора, закрытое выпуклыми очками и туго стянутое шлемом на щеках и подбородке, было чужим, незнакомым: будто и не он, а другой человек стоял полчаса тому назад перед строем курсантов и делал перекличку по списку.

Полбин застегнул металлический замок привязных ремней, хотел проверить пряжку своего шлема, но тут же схватился руками за борт самолета, обитый по краю мягкой кожей. Мотор зарычал, забился, загудел, в лицо хлестнула упругая струя воздуха. Земля побежала назад сплошным потоком, как вода. Сначала мелькали черные швы между цементными плитами, потом и они перестали различаться. Чувствовались мягкие толчки, покачивание. Еще на земле или уже в воздухе? Полбин перевел взгляд вперед. Навстречу самолету быстро неслась проволочная изгородь аэродрома, за ней виднелись ровные ряды саженцев лесопитомника.

Изгородь стала медленно валиться навстречу, столбы укорачивались, уходили в землю и вдруг стали цепочкой ровно отпиленных кружков, связанных тонкой проволочной линией.

В воздухе! Полбин повернул голову и стал смотреть на вздрагивающий стабилизатор, на руль поворота, четко вырисовывавшийся на фоне неба. Руль делил все оставшееся внизу на две части — на одной был виден аэродром с удивительно маленькими фигурками людей и ползавшими по узкой серой ленте взлетной полосы самолетами; на другой — березовый лесок, превратившийся теперь в группу зеленых пятен, какие бывают на карте крупного масштаба. Еще дальше, за лесом, открылась станция железной дороги: игрушечный поезд стоял на двух тонких нитях, наклеенных на короткие черточки — шпалы, из паровозной трубы толчками вылетали белые шарики дыма, и было странно видеть, как эти шарики скатываются с паровоза на землю, а не поднимаются вверх.

Однако до чего же хорошо! Полбиным вдруг овладело ощущение полной слитности с машиной, так устойчиво идущей в воздухе. Самолет казался аппаратом, который движется по невидимым, совершенно прозрачным, но очень прочным нитям-струнам и держится на них твердо, как паровоз на рельсах. Струны пошли вниз — и самолет заскользил вниз. Стала на глазах расширяться серая лента взлетной полосы, на зелени травы выделились белые полотнища посадочного Т. Финишер поднял флажок и, промелькнув в стороне, остался позади. Колеса чиркнули по земле раз, другой... Самолет покатился, замедляя движение, и стал.

Полбину не хотелось покидать кабину, он расстегивал ремни не торопясь.

— Живей надо поворачиваться, товарищ курсант, — сказал инструктор.

Полбин соскочил на землю и с завистью посмотрел на Звонарева, заносившего ногу через борт.

После полетов инструктор подошел к Полбину.

— Что, на второй круг хотелось пойти? — спросил он, закуривая папиросу. — Пассажиром, конечно, приятно. А вот когда сам летать будешь, ты себя ко второму кругу не приучай. Это для летчика скверная привычка, голову сломать можно.

Полбина не покидало хорошее, радостное настроение.

— Я знаю, — ответил он. — Один раз уже чуть голову не сломал.

И он рассказал, как Живодеров когда-то заставил его описать второй круг на мельничном крыле.

Инструктор выслушал и сказал смеясь:

— Значит, я у тебя уже второй инструктор. Первый был пузатый и с палкой.

Выдохнув табачный дым, он добавил:

— Что ж, и в нашем деле иногда палка нужна. Сам увидишь.

Полбин промолчал. Но позже, став инструктором, он увидел, что палка не так уж помогала при обучении летчиков. Гораздо больше пользы приносило хорошее, умное слово.

Дальше