Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Бои на встречных курсах

Вечернее сообщение Совинформбюро 18 декабря 1941 г.

«В течение 18 декабря наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На ряде участков Западного, Калининского и Юго-Западного фронтов наши войска, ведя ожесточенные бои с противником, продолжали продвигаться впереди заняли ряд населенных пунктов. За 17 декабря уничтожено 7 немецких самолетов... За 18 декабря под Москвой сбито 3 самолета противника. За 17 декабря наша авиация уничтожила и повредила 16 немецких танков, 2 бронемашины, около 730 автомашин с войсками и грузами, уничтожила 28 полевых орудий с прислугой, 5 зенитных орудий, свыше 470 повозок с боеприпасами, 2 штабных автобуса, подожгла 10 железнодорожных составов, истребила или рассеяла три полка вражеской пехоты». [64]

«На меньшее не согласен»

Владислав Янелис

Он прекрасно помнит даты, количество вылетов, соотношение сил в воздухе едва ли не в каждом из поединков. Как бывший комиссар он может назвать тему беседы с личным составом, которую провел, к примеру, 23 февраля 1942 года, скажет, сколько человек было принято в партию за время керченских боев, и другое. Но тут же прибавит, что это была просто работа, о которой рассказывать особенно нечего. «Мы были военными людьми, солдатами, и каждый в меру сил делал все для победы над врагом, не считая свою работу героической. Необходимой — это точнее».

Один из однополчан Шевчука, знавший его в пору комиссарства, рассказал мне, как Василий Михайлович собрал однажды молодых летчиков и объявил им примерно следующее: «Как комиссар, политработник я должен призывать вас к героизму, самопожертвованию и прочему в этом роде. Но я призываю вас к тому, чтобы вы берегли себя. Не к слабости и самосохранению, а к трезвой оценке ситуации в критические минуты, к тактической логике. Пасть на поле боя нетрудно, выполнить приказ, уничтожить врага и остаться живым — много сложнее. В этом, если хотите, высший героизм».

Это были мысли, продиктованные личным опытом. Не все летчики из молодого пополнения поняли тогда Шевчука, но первые же бои, первые ошибки подтвердили правильность слов комиссара. Конечно, и Шевчук не был застрахован от промахов, нет, случалось ошибаться и ему. Но он, как объяснял сам, обязан был прежде других извлекать уроки. И комиссар извлекал.

В судьбе его есть страницы неповторимые, как есть они в судьбе каждого солдата. Это время, которое измеряется мгновениями, часами, а порой месяцами наивысшего напряжения человеческих сил. Это время реализации всех его нравственных и физических возможностей. И смысл героизма в этот период — оказаться выше обстоятельств, подчинить их себе. Шевчуку это удалось. Он победил обстоятельства. [65]

...Первого мая 1942 года комиссар эскадрильи Василий Шевчук вылетел в паре с комэском Степаном Карначом на очередное боевое задание. Шевчук шел ведомым, более опытный капитан Карнач — ведущим. Это был их третий вылет за день. Вообще-то лететь они должны были звеном, в котором у Шевчука имелся свой ведомый, но в последний момент у того что-то разладилось с мотором, и Василий остался на взлетной полосе один. Не повезло с ведомым и Карначу: уже после взлета у того вдруг «на нуле» оказался бензин. Так и полетели Карнач и Шевчук вместе.

Задание сложное — прикрывать группу штурмовиков, идущих «обрабатывать» артиллерийские позиции вблизи одного из мостов. Этот мост сидел костью в горле у наших войск, ибо по нему гитлеровцы постоянно подбрасывали к Феодосии подкрепления, однако разрушить мост не удавалось — мешало плотное зенитное прикрытие. Вот и решили штурмовать мост поэтапно — сначала наши "Илы" заставят умолкнуть зенитную батарею, а уже потом, в спокойной обстановке по мосту ударят бомбардировщики.

Когда Шевчук и Карнач остались в тот первомайский день в небе вдвоем, Степан прокричал по радио: «Комиссар, держись веселее, нам ведь с тобой не привыкать...» Тут комэск попал в самую точку. Шевчук не раз оказывался в самых неожиданных переделках именно с Карначом. Однажды, прикрывая командира, он был подбит. Едва дотянул до «нейтралки» и сел на минное поле, совсем рядом с передовой. Чудом остался жив. Таких «чудес» можно было припомнить немало.

Впрочем, это считалось в порядке вещей: первой эскадрилье и ее командиру поручалось всегда самое трудное — такое, что лежало порой за пределами человеческих возможностей. И комиссар эскадрильи должен был наравне с ее командиром делить весь риск неравных боев, всю тяжесть руководства людьми, всю ответственность за выполнение боевых задач. Как бы Шевчуку ни приходилось трудно, особенно в первые месяцы, он бы ни за что не променял свою жизнь на другую, поспокойнее. Больше того, счел бы такое предложение для себя крайне обидным. Таково уж свойство его характера — взявшись за какое-нибудь дело, он уже не отступался от него, каким бы сложным оно ни представлялось. Свое комиссарство он тоже считал именно таким делом, неразрывно соединял его с летной работой.

Летал Шевчук много. Бывало, Карначу приходилось даже сдерживать комиссара в его стремлении участвовать едва ли не в каждом боевом вылете.

— Можешь обижаться, все равно не пущу, Василий, — обрывал Карнач Шевчука, когда тот просился с группой на очередное задание. — Ты на земле сейчас нужнее. Успеешь, налетаешься. [66]

Уже потом, став командиром, Шевчук понял, что одной из обязанностей комэска было умение рассчитать силы подчиненных ему людей, не рисковать их жизнями зря. Но тогда, в первый год войны, Василий, наверное, в силу своей молодости — ему было чуть больше двадцати лет — этого принять не мог. К тому же Шевчуку казалось, что он, начавший войну на полгода позже Карнача, обязан наверстать упущенное время.

Но разве его вина в том, что полк, в котором служил Шевчук, летом 1941 года находился далеко от западной границы?! Первый рапорт с просьбой направить его в действующую армию Василий подал через день после начала войны. Отказали. Выждав неделю, написал новый. Его вызвал командир полка, посоветовал не переводить зря бумагу; даже если часть полка отправят на фронт, он, лейтенант Шевчук, останется здесь до тех пор, пока в этом будет необходимость.

Это было жестокое, но справедливое решение. Дело в том, что за несколько месяцев до начала войны Шевчука как помощника начальника отдела политпропа полка по комсомолу и одного из лучших летчиков части направили переучиваться на новой технике. Он и два его сослуживца освоили истребитель «Як-1», только начинавший поступать на вооружение. Вернувшись в полк, Шевчук, продолжая заниматься комсомольской работой, уже как инструктор помогал летчикам осваивать новые самолеты. Даже командующий авиацией округа генерал-лейтенант Глушенков и тот переучивался на новом истребителе под его руководством... Пока весь личный состав не пройдет переподготовку, отпустить Шевчука на фронт командование считало нецелесообразным.

Как же он завидовал тем, кто уезжал в действующую армию! Они скоро будут драться, мстить вероломному врагу, сбивать ненавистных асов, бомбивших советские города. Гитлеровские танки уже под его родным Киевом, а он, вместо того чтобы преградить им путь, за тысячу километров от фронта с утра до вечера учит других использовать боевые возможности нового самолета. Утешало одно — ребятам его наука пригодится в бою. Только в конце года поступил приказ о переброске эскадрильи, в которой служил Шевчук, на фронт. Узнав новость, летчики радовались как дети. Кто-то крикнул: «Ура!» Все подхватили. Они не могли знать, что больше половины из них не доживут до победного часа. Но даже если бы знали, разве это могло остановить их, считавших высшей для себя наградой возможность драться с врагом.

* * *

247-й истребительный авиационный полк, в который влилась эскадрилья Шевчука, базировался под Керчью, на аэродроме Багерово. Полуостров был-только-только освобожден нашими войсками. [67]

Бои шли непрерывно, гитлеровцы не жалели сил, пытаясь оттеснить советские войска к морю. Но их попытки оказались тщетными. На земле и в небе натиску врага противостояло мужество советских бойцов.

Авиаполком командовал известный уже в ту пору Михаил Федосеев, герой Испании. Еще там Федосеев записал на свой счет десять сбитых самолетов врага... Пройдут считанные недели — и не станет этого мужественного летчика: он погибнет в неравной схватке с фашистами, сражаясь до последней секунды. Но останется федосеевская школа, стремительный федосеевский удар, ненависть к захватчикам. Останется и умножится боевая слава полка, водимого в бой с первых дней войны Героем Советского Союза Михаилом Федосеевым.

Знакомство Шевчука со Степаном Карначом состоялось, можно сказать, в воздухе. Не успел Василий толком представиться командиру эскадрильи, как тот сказал, что скоро предстоит лететь на задание — не хочет ли комиссар показать, на что способен в небе? «Как, прямо сейчас?» — переспросил Шевчук. «А что откладывать, летим. Аппараты готовы. Заодно и познакомимся». Шевчук решил было, что командир эскадрильи шутит, но Карнач с самым серьезным видом надел шлем и пошел к самолету. Комиссару, полчаса назад прибывшему в часть, ничего не оставалось, как сесть в соседний самолет.

Вылет был обычный — разведка. Шевчук шел ведомым, стараясь держаться к командирской машине плотно, не забывая поглядывать по сторонам. Под истребителями — ледяная кромка, опоясывающая Керченский полуостров, изломанные дуги окопов передовой линии фронта, клочковатые серые облака. И вдруг Шевчук увидел справа от себя вдалеке группу самолетов. Напряг зрение — бомбардировщики, самые настоящие «юнкерсы», восемь штук. А его ведущий летит себе как ни в чем не бывало и, видимо, не собирается менять курс. Очень это Шевчука удивило, тем более что «юнкерсы» шли без прикрытия. Самое время, казалось бы, атаковать. Но радиосвязи тогда в большинстве истребителей еще не было, так что командира о его планах не спросишь. И Шевчук взял на себя инициативу — вышел из строя и бросился на бомбардировщики.

Это был его первый боевой вылет, первая встреча с врагом. Он не успел даже пройти положенного инструктажа. Иначе не сносить бы комиссару головы за самодеятельность. Уж как потом разнес его Карнач, хорошо еще что с глазу на глаз! И правильно разнес: Шевчук нарушил первую заповедь летчика — не отрываться от ведущего, несмотря ни на что, не отвлекаться на второстепенные задачи, пока не выполнена главная. А главной в тот день была разведка.

Честно говоря, спасло тогда Шевчука от сурового взыскания [68] и то, что он сбил-таки один «юнкерс». Потом, правда, и сам не мог толком объяснить, как это произошло. Врезавшись в строй немецких бомбардировщиков, он развалил его, заставил самолеты перестраиваться и в какой-то момент поймал в прицел хвост «юнкерса»...

Времени на «обкатку», как выражались летчики в ту пору, молодым пилотам давали немного. Это в конце войны, когда господство в воздухе было нашим, новичкам, прибывшим из училищ, позволялось совершенствовать мастерство в тренировочных полетах. А тогда, в сорок втором, каждый был на счету, учились драться непосредственно в боях. Во фронтовой горячке Шевчук даже порой забывал, сколько вылетов сделано за день, благо до передовой недалеко: выполнил задание, вернулся живой — и ладно, собирайся в очередной полет.

И с комиссарскими делами справлялся как будто неплохо: организовывал регулярный выпуск «боевых листков», проводил политбеседы, рассказывал об опыте лучших летчиков полка. Однако еще с училища понимал Шевчук, что работа военкома этим не ограничивается, что политическое воспитание личного состава — это прежде всего воспитание в бойцах мужества и ненависти к врагу, воспитание личным примером. Ему как комиссару простится, если плох окажется протокол собрания, но не будет ему никакого снисхождения, если кто-то из его товарищей струсит в бою.

Где только можно добывая литературу, газеты, Шевчук, накопив и осмыслив материал, рассказывал бойцам эскадрильи о подвигах Талалихина, Гастелло, двадцати восьми панфиловцев, о мужестве партизанки Зои Космодемьянской. Не было недостатка и в примерах героизма летчиков родного 247-го полка. Однако сильнее, чем любой рассказ, отозвалось в сердцах бойцов увиденное ими однажды в Багерово.

Шевчук слышал о том, что на окраине поселка остались следы фашистских зверств. Подумал: надо побывать там с летчиками. Вот как вспоминал он сам об этой поездке:

«В один из нелетных дней мы сели в полуторку и отправились в Багерово. Было холодно, ветрено. Ребята шутили, что комиссар решил их доконать. Кто-то пытался петь. Мы впервые ехали по освобожденной от гитлеровцев земле, это наполняло всех гордостью. Настроение у людей было приподнятое. Но когда машина остановилась у рва, голоса сразу стихли. То, что мы увидели, потрясло все наше существо. Широкий ров был заполнен телами мертвых людей. Среди них женщины, дети, старики. Мы стояли у края рва с окаменевшими лицами, до боли сжимая кулаки. У многих из нас были семьи, иные находились на оккупированной гитлеровцами территории. Представляете, что мы тогда чувствовали, глядя на тысячи невинных жертв... Хотелось закрыть глаза и броситься прочь. [69]

Но я говорил себе: «Смотри и запоминай». Багеровский ров, где покоились 25 тысяч расстрелянных и похороненных заживо местных жителей, стал для нас огромным по силе уроком ненависти к врагу. Мы никогда потом не забывали этот ров и мстили за него ежечасно».

К 1 Мая на личном счету Шевчука были три победы в воздушных боях, опыт ночных штурмовок, рискованные рейды в глубокий тыл врага. Ему было далеко до звания воздушного аса, но и новичком в небе он себя уже не считал, два «мессера» и «юнкерс» что-нибудь да значили.

Итак, около полудня 1 Мая Шевчук шел за Карначом в район штурмовки.

Видимость отличная, небо голубое и необъятное. Шевчук прибавил оборотов и подошел к Карначу поближе. Конечно, случись что, им с командиром придется круто, но может быть, и пронесет. А там они вернутся домой, честь по чести отметят праздник. Так говорил, провожая их, комполка. Шевчук посмотрел кругом — немцев не видно. Рядом идут «Илы», их родные «горбатые», как прозвали штурмовики в пилотском кругу за выпуклую кабину. До цели оставались считанные минуты полета.

Штурмовики чуть отошли влево, готовясь к атаке. И тут Шевчук увидел «мессеры». Узконосые, темные, они шли хищной стаей правее встречным курсом. Увидел их и Карнач. Качнул крылом, выдохнул в микрофон: «Держись...» «Мессеров» было десять. Даже для бывалых летчиков соотношение двух к десяти было достаточным основанием не принимать боя. Ибо на каждую твою очередь ответят пятью, а это все равно что заранее обречь себя на гибель.

Будь они одни, без штурмовиков, возможно, Карнач и Шевчук не вступили бы в схватку. И не нашлось бы человека, который их упрекнул в этом. Больше того, действия истребителей были бы признаны единственно верными. Но они были не одни, на них лежала ответственность за безопасность штурмовиков, которые уступали «мессерам» в скорости и маневре. И поэтому два «Яка» без колебаний пошли навстречу десятке стервятников. И Шевчук, и Карнач, готовясь к бою, понимали, что победить им в этой схватке практически невозможно, но хотя бы ценой своей жизни они обязаны были отвлечь немцев от группы штурмовиков.

Атакуя, они разделились. Это противоречило тактическим канонам, предписывающим держаться всегда парой, боевой тактической единицей. Но правилам хорошо следовать, когда соотношение сил более или менее равно. Ни одна инструкция не может предусмотреть всего. К тому же, увидев, что истребители идут парой, «мессеры» могли разделиться, оставив для них шестерку, а остальные атаковали бы штурмовики. Став двумя тактическими единицами, Шевчук и Карнач предлагали гитлеровцам свой вариант боя. И те вынуждены были принять его. Шевчук атаковал слева, Карнач справа. [70] Разделились и «мессеры» — на Шевчука бросилось шесть истребителей, на Карнача — четыре.

Он помнит этот бой во всех деталях. Как лавировал между самолетами врага, оттягивал их подальше от «Илов» и от Карнача, дразнил, выходя на встречный курс, или подпускал к себе в хвост. Огромные перегрузки, невероятные кульбиты в воздухе — только бы продержаться подольше, дать немцам увязнуть в схватке, закрутить их в карусели погони. Никогда еще он не дрался с таким хладнокровием и расчетом. Но ведь никогда еще от него не зависела жизнь стольких людей! То и дело впереди вспыхивали огненные пулеметные трассы «мессеров». Шевчук отвечал короткими очередями, берег боезапас. В какой-то момент его машина неуправляемо повалилась на крыло. «Штопор», — мелькнуло в голове. Он до судорог сжал руль высоты, уперся ступнями в педали. Вывел. Пошел вниз. А сзади как приклеенный идет «мессер», остальные рассыпались, чтобы отрезать Шевчуку дорогу.

Чуть позже на какое-то мгновение в сетке прицела мелькнул прозрачный колпак того самого упрямого «мессера». Шевчук надавил гашетку до отказа — и увидел, как этот колпак разлетелся вдребезги, как снаряды стегают по ненавистным крестам на тонком фюзеляже, как самолет взрывается, несясь к земле бесформенными обломками. Но сколько еще может продолжаться эта немыслимая чехарда, на сколько еще хватит у него и у машины сил?! Шевчук вновь закрутил спираль, уходя от двух «мессеров», выстрелил с дальней дистанции. И вдруг машина стала неподатливой, погасла скорость. В него могли уже не раз попасть, ведь есть же предел везучести? Он успел еще достать очередью ближайший «мессер». И тут же почувствовал сильный толчок. Вспышка ослепила летчика. Загорелась кабина, стремительно падала высота. Последняя мысль: «Как там Карнач?» Почти бессознательно натянул очки, отбросил колпак кабины. Земля критически близко. Он перевалился через борт и рванул кольцо...

Уже потом Шевчуку рассказали, как он, объятый пламенем, выпал из самолета, как летел и вдогонку ему неслись очереди «мессеров». Как ветром сбило пламя с его спины, как упал на бруствер окопа. Узнал и про то, что штурмовики разделали фашистские батареи в пух и прах, что опустился он рядом с «нейтралкой».

Сам же он помнит другое: удар, тяжесть в веках, когда попытался открыть глаза, и прямо над собой пронзительную голубизну неба, перечерченную серой дымной полосой. Это мог быть след самолета Карнача или сбитого «мессера». Потом услышал далекие человеческие голоса, невнятные, словно обложенные ватой. Осторожность подсказала ему, что надо достать пистолет. Он потянулся к кобуре. И вдруг тело парализовала невероятная боль в спине. Сознание угасло... [71]

Придя в себя, Шевчук увидел склонившееся над ним женское лицо. Услышал мягкий, успокаивающий голос: «Очнулся? Ну и хорошо. Сейчас перевяжем, сейчас». На голове у женщины пилотка, движения ее быстры и энергичны. Он попытался приподняться — и вновь снизу, в спину ударило болью. Первой мыслью было, что это от парашютных ремней, стянувших грудь, когда он падал. Но ремни оказались ни при чем, их отстегнули еще раньше, а боль тупым ножом продолжала врезаться в позвоночник. Медсестра ощупывала его, просила подвигать руками. Он послушно шевелил кистью.

Начался обстрел. Снаряды ложились совсем близко от Шевчука и его спасительницы. Взрывы, сотрясающие землю, остро отзывались в спине. И когда очередной грохнул особенно близко, Василий опять впал в забытье.

Сознание вернулось к нему уже в землянке. Весь пропахший йодом, обмотанный бинтами, он увидел врача, поверх очков заглядывающего ему в лицо. И услышал: «Боюсь, что у вас поврежден позвоночник, голубчик». Тут же его оглушил голос пехотного майора — хозяина землянки, — который весело подмигнул Шевчуку и пророкотал: «Ерунда это все! Не порть, доктор, пилоту праздник, какой еще позвоночник, оклемается... Дай-ка мы с ним лучше выпьем за Первое мая». И майор, протянув Василию стакан, стал рассказывать про воздушную схватку, которая разыгралась на его глазах. Пересилив боль, Шевчук приподнялся на локтях, спустил ноги с топчана и принялся слушать про собственный героизм.

Но он только делал вид, что ему интересно то, что рассказывает восхищенный майор, мысль его упрямо билась в произнесенные врачом страшные слова: «Что-то с позвоночником». Его пугало не сознание физической беспомощности как таковой, а невозможность продолжать борьбу с врагом, вероятность выбыть из строя, лишиться права мстить за Багеровский ров, за стонущую под врагом Украину, за сожженные города и села. И тогда же, в землянке, стиснув зубы от боли, он дал себе клятву сделать все от него зависящее, чтобы продолжать драться. Он пойдет на все, но останется летчиком.

С этих вот минут и начался главный подвиг коммуниста Василия Шевчука. Подвиг, потребовавший от него величайшего напряжения всех духовных и физических сил. Никакие слова не могут точно передать степень испытаний, на которые обрек себя комиссар эскадрильи, давший клятву вернуться в небо.

Вскоре майор, угощавший летчика вином, распорядился приготовить конную повозку. В нее перенесли Шевчука, накрыли рогожей по пояс, и лошадь медленно зашагала вдоль изрытой воронками дороги. Каждая кочка отзывалась в теле летчика, ныла раненая нога, саднило обожженное лицо, но особенно нестерпимой была [72] боль в позвоночнике. Шевчук старался не думать о ней. Но помимо его воли в памяти прокручивались события сегодняшнего дня: полет, воздушная схватка, приземление. Проклятый бруствер! Упади Василий на ровную землю, ничего бы не случилось. А тут ударился позвоночником прямо о твердое ребро бруствера. Еще повезло, что сразу не парализовало. Но ведь могло случиться и худшее: его, Шевчука, могли убить в самолете, могли растерзать пулеметные очереди «мессеров», когда он спускался на парашюте. Так что благо еще, что остался жив. Неотступно думал и о Карначе: что с ним, успел ли дотянуть до аэродрома, жив ли? Возница, пожилой бородатый солдат, оглядываясь на Василия, сокрушенно вздыхал и тихо поругивал лошадь, не разбиравшую дороги.

Первым на пути госпиталем оказался свой, авиационный, расположенный неподалеку от аэродрома. Там Шевчук велел остановиться. До койки дошел сам (заранее дал себе слово держаться перед врачами, покуда достанет сил). Те несколько десятков метров стоили ему потом долгой изматывающей боли. В палате лежали еще двое, оба летчики. Этому обстоятельству Василий обрадовался — как-никак свои ребята, даже из одной дивизии.

Лицо ему перевязывать не стали, сказали, дескать, так заживет быстрее, рану на ноге промыли, извлекли из нее осколок, о позвоночнике же пока разговора не было. Для точного диагноза нужны были рентген, консультация специалистов, каковых в полевом госпитале не оказалось. Так и лежал Шевчук, считал дни, когда его отправят в полк, воевал с болью. Он научился обманывать ее, находя такое положение тела, при котором боль отступала. Но стоило чуть двинуть ногой или головой, она впивалась в него с удвоенной силой, терзала, доводила до слез. Как ни скрывал своих мук Василий, медсестра их заметила, доложила врачу. Тот предложил делать обезболивающие уколы. Шевчук отказался наотрез: «Я должен научиться побеждать боль сам».

Ближайшим соседом Шевчука по койке оказался летчик с перебитыми ногами. У него начиналась гангрена, но раненый не терял оптимизма, надеялся на выздоровление. Часто по ночам, когда обоим не спалось, они вспоминали пережитое, говорили о любимой и дорогой им авиации, спорили о тактике воздушных боев.

— Слишком крепко мы держимся плотного строя в воздухе, — рассуждал сосед. — В бой идем как на парад — звено к звену, крыло к крылу. А немцы? Там пара, там пара, где-то сзади еще. У них маневр. С одним схватился, а другие тебе в хвост... Нет, пора, пора менять тактику, хитрее воевать надо.

Шевчук объяснял ему, что их полк давно уже отказался от построения в воздухе звеньями, перешли на пары. Практика показала, что это самая эффективная боевая единица.

— И правильно, — горячился сосед, — чем гибче будем драться, [73] тем скорее выметем эту нечисть с нашей земли. Ты, комиссар, учти это, когда вернешься в строй.

Фамилия этого летчика потом забылась, но слова его, мысли, горячая вера в победу остались в памяти Василия навсегда. Вскоре соседа увезли в тыловой госпиталь, и Шевчук заскучал. А тут начались налеты вражеской авиации на аэродром, что ни день — бомбежка. Сначала Василию до укрытия помогала добираться медсестра, потом он и сам начал ходить. Перетянет бинтами грудь потуже и идет, благо нога поджила. Каждый шаг — удар в спину острым колом, а он стиснет зубы и идет. Медленно, осторожно, но идет. И решил Василий, что пришла пора выбираться из госпиталя в свой родной полк. Под каким-то предлогом выпросил одежду и пошел.

Добравшись до штаба дивизии, попался на глаза командующему ВВС армии генерал-лейтенанту Белецкому. Тот узнал Шевчука, расспросил о ранении, о том, куда он направляется. Василий старался держаться бодро, отвечал, что «заелся» на госпитальных харчах, пора в строй. Генерал приказал доставить Шевчука в расположение полка на полуторке.

Только вернувшись в свой полк и обняв дорогих товарищей, узнал он, что долгое время его считали без вести пропавшим, подготовили соответствующее письмо жене, сняли со всех видов довольствия... Тем радостнее была встреча, тем сильнее Шевчуку захотелось как можно быстрее доказать друзьям и врагам, что рано его списывать со счетов. Оказалось, Карнач все-таки дотянул до запасного аэродрома, благополучно приземлился, хотя и был ранен в воздухе. И сейчас Степан лечится в Краснодарском госпитале.

Положение на фронте ухудшилось. Гитлеровцы продвигались вдоль Феодосийского залива, нависая над флангами нашей отступавшей 51-й армии. Авиация противника беспрерывно бомбила районы переправы наших войск на Таманский полуостров. Истребительный полк дрался отчаянно. Пять-шесть вылетов за день считалось нормой для каждого летчика. Почти не было случая, чтобы воздушные бои шли при равном соотношении сил: четверка наших «Яков» атаковала восьмерку «мессеров»; пара противостояла шестерке врага. «Яки» возвращались из полетов с простреленными плоскостями, разбитыми фонарями кабин. Их тут же залатывали — и истребители снова уходили в бой.

Шевчук дневал и ночевал на аэродроме. Инструктировал летчиков перед вылетами, занимался тактикой с молодыми пилотами, проводил политзанятия. Только ближайшие друзья знали о травме позвоночника, догадывались, сколько усилий требуют от него двести шагов от штаба полка до стоянки. Часто, когда никого вокруг не было, Василий позволял себе расслабиться: прислонялся спиной [74] к дереву и, закрыв глаза, тихо стонал. Каждая новая потеря в эскадрилье вызывала в нем жажду действия. Но он понимал: пока не научится управлять своим телом, не поддаваться боли — сесть в самолет не имеет права. Что он добьется своего, у Шевчука сомнений не было. Но однажды не выдержал, подошел к одному из товарищей.

— Дай я сегодня слетаю вместо тебя.

Тот оторопел:

— Комиссар, да ты же едва на пригорок всходишь, а там перегрузки... Ведь погубишь себя и машину.

— Все сделаю как надо, не волнуйся.

И Шевчук полетел ведущим пары, прикрывавшей группу штурмовиков. Глядя на полет его истребителя с земли — уверенный и стремительный, — невозможно было предположить, что человек, пилотирующий самолет, борется в этот миг с болью, до крови кусая губы: даже небольшая перегрузка словно разламывала ему спину. Но он ни одним стоном не выдал себя в небе. В том вылете они отогнали четырех «мессеров» и не дали возможности «юнкерсам» произвести прицельное бомбометание по переправе. Однако еще сильнее, чем своей военной удаче, Шевчук радовался тому, что сумел пересилить себя и, пусть на короткое время, стать воздушным бойцом.

Как он летел обратно, помнит плохо. Почти механически отщелкивались в сознании ориентиры, лоб заливал холодный пот, тело деревенело, даже самое малое усилие давалось с невероятным трудом. Он посадил машину как положено. И потерял сознание.

Об этом эпизоде узнало командование. Шевчука вызвал комиссар полка Василий Афанасьевич Меркушев. Осмотрев рослую фигуру военкома, стоявшего перед ним неестественно прямо, Меркушев сказал:

— Понимаю тебя, Василий. Но так дальше продолжаться не может. Ты должен ехать лечиться, пройти комиссию. Потом вернешься в полк.

— Я хочу остаться в строю. Хочу драться, — как можно тверже проговорил Шевчук, — я имею на это право. — Он замялся. — Как коммунист. Как комиссар, наконец.

— Да. — Ответил Меркушев. — Имеешь. Но здоровым. Я видел, как ты ходишь. Представь, что может случиться, если ты потеряешь сознание или не выдержишь перегрузок в бою. Словом, я договорился, тебя возьмут на «У-2». Полетишь в Краснодар. Это приказ.

Как ни было ему горько и обидно, но Шевчук вынужден был подчиниться. Да ведь если по совести, то и он на месте Меркушева не стал бы долго рассусоливать; в строю не место больным. Но где гарантия, что в тылу он сумеет убедить врачей в своей правоте, [75] в том, что ему необходимо вернуться в полк и летать? Кто поверит, что он справится с любой болью?

И вот госпиталь в Краснодаре. Тишина. Покой. Щебет ласточек за окном, цветы на тумбочке. Шевчука тщательно обследовали, сделали снимки позвоночника. Он встретил лечащего хирурга словами:

— Товарищ военврач, только правду, пожалуйста. Женщина присела на край кровати.

— Успокойтесь. Я слышала, что вы ходили после ранения. Непостижимо. Вы очень сильный человек. Но о небе придется забыть. У вас компрессионный перелом одиннадцатого-двенадцатого грудных и первого-второго поясничных позвонков. Бывают случаи, конечно, единичные, что люди с подобными травмами возвращаются к труду — к легкому труду — и благополучно доживают до старости.

Шевчук приподнялся на кровати, ударил ладонью по железному каркасу:

— Я не хочу доживать. Я хочу драться! Драться, понимаете? Я летчик-истребитель.

Военврач встала:

— Вы не один такой. Но война есть война. Нам, врачам, это известно лучше, чем кому бы то ни было. Вы встанете, если лечение пройдет хорошо. Ну а дальше... Дальше не знаю, медицина пока не умеет эффективно бороться с такими вещами. Многое зависит от вас самого.

— Крепись, Василь, — услышал Шевчук голос Карнача, с которым по счастливой случайности судьба свела его в госпитале. — Ты парень крепкий, выдюжишь. Дай срок, бегать будешь, не то что ходить.

Потянулись тусклые больничные дни. Безрадостными они были для Шевчука, лежащего по предписанию врачей без движения на жестких дощатых нарах. Товарищи как умели поддерживали его, старались развеселить. Из 247-го полка в палате оказались еще двое — капитан Иван Базаров и старший лейтенант Павел Шупик. Боевые, заслуженные летчики, каждый имел на счету по нескольку сбитых фашистских самолетов.

Они намеренно старались не касаться в разговорах авиации, полковых дел, чтобы лишний раз не ранить Шевчука. Говорили в палате о чем угодно, только не о полетах. Карнач из самых лучших побуждений расписывал работу штабистов, считая, что Шевчук после госпиталя вполне мог бы найти себе применение в штабе или в военном комиссариате. Догадывавшийся о причине подобной деликатности друзей, Шевчук тем не менее решил положить ей конец. Однажды он прервал Базарова, рассуждавшего о достоинствах брюнеток. [76]

— Что вы, братцы, меня бережете? Или вправду решили в штабники записать?

— Да что ты, Василь, — попытался отшутиться Карнач. — Да ты нас еще летать поучишь. Мы с тобой над рейхстагом последних гадов сбивать будем.

Ни за что не поверил бы тогда Карнач, что слова его окажутся пророческими. Да и кто из друзей Шевчука, знавших, какой суровый приговор вынесен ему врачами, мог предположить, что Василий преодолеет немыслимо высокий барьер, отделявший его от неба.

...Один за другим выписывались из госпиталя товарищи Шевчука. Он узнал, что его полк переброшен под Севастополь, в самое пекло сражения. Оттуда приходили вести о невероятно тяжелых боях. Скованный гипсовым панцирем, Шевчук слушал невеселые сводки, и ему казалось, что, будь он в строю бойцов, дела на фронте непременно наладились бы. Несмотря на жесткий запрет врачей, он потихоньку сгибал корпус, разминал омертвевшие за время лежания мышцы ног. Как-то ему вдруг почудилось, что бедра стали нечувствительны к боли; Шевчук испугался, схватил с тумбочки вилку, с силой ткнул в ногу выше колена — он ошибся, нога чувствовала боль. И, глядя на ползущие нити крови, Василий улыбался.

Ему повезло с лечащим врачом. Прекрасный хирург Вера Павловна Авророва была к тому же сильным и решительным человеком. Она поддерживала в Шевчуке веру в успех, каждый ее приход был целебнее бальзама. Однажды утром она потребовала от Василия, чтобы тот встал. Встал после стольких недель неподвижности!

— Все будет хорошо, Шевчук, вставайте. Пора.

Он боялся этой минуты, боялся обнаружить свою немощность. Вокруг собрались раненые, подбадривали его. Шевчук встал. Ноги держали плохо, но держали. Сделав несколько шагов, он обессиленно упал на чьи-то руки. Но с того дня начал ходить. Каждый раз заставлял себя делать на несколько шагов больше, чем в предыдущий.

Гитлеровцы продвигались к Краснодару. Госпиталь готовился к эвакуации. Шевчук настоял, чтобы его выписали. Пусть на долечивание домой, но выписали и, таким образом, перестали бы считать лежачим больным. Он до хрипоты спорил за каждое слово в медицинском заключении. Членам медкомиссии было некогда, за дверью ждали еще несколько десятков раненых, они уступили под натиском Шевчука и написали, что для определения годности к службе в военное время необходимо провести повторное освидетельствование.

В переполненных поездах Шевчук добрался до Тбилиси — там жила его семья. Дал себе два дня отдыха и пустился на поиски сведений о месторасположении 247-го полка. Но ему не везло: ни в одном военном ведомстве не могли дать точного ответа. По ходу [77] дела в одном из штабов Шевчуку предложили должность диспетчера в отделе перевозок. Конечно, при условии, что врачебная комиссия оставит его в армии. Однако Шевчук упрямо продолжал искать свой полк.

Как-то соседи познакомили его со старым мастером, известным на весь город сапожником. Василий обратился к нему с необычной просьбой — сшить корсет из кожи вместо неудобных бинтов. Без корсета летчик не мог передвигаться, травмированный позвоночник давал о себе знать при малейшей нагрузке. Сапожник-грузин удивился — ничего подобного он еще не делал, но почему бы не попробовать! При этом оговорил, что будет шить не корсет ( «это слишком женское слово»), а жилет, а еще лучше — кольчугу.

В тесной мастерской Василий и старый Вано сделали выкройку. Через несколько дней Шевчук примерил жилет. Он вышел как раз такой, какой требовался, — плотно облегал грудь и спину, намертво фиксировал поврежденные позвонки. Забегая вперед, надо заметить, что кольчугу грузинского мастера Шевчук носил до самого последнего своего боевого вылета. И во многом благодаря ей он управлялся с самолетом в воздухе. А тогда, в день примерки, на радостях Василий даже пустился в пляс, расцеловал мастера и пообещал не посрамить его работу. На врачебную комиссию шел с легким сердцем.

Но радость была преждевременной. Комиссия вынесла заключение: «Ввиду тяжелого ранения позвоночного столба признать негодным к летной службе. Считать возможным использование в военное время на нестроевой работе и в тыловых частях». Напрасно Шевчук приседал, поднимал тяжелые табуреты, доказывая, что здоров. Комиссия была непреклонна. Итак, в лучшем случае его ожидала работа диспетчера на одном из промежуточных аэродромов.

Возможно, другой на месте Шевчука смирился бы с этим. Но он уже десятки, сотни раз представлял себя в кабине истребителя. Мысленно запускал двигатель, выруливал на полосу, разгонял машину и взлетал. Ощущал подрагивание самолета, слышал шум винта, как наяву. Больше того, он в уме проигрывал воздушные бои, уклонялся от противника, выполнял сложный маневр, атаковал сам. И видел, как горят ненавистные «мессеры». Неужели этому суждено остаться только в его воображении?! И Шевчук опять идет в штаб, упрашивает кадровика направить его в авиаполк. Тот посмотрел документы летчика и отказал, в который уже раз. И тут Василию внезапно улыбнулась судьба. В штабе он встретил бывшего военкома авиабригады, где когда-то начинал службу. Полковой комиссар Якименко сразу узнал его, искренне обрадовался Шевчуку, которого помнил по комсомольской работе. И тогда Василия осенило. [78]

— Товарищ полковой комиссар! Ну пусть я пока не могу летать, как считают врачи. Но ведь я военком эскадрильи. От этой должности меня никто не освобождал. Разрешите вернуться к обязанностям комиссара.

Трудно сказать, что подействовало на Якименко. То ли преданность Шевчука родной части, то ли его стремление хоть на комиссарской работе остаться в авиации, то ли еще что. Словом, согласие на возвращение в 247-й истребительный Шевчук получил. И не дожидаясь окончания отпуска, выехал в полк.

Появление его в штабе полка вызвало радость и недоумение одновременно. На Шевчука приходили смотреть как на чудо: ведь никто не ожидал, что он вернется не то что в авиацию — вообще в действующую армию. Обступили друзья — Степан Карнач, Павел Шупик, Иван Базаров, засыпали вопросами, что да как. Сам Шевчук чувствовал себя именинником. Командир полка перелистал его документы, смущенно улыбнулся:

— Ничего, брат, пока на земле повоюешь, комиссар из тебя отличный.

Что ж, к этому Шевчук был готов. Хорошо уже, что оставили военкомом, а не назначили заведовать складами. Он научился ждать, верил, что пробьет его час, главное — он среди своих, его здесь знают, готовы помочь. С удвоенной энергией взялся Шевчук за комиссарскую работу. Познакомился с молодыми летчиками, у большинства из них практически не было боевого опыта, а ведь скоро полк должен вылететь на фронт. Дотошно расспросил Карнача о его последних стычках с врагом. Попросил начертить схемы маневров. Провел с молодежью «уроки мужества и мастерства», используя опыт свой и товарищей. Выпустил листовки, подробно рассказывающие о том, как в одном бою Шупик сбил два самолета противника, какой применил при этом маневр. После каждого дня тренировочных полетов прямо на аэродроме вывешивался «Боевой листок» с итоговыми результатами. Это тоже дело рук Шевчука. Комиссар полка не мог нарадоваться на его работу, часто привлекал Василия к себе в помощь, просил поделиться опытом с военкомами других эскадрилий.

Откуда в нем бралась эта горячая, самоотверженная любовь ко всякой работе, за которую бы он ни брался? Он и не умеет иначе. Если что-то принял разумом, сердцем, если почувствовал собственную необходимость, дело становится частью его самого, причем частью большей, самой важной. Он не мыслит себя вне его. Не умеет. И не хочет.

Но как бы ни старался Шевчук подавить в себе тоску по полетам, это ему не удавалось. Буквально раздавленный болью, которая наваливалась обычно вечерами, он часто приходил к капонирам. Прислонится, бывало, плечом к истребителю и стоит. Однажды [79] командир полка увидел его возле самолета. Молча прошел мимо. А наутро вызвал и приказал собираться — Шевчук пойдет с ним штурманом на «У-2». Василий подумал было, что ослышался. Кутихин повторил приказ. Чуть ли не бегом выскочил Шевчук из кабинета. Через пять минут был готов к полету.

Командир повел машину ровно, все время спрашивал штурмана, как он себя чувствует. Потом увеличил скорость — ив спину Василию вонзилась проклятая боль. Он заранее дал себе слово, что лучше умрет в кабине, но ни словом, ни жестом не выдаст себя. Несмотря на боль, Шевчук испытывал чувство непередаваемого блаженства: он в небе!

Полеты на «кукурузнике» стали повторяться. Конечно, «У-2» — не истребитель, но машина среди авиаторов уважаемая, заслуженная. В худшем случае Василий готов был пилотировать и его. Для начала. Но тут судьба вновь ему улыбнулась. Точнее, это было не простое везение. Шаг за шагом шел Шевчук к своей цели вот уже несколько месяцев. Шел, невзирая ни на какие препятствия. Его упорство, настойчивость, воля должны были быть вознаграждены — такова жизненная логика.

Он упросил командира полка направить его на повторное медицинское освидетельствование. Готовился к этому, как к главному жизненному экзамену: до изнеможения занимался физкультурой, подтягивался на самодельном турнике, носил в карманах свинцовые отвесы. В последний час перед отъездом зашел в штаб получить проездные документы. В комнате рядом с Кутихиным сидел командир дивизии генерал-майор Баранчук. Генерал попросил Шевчука рассказать историю его ранения. Потом спросил:

— Какую кончали школу?

— Качинскую.

Баранчук кивнул.

— Сколько сбитых?

— Четыре.

Еще кивок. Наконец:

— Хотите летать на истребителях?

— Хочу. Очень хочу.

— Выйдите. Мы поговорим с командиром полка.

Только спустя годы узнал Шевчук, о чем говорили Баранчук и Кутихин. Они оба понимали, что Василий не пройдет комиссию: слишком высокие медицинские требования вводились тогда для летного состава. Но оба нутром верили молодому летчику, верили в него как в бойца, как в коммуниста. Послать его сейчас в Москву — равнозначно отстранению от авиации навсегда. И Баранчук решил взять ответственность на себя. Это было прямым нарушением инструкции. Но единственно справедливым решением по человеческому счету. [80]

Вызвав Шевчука, генерал объявил:

— Хочешь летать — летай. Почувствуешь, что трудно, — доложишь. Я верю в твою честность.

В тот же день Шевчук сел в кабину истребителя. Сдерживая волнение, запустил мотор. Разогнал самолет на полосе и поднял его в воздух. Он не чувствовал боли, хотя она предательски вцепилась ему в спину и не отпускала на всем протяжении полета. Сделав несколько кругов над аэродромом, взмыл вверх, лег на правое крыло. Никто не видел его в ту минуту. По лицу Василия текли слезы радости...

* * *

Он летал до последнего дня войны. Сбивал вражеские самолеты над Курском и Киевом, Сандомиром и Вислой, над Берлином и Прагой. Он стал Героем Советского Союза и командовал гвардейским орденоносным полком истребителей. Он перестал летать и сражаться только тогда, когда враг был разбит. До последнего своего боевого вылета он не расставался с кольчугой, «выкованной» для него грузинским сапожником.

Да, война по-своему распоряжалась судьбами людей, порой отрывая их от изначального круга забот, предлагая новые, более высокие обязанности. И не было ничего удивительного в том, что Шевчук, начавший войну военным комиссаром, стал затем командиром. Но какую бы должность он ни занимал, Василий Михайлович не терял, как выражались его товарищи, «комиссарской жилки». Он навсегда остался бойцом партии, чутким и наблюдательным воспитателем, политическим организатором.

Был один эпизод в жизни Шевчука, когда воедино слились его военный и комиссарский таланты. Это случилось в последние дни апреля 1945 года. Полк Шевчука вел бои на воздушных подступах к Берлину. Уже не раз командир видел под крыльями своего «Яка» столицу Германии. Свершилось то, о чем мечтал каждый из миллионов советских людей, о чем грезил он, летчик Шевчук, борясь с болью, на госпитальных койках летом сорок второго года, сражаясь с ненавистным врагом в сорок третьем и сорок четвертом. Советские войска у ворот Берлина!

Крылом к крылу вместе с ветеранами полка идут в бой молодые летчики, недавние выпускники училищ, нетерпеливые, горячие, отважные. В меру сил своих Шевчук старается уберечь молодежь от напрасного риска. Но ему это не всегда удается. Напряженность боев все возрастает. Враг обороняется отчаянно. Впереди — воздушная битва над Берлином. Однажды вечером замполит полка Кузьмичев доложил Шевчуку о том, что в политотдел поступило несколько заявлений от молодых летчиков с просьбой о приеме их кандидатами в члены партии. Надо решать, на какой день [81] назначить партийное собрание. Присутствовавший при разговоре проверяющий из вышестоящего штаба предложил отложить собрание.

— До того ли сейчас, майор, вот добьем немцев, тогда и соберете коммунистов.

Но Шевчук думал иначе. Он понимал, как важно для людей сознавать причастность к партии в разгар кровопролитных боев.

— Извините, товарищ полковник, считаю необходимым провести собрание завтра же. Накануне вылетов.

Это было последнее партийное собрание военной поры. Оно состоялось ночью, прямо на аэродроме. И летчики, и авиационные техники, принятые на нем кандидатами в члены партии, дрались в оставшиеся до победы дни с утроенным мужеством. В этом поступке Шевчук оставался комиссаром. А спустя два дня, возвращаясь на свой аэродром после выполнения задания, он и его ведомый — молодой летчик Александр Божко — встретили в небе три вражеских самолета: корректировщик шел в сопровождении истребителей. По установленному правилу Шевчук не имел права принимать бой без разрешения командования. И он, связавшись с командиром корпуса, попросил разрешения атаковать.

Генерал колебался: у Шевчука на борту была ценнейшая фотосъемка. Но он верил в своего комполка как в опытного бойца. Кроме того, корректировщик нельзя было упускать ни в коем случае.

— Ладно, даю добро, — ответил генерал.

Шевчук атаковал ведущий «фоккер», хотя тот был ближе к его напарнику. Расчет командира полка прост: ведущий наверняка более опытный летчик, а для Божко это первая серьезная схватка.

Он попал в «фоккер» сразу, первой же очередью. Тот не успел даже отвернуть — слишком стремительной и внезапной была атака Шевчука. Вражеский истребитель начал падать, волоча за собой оранжево-черное облако. А Шевчук уже искал «хейнкель». Корректировщик должен быть сбит во что бы то ни стало!

«Хейнкель» попытался уйти, отстреливаясь из пулеметов, пополз вверх, к облакам. У Шевчука уже почти не было времени для маневра, еще минута — и противника скроет белая плотная завеса. Чуть отвернув в сторону, Шевчук сделал вид, что выходит из боя, потянул ручку управления на себя и вертикально устремился вверх. Как всегда при перегрузках, боль разламывала ему спину. Когда до облаков осталось несколько десятков метров, он перевел свой «Як» в горизонтальный полет и настиг «хейнкель». Стрелял наверняка: с предельно малого расстояния, понимая, что возможности атаковать вторично у него уже не будет. Подбитый корректировщик завалился на крыло... [82]

Этот бой, стремительный, безукоризненно проведенный Шевчуком, наблюдал с земли маршал И. С. Конев. Командующий фронтом назвал его классическим, идеальным с точки зрения тактики воздушных поединков. Маршал попросил передать Шевчуку его личную благодарность и поздравление. Этот бой подвел итог боевым победам Василия Шевчука. Но до подведения жизненных итогов ему еще далеко.

Летом 1945 года медицинская комиссия подвергла летчиков полка жесткому осмотру. Когда по спине Шевчука скользнули пальцы хирурга, на лбу его выступил холодный пот. Хирург не поверил своим ощущениям, надавил сильнее. Шевчук охнул.

Врач отступил от него, повернулся к коллегам:

— Это невероятно. Я ничего подобного не видел. Он три года летал со сломанными позвонками...

— Ладно,-: улыбнулся Шевчук. — Теперь можете гнать из летчиков. Но в армии оставьте. На меньшее не согласен.

Он остался в армии. Командовал. Стал генерал-лейтенантом. Служит и поныне. Домой из штаба идет пешком несколько километров, по-прежнему воюя с болью. Высокий, прямой, непокорный. [83]

Жаркие схватки над ледовой дорогой

Василий Голубев, Герой Советского Союза

В январе 1942 года 4-й гвардейский истребительный авиаполк, прежде героически сражавшийся под Таллином, на полуострове Ханко и под Ленинградом, теперь, собрав поредевшие силы, прикрывал восточную часть ледовой «дороги жизни».

По ней двигались на запад через Ладогу вереницы автомашин: Большая земля посылала ленинградцам хлеб, соль, мясо, сахар, пушки и снаряды — драгоценные грузы, скопившиеся за время ледостава на перевалочных базах деревень Лаврово и Кобона.

Там, на другом берегу Ладожского озера, бойцы сухопутного фронта и моряки сражались впроголодь, а ленинградцы работали на заводах, получая по 125 граммов хлеба в сутки...

* * *

Летный день начался на час раньше обычного: с построения в шесть утра. Для подготовки к вылету все собрались в землянке-столовой. У входа меня ожидал секретарь парторганизации эскадрильи Петр Кожанов.

— Разрешите, товарищ командир! — Голос его звучал твердо, чувствовалось, что парторг готовился сказать что-то важное. — Меня беспокоит настроение летчиков. Ваше назначение не все восприняли правильно...

— Товарищ Кожанов! Не стоит сейчас...

— Следствием этого может быть неслаженность действий в воздухе, а вы знаете, к чему это приводит.

— Меня это тоже волнует. Давайте тщательно подготовимся и постараемся таким образом застраховаться от возможных промахов. А за предупреждение — спасибо!

Надо сказать, что меня, лейтенанта, только что назначили командиром 3-й эскадрильи, где даже почти все командиры звеньев были старше меня по званию. И накануне, во время моего представления личному составу, у большинства вид был холодный, замкнутый: прислали «варяга». Сердце кольнула досада. Лишь рукопожатие старшего лейтенанта Кожанова было по-дружески крепким. Я стал присматриваться к нему. Коренастый, широколицый, внешне непримечательный. [84] Такой, как все? Пожалуй, не такой. Открытое, задорное лицо со следами недавних ожогов. Встретившись с прищуром его внимательных серо-голубых глаз, я почувствовал расположение, что-то вроде симпатии к этому человеку. Впрочем, первое впечатление обманчиво, лучший способ оценить новых боевых товарищей — испытать их в воздухе. Такая возможность не заставила себя долго ждать: поступил приказ — лететь на штурмовку войск в районе Погостья.

О поведении некоторых командиров мы с парторгом решили поговорить после боя, а сейчас надо было готовиться к заданию. Кожанов согласился со мной.

Позже я узнал, что Петр Павлович Кожанов тоже в эскадрилье недавно. По-разному вживаются люди в новый коллектив... На войне на это много времени не дается. Да и не нуждался Кожанов в длительном сроке привыкания. Ему, в прошлом сельскому учителю, были, наверное, известны педагогические секреты, помогающие преодолеть барьер отчужденности. Уже на десятый день пребывания Петра Павловича в полку коммунисты 3-й эскадрильи выбрали его секретарем парторганизации. С первых дней декабря Кожанову, как и каждому летчику полка, приходилось делать до пяти боевых вылетов в сутки на прикрытие ледовой трассы.

Командование предписывало нашему истребительному полку вместе с авиацией фронта и штурмовиками флота подавить дальнобойную артиллерию врага, которая находилась километрах в восьми южнее и юго-западнее Погостья. Парторг эскадрильи отлично понимал, что от того, насколько четко усвоят летчики тактику предстоящего боя, зависит его исход.

Боевой порядок назначили следующий: ударное звено веду я, ведомый — сержант Герасименко. Вторая пара: лейтенант Кузнецов и старший сержант Бакиров. Звено обеспечения: капитан Агуреев и его ведомый старший лейтенант Петров, вторая пара — ведущий старший лейтенант Кожанов, ведомый старший лейтенант Цыганов. Первый удар должен быть только внезапным, нанесенным с высоты не более четырехсот пятидесяти метров. На это — основной расчет. Атаковать парами.

— На задание летят одни коммунисты, прошу, товарищи, выполнять свои обязанности в боевом расчете как священный долг. — В морозной предутренней тишине слова эти, негромко произнесенные парторгом, прозвучали как клятва.

И вот, прижавшись к макушкам чахлых сосен Малуксинского болота, на предельно малой высоте — десять — пятнадцать метров — углубляемся в тыл, чтобы неожиданно выйти на вражеские артпозиции. Они уже видны по темным конусам на снегу, направленным в сторону Ленинграда. Странной кажется тишина. Ведь через минуту заработают радиостанции фашистов. [85]

Ловлю себя на мысли, что не страшат ни десятки зенитных установок «эрликонов», ни «мессеры», нет! Волнуюсь за летчиков, с которыми никогда не летал в одном строю. О чем думают они сейчас? И вспоминаю с благодарностью слова Кожанова: «Прошу, товарищи, выполнять свои обязанности...»

Стрелка часов подходит к расчетному времени. Энергично набираем высоту и атакуем всей группой. Зенитки пока молчат. То ли не видят нас, то ли не опомнились от растерянности... Дорого же им обойдется этот зевок! Четыре пары «И-16», нацелившись на врага, переходят в пологое пикирование. Все четче вырисовывается в прицеле орудийный дворик — подковообразный снеговой вал вокруг длинноствольного орудия. Видно, как мечется прислуга. Навстречу «ишачкам» уже летят огненные строчки «эрликонов». С каждой секундой оживает зенитная оборона... Боковым зрением вижу, как пара Кожанова устремилась вниз. Два реактивных снаряда, показав языки пламени, сорвались с плоскостей, через полторы секунды взорвались внутри «подковы». Молодец парторг! Его примеру следует мой ведомый — сержант Герасименко. Отвернув немного вправо, он пикирует на зенитку, от которой тянется огненный пунктир. За ним — пара Агуреева. Она заставила умолкнуть еще одну зенитную установку.

Уходя от цели, вижу всех своих, к сердцу подступает теплая волна. Замысел удался полностью.

Приземлились на аэродроме, первым подбегает ко мне Кожанов.

— Поздравляю, — кричит он. — Как по нотам! Без потерь! Надо поговорить с летчиками и техническим составом, объяснить, почему с первого задания все самолеты вернулись, не имея серьезных повреждений. Я думаю, главное — внезапность.

— Конечно, только при повторном вылете подобной внезапности достигнуть трудно, поэтому план удара и состав групп придется несколько изменить.

Второй вылет тоже оказался удачным. Гитлеровцы сосредоточили огонь на паре лейтенанта Кузнецова, вышедшей к цели на минуту раньше, и прозевали атаку основной группы.

Два этих вылета показали, что, если тщательно готовить каждое задание, успех обеспечен.

К сожалению, так же точно нельзя заранее учесть мотивы некоторых человеческих поступков. После обеда на КП зашел капитан Агуреев и... передал рапорт на имя командира полка о переводе его в другую эскадрилью.

Я приказал дежурному телефонисту пригласить на КП «управляющую четверку» — комиссара, адъютанта, инженера и секретаря парторганизации. Когда все собрались, прочитал рапорт Агуреева и написал на нем: «Командиру полка. Сожалею, но не возражаю». Потом спросил: «Может быть, кто-нибудь из [86] присутствующих собирается перейти в другую эскадрилью? Извольте сегодня же подать рапорт».

Поднялся комиссар эскадрильи Никаноров и заявил, что он свое желание изложит комиссару полка лично, но пока будет работать так, как требует служебный долг. Наступила тишина. И вдруг резко поднялся молчавший до этого Петр Кожанов. Его лицо побледнело, в голосе слышалась обида, он заговорил взволнованно:

— Я вчера и сегодня беседовал со многими летчиками и техниками, с коммунистами и комсомольцами и как секретарь парторганизации сделал вывод, что командование не ошиблось в назначении нового командира. А два вылета на штурмовку наглядно показали, как нужно готовиться к выполнению боевой задачи. Результат налицо: сегодня и люди, и самолеты целы и невредимы. С сентября сорок первого я не помню подобного случая... — Он обвел взглядом присутствующих и, переведя дыхание, выпалил: — Товарищи командир и комиссар! Я вынужден собрать внеочередное заседание партбюро, чтобы заслушать коммуниста Агуреева. Его рапорт об уходе из эскадрильи в такое время я расцениваю... расцениваю как... — Кожанов словно осекся на остром слове и, взяв себя в руки, закончил: — Что скажет на это комиссар?

Никаноров ответил, что это было и остается правом партийного бюро. Я взглянул на Кожанова. «Вот бы кому быть летающим комиссаром эскадрильи», — мелькнула мысль...

* * *

На заснеженной опушке леса, возле прикрытых лапником самолетов замер строй 4-го гвардейского истребительного авиаполка. Наша 3-я эскадрилья на правом фланге. В морозной тишине будто слышу, как бьются сердца моих друзей. Краем глаза ловлю чуть заметную улыбку на спокойном лице комэска-2 Михаила Васильева. Рядом комиссар 3-й эскадрильи Петр Кожанов и мой заместитель Алим Байсултанов. В конце февраля 1942 года все трое назначены на новые должности.

— Под знамя, сми-рно! — приподнято командует начальник штаба.

Командир и комиссар полка проходят вдоль строя. Командир вручает знамя молодому летчику нашей эскадрильи Владимиру Петрову, который меньше чем за восемь месяцев войны совершил триста шестьдесят вылетов — больше всех в полку.

— Полк, напра-во! Торжественным маршем ша-гом марш!

3-я эскадрилья с поднятым гвардейским знаменем во главе полкового строя проходит мимо командования. Звучит приветствие:

— Да здравствует воздушная гвардия!

Глаза Петрова влажно блестят... Но нет — берет себя в руки. [87]

Сжимает древко знамени, несет его впереди, печатая строевой шаг. На исхудалом лице — следы пережитой душевной муки.

...Начались переживания Петрова с письма из Малой Вишеры, сообщавшего Владимиру о гибели отца и матери. Фашисты казнили стариков за то, что их сын — летчик, защитник Ленинграда. Расстреляли на площади перед толпой односельчан. А через некоторое время пришла еще одна черная весть: гитлеровцы надругались над невестой Володи — Людочкой, той самой, чьи письма он читал товарищам. Школьная подруга, родной человек, с нею собирался он строить жизнь. Фашисты угнали ее в плен.

Теперь Володя в промежутках между боевыми вылетами и по вечерам сидел запершись в землянке.

— Он знаете что сказал? — сообщил мне Кожанов: — Жить дальше незачем.

— Сам что думаешь?

— Не знаю. Будет смерти искать, это точно. Пойдет на таран или врежется в батарею на штурмовке. Что-то в таком роде он мне говорил.

Кожанов не находил себе места, хмурился, курил.

— Хватит, не терзай себя, — сказал я.

— На боевом самолете Петрову сейчас нельзя — погибнет. И это будет на нашей совести...

Мы решили поговорить с Володей, хотя и не знали, как помочь его горю. Ясно было одно: на штурмовку пока нельзя посылать. На построении, давая указания летчикам, я ощутил на себе пристальный и непривычно жесткий взгляд Петрова. Казалось, его истомленное, заострившееся лицо состоит из одних глаз — в них горела ярость. Понимал ли он, почему его не допускают к заданиям? Может быть...

Объяснив в штабе положение с Петровым, мы послали его на «У-2» в Новую Ладогу на перевозку почты — пусть, думали, немного расслабится, отдохнет. А затем, условились, дадим ему недельную передышку в санчасти бригады, расположенной неподалеку от Новой Ладоги, в живописном месте, куда летчиков ненадолго отправляли для подкрепления сил.

Помню, вечером мы вызвали к себе Володю. Едва переступив порог землянки, он выпалил, отнимая руку от виска:

— Старший лейтенант Петров по вызову явился! Опять газеты возить?

Не сдержался... Но я сделал вид, что не заметил нарушения устава, — состояние Володи можно было понять.

— Нет. Только одно письмо. От меня — родителям и жене.

В разговор вмешался Кожанов.

— Между прочим, — сказал он, — командир жену из Ленинграда вывез полумертвой. У Цоколаева и Толи Кузнецова тоже жены [88] с тяжелой дистрофией, а у них грудные дети. Как еще обернется? Может, на всю жизнь инвалиды... Детишки! Понял?

Летчик молчал, вобрав в плечи русую с упрямым вихром голову.

— Ну вот, — продолжал Кожанов. — Тебе, конечно, еще тяжелей. Что делать? Самоубийством кончать? А? Тараном? Баш на баш? Отомстил, и квиты? Разве это месть! Если все так мстить станут, через месяц воевать будет некому. Не-ет, дудки, ты мсти каждый день, да так, чтобы самому в живых остаться и завтра еще добавить, а послезавтра — втрое сильней, и до тех пор, пока мы его, гада, не прикончим, ясно? Вот так!

— А для этого надо сил набраться. Взять себя в руки, — продолжил я. — Поедешь на неделю, отдохнешь. И снова в бой.

— Где они живут, — чуть слышно спросил Петров, не поднимая головы, — родители ваши?

— Неподалеку от профилактория. Там все написано на конверте. Считай, с сегодняшнего дня мои отец и мать — и твои родители. Это... в письме. Они прочтут и поймут. А мы, значит, с комиссаром старшие твои братья. Если ты не против.

Володя вдруг опустился на табурет и, прижав к лицу побелевшие пальцы, глухо, почти беззвучно зарыдал. Быстро справился с собой, крепкими ладонями вытер щеки, спросил:

— Может, не надо неделю? Два дня хватит?

— Посмотрим. Если туго будет, пришлем за тобой.

Петров вышел. Тогда Кожанов подошел ко мне, вытянулся и строго по-военному отчеканил:

— Товарищ командир! В отсутствие командира звена старшего лейтенанта Петрова прошу временно возложить на меня его обязанности.

— У тебя своих хватает...

Последовало неловкое молчание.

— Хорошо. Принимай звено.

Меня всегда восхищала способность Кожанова приходить на помощь людям, как бы совершенно забывая о себе. Это жило в нем. Он чувствовал себя неуютно, если оказывался в положении наблюдателя или просто советчика; только личное участие в судьбах товарищей давало ему моральное право разговаривать с летчиками на равных. И мало кто знал, что у него, Петра Кожанова, на оккупированной фашистами курской земле остались жена и дочь и что давно от них нет вестей и тревога за их жизнь порой заставляет его просиживать всю ночь без сна в землянке при свете коптилки.

В одну из апрельских ночей 1942 года я находился на командном пункте эскадрильи, ожидая возвращения группы Кожанова, вылетевшей на подавление зенитных точек и прожекторов в районе Шлиссельбурга. [89]

Внезапно дверь распахнулась, и в нее буквально влетел Кожанов. Лицо его сияло. Он размахивал маленьким конвертом и чуть не плясал.

— Товарищ командир! Гвардии старший лейтенант Кожанов боевое задание выполнил! Расстрелял прожектор и два «эрликона», а остатки боеприпасов выпустил по траншеям на берегу озера. — И вдруг выкрикнул: — Вася! Почтарь принес мне самую большую радость! Жена и дочь — живы!

Мы обнялись.

— Ну вот, — сказал я, — благодари нашу пехоту за освобождение кусочка русской земли. А завтра пойдешь к командиру полка, подашь рапорт с просьбой выехать на побывку к родным.

Однако я чувствовал, рапорта он не напишет. Так оно и вышло: в беседе с командиром полка Кожанов от краткосрочного отпуска отказался...

* * *

Подходил к концу май 1942 года. Ясных дней становилось больше, но постоянно дувший северный ветер не пускал к нам и без того запоздавшую весну. Уже месяц как перестал действовать ледовый путь: лед покрылся водой, хотя толщина его местами достигала еще чуть ли не метра. Он все время двигался, торосился, затрудняя плавание даже крупным кораблям.

Не сумев сорвать перевозки в Ленинград по льду в зимнее время, фашистское командование отдало приказ: нанести массированный удар по всему ладожскому району судоходства. Ранним утром несколько высотных разведчиков пролетели над нашим аэродромом. Из штаба бригады предупредили о возможном ударе по кораблям и перевалочным базам на восточном и западном берегах озера.

Весь истребительный полк — 22 «И-16» — взмыл в воздух. Долго ждать фашистов не пришлось. 80 «юнкерсов» и «хейнкелей» под прикрытием 24 истребителей показались сразу с трех сторон: южной, западной и северной. Пятикратное превосходство...

Под нами — до сорока боевых кораблей и транспортных судов, на берегу — десятки тысяч тонн крайне необходимого Ленинграду груза. Цель нашей эскадрильи, кроме отражения «юнкерсов», — сковать боем истребители прикрытия.

— Петя, — передаю по радио Кожанову, — будем бить на встречных курсах, действуй самостоятельно, держись над объектом.

— Понял, — ответил Кожанов.

Ведя четверку своих «ишачков», он устремился на группу «хейнкелей», идущую с запада, я же пошел на сближение с «юнкерсами», надвигавшимися с юга. Наши зенитчики открыли огонь, но мы, не обращая на него внимания, парами и четверками завязали [90] бой. Смертельный риск — действовать под ураганным огнем зениток — оправдал себя. Уже в начале боя стало ясно, что тактика выбрана правильно: не распылять силы, не отвлекаться на преследование врага, наносить короткие удары по близким и наиболее опасным группам, бить их на боевом курсе.

Неравенство в числе машин компенсировалось мастерством и отвагой наших летчиков. Группа комиссара Кожанова отсекла истребители, наседавшие сверху, и успела атаковать бомбардировщики. Комиссарское звено дралось умело. Петров, Бакиров, Куликов — все члены партийного бюро эскадрильи. Не ведая страха, они смело разворачивались навстречу многочисленной группе «мессеров», дерзко атаковали ведущих.

Вот вижу, как еще один «мессершмитт», сбитый звеном Кожанова, оставляет за собой дымный шлейф. Успех сопутствует и остальным: рухнули четыре вражеских бомбардировщика и два истребителя, многие самолеты врага получили повреждения или горят в воздухе...

Воздушному сражению, кажется, не будет конца. Уже сорок пять минут идет неравная схватка, наши силы тоже убывают. Восемь самолетов, поврежденные, вышли из боя, у остальных кончился боезапас, горючего — на восемь — десять минут, а на высоте 3500 метров подходит новая большая группа: пятнадцать «Хе-111» и двенадцать «Ме-109Ф».

Спасать положение нужно нашей эскадрилье, находящейся на той же высоте. Даю команду:

— Из боя не выходить! Атаки продолжать, с курса не сворачивать.

Слышу голос комиссара:

— Боезапаса нет, вывожу группу на встречный таран!

И через несколько секунд взволнованный голос:

— Не выдерживаете, сволочи... За мной!

Лобовая атака его пары была ложной, пулеметы бездействовали, однако бомбардировщики не пошли на прямое столкновение: сдали у фашистов нервы. Группа «хейнкелей» повернула в сторону озера, облегчив наше положение.

Около часа летчики-гвардейцы отражали массированный удар врага, сбив одиннадцать самолетов. А всего с помощью береговых и корабельных зенитных батарей был уничтожен тридцать один самолет. Мы потеряли бесстрашного летчика Василия Никаноровича Захарова, геройски осуществившего воздушный таран. Еще трое летчиков получили ранения. Сильно повреждены несколько самолетов. Но задачу полк выполнил.

Вечером на бортах боевых машин появились слова, выведенные белой краской: «За Васю Захарова!»

Аэродром представлял собой печальное зрелище: исковерканные, [91] изрешеченные, обгоревшие самолеты... На их срочный ремонт были брошены все технические силы эскадрильи. От быстрого возвращения машин в строй зависел успех завтрашнего сражения. Наступила короткая майская ночь, но почти никто из командиров не спал.

— Мы обшарили все склады, — сокрушался инженер Бороздин. — Хоть убейте, а больше шести самолетов завтра в строю не будет. Смотрите! Самолеты Петрова и Бакирова — это же металлолом, тут нужно менять силовые узлы и моторы. На это уйдет двое-трое суток.

— Пойми, инженер, — доказывал Алим Байсултанов, — воевать неполными звеньями — значит потерять половину летчиков.

— Я все понимаю, — тихо отвечал Бороздин. — Техники ни на минуту работы не прекращают, но ведь ее столько...

За разговором мы не заметили, как в землянку спустился комиссар. Вытирая взмокший лоб летной перчаткой, он стоял у порога.

— Нормально! — сощурив узкие глаза, выдохнул Кожанов. — Завтра к обеду самолеты Петрова и Бакирова будут в строю. Лишь бы фрицы рано не прилетели.

Бороздин поморщился.

— Не шути, Петя, — урезонил я комиссара.

— А я не шучу. Сейчас был у гвардейцев-наземников. Накоротке собрал коммунистов. Говорят: сами вместо моторов вертеться будем, а сделаем. В ваш расчет, товарищ инженер, техники Гусков, Дементьев, Николаенко внесли поправки и твердо заявили: завтра к обеду все восемь самолетов будут в порядке.

— И ты веришь? — серьезно спросил я Кожанова.

— Конечно.

Техники слово сдержали. Когда, заступив на боевое дежурство во второй половине следующего дня, мы осматривали машины, все самолеты были готовы к вылетам.

Перед дежурством Кожанов предложил мне:

— Василий Федорович, давай сегодня напишем наградные листы на всех, кто восстанавливал самолеты. И отдадим этим героям свои летные «сто граммов». Согласен?

— Вполне, и шоколад отдадим, — смеясь, ответил я.

Сидя в кабине самолета, я продумывал вчерашний день — тяжелейший и в воздухе, и на земле. Как хорошо воевать с таким комиссаром! Все в нем есть: оперативность, напористость, воля, инициатива и энергия, а главное — душевность, и все это увлекает на ратный подвиг других. [92]

В ожидании сигнала на вылет прошла вторая половина дня. Начинались сумерки. Мы собрались было покинуть кабины самолетов, как взвилась красная ракета — взлет! Минута — и эскадрилья в воздухе. Но сумерки быстро сгущались. Троих летчиков, никогда еще не действовавших в таких условиях, пришлось вернуть на аэродром. В воздухе осталось четверо опытных и отважных: Алим Байсултанов, Петр Кожанов, командиры звеньев Евгений Цыганов и Владимир Петров. Командую:

— Петрову пристроиться к Кожанову, Цыганову — к Байсултанову.

Сам остаюсь в одиночестве.

Вот и полетели на ветер все варианты...

Противник рассчитывал на внезапность и на светлую майскую ночь, зная, что в густых сумерках эффективность истребителей и зениток резко снижается. И на удар направил несколько эскадрилий пикировщиков, прикрытых небольшим отрядом истребителей.

Более ста пятидесяти бомбардировщиков «Ю-87» четырьмя группами пересекли линию фронта в районе Шлиссельбурга и быстро приближались к Кореджскому рейду, где загруженные корабли начинали выстраиваться в походные ордера для ночного перехода к западному берегу.

Удар фашистских пиратов был тщательно продуман. Три группы «Ю-87» подходили с одного направления. Выше их летали несколько пар истребителей «Ме-109Ф». Против такой массы сил у нас очень мало. Но мы знаем, что «юнкерсы» начинают бомбить по сигналу ведущих — вот их-то и следует сбить в первую очередь. Поэтому, «распределив» ведущих, я скомандовал:

— Петя, на правую группу! Алим, на левую! Уничтожить лидеров! Пройти через строй, не сворачивать!

Ведущего центральной группы взял на себя. Развернутым строем мы устремились в лобовую атаку, больше похожую на встречный таран.

Все решилось в считанные секунды. Лидеры всех трех групп упали вблизи кораблей. Затем, стреляя из всех пулеметов, мы врезались в строй — и фашистские летчики, посчитав нас «смертниками», шарахнулись в разные стороны. Каким-то чудом не столкнувшись, пройдя вплотную к их самолетам, мы увидели перед собой четвертую и самую большую группу «юнкерсов», идущую двумя параллельными колоннами. На команды времени не было. Заметил справа звено Кожанова — и мы вновь понеслись на врага. С ходу сбили еще двух ведущих. Строй этой группы начал распадаться. Мы резко развернулись и всей пятеркой повторили атаку с задней нижней полусферы, применив ракетные снаряды. Вновь успех — два «Ю-87», вспыхнув факелами, упали. [93]

Зенитки сбили еще пять самолетов, и, не причинив кораблям ущерба, фашисты начали уходить за линию фронта.

* * *

...После нашего приземления весь личный состав эскадрильи собрался у моего самолета. Я же продолжал сидеть в кабине: несмотря на скоротечность боя, ощутил беспредельную усталость. Казалось, все тело дрожит как в лихорадке. Да, в такой обстановке я еще не бывал. В голове неотступная мысль: как же мы не столкнулись? Ведь буквально впритирку расходились, мелькая друг перед другом...

На крыло самолета поднялся Кожанов, крикнул:

— Вася, что с тобой, ты ранен?

— Нет, просто нет сил, ноги и руки дрожат, нужно немного успокоиться, — ответил я комиссару.

Он крепко сжал мои плечи.

— Ничего, командир, сегодня мы отомстили за Васю Захарова, не зря на фюзеляжах написали его имя. Да и у моряков в долгу не остались. Вот это был бой! За тебя, правда, боялся, ведь без прикрытия шел.

Что же принесло редкостный успех нашей пятерке в том бою с армадой из 150 самолетов? Прежде всего, новизна тактического приема — точные лобовые атаки по ведущим, меткость и прекрасная летная выучка, дерзость и отвага и, конечно, предельный риск.

Боями 28 и 29 мая 1942 года фактически закончилась тяжелейшая борьба истребителей флота и зенитчиков, охранявших ледовую дорогу. Только за эти два дня Кожанов и я сбили по четыре самолета, Байсултанов — три.

Не успели мы успокоиться и проанализировать ход боя, как пришло радостное сообщение: командующий флотом, наблюдавший с корабля за неравным сражением, присвоил руководителям эскадрильи внеочередные воинские звания. Теперь командир, заместитель и комиссар — капитаны. А через некоторое время мы узнали, что указом Президиума Верховного Совета СССР Кожанову, Байсултанову и мне присвоено звание Героя Советского Союза.

...Минуло уже 40 лет, а память хранит живой образ моего боевого друга, первого помощника Петра Павловича Кожанова, с кем крыло в крыло в воздухе, рука об руку на земле шли мы, защищая Ленинград, охраняя священный лед Ладоги — ту единственную артерию, питавшую город на Неве, фронт и Балтийский флот, которая в самом буквальном, самом драматическом смысле получила название «дороги жизни».

Тогда мы уже чувствовали, что существует и надежно действует еще одна «дорога жизни», правда, о ее масштабах еще ничего [94] не знали. Я имею в виду снабжение армии тылом. Число самолетов в наших военно-воздушных силах нарастало непрерывно: к маю сорок второго года фронт имел уже 3164 боевые машины, только в апреле промышленность дала 1432 самолета. С заводских конвейеров сходила боевая техника: истребители «ЛаГГ-3», «Як-1», пикирующие бомбардировщики «Пе-2», штурмовики «Ил-2».

Но, повторяю, мы этих сводок под рукой не имели — только чувствовали, что такая же «дорога жизни», какую мы защищаем под Ленинградом, исправно действует между фронтом и тылом. И дрались не щадя жизни на той старой технике, которая еще была в нашем полку. [95]

Это наши горы!

Сурен Давтян,
Михаил Юрьев

В горах каждый звук рождает раскатистое эхо. Едва возникнув, оно начинает свой неторопливый бег от одной скалы к другой, кочуя из ущелья в ущелье на многие сотни метров вокруг. Это особенно заметно, когда горную тишину нарушает рокот летящего самолета. Прозрачный воздух подхватывает звуковую волну и несет ее, возвещая окрестностям: летит! летит!

Вот и этим ранним солнечным утром тарахтение связного «У-2» заслышали на горном аэродроме задолго до его появления. Вершины только пробудились ото сна, и теперь, окутанные легкой дымкой, они величаво подставляли свои бока ослепительно ярким лучам. Вместе с вестниками нового дня, будто подгоняемый ими, а может быть, и несомый этим солнечным потоком, с востока спешил крошечный на фоне гор биплан.

Подрулив к стоянке, «У-2» замер. Из кабины на крыло поспешно, не дожидаясь остановки мотора, вылез офицер связи. Еще не утихший воздушный вихрь от винта разметал полы кожаного реглана. Офицер спрыгнул на землю и торопливо зашагал к штабу полка, придерживая болтающийся на боку планшет.

Через несколько минут командир 805-го штурмового авиаполка 4-й воздушной армии вызвал к себе командный состав. А еще через четверть часа первая эскадрилья была построена на самолетной стоянке.

— Товарищи! Только что получено донесение, — начал командир эскадрильи. — Вчера, 5 ноября, в районе населенного пункта Гизель наши войска остановили продвижение гитлеровцев к городу Орджоникидзе.

* * *

...Шел второй год войны. На всех фронтах положение советских войск оставалось крайне тяжелым. Об этом летчики знали из сводок Совинформбюро, наблюдая в полетах напряженные бои на земле, помогая наземным войскам отражать натиск врага. [96]

План гитлеровцев «Эдельвейс» предусматривал обход Главного Кавказского хребта с запада и с востока силами двух группировок. Одна из них должна была овладеть Новороссийском и Туапсе, другая — Грозным и Баку. Далее планировался выход в районы Тбилиси, Кутаиси, Сухуми и установление связи с турецкой армией, 26 дивизий которой были сосредоточены на границе с СССР. После этого, как рассчитывало гитлеровское командование, открывалась возможность вторжения на Ближний и Средний Восток. Войска группы армий «А» под командованием генерал-фельдмаршала Листа постепенно продвигались вперед. Но каждый шаг в глубь кавказской земли ослаблял врага: за каждый ее метр ему приходилось расплачиваться жизнями тысяч солдат и офицеров. Особенно упорные бои шли на правом крыле Закавказского фронта. На нальчикско-орджоникидзевском направлении гитлеровцы сконцентрировали сильную танковую группировку. Захватив в конце октября Нальчик, они вплоть до 5 ноября продвигались к Орджоникидзе. И вот известие: враг остановлен!

— Нашей эскадрилье, — продолжал командир, — дан приказ уничтожить подкрепление противника — колонну танков и автомашин. По данным воздушной разведки, в настоящий момент колонна движется в труднодоступном горном ущелье. Через полтора часа ожидается ее появление в намеченном для атаки районе. На выполнение задания пойдет группа в составе... — И командир назвал несколько фамилий лучших летчиков эскадрильи. — Ведущим группы назначаю капитана Мкртумова.

До вылета оставался час с лишним. Техники хлопотали возле машин, а заместитель командира эскадрильи по политической части капитан Мкртумов решил скоротать время в беседе с летчиками.

Капитана обступили кружком.

— Вы, наверно, слышали о летчике-истребителе Кубати Карданове, — начал замполит, доставая из полевой сумки сложенную газету.

Это был номер «Красной Звезды» от 22 октября 1942 года.

— Он кабардинец, — продолжал Мкртумов. — Воюет, и отважно воюет, рядом с нами — в Северной Осетии. Вот послушайте. На фронте с первого дня войны... Совершил более 500 боевых вылетов. Сбил 15 немецких самолетов... Награжден двумя орденами Ленина и орденом Красного Знамени. Здесь описывается один воздушный бой Карданова, — Самсон Мовсесович оторвал взгляд от газетного листа. — Летели они на штурмовку. При подходе к цели из-за облака на группу наших истребителей обрушились «мессершмитты», с ходу атаковали ведущего и подбили его. Тогда вперед вырвался Карданов со своей группой. Он предложил немцам бой на виражах. Те приняли и перевели весь огонь на него. Так Карданов сковал [97] противника, дал возможность подойти остальным сопровождающим самолетам. Атаку отбили и задание выполнили.

— А что они штурмовали, товарищ капитан?

— В терских степях немцы создали крупную авиационную базу. Вот по ней и ударили как следует, — уточнил замполит.

— Молодцы, ребята! — одобрительно отозвались летчики.

— Так вот, друзья мои! — выждав паузу, Мкртумов вновь завладел вниманием. — Вы уже знаете, что вчера наши войска остановили гитлеровцев на пути к Орджоникидзе. Не видать фашистам проклятым нашей бакинской нефти! Здесь они все и останутся, у подножия наших гор! Ну а кто удирать надумает — поможем. Так погоним, что забудет, зачем пришел! Верно говорю?

— Давно пора! Загостились гады!

— Верно: загостились. Но наступают новые времена. Мы собрали силы, и немалые. А в чем она, наша сила? — капитан обвел стоящих вокруг требовательным взглядом. — Да в том, что с первого дня войны мы еще теснее сплотились в крепкий кулак, все вместе! Русские и украинцы, грузины и армяне, азербайджанцы, да что там — вся страна встала стеной. И теперь у нас одна задача — гнать фашистов не только с нашей земли, но до самого Берлина!

Как-то в политбеседе рассказал Самсон Мовсесович о своих родных местах — о горах Зангезура в Армении, откуда он был родом. Рассказал о богатой истории этого края, куда так рвались сейчас фашисты. В прошлые века гремели у подножий гор жестокие битвы. И каждый раз смелые зангезурцы отбивались от иноземных захватчиков. Это наши горы. Они всегда помогали отважным, были их союзником. С раннего детства здесь учились ценить свободу и независимость. Потому и не смогли иноземцы полонить зангезурских храбрецов. Запомнилась эта беседа летчикам и техникам эскадрильи, в особенности слова: это наши горы. И ныне бои здесь шли трудные... Случалось, возникала у кого-то и растерянность, — тут до панического настроения один шаг. Однако в эскадрилье Мкртумова этого шага никто никогда не сделал. Помогало верить в себя, в боевых товарищей, в боевую технику, которую тебе поручили, слово комиссара.

...Самсон Мовсесович посмотрел на часы, спокойно произнес:

— Скоро вылет. По самолетам, соколы мои! — С этими словами он надел летный шлем и направился к своему «Илу».

— Товарищ замполит, разрешите обратиться? — догнал Мкртумова один из недавно прибывших в полк летчиков.

— Слушаю вас.

— Я письмо от матери получил, а вместе с ним — вот что, — он протянул небольшого формата газетную вырезку. — Текст песни. Вот только ни названия газеты, ни даты...

В тексте аккуратно красным карандашом были выделены слова: [98]

Враг лезет к нам на Дон, Кавказ,
Где был он бит уже не раз:
Там хлеб, там нефть Кавказских гор,
Что их прельщает с давних пор.
Нет, нет, не выйдет, не пройдут!
Врагу отпор бойцы дадут!
Мы орды вражьи отобьем
И вспять фашистов повернем!

— Что ж, верные слова, — заключил Мкртумов, прочтя стихи. — А откуда письмо? Где живет ваша мама?

— На севере. Волнуется очень, что мы здесь, на Кавказе, отступаем.

— Отступали, — твердо поправил замполит.

— Так точно, отступали, — парень виновато посмотрел на Мкртумова. — Можно эти стихи использовать в «Боевом листке»? Я уже и рисунок набросал. Вот, посмотрите, — летчик достал из кармана гимнастерки сложенный лист, развернул его и протянул замполиту.

Рисунок понравился Мкртумову своей лаконичностью: по истрепанной, провисшей веревке, неуклюже балансируя, опасливо ступал Гитлер — в трусах, с бабочкой на голой шее, а в огромных, навыкате глазах — алчность и страх. Казалось, горе-канатоходец вот-вот сорвется и полетит вниз, где множеством штыков ощетинились нефтяные вышки.

— У вас очень хорошо получается, — похвалил замполит. — Вот вышки я бы заменил. Не видать фашистам нашей нефти! Нарисуйте внизу горные вершины Кавказа. Пусть для врага каждая скала будет острым штыком!

— Да, пожалуй, так лучше, — согласился автор.

Зеленая ракета с шипением взвилась над летным полем.

— Вернусь — обсудим, — поспешно бросил Самсон Мовсесович, возвращая рисунок. — А ты молодец!

Через минуту с аэродрома поднялась шестерка «Илов», ведомая капитаном Мкртумовым.

Безоблачное небо, абсолютная видимость делали невозможным внезапное нападение вражеских истребителей. Группа шла четким, слаженным строем. Поэтому капитан позволил себе поразмышлять о делах, оставшихся на земле. Завтра, в день 25-й годовщины Октября, ему предстоит выступить на торжественном собрании полка. О чем он будет говорить? Конечно, здорово, что удалось наконец остановить фашистов в канун такого большого праздника. В этом есть и заслуга штурмовиков. Сколько вылетов они совершили в последние дни — не сразу и сосчитаешь. «Расскажу о бакинских нефтяниках, — решил Самсон Мовсесович. — Расскажу, какие это замечательные люди...» На минуту он представил себе, как будет [99] ликовать Баку, когда там станет известно, что продвижение немецких войск остановлено. «Теперь бы в контрнаступление, не давая врагу опомниться!» Беседуя сегодня с ребятами перед вылетом, замполит еще раз убедился, как заждались его орлы наступления, как рвутся вперед, чтобы оправдать себя перед народом, отбить недавно оставленные земли.

По мере приближения к цели Мкртумов стал внимательнее наблюдать за воздухом и землей. И не напрасно. Едва показалась дорога, по которой двигалась колонна, как прямо по курсу «Илов» расцвели белыми шапками разрывы зенитных снарядов. «Вот где поставили заслон! Про-рвем-ся!» Замполит резко бросил машину в сторону, совершая противозенитный маневр. Его примеру последовали остальные летчики шестерки. Огонь зениток усиливался. Чтобы лучше изучить обстановку, Мкртумов по радио приказал самолетам сделать круг. Штурмовики пошли на второй заход.

— Будем прорываться на бреющем! — передал ведущий. — Зенитки подавлять только огнем пушек! «Эрэсы» сохранить для колонны!

Мощные моторы «Илов» натужно взревели, пронося грозные машины над самыми головами фашистов. Шквал огня прижал врага к земле, зенитная стрельба утихла.

— Проскочили! — раздалось в наушниках сразу несколько голосов.

Мкртумов круто повел машину вверх, увлекая за собой группу. Теперь надо было набрать высоту и перестроиться для атаки. Вот когда начиналась настоящая работа! Шестерка «Илов», проходя поочередно вдоль колонны, обрушила на врага всю свою огневую мощь. С каждым новым пролетом росло число вспыхнувших танков и искореженных взрывами автомашин. Пушечно-пулеметный огонь, беспрерывные разрывы бомб и реактивных снарядов, от которых дыбилась земля, ошеломили гитлеровцев. В колонне началась паника.

— Комиссар! — Мкртумов узнал встревоженный голос Петра Карева. — Машины в голове!

Самсон Мовсесович и сам уже заметил, как два грузовика в голове колонны, воспользовавшись неразберихой, пытаются оторваться и уйти за перевал.

— Атакуем! — отозвался Мкртумов и направил свой штурмовик прямо на них. От меткого залпа «РС» одна из машин вспыхнула огромным факелом. «Вот в чем дело — боеприпасы!» — догадался замполит. Оглянувшись на вираже назад и вниз, он увидел, как идущий за ним Карев точно так же расправился со второй автомашиной: рядом вырос еще один ослепительно яркий костер.

— Молодец! — крикнул Мкртумов. — Сработали, как на учебных стрельбах! [100]

— Стараемся, товарищ капитан! — весело откликнулся Карев.

Теперь уже горела вся колонна. Темные столбы дыма, обозначавшие каждую бывшую боевую единицу вражеской техники, ветром сносило в сторону. Чуть в отдалении дымные нити сплетались в один большой черный шлейф, закрывающий поворот дороги, по которой хотели пройти и не прошли фашисты. «Вот вам черный саван, проклятые!»

Колонны больше не существовало. Лишь изредка с обочин немцы вели беспорядочный автоматный и пулеметный огонь.

— Идем домой! Горючее на исходе, — разнеслась в эфире команда ведущего. И только сейчас Мкртумов подумал: «Что-то их авиации не видно...» Лучше бы эта мысль вовсе не приходила к нему, — наушники тревожно закричали голосом ведомого: «Слева — «мессеры»!»

Наперерез «Илам» шли девять немецких истребителей. Их черные свастики отчетливо выделялись на ярко освещенных солнцем фюзеляжах. Расстояние быстро сокращалось. Мкртумов мгновенно оценил обстановку.

— Всем отходить на аэродром! Атакую один! — скомандовал он и резко отвалил от группы влево.

— Комиссар! Я прикрою! — почти хором отозвались голоса сразу пятерых летчиков.

— Это приказ!!! — жестко отрезал Мкртумов. В его голосе чувствовалась досада, что приходится отвлекаться на уговоры.

С первого же захода капитан подбил один из «мессершмиттов». Боевой строй противника распался. Несмотря на колоссальное численное превосходство, фашисты вынуждены были защищаться — настолько виртуозно владел машиной Мкртумов. Казалось, не тяжелый штурмовик, а стремительный истребитель соперничает с высокоманевренными машинами. При малейшей возможности капитан короткими очередями стрелял из пулеметов и пушек. Это держало врага в постоянном напряжении. Замысел Мкртумова осуществился: его группа «Илов» без потерь вышла из боя и легла на обратный курс. Стоит ли говорить, с каким чувством летчики оставляли своего боевого товарища... Но приказ есть приказ! И потом, зная, что за чудо-летчик их замполит, в глубине души каждый из них верил: он себя в обиду не даст. По-другому просто не могло быть.

Фашисты, видимо, почувствовали, что у советского штурмовика вот-вот должно кончиться горючее. Но вступить в поединок никто не решался. Самолет Мкртумова сковали плотным кольцом, и выйти из него никак не удавалось. Самсон Мовсесович вдруг вспомнил совсем недавний рассказ знакомого летчика. Они встретились в политотделе армии. Тот восхищенно описывал новый двухместный штурмовик «Ил-2» с воздушным стрелком-радистом [101] в экипаже. Такие самолеты серийного производства впервые приняли участие в боях под Сталинградом в конце октября сорок второго года. «Вот бы сейчас стрелка! Мы бы им показали, что такое воздушный бой штурмовика!» Но стрелка за спиной Мкртумова не было. Оставалось надеяться только на себя. «Не расслабляться, капитан!» — с этой мыслью замполит предпринял еще одну попытку прорваться сквозь окружение, и еще один «мессершмитт» задымился и пошел к земле. Это окончательно разъярило фашистов. Многочисленные трассы пулеметных очередей прошили пространство вокруг штурмовика. «Расстрелять решили, гады! — процедил сквозь зубы Мкртумов. — Так просто не дамся!» Он еще крепче вдавил свое сильное тело в кресло и отжал ручку газа до упора. Но мотор молчал, кончилось горючее. В наступившей тишине Мкртумов слышал только, как барабанят по обшивке и фонарю кабины пули.

Оставшиеся в живых гитлеровцы из разбитой колонны уже успели прийти в себя и тоже обрушились на одинокий штурмовик всеми уцелевшими огневыми средствами...

Стрельба прекратилась, лишь когда самолет начал падать. Это могло означать только одно: пилот тяжело ранен или убит. Поднявшись выше, «мессеры» кружили над своей жертвой. Это-то и нужно было советскому летчику, который применил хитрость — «свалил» послушную еще машину в крутое беспорядочное падение. У самой земли Мкртумов выровнял самолет и повел его в сторону от дороги на посадку. Цепкий взгляд, с детства привыкший к горам, выхватил небольшую покатую площадку впереди. Наклон ее был устрашающим, но другого выхода нет. И он посадил тяжелую машину! Это была посадка, каких не много наберется за всю историю фронтовой авиации, — посадка настоящего аса!

Выбравшись из кабины, Мкртумов увидел, как прямо на него пикирует вражеский истребитель. Бросился в сторону, припал к земле. Сильный взрыв оглушил замполита, он потерял сознание...

Очнулся Самсон Мовсесович уже в госпитале. Его подобрали и доставили туда жители небольшого придорожного селения. Они видели бой и все вместе переживали за бесстрашного летчика, в одиночку сражающегося против стаи стервятников.

* * *

Мкртумов лежал у окна и смотрел в бездонное синее небо. «Жаль, не удалось выступить на торжественном собрании...»

Но ничего, он еще расскажет однополчанам об этих замечательных людях — нефтяниках Баку. Главное, что все его товарищи вернулись на аэродром невредимыми. И самое радостное — наши войска начали долгожданное контрнаступление на Кавказе! Это известие подействовало на замполита лучше любого лекарства. [102]

«А «Боевой листок» с рисунком и стихами все-таки выпустили. Молодцы, ребята!»

В синеве неба Самсон Мовсесович вдруг заметил высоко парящего орла. Сразу вспомнилось детство и первая близкая встреча с этим горным исполином. «Ты испугался, сынок?» — спросил тогда отец. «Нет, не испугался. Я позавидовал орлу: хорошо ему летать над горами». Сколько лет прошло. А вот запомнился же тот случай...

В госпитале замполит эскадрильи пробыл недолго. А под Новый год в полк пришло радостное известие: «Указом Президиума Верховного Совета СССР от 13 декабря 1942 года капитану Мкртумову Самсону Мовсесовичу за успешное выполнение боевых заданий командования, проявленные при этом мужество и отвагу присвоено звание Героя Советского Союза». [103]

Урок мужества

Игорь Подколзин

Окно комнаты, где жил заместитель командира по политической части 751-го авиаполка дальних бомбардировщиков, выходило на круглую лесную поляну.

Комиссар Чулков обычно вставал чуть свет. Но сегодня проснулся позже: сказалось напряжение минувших суток. Прилечь удалось лишь далеко за полночь — почти до трех часов сидел над очередным политдонесением, составлял план политработы перед предстоящим боевым заданием «по нанесению массированного бомбового удара по аэродромам противника».

Приближалась 25-я годовщина Великого Октября; гитлеровцы, видимо, помнили об этом событии и — не исключено — попытаются испортить праздник. «Надо усилить бдительность на базе».

В дверь осторожно, словно боясь разбудить комиссара, постучали.

— Войдите! — Чулков отбросил укрывавшую его шинель, сел на койке и спустил ноги на холодный дощатый пол.

Вошел рассыльный из штаба.

— Товарищ майор, молодое пополнение собрано в столовой. Начальник штаба с ними занимается. Приказал доложить и узнать — вы будете выступать?

— Обязательно. Сейчас приду.

Беседовать с молодым пополнением тотчас по прибытии было у замполита традицией.

...Чулков окинул внимательным взглядом ребят, сидевших на длинных скамьях вдоль оклеенных плакатами стен. Ежики черных, русых, каштановых волос. Старшему лет девятнадцать-двадцать. Форма на всех немного топорщится, но гимнастерки с аккуратно подшитыми подворотничками. На петлицах треугольники, реже — кубики.

Замполит неторопливо прошел к стоящему у раздаточного окна столу. Обернулся и хрипловатым голосом поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи!

Встали без особого шума. Ответили дружно. [104]

— Садитесь. — Привычным движением поправил сидевшую, как почти на всех кадровых военных, без единой складки, гимнастерку. Положил ладони на столешницу.

Увидел с интересом нацеленные на него серые, голубые, карие глаза...

Чулков был широкоплеч и строен. Черты загорелого лица правильные, приятные. Волевой, упрямый подбородок разделяла еле заметная ложбинка. Глаза с небольшим прищуром. На груди орден Ленина и два — Красного Знамени.

Он выждал минуту, как бы приглашая к полному вниманию, и начал:

— Вы прибыли для прохождения службы в славный 751-й авиаполк дальних бомбардировщиков. Теперь это ваша новая семья. — Алексей Петрович говорил тихо, но внятно, обстоятельно знакомя молодых воинов с историей и боевыми традициями соединения. — ...Мы ведем войну с коварным и опасным врагом. Сколько советских людей стонут под его игом! Сколько наших городов и сел разрушены и сожжены. — Чулков расстегнул планшетку. Вынул из нее пачку фотографий и протянул сидящим в первом ряду. — Недавно у одного пленного офицера мы обнаружили вот эти документы. Вглядитесь в эти людоедские кадры и задумайтесь...

Ребята разобрали снимки.

— Я не знаю точно, в какой местности были совершены и запечатлены на пленку эти вопиющие злодеяния. Пусть каждый из вас думает: это его деревня, село или поселок. Замученные, угнанные в рабство в Германию, расстрелянные и повешенные взывают к священной мести. И сделать это предстоит вам. Да, именно каждому из вас... Мы сорвали планы гитлеровской молниеносной войны. Фашистские орды под Москвой разгромлены. Бить фашистов, гнать их отовсюду можно и нужно — это наша главная задача.

Фотоснимки обошли всех и вернулись к майору. Лица ребят посуровели. Стало очень тихо, лишь за фанерной перегородкой слышалось звяканье мисок да в углу кто-то то ли вздохнул, то ли всхлипнул.

Казалось бы, на том можно и закончить, но комиссар всегда придавал особое значение более непринужденной беседе со слушателями, поэтому спросил:

— Какие будут вопросы? — Слегка помедлил и добавил: — Не стесняйтесь, пожалуйста, спрашивайте обо всем, что вас интересует.

— Товарищ майор! А правду говорят, что вы летали бомбить Берлин?

— Правду.

Ребята оживились, по рядам зашелестел шепот. [105]

— Расскажите, — попросил веснушчатый сержант с двумя треугольниками на петлицах и присовокупил на гражданский манер: — Пожалуйста, просим.

Замполит задумался. Он предпочел бы рассказывать о товарищах...

— В любом, особенно новом деле, — начал неторопливо, по привычке потрогав ладонью подбородок, — кто-то всегда идет первым. Им особенно тяжело, они прокладывают путь другим и сталкиваются, как говорят математики, со множеством неизвестных. Поэтому я расскажу вам о самом первом полете на вражескую столицу. Его совершили морские летчики, среди которых был мой друг, он-то и поведал мне об этом событии. Сейчас его уже нет в живых... Разумеется, я дополню рассказ и своими впечатлениями, но, подчеркиваю, мы летали по уже проложенным маршрутам. И я хочу отдать дань уважения первым...

Все вы помните знаменитые суворовские принципы. В них заложен огромный смысл. К примеру: «Тяжело в ученье — легко в бою». Тщательная подготовка к любому делу во многом определяет успех. Потому к полетам на столицу рейха готовились основательно, прекрасно понимая их военно-политическое значение. Удача укрепит веру в нашу победу, а врагам напомнит о неизбежном возмездии. Вселит надежду в сердца тех, кто остался на оккупированной территории.

Операцию предстояло осуществить на самолетах конструкции Ильюшина.

Накануне всех ознакомили с подробным планом Берлина. Город это большой, площадью почти в 90 тысяч гектаров. В нем около 70 заводов: авиационных, станкостроительных, металлургических, электрооборудования и других — выпускающих оружие и снаряжение. Вокзалы, железнодорожные станции и узлы, вокруг 6 аэродромов. Предстояло пролететь туда и обратно 1800 километров, из них 1400 — над морем. Провести в воздухе более семи часов, причем в ночном полете. И, как вы понимаете, лететь под огнем зениток, истребителей врага, над его территорией. Конечно, маршрут проходил на большой высоте, где не хватает кислорода.

На какое-то мгновение Чулков замолчал, словно что-то припоминая, и продолжил:

— Вот и давайте представим себе такую картину...

* * *

Маленький островок на Балтике, затерявшийся среди свинцовых волн, затянули низкие клочковатые тучи. Моросил дождь. Погода промозглая и, как уверяли синоптики, «нелетная». У самого леса застыли освобожденные от маскировочных сетей, поблескивающие мокрыми фюзеляжами самолеты. Из-за вершин сосен, [106] от невидимого за ними моря, тянуло запахом хвои, водорослей и свежей рыбы. Тишина... Только со стороны угадывающегося в темени поселка доносился хриплый, с повизгиванием лай сторожевой собаки.

У машин собрались экипажи. Все в унтах, теплых комбинезонах, меховых шлемах и перчатках.

— По маши-и-нам! — прозвучала протяжная команда.

По-змеиному шипя, взвилась в небо ракета. Залила на мгновение зеленовато-холодным светом самолеты, постройки, отбрасывающие длинные тени фигурки аэродромного персонала и погасла, не долетев до земли.

Взлет разрешен.

Тяжело переваливаясь, бомбардировщики вырулили на старт. На максимальном газу взревели моторы. Машины тронулись. Медленно, будто нехотя, потом все быстрее, набирая скорость, разбежались и поднялись и небо. Несколько минут летели в густой, как в парилке, измороси. Пробили облака. Где-то далеко-далеко виднелась узенькая багровая полоска заката. Слева сплошная чернота. Внизу горбилось грязно-серое нагромождение туч.

Флагман лег на курс, остальные заняли места в строю. Каждый из членов экипажа занимался своим делом.

Неожиданно внизу, в разрыве облаков, показались редкие, желтые и белые, слегка размытые огоньки.

— Штурман! Где мы?

— Штеттин! Слева под нами.

— Как время? Укладываемся?

— Минута в минуту.

Над землей, как хвосты маленьких комет, рассекли черноту красные ракеты, замигал прожектор.

— Что там? Неужели обнаружили?

— Здесь аэродром, товарищ командир. Фрицы сигналят: нам дозволяется посадка. За своих приняли.

— Немудрено, уж кого-кого, а русских-то они никак не поджидают. Эх, поблагодарить бы их за любезное приглашение парой бомбочек. Ну да ладно, еще успеем...

Над Берлином туман рассеялся. В бездонной глубине причудливыми скоплениями желтели огоньки. Столица рейха была затемнена не полностью.

В точно заданном квадрате ведущий начал бомбометание. От длинного, похожего на тело касатки фюзеляжа попарно отделялись бомбы и неслись навстречу огням. Самолет дрогнул и взмыл вверх.

Багровые сполохи взметнулись над Силезским вокзалом, за ажурными фермами моста через Шпре и в самом центре Александерплац. В стороне на фоне зарева отчетливо виднелись черные черточки заводских труб. [107]

— А ну, еще разок. Последних парочку, — командир крепче сжал штурвал.

Снова яркие вспышки разорвали тьму. Белые шпаги прожекторов начали суетливо и бестолково кромсать небо То там, то здесь рвались зенитные снаряды.

Враг уже опомнился — город погрузился в темноту: видно, разом выключили электричество. Лишь в нескольких районах сквозь мутную пелену желтыми пятнами проступали отблески пожаров.

Об этом первом полете потом напишут много... Но мне хочется привести строки из документальной повести М. Львова о том, с каким напряжением ждали на острове Сааремаа тех, кто в это время находился в ночном небе над Берлином:

«...На командном пункте круглые морские часы мерно отсчитывали секунды. Комиссар полка Оганезов смотрел на карту, на часы, курил и мысленно повторял: «Уже скоро! Уже скоро!»

Подошел к радисту Федору Рослякову:

— Найди Берлин!

Нить настройки побежала по шкале. Удрученный голос на английском сообщал, что противник подверг бомбардировке Лондон...

— Не то, не то, это Англия. Крути скорее...

Марши. Громкие. Уверенные. И гимн — «Германия, Германия превыше всего».

И вдруг из репродуктора — сирена.

— Это там, в Берлине! — воскликнул радист, поднимаясь.

— Значит, наши, — голос комиссара дрогнул. — Это наши, конечно, наши.

А в Берлине, откуда только что звучали бравурные марши, надрывался диктор:

— Воздушная тревога, воздушная тревога!

И смолкло все, как обрезало...»

Самолеты повернули на обратный курс и провожаемые бешеными залпами зениток пошли в сторону Балтийского моря.

Несколько часов спустя все бомбардировщики, участвовавшие в операции, благополучно приземлились на своем аэродроме...

* * *

Затаив дыхание, не спуская с комиссара восторженных глаз, слушали молодые летчики, штурманы, стрелки и оружейники.

Когда Чулков закончил, поднялся смуглый и скуластый паренек небольшого роста. Поправил ремень, спросил неожиданным басом:

— Товарищ майор, а правду говорят, что, после того как наши первый раз отбомбили Берлин, Гитлер так распсиховался, что отругал Геринга и наложил на него какое-то взыскание? [108]

Замполит усмехнулся, кивнул:

— Дело в том, что Геринг, как командующий люфтваффе, то есть военно-воздушным флотом Германии, неоднократно бахвалился: ни одна, дескать, бомба на столицу рейха не упадет. После первого нашего налета, наутро, геббельсовское радио сообщило: Берлин-де бомбили англичане. Ведь нашу-то авиацию Геббельс давным-давно «уничтожил» — языком, разумеется. Но вышел полнейший конфуз: лондонское радио тотчас передало, что в ту ночь ни один самолет британских военно-воздушных сил в воздух не поднимался. Вот оба болтуна и сели в лужу, что и вызвало истерику фюрера. Геринг свалил всю вину на бывшего военного атташе Германии в Москве, который якобы снабдил его неверными сведениями о состоянии русской авиации...

— Товарищ майор, — раздался тонкий голосок, и у окна поднялась стриженная «под мальчика» большеглазая девушка. На петлицах ее гимнастерки алели треугольники сержанта.

«Господи, ты-то как сюда попала, горе мое глазастое», — мелькнуло в голове Чулкова, хотя он уже слышал, что штаб тоже получил пополнение — девушек-радисток, телефонисток.

Войну комиссар считал делом сугубо мужским. Был убежден: женщинам в военной авиации, тем более в кабине бомбардировщика, делать нечего. Как большинство сильных и смелых людей, он очень бережно относился к тем, кто слабее.

— Так что вас интересует? — замполит участливо посмотрел на сержанта.

Щеки девушки от смущения сделались пунцовыми.

— У вас есть дети? — спросила и покраснела еще больше.

— Есть, — глаза Чулкова потеплели.

— Маленькие? — Очевидно, моложавость комиссара — а выглядел он моложе своих тридцати четырех лет — подразумевала именно подобный ответ.

— Всякие, — комиссар улыбнулся, на щеках появились небольшие ямочки, — у меня их трое.

«Как там Верочка, — подумал о жене, — справляется ли с ними, вот уж кому действительно тяжело: и работать, и за мальцами следить». — И повторил:

— Да, трое сыновей: Толя, Юрик и Алеша.

— Спасибо, — поблагодарила девушка и, как-то по-домашнему подобрав короткую юбку, села.

— Товарищ майор! — обратился высокий, подтянутый младший лейтенант. Своему юному лицу он пытался придать серьезное и даже чем-то озабоченное выражение. — Вот вы заместитель командира полка по политической части — политработник. А летаете как летчик, почему? У вас ведь другие обязанности?

— А для чего же я окончил Ейскую авиашколу? Наверное, [109] для того, чтобы летать. Кроме того, я абсолютно уверен: все политические работники полка, эскадрильи, батальона должны быть именно «летающими», «плавающими», «атакующими». И знать, само собой, досконально свое непосредственное дело: партийную, политическую и воспитательную работу.

Алексей Петрович был твердо убежден, что обязан знать и уметь все, что знает и умеет строевой командир, и даже больше. Он всегда понимал призыв «Коммунисты, вперед!» как: «Коммунисты всегда и во всем впереди, во всех делах». Ибо убедился на собственном опыте — ничто так не действует на людей, как личный пример, в данном случае его, комиссара.

— Понятно, — удовлетворенно кивнул младший лейтенант и задал новый вопрос: — А из каких мест вы родом и давно ли в армии?

Майор засмеялся. Уж так устроен общительный русский человек — всегда желает знать, нет ли рядом земляка.

— Я владимирский, из города Карабаново. Не слыхали? Происхождения самого что ни на есть пролетарского. Когда грянула революция, мне исполнилось девять лет. — Заметил, как девушка-сержант удивленно вскинула тонкие брови.

«Для нее-то я, наверное, глубокий старик», — подумалось почему-то.

— Говорят, — продолжал Алексей Петрович, — детство запоминается на всю жизнь — это правда. Я, конечно, не во всем тогда разбирался, не все понимал, но прекрасно помню и гражданскую войну, и голод, и сыпняк, и нэп. Видите, какой я старый...

Девушка-радистка запротестовала.

— Ну а потом учился в школе, как и вы. Вступил в комсомол. В тридцать первом стал коммунистом, в тридцать третьем пошел на военную службу. С тех пор в авиации. Приходилось бывать на Кавказе, Дальнем Востоке, участвовал в войне с белофиннами. — Чулков на мгновение задумался, затем произнес мечтательно: — Вот кончится война, вернетесь домой. Поездите по стране из конца в конец. Своими глазами увидите, до чего хороша наша Родина! — Он опять помолчал и лирическое отступление закончил коротко: — На фронте я с первых дней.

По рядам прошел одобрительный шумок.

— А какими, на ваш взгляд, качествами должен обладать тот, кто служит в авиации? — деловито сдвинув брови, спросил примостившийся на краешке скамьи старшина с круглой, как шар, головой, отчего казалось, что у него оттопыренные уши.

— Мне думается, в первую очередь чисто человеческими: честностью, верностью, обязательностью, трудолюбием. Разумеется, бескомпромиссностью в отношениях с товарищами. И добротой. Для военных, для нас с вами, основа основ — дисциплина и отменное [110] знание авиатехники, чувство ответственности. Пилот ли ты, штурман, стрелок, оружейник или механик — должен быть мастером своего дела, постоянно стремиться к совершенствованию в профессии.

— Ну а в политическом аспекте? — Старшина скосил глаза на ребят, словно хотел сказать: поглядим, поймет ли комиссар?

—  «В политическом»? — повторил Чулков. — Что ж, как говаривал в свое время Василий Иванович Чапаев, можно и в политическом.

Ребята дружно засмеялись: понял комиссар!

— Мы часто рапортуем: такой-то стал отличником боевой и политической подготовки. Грамматически фраза как бы разбивается на две разных части. Политическая, дескать, одно, а боевая — совершенно другое. На самом деле эти понятия составляют одно целое, тесно связаны между собой. Нельзя быть первым в одном и последним в другом. Ясно?

— Ясно, — кивнул паренек и сел.

— А как вы относитесь к тарану? И вообще к геройству?

— Когда-то Максим Горький сказал: в жизни всегда есть место подвигу. Замечательные слова! Бывает — человек в своей повседневной, казалось бы, вовсе не героической деятельности совершает подвиг.

Весной мне довелось побывать на одном из заводов, где мы принимали новые машины. Я видел у станков, рассчитанных на взрослых, четырнадцатилетних мальчишек и девчонок. Они даже до суппорта не доставали, им под ноги подставляли ящики. И тем не менее не только выполняли, но и перевыполняли норму взрослых рабочих. Иногда ночевали прямо у станков, отогревались у печурок. — Алексей Петрович окинул всех взглядом — поймут ли так, как он хочет, — и продолжил: — Они не рисковали жизнью, нет. Но каждодневно совершали подвиг. И вы не забывайте, пожалуйста, что самолеты, снаряды, патроны, форму, которая на вас, и многое другое сделали женские и детские руки.

Чулков заметил: после этих его слов слушатели словно подтянулись.

— Теперь относительно таранов или конкретно о подвиге Николая Гастелло и его экипажа, направивших свою машину в колонну фашистов. Я не помню сейчас, кто из древних мудрецов когда-то изрек: «Человек еще окончательно сам себя не познал». Он имел в виду, этот мудрец, психические, физические и моральные возможности. Очень верно подмечено. Случается, что доселе вроде бы ничем не выделяющийся боец вдруг в каком-то порыве, под воздействием обстоятельств или иных причин проявляет геройство. Вдруг ли? Сомневаюсь. Для этого нужен, я бы сказал, фундамент — подготовка всей предыдущей жизнью. Кажется, что человек рядом с [111] тобой ничем не примечателен; на самом деле в нем лишь до поры до времени как бы дремлют прекрасные качества, заложенные нашими идеями, строем, образом жизни. Эти-то качества в нужный момент концентрируются и получают логическое завершение в подвиге. Порой это происходит не осмысленно, а как бы внезапно. Но бывает и по-другому: человек идет на смерть расчетливо, взвесив и прикинув все «за» и «против». Вслушайтесь в такие знакомые нам слова: «Стоять насмерть, до последней капли крови» — это не красивые фразы... Это твердая, выношенная готовность любой ценой, если понадобится — и ценой жизни, приблизить победу над врагом... Расскажу об эпизоде, который произошел с экипажем одного бомбардировщика при возвращении после очередного налета на фашистское логово.

Алексей Петрович глубоко вздохнул и, поборов волнение, начал:

— От зенитного огня машина сильно пострадала. Повреждены двигатели, разбит компас, пробоины в плоскостях и фюзеляже. Высота падает. А тут как на грех низкая облачность, густой туман. Самолет сбился с курса и очутился над оккупированной территорией. С большим трудом его удалось посадить на молоденький лесок. Деревья самортизировали удар. Почти все члены экипажа были ранены, но решили пробиваться к своим. Однако место падения самолета окружили гитлеровцы. И тогда, я считаю, было принято единственно правильное решение. Машину сожгли, сняли с нее пушки и пулеметы. Горсточка храбрецов заняла круговую оборону на высотке у небольшого озерца и двое суток отражала атаки. Сражались до последнего патрона, и дорого заплатили фашисты за их жизнь...

Чулков замолчал. Притихли и ребята, потом — новый вопрос:

— А как же узнали об их подвиге? Ведь все погибли?

— Об этом сообщили нашему командованию разведчики. Они-то и захоронили останки героев.

— Товарищ майор, а о капитане Гастелло... — начал младший сержант.

— Сейчас, — комиссар сделал ладонью предупреждающий жест. — Капитан Гастелло и его товарищи выполнили свой долг с честью, были верны ему в полном смысле до последнего вздоха. Вы думаете, им не было страшно или они не ценили жизнь? Нет, им, конечно, очень хотелось дожить до победы. А они добровольно пошли на смерть и погибли...

Когда расходились, младший сержант восхищенно проговорил:

— Вот с таким, не задумываясь, пошел бы в разведку. Силен комиссар! [112]

Вечером командир полка собрал командный состав. Настроение у людей было приподнятое — приближался праздник. Рассаживаясь вокруг большого штабного стола, шутили и смеялись.

Оглядев присутствующих, комполка постучал толстым красным карандашом по заменяющему графин с водой жестяному чайнику, призывая к вниманию. Стало тихо. Немного помолчав, как бы собираясь с мыслями, заговорил негромко, выделяя каждое слово:

— По данным разведки, гитлеровцы сконцентрировали в районах Витебска, Орши и Сещи большое количество «юнкерсов». Там же расположены склады боеприпасов и горючего. Прикрытие истребителями и зенитной артиллерией весьма сильное. Есть сведения: противник готовит массированный бомбовый удар по Москве, намереваясь сорвать нам торжество и взять реванш за ноябрьский парад на Красной площади в сорок первом году. Допустить этого нельзя. Перед полком поставлена задача — упредить их действия и расстроить планы контрналетом.

— Разрешите, — поднялся Чулков. — Я хорошо знаю и аэродром под Витебском, и пути подхода к нему. Прошу направить туда ведущим! Кроме того...

Командир полка прищурился, взглянув на комиссара, которого не только уважал, но и любил:

— У тебя, Алексей Петрович, и здесь работы будет выше головы. — Он начал загибать пальцы на руке: — Торжественное собрание, праздник, боевые листки и прочее. Наконец, молодые прибыли, забыл? Вот и воспитывай их своим пламенным партийным словом. Управимся одни.

— Все уже сделано, как мне кажется, — ответил комиссар. — Приглашена фронтовая бригада артистов — после торжественной части будет концерт. Да и своя самодеятельность выступит — среди молодежи обнаружилось много талантов: поют, играют, пляшут, а некоторые и стихи сочиняют.

— Так вот я и говорю...

— Извини, пожалуйста, — настаивал Чулков, — что касается молодежи, так именно в воспитательных целях прошу отправить на задание наиболее подготовленные и опытные экипажи. Мы покажем новичкам, в каком соединении им придется служить и как надлежит сражаться. Еще раз прошу разрешить мне вести группу на Витебск.

— Ох и упрямый же ты... — только и сказал командир полка.

— Настойчивый, — поправил комиссар и засмеялся.

Комполка улыбнулся и коротко бросил:

— Уговорил. Будь по-твоему, веди!.. [113]

Тяжело загруженные машины стартовали дружно. Пересекли линию фронта и недалеко от цели сделали отвлекающий маневр, чтобы зайти с той стороны, откуда их меньше всего ждали. Однако застать фашистов врасплох не удалось... Не доходя до назначенной точки, бомбардировщики попали в плотный огонь зениток. В воздухе появились «мессершмитты». Наши истребители прикрытия ринулись в атаку.

Гитлеровцы позаботились о надежной защите своего аэродрома. По бомбардировщикам хлестнули струи снарядов счетверенных «эрликонов». Но поздно: самолеты уже вышли на цель. Они атаковали стоящие на летном поле и в укрытиях «юнкерсы». И вот взорвались приготовленные к загрузке бомбы, заполыхали бензозаправщики. На месте домов, где размещались летчики и обслуживающий персонал, — груды развалин. Черный дым затянул все вокруг...

Задание выполнено. Можно уходить. Боевые машины развернулись на обратный курс. Но расположенные на подступах к аэродрому зенитки словно осатанели. Их залпы и автоматические очереди слились в сплошную огненно-стальную стену. Осколки забарабанили по фюзеляжу и крыльям, вспороли обшивку. Ведущую машину отбросило в сторону. Зачихал и задымил правый двигатель. По плоскостям голубовато-красными ручейками заструилось пламя. Дым проникал в кабину, разъедал глаза, царапал горло, мешая дышать. Убиты стрелок и радист. Сам командир и штурман ранены. Левый мотор работал с перебоями и едва тянул. Истерзанный самолет начинал терять высоту. А до линии фронта еще так далеко...

Многое пришлось испытать Чулкову. Однажды уже случалось и такое. Его бомбардировщик, возвращающийся с задания, подожгли «мессершмитты». И тоже было это за многие километры от своих. С неимоверным трудом, собрав в кулак волю, ухитрился все же притереть комиссар машину на крошечном язычке луга у березовой рощицы. Когда приземлились, сам несказанно удивился: как удалось сесть? Расскажи кто, не поверил бы. Не один день продирались потом через леса и топкие болота.

Дошли. Подлечились в госпитале — и снова в воздух.

Но теперь... Вырваться не удастся. Машина уже объята пламенем, стекла кабины лижет рыжий огонь. Краснозвездный самолет, за которым тянулся густой черный шлейф, надвигался на стоящую вдоль обочины шоссе колонну танков и самоходок...

В последнее мгновение перед затуманенным взором комиссара почему-то появилась девушка-сержант, из глубины сознания зазвучал ее голосок: «А дети у вас есть? Маленькие?»

— Есть! — Чулков делает глубокий вдох и резко, будто боится, что она не услышит, кричит: — Трое! И защищать их буду до...

Огненный смерч с ревом обрушился на гитлеровцев. [114]

В военное ведомство был направлен наградной лист: «Заместитель командира по политической части 751-го авиаполка дальних бомбардировщиков майор Чулков Алексей Петрович за отвагу и мужество, проявленные в боях с фашистскими захватчиками, представляется командованием к награждению орденом Ленина». В представлении также отмечалось: «В действующей армии с первых дней Великой Отечественной войны. За этот период произвел 114 боевых вылетов, из них 111 — ночью. Летал на военно-промышленные центры противника в глубоком тылу. В том числе дважды на Берлин, а также на Будапешт, Данциг, Кенигсберг, Варшаву. Товарищ Чулков своим личным примером воодушевлял подчиненных на подвиги и героизм».

Когда писались строки наградного листа, Алексей Петрович еще был жив. Ходил по земле, летал на задания. Смеялся и шутил, играл на гитаре, в короткие минуты отдыха пел веселые и задушевные песни.

После его героической гибели командование изменило заключительную часть наградного листа:

«За мужество и отвагу, за верность своему воинскому долгу и Родине заместителю командира по политической части 751-го авиаполка дальних бомбардировщиков майору Алексею Петровичу Чулкову просим Указом Президиума Верховного Совета СССР присвоить звание Героя Советского Союза посмертно». [115]

Всем смертям назло

Дмитрий Шевченко

В феврале 1942 года в заснеженном Ишиме Татьяна Андреевна Шипуля получила письмо из действующей армии, от мужа — военного летчика, комиссара эскадрильи.

В письме после коротких строчек о боевой службе Иван Сафонович переписал для жены незадолго до того появившееся во фронтовых газетах стихотворение Константина Симонова «Жди меня».

Еще тогда, в сорок втором, Татьяна Андреевна выкроила из синей фланели и вышила крестиком рамочку для этого письма — так, чтобы само стихотворение выглядывало из нее, словно из окошка. И вместе с фотографией мужа повесила на стену. В страшные годы войны, когда судьба обрушила на эту семью тяжкие испытания, строчки Симонова поддерживали в Татьяне Андреевне силы и веру.

Они и сегодня висят на стене в ее доме, в той же рамке, почти обесцветившиеся:

Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: «Повезло».

В предвоенные годы многие юноши бредили авиацией и восхищались Чкаловым. Двадцатилетний Иван Шипуля, слесарь-механик зеркальной фабрики в Витебске, в отличие от многих товарищей о небе не мечтал. Дорога уже была определена: сперва работать на заводе, потом поступить в институт на заочное отделение и стать горным инженером.

Однажды на фабрике организовали экскурсию в подшефный авиагарнизон. Привели молодых рабочих в ангар — посмотреть на «чайку». Самолет разочаровал Ивана, он даже криво улыбнулся: как деревенский человек, с детства уважал все прочное и надежное. А тут... авиатор-экскурсовод по просьбе гостей снял с самолета часть обшивки, и под ней обнаружились тонкие деревянные рейки и струны проволоки. Обклейка из полотна-перкаля. «Так вот что оно такое, «стальная птица»! — подумал Иван. — И как на этом можно летать?» [116]

А через несколько дней после экскурсии на фабрику пришла пачка повесток: самым активным комсомольцам и спортсменам предлагалось явиться на комиссию по отбору кандидатов в авиационное училище.

В госпитале было много народу. Сотни ребят в футболках балагурили, дожидаясь вызова, волновались. Иван пришел без всякой надежды на успех: дома долго стоял перед зеркалом, рассматривая свою щуплую фигуру.

Шипулю, как и других ребят, взвешивали, выстукивали и выслушивали, предлагали приседать и дуть в трубочку. Кабинетам, похоже, не было конца. К концу дня он оказался рядом с Гришей Старченко, товарищем по цеху, силачом. Гриша покровительственно сказал, поглядывая на хмурого Ивана:

— Не журись, авось пройдешь...

Поздно вечером результаты заседания медицинской комиссии вывесили в коридоре. Иван протиснулся поближе и прочел, еле справляясь с волнением: «Шипуля — годен без ограничений». Выходит, глубоко заглянули врачи в его здоровье, в его организм. Даром что худой и угловатый, а летом мог косить с рассвета до заката без устали. Из ста фабричных ребят отбор прошли только двадцать два, их направляли на республиканскую комиссию в Минск. В коридоре Ивана поздравил грустный, сбитый с толку Гриша.

— Вот видишь, — говорил он едва не плача, — зря волновался. А меня вот забраковали. Разве это врачи? Я им докажу!

На республиканской комиссии из двадцати двух витебских ребят в училище отобрали только девять. Среди них был Шипуля.

Так поступил Иван в Сталинградское авиационное. «Своим» здесь он стал сразу же: курсанты оценили его умение живо и интересно рассказывать, его склонность к юмору, скромность и работоспособность. Через год Шипулю избрали секретарем комсомольской организации училища.

Согласно учебной программе, предстояло освоить планер.

Сидя в застекленной кабине, Иван сначала чувствовал себя беспомощным. В первом самостоятельном полете он забрался на высоту четыреста метров. Где-то далеко внизу широкой полосой извивалась Волга. Рядом с ней, на ржаной земле, — несколько темных точек — инструктор и курсанты. Отдавшись во власть полета, Иван на какое-то время забыл об инструкциях, позволил воздушному потоку подхватить планер и стремительно унести за облака. Здесь только схватился за управление, выполнил разворот, выровнял планер и повел его на посадку. В назначенный квадрат не попал. Уже приближаясь к земле, увидел, что летит прямо на стадо коров. Быстро потянул рукоятку на себя, пронесся над стадом на высоте нескольких метров и... благополучно приземлился. [117]

— Живой? — смеялся подбежавший инструктор. — За самостоятельные маневры объявляю благодарность.

«Шутит», — догадался Шипуля.

Потом был двадцатиминутный полет с инструктором на самолете. Теперь инструктор «шутил» по-иному. Приказав Шипуле крепче держаться, он принялся выполнять «бочки», «петли», перевороты. Ивану было страшно, но виду не подавал.

На земле он посмотрел на свои ладони. Кожа была стерта в кровь. С этого дня он по-настоящему захотел летать.

Весной 1937 года у Шипули появился друг — смуглолицый симпатичный паренек по имени Рубен.

Командир привел его в казарму и сказал:

— Знакомьтесь, товарищи, у нас пополнение. Курсант Рубен Ибаррури.

И указал новичку койку рядом с Иваном.

Ночью они шепотом разговорились. Рубен неплохо владел русским языком, но испанский акцент все же чувствовался.

— Ибаррури, наверное, распространенная фамилия у тебя на родине? — спросил Шипуля. — Вот и знаменитая Долорес...

— Долорес — моя мать.

Иван даже приподнялся на койке.

— Да что ты? Почему же никто не знает?

— А какое это имеет значение? — смутился Рубен.

В свободные от занятий и тренировок часы они бродили по городу, по берегу Волги. Рубен рассказывал о родной Испании, о том, как мальчишкой участвовал в демонстрациях, как вместе со сверстниками охранял тайные собрания коммунистов. И Иван видел, что этот паренек, хоть и младше его на пять лет, уже много пережил. Рубен часто просил Ивана петь народные песни, вслушивался в них.

На летном поле они тоже были рядом. Рубен в ускоренном темпе овладевал профессией летчика, словно торопился куда-то. Шипуля догадывался — куда. У друга в чемоданчике была карта Испании, вся испещренная красными флажками — ими он отмечал зону действий республиканской армии.

Несколько раз они летали на одной машине. Рубену трудно давалась посадка, он не мог уловить момента начала выравнивания машины. И Шипуля раз за разом заходил на посадку, показывая, что надо делать.

Через несколько месяцев Ибаррури неожиданно для всех уехал из училища. Только четыре года спустя Иван узнал, что друг его умчался тогда в родную Испанию. [118]

Война, пока только подбирающаяся к нашей земле, готовила Шипуле еще одну разлуку.

Было это в Калинине, куда Ивана назначили в сороковом году, после окончания училища, комиссаром эскадрильи бомбардировочного полка. Он много летал, понимая, что партийный наставник должен быть примером для летчиков и в летном деле.

Для себя времени почти не оставалось, даже вечера были заняты: много читал, готовясь к политзанятиям. И когда однажды принесли пригласительный билет в клуб на концерт московских артистов, долго отказывался.

— Мне и пойти не с кем, — сказал он лейтенанту, отвечавшему за концерт, — видишь, на билете написано: на два лица.

— Кого-нибудь пригласите, товарищ комиссар.

И как в воду глядел. Попасть на выступление столичных артистов хотели многие. У клуба толпились люди. К Ивану подошла высокая девушка с шапкой каштановых волос и не очень уверенно сказала:

— У вас тоже нет лишнего билетика?

— А вот и не угадали!

После концерта запела радиола. Иван предложил Тане, новой знакомой, немного потанцевать. Она ему сразу очень понравилась, и все три танца он мучительно изобретал фразу: «Не сумеем ли мы увидеться завтра?»

Перед самой войной они поженились.

22 июня 1941 года, на рассвете, летчики эскадрильи во главе с замполитом собрались ехать на рыбалку. Но из своего домика, на ходу застегивая китель, выбежал командир полка и приказал всем немедленно отправиться на аэродром. Боевая тревога!

Летчики не очень удивились — боевая тревога, правда тренировочная, объявлялась не раз. Служба есть служба. Поспешили на летное поле. Командир выдал личное оружие. Через несколько минут примчалась полуторка, из кабины выскочил замполит полка Рожков и глухо сказал:

— Война! Немцы уже бомбят наши города.

* * *

30 июня 208-й бомбардировочный полк приступил к боевым действиям. Получено первое задание: уничтожить мосты через Западную Двину в районе Даугавпилса. Потом полк действовал против группировок фашистских войск в районе Полоцка. С первых же дней несли большие потери: «СБ» уступали новейшим немецким машинам, но вскоре полк получил пикирующие бомбардировщики «Пе-2». Летчиков направили на переучивание в Тамбов. Времени на сборы и прощание — один час. [119]

Совместная жизнь Ивана и Тани продолжалась всего несколько месяцев. Но за это счастливое время они убедились, что не ошиблись друг в друге.

Таня знала, как трудно приходится полку, сколько хороших ребят гибнет.

— Тебе нужно уехать, пока мы тут разберемся с этими фашистами, — повторял Иван.

— Никуда я не уеду! — отвечала она. — Ваня, надолго этот ужас?

— Пока не загоним их назад...

Уехать первым пришлось ему.

По-особому трудный военный хлеб достался Ивану Шипуле. С июля 1942 года его авиационный полк, переименованный в 778-й полк пикирующих бомбардировщиков, в который он вернулся после переучивания, дрался с врагом на Брянском фронте. Рвавшемуся в небо политруку летать удавалось нечасто: на земле было много дел. Нужно было в боевых условиях проводить политзанятия, разъяснять партийные документы и сводки Совинформбюро, собирать, часто по ночам, собрания, готовить кандидатов для вступления в партию, тщательно оценивая их человеческие и боевые качества, — с каждым днем к нему в землянку приносили все больше и больше заявлений: прошу считать меня коммунистом. Да и самолета своего у Ивана не было. Перед вылетом он старался сказать каждому летчику что-то теплое, ободряющее. Они улетали, а он ждал их на земле.

Вместе с командиром эскадрильи Шипуля разрабатывал детали предстоящих боевых операций, разъяснял летчикам их задачи. А самому ему порой посоветоваться было не с кем. Как в случае с Перцовым.

Однажды эскадрилья получила приказ выслать группу самолетов на боевое задание. В землянке командира эскадрильи Балакина Иван заговорил с летчиками об обстановке, о значении предстоящего вылета. И заметил, что лейтенант Алексей Перцов, бесстрашный пилот и весельчак, сидит в углу бледный и сосредоточенный. Отметил про себя, но спрашивать при всех не стал.

Потом отозвал Перцова в сторону.

— Что с вами?

— Вот, Иван Сафонович, — Алексей протянул конверт.

В скупых строчках какая-то женщина сообщала Перцову о гибели от прямого попадания вражеского снаряда всей его семьи.

Комиссар посмотрел на боевого товарища. Алексей был бледен. Руки заметно дрожали. Обожгла мысль — нельзя посылать такого сегодня в бой. И завтра нельзя. За штурвалом должен сидеть хладнокровный [120] человек. Конечно, жгучая ненависть к врагу и боль за погибших удесятерят его силы. Но руки дрожат... Что сказать, как поступить?

— Подождите меня минуту. Сейчас вернусь.

Командир эскадрильи Балакин поднял на Шипулю красные глаза, — он не спал двое суток. Выслушал.

— Не знаю, Иван. Решай, как считаешь нужным. У нас вся страна, не только Перцов, в большом горе...

— Вместо Перцова полечу я.

— А вот это запрещаю! Комиссар мне и здесь нужен.

— Не могу я оставаться на земле!

— Знаю, как ты остаешься! Про каждый из твоих одиннадцати вылетов знаю. Кто забрал неделю назад машину у лейтенанта Рощина? Думаешь, мне ничего не известно? Иди...

Шипуля вернулся к лейтенанту.

— Отстраняю вас, товарищ Перцов, от сегодняшнего полета.

Тот еще больше побледнел.

— Не имеете права, товарищ комиссар.

— Честное слово, Алексей, завтра будешь в воздухе. А сегодня не надо. Приди в себя.

— Не выйдет, — тихо ответил Перцов, — и не проси...

Уже растаяли в жарком небе стремительные «Пе-2», а Иван все стоял на полевом аэродроме и не видел цветущего разнотравья вокруг, высоких облаков и лазоревых стрекоз, ничего не видел. Только белое лицо Алексея в застекленной кабине самолета. Перцов из боя не вернулся.

Пройдут десятилетия, но Иван Сафонович не забудет его лица, не отпустит боль за боевого товарища...

Через несколько дней после гибели Алексея Перцова эскадрилья вылетела на уничтожение фашистского штаба. Звено, осиротевшее без Перцова, повел Шипуля, и командир эскадрильи на этот раз не смог его остановить.

На рассвете, когда подошли к аэродрому истребителей сопровождения, штурман Новиков запросил по рации:

— Товарищ политрук, разрешите выпустить ракеты.

— Разрешаю.

Сигнальные ракеты расчертили предутреннее небо. Но аэродром молчал. Может, не заметили сигнала?

— Новиков, повтори.

Истребители не поднимались.

— Что-то там стряслось, — с досадой сказал штурман. — Пойдем обратно?

Несколько секунд Иван размышлял. Инструкция запрещала ходить на бомбежку без сопровождения и прикрытия. Сорвать боевое задание? [121]

— Елуков, передай по эскадрилье, — приказал он стрелку-радисту. — Идем без истребителей.

Шипуля прекрасно понимал, какую ответственность берет на себя.

Внизу показалась линия фронта — степь с островками рощ, исчерченная зигзагами траншей. Правда, немцы открыли заградительный огонь, но «Петляковы» прошли его благополучно. Уже за линией фронта сильный толчок потряс самолет Шипули: ударная волна от снаряда бросила машину в сторону, и бомбардировщик резко накренился. Иван спросил по радио:

— Все целы? Повторяю приказ: держим прежний курс.

Когда бомбардировщики приблизились к цели и Шипуля приготовился к пикированию, впереди показались «мессершмитты». Вражеские машины стремительно приближались со стороны солнца, оно слепило наших летчиков.

А сопровождения не было. Иван принял решение, еще не встречавшееся в практике бомбардировочного полка: идти в лобовую атаку на истребителей.

Строй наших самолетов рассредоточился: пилоты выбрали себе противников. Головные машины сближались. Иван впился глазами в стремительно растущую плексигласовую кабину «своего» «мессера». В последний момент, избегая столкновения, фашист приподнял нос самолета, уходя вверх. А Иван уже вдавил до упора гашетку двух спаренных крупнокалиберных пулеметов. И тут же услышал голос штурмана Новикова.

— Горит, горит, товарищ политрук! И второй готов!

Вражеские истребители остались позади.

Показалась сожженная деревенька, здесь в нескольких уцелевших домах располагался немецкий штаб. Трассирующие очереди рассекли небо. Бомбардировщики приготовились к удару. Комиссар первым вошел в пике. Скорость нарастала. Когда до цели оставалось не более ста метров, Иван нажал кнопку бомбосбрасывателя — попадания точно в цель!

На обратном пути, подлетая к своему аэродрому, Иван еще издали узнал на летном поле фигурку батальонного комиссара Калинина. Машины садились одна за другой.

— Товарищ старший батальонный комиссар, — обратился Шипуля к Калинину, — во время боевого задания совершил нарушение: шел без сопровождения.

— Кто разрешил? Могли же нарваться на «мессеров»!

— Моя вина. Нарвались.

— Ну?

— Пошли в лобовую.

— Так?!

— Двое из них остались там... [122]

Батальонный комиссар переглянулся с командиром полка.

— Наказать бы его... — вслух подумал он. — Да уж ладно, отличившихся представить к награде.

Шагнул к растерявшемуся Ивану и крепко его обнял.

* * *

«Комсомольская правда» принесла Ивану тяжелую весть: под Сталинградом погиб его боевой друг Рубен. Погиб там, где обрел крылья! Еще совсем недавно через ту же «Комсомольскую правду» лейтенант Ибаррури обращался к молодежи всего мира: «Участник гражданской войны в Испании и боец Красной Армии, я говорю вам, юноши и девушки: перед нами выбор — свобода или смерть. Так выше голову в общей борьбе!»

Он улетел к Сталинграду, чтобы защищать свободу.

* * *

В Ишиме стояла ранняя осень. Лили холодные дожди. Татьяна Шипуля вместе с женской ударной бригадой вернулась из лесу, с заготовки дров. Спешила, думала застать дома сразу несколько писем от Вани. Он такой аккуратный человек. Но писем не было. На календаре — 15 сентября.

* * *

15 сентября 1942 года в землянке командира эскадрильи раздался звонок. Из штаба поступил приказ: ударить по колонне фашистских танков, движущихся в районе деревни Губареве. После короткого совещания было решено пересечь линию фронта не возле укрепленного Губарева, а в стороне и нанести удар по танкам с тыла.

Один за другим «Пе-2» вырулили на старт. Первым взлетел командир Василий Балакин. Стартер снова взмахнул флажком, и машина Ивана Шипули устремилась вперед. Сделали в воздухе два больших круга, поджидая, пока присоединятся остальные бомбардировщики.

Шли на высоте трех тысяч метров. Сразу за линией фронта заговорила вражеская зенитная артиллерия, вспыхнули облачка разрывов. Не меняя курса, Балакин вел эскадрилью в район Землянска, где предстоял разворот и бросок до Губарева.

— Товарищ политрук! — услышал Иван голос штурмана. — Справа еще одна зенитная батарея. Надо бы...

Он не договорил. Сокрушительный удар потряс самолет. Стрелок-радист соседней машины Сильченков видел: от прямого попадания вражеского снаряда на мелкие осколки разлетелась плексигласовая кабина, и самолет горящим факелом пошел вниз. Одного из членов экипажа взрывной волной выбросило наружу. [123]

Это был Шипуля. Его спасла броневая спинка кресла, принявшая на себя основной удар. Ивана ранило осколками в руку и переносицу, но он остался жив и в сознании. Ощупал себя в воздухе здоровой рукой. Кобура с пистолетом на месте. Только после этого дернул кольцо парашюта.

Медленно приближалась захваченная врагом земля.

* * *

Евдокия Чепрасова работала в Землянске на кухне солдатской столовой. Сюда ее направили подпольщики с поручением: доставать продукты для скрывающихся в лесах партизан.

Жила она с двухлетним сыном и матерью в каморке рядом со столовой. Ходила по Землянску чумазая, в грязном тряпье, чтобы не привлекать внимание фашистов своей молодостью. Никто из немецких солдат, ежедневно заполнявших столовую, и предположить не мог, что в распоряжении этой неказистой «замарашки» кроме кастрюль и половников была еще портативная рация.

Выйдя утром за дровами, сложенными штабелем во дворе, Евдокия услышала гул самолетов. «Наши!» Она видела, как одна из машин загорелась, как над фигуркой падавшего летчика раскрылся парашют и начал плавно снижаться. Сотни глаз с ужасом наблюдали за ним: за долгие месяцы оккупации Землянск уже хорошо изучил «новый порядок» гитлеровцев. По поселку пронесся хриплый лай, группа солдат с овчарками отправилась к месту приземления.

Ударившись о землю, Иван потерял сознание. А когда очнулся, первым делом хотел схватиться за кобуру. Ее уже не было. А вокруг стояли фашисты. Он попробовал встать на ноги, но боль в руке и головокружение снова опрокинули его на землю. Немец в офицерской форме рассматривал его документы, потом протянул их переводчику, мужчине в очках и сером пиджаке. Тот поглядел, усмехнувшись, на Шипулю и сказал:

— С прибытием, товарищ комиссар.

И перешел на немецкий, обращаясь к офицеру.

Неподалеку женщины в платках рыли окопы. Когда русский летчик приземлился, они побежали к нему. Но охрана дала предупредительную очередь из автоматов, отгоняя их.

Несколько солдат приподняли Шипулю и затолкали в крытый грузовик. В штабе его начал допрашивать офицер в черной форме эсэсовца, обходившийся без переводчика. Русский язык он коверкал, но Иван Сафонович оборотов речи не запомнил, в памяти осталась суть:

— Как комиссар, вы наверняка знаете расположение аэродрома вашего полка, численность самолетов, их виды и имена командиров. Это все, что требуется в обмен на вашу жизнь. [124]

Он отдал по-немецки команду усадить Шипулю на стул. Два дюжих немца похватили его под руки, и Иван застонал от боли.

— Я вижу, — продолжал немец, — у вас болит рука. Ответьте на наши вопросы, и мы поручим вас врачам...

— Лучше прикажи расстрелять. Больше мне сказать тебе нечего!

-...В противном случае, — закончил свою мысль эсэсовец, — мы врачей вызывать не будем. Я лично займусь вашей рукой с помощью вот этого инструмента.

Он обернулся назад и достал из-за стола ножовку. Пилу с узким стальным полотном...

Евдокия Чепрасова пробралась к штабу. Немцы знали ее в лицо и не очень-то обращали внимания на повариху. Из окна штаба вырвался сдавленный крик. Евдокия приникла к стеклу.

Русский летчик лежал на деревянном столе. Левая рука его была откинута в сторону, и немецкий офицер пилил ее чуть выше запястья...

Хата Натальи Жарких — совсем недалеко от штаба. Вечером туда принесли залитого кровью русского летчика и бросили на земляной пол в сенях.

Когда дверь захлопнулась, Наталья Тихоновна бросилась к Шипуле. Он был без сознания. Обезображенная левая рука обернута бумагой и перевязана шпагатом. Иван бредил. Женщина напоила его, оторвала от простыни чистый лоскут и хотела было уже развязать бечевку, но на пороге появился охранник, сказал:

— Наин!

И отшвырнул женщину к стене.

Очнулся Шипуля от жжения в руке и еще от дразнящего запаха колбасы. Перед ним, у самого лица, были разложены открытые банки с консервами, колбаса, хлеб, высилась бутылка зеленого стекла. Чуть дальше — начищенные сапоги. Взгляд скользнул вверх по голенищам, потом по черным галифе, остановился на обращенном вниз лице. Шипуля узнал своего мучителя. Тот пристально смотрел на распростертого летчика. Заметив, что Шипуля открыл глаза, сказал:

— Почему ты мне не верил, комиссар? Я всегда держу свое слово. Еще раз тебе говорю: будешь отвечать на мои вопросы — будешь жить. Я позабочусь, чтобы тебя отправили в Германию и наградили виллой. А пока поешь.

Здоровой рукой Иван опрокинул банки и бутылку.

— Глупо! Даже комиссару нужно быть благоразумным человеком. Твоя игра уже проиграна.

Иван снова потерял сознание. [125]

Ночью Евдокия Чепрасова передала Наталье Жарких хлеб и две картофелины в «мундире». О том, как пытали пленного летчика, уже знали все жители Землянска. Жарких накормила Ивана, и он заснул на топчане, куда она его перетащила.

Сутки спустя за Шипулей пришла машина. Допрос продолжался два дня. Ничего не добившись, эсэсовец вновь взялся за пилу и медленно отпилил комиссару руку по локоть. Захваченные после войны архивы и документы донесут до нас имя этого садиста — штурмбаннфюрер Эрих фон Зигер.

...И снова земляной пол в хате Жарких, снова бред, и застилающая глаза ненависть, и палаческая угроза:

— Я тебя буду пилить, пока не заговоришь. Но правую руку оставлю. Чтоб было чем приветствовать нашего фюрера. — И эсэсовец обернулся к висевшему на стене портрету.

Через два дня изуродованного, потерявшего много крови, но еще живого русского летчика увезли из Землянска. «Расстреливать повезли», — подумала Наталья Жарких.

На это надеялся и Иван, вскрикивая от боли, когда машина, прибавляя скорость, прыгала на ухабах. Остановились возле небольшой обожженной березовой рощи. Летчика вытащили из машины, усадили на землю. Один из фашистов стал целиться в него из автомата. Иван собрал последние силы и поднялся на ноги. Он хотел умереть стоя. Очередь прошла выше головы, полетела щепа от борта грузовика.

— Стрелки! — презрительно прошептал Иван.

— Что, что?? — спросил эсэсовец. — Что ты сказал?

Переводчик уточнил.

— Я призовой стрелок, — сказал автоматчик и засмеялся. Метрах в пятидесяти он увидел собаку. Почти не целясь, дал очередь. Та взвизгнула и замерла. Потом немец поставил Ивану на голову банку и сбил ее шагов с десяти. Пули смертельной метелью только шевельнули волосы.

— Да, стрелять ты умеешь, сволочь! — выдохнул Иван.

Его снова бросили в полуторку...

* * *

Вернувшись с работы, Татьяна Шипуля с радостью обнаружила в почтовом ящике заветный треугольник. Взяла его в руки и побледнела. Почерк не Ванин. «Командование части извещает, что Ваш муж, военком АЭ политрук Шипуля Иван Сафонович, проявив геройство и мужество при выполнении боевого задания, пропал без вести 15 сентября 1942 года в районе города Землянска...»

Еще через неделю пакет. «Предлагаем явиться в военкомат для оформления пенсии за без вести пропавшего мужа». Не пошла. [126]

Оба письма сложила тугим квадратиком и спрятала, схоронила за главным Ваниным письмом — со стихотворением Симонова. Потом пришли похоронка и личные вещи Ивана...

* * *

Шипуля открыл глаза. Приподнявшись на локте, выглянул через зарешеченное колючей проволокой окошко на улицу. Рядами высились беленые бараки. Увидел смотровую вышку с пулеметом и охранником наверху, край оврага. В ноздри ударило отвратительное зловонье. Вспомнил: сюда, на станцию Ново-Касторная, его привез вчера штурмбаннфюрер. Здесь был устроен постоянный застенок для советских военнопленных, этакий небольшой концлагерь. Официально, для отвода глаз, он назывался лазаретом. Хозяйничал здесь раскормленный мужчина лет двадцати пяти в немецкой полевой форме — надсмотрщик по имени Семен Андреевич.

Прислужник фашистов получил указание: не слишком усердствовать по отношению к пленному комиссару. Фашисты не теряли надежды на то, что Шипуля заговорит. Конечно, сведения и факты, которыми он обладал, были важны для гитлеровцев, но больше всего Эриха фон Зигера, отвечавшего за акцию с Шипулей, волновало другое: не получение данных о каком-то полевом аэродроме русских, а сам факт капитуляции комиссара! Если комиссар проявит малодушие, сломается — это сулит большие возможности для пропаганды.

...Перед самым пленением Ивану довелось участвовать в допросе захваченного немецкого летчика. Крепко сколоченный, с выпирающей вперед челюстью, фашист молил о пощаде, готов был на все ради спасения жизни. Так вот они какие на самом деле, подумал тогда Иван. И чувство уверенности, спокойного превосходства овладело им.

Сейчас он догадывался: враг хочет испытать такое же чувство. С его помощью. Догадывался — им нужно было превосходство над ним. Не крикливое, навязанное геббельсовской агитацией, которое быстро таяло в окопах, а реальное, подкрепленное малодушием комиссара.

В «лазарете» на соломе лежали десятки раненых и умирающих военнопленных. Наиболее крепких периодически отбирали и отправляли в Германию, на подневольный труд. Здесь же шла активная вербовка в карательные отряды и в «освободительную русскую армию». Условия в лагере были невыносимые. Не выдержавших голода и холода запрещали хоронить, их просто сбрасывали в овраг, который считался частью территории «лазарета».

Но и здесь, в застенке, советские люди продолжали борьбу. Ею руководил подпольный комитет. Однако Иван еще не знал об этом. [127]

21 сентября штурмбаннфюрер прибыл в Касторную на пятнистом вездеходе. В третий раз потребовал комиссара на допрос. У Ивана еще продолжался бред, прерываемый мучительными часами сознания и боли. Когда надсмотрщик явился за Шипулей, летчик был в сознании. Откуда у него взялись силы самостоятельно дойти до «амбулатории» — кирпичного здания, где помещался комендант лагеря, — он и сам не понимал.

— Что с тобой будет сейчас, ты уже знаешь, — начал разговор эсэсовец и указал на приготовленную пилу. — Последний раз советую одуматься.

Прислонившись к стене, Иван отрицательно покачал головой. Когда надсмотрщик сорвал с руки повязку, страшная боль лишила Ивана сознания и он рухнул на пол.

Он пришел в себя через несколько секунд, едва стальные зубья врезались в кость у самого предплечья...

* * *

Мать Тани, Мария Алексеевна, всплеснула руками.

— Куда же ты поедешь? Война ведь.

— Не могу, мама! Хоть товарищей его найду, расспрошу. А вдруг ошибка какая... Если без вести пропал, значит, искать надо.

— Там же фронт, — заплакала Мария Алексеевна, — кто тебя, девчонку, пустит? Только сердце надорвешь. А я как тут?

Но Таня уже приняла решение.

— Мои хлебные карточки в шкатулке. Я вернусь, мама. С Ваней вернусь. Ты потерпи.

Поезда из Ишима ходили редко. Кое-как добралась до Тюмени. Здесь узнала, что в прифронтовую зону без пропуска не попадешь. На вокзале несколько суток стояла за билетом в Москву — не достала. Кинулась к воинскому эшелону.

— Браток, — обратилась к часовому, — у меня муж на фронте, вот погляди письма. Подвези хоть поближе!

— Проходи, гражданка! Нельзя здесь находиться!

— А если бы твоя жена к тебе спешила?

Часовой ничего не ответил, лицо его было непроницаемо. Постояв возле него, но не разжалобив, Таня поплелась к вокзалу. Тут поезд тронулся. Когда с ней поравнялся последний вагон, бросив чемодан, обеими руками ухватилась за поручень. Несколько ступенек — и она на маленькой площадке товарняка!

Поезд набирал скорость. Зимний ветер взметнул снег с дощатого пола площадки, на котором сидела женщина. Она плотнее закуталась в ватник, где в нагрудном кармане лежали обернутые в платок документы и немного денег. Стучали колеса на стыках рельс, неслись мимо белые деревья. Таня сперва не чувствовала [128] холода, радуясь удаче. С каждой минутой она приближалась к Ване!

Поезд шел без остановки весь день. К ночи женщина так замерзла, что уже не ощущала рук и ног. Клонило в сон. «Прощай, Ванюша. Не увидимся больше, сил нет терпеть...»

Ночью поезд остановился на большой станции. Таня наклонилась да и упала лицом в снег возле путей. Это был Свердловск. К ней подошел какой-то человек, приподнял. Таня узнала давешнего часового.

— Ты? Ну и упряма! Сейчас я тебя в милицию сдам.

— Только скорее, замерзла я.

— А ну, обопрись на мое плечо! Пойдем. Я тебе кипятку с сахаром соображу...

* * *

Бои за Касторную стали одним из узловых сражений Воронежско-Касторненской операции начала 1943 года. Части Воронежского фронта громили крупную группировку фашистских войск. Между железнодорожными станциями Касторная и Горшечная вокруг девяти вражеских дивизий смыкалось кольцо окружения.

Канонада ближних боев долетала до концлагеря на окраине Ново-Касторной, где томились советские военнопленные. А здесь шли допросы и расстрелы. За семь месяцев — с июля сорок второго по январь сорок третьего тут погибло более семи тысяч советских воинов. Но смерть пока обошла Ивана Сафоновича Шипулю. Богатырское здоровье, заключенное в его худом теле, помогло справиться с тяжелым увечьем.

Впрочем, сам бы он не справился. После третьей пытки ему сделали хорошую перевязку на обрубке левой руки. Сделали пожилые русские женщины Анна Ивановна Сорокодумова и Антонина Никифоровна Зиборова, которых немцы заставили работать в концлагере: выносить трупы и готовить баланду. Рискуя жизнью, они достали в поселке и пронесли на территорию «лазарета» бинты и йод. Поверх чистых бинтов повязали для маскировки мешковину. Они же кормили комиссара, по уговору с остальными узниками барака зачерпывая из общего котла баланду погуще. Шипуля возвращался к жизни.

Эрих фон Зигер больше не появлялся.

Иван постепенно узнавал людей, которых свела с ним в лагере судьба. Познакомился с Федором Гришаевым, рядовым Красной Армии и бывшим железнодорожником, с Михаилом Краснодеревцевым, пленным пулеметчиком. Из соседних бараков приходили люди пожать руку комиссару, порасспросить о новостях — ведь Иван сравнительно недавно попал сюда, — посоветоваться, как быть дальше, какой линии держаться. [129]

И Иван почувствовал, что по-прежнему остается комиссаром. Должен остаться!

Когда он окреп настолько, что мог самостоятельно ходить, Федор Гришаев счел — настало время поговорить о главном. Поздно ночью — вездесущий надсмотрщик спал в своей «амбулатории» — Федор рассказал:

— Есть несколько надежных людей, товарищ политрук. Мы уже начали действовать...

— Хорошо, а что за люди?

— Краснодеревцев, Петя-штурман из третьего барака, Зиборова, еще двое из первого...

— Какую работу проводите?

— Месяц назад Зиборова добыла листовку, нашу, — о боях под Сталинградом. Пронесли по всем баракам. Думаем о побеге. Собираемся казнить этого гада Семена Андреевича!

— Вот это несвоевременно. За одного многих расстреляют. Надо, Федор, подумать вот о чем. Что сейчас основное? Мешать вербовке наших людей! Завербованных немцы демонстративно тут же на сытный паек переводят. А люди шатаются от голода... Считаю, нужно в бараках укреплять дух сопротивления врагу, разъяснять положение на фронте.

— А как мы о нем будем узнавать?

— Было бы желание. Дай-ка сюда газетку, что Семен Андреевич принес.

— Так то ж фашистская газета!

— Ну и что? Читать нужно умеючи.

Приноравливаясь к блуждающему свету прожектора, Федор прочел: «Что бы ни предпринимала немецкая армия, все делается основательно... Это нужно сказать тем, кто находится под влиянием глупых и нелепых слухов. Если во многих местах сделаны укрепления, то, может быть, некоторые видят в этом неуверенность германской армии... Германская армия потому решила построить эти укрепления, что предпочитает лучше сделать один лишний окоп, чем напрасно жертвовать одним солдатом...»

— Вот давай и смекнем, — сказал Шипуля, — что за этими фразами стоит? Паника у них в тылу! Газета-то как называется?

—  «Новый путь», в Курске печатают.

— Интересно! Не иначе, опасаются за Курск, наше наступление готовится.

— Похоже, товарищ политрук!

— Вот видишь, а говоришь — откуда взять сведения. Завтра надо разъяснить людям, каково немцам приходится.

— Есть, товарищ политрук!

Вместе с Гришаевым Шипуля возглавил подпольный комитет борьбы с фашистами. Выработали план работы: всеми силами сопротивляться [130] вербовке, подкармливать тяжелобольных и с этой целью организовать продуктовый НЗ, исподволь готовить восстание, обеспечить доставку в Красную Армию сведений о месте расположения лагеря.

Бои приближались к Ново-Касторной. Прорвав мощную линию обороны, советские войска подошли к районному центру с севера и юга. Напряженные бои шли у насыпи, железнодорожных будок и станционных построек.

Беспорядочно отступавшие враги не могли анализировать действия наших войск. А будь у них такая возможность, они бы с удивлением обнаружили, что стремительные «Т-34», сметая все на своем пути, обошли стороной пристанционные постройки, в которых и был оборудован зловещий «лазарет». С помощью Зиборовой и Сорокодумовой удалось передать на волю данные о лагере, и они попали в руки командиров танковых частей нашей армии.

Но еще до январских боев положение в лагере крайне обострилось. Готовясь к отступлению, гитлеровцы в спешном порядке отправляли в тыловые концлагеря всех, кто мог ходить и работать. Угроза нависла над членами подпольного комитета. Не трогали немцы только тяжелобольных в тифозном бараке. Эта хибарка, где мучались в сыпняке десятки людей, стояла на отшибе, и оккупанты не заглядывали туда, боясь заразиться. Больные были лишены еды, барак не отапливался.

Чтобы избежать угона в Германию, Иван Сафонович предложил всем здоровым подпольщикам добровольно перебраться в этот барак смертников и заразиться тифом. Тогда есть хоть какой-то шанс дождаться наших — они уже близко. И, подавая пример, первым ночью переполз к больным сыпняком. За ним тот же путь проделал Гришаев.

Вскоре здесь уже собралось пятнадцать «новичков». Через несколько дней у всех подпольщиков начала повышаться температура. Держались из последних сил, — грохот боя был совсем рядом. Готовили оружие: самодельный нож, заточенные железные прутья, припрятанные камни. Один из людей Шипули, лет пять назад болевший тифом и теперь симулировавший заболевание, наблюдал за дорогой возле лагеря, по которой в спешном порядке отступала немецкая техника. Он сообщил, что командование лагеря суетится, очевидно, ждет команды об уничтожении всех оставшихся узников.

Шипуля и Гришаев решили действовать. В ночной темноте два больных человека, изнывающих от озноба и высокой температуры, подползли к зданию «амбулатории», вооружившись единственным ножом, и сумели перерезать телефонный провод... [131]

* * *

По освобожденному полуразрушенному Белгороду, разыскивая военный комиссариат, брела худая женщина в валенках и сером платке поверх ватника. Город был пустынным: дотлевали пепелища, снег на улицах перемолот гусеницами танков.

В подвале школы с ней беседовал седой полковник.

— 778-й бомбардировочный? Он теперь далеко... Где, говорите, муж пропал? Землянск? Это совсем рядом, уже наша территория. Только как вы туда доберетесь? Кстати, а кто вас сюда пропустил?

Татьяна Андреевна только рукой махнула.

— Мир не без добрых людей. Как же мне до Землянска?

— Проезда туда нет. Дайте-ка я запишу данные мужа. Сделаем еще один запрос. Кто его знает? Вдруг повезет. И советую вам поискать в госпиталях. У нас в Белгороде, в Воронеже, по всей прифронтовой полосе, если сумеете, конечно...

— Сумею. Спасибо вам.

* * *

Телефон в «амбулатории» молчал. Немцы искали повреждение в проводке, но не нашли — Гришаев ловко замаскировал его. Давно опустела дорога, по которой уходила на запад германская техника, а комендантский взвод в лагере все не решался без приказа покинуть пост.

На рассвете 27 января страх победил дисциплинированность: неотвратимо нарастал могучий гул моторов. Ново-Касторную взяли в клещи советские танки.

Газета «Правда» 28 января писала: «Особенно ожесточенная схватка произошла на железнодорожной станции Касторная. Стремительным внезапным броском подразделения заняли станцию, пакгауз и несколько служебных построек. Но где-то у водокачки окопались немцы и вели интенсивный огонь. Водокачка была взята штурмом.

...Захват нашими войсками города и железнодорожной станции Касторная — большая победа, удар по важнейшим коммуникациям германских войск».

Увидев на дороге танки, комендантский взвод во главе с фельдфебелем, оставив оружие, побежал. Но на фашистских солдат отовсюду — из-за укрытий в сугробах, из оврага, из ниши в стене «амбулатории» — бросились изможденные люди в полосатых халатах. Отбиваясь, охранники теряли дорогие секунды; раздалась одинокая автоматная очередь. К «лазарету» уже бежали танкисты...

Потом молоденький лейтенант, сорвав с головы шлем, принимал рапорт у высокого однорукого человека. Комиссар говорил шепотом, перечисляя имена членов подпольного комитета. Силы оставляли его, тифозный жар пеленой застилал глаза. Лейтенант подхватил Шипулю на руки и понес к танку. [132]

Пришел в себя политрук в белгородском госпитале. Глянул как-то в зеркало — и не узнал сурового, бритого наголо, остроносого человека. Долго думал, писать ли письмо в Ишим. Решил — не надо, хотя верил, что Таня обрадуется ему и такому.

Из белгородского госпиталя его перевели в тамбовский, затем направили на окончательное излечение и протезирование левой руки в Москву. В столичном госпитале в августе ему вручили новый партбилет и высокую правительственную награду. И однажды утром, уже перед самой выпиской, в палату вошла женщина в белом халате, с каштановой шапкой волос, встречи с которой он так ждал и так боялся...

В Ишим ехали вместе с Таней, мимо полустанков и городов — на восток.

А война катилась на запад.

* * *

Но он не собирался покидать строй.

Осенью того же, 1943 года в ишимский райвоенкомат явился высокий, худощавый капитан с орденом Красного Знамени на груди. Иван Сафонович молча положил перед военкомом заявление, в котором требовал, ввиду полного выздоровления, направить его на фронт.

— Какое выздоровление? — не понял военком и указал глазами на протез. — Шутите, товарищ капитан?

— Воюют, браток, не только руками. Головой тоже воюют, — тихо ответил Шипуля. — Прошу рассмотреть мое заявление и ответить по существу. На всякий случай предупреждаю — в случае отрицательного ответа буду жаловаться вплоть до Верховного.

— Прямо с места в атаку! — усмехнулся военком. — Давайте, Иван Сафонович, попросту, без обид: ну кем вы себя видите в армии?

— Как кем? Я фронтовик. Готов драться в любом качестве. Могу продолжать комиссарскую работу. Говорили, что с воспитательными задачами в действующей армии справлялся неплохо...

— С воспитательными? — переспросил военком и задумался. — Это мысль! Погоди, позвоню одному человеку.

И, прихрамывая, подошел к приставному столику, где стоял телефонный аппарат. Набрал номер.

— Товарищ командующий? Военком говорит. Он самый. Есть один летчик, из тех, кого вчера просили. Вот-вот... Вполне подойдет!

Обернулся к Шипуле:

— Отправляетесь в распоряжение командующего ВВС Сибирского военного округа. Предполагаемое назначение: преподаватель боевой техники в авиационно-техническом училище. [133]

— Но мы ведь говорили о возвращении в строй!

— А я что предлагаю? Курсанты — завтрашние бойцы. Будете готовить пополнение для фронта. Ясно?

— Так точно. Разрешите идти?

— Вот направление.

Уже в 1944 году воспитанники Ивана Шипули поднялись в небо бить врага, как учил их комиссар.

* * *

Белорусский коммунист, подполковник Иван Шипуля демобилизовался в 1960-м. И навсегда поселился в воронежских местах — на земле своего последнего сражения, неподалеку от Касторной. Встречался с Долорес Ибаррури. Разыскал Федора Гришаева, Антонину Зиборову, Анну Сорокодумову, Евдокию Чепрасову, Наталью Жарких — тех, кто боролся рядом с ним, помогая ему выстоять и победить — всем смертям назло. [134]

Дальше