Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Часть пятая

Верхняя Маза. Златая лира стойкого бойца. Дружба с поэтами: Пушкиным, Грибоедовым, Жуковским...

Нынче ты на доне мира:
И любовь и тишину
Нам поет златая лира,
Гордо певшая войну.
Николай Языков
Денис Давыдов... примечателен и как поэт, и как военный писатель, и как вообще литератор, и как воин — не только по примерной храбрости и какому-то рыцарскому одушевлению, но и по таланту военачальника, и, наконец, он примечателен как человек, как характер. Он во всем этом знаменит, ибо во всем возвышается над уровнем посредственности и обыкновенности.
В. Г. Белинский

Мятежный и тяжелый для России 1831 год, близкий по духу с 1812-м, вновь позвал лихого гусара на поле брани. [276] «И какое русское сердце, чистое от заразы общемирного гражданства, — восклицает Давыдов, — не забилось сильнее при первом известии о восстании Польши?»

На брегах Вислы он возглавляет отряд, состоящий из трех казачьих полков и одного Финляндского драгунского. Искусными маневрами и внезапными контратаками генерал Давыдов разбивает ополчение польских мятежников. Смелыми и решительными действиями с тыла и флангов русские войска одерживают победу.

После успешного окончания Польской кампании Давыдов в чине генерал-лейтенанта окончательно вышел в отставку. Возвратившись на родину, в Москву, к мирной и безмятежной жизни, он поселился в доме на Смоленском бульваре.

По сему поводу он извещал своего друга Арсения Андреевича Закревского: «Как я счастлив, что дома, и как я счастлив, что всех моих нашел здоровыми! К постоянному блаженству привыкаешь — надо иногда отрываться от оного, чтобы чувствовать всю цену семейной жизни... Что тебе сказать про Москву? У нас балы следуют за балами, театры, концерты и все шумные удовольствия не прерываются. Я гляжу на них издали, ибо домашний мой спектакль, жена и дети, отвлекают меня от публичных спектаклей».

Когда Давыдов оставил военную службу, он решил расстаться со своей «боевой гусарской вывеской» — усами. В. А. Жуковский попросил у него на память левый ус, поскольку он ближе к сердцу. Охотно выполнив просьбу известного поэта, с коим его связывала дружба с юношеских лет, Денис Васильевич не преминул приложить к усу и свой весьма солидный «послужной список»:

«Войны: 1. В Пруссии, 1806 и 1807 гг.

2. В Финляндии, 1808 г.

3. В Турции, 1809 и 1810 гг.

4. Отечественная война, 1812 г.

5. В Германии, 1813 г.

6. Во Франции, 1814 г.

7. В Персии, 1826 г.

8. В Польше, 1831 г.». [277]

С имением жены Верхняя Маза Сызранского уезда Симбирской губернии, «благословенным местом» в поволжских степных привольных краях, связаны последние восемь лет жизни Давыдова. Осенью и зимой Денис Васильевич выезжал в Москву, Петербург, Сызрань, Саратов, Пензу, где у него образовался большой круг друзей и знакомых.

В тихом и благодатном деревенском уединении прославленный партизан, «мешая дело с забавою», вдохновенно трудился на ниве литературы, воспитывал детей и охотился. Здесь он собрал солидную по тем летам библиотеку и страстно мечтал об издании собственного журнала с привлечением цвета русской словесности: Жуковского, Пушкина, Вяземского, Баратынского, Языкова... Тут он приводит в порядок свои военные записи, которые велись прежде от случая к случаю, «в седле да в куренях солдатских», заканчивает «Дневник партизанских действий 1812 года». Из-под его пера выходят статьи «О партизанской войне», «Воспоминания о цесаревиче Константине Павловиче», создаются военно-исторические очерки, где неизменно подчеркивается, что «нравственная сила народа в Отечественную войну вознеслась до героизма».

В Верхней Мазе пишутся едкие сатирические эпиграммы на чванливых великосветских вельмож и помещиков:

«О ты, убивший жизнь в учебном кабинете,
Скажи мне: сколько чуд считается на свете?» —
«Семь». — «Нет: осьмое — ты, педант мой дорогой;
Девятое — твой нос, нос сизо-красноватый,
Что, так спесиво приподнятый,
Стоит, украшенный табачного ноздрей!»

Злой эпиграммой Давыдов бичует пензенского помещика-самодура И. В. Сабурова, увлеченного разведением тонкорунных баранов-мериносов:

Меринос собакой стал, —
Он нахальствует не к роже,
Он сейчас народ прохожий
Затолкал и забодал.

Сторож, что ж ты оплошал?
Подойди к барану прямо,
Подцепи его на крюк
И прижги ему курдюк
Раскаленной эпиграммой!

Появилась эта эпиграмма в связи с выходом пасквильной книжонки Сабурова «Четыре роберта жизни. Олицетворенная дума Мурзы Чета». В ней Сабуров изрядно поерничал, позлословил и «пощипал пензенских жителей обоего пола».

В дружеском послании Вяземскому Давыдов признается:

«Теперь я пустился в записи свои военные, пишу, пишу и пишу. Не дозволяют драться, я принялся описывать, как дрались».

«...Кочевье на соломе, под крышей неба, вседневная встреча со смертью, неугомонная жизнь партизанская! — восклицает отставной генерал, — вспоминаю вас и теперь с любовью, когда в кругу семьи своей пользуюсь полным спокойствием, наслаждаюсь всеми удовольствиями жизни и весьма счастлив... Но отчего по временам я тоскую о той эпохе, когда голова кипела отважными замыслами и грудь, полная надежды, трепетала честолюбием изящным и поэтическим...»

В деревне Давыдов вел деятельную жизнь помещика, скрашивая свой досуг охотой.

«Я здесь, как сыр в масле... — сообщал Денис Васильевич графу Ф. И. Толстому в Москву, живо описывая свое бытье. — Посуди: жена и полдюжины детей, соседи весьма отдаленные, занятия литературные, охота псовая и ястребиная, — другого завтрака нет, другого жаркова нет, как дупеля, облитые жиром... Потом свежие осетры и стерляди, потом ужасные величиной и жиром перепелки, коих сам травлю ястребами по двадцати в один час на каждого ястреба».

7 ноября 1833 года Давыдов писал А. М. и Н. М. Языковым: «...Причина замедления ответа моего есть рысканье мое по мхам и по болотам за всякого рода зверями. Сейчас только с коня и сейчас принялся за перо, чтобы писать к Вам победной рукою, поразившей огромного волка».

В Верхней Мазе «хлебопашец и любитель словесности» большую часть времени проводил в кабинете или в поле: [279]

Где не стыжусь порою
Поднять смиренный плуг солдатскою рукой,
Иль, поселян в кругу, в день летний, золотой
Взмахнуть среди лугов железною косой...

Стараясь развеять свое затворничество в сельской глуши, прославленный партизан встречается и ведет переписку с московскими и петербургскими писателями: Жуковским, Пушкиным, Баратынским, Вяземским, Дельвигом, Языковым, графом Федором Толстым... следит за их творчеством, выписывает журналы...

«Если бы вы знали, — сетовал он однажды издателю своего первого поэтического сборника Силаеву, — что такое день прихода почты или привоза газет и журналов в деревню степную и удаленную от всего мыслящего, то вы бы поняли мое положение... Нестерпимо сидеть в пропасти, слышать над собою движение и жизнь и не брать в них участие. Это мой удел с тех пор, как не имею газет и журналов».

Вести от друзей и встречи с ними всегда были для Дениса Васильевича отрадой и источником вдохновения. «Я не могу забыть приятного вечера и утра, проведенного у тебя, и вообще краткого, но приятного пребывания моего в Петербурге, — писал он Жуковскому. — Я как будто снова отскочил в прошедшее, встретившись с тобой и Вяземским, товарищами лучших дней моей жизни. Бог приведет, скоро опять увижусь с вами, и не на короткий уже срок...»

Вскоре после Бородинского сражения Жуковский написал патриотическую песнь «Певец во стране русских воинов». Эта поэма прославила имя Жуковского по всей России. Двадцатилетний прапорщик Московского ополчения Иван Лажечников записал в своих «Походных записках» 20 декабря 1812 г.: «Часто в обществе военном читаем и разбираем «Певца во стане русских», новое произведение г. Жуковского. Почти все наши выучили уже сию поэму наизусть. Какая поэзия! Какой неизъяснимый дар увлекать с собой душу воинов!.. Довольно сказать, что «Певец во стане русских» сделал эпоху в русской словесности и — в сердцах воинов!» Поэма увековечила доблестных героев Отечества, полководцев, воздавала дань храбрости русскому солдату и русскому оружию. [280]

Знаменитый поэт не обошел вниманием в своей оде и славные деяния партизан. Особо помянул и своего преданного друга, вожака партизан Дениса Давыдова.

Давыдов, пламенный боец,
Он вихрем в бой кровавый;
Он в мире счастливый певец
Вина, любви и славы...

Искрометный дружеский мадригал послал Давыдов Жуковскому из покоренного Парижа:

Жуковский, милый друг!
Долг красен платежом:
Я прочитал стихи, тобой мне посвященны;
Теперь прочти мои, биваком окуренны
И спрысканы вином!
Давно я не болтал ни с музой, ни с тобою,
До стоп ли было мне?..
Но и в грозах войны, еще на поле бранном,
Когда погас российский стан,
Тебя приветствовал с огромнейшим стаканом
Кочующий в степях нахальный партизан!

Василию Андреевичу Жуковскому Давыдов отважился послать свою элегию «Бородинское поле», напутствуя ее такими словами: «...Давно развела нас судьба, но судьба не властна сгладить с души моей прошедшего, следственно, и тебя, любезного друга. Бурная жизнь моя не давала мне времени переметывать весточки о себе друзьям моим, в пристанях живущим. Теперь, сойдя сам в пристань с разбитого баркаса моего странствования разгульного и безуспешного, — я напоминаю тебе о Денисе Давыдове и посылаю несколько стихов, вырвавшихся из-под пера моего в оставшиеся минуты забот семейных... Взгляни на сии стихи, исправь их, как ты делал в старину... тем ты докажешь солдату-хлебопашцу, что время тебя не изменило и что ты тот же друг, как и был, преданного тебе Дениса Давыдова».

Ознакомившись с элегией, Жуковский отвечал Денису [281] Васильевичу: «Ты шутишь, требуя, чтобы я исправил стихи; это все равно что если б ты стал просить поправить в картине улыбку младенца, луч дня на волнах ручья... нет, голубчик, ты меня не проведешь».

Высокий отзыв знаменитого поэта обрадовал Давыдова, однако пламенный гусар пожурил старого друга за то, что тот не решился «заменить слитками золота некоторые пятна грязи, обезображивающие элегию...» и в конце письма заключил: «...Ты архипастырь наш; что определишь, то и будет».

У своего ближайшего приятеля Бегичева на Мясницкой Давыдов познакомился и сдружился с автором бессмертной комедии «Горе от ума» Грибоедовым. Несколько позднее Грибоедов писал Бегичеву из Петербурга: «Дениса Васильевича обнимай и души от моего имени. Нет, здесь нет этакой бурной и умной головы, я это всем твержу; все они, сонливые меланхолики, не стоят выкурки из его трубки!»

Давыдов, встречавшийся с Грибоедовым в Москве и на Кавказе, высоко ценил его талант и с присущим пламенному гусару юмором писал А. П. Ермолову: «...Сейчас я от вашего Грибоедова, с которым познакомился по приезде его сюда, и каждый день с ним вижусь. Мало людей мне более по сердцу, как этот уникум ума, чувства, познаний и дарования! Завтра я еду в деревню и если о ком сожалею, так это о нем, истинно могу сказать, что еще не довольно насладился его беседою!»

В заметках и анекдотах о разных лицах Давыдов упомянул о том, что Грибоедов долгое время служил при генерале А. П. Ермолове. Причем Ермолов любил его, как родного сына.

Почитая талант автора знаменитой комедии, но находя в нем недостаточные способности и рвение для несения военной службы, генерал много раз давал ему продолжительные отпуска для «творческих утех».

После знаменательного события 14 декабря Ермолов получил «высочайшее повеление арестовать Грибоедова». Генерал должен был захватить все его бумаги и срочно доставить их с курьером в Петербург.

Грозное повеление настигло Ермолова в пути следования [282] его с отрядом. Во что бы то ни стало желая выручить Грибоедова из беды, генерал тотчас же предупредил его и тем самым предоставил ему возможность уничтожить многое, что могло бы повергнуть его к немилости властей.

Уведомленный обо всем случившемся адъютантом Ермолова Талызиным, Грибоедов немедля сжег «все бумаги подозрительного содержания».

А спустя несколько часов после предупреждения на квартиру Грибоедова нагрянул подполковник Мищенко, дабы произвести обыск и арестовать его.

При обыске подполковник обнаружил лишь груду золы. Зола свидетельствовала о том, что Грибоедов быстро принял все необходимые для своего спасения меры. Арестованный 22 января 1828 года в крепости Грозной и доставленный в Петербург, он смог оправдаться на следственной комиссии и был освобожден с «очистительным» аттестатом. Он вернулся на Кавказ, где в это время началась война с Персией.

Знакомство Дениса Давыдова с Пушкиным в Петербурге в 1818 году переросло в крепкую дружбу. Дружба эта продолжалась многие лета вплоть до кончины гениального поэта.

Еще учась в Лицее, Пушкин увлекся поэзией «Дениса-храбреца» и славил его гусарские подвиги. Впоследствии великий поэт признался, что в молодости он «старался подражать Давыдову в кручении стиха и усвоил его манеру навсегда».

Бывший поручик Чугуевского уланского полка М. В. Юзе-фович, повстречав Пушкина на Кавказе в 1829 году, спросил у него: «Как вам, Александр Сергеевич, удалось не поддаться тогдашнему обаянию Жуковского и Батюшкова и не попасть, даже на лицейской скамье, в их подражатели?» На что Пушкин без колебаний ответил: «Я этим обязан Денису Давыдову. Он дал мне почувствовать еще в Лицее возможность быть оригинальным».

Услышав о столь лестном отзыве о своем творчестве, исходящем из уст первого поэта на Руси, Давыдов с гордостью писал об этом Вяземскому: «Он (Пушкин), может быть, о том забыл, а я помню, и весьма помню!.. Ты знаешь, что я не цеховой стихотворец и не весьма ценю успехи мои, но при всем том слова эти отозвались во мне и по сие время меня радуют...» [283]

В конце двадцатых — начале тридцатых годов Давыдов часто видится с Пушкиным в златоглавой столице. Они гостят у поэта Вяземского в его имении Остафьево под Москвой. Встречаются и в доме самого Дениса Васильевича на Большом Знаменском переулке, и на квартире у Вяземского, у Федора Толстого, у Нащокина, у Баратынского... Посещают Английский клуб. Давыдов навещает Пушкина в гостинице «Англия» в Глинищевском переулке, где не раз останавливался поэт, приезжая из Петербурга. «В бытность Пушкина у Нащокина в Москве, — вспоминает П. И. Бартенев те добрые времена, — к ним приезжал Денис Васильевич Давыдов. С живейшим любопытством, бывало, спрашивал он у Пушкина: «Ну что, Александр Сергеевич, нет ли чего новенького?» — «Есть, есть», — приветливо говаривал на это Пушкин и приносил тетрадку или читал ему что-нибудь наизусть. Но все это без всякой натяжки, с добродушною простотою».

Накануне свадьбы 17 февраля 1831 года Пушкин устроил «мальчишник» на арбатской квартире в доме Хитрово. На прощание с холостяцкой вольницей он пригласил близких друзей, среди которых помимо «Дениса-храбреца» были Нащокин, Вяземский, Баратынский, Языков, Иван Киреевский, брат Левушка и другие...

4 апреля 1835 года Давыдов писал Пушкину: «Помилуй, что у тебя за дьявольская память; я когда-то на лету поведал тебе разговор мой с М. А. Нарышкиной. «Vous preterez les suivantes»{9} — сказала она мне: «Parse guelles sont plus fraiches»{10} — был ответ мой, ты почти слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений «Пиковой Дамы»{11}. Вообрази мое удивление и еще более восхищение жить так долго в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда единственного родного моей душе поэта».

Давыдов и Пушкин любили песни цыган, ходили в «Грузины»{12} слушать знаменитый московский хор, во главе которого [284] в те времена стоял немолодой уже Илья Соколов. У ворот ресторана всю ночь напролет бой неусыпных рассыпных бубенцов; скачут брички, кареты да тройки... Веселятся, шумят дворяне, купцы, офицеры... Всю-то ноченьку здесь — кутеж, хлопки пробок шампанского; бьются об пол, звеня, хрустальные бокалы, надрывно стонут гитары... Душой хора была цыганка Танюша, чаровавшая своими пылкими, сладкозвучными песнями и плясками весь цвет первопрестольной столицы, в особенности поэтов. Не потому ли «цыганские мотивы» так живо и картинно запечатлелись в их стихах!

Денис Васильевич прикрыл глаза и вновь представил себе на миг слаженный хор цыган. В центре его возвышался широкоплечий бородач Илья в белой рубахе навыпуск, перепоясанный ремнем с медной пряжкой, с гитарой и смоляными горящими очами. У Ильи присыпанные снегом кудри, смуглое лицо с невысоким лбом изрезано глубокими морщинами — следом необузданных страстей да немереных дорог; нос с горбинкой, как у ястреба, с косым шрамом на переносице. Во рту, слева, недостает зубов — то память о жестокой, кровавой драке из-за любимой Даши с заезжим красавцем, бравым усачом-кавалергардом.

Плавно, распашно, с азартом плясала и пела под аккомпанемент рыдающих скрипок, рассыпчатых гармоний и звенящих гитар Танюша. Красоты она была необычайной: матовая кожа, алые губы, тонкие брови то и дело взлетали вверх-вниз, большие черные с блеском глаза в обрамлении длинных ресниц. А в чарующих тех глазах полыхали то смех, то слезы, то горячая любовь... Порою Танюша махала платочком в воздухе, и все ее гибкое, статное тело начинало в такт песне и танцу вихриться, трепетать, содрогаться каждою жилкой.

Да и пела она так, что и не пересказать словами! В особенности свою любимую песню:

Ах, да не вечерняя, да заря,
Ах, да заря, ах, за-а-ря,
За-а-ря ведь как спо-о-ту-ха-ла-а-а,
За-а-ря ведь как спо-ту-ха-ла-а-а. [285]

Хор неторопливо, потаенно, с рыданиями подхватывал, припеваючи:

Ах, да нэ, нэ, спо-ту-ха-а-ла
Спо-ту-ха-ла-а-а...

Степенные басы, стоящие позади хора, гудели, ребятишки заливисто, ямщицки посвистывали и били в ладоши...

Замерли очарованные и хмельные поэты. Стоят, крепко обнявшись возле дверей, затаив дыхание, слушают ямщицкую песню, думы думают, вспоминают о чем-то своем, заветном... У каждого праздник на душе, надежда в сердце. И по щеке опаленного битвами пламенного гусара невольно сползал, алмазом вспыхивала при свечах слеза радости и печали:

Ах, да вы подайте мне, ах, тройку,
Тройку, ах, да серо-пегих лошадей...

Денис Васильевич высоко почитал талант Пушкина и показывал «первому поэту на Руси» свои стихи в рукописи. Александр Сергеевич щедро давал ему добрые советы и правил отдельные строки. Доблестный партизан с благодарностью принимал замечания и пожелания своего поэтического кумира.

В начале тридцатых годов Пушкин прочел стихотворение Давыдова «Герою битв, биваков, трактиров...», живо припомнил былое: Грузины, хор цыган... — вдохновился и на обороте его рукописи написал такое четверостишие:

Так старый хрыч, цыган Илья,
Глядит на удаль плясовую,
Под лад плечами шевеля,
Да чешет голову седую...

Давыдову пришлись по душе пушкинские строки, он переделал их на свой лад и включил в стихотворение:

Киплю, любуясь на тебя,
Глядя на прыть твою младую:
Так старый хрыч, цыган Илья,
Глядит на пляску удалую
Под лад плечами шевеля...

В широких и раздольных гусарских пиршествах, буйных цыганских плясках и песнях жила удивительная, звонкая, вихревая удаль и поэзия, к печальному сожалению, ныне забытая и потерянная. Эту поэзию вольной цыганской жизни воспели в своих стихах Давыдов и Пушкин. Не в том ли секрет, что не обветшала, не утратила своей свежести и злободневности темпераментная, образная, ранящая душу да-выдовская «Гусарская исповедь»?!

Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,
Я проседью усов, все раб младой привычки:
Люблю разгульный шум, умов, речей пожар
И громогласные шампанского оттычки.

От юности моей враг чопорных утех,
Мне душно на пирах без воли и распашки,
Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,
И дым столбом от трубочной затяжки!

В 1835 году прославленный партизан купил у Бибиковой большой особняк на родной Пречистенке, с любовью величал его «Пречистенский дворец».

Сюда, в «Пречистенский дворец», построенный в начале века, съезжался цвет литературной Москвы: Баратынский, Дмитриев, Языков, А. И. Тургенев и другие видные писатели. Пламенный гусар желал, чтобы в нем хотя бы раз побывал Пушкин по приезде из Петербурга. «Что это за дом наш, мой друг! — с восхищением писал он в одном из писем. — Всякий раз, как еду мимо него, любуюсь им; это Отель или дворец, а не дом...» Здесь написана известная статья «Мороз ли истребил французскую армию в 1812 году», где знаменитый партизан смело и доказательно вступает в спор с Бонапартом, как с вольным и лукавым историком Отечественной войны. Давыдов напрочь отметает его легенду о свирепых русских [287] морозах, послуживших якобы основной причиной поражения великой армии. Сухая и умеренная стужа (четыре — десять градусов), сопровождавшая великую армию от Москвы до первого снега, была ей более полезна, нежели гибельна. Главные причины злополучия, постигшие «незваного гостя», были: во-первых, голод; далее — беспрерывные переходы и кочевья и наконец весьма кратковременная стужа (от 28 октября до 1 ноября на пути отступления между Дорогобужем и Смоленском), сопряженная со снегом. Что же касается до гибели лошадей, то сытыми они легко переносят даже самые жестокие морозы. Лошади падали прежде всего от голода и усталости.

Из-под пера Давыдова здесь вышел автобиографический рассказ «Встреча с великим Суворовым». Впервые он был опубликован в 1835 году в журнале «Библиотека для чтения». Пламенный гусар собирал материалы о знаменитом полководце в надежде опубликовать серьезное сочинение о нем. По сему поводу он уведомил в письме родственника Суворова графа Д. И. Хвостова: «...Я намерен был писать о великом Суворове, но не жизнь его — это мне не под силу, — а этюд или рассуждение о Суворове. Я его долго, то есть с юношества моего, изучал, вникал в намерения его, старался угадывать их и систему его действия, считаемую тогда мнимыми великими тактиками не системою, а каким-то безобразным действием, внушенным своенравными порывами бестолковой отважности, и потому тем еще более Суворову подручною и выгодною. Я, кажется, постиг ее, по крайней мере столько, сколько может постичь человек обыкновенный произведения ума человека необыкновенного. При всем том, к сожалению моему, я должен прекратить священный труд мой от недостатка в материалах... И я, невзирая на рвение мое, должен положить перо и не писать! А грустно! В кои-то веки наделил нас Бог гением самобытным, и мы от преступного равнодушия ко всему собственному лишаем отечественную историю блистательнейшего украшения».

Однако вскоре Давыдов понял, что ему не по карману содержать такой громадный дворец, и решился распрощаться [288] с ним. Об этом событии он сочиняет «Челобитную», где в шутливых тонах бьет челом своему давнему приятелю сенатору А. А. Башилову, весельчаку и хлебосолу, возглавлявшему в ту пору Комиссию строений в Москве:

...Помоги в казну продать
За сто тысяч дом богатый,
Величавые палаты,
Мой пречистенский дворец.
Тесен он для партизана:
Сотоварищ урагана,
Я люблю, казак-боец,
Дом без окон, без крылец.
Без дверей и стен кирпичных,
Дом разгулов безграничных
И налетов удалых...

Направляя «Челобитную» Пушкину в Петербург, Давыдов сопроводил ее небольшим пояснением: «Посылаю тебе, любезный друг, стихи, сейчас мною написанные. Я об них могу кричать: стихи горячие, как блинники кричат: блины горячие. Это челобитная Башилову... У меня есть каменный, огромный дом в Москве, окно в окно с пожарным депо. В Москве давно ищут купить дом для обер-полицейместера — я предлагаю мой — вот все, о чем идет дело в моей «Челобитной». Ты можешь напечатать ее в «Современнике». Только повремени немного, т. е. до 3-го номера. Главное дело в том, что «Челобитная» достигла своей позитивной, а не поэтической цели; чтобы прежде подействовала на Башилова и понудила бы его купить мой дом...»

Пушкин по достоинству оценил послание Давыдова и поместил «Челобитную» в третьем номере «Современника». 20 января 1836 года, приехав из симбирского имения в Петербург, Денис Давыдов посетил своих старых друзей Вяземского, Пушкина, Жуковского. Он написал об этом жене восторженное письмо: «...Обедал (24 января) у Вяземского по-семейному, а вечером был у Пушкина, жена которого действительно красоты необыкновенной! Пушкин подарил мне экземпляр Истории Пугачевского бунта и при нем стихи; вот они: [289]

Тебе певцу, тебе Герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир.

Растроганный до слез Давыдов, в бессчетный раз перечитывая посвящение Пушкина на титульном листе книги, воскликнул: «Это мой патент на бессмертие».

На следующий день, 25 января, Жуковский посвящает Денису Давыдову свой «субботник» в Шепелевском дворце, где в специально надстроенном четвертом этаже он проводил занятия с наследником престола — будущим императором Александром II, а по субботам собирал у себя цвет литературной столицы. Денис Давыдов сообщал близким об этом достопамятном вечере: «Сегодня я был в Академии художеств и смотрел картину знаменитого Брюллова «Последний день Помпеи». Это чудо! Истонное чудо! После этого я обедал у Меншикова с Вельяминовым, а вечер проводил у Жуковского, у которого собираются каждую субботу его приятели и литераторы. Там я нашел Крылова, Плетнева, Пушкина, Вяземского, Теплякова и множество. Он живет во дворце, и горницы у него прелестные и прекрасно убраны. Этот вечер был моим триумфом».

В письме от 10 августа того же года Давыдов делится с Пушкиным своими горячими впечатлениями о только что прочитанном им втором номере «Современника». Он польщен добрым отзывом Пушкина о неведомо когда сделанном им переводе стихотворения французского поэта и драматурга, академика Антуана Винсента Арно: «Ты по шерсти погладил самолюбие мое, отыскав Бог знает где и прозу и стихи Арно, о которых я и знать не знал. Жалею, что перевод мой недостоин благосклонности и мадригала покойного академика...» [290]

Заметим, что перевод Давыдовым одноименного стихотворения Арно «Листок» пользовался у современников большой популярностью. «Листок» приобрел острую политическую окраску. Ведь образ сорванного бурей листка перекликался с тяжелой, драматичной судьбой самого поэта Арно. В 1816 году он был изгнан Бурбонами из Франции и пострадал как жертва произвола и тирании.

С великой радостью узнав о том, что Давыдов перевел его стихотворение, Арно посвятил ему мадригальное четверостишие. В переводе оно звучит так:

Тебе, певец, тебе, герой,
Кто пьет взахлест вино на бреге Ипокрены
И кто дубовый лист простой
Преображает в лавр священный.

Далее в письме Давыдов особо отмечает напечатанные там же записки «кавалерист-девицы», участницы Отечественной войны 1812 года Надежды Дуровой, имевшей псевдоним: Александр Александров. Отмечая отдельные неточности в ее ярких воспоминаниях, он рассказывает Пушкину о том, как ему самому довелось во время кампании повстречать ее: «Мне случилось однажды на привале войти в избу вместе с офицером того полка, в котором служил Александров, именно с Волковым... Там нашли мы молодого уланского офицера, который, только что меня увидел, встал, поклонился, взял кивер и вышел вон. Волков сказал мне: это Александров, который, говорят, женщина. Я бросился на крыльцо — но он уже скакал далеко. Впоследствии я ее видел во фронте, на ведетах, словом, во всей тяжкой того времени службе, но много ею не занимался, не до того было, чтобы различать мужского или женского она роду; эта грамматика была забыта тогда».

А13 октября того же года Давыдов спешит сообщить Пушкину, что волею судьбы он уже совсем переселился в Москву и живет теперь на Пречистенке, в собственном доме: «...Слышу, что вышел 3 номер «Современника», в котором и Партизаны мои, и Башилов (т. е. «Челобитная». — А. Б.) - пожалуйста, [291] присылай мне скорее этот номер, дай взглянуть на моих детищ; да не забудь прислать и пострадавшую в битве с цензурою (имеется в виду очерк «Занятие Дрездена». — А. Б.), ты давно мне это обещал; мне рукопись эта и потому нужна, что нет у меня черновой; черт знает куда делась». Заключает это письмо трогательная просьба Давьщова: «Поцелуй от меня Вяземского и Жуковского».

С великим трудом Пушкину удавалось вызволять сочинения «Дениса-храбреца» из пут «умогасительной цензуры» как гражданской, так и военной, и печатать их в «Современнике» и «Литературной газете».

О трагической смерти Пушкина после дуэли на Черной речке Давыдов услышал впервые от Баратынского. Весть эта прямо-таки сразила гусара: он почувствовал острые боли в груди, удушье... и слег в постель. Потрясенный до глубины души, Денис Васильевич писал Вяземскому в Петербург 3 февраля 1837 г.: «Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сию пору не могу образумиться... Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца, и как можно скорее.

Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России!.. Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертию на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность. Тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это Бог знает какое несчастие! А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти».

Вяземский ответил потрясенному другу обстоятельным письмом, где рассказал в подробностях о дуэли Пушкина и тех настроениях, которые царят в Петербурге после кончины великого поэта: «...Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе, то есть не только смерть, но и болезнь и самое происшествие. Весь город, во всех званиях общества, только тем и бьш занят. Мужики на улицах говорили о нем. Я недавно спросил у своего извозчика, жаль ли ему Пушкина? «Как не жалеть, — ответил он мне, — все жалеют...»

В. А. Жуковский, так же, как и Вяземский, ближайший и преданнейший друг Пушкина, с глубокой скорбью поведал [292] о его последних минутах, свидетелем которых ему довелось быть: «...Когда все ушли, я сел перед ним и долго, один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой. Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое. Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну!.. Таков был конец нашего Пушкина». И добавим от себя: таковым явился Александр Сергеевич во врата вечности.

Спустя месяц Давыдов вновь изливает свою горькую душевную скорбь Вяземскому по поводу безвременной утраты: «Я все был не здоров, мой милый Вяземский. Веришь ли, что я по сию пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня. Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был и виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина».

Горько скорбя вслед за Денисом Давыдовым о столь тяжкой потере «солнца нашей российской поэзии», Гоголь сказал в своем знаменитом Слове о том, что Пушкин есть единственное и чрезвычайное явление русского духа: «При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным; это право решительно [293] принадлежит ему... это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла.

Самая жизнь его — совершенно русская».

А вслед за Гоголем к «единственному и чрезвычайному явлению русского духа», заключенному в имени Пушкина, Достоевский провидчески добавил еще: и пророческое.

Сполна испив горькую чашу войны, Давыдов считал, что, прежде чем писать о грозной сече и жарких баталиях, поэту самому надобно понюхать пороху, окунуться в бурю и шторм, которые бы били и швыряли в пучину его «поэтическую лодку».

Деды, помню вас и я,
Испивающих ковшами
И сидящих вкруг огня
С красно-сизыми носами!

Но едва проглянет день,
Каждый по полю порхает;
Кивер зверски набекрень,
Ментик с вихрями играет.

Конь кипит под седоком,
Сабля свищет, враг валится...
Бой умолк, и вечерком
Снова ковшик шевелится.

Денис Давыдов не случайно подчеркивал, что «не принадлежал ни к какому литературному цеху». И тем не менее всю свою жизнь он был близок именно к «арзамасцам» — пушкинской поэтической плеяде и к пушкинскому окружению.

После Отечественной войны 1812 года в России родилась живая, полнокровная, доступная широкому кругу людей проза Карамзина, а стихи Дмитриева явились событием в [294] русской поэзии. Подлинный переворот, свершенный в литературе и языке прежде всего Карамзиным, встретил яростных противников в лице фанатичных приверженцев старины во главе с небезызвестным адмиралом Шишковым, пользовавшимся большим влиянием в высшем свете. Для обуздания новшеств в литературе Шишков основал общество «Беседы любителей русского слова».

В оппозицию «Беседам» образовался кружок «Арзамас». В нем объединились литераторы, связанные меж собой узами дружбы и вступавшие в борьбу с устаревшими вкусами и традициями в литературе.

Любопытна история, которая положила начало объединению арзамасцев. Молодой поэт Блудов сочинил шутку: «Видение в арзамасском трактире, изданное обществом ученых людей». Местом действия шутки был город Арзамас. Творение Блудова восторженно приняли его приятели. Они решили назвать свой кружок «арзамасской академией» или проще «Арзамасом». Участники кружка наделялись забавными прозвищами, заимствованными из баллад Жуковского (Пушкин — Сверчок, Батюшков — Ахилл, Вяземский — Амодей, Жуковский — Светлана и т. д.). Словом, «Арзамас» являл собой школу взаимного литературного обучения и товарищества, на его заседания приходили люди разных возрастов и дарований, здесь звучали хлесткие пародии, едкие сатиры и эпиграммы на высокомерных «шишковистов».

В 1815 году Денис Давыдов избирается в члены «Арзамаса» с прозвищем «Армянин». Вместе с Пушкиным и Вяземским он представляет в Москве отделение арзамасского кружка. После распада «Бесед» полемика с шишковистами закончилась, ив 1818 году «Арзамас» распался.

Впоследствии Петр Андреевич Вяземский не раз тепло вспоминал «Арзамас»: «Мы уже были арзамасцами между собою, даже когда «Арзамаса» еще и не было».

В подмосковном имении Вяземского Остафьеве, заветном уголке духовности и литературы, «раю сердечных воспоминаний», бывали многие знаменитости тех лет: Пушкин, Баратынский, Языков, Трубецкой, Давыдов, Толстой-Американец, Муханов, Четвертинские... В письме Плетневу [295] Вяземский с гордостью писал: «Пушкин был у меня два раза в деревне, все так же мил и все тот же жених...»

На Дениса Давыдова Остафьево произвело большое впечатление: «На пригорке при подъезде к селу возвышался громадный барский дом в несколько этажей. Его было видно за три версты. По низу, за луговиною, синело зеркало большого пруда. Чуть в стороне от пруда лебедушкой белела церковь, летом и осенью осененная густыми тенистыми липами.

На противоположной стороне от барского дома шелестел листвою необъятный сад, светилась березовая роща, где гулял Карамзин с думами об Истории».

Вяземский показал Денису Давыдову комнату Николая Михайловича Карамзина: «...В этом святилище Русской истории, в этом славном затворе, где двенадцать лет с утра до вечера сидел... знаменитый наш труженик над египетской работою, углубленный в мысли о великом своем предприятии, где он в тишине уединения читал, писал, тосковал, утешался своими открытиями, куда приносились к нему любезные тени — Нестеров, Сергиев, Сильвестров, Авраамиев, где он беседовал с ними, спрашивал о судьбах Отечества, слышал внутренним слухом вещий их голос и передавал откровения златыми устами своими...»

Атмосферу жизни и дружеских встреч в Остафьеве «красноречиво» описал один из гостей Петра Андреевича Вяземского, помещик из Швейцарии: «... Никогда не забуду я очаровательных вечеров колымажного двора... Еще незабвеннее мои два пребывания в Остафьеве, время самое счастливое в моей жизни. Чего бы ни дал я, чтобы еще раз увидеть и пожить в прекрасном дворце... Мне кажется, что я вижу его и вновь обегаю вокруг. Приближаясь, вижу слева церковь, где мы присутствовали на ночной свадьбе... повертываю вправо — и попадаю на площадку, где мы играли в городки... Вижу великолепную колоннаду... Вхожу в вестибюль, спешу в левый зал, где мы слушали чтение таких прекрасных отрывков «Истории» господина Карамзина, где мы собирались по утрам. Иду в столовую и вспоминаю тот очаровательный обед, когда господин Нелединский нас изумлял умом и веселостью... [296] Прохожу в большой и благородный зал, где мы танцевали с графинями Пушкинами... бросаюсь в библиотеку, где находятся все утешения, которые ум может предложить сердцу... Захожу поздороваться в ваш кабинет — прохожу милю, не без того, чтобы не заглядеться на прилежных вышивальщиц, которые мне напоминают работы, воспетые греками и латинянами... тороплюсь спуститься в сад, быстро прохожу прекрасную аллею, которая ведет в небольшой лесок: там нахожу в сборе молодых деревенских девушек — мы принимаем участие в их танцах... Они уходят, а мы продолжаем нашу прогулку... Господин Карамзин, как обычно, идет впереди... Нет, мой милый Вяземский, никогда, никогда я не забуду Остафьева!»

Общество любителей Российской словесности при Московском университете во главе с профессором Прокоповичем-Антоновским единогласно избрало Давьщова своим почетным представителем, о чем сообщило ему в Киев. В то время Давыдов состоял там на службе. В послании говорилось: «...Отдавая должную справедливость талантам и знанию отечественного языка, приятным долгом постановляет препроводить диплом на звание Действительного Члена».

Давыдов тут же горячо поблагодарил «любителей Российской словесности» за честь, коей он удостоен. Столь дорогой сердцу поэта-гусара диплом вручил Давыдову его давний приятель граф Федор Иванович Тол той-Американец, известный своими авантюрными похождениями, дуэлями, шумными безудержными кутежами и карточной игрой...

С Денисом Васильевичем Толстого-Американца связывала дружба и служба еще с юности, их роднила любовь к приключениям, удальство, неистощимое остроумие, а также воспоминания о 1812 годе и Бородине...

А. Ф. Воейков заносит «поэта-храбреца» в свой знаменитый «Парнасский адрес-календарь»{13}, охарактеризовав его весьма [297] остроумно и метко: «Д. В. Давыдов — действительно поэт, генерал-адъютант Аполлона при переписке Вакха с Венерою». Писал Давыдов немного, еще менее печатал; он их тех поэтов, которые обходились более рукописною и карманною славою. Стихи пламенного гусара, по словам современников, появлялись в журналах «лихими наездниками, поодиночке, наскоком, очертя голову; день их — был век их». Благо военная служба щедро предоставляла для них темы и материал:

Я не поэт, я — партизан, казак.
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,
И беззаботно, кое-как,
Раскидывал перед Кастальским током
Мой независимой бивак.

Нет, не наезднику пристало
Петь, в креслах развалясь, лень, негу и покой...
Пусть грянет Русь военного грозой -
Я в этой песне запевало!

Мастерски работая над словом, поэт-партизан никогда не стремился поскорее напечатать свои стихи, довольствуясь тем, что его басни, песни и эпиграммы и без печати рыскали повсюду, как его гусары и казаки. Однажды знакомый спросил Дениса Васильевича, почему он до сих пор (шел 1826 год) не собрал и не издал своих стихотворений. «Эх, братец, к чему? Ведь их и без того все знают наизусть, — шутливо ответил ему Давыдов и, помолчав немного, прибавил: — А издай их, — выйдет книжонка, да они врозь не так и приедаются».

Он, довольствуясь, как сам признавался «рукописною или карманною славой», добавляя: «Карманная слава, как карманные часы, может пуститься в обращение, миновав строгость казенных осмотрщиков. Запрещенный товар — как запрещенный плод: цена его удваивается от запрещения». Лишь через тридцать с лишним лет после первых стихотворных опытов, он решился «на собрание рассеянной своей стихотворной вольницы». Осенью 1832 года, к великой радости друзей и почитателей поэзии Давыдова, в книжных лавках Москвы появился первый и единственный при его жизни [298] сборник стихотворений, изданный в типографии Салаева в малом формате с виньеткой. В нем были помещены тридцать девять произведений, отобранных автором строго и взыскательно, о чем он не преминул написать другу Петру Вяземскому: «Вся Гусарщина моя хороша и некоторые стихи, как «Дашенька», «Бородинское поле», изрядны, но Элегии слишком пахнут старинной выделкой».

Открывался сборник биографией «Некоторые черты из жизни Дениса Васильевича Давыдова». В краткой заметке-аннотации издатель Салаев извещает читателей, что считает необходимым «поместить легкий очерк жизни, написанный одним из друзей-сослуживцев военного человека и оригинального поэта нашего...» И стихи, и полная остроумия и сарказма биография должны были послужить, по чаянию автора, вовсе не для погони за птицей-славой, коей он был достоин «не как воин и поэт исключительно, но как один из самых поэтических лиц русской армии».

Решившись, на свой страх и риск, составить собственную биографию, Давыдов приписал ее авторство своему другу, генерал-лейтенанту О. Д. Ольшевскому, умершему незадолго до выхода книги.

Бравый партизан всегда отличался скромностью, и, верно, поэтому он просил Вяземского, чтобы тот «уверял всех и каждого», что сей биографический очерк принадлежит не его перу. Денису Васильевичу было неловко, что там имеются лестные и снисходительные слова, характеризующие автора и язвительные для других. Но друзья и почитатели поэта, а также критики сразу распознали, кто истинный сочинитель по бойкому воинскому слогу, характерному для «пламенного певца биваков».

В первоначальной редакции биография оканчивалась весьма лукаво и потешно: «Он, как мы уже видели, писал стихи, любил вино и женщин — сего достаточно, чтобы заслужить имя неделового и даже неосновательного человека. Напротив того, большая часть офицеров армии почитают его умным, неустрашимым и предприимчивым воином. Мы оставляем другим решить, справедливо или нет сие мнение. Чтобы одною чертою выразить Давыдова, скажем, что в голове его [299] эпиграмма, а в сердце элегия; что он соединяет в себе два редко соединяемые качества: доброго малого и острого малого. Вот весь Давыдов».

Книга Давыдова была издана небрежно, на плохой бумаге, с опечатками. По сему поводу автор сетовал Вяземскому: «Получил ли ты стихотворения мои? Я приказал Салаеву послать и тебе один экземпляр. 1 Пушкину, 1 Дашкову, 1 Блудову и 1 Жуковскому чрез тебя... Нет, как ни говори и как ни люби нашу матушку-Белокаменную, но она весьма отстала от Петербурга даже в красоте книгопечатания: вкусу нет!.. Впрочем, я сам виноват, такие дела не препоручают другим, а требуют надзору хозяина. Будь я в Москве, то издание было бы красивее и не было бы опечаток, которые мне глаза колют. Например: в новой моей пьесе «Гусарская исповедь» не видели бы «Где спесь до подлости». А было бы как в оригинале: «Где спесь да подлости».

В стихах Давыдова порою стоит многоточие, употреблены неприличные слова, ибо без крепкого словца в армии не обойтись. Гусар же и в поэзии и в жизни должен оставаться гусаром. Однако не будем ханжествовать и строго судить Давыдова за крепкие слова; тогда и Пушкина следовало бы упрекнуть за «Телегу жизни» и Лермонтова — за превосходную «Казначейшу», и многих других известных поэтов.

Первая, робкая поэтическая ласточка знаменитого партизана не пронеслась невидимкой в первопрестольной столице. Ее сразу заметили и радушно встретили современники. Многие почувствовали в стихах Давыдова нечто лихое, бивачное, гусарское, столь созвучное их душе, ибо они были «наточены на том самом камне, где точат штыки...» Критик Н. И. Надеждин писал в «Телескопе», что в этой маленькой книжице «плещет и разливается истинная жизнь... Ис-крометность сверкает молнийными струями ярких, сильных мыслей; стихи гусара «в заветных рукописных лоскутках переходили из рук в руки, утехою молодежи и соблазном степенников...»

Один князь на балу в кругу знакомых принялся рассказывать, с какой легкостью и быстротой он достигал в жизни высоких чинов и почестей на разных поприщах, верша головокружительную карьеру: [300]

— Не прошло и пяти лет, господа, после окончания мною кадетского корпуса, как я уже стал генералом! Далее меня перевели во флот, где вскорости я был произведен в адмиралы. Позднее я перешел на дипломатическую службу. Там меня также заметили, и через год я получил высокое назначение — послом в Константинополь!

Знакомые с сахарными улыбками на устах согласно кивали князю. Казалось, его хвастовству не будет предела.

— Мне представляется, ваше сиятельство, что ваши великие таланты и способности пригодны в любой области, — кротко заметил оказавшийся поблизости Денис Давыдов. — Скажем, постригись вы завтра в монахи, как ровно через шесть недель у вас вырастут крьшья и вы взлетите на небеса...

Свои стихи Давыдов читал не громко и лихо, а немного нараспев, задушевно. В какие-то мгновения он перевоплощался в своего героя. В нем кипела неустанная работа души, не позволявшая ему расслабиться и почить на лаврах. Поэзию Денис Васильевич любил страстно и, как говаривали в старину, горячо и свирепо.

Шумная и суетливая столица кружила голову и вскоре надоедала Давьщову. Повздыхав, он сетовал: «Страх как опять хочется в Мазу, в наши благословенные степи...» Старший сын партизана, Василий Денисович, поминал, что отец его в деревне вел размеренный и самый регулярный образ жизни. Поднимался он зимою и летом в четыре утра, с первыми петухами. Садился писать. Завтракал в девять часов при утреннем чае. Гулял, или, точнее сказать, производил усиленную ходьбу, неизменно столько-то верст по неоднократно проторенным им тропам. Обедал в три часа и засыпал в кресле на несколько минут, нередко даже в пылу самого живого разговора. Проснувшись, тотчас же продолжал прерванный разговор или давал ответы на разные вопросы. Потом снова письменные занятия за столом. И наконец беседы, воспоминания о былом и шутки за вечерним чаем. А в десять — покой. Такова его жизнь в последние годы. Повсюду Дениса Васильевича сопровождала его неизменная трубочка, которую он набивал сам и курил целый день, несмотря на свои недуги, кашель и удушье. Литератор М. А. Дмитриев, весьма [301] почитавший пламенного гусара, поместил запоминающийся портрет его в книге «Мелочи из запаса моей памяти: «Давыдов был не хорош собою, но умная, живая физиономия и блестящие, выразительные глаза — с первого раза привлекали внимание в его пользу. Голос он имел писклявый; нос необыкновенно мал; росту был среднего, но сложен крепко и на коне, говорят, был как прикован к седлу. Наконец, он был черноволос и с белым клоком на одной стороне лба. Одно известное лицо, от которого могла зависеть судьба его, но которым он почитал себя вправе быть недовольным, спросил его однажды:

— Давыдов! Отчего у тебя этот седой тюк?

— То клок печали! — парировал Давыдов.

«Ты радуешься, что во мне червяк поэзии опять расшевелился, — писал Денис Давыдов Петру Вяземскому. — Выражение твое не точно: для меня поэзия не червяк... Мне необходима поэзия, хотя без рифм и без стоп, она величественна, роскошна на поле сражения, — изгнали меня оттуда, так пригнали к красоте женской, к воспоминаниям эпических наших войн, опасностей, славы, к злобе на гонителей или с гонителей с поля битв на пашню.

От всего этого сердце бьется сильнее, кровь быстрее течет, воображение воспламеняется — и я опять поэт».

Осенняя любовь гусара

О как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Ф. И. Тютчев

Долгая, с буранами да метелями, морозная зима 1833 года. Глухое заснеженное село Алферьевка Пензенской губернии с затейливыми, искусно выточенными резными наличниками на окнах, «подзорами»... Причем «подзоры» у каждой [302] избы были свои, неповторимые, словно плотники старались щегольнуть друг перед другом в мастерстве и выдумке... Здесь, в доме боевого соратника по партизанской войне, весельчака и хлебосольного хозяина, «весьма храброго и надежного в деле» Дмитрия Алексеевича Бекетова Давыдов познакомился с его пленительной племянницей, двадцатидвухлетней красавицей Евгенией Золотаревой.

Начитанная и музыкально одаренная девушка недавно окончила пансион в Пензе. Она любила поэзию и помнила наизусть много стихов, в том числе и знаменитого партизана, о ратных подвигах которого была наслышана от своего дяди.

С первого взгляда Евгения произвела на Давыдова сильное, неизгладимое впечатление, словно весенняя радость на душу. Девушка эта как бы светилась изнутри каким-то особым, таинственным, необычайно притягательным светом. Лицо ее озаряла кроткая очаровательная улыбка. «Ах, как ты хороша, — восхищалась чуткая душа отставного, но еще бравого генерала. — У тебя высокий лоб и алые губы бантиком. У тебя густые, каштановые, зачесанные в тугую косу волосы. У тебя большие карие радостно-восторженные глаза, обрамленные длинными ресницами. В твоем наряде нет ничего броского, лишнего... Все строго, со вкусом. Нет дорогих камней, украшений, золота... Ибо не в них краса русская! Ты знаешь это и, видно, потому изящна, скромна и неотразима! В твоем девичьем, поэтическом облике все прелестно!» Судьбе гусара было угодно, чтобы его страстная натура нежданно-негаданно открыла в глухой провинции, в лице Евгении Золотаревой, предмет глубокого восхищения и поклонения.

Евгении впервые в жизни встретился столь блестящий, опаленный войной и не опьяненный славой, образованный человек, на которого она, затаив дыхание, могла часами смотреть снизу вверх, благоговея перед ним. «Я знаю, ты умен и талантлив, — молча говорили потупленные карие, с потаенным блеском, глаза Евгении. — Мне нравится, как ты то и дело обжигаешь меня своим жарким взором. Возможно, ты не хотел сразу показать, что очарован мною, но ты не умеешь скрывать своих чувств. На твоем лице — и лихая гусарская удаль, и азарт страстного охотника, и глубокие [303] морщины на челе — след тяжелых и дальних походов и седой клок мудрости и печали в кудрях».

С той поры они стали видеться у друзей, на ярмарках, в церкви на Рождество, в театрах и на балах в Пензе. Перед Давыдовым простиралась широкая городская площадь, освещенная фонарями. Богатый дворянский особняк с белыми колоннами находился от него по правую сторону. У парадного подъезда вечерами здесь собирались знатные господа. В особенности среди них почитались одаренные люди — музыканты, поэты, композиторы. Нынче все они были приглашены на бал. К воротам то и дело подъезжали кареты, запряженные шестеркой, в сопровождении двух-трех экипажей. Взор пламенного гусара неустанно и страстно искал кого-то среди гостей. И вот наконец-то Давыдов вздохнул с облегчением и смиренно потупил глаза. Ее стройный стан был схвачен длинным, в пол-аршина подолом, напереди застегнутым пуговицами. А назади — бористое платье, называемое ферязью... Рубашка тонкая, кисейная, с пышными рукавами и кружевными манжетами. Грудь подпоясана лентою, а голова украшена пышной высокой прической с длинной косой. Походка девушки была легкой и плавной. То пензенская красавица Екатерина Золотарева пожаловала на бал: «себя показать да и на других посмотреть». Восхищенный чудом красы и прелести, Денис Васильевич писал Н. М. Языкову: «...Пенза — моя вдохновительница. Холм, на коем лежит этот город, есть мой Парнас с давнего времени; здесь я опять принялся за поэзию...»

В стихах Давыдов воссоздал облик своей «провинциальной прелестницы»:

В тебе, в тебе одной природа, не искусство,
Ум обольстительный с душевной простотой,
Веселость резвая с мечтательной душой,
И в каждом слове мысль, и в каждом взоре чувство!..

«...Вы всегда говорили мне, что из романов любите всегда менее игривые, — заметил в письме Евгении Давыдов. (Он часто посылал ей новые интересные издания, ноты, романсы...) — Я писал так моему поставщику Беллизару, и [304] он мне прислал один из знаменитых — А. Дюма. Я не знаю, достоин ли он быть Вам предложенным, я его не читал, так как получил только вчера, а сегодня посылаю вам. Также посылаю повести Пушкина, прочтите их, я уверен, что Вы их будете ставить гораздо выше Павлова. Особенно «Выстрел», который Пушкин сам мне читал много раз, и я перечитываю его с большим удовольствием...»

Евгении Золотаревой Давыдов посвятил великолепный цикл лирических стихов, полных свободного, легкого и счастливого дыхания, без которого все чувства и мысли не стоят, как говорится, ломаного гроша. Они помечены 1833 и 1834 годами: «NN», «Ей», «Романс», «И моя звездочка», «Записка, посланная на бале», «О, пощади», «О, кто, скажи ты мне, кто ты...»

В альбом «виновнице своей мучительной мечты» — Евгении Золотаревой — Давыдов пишет:

О, кто, скажи ты мне, кто ты,
Виновница моей мучительной мечты?
Скажи мне, кто же ты? — Мой ангел ли хранитель
Иль злобный гений — разрушитель
Всех радостей моих? — Не знаю, но я твой!
Но только что во мне твой шорох отзовется,
Я жизни чувствую прилив, я вижу свет
И возвращается душа, и сердце бьется!..

А сколь радостна, сколь нежданна после разлуки встреча с любимой:

Когда я повстречал красавицу мою,
Которую любил, которую люблю,
Чьей власти избежать я льстил себя обманом, -
Я обомлел! Так, случаем нежданным,
Гуляющий на воле удалец, -
Встречается солдат-беглец
С своим безбожным капиталом. [305]

При чтении этих строк, навеянных свиданием поэта с Евгенией, невольно вспоминается знаменитое тютчевское:

Я встретил вас — и все былое
В отжившем сердце ожило...

О стихотворении «Речка», опубликованном в журнале «Библиотека для чтения», Денис Давыдов писал летом 1834 года А М. и Н. М. Языковым: «Мое мнение, что в нем нет единства: читатель не догадается, к кому больше страсти — к речке или к деве, которая в конце пьесы является; надо было бы менее огня вначале, а то нет оттенка; эта ошибка неизгладима. Но все же стихи, кажется, и звучны и хороши...»

Но где б я ни был, сердце дани —
Тебе одной. Чрез даль морей
Я на крылах воспоминаний
Явлюсь к тебе, приют мечтаний,
И мук, и благ души моей!
Явлюсь, весь в душу превращенный
На берега твоих зыбей...

К этому звонкому, прелестному стихотворению один из пензенских композиторов написал музыку. И Давыдов сразу же передал ноты Евгении.

Стихотворение «Вальс» проникнуто трепетным и высоким чувством горячо влюбленного поэта:

Так бурей вальса не сокрыта,
Так от толпы отличена,
Летит, воздушна и стройна,
Моя любовь, моя Харита,
Виновница тоски моей,
Моих мечтаний, вдохновений,
И поэтических волнений,
И поэтических страстей!

Меж тем «пьеса» эта без ведома и разрешения автора и без его имени была напечатана в «Северной пчеле». Ходивший в Пензе в списках «Вальс» передал в редакцию журнала [306] известный водевилист той поры П. Н. Арапов. Он снабдил это послание более чем прозрачным примечанием: «...Один из любимых наших поэтов, отдыхавший у нас от бурь военных — «в мире счастливый певец — Вина, Любви и Славы», — смотря на наших полувоздушных спутниц Терпсихоры, порхающих в вальсе, воспел одну из них...»

25 октября 1834 года Давыдов пишет в альбом своей «виновнице поэтических страстей»

Я не ропщу.
Я вознесен судьбою
Превыше всех! —
Я счастлив, я любим!
Приветливость даруется тобою
Соперникам моим...

Вскорости в журналах объявились первые страстные «песни любви» Давыдова, да еще с указанием города, где проживала «краса и прелесть» поэта. По сему поводу гусар гневался и добродушно корил Вяземского: «Злодей! Что ты со мною делаешь? Зачем же выставлять «Пенза» под моим «Вальсом»? Это уже не в бровь, а в глаз: ты забыл, что я женат и что стихи писаны не жене. Теперь другой какой-то шут напечатал «И моя звездочка...» — вспышку, которую я печатать не хотел от малого ее достоинства, а также поставил внизу Пенза. Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку. У меня есть много стихов, послал бы тебе, да боюсь, чтобы и они не попали в зеленый шкаф «Библиотеки для чтения». Вот что вы со мной наделали, или, лучше, — что я сам с собой наделал!

...Шутки в сторону, а я под старость чуть было не вспомнил молодые лета мои; этому причина — бродячий еще хмель юности и поэзии внутри человека и черная краска на ней снаружи; я вообразил, что мне еще по крайней мере тридцать лет от роду».

Порой, чтобы забыться и заглушить в себе внезапное и столь глубокое чувство, Давыдов с азартом предавался своим давнишним утехам: на ранней заре со стаей гончих ездил на охоты по волкам и зайцам или же долгие часы до самозабвенья просиживал за широким, обложенным бумагами и книгами письменным столом, воспоминая о былых походах. [307]

Преданному другу Вяземскому, посвященному во все душевные страсти и муки, Денис Васильевич писал, сетуя, что «собачья охота и травля поляков, о коих пишу», увлекли немного в другую сторону, да жаль, что ненадолго... И пламенный гусар вновь повсюду искал встреч со своей «прелестницей» и «предвещательницей дня». Он слал ей любовные послания:

Я вас люблю без страха, опасенья
Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, -
Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья...
Я вас люблю затем, что это — вы!

Пришедший столь нежданно, трепетной и тревожной, осенней любви Давыдов отдал свои самые светлые душевные порывы, посвятил ей все свое поэтическое вдохновение:

Я люблю тебя, без ума люблю!
О тебе одной думы думаю,
При тебе одной сердце чувствую,
Моя милая, моя душечка.

Ты взгляни, молю, на тоску мою
И улыбкою, взглядом ласковым
Успокой меня, беспокойного,
Осчастливь меня, несчастливого...

В те годы не только в Москве и Петербурге, но и во многих провинциальных городах вошло в моду увлечение театром, благородными спектаклями. Конечно же, этим славилось высшее общество. «Партикулярные спектакли» давались два, а то и три раза в месяц в роскошных дворянских особняках, обычно в больших фамильных залах. Актерами состояли сами господа-любители и крепостные крестьяне.

«В означенный заранее день, к вечеру, внезапно заноет-засосет в груди, места себе не найдешь в доме, — вспоминает Денис Давыдов. — Захлопнешь страницу романа или же прервешь свои записи. Снимешь с вешалки парадный костюм и спешно отправляешься в театр. Едва коснувшись фигурной резной дверной ручки, чувствуешь, как кровь закипает [308] в висках. В полутьме делаешь робкие шаги по залу и внезапно обнаруживаешь перед собой кумира. Евгения Золотарева сидит в кресле и смотрит не на сцену, а словно куда-то вдаль. Мне кажется, что она может служить превосходной моделью русской красавицы даже самому знаменитому живописцу. Однако более всего чарует меня ее голос, плавный и задушевный, будто Евгения произносит слова нараспев».

Однажды, повстречав Золотареву в театре, пламенный поэт умолял ее дать ему разрешение на переписку. Однако Евгения, боясь огласки, вначале отказала ему. Тогда Денис Васильевич заверил ее, что будет свято хранить тайну, прежде всего потому, что он женат, а кроме того, будучи вожаком партизан, он ни разу не выдал ни одного секрета куда более важного.

Так завязалась между ними короткая переписка на французском языке.

В каждое свое послание пламенный гусар вкладывал столько любви, что провинциальная красавица была вынуждена его предостеречь: «Язык Вашего письма очень пылок и страстен. Вы заставляете меня трепетать. Зачем Вы вкладываете столько чувства в ту полную шарма и романтики дружбу, которая меня так радует?»

«Вы осмелились предложить мне дружбу?! — отвечал Евгении глубоко опечаленный Денис Давыдов. — Но, помилуйте, мой жестокий друг! Любовь, раз возникнув в жизни, никогда потом не уничтожается, не превращается в ничто. Будьте серьезнее хоть раз в жизни! Умоляю Вас! Если хотите от меня избавиться, от меня, который удручает Вас и который надоедает Вам, лучше сразу убейте меня! Не моргнув глазом воткните в сердце кинжал! И скажите: «Я Вас не люблю! Я Вас никогда не любила! Все, что было с моей стороны, это просто-напросто обман, которым я забавляюсь...»

Умом понимая всю зыбкость и безнадежность своего внезапного увлечения, Давыдов тем не менее резко отвергает дружбу Золотаревой и заканчивает свое послание новым, горячим признанием в любви:

Что пользы мне в твоем совете,
Когда я съединил и пламенно люблю
Весь Божий мир в одном предмете,
В едином чувстве — жизнь мою!

Об этом замечательном цикле стихов Давыдова Белинский писал: «Страсть есть преобладающее чувство в песнях любви Давыдова; но как благородна эта страсть, какой поэзии и грации исполнена она в этих гармонических стихах. Боже мой, какие грациозно-пластические образы!»

Пламенный гусар поражал современников непредсказуемыми всплесками, буйством и широтой своей деятельной, пылкой и страстной, истинно русской натуры.

Меж тем встречи Давыдова с Евгенией становились все реже и реже, прекращалась переписка, роман заканчивался. С угасанием светлого и незабвенного, радостного и щемяще мучительного чувства к пензенской красавице Евгении Золотаревой обрывается и бурно всколыхнувшееся вновь поэтическое вдохновение стойкого бойца. Ушла, растворилась любовь, точно луч горячего закатного солнца в осенних сумерках, однако музыка от нее в душе осталась. Сохранилась до последних дней жизни гусара. Музыка хрустальная, поэтическая, подобная песне вольного полевого жаворонка по весне, что льется, не смолкает над полями и лугами до самого вечера где-то высоко-высоко под белоснежными облаками.

В «Выздоровлении» Давыдов прощается со своей «Харитой», узнав, что она, по настоянию родных, наперекор душе принимает предложение и выходит замуж за уже немолодого драгунского офицера в отставке, участника войны 1812 года, помещика В. О. Манцева:

Прошла борьба моих страстей,
Болезнь души моей мятежной,
И призрак пламенных ночей
Неотразимый, неизбежный,
И милые тревоги милых дней,
И языка несвязный лепет,
И сердца судорожный трепет,
И смерть и жизнь при встрече с ней...
Исчезло все!..

Давыдов покидает свои «благословенные степи» и уезжает в Москву. Оттуда он с грустью пишет Вяземскому в Петербург: «...Итак, я оставил степи мои надолго... Однако не могу не обратить и мысли и взгляды мои туда, где провел я столько дней счастливых и где осталась вся моя поэзия!»

Питомец муз, питомец боя!

...Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы.
А. С. Пушкин
Три сотни побеждало — трое!
Лишь мертвый не вставал с земли.
Вы были дети и герои,
Вы все могли!
Что так же трогательно-юно,
Как ваша бешеная рать?
Вас златокудрая Фортуна
Вела, как мать.
Вы побеждали и любили
Любовь и сабли острие -
И весело переходили
В небытие.
Марина Цветаева. «Генералам двенадцатого года»

В первопрестольной столице здоровье отставного генерала ухудшилось, к тому же на него обрушилась здесь уйма семейных, литературных и хозяйственных дел. Приступы астмы, случавшиеся все чаще и чаще, Давыдов лечил гомеопатическими средствами. В Москве он повстречал людей новых веяний — либералов, поклонников западных мод и идей. Их высказывания и поступки разгневали пламенного гусара. [311]

Истинный патриот Отечества дал им хлесткую и резкую отповедь в памфлете «Современная песня»:

Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок,
Корчит либерала.

Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо,
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло...

В послании военному историку А. И. Михайловскому-Данилевскому Давыдов писал: «Ныне век болтунов; все болтают: и на кафедрах, и в газетах, и в гостиных, а что из того проку! Бороды вместо бакенбардов, длинные ногти и золотые очки на носу! Одной рукой хватаемся за Северный мыс, другой — за Арарат, а ступней в середине Европы; хоть бы нас задрали, да кому! Европа в халате, без порток, ест, пьет и сплетничает, ей тесен мундир и каска в тягость».

Денис Давыдов любил не без хвастовства вспоминать о своих татарских предках. Он собирал генеалогические сведения о своем роде. Считал, что родоначальник его династии — знаменитый мурза Минчак Касаевич, который, по преданию, в начале XV века выехал из Большой Золотой Орды и поступил на службу к великому князю Василию Дмитриевичу.

По сему поводу он написал стихи, обращенные своему давнему приятелю, графу П. А. Строганову, который в 1810 году, во время войны с Турцией, подарил ему чекмень.

Павел Александрович Строганов, генерал от инфантерии, состоял членом кружка «молодых друзей» Александра I.

Графу П. А. Строганову:

Блаженной памяти мой предок Чингисхан,
Грабитель, озорник, с аршинными усами,
На ухарском коне, как вихрь перед громами,
В блестящем панцире влетел во вражий стан
И мощно рассекал татарскою рукою
Все, что противилось могущему герою.

И далее, величая себя «пращуром Батыя», с гордостью восклицал: «Я тем же пламенем, как Чингисхан, горю!»

В августе 1837 года, в знаменательный день 25-летия Бородина, на поле великой битвы проходили большие маневры, парады и смотр войск в присутствии царя Николая I. Здесь, словно на театре, воспроизводился весь ход сражения с французами в грозном штурме неприятелем наших редутов и флешей, яростных атаках, сшибках и отступлениях.

Отставной генерал-лейтенант Давыдов принимал в торжествах деятельное участие.

Вскоре после бородинских празднеств он задумал перенести прах покойного князя Багратиона из далекого, мало кому ведомого имения Симы Владимирской губернии князей Голицыных в Александро-Невскую лавру в Петербурге или на Бородинское поле. «В первом случае, — говорил Денис Васильевич, — знаменитый питомец лег бы возле великого наставника; во втором — великая жертва сочеталась бы с великим событием».

23 октября Давыдов подал записку через военного министра графа А. Ф. Орлова на имя Николая I с ходатайством о перезахоронении праха Багратиона. Переписка с различными казенными ведомствами и влиятельными людьми тянулась мучительно долго, казалось, ей не будет конца. Но настойчивые хлопоты прославленного партизана увенчались успехом. Директор императорского департамента Военного министерства генерал Клейнмихель писал Давыдову в 1839 году: «Вследствие письма Вашего превосходительства... имею честь уведомить, что государь император, соизволяя на перенесение праха покойного генерала князя Багратиона на Бородинское поле, высочайше повелел: перевезти туда его, в сопровождении Вашем, под конвоем одного из кавалерийских полков, во Владимирской губернии расположенных, к 22 июля сего года, и погребсти подле Бородинского памятника, [313] положив на этом месте мраморную или чугунную доску, с приличной надписью».

Получив это известие, Давыдов несказанно обрадовался и тотчас же горячо принялся за дело. Он стал рассылать письма и направлять официальные бумаги чиновникам, дабы поспеть к означенному сроку, когда должно было состояться возведение памятника героям Бородина на Курганной высоте.

В личном архиве прославленного партизана сохранился проект надгробной надписи-эпитафии Багратиону, у которого в течение пяти лет (1807 — 1812) он состоял в адъютантах и к которому всю жизнь питал «глубочайшее благоговение и самую искреннюю душевную признательность»:

«Багратион

Князь Петр Иванович На берегах Каспия, в Кизляре 1765-го года рождения. Воин-юноша, покрытый ранами, Из-под груды мертвых тел Горскими враждебными народами Изторгнут и возвращен к жизни. Закален в боевом огне на приступах Очакова и Праги. Око и десница Суворова.

В Италии. Щит чести русского оружия.

Под Галобрюном,

В Пруссии — пред стражею{14}. В Финляндии — корпусом, Во Фракии и в России армиями

Предводительствовал. Враг врагу противящемуся, Друг побежденному. Любовь и надежда русского солдата

Везде и всюду. [314]

В роковой день священного Бородинского боя

Он пал...

Здесь покоится прах его. Благословите!

Денис Давыдов — Благодетелю от облагодетельствованного».

В связи с этим событием весьма примечательно письмо Дениса Васильевича к князю Александру Борисовичу Голицыну, племяннику Багратиона, участнику Отечественной войны 1812 года, давнему другу и соратнику, во владимирском имении которого 12 сентября 1812 года скончался от ран прославленный полководец, похороненный там же в церкви Святого Димитрия.

«...Что делать! Расставайся, любезный друг, князь Александр Борисович, с прахом князя Багратиона, — и что еще скажу тебе? Этой разлуки виновником человек истинно и от души тебя любящий, а именно: я.

Я, как и ты, как все в душе русские, скорбили, что наш герой или, лучше сказать, глава наших героев, всех наших армий, Багратион, заброшен в пустынное место, тогда как Бог знает кого хоронят в Александро-Невской лавре: все скорбили, никто не возвышал голоса! Конечно, тебя утешало то, что прах Багратиона у тебя в имении, и это простительно, — но прах этот, ты сам знаешь, есть принадлежность Отечеству, а не частного человека, и потому я никак не думаю, чтобы ты, зная, куда он теперь будет перенесен, огорчился этой для тебя потерей. Напротив, сколько я тебя знаю, ты верно радуешься, что Багратион ляжет на место, завоеванное им собственною кровью и жизнью. Славное место, возле памятника погибших за Отечество!..

Преданный тебе Денис Давыдов

18 апреля 1839 года,

Маза».

А теперь давайте вновь перенесемся в Симбирскую губернию, в село Верхняя Маза, где коротал долгие вечера и лета кавалерийский генерал-лейтенант в отставке Денис Давыдов. [315]

Итак, 1839 год. Весна в Мазе выдалась на редкость затяжная, с метелями и внезапными ночными заморозками. Днем же нередко все круто менялось, с восходом горячего животворного солнца в апрельском воздухе пахло талой землей и клейкими почками. На малых и больших реках в поволжских привольных степных краях только что отшумел ледоход. Повсюду, куда ни глянь, чернела, бушуя по низам, прибылая вода, заливая прибрежные луга, овраги, старицы. По сему поводу почта часто задерживалась и Денис Васильевич нервничал. Беспрестанно попыхивая своей неизменной трубочкой, он шагал из угла в угол и с нетерпением поглядывал в окно на длинную, темную, так не ко времени раскисшую проселочную дорогу.

Ладное, крепкое и мускулистое прежде тело его с годами отяжелело, одрябло. При быстрой ходьбе появилась одышка. Участились приступы затяжной, удушливой астмы. Чело избороздили глубокие морщины. Седой, как у лупя, клок над высоким лбом потонул в снежной кипени волос, однако память была еще свежа.

Денис Васильевич в деталях обдумывал грядущую церемонию захоронения праха князя Багратиона на поле Бородина, свою речь, вспоминал разудалые минувшие дни:

Ради Бога, трубку дай!
Ставь бутылки перед нами,
Всех наездников сзывай
С закрученными усами!
Чтобы хором здесь гремел
Эскадрон гусар летучих,
Чтоб до неба возлетел
Я на их руках могучих;
Чтобы стены от ура
И тряслись и трепетали!..

День за днем он рылся в ящиках письменного стола, тщательно подбирая свои дневниковые записи и материалы, набрасывал штрихи к боевому портрету горячо им любимого, бесстрашного князя Петра Ивановича Багратиона. [316]

...У Дениса Васильевича было пять сыновей — Василий, Николай, Денис, Ахилл, Вадим и четыре дочери — Юлия, Екатерина, Софья, Евдокия. Любящий и заботливый отец старался с малых лет привить своим чадам правдивость, трудолюбие, патриотизм и тягу к знаниям.

Когда сыновья подросли, Давыдов повез их в северную столицу, где старший, Василий, стал юнкером гвардейской артиллерии, а Николай — воспитанником училища правоведения. Денис Васильевич давал им добрые советы и наставления. Об этом краше всего свидетельствует его обширная семейная переписка.

26 сентября 1837 года Давыдов писал старшему сыну Василию в Петербург: «Мой век уже прошел; мне приходится считать жизнь не годами, а месяцами. Твой век долог... Вспомним, что ты старший в семействе, так и приготавливай себя».

А 26 ноября 1837 года он шлет ему туда же новое письмо «Теперь пришло время подумать о будущности. Шестнадцать лет есть истинное время для размышления о ней. Употребляй на это ежедневно по получасу, вставая ото сна, и по получасу, отходя ко сну перед молитвой. Поутру определяй, что тебе делать в течение дня, а вечером дай отчет самому себе, что ты сделал, и если что было не так, то заметь, чтобы извлечь все то, в чем совесть упрекает тебя... Почва, на которой ты теперь будешь прокладывать путь, еще нова и чиста; поздно будет, как ее загадят страсти. Я был молод, как ты, но пламеннее тебя вдвое. Что я говорю — вдвое? Во сто раз; во мне играли страсти более, чем в других моих товарищах. Сверх того я имел несчастье жить часто и долго с людьми развратными, увлекающими меня к разврату, к коему вместе с ними увлекали меня и страсти мои, но я прошел, чист и неприкосновенен смрадом и грязью, сквозь этот поток смрада и грязи. Как я это сумел? С 16 лет моего возраста, именно с 16 лет (ибо я на 17-м году вступил в службу) я сделал себе правила, как вести себя во всю жизнь мою, и, держась за них, как утопающий за канат спасения, никогда не торгуясь с совестью, не усыплял ее пустыми рассуждениями и в мыслях и в душе моей всегда хранил отца моего — добродетельнейшего человека в мире, я хранил [317] его даже и после смерти его и сам себе говаривал, как иногда увлекаем был соблазном: «Что батюшка сказал бы, что б почувствовал, если я это сделал при его жизни?» И все дурные помышления мои мигом улетали, и ничто уже не могло совратить меня с пути избранного...»

Другому своему сыну — Николаю, учившемуся в Петербургском училище правоведения, Денис Васильевич писал в конце 1838 года: «Очень рад, милый мой Коленька, что ты получил 12 баллов за прилежание, теперь жду 12 баллов за поведение. Надо, чтобы одно от другого не отставало и шло рядом. Как неуч с хорошим поведением, так и ученый дурного поведения не полные люди и мало к чему могут годиться. Смотри же, старайся, чтоб эти качества шли рядом, и радуй нас ими, как теперь». Когда же Николай надумал оставить училище правоведения и, по примеру старшего брата, стать военным, ибо его пленил блеск офицерского мундира, Денис Васильевич горячо советует ему: «Не платье и не род службы производят твердость характера и делают человеком, а природа и собственная воля. Много я знаю дряни, плакс и трусов в военных мундирах и даже в Георгиевских крестах, и много знаю во фраках и в штатской службе людей отличных по твердости их, духу и неустрашимости».

18 апреля 1839 года Давыдов извещает Василия и Николая в Петербурге:

«Милые друзья мои, Вася и Николинка! Я вам пишу в одном письме потому, что и нечего писать и некогда: почта отходит, и я спешу.

Что-то у вас делается, — а у нас все еще зима, несколько дней тому назад как начала на полях кой-где показываться земля, а то все было бело, как в глубокую зиму. Если еще такие дни, как теперь, постоят, то через неделю авось снег сойдет и тогда можно будет и на охоту ездить, и из дому выходить.

В половине мая я отсюда выеду — и пробуду несколько дней во Владимире, чтобы устроить все дела для перевоза в Бородино праха князя Багратиона. Я хотел непременно быть в Петербурге, но теперь наверное не знаю: это будет зависеть, как я устрою дела для перевозу праха. Я думаю, успею и то и другое сделать. [318]

Ты тогда будешь, Вася, в лагере — уведоми меня, как бы мне проехать прямо к тебе в лагерь с последней станции Московского шоссе, из Ижоры?

Простите, милые друзья, — благословляю вас.

Отец ваш Денис Давыдов».

Планам этим не суждено было осуществиться.

На следующий день после отправки письма сыновьям вестовой доставил из Петербурга в Мазу важный пакет. Начальник штаба 6-го пехотного корпуса рапортом доносил Давыдову, что для конвоирования тела князя П. И. Багратиона назначен Киевский гусарский полк. На генерал-лейтенанта «высочайшим указом» возложена честь начальствования церемонией; он назначался командиром почетного эскорта для сопровождения гроба с прахом П. И. Багратиона. Полк выступал 6 июля 1839 года из города Юрьева-Польского и, с пятью дневками, прибывал в Можайск 23 июля, пройдя 311 верст маршем при 17 переходах; Давыдов должен прибыть в полк и принять командование им.

Через три дня после получения столь дорогой вести, поутру Денис Васильевич внезапно почувствовал острую сердечную боль, приступы сухого удушливого кашля, голова налилась тяжестью и стала словно чугунная. Облачившись в теплый халат, он набил табаком свою неизменную короткую трубку, долго раскуривал ее, с трудом опустился в кресло возле камина.

Просидев с десяток минут в глубокой задумчивости, Давыдов через силу поднялся и потянулся за пером, шепча строки о горячо любимом князе, написанные им давно, еще в 1810 годы:

Где, Клио, взять перо писать его дела?
У Славы из крыла...

Но тут внезапно в голове зашумело, застучало в висках, и перед глазами побежали странные багрово-фиолетовые круги. Вскоре круги исчезли, сознание помутилось, и навалилась глубокая, непроглядная темень. Медленно оседая, он упал на пол. Так когда-то давно упал он из седла любимого, смертельно раненного в бою коня. Правда, тогда, в романтической, [319] полной риска и надежд юности, он тут же воспрянул духом и вскочил на ноги. Но теперь — увы! Все уже было иное, минули трудные годы, войны, лишения, шквал атак, темные от порохового дыма поднебесья, полегли в землю многие верные друзья. Иссушила, подорвала силы неустанная, изнурительная, всепоглощающая работа мысли. Свинцовая тяжесть приковала его к земле. Глухие надрывные хрипы и свисты вырвались из души, разлучаемой с телом. Рядом с ним в тот ранний роковой час никого не было. Денис Васильевич задышал часто, с натугой, а затем все прерывистее, медленнее... и вскорости затих. Затих навсегда.

Давыдову не суждено было сопровождать гроб с прахом горячо любимого им полководца на поле Бородина, он умер внезапно, от апоплексического удара, 22 апреля 1839 года, пятидесяти четырех лет от роду в Верхней Мазе. В склепе, под алтарем сельской церкви, шесть недель покоилось его тело. Затем гроб с прахом Давыдова перевезли в Москву, где захоронили на кладбище Новодевичьего монастыря, рядом с могилами родных.

Эпилог

О память сердца! Ты сильней Рассудка памяти печальной...
К. Батюшков

Мужество делает ничтожными удары судьбы» — этот мудрый афоризм древнегреческого философа Демокрита, переживший века, удивительно подходит к Денису Давыдову. Как многих честных, истинно верных Отечеству и талантливых русских людей, Давыдова нередко преследовали неприятности по службе. В письмах к князьям Вяземскому и Закревскому он сетовал: «Ход моей жизни одинаков — неудовольствие да притеснения за верную мою службу, вот все, что я получил и получаю...»; «Я, который оставляю в покое и кресты, и ленты, и чины, совсем ничего не желаю, кроме [320] команды и неприятеля, меня не только первых, но и последних лишают».

За несколько дней до Рождества Христова, в 1814 году, на Давыдова, как гром средь ясного неба, обрушился новый жестокий и внезапный удар судьбы. Поутру из военного ведомства курьер доставил ему на квартиру приказ. В том грозном приказе черным по белому указывалось, что чин генерал-майора он-де «получил по ошибке», а посему вновь переименован в полковники.

И разгневанный Давыдов, сколь долго ни мерил комнату шагами из угла в угол, стараясь в деталях припомнить былое, сколь ни ломал свою горячую голову: что за дьявольская напасть произошла в штабном руководстве, но так и не смог обнаружить ни малейшей оплошности в действиях ах-тырских гусар, ни в своих лично.

Высокой чести он удостоился, как ведомо, не на придворных балах, а после крутого сражения под Бриенном и жесточайшей битвы при Ла-Ротьере, где участвовал в самых горячих сшибках с врагом Отечества. Представление на него подписал лично прусский фельдмаршал Блюхер, любимец царя, командовавший в то время объединенной русско-прусской армией.

Необходимо что-то предпринять. Как жить дальше? Как смотреть в глаза родным и знакомым? И Давыдов вспомнил друзей. Он пошел в дом к Вяземскому.

Как оказалось вскорости, друзья уже прослышали о злом роке, внезапно обрушившемся на его голову, из недавно объявленного по армии приказа.

А потому пламенному гусару-поэту был оказан самый теплый и сердечный прием. Друзья долго и горячо обсуждали случившееся и успокоили Давыдова тем, что воинская честь его и человеческое достоинство почитаются в армии и в обществе по-прежнему высоко. Да и превыше всяческих чинов, почестей и регалий — дружество. Все собравшиеся в один голос посоветовали Денису Васильевичу немедленно направить письмо императору Александру.

И тут перед боевым гусаром, облаченным на сей раз в серый статский костюм, выдвинулся хозяин дома, Петр Андреевич [321] Вяземский. Он задорно, по-арзамасски поблескивая очками в золоченой оправе, стал читать на память сочиненные поутру стихи:

Пусть генеральских эполетов
Не вижу на плечах твоих,
От коих часто поневоле
Вздымаются плеча других;
Не все быть могут в равной доле,
И жребий с жребием не схож!
Иной, бесстрашный в ратном поле,
Застенчив при дверях вельмож;
Другой, застенчивый средь боя,
С неколебимостью героя
Вельможей осаждает дверь!
Но не тужи о том теперь!

Когда Вяземский закончил читать, Давыдов со слезами на глазах бросился к нему в объятия и горячо расцеловал истинного друга.

По сему печальному случаю хозяева дома велели прислуге накрыть стол и соорудили дружеский ужин с вином, всевозможными закусками и фруктами. На ужине присутствовали Василий Львович и Алексей Михайлович Пушкины, супруги Четвертинские, Федор Толстой-Американец и несколько хорошеньких дам.

Будучи в Москве, Денис Давыдов познакомился, стал встречаться и подружился с графом Федором Толстым, принадлежавшим к старинному дворянскому роду. Его дальний родственник (двоюродный племянник) великий писатель Лев Николаевич Толстой метко окрестил его впоследствии «необыкновенным, преступным и привлекательным человеком». И действительно, Федор Толстой прославился в Первопрестольной острым и оригинальным умом, кутежами, дуэлями, нечистой на руку игрой в карты, обжорством и озорными непредсказуемыми поступками. Да и прозвище свое, Американец, он получил неспроста. Экипировав кругосветную экспедицию, известный путешественник Крузенштерн заинтересовался образованным и пытливым молодым человеком и взял [322] его с собой в плавание. Однако вскоре последовало горькое разочарование Крузенштерна. Федор Толстой не подчинялся командам и стал совершенно неуправляем: часто скандалил, устраивал потасовки, требовал остановки корабля... В результате всего этого капитан не выдержал и приказал высадить бузотера на один из Алеутских островов недалеко от Аляски.

С громадными трудностями Толстому удалось в конце концов добраться до Камчатки.

Далее он прошагал пешком всю Сибирь и явился-таки в белокаменную столицу, где и получил свое знаменитое прозвище.

С годами он остепенился и принимал участие в Бородинском сражении. Находясь в отставке, в чине подполковника, он поступил рядовым в Московское ополчение. В числе стрелков при 26-й дивизии Толстой получил ранение в ногу. Генерал Ермолов проезжал после битвы мимо раненых, коих везли на подводах, и внезапно услышал знакомый голос и свое имя. Обернувшись, среди груды искалеченных тел, он с трудом узнал графа Федора Толстого. Граф несказанно обрадовался встрече, сорвал бинты с ноги, откуда струей хлынула кровь. Ермолов обнял друга, выслушал его горячий рассказ и велел оказать ему неотложную помощь. Вскорости генерал исходатайствовал ему чин полковника.

Денис Давыдов посвятил Федору Толстому веселые стихи под названием «Другу-повесе»:

Болтун красноречивый,
Повеса дорогой!
Оставим свет шумливый
С беспечной суетой.
Пусть радости игривы,
Амуры шаловливы,
И важных муз синклит
И троица Харит
Украсят день счастливый!

На следующий день после посещения Вяземского Давыдов проснулся по укоренившейся с детства привычке чуть свет и написал царю письмо: [323]

«Государь!

Несправедливый рок обременяет в Вашей державе человека, которого судьба сохранила так долго на полях чести! Соблаговолите взглянуть взором снисходительным не на мои заслуги, а на горесть солдата, который не заслужил подобной участи. Я не позволю себе напомнить Вашему величеству дни сражений, в которых я участвовал: их число составляет их достоинство, знаю это, и потому блеск их оставил во мне одно воспоминание, что жизнь и совесть моя остались безупречны. Нет, государь, я не буду утруждать Вас подробностями моей службы, недостойной Вашего внимания, она выразится двумя словами: четырнадцать лет военного поприща, и ни одного упрека. В Пруссии, Турции, Швеции, России и Германии, везде, где у Вашего величества были враги, я сражался с ними, и чин генеральский был недавно наградой моей службы. Я смел думать, что Ваша воля, объявленная военными властями, непреложна и не поколеблется надеть на себя знаки моего нового достоинства, как вдруг, по произволу, которого я до сих пор не понимаю, я был лишен почестей, которым Ваше величество почтило самого усердного из Ваших солдат. Соблаговолите, государь, быть моим судьею, удостойте вспомнить, что не я ходатайствовал о награждении моих слабых заслуг, но, получивши награду, позвольте мне просить Вас оставить ее за мною, ибо Ваше величество могли неоднократно убедиться, что во мне живет одно достоинство солдата взамен высших талантов, эта беспредельная преданность и горячая любовь к славе Вашего оружия, эти чувства никогда не выходили из моего сердца, и я их всегда поддерживал деяниями если не славными, то всегда достойными!

Бывший генерал-майор Денис Давыдов».

Звание «генерал-майор» вопреки интригам придворных чиновников осталось за Денисом Давыдовым. Георгиевского креста его лишали до тех пор, пока, вконец раздосадованный, он сам не указал, что ему обязаны были дать его по статусу. [324]

Старший сын Василий отзывался об отце как о человеке острого ума, с большими военными доблестями и знаниями, с блистательной храбростью, от души любимого товарищами, с прямым и открытым характером, поэтом в душе и поэтом во всех проявлениях жизни. «Отец мой не только не сделал карьеры, но даже каждый знак отличия должен был брать грудью... — писал Василий, — тому причиной общий порок семьи, дух свободы, не терпящий стеснения слова, действия без оглядки, русское удальство очертя голову и за все ответ — своей головой».

Стойко перенося невзгоды судьбы, Давыдов не унижался и не льстил начальству, свято и нерушимо веря до последних дней жизни в Россию и русский народ: «Не разрушится ли, не развеется ли, не снесется ли прахом с лица земли все, что ни повстречается, живого и неживого, на широком пути урагана, — писал Давыдов в одной из статей о партизанской войне, — направленного в тыл неприятельской армии, первою в мире по своей храбрости, дисциплине и устройству! Еще Россия не поднималась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь поднимется».

Стихи и песни Дениса Давыдова заучивались в армии наизусть, пелись и вдохновляли солдат на ратные подвиги. Его остроты и шутки повторялись при громе пушек, не умолкали при победном звоне заздравных чаш и торжественных звуках фанфар.

В воинской службе он неизменно следовал заветам своего благословителя, великого и бесстрашного полководца А. В. Суворова и потому по праву считается образцом среди офицеров Русской армии.

Видные поэты первой половины XIX века открывали для себя чудесный светлый дышащий свободой мир поэзии Дениса Давыдова — первым Жуковский, далее Вяземский и Батюшков; потом лицеист Пушкин и уже несколько позднее Баратынский и Языков. Они посвятили «Денису-храбрецу» «души прекрасные порывы», учась у него звонкости, лихости и распашности поэтического слога. [325]

Знаменитый Василий Андреевич Жуковский сказал провидчески, что судьбы поэтов походят на улыбку златокудрой Фортуны. Едва только им улыбнется счастье, успех, засветился удача, ан глядь, а поэта уже и нет на свете. По поводу кончины прославленного партизана он со скорбью писал в «Бородинской годовщине»:

И боец — сын Аполлона,
Мнил он гроб Багратиона
Проводить в Бородино, —
Той награды не дано:

Вмиг Давыдова не стало!
Сколько славных с ним пропало
Боевых преданий нам!
Как в нем друга жаль друзьям!..

Петр Вяземский величал Давыдова «Бородинский бородач» и так охарактеризовал его жизненное кредо:

На барскую ты половину
Ходить с поклоном не любил,
И скромную свою судьбину
Ты благородством золотил;
Врагам был грозен не по чину,
Друзьям ты не по чину мил!

В своей «Записной книжке» Вяземский увековечил дружескую «песнь». В ней рассказывалось о том, как «празднует свои потехи семья пирующих друзей». «Бородинскому бородачу» в «песне» отведено особое, почетное место:

Денис! Тебе почет с поклоном,
Первоприсутствующий наш.
Командуй нашим эскадроном
И батареей крупных чаш.

Далее в песне прославлялись острый ум и красноречие гусара:

Ты — партизан не меньше бойкий
В горячей стычке острых слов... [326]

Давыдов печатал свои стихи в альманахах «Полярная звезда» и «Мнемозина», издаваемых декабристами. С некоторыми из них он состоял в дружестве, скажем, с Ф. Н. Глинкой, М. Ф. Орловым, А. А. Бестужевым-Марлинским, А И. Якубовичем, хотя и не входил ни в одно из тайных обществ.

А. Бестужев-Марлинский в статье «Взгляд на старую и новую словесность в России» заметил, что «амазонская муза Давыдова говорит откровенным наречием воинов, любит беседы вокруг пламени бивака и с улыбкой рыщет по полю смерти. Слог партизана-поэта быстр, капризен, внезапен. Пламень любви рыцарской и прямодушная веселость попеременно оживляют оный».

Денис Давыдов был сторонником конституции и уничтожения крепостного права. Лихого гусара возмущали жестокая муштра, шагистика, телесные наказания — словом «гатчинская система» в армии. Он поражался, как мог Александр I так быстро «забыть» подвиги, которые свершили армия и народ в столь страдную для нашего Отечества годину на поле брани и заменить участников войны 1812 года пустыми и надменными «гатчинцами».

В знаменитой Военной галерее Зимнего дворца среди трехсот тридцати двух портретов, посвященных героям войны 1812 года, почетное место отведено и Денису Давыдову.

В 1834 — 1836 годах Пушкин часто бывал в Зимнем дворце, любил посещать Военную галерею, со стен которой смотрит сам роковой 1812 год, и на века воспел ее в стихотворении «Полководец»:

У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину, кругом,
Своею кистею свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокий.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил.
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ними я брожу
И на знакомые их образы гляжу,
И, мнится, слышу их воинственные клики...

Николай Языков, высоко почитавший талант стихотворца-гусара и принимавший близко к сердцу его радости и печали, пророчил его стихам бессмертие:

Не умрет твой стих могучий,
Достопамятно-живой,
Упоительный, кипучий
И воинственно-летучий,
И разгульно удалой.

Однако сам поэт считал себя прежде всего воином: «Мир и спокойствие — и о Давыдове нет слуха, — писал он, — его как бы нет на свете; но повеет войною — и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика». О своей роли в Отечественной войне он говорил с присущей ему скромностью: «...я считаю себя рожденным единственно для рокового 1812 года, но рожденным подобно тому рядовому солдату, который в дыму и сумятице Бородинской битвы, стреляя наудачу, убил десяток французов. Как ни мало употребил он на то знания и дарования, при всем том судьба определила его уменьшить неприятельскую армию десятью человеками и содействовать общему ее истреблению своим товарищам».

В стихотворном послании Евгения Баратынского выражена дань глубокого уважения стихам и воинским подвигам старшего по возрасту друга:

...Не мне,
Певцу, не знающему славы,
Петь славу храбрых на войне.
Питомец Муз, питомец боя,
Тебе, Давыдов, петь ее. [328]

Художники — Доу, Лангер, Орловский, Афанасьев, Гампельн — запечатлели его доблестный воинский образ на своих полотнах.

Орловский изобразил вожака партизан верхом на добром коне, с черной окладистой бородой и черкесской шашкой на бедре, возле походного бивака на опушке леса — словом, «в бурке на плечах, в косматой шапке кабардинской». Доу воспел его «своею кистью свободной и широкой» лихим гусаром, в мундире, расшитом золотом; с огнем в больших умных глазах, с залихватски закрученными вверх усами; с седой, как у луня, прядью над широким лбом.

Глухонемой художник Гампельн написал его заслуженным боевым генералом в расстегнутом мундире с золотыми эполетами и саблей, на эфесе которой выгравировано «за храбрость». Афанасьев воплотил образ храброго партизана, как истинно народного героя, в крестьянском платье, с бородой и Георгием на груди. А портрет кисти Лангера являет собой молодое вдохновенное лицо поэта-гусара.

Изображение Давыдова, скачущего на коне, в крестьянском кафтане, с окладистой бородой и иконой Николая Чудотворца на груди встречалось в России повсюду. Им украшались как стены крестьянских изб, так и салоны знатных вельмож. Лицейский друг Пушкина Вильгельм Кюхельбекер опоэтизировал лубочную гравюру с тиснением изображения доблестного партизана:

...Софа, в углу комод, а над софою
Не ты ль гордишься рамкой золотою,
Не ты ль летишь на ухарском коне,
В косматой бурке, в боевом огне,
Летишь и сыплешь на врагов перуны,
Поэт-наездник, ты, кому и струны
Волшебные и меткий гром войны
Равно любезны и равно даны.

Знаменитый художник Илья Репин, как никто другой, сумел живописать на своих полотнах «глубокую страсть души» русского человека. Его мудрые суждения как нельзя лучше подходят к Денису Давыдову, всю жизнь до последнего дыхания отдавшего служению Родине: «В душе русского человека есть черта особого скрытного героизма. Это — внутри-лежащая, глубокая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения. Такого подвига никто не оценит: он лежит под спудом личности, он невидим. Но это — величайшая сила жизни, она двигает горами; она руководила Бородинским сражением; она пошла за Мининым; она сожгла Смоленск и Москву. И она же наполняла сердце престарелого Кутузова».

С летами имя истинного патриота Отечества Дениса Давыдова приобрело всенародную и всеевропейскую славу.

Крупнейшему английскому романисту Вальтеру Скотту не довелось лично познакомиться с Денисом Васильевичем. Он вел с ним переписку и повесил у себя в кабинете портрет доблестного предводителя партизан, написанный художником Д. Диглоном.

«...Я только что прочел письмо моего племянника Владимира Давыдова к его отцу, — писал Давыдов Вальтеру Скотту, — в котором он сообщает о чести, которую Вы ему оказали, приняв его с такой любезностью, и о разговоре, который он вел с Вами по поводу меня. Признаюсь, за всю мою военную службу, вообще за всю мою жизнь ничто не льстило так моей душе... Верьте солдату, который лучше умеет чувствовать, чем выражаться: если ему в будущем нужно будет чем-нибудь воодушевиться, достаточно будет ему перечесть Ваши магические строки, которые он списал и хранит тщательно вместе с письмами, которыми его почтил маршал Кутузов во время гибельной и славной кампании 1812 года...»

«Вы себе не можете представить, как сердца англичан и в особенности мое, — ответил в письме Вальтер Скотт Черному Капитану (ибо за рубежом Давыдов получил эту кличку), — сильно сочувствовали Вам; мы все с надеждой [330] и страхом, вследствие событий решительных, мысленно перенеслись на Ваши биваки, покрытые снегом, и радовались от полноты сердца исходу Вашего победоносного поприща».

Давыдов послал в Англию, в дар Скотту, оружие кавказских горцев, взятое им с боя у неприятеля. В приложенном к посылке письме он упоминал: «Вы мне указываете в Вашем письме Ваше желание ознакомиться с основными чертами партизанской войны... Я с радостью почту долгом отправить Вам мои «Воспоминания о поисках 1812 года» и мой «Опыт партизанских действий»...» Все эти материалы были нужны английскому писателю для завершения романа «Жизнь Бонапарта».

Вальтер Скотт назвал Давыдова «знаменитым человеком, чьи подвиги в минуты величайшей опасности для его Отечества вполне достойны удивления; что имя его, украшая самую блестящую и вместе почетнейшую страницу русской истории, передастся в позднейшие века».

Лев Толстой увековечил Давыдова в романе «Война и мир» в образе беззаветного храбреца-партизана Василия Денисова: «Денисов был маленький человек с красным лицом, блестящими черными глазами, черными взлохмаченными усами и волосами. На нем был расстегнутый ментик, спущенные в складках широкие чикчиры и на затьшке бьша надета смятая гусарская шапочка». Знаменитый романист находит для Давыдова (Денисова) емкие проникновенные слова, в то время как многих полководцев пишет широкими общими мазками:

«Денисов сидел перед столом и трещал пером по бумаге.

Он мрачно посмотрел в лицо Ростову.

— Чай, пишу, — сказал он. — Ты видишь ли, друг. Мы спим, пока не любим. Мы дети праха... а полюбил — и ты Бог, ты чист, как в первый день созданья».

Мудрый прозаик, талантливый поэт и авторитетный военный летописец-художник Давыдов оставил после себя большое наследие, как один из видных и самобытных русских писателей.

В 1941 году, в начале Великой Отечественной войны с фашистской Германией, поэт Михаил Спиров помянул в [331] своих стихах подвиги знаменитого партизана Отечественной войны 1812 года:

Он смотрит вперед торопливо
В холодный предутренний дым.
Промерзшая конская грива
Сугробом встает перед ним.
Он видит спаленные крыши,
Замерзший реки берега.
Здесь в каждом сугробе отыщешь
Казацкою пикой врага...
Гусар и не думал, беспечный,
Мечтая всю ночь до утра,
Что он оставляет на вечность
След сабли
И след от пера...

Недаром в суровые и роковые годы смертельной схватки с гитлеровскими палачами были переизданы «Военные записки» Дениса Давыдова. Эта книга, написанная острым пером по горячим следам партизанских рейдов, помогла нашим бойцам громить могучего и коварного врага и «побеждать его не числом, а умением».

В годовщину 150-летия Бородина, в 1962 году, на фасаде дома № 17 по Пречистенке была торжественно открыта мемориальная гранитная доска с изображением вдохновенного лица поэта и прославленного партизана. Под портретом высечено: «В этом доме в середине 30-х годов XIX века жил герой Отечественной войны 1812 года, поэт-партизан Денис Давыдов». Дабы особо вьщелить литературный дар храброго генерала, архитектор Котырев увенчал надпись гусиным пером.

В Москве, возле златоглавого Смоленского собора Новодевичьего монастыря, над его могилой установлен бюст из черного гранита. На постаменте начертано:

ДЕНИС ДАВЫДОВ
ГЕРОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ 1812 г.
ИНИЦИАТОР ВОЙСКОВЫХ ПАРТИЗАНСКИХ ОТРЯДОВ
ВОЕННЫЙ ПИСАТЕЛЬ И ПОЭТ
Дальше