Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Силу взлету земля дает

Долго отстукивали свои километры вагоны с ранеными. Усердно дымил паровоз, а перегруженной дороге, казалось, не будет конца. Одинцов счет потерял заторам, остановкам и стоянкам на станциях и разъездах, а то и в чистом иоле. Составы, составы, составы...

Эшелоны, тянувшиеся на Восток с эвакуированными жителями прифронтовых городов и сел, со станками и оборудованием заводов и фабрик, с исковерканными в боях танками, орудиями, самолетами уступали дорогу встречному потоку.

К месту боев, на Запад, к фронту, спешили полнокровные полки. Бойцы ехали в новых полушубках, добротных шинелях, ушанках, варежках, в неразношенных валенках Попадались целые роты, вооруженные автоматами. У бронебойщиков — противотанковые ружья. Они тогда еще были в диковинку. На платформах, под брезентом и открыто, горбилась всевозможная боевая техника. С паровозов, из верхних люков теплушек смотрели стволы крупнокалиберных пулеметов, готовых к стрельбе по самолетам противника. От вагона к вагону тянулись телефонные провода.

В Кунгуре, где меняли паровоз, запомнился один из осмотрщиков, лазавших под брюхами теплушек и платформ. Курносый, чумазый, он вынырнул с молотком из-под вагона, угостился у солдат махрой, задымил. Огляделся и, озорно подмигнув, сказал:

— Теперь немцу несдобровать, на свою погибель пришел на нашу землю, изверг. Вон силища какая прет! Поддадим фашистам пару-жару!

Одинцов, грустно улыбнувшись, согласно кивнул. К горлу подкатился комок: на огромном фронте идет великая, жестокая битва, сжимается тугая пружина [17] наступления, чтобы со страшной силой ударить по гитлеровцам, все туда, а я — в тыл.

Чем ближе подъезжал к дому, тем сильнее охватывало его это чувство. Часами, сидя у окна, думал, наблюдал, сравнивал.

Тысячи километров отсюда до фронта. Давно осталось позади ощетинившееся зенитками и противотанковыми ежами, исклеванное воронками, изуродованное противотанковыми рвами, покрытое пороховой копотью и окровавленными снегами строгое Подмосковье. Морозную красоту земли уральской не поганили сизым вонючим дымом, не полосовали гусеницами вражеские танки. Не было по ночам не гаснущих в небе кровавых отсветов пожаров. Города и деревни не бомбили, не обстреливали. Даже не знали они светомаскировки. Не было бумажных крестов на окнах и мешков с песком у домов, не плавали в небе китовые туши аэростатов воздушного заграждения...

Вроде бы и не задеты войной родные места, но дыхание ее чувствовалось на каждом шагу. Люди задеты, хотя и не сгоняли их со своих гнезд. Все необычно сурово. Потрясенные, притихшие, углубленные в себя взрослые и дети. Сами бедствуют, но сердечно встречают тех, кого война забросила в их края. Пожилые, с усталыми лицами женщины и подростки в просторных, с родительского плеча, стеганках разгружают эшелоны с оборудованием, прибывшие оттуда, куда подползли вражеские полчища.

На каждой остановке только и слышно:

— Гоните непрошеных гостей, бейте гадов до последнего!

Из разговоров на станциях и полустанках узнал, что работают земляки по 15-16 часов, а часто и сутками, столько, сколько требуется, пока не выполнят план. О себе никто не думает. Каждый живет одной [18] мыслью: все — для фронта, все — для победы!

В Свердловск поезд пришел, когда уже занималось тихое зимнее утро — начало ясному морозному дню. Вокруг была такая тишина, что, казалось, нет никакой войны.

Хоть и тяжеловато было передвигаться, но решил со станции идти домой пешком. Настоявшийся за ночь мороз, чистый студеный воздух наливал израненное тело бодростью, заряжал энергией. Шел медленно, радуясь уюту щедро заснеженных улиц, оглядываясь по сторонам, на ходу узнавая одно, вспоминая другое. Шагал улицами, по которым он, Миша Одинцов, еще не летчик, не красный командир, еще мальчишка, множество раз бегал со своими товарищами. И городские кварталы с рассветом стали приветствовать его как старого знакомого — звоном трамваев, засветившимися окнами домов, торопливым скрипом снежка под ногами первых прохожих.

— Не думайте пока о фронте, — сказали ему на другой день в гарнизонном госпитале, где предстояло дальнейшее лечение. А он не знал, о чем можно было думать тогда, кроме войны.

Почти каждый день, отправляясь на процедуры в госпиталь, Михаил видел одну и ту же картину: грозные плакаты на стенах домов, зовущие советских людей к боевым и трудовым подвигам, колонны мобилизованных и добровольцев, еще не успевших переодеться в красноармейскую форму...

Многие сотни километров пролегали между Свердловском и огненной чертой. И в то же время фронт был здесь. И битвы были, хотя и бескровные. С мыслями о тех, кто бьет фашистов, просыпались мать, сестра, соседи, знакомые. С этими же мыслями ложились спать. Ранним утром перво-наперво включали репродуктор, чтобы послушать новые сообщения о жарких боях. Потом торопливо читали газеты. С тревогой [19] ждали писем. Похоронки шли одна за другой.

А ему, уже опаленному войной, в этой обстановке советовали «не думать о фронте». Сколько раз хотел он бежать прочь от этой безучастности и своей непристроенности к боевому строю!

Деваться, однако, было некуда. Отсчет времени у него шел особый. Выздоровление, как сказали медики, проходило «атипично». То вдруг исчезнут все признаки боли, то в самое неурочное время крепко дают о себе знать.

— Считайте себя на фронте, но в обороне, — грустно шутил в такие дни лечащий врач. Михаилу же хотелось наступления, туда, где действует самая конкретная команда «Смерть немецким оккупантам!». Но боль не отступала, рана не закрывалась.

По ночам, когда уходили иногда прочь мучения и появлялось ощущение легкости, он вспоминал сквозь пелену сна пережитое. В такие часы бессонницы, лежа с открытыми глазами, о многом передумал, оглядываясь назад, перебрал, взвесил все, что было ему близким и необходимым, наполняло его жизнь смыслом. В растревоженной памяти, будто кадры кинохроники, промелькнула-прокрутилась очищенная от мелочей и случайностей вся короткая жизнь — детство, трудовая юность.

Вспомнил приключения мальчишества, когда сорванцом взбирался на колокольню и оглядывал все вокруг, будто владелец богатств несказанных: обширных зеленых полей, темных чащоб, мягких вольготных далей, устремленных к горизонту. И облака в нежной, ласковой акварели неба, казалось, можно было потрогать, взобравшись на высокую колокольню церкви.

Полюбоваться там было чем. Места дивные. Далеко, сколько видит глаз, простор, покой. Добрая, заботливая речка Талица, берущая начало от звонких [20] чистых ключей, течет тихо, неторопливо. Смотришь с берега — различаешь каждый камешек на дне. На горе — старинное село Полозове. Большое, утопающее в яблоневых садах и сирени. За селом — луга, еще дальше — лес, синий-синий, будто небо подпирает. Когда приходило лето, разбегались по нему ребята. Грибов — бери, не ленись. Морошки, брусники, клюквы полным-полно. И рыбкой свежей речка Талица частенько баловала, только терпением запасись.

Что и говорить, добрый вкус был у людей, избравших для жизни это прекрасное место. Уральская земля щедро одарила его своей красой.

Там он родился. Здесь жили отец и мать, дяди и тети и еще бабушка Ксения и прадед Яков (дедушку колчаковцы замучили) — мудрые, работящие долгожители. Земля без таких людей — просто земля. Они, такие люди, трудом своим делают ее Отчизной. Вероятно, потому цепкая память детства и по сей день хранит так много подробностей тех мест и той поры. Наверное, это и есть чувство Родины, патриотизма. Оно ведь всегда конкретно.

Жили большой семьей в доме прадеда по материнской линии Якова Матвеевича Пикулева. Мужиков было пятеро. И все — трудолюбивые, мастеровые, пытливые умом, с крепкой хлеборобской хваткой. У таких любой инструмент из рук не валился. И за плугом ходко шагали, и косы остро пели-посвистывали у них на лугу, и плотничать умели, и за пчелами ухаживали, и шорничали, а требовалось — и телегу, сани смастерят, печку хорошо складут. И вообще не гнушались никакими делами, во всем толк знали. О таких людях на Урале говорят, что у них руки от головы близко растут и по работе всегда чешутся. За то и уважали. За основательность, мастеровитость. [21]

И дети с ранних лет, вырастая от этого мощного корневища, рано познавали труд, нередко изнурительный и тяжелый. Спустя более полувека Михаил Петрович так напишет о своем детстве: «...деревня двадцатых годов с малолетства приучала к труду до седьмого пота. Стар и млад знали цену копейке, разницу во вкусе хлеба из муки и из лебеды. Редки праздники, еще реже — обновка. Летние дни не богаты на детские забавы, главное в них — работа, от зари до зари без скидки на возраст».

Старшие — люди жизнестойкие, многоопытные, крепко верящие в надежность рук своих и смекалку, — казалось бы, ничему не учили детей, не наставляли. Во всяком случае, словами. Просто хорошо работали, споро и привычно. Малыши учились у них на практике сметливости и спокойной приветливости, уважительности, с которой они относились друг к другу. Конечно, случались и неурядицы, как в любых больших семьях, живущих тесно, трудно, но зла не было. Цену человеку сызмальства назначали строго по его деловым качествам. Так жили и росли дети, стараясь сравняться со взрослыми в навыке и знаниях, на всю жизнь вынося из родного двора любовь к труду, человеколюбие.

Особенно запомнился Михаилу прадед — настоящий русский богатырь, человек хотя нрава крутого, но и доброты необыкновенной. Голоса никогда не повышал, но если промашку в чем допустишь, тут же увидит. А увидит, не простит. Взгляд — острый, слово — бритва. Считал, что мягкость в жизни хлеборобской может обернуться не добром для домочадцев. Любил повторять: «Мать богатства — землица, а батюшка его — труд».

Он никогда не спешил, потому что был всегда одинаково занят. И умереть собирался достойно. В сенях стояли заранее заготовленные две домовины. [22] Прадед Яков и баба Ксеня, помывшись в бане, один раз в год ночевали в них с той целью, чтобы, как они говорили, «обжить» свой будущий дом в мире ином.

Физически крепок был Яков Матвеевич. Даже после того, как разбил его паралич, сумел справиться с тяжким недугом и жил потом многие годы так, будто ничего и не случилось. Когда в постели почти недвижимым лежал, и то без работы не обходился — лапти для всех домочадцев плел.

В обед обычно все собирались гурьбой возле крепкого, на совесть сработанного, пережившего не одно поколение, всегда выскобленного до желтизны стола и смотрели на прадеда, ждали его сигнала — приступить к трапезе. Помолившись, Яков Матвеевич брал огромный каравай хлеба, резал его на ломти и раздавал каждому. Собирал крошки, смахивал ладонью их в рот и только тогда стукал ложкой о стол — можно было начинать. Встанет — вставай все. Отношение к хлебу, как и к земле, его рождающей, самое бережное, благоговейное.

Охоч старик был до бани. Протапливали ее так, что усидеть в ней хватало духу только у него. Парил себя неистово, нещадно замоченными в хлебном квасе вениками, а потом, искупавшись в ледяном роднике, огородами возвращался домой в исподней рубахе и холщовых подштанниках.

Любил Миша наблюдать за прадедом, когда тот ужинал после бани. Это было целое событие. Яков Матвеевич, сидя у старого пузатого самовара, наверное, ведро выхлебывал чайку. Мальчишка с удивлением смотрел, как убывал мед в банке, в которую дед макал хлеб. Словами свое блаженство не высказывал, только пот утирал с лица огромным домотканым полотенцем, которое брал поминутно с колен, и удовлетворенно покряхтывал. [23]

Удивительной женщиной была баба Ксеня — мать матери. Она особенно любила Мишу. Сколько песен он услышал от нее, сколько поверий, шуток-прибауток, пословиц и поговорок она знала, сколько сказок от нее узнал! А сказки — носители нравственности, идеалов, которые так нужны детям, жаждущим добра и справедливости. И работать она его тоже всегда учила, потому что поистине золотые руки были у нее. И шила, и вязала, а нужно — и скамейку сколотит, плотницкое ремесло знала. И шанежки получались у нее на диво мягкие и ароматные. А мальчонка все старался запомнить, все принимал в свою чуткую душу.

И мать частенько говаривала, не уставая, повторяла без назидательности, без навязчивости, что ложь и доброта никогда не живут вместе. Вроде и простая мудрость, да только в ней истинное величие.

Уже став взрослым, будучи прославленным летчиком-генералом, Михаил Петрович не раз задавал себе вопрос: кто научил терпению в работе и, главное, способности мечтать? И в поисках ответа он всегда мысленно возвращался к своему раннему детству, к прадеду и прабабушке, к бабушке Ксении, к теткам и дядьям. Они нередко заменяли ему мать и особенно отца на крутых поворотах, которых случалось немало.

Шло время, и постепенно разъехалась по белу свету большая семья Пикулевых. Рассыпалась семья, опустела изба. Разладились отношения у отца с матерью. Разошлись без шумных скандалов. Детей разделили. Младшая Розетта осталась с матерью, а пятилетний Миша начал колесить с отцом по разным местам. Потом появилась мачеха. Петр Федорович Одинцов работал тогда в ОГПУ следователем. Жили в селе Чернавское, в городах Барнауле, Ижевске, Воткинске. Не сказать чтобы Мишу обижали в этой [24] семье, но он так и не прирос сердцем к ней, жил дичком. И чем больше подрастал, тем заметнее становилась граница, отделявшая его от мачехи, отца и двух их детей. Не чувствуя любви и ласки, он понял: чужой он в этой семье всем, терпят его только из жалости.

Когда уяснил для себя эту тяжелую истину, подался к матери, она в то время жила с дочерью в Свердловске, куда приехала к своей старшей сестре и работала в Уральском индустриальном институте препаратором в чертежном кабинете. Уехал, чтобы никогда не возвращаться к отцу. Случилось это, когда ему было неполных четырнадцать лет. Отец через год после его отъезда прибыл в Свердловск, просил у матери и у него прощения, изъявлял готовность вернуться. Но Михаил решительно воспротивился. Не в пример матери он не мог себя пересилить и прямо заявил:

— Нечего, отец, людей смешить. Мы с Розеттой уже взрослые, а там трое малолеток. Исправляй свои ошибки, воспитай хотя бы их.

Быстро возмужавший сердцем юноша уже тогда преподал своим родителям урок человеческого достоинства. Мать — Анна Ивановна — даже удивилась такой его твердости. У нее хватало самообладания и ума не разжигать в детях ненависть к отцу. Рассудила: если Петр Федорович все-таки потерял у сына уважение, то виноват он один, заслужил, значит, того.

Итак, стал Михаил Одинцов свердловчанином. В школе учился не то чтобы блестяще, но и в числе середняков не числился. Как вспоминает его бывшая классная руководительница, потом ставшая заслуженной учительницей школы РСФСР Зинаида Калиновна Маковкина, очень любил Миша читать. Еще в пятом классе воткинской школы он перечитал все [25] книги школьной библиотеки, а в 36-й свердловской школе страсть к чтению еще больше окрепла. Ее всячески поддерживали учителя.

Уроки литературы Зинаиды Калиновны учили гражданственности, душевному благородству, силе чувств. И общению: умению жить с людьми, чувствовать их боль и радость.

Хотелось учиться дальше, но надеяться было не на кого, никто не мог помочь, приходилось рассчитывать лишь на свои силы. После окончания семилетки встал вопрос: как жить дальше?

Поступил в строительный техникум. Почему именно туда? Стипендию обещали, но не дали. Оказалось, что по тогдашним меркам маленькой зарплаты матери-лаборантки было достаточно, чтобы отнести семью, состоявшую из трех человек, в разряд материально обеспеченных. С техникумом после первого курса пришлось расстаться. Надо было зарабатывать на хлеб. А шел в ту пору мальчишке лишь шестнадцатый год.

Устроился на фабрику Уралобувь. Взяли обувщиком-затяжчиком. Работа нравилась, жадному до дела подростку трудовая сноровка давалась легко, все здесь его интересовало. Скоро уже обслуживал шесть станков, все типы, которые в цехе на затяжном участке имелись. С мастерством пришло уважение. Зазвучала фамилия Одинцова на фабрике. За пытливость ума и крепкую хватку полюбили его и молодые, и старые обувщики. Забывая о возрасте, начали называть-величать по имени-отчеству.

Наверное, от прадеда унаследовал недюжинную силу, от бабушки и матери — аккуратность. Когда еще с отцом жили в Барнауле и в первый класс ходил, осенью очень сильно заболел двусторонним крупозным воспалением легких. Превозмог недуг, начал поправляться, а какой-то врач-недоумок взял [26] да сунул по ошибке девятилетнего мальчика долечиваться в тифозный барак. Сразу после воспаления еще и тиф. До весны пластом лежал. Но и тут выкарабкался. Заново ходить, правда, потом учился. От учебы, конечно, отстал, но в следующем учебном году сразу в третий класс пошел. Справился, даже похвальную грамоту получил.

Много занимался спортом, и на фабрике его ценили не только как труженика, но и как хорошего физкультурника. И в художественной самодеятельности был заводилой. Еще в школе научился играть на многих народных инструментах — на домре, мандолине, пиколе, хотя в семье никто не играл. Стал старостой школьного оркестра народных инструментов. Самостоятельно освоил оркестровку, партитуру расписывал на весь оркестр, который не раз получал призовые места даже на областных смотрах художественной самодеятельности.

Мальчишка уверенно взрослел, мечтал и строил свою судьбу одновременно. И естественно, когда раздался призывный клич «Комсомолец, на самолет!», он одним из первых откликнулся на него. Кто же, как не он, должен был «крепить наш первый в мире пролетарский флот»?

Через много лет Михаил Петрович вспомнил: «Как ни трудно жила деревня, она не была изолирована от большого мира. Мужики, вернувшиеся с империалистической и гражданской войн, рассказывали про танки и автомобили, про воздушные шары и дирижабли, но особенно много про аэропланы, с которых летчики всех и все видят, стреляют и бомбят, наводя невероятный страх на врага. Эти немудрящие рассказы очевидцев о крылатых машинах переплетались со сказками...

А потом как-то теплым летним днем неподалеку от родного села приземлился аэроплан. Михаил был [27] в толпе людей, прибежавших из окрестных селений посмотреть на «чудо». Тогда впервые и увидел летчика — человека, одетого в черную кожаную куртку, такие же брюки и шлем.

Самолет с широкими двухъярусными крыльями и автомобиль, что стоял близ него, источали необыкновенно острый, непривычный запах и казались настолько нереальными, что пробрался к ним вплотную и потрогал их. Вскоре уехал автомобиль. Минут через двадцать, обдав собравшихся пылью и дымом, улетел аэроплан.

Толпа на лугу долго не расходилась. Каждый хотел рассказать соседям о диковинной машине, считая, что именно он приметил самое главное.

Совершившееся и впрямь походило на чудесную сказку. Но она была столь далека от повседневной деревенской жизни, что это событие не вызвало желания стать летчиком. И хотя тогда воочию убедился, что человек способен подняться в небо и летать подобно птице, пилот показался чуть ли не божеством, которому должно только поклоняться, но стать таким невозможно...»

Вот с таким представлением об авиации ему и надо было ответить на вопрос: как поступить? И он все же в бесконечных рассуждениях с самим собой решил: фабрика и аэроклуб. В те времена учлеты — так называли курсантов аэроклубов добровольного, массового, военно-патриотического общества Осоавиахим — обучались без отрыва от производства.

Сложностей было немало: надо утром на полеты успеть, а начальник цеха не переводит в ночную смену, мастер тоже без особого желания отпускает на аэродром, ему план гнать надо. Уставшая голова часто бунтовала, трудно было осваивать теорию полетов. Сплошные нелады с этой теорией были на первых порах. Все путалось — аэродинамика, навигация, [28] военное дело, самолет, мотор, стрингеры, нервюры, элероны, лонжероны. Тысячи новых названий и понятий, не желающих укладываться в памяти.

А пилотская кабина? Сколько же там, оказывается, всевозможных приборов, рычажков, рукояток, кнопок и тумблеров? В глазах рябит, в голове — ералаш, сумятица. Как же уследить за показаниями всех этих штучек? Как со всем управиться? «Это же несколько пар рук и глаз надо иметь», — рассуждал Михаил, глядя грустно-зачарованно на все, когда первый раз сел в кабину самолета. Наблюдавший за ним инструктор, у которого пальцы по приборной доске скользили, как у фокусника, с безошибочностью пианиста, задавая самолету программу полета, сказал: «Не трусь, Миша, лишние глаза и руки не потребуются. Просто нужно правильно внимание распределить. Показывают приборы норму — не замечай их. А вот если какая-то стрелка дернется «не туда», тут уж не усни, мгновенно надо ловить отклонение. Только отклонение!»

Немало тревожных дум передумал учлет Одинцов, прежде чем оторвался от земли, перед первым ознакомительным полетом. Вот уже инструктор запустил мотор, а мысли роем мечутся одна тревожнее другой: «Только бы не испугаться. Ведь раньше вроде бы не боялся высоты. На деревья и колокольни лазил. Был на Семи Братьях под Нижним Тагилом. Прыгал с парашютной вышки и в воду...»

Вырулили. Самолет побежал вперед. Неожиданно земля стала быстро «проваливаться». Значит, взлетели. Послушная воле инструктора, зеленокрылая птица продолжала набирать высоту. Вид на землю в ясный чудесный весенний день при спокойном полете просто восхищал. Трудно сравнить с чем-то его тогдашнее состояние. Бескрайние просторы вокруг. Взору открылась огромная рельефная топографическая [29] карта. Картина! А потом... Инструктор привел самолет в зону и начал пилотаж.

Тут уж от внутреннего ликования и следа не осталось. Все, о чем говорили на земле, чему наставляли, мгновенно вылетело из головы. Инструктор что-то кричал в переговорную трубку, что-то объяснял, но смысл слов его Михаил не воспринимал. Вцепился намертво руками в борта кабины и широко раскрытыми глазами мир не узнавал. Ничего понять не мог: когда У-2 делал вираж, когда — боевой разворот, какой из маневров совершал — петлю или штопор. Земля то с одного, то с другого борта кабины, все кружится, вертится перед глазами. Меняется местами, проносится по очереди земля — небо, небо — земля.

Наконец-то земля «вернулась» на свое обычное место, оказалась, как и прежде, на положенном ей месте, ниже самолета. Успокоившись, отдышавшись, придя в себя, Михаил стал нормально воспринимать окружающее. И тут он увидел в смотровом зеркальце улыбающегося инструктора. Вновь растерялся, подумав: «Наверное, такого сапожника-раззяву, как я, он в жизни еще не видывал». Пока разбирался в своих ощущениях, вернулись на аэродром.

Выключен мотор. Одинцов расслабленными, неуверенными движениями выбрался из кабины и остановился на крыле. Одной рукой держась за борт, другую, как учили, дрожащую, приложил к летному шлему.

— С «воздушным причастьицем», Одинцов, с приобщением к авиации и первым полетом, дорогой, — поздравил инструктор. С улыбкой пожал Михаилу руку и, похлопав по плечу, добавил: — Лиха беда начало. Выйдет из тебя пилот. Давай лети дальше...

С этого первого, памятного на всю жизнь полета [30] и началась летная биография Одинцова. Время стало отсчитывать его крылатые часы. С этого дня он уже не мыслил жизни без полетов, все больше и больше испытывая захватывающую радость летного труда. И никогда он потом не жалел, что пришел в авиацию холодной зимой тридцать седьмого года. Хоть и был позже труд до «седьмого пота» вывозных полетов на «живом» учебном самолете с летчиком-инструктором, хоть и были, как у всякого новичка, и разочарования, и надежды, и вера, и неверие в свои способности, однако за небо он ухватился крепко.

Михаил видел, что книжная увлеченность авиацией кое у кого быстро выветривалась в усложненных условиях. Такие «романтики», не успев по-настоящему почувствовать вкус неба, вкус ветра, ворвавшегося в открытую после посадки кабину, уже «скисали». Бесхарактерностью зачеркивали свою мечту. Он был не из таких — душой действительно летчиком оказался. Сполна и серьезно ощутивший главное — гордое сознание власти над машиной и над собой, однажды испытавший счастье самостоятельного полета, он никогда не изменял своей мечте.

Организм постепенно приспосабливался к необычным условиям: перегрузкам, кислородной маске на лице, к изнуряющему яркому заоблачному солнцу. И все это наконец окупилось счастьем первого самостоятельного полета, позже появилось понимание уже другой романтики — романтики подлинного мастерства, которая пришла как второе дыхание.

Скоро курсант Одинцов стал заметным пилотом. В аэроклубе о нем заговорили: не летает, а рисует в воздухе.

Многие международные события все больше и больше возвышали в его глазах значимость летного дела. Прошли бои у озера Хасан. Сгущались тучи беды и на Западе. На горизонтах гремели дальние [31] громы войны. В те дни сознанием молодежи владели пламенные речи Георгия Димитрова, Долорес Ибаррури, беспощадно обличавших фашистских разбойников и провокаторов. Обстоятельства требовали принятия окончательного решения: зачем и для чего летать? Ради спортивного интереса или это будет профессия на всю жизнь?

Осенью 1938 года Михаил Одинцов получил свидетельство об окончании с отличием аэроклуба Осоавиахима. Первоначальное обучение летному делу было пройдено успешно. Встал вопрос: как жить дальше? Пришлось тогда ему основательно в ночных раздумьях побывать: мысленно примерялся то к летному шлему, то к музыке, то к станку обувщика. Надо было посмотреть на себя строго и честно, выбор сделать твердо.

Мечта не только двоилась — троилась. На предприятии руководство и рабочие-ветераны советовали; поезжай в Ленинград, на фабрику «Скороход», окончи курсы, опыта побольше поднаберись — через полгода вернешься мастером, знатным обувщиком будешь. Преподаватели консерватории убеждали: не губи в себе талант музыканта...

Вспоминая то время, Михаил Петрович пошутил как-то:

— Оказался тогда прямо-таки в сказочном положении. Стал, как витязь на распутье, рассуждать перед тремя дорогами: направо пойдешь — в обувщики попадешь, налево свернешь — музыкантом станешь. Решил прямо идти, за своей крылатой мечтой — в авиацию подался. Понял: небо — это на всю жизнь. Победило оно. Через месяц был в Пермской военной школе пилотов...

Там не повезло дважды.

Начальство с интересом рассматривало рослого, хорошо сложенного юношу, который твердил: [32]

— Меня только в истребители.

— Тебе вообще пока рано в летчики. Семнадцати еще нет... — Начал доказывать, козыряя единственным аргументом — пятерочным свидетельством об окончании аэроклуба. И обратил-таки на себя внимание. Увидев, как парня все это огорчает, угадав в нем будущего истого летчика, инструктор школы старший лейтенант Николай Евдокимов с сожалением крякнул и предложил:

— Давайте возьмем его на вырост.

Взяли. Но хотя и имел рекомендацию в истребительную авиацию, а направили в отряд, где осваивались бомбардировщики и самолеты-разведчики. Год утюжил небо на Р-5. Особо не огорчался. Главное, что много летать доводилось, а в этом, познав авиацию разумом и сердцем, он теперь уже видел весь смысл своей жизни.

Потом еще почти год пробыл в Энгельсской военной школе пилотов. Переучивался на более современный самолет-бомбардировщик — СБ. Там и стал младшим лейтенантом, военным летчиком. Было это десятого октября сорокового года.

Любовь к профессии начинается не только с удивления увиденным и услышанным, но и с человека, который этой профессии учит. Еще в школе — заметили? — мы любим предметы, если любим учителей.

Михаилу Одинцову с ранних лет посчастливилось учиться у многих превосходных наставников — людей чистых сердцем, богатых и щедрых душой, к которым можно было примерять себя самого, встречи с которыми воспринимались как бесценный дар судьбы.

Запомнился первый инструктор аэроклуба Свинин. Не внешностью, не осанкой и не зычным голосом. Внешность он имел вроде бы заурядную: сухощавый блондин невысокого роста. Как-то терялся он в потоке курсантов и инструкторов. Работу делал молчаливо, [33] и не потому, что характер такой, — он человеком был общительным, друзей имел много, — а просто всегда был озадачен предстоящими полетами, которые с каждым днем становились все сложнее и ответственнее. Брал он в плен души учлетов каким-то особым обаянием, мягкостью, добротой и в то же время смелостью, готовностью поступить решительно и бескомпромиссно, когда это вызывалось обстоятельствами. Курсанты еще издали замечали его и лихо отдавали ему честь. Как-то незаметно, подспудно давал этот инструктор уроки сердечных, человеческих отношений. Не было такого дня, когда бы он не удивил курсантов чем-то, не заставил задуматься о житье-бытье. Пройдет сорок семь лет, и Одинцов вспомнит: — До сих пор, кажется, ощущаю тепло большой и сильной руки, вижу внимательные большие голубые глаза инструктора Пермской военной школы пилотов старшего лейтенанта Евдокимова Николая Васильевича. И сегодня слышу его шутки, крылатые фразы: «Пошел в соколы, не будь вороной!», «Когда начинаешь учиться ездить на велосипеде, не рассчитывай сразу попасть в цирк», «Прежде чем бить по гвоздю, посмотрите, где у него шляпка», «Захочешь — сможешь, сможешь — сильнее станешь»...

Есть люди, которые хотят казаться интересными. Есть — умеющие быть такими. И есть люди — без всяких забот о том — интересные в каждый момент. Последнее в полной мере относилось к Николаю Васильевичу. Красавец истинный: высокий, стройный, черноволосый, густобровый, с яркой белозубой улыбкой. Не одна пермячка сохла-тосковала по нем. Во всем его облике было столько жизненной силы и собранности, надежности, что многие из нас, курсантов, даже внешне хотели быть похожими на лейтенанта Евдокимова, перенимали его жесты, любимые выражения. Но главное — его мысли, влюбленность в [34] авиацию, как добрые семена, брошенные в благодатную почву, приживались, прорастали. В работе с людьми он помогал им найти то, что многие ищут всю жизнь и, бывает, так и не находят, — свое призвание...

С курсантом Одинцовым у старшего лейтенанта Евдокимова отношения были особые. Выносливый, понятливый, трудолюбивый, Михаил постигал летное дело и военную науку в объеме программы школы быстро и легко. Увидев сокола по полету, имел инструктор намерение ходатайствовать перед командованием школы о том, чтобы оставить этого летчика в Перми на преподавательской работе. Стал приучать его к инструкторской кабине, давая возможность получить практику полетов на подстраховке с отстающими в технике пилотирования товарищами. Одинцова такая перспектива не устраивала. Николай Васильевич терпел, никак вроде бы не высказывал своего неудовольствия. Выдержкой обладал железной. Но во время последнего полета, перед представлением своего подопечного выпускной госкомиссии, не выдержал.

При возвращении на аэродром Одинцов вдруг услышал:

— Миша, ты знаешь, как я умею таких строптивых, как ты, отчитывать?

— Не приходилось такого счастья испытывать, товарищ старший лейтенант, — на шутку шуткой отреагировал Одинцов.

— Так вот слушай первый и последний раз. Пока идем домой, стругаюсь за все, а ты знай, сколько мне кровушки попортил.

И как же он, оказывается, умел ругаться! Громоподобным голосом начал отпускать такие сложные, прямо гениальные конструкции пятиэтажной ругани, что Михаил вначале остолбенел от неожиданности. [35]

Потом начал так хохотать, что чуть из кабины не вывалился... А Евдокимов все сыпал и сыпал необычными словесными «импровизациями», поминая родителей черта и дьявола до седьмого колена. Закончил тирадой: «Вот так, твою Тавду через Верхнюю Салду по самую Кушву...» Позднее такого «художественного чтения» Михаил Петрович ни разу в жизни не слыхивал. А когда сели, на земле Евдокимов председателю доложил коротко: «Этот штурвал из рук не выпустит».

Вот такой был инструктор Евдокимов. Ничего — ни в работе, ни в жизни — он не признавал вполовину, вполсилы. Все по-русски. Видно, поэтому и на фронт чуть ли не сбежал, как потом стало известно, будучи слушателем Военно-воздушной академии имени Н. Е. Жуковского. Воевал лихо и геройски погиб.

В Энгельсской военной школе летчиков инструктором был старший лейтенант Калашников. Этот никогда не улыбался. Его и прозвали курсанты — «угрюмый», хотя был добрейшей души человеком. Мужик он был твердый, слов особых не подыскивал. Обучаясь у него, Михаил Одинцов особенно хорошо уяснил, что это только со стороны небесно-голубые петлицы военного летчика кажутся легкими. Калашников помог глубоко понять, что небо — место службы суровое.

Пройдет четыре с лишним десятилетия после того, как Михаил Петрович стал воздушным бойцом и уже дважды Героем Советского Союза, генерал-полковником авиации, когда он сделает такой вывод:

— Много позже мне стало понятно, что это были не просто добрые встречные, а люди, выполнявшие волю партии... Да, пожалуй, во всей моей жизни не было ни одного сколько-нибудь заметного взлета-поворота, чтобы это не было связано с коммунистами [36] — с их словом, делом, примером, участием в моей судьбе...

Обращаясь к молодежи в журнале «Крылья Родины» со статьей «Верность знамени Отчизны», он напишет о земле, которая дала ему силу взлета:

«Я родился и провел юность на Урале. На моих глазах край уникальной кладовой почти всех элементов таблицы Менделеева превращался волею партии в могучий арсенал социалистической промышленности. Восторженно радовались мы каждой очередной победе в социалистическом преобразовании Родины. Под великим ленинским знаменем, под алым флагом Отчизны советские люди отдавали все силы и пыл горячих сердец делу укрепления экономического и оборонного потенциала Страны Советов.

Крепить оборону нас заставила суровая международная обстановка. Над Европой сгущались черные тучи. Варвары с паучьей свастикой на рукавах уже заливали кровью мирные города и села ряда стран. Военное лихолетье приближалось к нашим рубежам.

Коммунистическая партия принимала все меры к повышению обороноспособности страны как на земле, так и в воздухе. Был брошен клич: «Дадим Родине сто тысяч летчиков!»

По зову партии, по велению патриотического долга комсомольцы тридцатых годов, полностью сознавая свою ответственность за безопасность Отчизны, шли в авиацию, в широко распахнутые двери множества аэроклубов Осоавиахима, в авиаучилища.

Волны авиационного энтузиазма молодежи стремительно накатывались по стране. Захватили они и меня с моими сверстниками. Жаждой знаний, стремлением быть полезными Родине жили в те дни юноши и девушки Свердловска. Остановка трамвая номер четыре на углу улицы Малышева стала самой оживленной. После работы на заводах, занятий в институтах [37] и техникумах ребята и девчата спешили на аэродром и в классы аэроклуба. Учились летному делу самозабвенно.

Это было время бурного расцвета авиационного спорта в стране. Сердце и по сей день испытывает радость при воспоминании красочных авиационных праздников в Кольцове. Нашим лозунгом были слова песни: «Все выше и выше, и выше!»

В уральском небе я выполнил первый полет и совершил первый парашютный прыжок. Для меня и многих моих однолеток главной взлетной площадкой в небо и вообще в жизнь стал Свердловский аэроклуб. В нем мы осваивали теоретические азы летного дела, здесь впервые поднялись в воздух.

Да, родной авиации мы отдавали всю свою энергию, страсть, способности. Девизом каждого из нас было: «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой».

* * *

Отпуск пришел к концу. Младший лейтенант Одинцов с нетерпением ждал результатов медицинского обследования и заключения. Чувствовал он себя вроде бы совсем неплохо и надеялся, что вывод врачей даст ему надежду на скорое возвращение в боевой летный строй. Что же касается раны на руке, то она зарубцуется и на фронте. Так он думал, но не к такому выводу пришли медики.

— Михаил Петрович, — глуховатым голосом, как-то совсем по-домашнему начал разговор председатель медкомиссии, — наши врачи, ваша молодая жизненная сила сделали все возможное, но сказать вам что-либо утешительное, к сожалению, не могу. Летать вам, вероятно, никогда уже не придется. И вообще, видимо, надо «по чистой» из армии уйти... [38]

Будто кипятком плеснули этими словами в Одинцова. Тесно стало в груди сердцу, трудно задышалось. Он сжал зубы. Ему показалось, что он снова, как тогда, второго июля, стремительно падает вниз, туда, где чернеет земля.

— Воля ваша, — через силу выдавил. — Но в своем полку все же разрешите мне побывать?

Почувствовав, что творится на душе у молодого летчика, полковник медицинской службы вздохнул, помрачнел. Подумав немного, ответил:

— Конечно, побывайте. И помните, что, если на поправку дело пойдет, война ведь горит не только в небе, но и на земле. И фронт от вас, думаю, еще не уйдет...

Ругая медицину по всей восходящей линии, Одинцов в беспомощном гневе возмущался: надо же такому случиться — семь месяцев мотался по госпиталям и — «по чистой»!

Но как бы то ни было, а в свой авиаполк, который стал к тому времени из-за больших потерь запасным, прибыл. Со справкой, удостоверяющей, что он не годен не только для летной работы, непригоден для строя вообще.

Но тут ему повезло. Впрочем, можно ли назвать это везением? Он и сегодня любит повторять изречение древних: «Самое большое несчастье — это не уметь перенести несчастье».

Одинцов не был бы Одинцовым, если бы отказался от борьбы за свою цель в жизни, пока оставался хоть единственный шанс на успех. А у него, как он считал, шансов было еще много. Все мелкие раны зажили. Руку левую сохранил. Стала действовать вроде бы нормально. И тут он пошел на хитрость, хотя от этого на душе было и неуютно, сердце щемило.

В полку оказалось много знакомых, друзей-товарищей, [39] все обрадовались встрече с ним, и справкой никто не заинтересовался. И он ее потихоньку выбросил. К переучиванию на новый самолет допустили. Никто и не знал, что он год еще воевал потом с раной, из которой сочилась кровь, что тайком перед каждым боевым вылетом он туго бинтовал ее. Короче говоря, случилось то, о чем написал в своей книге «Летчики и космонавты» Герой Советского Союза генерал-полковник авиации Н. П. Каманин. В годы войны он, будучи полковником, командовал штурмовой авиадивизией, в которой воевал Одинцов.

Николай Петрович вспоминал:

«В полк пришел из госпиталя летчик М. П. Одинцов. Раньше он летал на бомбардировщике. В полку он быстро освоил новый для него самолет Ил-2. Летать начал уверенно, смело. На его боевом счету все чаще стали появляться записи: «Уничтожил два вражеских танка», «Сжег четыре машины», «Разбомбил эшелон», «Рассеял мотоколонну противника».

Стройный, выше среднего роста, всегда опрятно, даже немного щегольски одетый, общительный, Миша Одинцов пришелся по душе однополчанам. Назначили его ведущим и не ошиблись. Его группа метко поражала цели, а если случалось встречаться с «мессершмиттами», то быстро вставала в оборонительный круг и успешно отбивалась.

У Михаила Одинцова выявились замечательные качества воздушного вожака: он чувствовал настроение летчиков группы, умел вовремя заметить опасность и мгновенно принять решение. Он замечал даже тщательно замаскированную цель, безошибочно определял состав вражеской группы — сколько идет бомбардировщиков, сколько истребителей...»

Газета 2-й воздушной армии «Крылья победы» того времени сообщала:

«Месяц спустя после того, как пришел в часть, [40] Михаил совершил замечательный подвиг. Молодого штурмовика взял с собой на задание командир части.. Они летели над пыльными дорогами харьковщины, по которым немцы рвались тогда к богатому Дону, В небе часто шныряли «мессершмитты», и по хмурым полям волочили свои косые тени «юнкерсы».

Штурмовики ударили с ходу по скопившимся в тенях колхозного сада автомашинам и войскам. Когда они выходили из пикирования, на ведущего напал, свалившись с высоты, вражеский истребитель. Михаил увидел его совсем близко, так, что на фюзеляже заметил крупно нарисованный черной краской пиковый туз. Прежде чем обрушиться своей машиной на «мессершмитта», Михаил оглянулся. За хвостом его «Ила» сверкал винт чужого самолета, который вот-вот должен был открыть огонь. Перед молодым летчиком встала страшная минута: то ли отклониться в сторону и спасти себя, то ли устремиться к нависшему над командиром врагу. И он избрал второе. Михаил насел на «пикового туза», дал очередь из пушек и пулеметов. Тот отвернул, но через секунду снова повернулся длинным острым носом и стал целиться. Немец, очевидно, не верил в огонь штурмовика, но после второй очереди Михаила сразу перевернулся на крыло, задымил. А в это время в бронеспинку «Ильюшина» застучали немецкие пули. Одинцов со всей силой рванул машину в сторону.

«Пиковый туз» догорал на земле».

В том бою он сбил двух «мессершмиттов», за что получил свою первую в жизни награду — орден Красного Знамени.

Армейская газета в очерке «Путь героя» обратила внимание и на такое обстоятельство. Она писала: «Михаил отличался отвагой, крепкой волей и молниеносной сообразительностью. Эти качества очень нужны штурмовику. Летом на «Ильюшине» Одинцов [41] дал размах всей своей натуре. Он ведь сам бомбит, стреляет, ориентируется, ведет наблюдение, отражает атаки вражеских истребителей. Со всем этим он прекрасно справлялся с первых полетов. И во всем у него всегда была смелая выдумка, расчетливый риск и серьезная сдержанность».

После тяжелого ранения Одинцов стал воевать на такой боевой машине. Тут, как говорится, повезло и летчику, и самолету.

Дальше