Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Первые испытания огнем

Война!.. Еще не все успели и осмыслить это страшное слово, а командир авиазвена младший лейтенант Одинцов, которому к 22 июня 1941 года не исполнилось и двадцати лет, уже ставил задачи своим подчиненным на боевые вылеты.

...Тревогу объявили под утро, когда еще было темно. Тогда 226-й смешанный бомбардировочный авиаполк, стоявший близ границы, и включился в боевую работу. По установленному сигналу сбора, как предписывалось для действий в чрезвычайных обстоятельствах, летчики и техники, мотористы и механики побежали к самолетам. Так начался первый военный день.

Бойцы и командиры части, конечно, готовились к войне. Знали — будет! Словно надвигавшиеся грозовые тучи, с каждым днем все тревожнее шли сообщения с западной границы. И все же грянула, ворвалась она неожиданно, будто землетрясение.

Уже по радио сообщили, что горят наши города и села, и на полковом митинге прозвучали слова, ставшие боевым девизом защитников родины Октября: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» — а Михаилу Одинцову, как и многим его однополчанам, казалось, что произошла какая-то [6] чудовищная нелепость, которая очень скоро должна кончиться. Почти сорок лет спустя он вспомнит: «Мы, вступившие в войну, были молоды, беззаветно любили Родину, готовы были ради ее счастья, ради существования пожертвовать самым дорогим, что у нас было, — жизнью, но при всем том отчетливо реальной войны не представляли».

...Наши истребители вели упорные бои в районе своих аэродромов. Так что бомбардировщики вылетали на боевые задания без прикрытия. По пять, а то и по семь раз в день. На Минск, Киев, от Бреста и Вильнюса двигались вражеские танки и мотоколонны. Их прорыв надо было задержать любыми средствами, любой ценой. В полку не было суток, которые обходились бы без потерь в людях и самолетах. На девятый день войны и экипаж Одинцова не вернулся с боевого задания. В части считали его погибшим.

В страшном смерче зенитного огня пришлось тогда побывать. От разрывов снарядов в небе было черно. Осколки, казалось, изрешетили самолет, а он все держался, лопасти пропеллера вращались, вырывая у смерти секунды. До нашей территории, младший лейтенант Одинцов это знал, минут пять лететь, но вытянет ли мотор? Он работал натужно, с перебоями. С каждой минутой терялась высота. И вдруг сердце самолета остановилось. Не будучи уверен, что фашисты остались позади, Одинцов вынужден был все же садиться. Иного выхода не оставалось. Уперся руками в приборную доску и «запахал»...

Через два дня вымотанный, усталый, грязный, обросший щетиной прибыл в свой полк и снова сел за штурвал боевого самолета. На всю жизнь врезался в память тот случай, открывший особо страшный лик войны. Немало азбучных истин постиг в горькие [7] часы тех двух суток. Понял, что такое пройти крещение огнем и какой нелегкой ценой дается оно. Именно тогда, когда брел пыльными шляхами Украины, по большим и малым дорогам под нещадно палящим солнцем, на смену юношеским мечтаниям пришли суровые размышления и предметные представления о войне, где стреляешь не только ты, но и в тебя стреляют, где существует жестокая неизбежность утрат, поражений и страданий.

Великое народное горе увидел он тогда. Людская неприкрытая беда живым укором текла на Восток, уходя от фронта. Вперемежку с гражданским населением шли вразброд усталые, седые от пыли красноармейцы из потрепанных остатков полков и батальонов. У многих виднелись бинты, черные от крови и грязи. Приглушенные голоса, какая-то особая настороженность, когда не знаешь, что будет через час, два...

Когда переходил железные дороги, и здесь видел ту же картину. Эшелоны с эвакуированными женщинами, детьми, стариками. Глубокое горе на посеревших и изможденных лицах людей, покинувших свои родные села и города, не знающих, что их ждет, когда вернутся обратно. С большой скоростью мчались товарные поезда. На платформах — станки, машины, различное оборудование. Переселялись в глубь страны заводы и фабрики. На ящиках и платформах — пробоины, маскировка из древесных веток. Видно, в дороге попадали под обстрелы и бомбежки.

Младшего лейтенанта Одинцова ни на минуту не покидало такое ощущение, что и он лично виноват в том, что идет такое отступление. Спустя много лет, вспоминая те первые дни войны, он напишет: «Мы собирались бить врага на его территории, а нам пришлось стоять насмерть на Пулковских высотах под Ленинградом, на огородах дачных поселков Подмосковья, [8] на бастионах Севастополя, в цехах сталинградских заводов, в предгорьях Кавказа.

Но уже к осени 1942 года мы выросли как воины-профессионалы, которых делает такими не слепая храбрость, а знание как сражаться и умение побеждать. Мы научились превосходить технически лучше в то время оснащенного противника, используя слабые места его техники и сильные стороны своей. Мы начали воевать «с открытыми глазами».

Мы преодолели в себе представление о противнике как о простых рабочих и крестьянах, одетых в фашистские солдатские мундиры и принужденных идти на убой, только как обманутых братьев по классу. Прямое столкновение лицом к лицу с фашизмом обнаружило стоящего перед нами смертельного врага, покушающегося на устои социалистического общества и на саму нашу жизнь, врага, которого можно только пересилить, только разгромить. Которого необходимо победить, иначе он уничтожит нас».

Но это было потом. А третьего июля он побывал на волоске от гибели.

Случилось это во время бомбежки речной переправы. Отбомбившись, он увидел, что к нему быстро приближаются «мессершмитты». Крепко увязались. Штурман лейтенант Червинский, удачно выбрав момент, сбил первого. С ликованием в душе видел пылающего, падающего врага. Но и понял, что затеявшие воздушную карусель оставшиеся три фашистских истребителя в отместку за сбитого во что бы то ни стало постараются расстрелять тихоходного бомбардировщика. Ведь скорость у Me-109 больше, чем у Су-2, километров на сто пятьдесят.

Спикировав со стороны солнца, один из «мессершмиттов» резанул самолет Одинцова пушечной очередью. Треск обшивки и ядовитый, слепящий дым — больше он ничего не помнит. С трудом разомкнул [9] глаза: самолет идет вниз, надо управлять. Хлестнула новая очередь. Зажглась нестерпимая боль в левом боку, в ногах. Будто тяжелой доской ударили. Душно, слабость в правой руке, а левая повисла как плеть. Сжался в комок. «Плохо, — подумал, — не уйти». В глазах потемнело, дышать стало нечем. Посмотрел на себя: кровь, обмундирование слева дымится. Вот еще чем-то тупо ударило в голову. Увидел: на передний фонарь попало что-то красное. Теперь уже боли не чувствовал. Только левая нога и левая рука стали деревянными, чужими.

Все же спросил:

— Штурман! Ты живой?

— Живой. По ногам попало. Если сейчас упаду с подвесного сиденья, то каюк. Станешь ты сзади слепой — добьют.

— Держись, друг. Помогай маневрировать.

Левая рука не действовала. Пришлось мотору давать полные обороты правой рукой. Но только бросил ручку управления — и машина начала крениться. Сектор оборотов впереди, а обороты не увеличиваются. Что с мотором, понять было уже нельзя. Почти все приборы разбиты попавшей в кабину очередью, а оставшиеся в целости покрыты красными брызгами. Еще несколько атак немцев прошли для экипажа благополучно. От огня удалось увернуться. А потом фашисты прекратили огонь. Пристроились к самолету с двух сторон и стали рассматривать его и людей в нем.

— Командир! — вдруг радостно обратился Червинский. — Один ушел. Может, и тому от нас попало? А у этих, видать, снаряды кончились. Ждут, когда упадем. Терпи сколько можешь.

Воздух вихрем врывался в разбитую кабину, и, наверное, это помогало сохранять сознание. Но крови потерял много, и тело, словно сжатое железными [10] оковами, слабело. Правая рука совершенно онемела на штурвале. Голову, туго стянутую шлемофоном, ломило. К горлу подкатывала тошнота. Приказ за приказом себе: «Держись, Одинцов, держись!» В притупленном сознании мелькала мысль, которую твердили наставники в аэроклубе, в летных школах: «Смерть — это враг... Уступить ей без борьбы — значит совершить предательство из предательств». Одолевало неотвратимое желание бросить штурвал я закрыть глаза, но Михаил встряхивал головой и чувствовал, что вся в пробоинах, изувеченная машина каким-то чудом держалась в воздухе.

Одинцову казалось, что полет длится целую вечность, хотя прошло всего несколько минут после того, как их перестали клевать фашистские стервятники. Мотор самолета все тарахтел, не останавливался, не горел. Теперь Одинцов по его звуку знал, что он не остановится, пока есть бензин. Где-то перебиты провода от магнето к свечам двух-трех цилиндров.

Так и шли — два «мессершмитта» и советский средний бомбардировщик группкой, будто дружная семейка, звено самолетов, спокойно следующее к себе на аэродром.

У Одинцова начала кружиться голова. Мысли, словно разорванные осколками, стали бессвязными, сумбурными. Немецкие самолеты и земля то казались яркими, то расплывались. Возвратилась острая боль. Силы уходили вместе с кровью. Хотелось полежать. Но это — смерть. Самолет шел в двадцати-тридцати метрах от земли. Надо было терпеть, пока уйдут немцы, ждать, чтобы лишить их торжества победы. Вдруг правый истребитель, качнув крылом, пошел вверх. Левый — за ним.

Одинцов спросил штурмана:

— Ушли? [11]

— Нет. Заходят на атаку. Или хотят попугать, или добить. Давай правый разворот. Хорошо. Выходят из атаки без стрельбы. Ушли.

Когда под крылом увидел городок, где был свой аэродром, кончился бензин, заглох мотор. Надо было планировать на посадку без колес. Сказал штурману:

— Вались с сиденья на пол кабины. Иначе при посадке о турель голову разобьешь.

Услышал, как Червинский упал вниз и застонал. Можно было садиться. До земли оставались считанные метры. Кое-как выровнял машину, потянул штурвал и в тот же миг потерял сознание. Самолет с треском плюхнулся на фюзеляж и со скрежетом, поднимая пыльное облако, пополз по земле.

Прибежавшие летчики, техники и механики вынесли Михаила из кабины. Он от головы до пят был залит кровью, маслом. Белели только зубы да белки глаз. Его положили на носилки, полковой врач сделал укол, перевязал раны. Через несколько минут, придя в сознание, тяжело дыша, Одинцов спросил:

— Штурман живой?

— Живой, живой, — ответили несколько голосов. Помолчал и с тоской тихо сказал:

— Крышка! Наверное, отлетался. Жаль. Еще и не воевал, а вот уже...

Никогда не забыть ему первых двух госпитальных суток. И первую перевязку — одиннадцать широких бинтов, пятьдесят пять метров марли отдирали от ран. Долго колдовали врачи над ним, распростертым на операционном столе. Резали, штопали, кололи шприцами, переливали кровь. Тяжелая рана в руку, множество мелких осколков в том бою вошло в его тело.

Потом, когда, лежа на жесткой койке, снова ощутил под простыней ноющее забинтованное тело, в ушах тяжелой болью зазвучал решительный голос [12] хирурга, его заключение: «Руку придется ампутировать! Другого выхода нет!» Эти слова его опять будто кинжалом ударили в сердце. Покачнулись перед глазами и стали падать белые госпитальные стены. Слезы навернулись на глаза. «Вот и конец моей войне, мечте о небе, — подумал, закусив до крови губу. — Ведь без руки летчиком не будешь».

Так и отвоевался бы младший лейтенант, если б согласился на тот суровый приговор. Но он сказал тогда решительно: «Помру, но руку не дам отрезать. Никогда на ампутацию не будет моего согласия. Лечите, а там — будь что будет...»

Хирург, глядя на побледневшего от волнения и потери крови летчика, неодобрительно покачал головой: «Эх, орел, не о небе думать теперь надо, а о жизни позаботиться пора. Рана сквозная, рваная, фосфором обожжена и заполнена. Гангрена может начаться. А там...» Одинцов стоял на своем.

И врач понял тогда, что перед ним не зеленый младший лейтенант, а настоящий летчик-солдат, человек с характером и силой воли необыкновенной. И он принял решение, выбор определил бесповоротно. Пока жив, убеждать его не думать о небе бесполезно. И он захотел помочь Одинцову в его, казалось бы, безвыходном положении. Спросил:

— Боль ты, молодой человек, терпеть можешь?

Михаил ответил твердо:

— Любые муки вынесу, только руку сохраните.

Доктор задумался:

— Пьешь?

Одинцов отрицательно замотал головой:

— Не научился. Но если надо — буду.

Старый хирург улыбнулся, его усталые глаза засветились теплом:

— Ну что ж, попробуем. Рожден ты, парень, видно, летать, — сказал на прощанье и неуклюже, [13] по-мужски обнял Одинцова, неторопливо встал и направился к выходу. У двери остановился, оглянулся и заметил, как воспаленные от бессонницы глаза раненого влажно блеснули от чувства благодарности.

После этой беседы началась у Одинцова долгая госпитальная жизнь тяжелораненого. Хорол, Харьков... Прочно устоявшиеся запахи эфира, камфары, карболки. Горячим сердцем и несгибаемой волей он доказал в те дни, что в жизни вообще нет отчаянных положений — есть отчаявшиеся люди, что человек может стать сильнее обстоятельств, если он настоящий человек.

Руку ежедневно для чистки раны, как шашлык на вертел, нанизывали. От боли разумом можно было помутиться. Страшные муки приходилось терпеть. Обезболивающих средств никаких. Перед каждой такой операцией выпьет стакан коньяку (товарищи где-то раздобыли) и молчит, стиснув зубы под таким «наркозом», пока вся эта процедура-пытка не окончится.

Еще рана кровоточила и без костылей не мог двигаться, а уже начал ежедневно подолгу заниматься гимнастикой по разработанной им самим системе, хотя каждое движение вызывало мучительную боль. Учился работать побитыми ногами, до изнурения тренировал руку в движении локтя и пальцев. Раненые молча наблюдали за ним и восхищались его попытками превозмочь себя, перенести страдания, не подавая вида, но когда он заикался о полетах, на него смотрели как на чудака. Все были одного мнения: «Отлетался — отвоевался парень». А он все равно верил, что встанет в строй.

Только вот думы, горькие, как полынь, не давали покоя, когда пытался осмыслить, восстанавливал в памяти бои первых дней войны. [14]

Если его спрашивали, каких результатов добился во время своих боевых вылетов, зло отвечал: «Плохо летал, коль побить себя позволил. Надо драться так, чтобы мы, а не нас сбивали».

Шло время, положение на фронте складывалось все тревожней. Почти каждое утро из репродукторов доносилось: «После ожесточенных боев наши войска оставили...» Из харьковского госпиталя успели вывезти только тяжелораненых, а остальные с приближением фашистских войск уходили как могли. Одинцов — в госпитальном халате, накинутом на нательное белье, с подпоркой на одну ногу. Потом кое-как приоделся и двигался на Восток то на случайных подводах с беженцами, то на попутках-машинах с красноармейцами. И снова грустные думы. Нет, в победе он не сомневался. Уверен был, что выстоим и победим, но понимал, какой ценой это достанется.

...Косяки «хейнкелей» и «юнкерсов» то и дело проплывали в небе огромными клиньями. Нахально над дорогами низко проносились парами юркие «мессершмитты», обстреливая все живое. За тонкий фюзеляж их звали наши бойцы «худыми». Как ястребы набрасывались на наши отступающие колонны пикирующие бомбардировщики Ю-87 с неубирающимися шасси в обтекателях, за что их с первых дней войны называли «лапотниками».

Ночами на Восток шли армады вражеских бомбардировщиков. Их опознавали по специфическому, вибрирующему гулу двигателей — «везу-везу». В печенках у всех сидел ближний разведчик-корректировщик «Фокке-Вульф-189». Он не бомбил и не обстреливал, а кружил над отходящими, высматривал, вынюхивал и тут же передавал по радио координаты целей своей артиллерии или авиации. Он был необычной формы: два широко поставленных фюзеляжа, посредине — остекленная кабина яйцевидной формы. [15]

Наши пехотинцы называли его «рамой», «каракатицей», «фокой», а за въедливость еще и «занудой». Сколько раз с тоской в душе, глядя на эту картину, Одинцов думал, сжимая в ярости кулаки: вот бы рвануться им сейчас наперерез на краснозвездном истребителе, чтобы этому воронью наше небо с овчинку показалось!

Обидно было, что вот так беспощадно, безжалостно отнеслась война к нему с первых дней. Уцелел. Чудом жив остался. Но томительно, нудно потянулись госпитальные дни, недели, месяцы. А за спиной, за березовыми и сосновыми перелесками, — Москва, куда рвались гитлеровцы. Тяжело было на душе в то время.

Врачи уже давно заготовили бумаги на списание с летной работы, а он уходил в прачечную, распаривал поврежденную руку, растягивал ее. Кричал от боли, а тянул.

— Не надо, миленький, — упрашивали его женщины-прачки.

— Надо! — отвечал сквозь слезы. И тренировал до темноты в глазах.

Он мысли не мог допустить, что с фашистами рассчитаются без него. Медицинская комиссия, однако, решила по-своему. Объявляя ее заключение, начальник госпиталя сказал:

— Хватит еще войны и на вашу долю, молодой человек. Большой пожар разгорелся. Так что отправляйтесь пока в отпуск, положен он вам на излечение. Куда бы хотели поехать?

Не обрадовало его это решение, но, видно, судьба, до срока от ран невозможно уйти. А что касается куда поехать, то ответил сразу:

— Куда же? Конечно, на родину. На Урал. Дома, как говорится, и стены лечат — помогают... [16]

Дальше