Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава I.

Происхождение и детство Наполеона

Тем временем как Вольтер и Руссо, приближаясь к гробу, готовились сойти с поприща, исполнив свет шумом своего имени, а Мирабо, которому суждено было похитить впоследствии власть общественного мнения из рук философии, чтобы передать ее в руки политического красноречия, становился известным по предосудительным поступкам своей молодости и не достиг еще знаменитости оратора и государственного человека; тем временем Провидение, которое по тайным путям своим всегда и все ведет к предположенной цели, определило, чтобы в безвестном уголке мира, на островке Средиземного моря родился человек, военный гений которого должен был исполнить предначертания Промысла и заключить своими деяниями дела восемнадцатого столетия, уже столь гордого своими военными подвигами, более блистательными, чем все громкие дела древних и средних веков.

Наполеон Бонапарт родился в Аяччо, на острове Корсика, 15 августа 1769; он был сын Карла Бонапарта и Летиции Рамолино. Если бы в наше время еще верили чудесным предзнаменованиям, то нетрудно бы найти такие из них, которые можно назвать предвестниками этого события. Лас-Каз рассказывает, что мать Наполеона, женщина мужественная и бодрая духом, которая, будучи им беременна, принимала участие в нескольких сражениях, пошла по случаю праздника Успения к обедне, но вынуждена была поспешно возвратиться домой, и, не успев дойти до спальни, разрешилась от бремени в одной из комнат, устланной древними коврами с изображением героев Илиады: рожденное дитя был Наполеон.

Во время консульства Наполеона и перед самым восстановлением во Франции монархического правления некоторые писатели, основываясь на неоспоримом дворянском происхождении фамилии Бонапарта, вздумали было сочинить для будущего императора княжескую родословную и отыскать ему предков между древними государями Севера. Но воин, который чувствовал, что в нем одном заключаются все судьбы французской революции, и помнил, что при владычестве совершенного равенства одними личными заслугами дошел от низших воинских чинов до верховной власти, объявил, что дворянское достоинство его основано на одних заслугах, оказанных им отечеству, и что благородство его начинается с Монтенотской битвы.

Отец Наполеона воспитывался в учебных заведениях Пизы и Рима. Он был человек образованный, красноречивый и во многих случаях обнаруживал характер твердый и сильный, особенно при чрезвычайном собрании корсиканских чинов для совещания о покорении Корсики французскому владычеству. Впоследствии Карл Бонапарт явился в Версале главою депутации, отправленной туда по случаю распрей, возникших между начальствовавшими в Корсике французскими генералами Марбефом и де Нарбон Пелезом.

Сила и влияние, которые де Нарбон имел при версальском дворе, должны были уступить смелой откровенности и справедливым свидетельствам Карла Бонапарта, который не захотел изменить истине и красноречиво защищал Марбефа. Вот единственная причина покровительства, которое этот вельможа оказывал впоследствии семейству Бонапарта.

Хотя Наполеон и был вторым сыном Карла Бонапарта, однако, несмотря на то, считался главою своего семейства. Дед его, архидиакон Люциан, бывший опорою и попечительным руководителем своих внучат, предоставил ему это старшинство на смертном своем ложе и заповедал старшему его брату, Иосифу, никогда не забывать об этом.

Наполеон был обязан таким отличием своему степенному, обдуманному поведению, здравому рассудку и высокому уму, которыми отличался с раннего возраста. Поступив в 1777 году в Бриеннское военное училище, он занялся преимущественно изучением истории, географии и точных наук; репетитором его был Пишегрю, а товарищем Бурриенн. Наполеон показал особые успехи в математике и еще в школе обнаруживал расположение к занятиям политикою. Страстный к независимости своей отчизны, он питал необыкновенное чувство благоговения к Паоли, мнения которого защищал с жаром даже против мнений самого своего отца.

Отзывы тех, которые утверждали, будто бы Наполеон был в училище молчалив, искал уединения, чуждался товарищей и не находил друзей, вовсе несправедливы. Столь же ложно и то, что говорит Бурриенн, будто бы Наполеон был едок в своих шутках и очень нелюбезен: это просто замечание царедворца в опале. Ранняя степенность Наполеона и его резкие, суровые приемы, — только это могло подать повод к несправедливому обвинению его в мизантропии и в холодности души. Но на самом деле он был от природы ласков и приветлив; только уже в зрелом возрасте произошла в его характере некоторая перемена, и он сделался мрачным и суровым. По крайней мере, так говорит он о себе в своих записках, писанных на острове Святой Елены.

Уверяли также, что расположение Наполеона к уединению, раннее сильное пристрастие к военному искусству заставляли его некоторым образом искать приюта в саду и делать там «укрепления» для защиты от нападений товарищей. Но один из этих самых товарищей доказал уже неосновательность этого рассказа и объяснил, что поводом к этому вымыслу послужил известный анекдот о снежной крепости, атакованной и защищаемой снежными комьями.

Вот этот анекдот. Наполеон особенно скучал зимой с 1783 на 1784 год; в эту зиму шло так много снегу, что он грудами лежал по полям, дворам и дорогам. Не было никакой возможности прогуливаться в саду, и Наполеону в часы рекреаций не оставалось ничего более делать, как расхаживать с товарищами взад-вперед по огромной рекреационной зале. Чтобы избавиться от такого однообразного занятия, Наполеон сумел встревожить всех учеников, убедив своих совоспитанников, что они найдут гораздо большее удовольствие, если примутся за лопаты, пробьют в снегу дорожки, построят из него брустверы, парапеты, контрескарпы и пророют в нем траншеи. «Окончив это, — прибавил Наполеон, — мы разделимся на взводы и станем осаждать крепость; я, как изобретатель этой забавы, возьму на себя руководство атаками». Веселая толпа с восторгом приняла предложение; оно тотчас же было приведено в исполнение, и эта маленькая примерная война продолжалась целых две недели и прекратилась бы не так еще скоро, если б в комья снега не стали попадать камешки и мерзлая земля, которыми многие из воспитанников, как осаждавших, так и осажденных, были довольно тяжело ушиблены. Мне даже помнится, что я сам был из числа тех воспитанников, которым побольнее досталось от этой картечи.

Чтобы всполошить таким образом целое училище, молодой Бонапарт, несмотря на свою склонность к уединению, должен же был иметь некоторое влияние на товарищей, и поэтому, уж конечно, в его сношениях с ними не было той дикости, суровости и колкости, которые ему приписывали, основываясь на сказаниях предубежденных или обманутых его биографов.

Он не только пользовался уважением товарищей, но и сумел приобрести также уважение своих профессоров. Большая часть из них уверяли впоследствии, что они еще тогда предсказали ему великую судьбу его. Когда Наполеон был уже императором, де Легюиль (de l'Eguille), бывший его учитель истории, утверждал, что в архивах бриеннской школы можно отыскать отметку, в которой он одной записью выразил все свои предчувствия насчет будущности своего ученика: «Корсиканец родом и характером, — гласила та отметка, — он пойдет далеко, если обстоятельства будут благоприятны». Домерон, профессор красноречия, называл риторические фигуры, употребляемые Наполеоном в своих сочинениях, гранитом, расплавленным в жерле вулкана.

В 1785 году шевалье Кералио, исполняющий должность инспектора военно-учебных заведений, назначил перевести Наполеона в Парижское военное училище. Тщетно доказывали генералу, что воспитанник не достиг еще положенных лет, что он показал успехи в одной только математике. «Я знаю, что делаю, — отвечал он, — и если в этом случае нарушаю правило, то вовсе не из каких-либо видов; я не знаю семейства этого мальчика, и что делаю, то делаю собственно для него самого: я замечаю в нем искру, которую нужно раздуть».

При обучении в Парижском военном училище Наполеон был удивлен и огорчен изнеженным и роскошным воспитанием молодых людей, которых готовили к трудностям лагерной жизни и к тяжелым занятиям военного звания. Это обстоятельство послужило ему предметом небольшого рассуждения, которое он написал и представил начальнику своему, господину Бертону, и в котором изъяснил, что «королевские воспитанники, все бедные дворяне, вместо того, чтобы приобретать в училище добрые нравственные качества, привыкают только к тщеславию или, лучше сказать, к надменности, так что возвратившись под отеческий кров, они не только неохотно будут разделять умеренные средства не совсем богатого семейного быта, но еще, быть может, станут краснеть за своих родителей и пренебрегать их скромным жилищем. Вместо того, — продолжает он в этой записке, — чтобы держать при воспитанниках многочисленную прислугу, ежедневно подавать им к столу множество блюд и позволять щеголять на казенных верховых лошадях, содержание которых обходится очень дорого, не лучше ли было бы, не отвлекая их, впрочем, от учения, заставить их самих заботиться о себе? Вообще все воспитанники люди небогатые, предназначенные к военной службе, и потому одно только приличное воспитание может им быть истинно полезно. Привыкнув к умеренной жизни, к заботе о своей одежде и амуниции, они бы сделались более сильными, более крепкими, более способными к перенесению непогод и воздушных перемен, бодрее стали бы выдерживать все трудности военной жизни, и тем самым внушили бы к себе в своих подчиненных и высокое уважение, и безусловную преданность».

Таким-то образом Наполеон, будучи еще ребенком, бросал уже в своем ученическом рассуждении основания тех учреждений, которые должен был осуществить в дни своего всемогущества. Блистательные успехи в науках, показанные им на экзаменах, обратили на него в Париже то же серьёзное внимание, каким он пользовался в Бриене, и в 1787 году он был выпущен из военного училища с чином подпоручика в Лаферов артиллерийский полк, который в то время стоял в Гренобле.

Глава II.

От поступления Наполеона на службу до осады Тулона

Во время пребывания своего в Париже Наполеон, которому тогда едва-едва минуло восемнадцать лет, приобрел расположение аббата Рэналя (Raynal), и часто входя с ним в состязание о важнейших исторических, законодательных и политических вопросах, не во многом уступал своему противнику.

Будучи отправлен в Валанс, где на то время была расположена часть его полка, Наполеон вошел в круг лучшего тамошнего общества; особенно хорошо был он принят в доме госпожи Коломбие, женщины высоких достоинств, которая была, так сказать, законодательницею валанского высшего круга. Здесь познакомился он с господином Монталиве, которого впоследствии сделал своим министром внутренних дел.

У госпожи Коломбие была дочь{1}; она-то внушила Наполеону первые чувства любви и сама разделяла эту нежную и невинную склонность, предметом которой была. Влюбленные назначали себе свидания, но, — по словам Наполеона, — все их блаженство ограничивалось тем, что они вместе лакомились вишнями.

О браке не было и речи. Мать девицы Коломбие, сколько, впрочем, ни уважала и ни любила молодого подпоручика, а вовсе не помышляла выдавать за него дочь, как после многие утверждали. Зато она в разговорах часто предсказывала ему его высокое назначение, что повторила даже в свою предсмертную минуту; она умерла при самом начале французской революции, и пророчество ее не замедлило сбыться.

Однако же ни любовь, ни знакомства не мешали Наполеону продолжать своих ученых занятий и предаваться исследованию самых трудных задач по части общественного устройства. Не объявляя своего имени, он получил премию, назначенную Лионской академией за решение вопроса, предложенного аббатом Рэналем: «Какие нравственные правила и понятия должно внушать людям, чтобы довести их до крайней возможной степени счастия?» Наполеон отвечал на это как дитя восемнадцатого века, и сочинение его было увенчано. Но видно, что впоследствии воспоминание об этом торжестве не очень льстило его честолюбию, потому что когда Талейран представил было императору диссертацию артиллерийского подпоручика, то император поспешно бросил ее в камин.

Наконец, вспыхнула французская революция и с восторгом была принята молодежью, видевшею в ней одно только приложение учения энциклопедистов, которым была проникнута. Дворяне, напыщенные своими правами и преимуществами, — а таких дворян было много в военной службе, — вовсе не разделяли этого восторга. Но дух одной какой-нибудь касты не мог заставить изменить своему веку и своему гению того, о ком Паоли так справедливо и так метко сказал: «Вот человек, созданный по образу людей древних, человек из числа мужей Плутарховых». И потому-то Наполеон не последовал примеру большей части своих товарищей, которые отправились в чужие края сетовать о переворотах своего отечества. Однако ж из этого еще не следует приписывать одному мелочному расчету, не основанному ни на какой нравственной политической цели, того пламенного патриотизма, который обнаруживал Наполеон и в своих разговорах, и в своих сочинениях еще до начала революции. Счастьем для Франции было то, что в числе ее законодателей и воинов, увлекшихся преобразованиями 1789 года, нашлись люди, жаждавшие славы, приобретаемой великими заслугами, и люди, полные честолюбия, добивавшиеся власти, которая облегчает гению исполнение его предположений. Но первым ее счастьем было, бесспорно, то, что в числе этих людей честолюбивых, без которых драма революции, лишенная жизни и движения, представила бы одно бездушное и холодное зрелище, подобное собранию квакеров или сборищу янсенистов, нашелся воин-законодатель, способный домогаться и достигнуть верховной власти.

Нет сомнения, что Наполеон, приняв с жаром сторону народа, повиновался в этом случае и внутреннему убеждению, и предчувствию своей судьбы. Но патриотизм не мешал ему питать в глубине души своей инстинктивного отвращения к безначалию и смотреть с прискорбием, с негодованием на народные неистовства, ознаменовавшие последнее томление власти, которая со временем должна была достаться ему. Так, 20 июня 1792 года, находясь на береговой террасе в Тюильри и видя, что кто-то из черни дерзнул оскорбить Людовика XVI, он смело воскликнул: «Зачем пускают сюда эту сволочь? Попотчевать бы сначала человек сот пять-шесть ядрами, остальные бы и теперь еще бежали без оглядки».

Наполеон, свидетель происшествий десятого августа, которые он предвидел как неминуемое и близкое следствие событий двадцатого июня, все еще оставался в рядах революционеров, но, по предчувствию ли или по рассудку, уважая власть и порядок, оставил столицу Франции и отправился в Корсику, где Паоли действовал тогда в пользу Англии. Юноша-патриот, глубоко огорченный поступками Паоли, решился низвергнуть этого идола своего детства, принял начальство над национальной гвардией и стал отчаянно действовать против старца, к которому доселе хранил такое уважение, сочувствие и удивление.

Когда английская партия одержала верх и пожар Аяччо ознаменовал ее торжество, тогда семейство Бонапарта, дом которого был также предан пламени, удалилось во Францию и поселилось в Марселе. Наполеон недолго пробыл в этом городе; он поспешил возвратиться в Париж, где происшествия так насильственно и так быстро следовали друг за другом, что каждый день и каждый час грозил новым переворотом.

В это время Южная Франция подняла знамя федерализма, и измена предала Тулон в руки англичан. Конвент поручил генералу Карто возвратить Прованс под власть республики и принять неукоснительные меры к смирению и наказанию мятежников.

Лишь только победа доставила генералу Карто возможность занять Марсель, велено было приступить к осаде Тулона. Наполеон отправился туда в качестве начальника артиллерии. К этому времени должно отнести небольшое сочинение, написанное им под заглавием Бокерский ужин, о котором ни слова не упоминают Записки на острове Святой Елены, между тем как Бурриенн утверждает, что из рук в руки получил это сочинение от Наполеона по возвращении его после осады Тулона. Впрочем, это сочинение носит на себе отпечаток того образа мыслей, который Наполеон, как ревностный патриот и искусный воин, действительно должен был иметь в ту пору; оно содержит в себе суждения о смятениях во время федерализма, суждения, выказывающие в простом артиллерийском офицере тот высокий ум и тот здравый рассудок, которым впоследствии удивлялись в императоре.

Глава III.

Осада и взятие Тулона. Начало кампаний в Италии. Отрешение от службы.

Наполеон, прибыв в лагерь под Тулоном, нашел там войско, состоявшее большей частью из храбрых волонтеров, и ни одного генерала, достойного ими командовать. Генерал Карто, который выказывал роскошь и великолепие, малосовместные со строгими республиканскими правилами, был просто невежда. Покорение Тулона было ему не под силу, но он вовсе не хотел сознаться в своей решительной неспособности, и еще, напротив, в одном себе исключительно находил дарования, необходимые для совершения этого подвига. Эта-то смешная самоуверенность внушила ему тот знаменитый план атаки, вследствие которого он был отозван от занимаемого им места. План этот изложен был в следующих двух строчках:

«Начальник артиллерии будет три дня сряду громить Тулон, после чего я атакую крепость тремя колоннами и возьму ее приступом».

К счастью, что при этом странном и немногоречивом военачальнике нашелся простой офицер, молодой человек двадцати четырех лет от роду, который столько же превосходил своего генерала познаниями и военными способностями, сколько уступал ему в чине. При всей своей тогдашней незначительности и скромности он не мог, однако ж, скрывать презрения к большей части людей, на которых по дисциплине и регламенту должен был смотреть как на старших себя, но которые по совершенной своей неспособности могли только вредить республике. Это-то презрение и сознание собственного превосходства над всеми окружавшими внушили ему смелость противоречить своим начальникам, чтобы не допустить их до приведения в действие принятых ими мер, которые он считал пагубными. По случаю ежедневных споров Наполеона с генералом Карто жена главнокомандующего сказала однажды своему мужу: «Да дай же ты волю этому молодому человеку; он побольше твоего смыслит; ведь он ничего не просит; а реляции ты составляешь сам, так слава все-таки останется за тобой».

При самом прибытии в лагерь Наполеон, одаренный той быстротой и верностью взгляда, которые так были ему полезны на поле битв, тотчас постиг, что для овладения Тулоном его должно атаковать со стороны гавани, и указывая это место на карте, сказал: «Вот Тулон». Со всем тем ему стоило немалого времени заставить принять свое мнение, которое разделял с ним один только начальник инженеров; но и эта поддержка со стороны просвещенного офицера не могла еще победить глупого упрямства главнокомандующего. Наконец, в числе народных представителей нашелся человек, в котором было столько проницательности и дальновидности, чтобы предугадать в начальнике небольшого отряда артиллерии будущего великого полководца. Наполеон получил всю власть, нужную для успешного приведения в действие своих планов; Карто отозван, неприятели выгнаны из Тулона, и победитель, вспоминая впоследствии об этом первом торжестве своем, которым он был некоторым образом обязан доверенности к нему народного представителя, с благодарностью говорил: «Гаспарен (Gasparin) открыл мне дорогу».

Во время осады Наполеон подавал собой пример величайшего хладнокровия и редкой храбрости и не в одном совете обнаруживал свое искусство и знание дела: он доказывал их на самом поле сражения; солдаты столько же удивлялись его мужественному равнодушию в опасностях, сколько генералы обширности и быстроте его соображений. Под ним было убито множество лошадей, а сам он ранен в левое бедро так, что ему грозила опасность лишиться ноги.

Наполеон от природы столь мало был расположен к чистой теории и до того пренебрегал наукой исключительно умозрительной, что никогда не мог ни довольствоваться, ни ограничиваться ими. Изобрести и исполнить — были для него два действия, тесно связанные между собой; огромность его замыслов могла бы приводить его самого в затруднение, если бы он не сознавал в себе силы и воли, способных твердо и постоянно стремиться к их исполнению. Эта потребность деятельности была с ним неразлучна и смолоду развернулась в нем; он сохранил ее во всех обстоятельствах своей жизни, и умер, едва лишь стал лишен возможности удовлетворять ее, едва лишь сила его воображения, исполнившая Европу гигантскими созданиями, была вынуждена действовать сама на себя.

Такую беспрерывную деятельность Наполеон прилагал не к одним важным делам; по требованию обстоятельств он вникал даже в мелочи и не считал унизительным для своего высокого ума исполнение, в случае нужды, самых простых механических работ. Так, во время осады Тулона, находясь однажды на батарее в ту самую минуту, когда один из канониров был убит, он тотчас же схватил банник и сам раз двенадцать кряду зарядил орудие. От этого он заразился сильной накожной болезнью, которой был подвержен убитый канонир, и эта-то болезнь, сделавшись опасной, была причиной худощавости Наполеона во все продолжение войн в Египте и Италии; он освободился от нее не прежде, чем вступил на престол, и обязан своим излечением Корвизару.

Не все начальники Наполеона были так завистливы и так неспособны, как Карто. Напротив, генералы Дютель (Dutheil) и Дюгоммие оказывали ему высокое уважение, которое люди высшего звания редко имеют к подчиненным. Это было следствием огромного и неоспоримого превосходства его познаний и способностей. Дюгоммие удивился, когда Наполеон по взятии Малого Гибралтара, одного из укреплений Тулона со стороны моря, с пророческой уверенностью сказал ему: «Ступайте, с Богом, отдыхать; мы уже взяли Тулон; вы послезавтра в нем ночуете». Но это удивление перешло в совершенный восторг, когда предсказание исполнилось в точности. В завещании своем Наполеон не забыл генералов Дютеля и Дюгоммие, как не забыл и Гаспарена. По взятии Тулона Дюгоммие ходатайствовал перед Комитетом общественной безопасности о награждении Наполеона чином бригадного генерала: «Наградите и повысьте этого молодого человека, — писал он, — потому что если вы будете к нему неблагодарны, то он возвысится и сам собой».

Народные представители уважили это ходатайство; новоиспеченный генерал назначен в итальянскую армию, под начальство Дюммербиона, и сильно содействовал взятию Саорджио и успехам сражений Танарского и Онейльского.

Наполеон, несмотря на то, что был привержен к партии ревностных республиканцев, которые употребляли уж слишком ужасные меры, умел силой своего гения стать выше современных страстей и понятий и при всем влиянии революционной горячки сохранить благоразумную умеренность и строгое беспристрастье, которых не могли поколебать смуты тогдашнего времени. Оттого-то и употребил он все свое влияние и всю свою власть на защиту своих политических противников от гонений и на спасение кинутых бурей на французские берега эмигрантов, в числе которых находилось и семейство Шабрильан. Когда месть Конвента, преследуя южных федералистов, постигла марсельского купеческого голову и богатейшего из тамошних негоциантов, восьмидесятичетырехлетнего старца Гюг (Hugues), Наполеон был до того поражен этим, что впоследствии сказал: «Право, мне показалось тогда, что пришло время светопредставленья!»

Несмотря на отвращение к подобным варварским поступкам, Наполеон судил, однако ж, хладнокровно о кровавых властителях той страшной эпохи. Это свидетельствуют его «Записки», писанные на острове Святой Елены.

Видно, что Робеспьер младший, бывший тогда народным представителем при армии, понял, подобно Гаспарену, великого человека и чистосердечно удивлялся его гению. Он употребил все свое старание, чтобы уговорить его отправиться с ним вместе в Париж, куда Робеспьера отозвали незадолго до девятого термидора. «Если бы я решительно не отказался от этой поездки, — говорит Наполеон, — кто знает, куда бы повел меня мой первый шаг и какая бы иная судьба ожидала меня!»

При осаде Тулона Наполеон встретил Дюрока и Жюно: Дюрока, который только один пользовался его дружбой и полной доверенностью, и Жюно, которого он заметил по следующему случаю:

По прибытии в Тулон начальнику артиллерии понадобилось во время построения батареи написать что-то на самом месте производства работы; он потребовал сержанта или капрала, который бы был грамотен и мог стать на ту пору его секретарем. Сержант не замедлил явиться и едва окончил продиктованное письмо, как ядро ударило в батарейный вал и засыпало бумагу землей. «Ладно, — сказал сержант-секретарь, — мне не понадобится песку». Этим сержантом был Жюно; такого доказательства мужества и хладнокровия было уже достаточно в глазах Наполеона, и он впоследствии возвел Жюно на высшую степень военных достоинств.

Взятие Тулона, которым были обязаны молодому Бонапарту, не могло, однако, избавить его от придирок и нападок со стороны комиссаров Конвента, которые были в то время не расположены ко всем вообще военным начальникам. Декрет, оставленный без исполнения, потребовал было Наполеона к ответу за некоторые меры, принятые им по случаю укрепления Марселя, а один из представителей, недовольный твердостью его характера и неготовностью исполнять его требования, решился произнести против него приговор, столь часто гибельный, но на этот раз оставшийся, к счастью, без последствий, приговор, лишавший Наполеона покровительства законов.

Мы уже имели случай сказать, что не все народные представители, бывшие при южной армии, показывали неприязненное расположение к Наполеону. Между ними один, женатый на прекрасной и любезной женщине, обласкал его как нельзя больше и предоставил ему в своем доме все права близкого знакомого. Наполеон воспользовался этой доверенностью и даже едва ли не употребил ее во зло, если судить по некоторым не очень скромным словам «Записок», писанных на острове Святой Елены, где сказано, что жена представителя была столько же хорошо расположена к молодому артиллерийскому генералу, как и ее муж, который один из первых обратил на него внимание Конвента в эпоху тринадцатого вендемиера.

Наполеон, сделавшись императором, снова встретился со своей хорошенькой знакомкой. Время и несчастье изменили черты ее лица, или, лучше сказать, не оставили на нем и следов прежней красоты, пленившей некогда Наполеона. «Почему же, — сказал ей император, — почему же вы не прибегли к посредничеству наших общих ницских знакомых, чтобы представиться мне? Многие из них занимают теперь важные должности и всегда имеют ко мне доступ». — «Ах, ваше величество, — отвечала она, — мое знакомство с этими господами прекратилось с той самой поры, как они стали знатны, а я несчастна». В то время она была вдовой и в крайне бедном положении. Наполеон исполнил все, о чем она его просила.

Припоминая об этой любовной шалости, Наполеон сказал:

«Тогда я был еще очень молод; гордясь моим маленьким успехом, я старался отблагодарить за него всеми зависевшими от меня средствами; и вот вы увидите, до чего может дойти злоупотребление властью, и от чего зависит иногда жизнь людей. Раз, прогуливаясь с женой моего приятеля, представителя, по линиям нашей позиции близ Мендского ущелья, мне вдруг пришло в голову показать ей небольшое сражение, и я приказал произвести атаку на неприятельские аванпосты. Правда, случилось так, что мы остались победителями; но, тем не менее, дело было очевидно бесполезное; атака сделана без всякой нужды, а все-таки стоила жизни нескольким человекам. Вспоминая об этом, я всякий раз жестоко упрекаю себя».

События девятого термидора остановили на короткое время Наполеона на поприще, начатом с таким блистательным успехом. Сношения ли его с Робеспьером младшим навлекли на него подозрения, или завистники его рождающейся славы рады были воспользоваться каким бы то ни было предлогом, чтобы погубить его, то ли, другое ли, только он был отрешен от должности и арестован по приказанию Албитта, де Лапорта и Салличети, которые вменили ему в преступление поездку его в Геную, исполненную по предписанию их же предместника, Рикорда.

Объявленный недостойным доверия армии и потребованный к ответу перед Комитетом общественной безопасности, генерал Бонапарт не захотел беспрекословно покориться подобному приговору. Он тотчас же послал ноту к представителям, велевшим было задержать его, и в этой ноте уже проглядывал тот высокомерный, сильный, сжатый слог, который впоследствии так легко было заметить и которому удивлялись во всех его речах, во всех его письмах. Вот некоторые отрывки из этой достопримечательной бумаги:

«Вы отрешили меня от должности, арестовали и объявили человеком подозрительным.

Вы обесчестили меня без суда, или осудили, не выслушав.

В государстве во время революций бывает только два разряда людей: подозрительные и патриоты...

К которому разряду хотят причислить меня?

Не с самых ли первых дней революции я придерживался ее начал?

Не меня ли видели во всегдашней борьбе то с врагами внутренними, то, по званию воина, с врагами внешними?

Для республики оставил я мою родину, утратил достояние, потерял все.

Потом, я не без отличия действовал под Тулоном и заслужил в бытность при итальянской армии часть лавров, пожатых ею при Саорджио, Онелья и Танаро...

При открытии Робеспьерова заговора я вел себя как человек, поступающий в духе правил.

Следовательно, нет возможности оспаривать у меня название патриота.

Что ж, не выслушав, объявляют меня подозрительным?

Патриот, невинный, оклеветанный, я все-таки не ропщу на меры, принятые против меня комитетом.

Если бы три человека объявили, что я сделал какое-нибудь преступление, я бы не мог роптать на приговор присяжных, осудивших меня.

Неужели же представители должны ставить правительство в необходимость поступать и несправедливо, и несогласно с видами политики?

Выслушайте меня; отстраните прижимки; возвратите мне уважение патриотов.

И тогда, через час, если злым людям нужна моя жизнь... пожалуй... я так мало дорожу ею, я так часто ею пренебрегал... Да! одна только мысль, что жизнь эта может еще быть полезна отечеству, дает мне твердость переносить ее».

Эта простая, но благородная и возвышенная речь заставила представителей рассудить о том, что они имеют дело с человеком, одаренным большими способностями и сильным характером, и, следовательно, должны отказаться от всякой надежды попрать его своим самовластием и преследованиями, не подвергая вместе с тем себя сильному и продолжительному сопротивлению с его стороны. И потому, соглашая требования своего честолюбия с благоразумной осторожностью, Албитт и Салличети, согласясь с генералом Дюммербионом, временно отменили произнесенный ими приговор и возвратили свободу генералу Бонапарту, «которого военные дарования и познание местностей, — сказано было в отданном ими приказе, — могут быть полезны республике».

В это время оборот дел по случаю происшествий термидора был причиной, что управление военным комитетом перешло в руки старинного артиллерийского капитана Обри, который перевел Наполеона в инфантерию и назначил его действовать в Вандее. Справедливо обиженный таким распоряжением и сознавая в себе способности, которых не хотел употребить на столь невидном поприще, Наполеон по прибытии в Париж не замедлил представить о сделанной ему несправедливости на рассмотрение военного комитета и говорил с большим жаром и пылкостью. Обри остался непреклонным; он сказал Наполеону: «Вы еще молоды; надо уступить старшим». На это Наполеон возразил:

«На поле битв стареют скоро, а я сейчас только с этого поля».

Должно заметить, что президент комитета никогда не бывал в сражении.

Столь твердый и колкий ответ не только не смягчил, но еще более подстрекнул упрямство Г. Обри. Он никак не хотел изменить сделанного им назначения, а Наполеон предпочел быть скорее отставленным от службы, чем уступить несправедливости.

Глава IV.

Отставка. Тринадцатое вендемьера. Жозефина. Женитьба

Не любопытно ли видеть, что будущий властелин почти целой Европы остановлен на своем поприще и вычеркнут из списка французских генералов приказом каких-нибудь Мерлена де Дуе (Merlin de Douai), Берлие, Боасси д'Англа, Камбасареса, которые впоследствии наперерыв старались выказывать перед ним самое льстивое усердие и всячески домогались одной благосклонной улыбки, одного одобрительного мановения того же самого молодого человека, с которым обходились теперь так немилостиво и так грубо!

Однако ж в числе людей, принимавших участие в происшествиях термидора, нашелся человек, который не захотел оставить совсем в бездействии военных талантов, обнаруженных Наполеоном при взятии Тулона. Человек этот был Понтекулан, преемник обриевой власти; он, не обращая внимания на ропот господствовавшей тогда партии, употребил Бонапарта при составлении планов для новой кампании. Но и это невидное занятие, так худо согласовавшееся с характером воина, для которого деятельность, слава и шум оружия были необходимыми условиями жизни, показалось еще занятием слишком выгодным, слишком почетным для человека, которому хотели вовсе преградить дорогу на военном поприще. Летурнер, уроженец Ла-Манша, занявший после Понтекулана место президента военного комитета, стал поступать с Наполеоном по примеру Обри и решительно отстранил его от всякой должности, так что Наполеон, потеряв надежду одолеть зависть и предубеждения, но и не желая пасть под самоуправной рукой своих недоброжелателей и дать им загубить военные и политические способности, которые сознавал в себе, отвлек на минуту свое внимание от дел Европы и обратил его на Восток. Ему во что бы то ни стало хотелось искусить судьбу; природа, казалось, создала его для замышления и совершения дел великих, и если Франция отказывала ему в блистательном поприще, то он надеялся открыть его себе на Востоке.

Полный этой мыслью, он составил ноту, в намерении дать почувствовать французскому правительству, что выгоды республики требуют усилить оборонительные средства Оттоманской империи, чтобы этой мерой отвратить честолюбивые виды на нее европейских держав: «Генерал Бонапарт, — писал он в этой ноте, — который с самой молодости служил в артиллерии и руководил ею при осаде Тулона и в продолжение двух кампаний, сделанных итальянской армией, предлагает свои услуги правительству: не благоугодно ли будет дать ему поручение в Турцию?..

На этом новом поприще он будет полезен отечеству; и если успеет поставить силы турков в положение более грозное, если успеет усовершенствовать способы защиты их старых крепостей и построить новые, то окажет существенную услугу Франции».

По поводу этой ноты Г. Бурриенн говорит: «Если б какой-нибудь военный комиссар вздумал надписать на этой ноте — дозволяется, то, может быть, одним этим словом изменил бы судьбы всей Европы». Но слово это не было написано. Внимание правительства, совершенно поглощенное внутренней политикой и борьбой партий, помешало ему заняться военными планами, последствия которых были и неизвестны, и еще далеко впереди; Наполеон, осужденный на бездействие, продолжал жить в Париже без всякого занятия, но Провидение уже наложило на него свой перст.

Революция не замедлила доставить ему случай возвыситься. Роялисты, ободренные термидорским переворотом, рассыпались по разным частям Парижа и произвели восстание против Конвента. Первый успех был на их стороне. Генерал Мену, подозреваемый в измене, но собственно виновный только в слабости и обличенный в неспособности, которому было поручено подавить восстание, совершенно не исполнил своего дела. Главные члены Конвента, которые, несмотря на ненависть свою к якобинцам, подверглись бы слишком явной опасности при торжестве роялистов, испугались этой контрреволюции и вспомнили, что изгнали, обезоружили, заключили в темницы множество усердных патриотов, которые теперь, в таких гибельных обстоятельствах, могли бы подать им важную помощь. Угнетатели воззвали к угнетенным, и те не замедлили стать в их ряды. Но надо же было назначить предводителя этому наскоро составленному войску; генерал Мену был признан неспособным и арестован; Баррас, назначенный на его место, имел столько ума, что предложил Конвенту избрать себе помощником человека, который гораздо лучше его знал военное дело. Он напомнил о генерале Бонапарте, и Конвент утвердил это избрание декретом, немедленно объявленным Народному Собранию, в котором на то время присутствовал и Наполеон.

Из Записок на острове Святой Елены можно заключить, что Наполеон целые полчаса оставался в нерешимости и советовался сам с собою, принять ему или не принять тот важный пост, на который его призывали. Он не хотел сражаться против вандейцев, как же решиться теперь поражать парижан! Но судьба увлекла его. Он решился.

И меры, которые предпринял Наполеон, были так успешны, что в несколько часов роялисты были рассеяны и восстание совершенно усмирено.

Конвент наградил своего спасителя, назначив его главнокомандующим всех войск внутри республики.

С этого дня Наполеон мог уже предвидеть, что скоро будет располагать всеми военными силами Франции, и с этого-то дня вступил он подлинно на первую ступень трона, потому что завладел верховной властью в столице государства.

В двадцать четыре часа какое изменение в его положении! Еще двенадцатого вендемьера он был в опале, безовсякой будущности и до того утомлен всеми препятствиями, которые встречал на политическом своем пути, что начинал уже желать безответной, тихой, частной жизни, и узнав про женитьбу брата своего Иосифа на дочери первого из марсельских негоциантов, вскричал: «Как счастлив этот плут Иосиф!» А четырнадцатого того же вендемьера он уж и не помышлял о частном быте. Притесненный вчера, властелин сегодня, он сделался центром, около которого вращались все происки, все честолюбия; стал душой всей деятельности. Юный победитель мятежников связал со своей восходящей звездой судьбы революции, которыми не могла уже управлять бледнеющая звезда Конвента.

Первым делом Наполеонова могущества было спасти генерала Мену, обреченного на гибель Комитетом. Он спас его, оставив в утешение недовольным свободу смеяться над неспособностью этого генерала, которого прозвали le Mitrailleur.

Жители Парижа чувствовали нанесенное им оскорбление; недостаток в съестных припасах усугубил их неудовольствие против военных властей, и Лас-Каз рассказывает, что раз, когда не хватило хлеба для ежедневной раздачи жителям и многолюдные толпы окружали лавки булочников, Наполеон, объезжая улицы в сопровождении своего штаба, был встречен народом с угрозами, все более и более шумными. Положение его становилось критическим. Вот женщина, ужасно тучная, размахивая руками, завопила страшным голосом: «Да что им до нас, всем этим господам офицерам; были бы сами толсты да сыты, а бедный народ пусть мрет с голоду, — им и горя мало». Наполеон сдержал лошадь и закричал этой женщине: «Эй ты, тетка, взглянь-ка, кто жирнее, я или ты?» А надо знать, что в эту пору Наполеон был очень худощав. Всеобщий смех обезоружил толпу; главнокомандующий и его штаб спокойно продолжали дорогу.

Между тем спокойствие Парижа потребовало, чтобы жители его были обезоружены. В то время, когда начальство приступило к исполнению этой меры, перед главнокомандующим предстал юноша лет десяти или двенадцати с просьбой возвратить ему шпагу отца его, бывшего прежде начальником войск республики. Юноша этот был Евгений де Богарне. Наполеон исполнил его просьбу и обошелся с ним так ласково, что растрогал чувствительного молодого человека, который все рассказал своей матери, и та долгом почла лично изъявить Наполеону свою признательность. Госпожа де Богарне, женщина еще молодая, отличалась в высшем обществе и красотой, и грациозностью, которыми Наполеон был настолько тронут, что не мог не желать продолжения этого случайного знакомства. Он каждый вечер посещал Жозефину. В ее гостиной собирались некоторые остатки прежней аристократии, которым было небесполезно встречаться там с «маленьким расстрельщиком», как прозвали они Бонапарта. Бывало, большая часть общества разъедется, Бонапарт остается еще с немногими искренними знакомыми Жозефины, каковы были старик Монтескье и герцог де Ниверне, и беседует с ними о старинном версальском дворе. Теперь нам странно бы казалось видеть рука об руку с этими придворными ветеранами человека, ставшего во главе нового правительства, если бы мы не видали впоследствии всего, что сделал этот человек для возобновления этикета и старинного местничества.

Знакомство Наполеона с Жозефиной не осталось обыкновенным, простым знакомством. Он нежно полюбил ее и стал искать ее руки. Брак их совершился девятого марта 1796 года. Задолго перед тем одна негритянка предсказала Жозефине, что она будет королевой. Жозефина охотно рассказывала об этом предсказании, и брак ее с Наполеоном был уже началом его исполнения.

Глава V.

Первая итальянская кампания

Шерер, главнокомандующий итальянской армией, по своей неспособности и по допущенным им беспорядкам, уронил славу оружия и честь республики. Кавалерия его потеряла лошадей за недостатком фуража. Армия во всем претерпевала недостаток и не могла более удерживаться на морском генуэзском берегу. Чтобы вывести армию из такого бедственного положения, Директория, не имея ни денег, ни запасов, послала ей нового главнокомандующего. К счастью, этот новый главнокомандующий был Бонапарт: его гений заменил все.

Бонапарт отправился из Парижа двадцать первого марта 1796 года, сдав начальство над внутренней армией одному старому генералу, Гатри (Hatri). Весь план кампании был уже им придуман. Он решил проникнуть в Италию через долину, которая разделяет последние возвышенности Альп и Апеннин, и разорвать австро-сардинскую армию, принудив имперцев прикрывать Милан, а пьемонтцев свою столицу. В конце марта прибыл он в Ниццу. Главная квартира армии не оставляла этого города с самого начала кампании: Наполеон тотчас перенес ее в Альбенго. «Воины, — сказал он при первом смотре своих войск, — вы голы, вы голодны; казна нам много должна, да платить ей нечем. Терпение, мужество, которые вы обнаруживаете здесь, между этих скал, удивительны: но они не доставляют вам никакой славы. Я пришел вести вас на плодороднейшие в свете долины. Богатые области, большие города будут в нашей власти; на вашу долю богатства, честь, слава. Воины итальянской армии! Неужели в вас не достанет храбрости?»

Речь эта была принята с живейшим восторгом и пробудила надежды всего войска. Главнокомандующий воспользовался этим расположением своих воинов, чтобы пригрозить генуэзскому сенату, от которого потребовал свободного пропуска через Бокетту и ключи крепости Гави.

Восьмого апреля он писал Директории: «Я нашел здешнюю армию не только безо всего, но и вовсе без дисциплины. Недовольных было столько, что даже составилась рота Дофина, и роялистские песни везде распевались свободно...

Будьте уверены, что порядок и тишина будут восстановлены в армии... Когда вы получите это письмо, то мы уже, верно, встретимся с неприятелем». Все так и исполнилось.

Неприятельская армия находилась под начальством Болье, отличного офицера, который приобрел известность во время кампаний на севере. Узнав, что французские войска, которые до сих пор едва-едва могли держаться в оборонительном положении, внезапно перешли в наступательное и готовятся вторгнуться в пределы Италии, Болье поспешил оставить Милан и идти на помощь Генуе. Он стал у Нови, где поместил свою главную квартиру, разделил армию на три корпуса и издал прокламацию, которую Бонапарт переслал Директории, сказав, что станет отвечать на нее «на другой день после сражения».

Сражение это воспоследовало одиннадцатого апреля, под Монтенотте. Эта битва, ознаменовавшая открытие кампании, увенчала Наполеона той первой победой, со времени которой он считал свою родословную.

Новые сражения были для Бонапарта только случаями к новым успехам. Четырнадцатого апреля он одержал победу под Миллезимо, а шестнадцатого под Дего. Ответив таким образом на прокламацию Болье тремя победами в четыре дня, он сейчас же после сражения под Дего донес Директории об этих быстрых и славных подвигах, отдавая между тем полную справедливость другим генералам, состоявшим под его начальством: Жуберу, Массене, Ожеро, Менару, Лагарпу, Рампону, Лану и прочим.

«В этот день, — говорит он в своем донесении, — мы взяли от семи до девяти тысяч пленных, в числе которых одного генерал-лейтенанта, и двадцать или тридцать штаб-офицеров.

У неприятеля убито от двух до двух тысяч пятьсот человек.

Я не замедлю уведомить вас в самом скором времени о всех подробностях этого славного дела и не забуду назвать тех, которые в нем наиболее отличились».

Около этого времени генерал Колли, командующий правым флангом неприятельской армии, написал Бонапарту письмо, в котором требовал выдачи своего парламентера Мулена (Moulin), французского эмигранта, задержанного в Муреско, и в противном случае грозил отомстить за него на особе бригадного генерала Бартелеми, находившегося в плену у австрийцев. Вот ответ Бонапарта: «Ваше превосходительство, мы считаем эмигрантов наравне с отцеубийцами, которых не может защитить никакое звание. Назначение господина Мулена парламентером сделано против правил чести и несогласно с уважением, должным народу французскому. Вам известны законы войны, и я не могу поверить вашим угрозам насчет генерала Бартелеми. Но если, вопреки этим законам, вы позволите себе исполнить столь варварскую меру, то за это немедленно ответят все ваши пленные, находящиеся в моей власти; потому что я питаю к господам офицерам вашей нации все уважение, которого заслуживают храбрые воины». И Бонапарт грозил не попусту; в его власти было уже много пленных; он отвечал генералу Колли восемнадцатого апреля.

Следствием блистательных побед, впервые ознаменовавших имена Жубера, Массены и Ожеро, было то, что неприятельский арьергард, бывший под начальством Провера, отрезан и принужден положить оружие; а этим начато разъединение войск австрийских с пьемонтскими и открыты французской армии дороги на Милан и Турин.

Достигнув вершин Монтеземото, которые занял Ожеро в тот самый день, когда Серюрие принудил Колли оставить укрепленный лагерь близ Чевы, главнокомандующий указал оттуда своей армии на снежные вершины гор, отделяющих ее от Пьемонта, и сказал своим воинам: «Аннибал перешагнул через Альпы; а мы, — мы обойдем их».

Двадцать второго апреля одержана новая победа.

Танаро перейден, редут бикокский взят, Мондови со своими запасными магазинами в руках французов. Двадцать пятого занята крепость Кераско. В ней найдено несколько пушек и тотчас приступлено к улучшению ее укреплений. Здесь, двадцать восьмого числа, подписано перемирие.

За несколько дней перед этим, именно двадцать четвертого, Бонапарт отвечал так на письмо генерала Колли:

«Директория предоставила себе право вести переговоры о мире; поэтому должно, чтобы уполномоченные короля, вашего государя, отправились в Париж, или бы дожидались в Генуе уполномоченных со стороны французского правительства. Военное и нравственное положение обеих армий не допускает простых перемирий. Хотя я, лично, и полагаю, что французское правительство согласится на безобидные мирные условия с королем, вашим государем, но по одним моим частным соображениям никак не могу приостанавливать своих движений; есть, однако же, средство исполнить ваше желание, совершенно согласное с пользами вашего двора, и остановить пролитие крови напрасное и потому противное рассудку и законам войны; средство это состоит в том, чтобы из трех крепостей — Кони, Александрии и Тор-тоны, сдать мне две, которые вам угодно...»

Кони и Тортона сданы войскам республики; крепость Чева тоже; перемирие заключено.

И все это совершено в течение одного месяца! С армией, совершено уже изнуренной, не получавшей подкреплений, терпевшей недостаток и в провианте, и в артиллерии, и в коннице. И чудо это было делом гения одного человека, который умел избирать помощников, достойных себя.

Неприятели были крайне удивлены. Французская армия, исполненная надежд на своего молодого предводителя, беспокоилась, однако же, о своей будущности, соображая слабость своих средств для предприятия столь затруднительного, как покорение Италии. Чтобы отвратить это опасное беспокойство и возбудить еще более энтузиазма в своих войсках, Наполеон издал в Кераско прокламацию:

«Воины! Вы в две недели одержали шесть побед; взяли двадцать одно знамя, пятьдесят пять пушек, несколько крепостей и овладели богатейшей частью Пьемонта; взяли пятнадцать тысяч пленных, убили и ранили более десяти тысяч человек. До сей поры вы сражались за голые скалы, ознаменованные вашими подвигами, но бесполезные отечеству. Вы сравнились славою с нашими армиями, что в Голландии и на Рейне. Претерпевая недостаток во всем, вы все сумели заменить собственно собою. Вы выигрывали сражения, не имея пушек, переправлялись через реки, не имея понтонов, делали большие переходы, не имея башмаков, стояли на бивуаках, не имея чарки вина, а часто и куска хлеба. Одни только вы способны были мужественно перенести все эти недостатки! Благодарное отечество будет вам отчасти обязано своим благоденствием; и если от вас, победителей Тулона, можно было ожидать подвигов бессмертной кампании 1793 года, то чего нельзя ожидать от вас теперь, после этих подвигов!

Две армии, которые перед этим дерзостно нападали на вас, бегут теперь в страхе; люди бессовестные, которые насмехались над вашим бедствием и радовались успехам ваших неприятелей, теперь трепещут в смущении. Но, воины! Не скрою от вас, что вы еще ничего не сделали, потому что многое остается еще неоконченным. Еще ни Турин, ни Милан не в вашей власти; останки победителей Тарквиния еще попираются ногами убийц Бассевиля! При начале кампании у вас во всем был недостаток; теперь вы всем снабжены. Магазины, отнятые у неприятеля, многочисленны; артиллерия, и полевая и осадная, прибыла к вам. Воины! Отечество вправе ожидать от вас многого. Удовлетворите ли вы его ожиданиям? Конечно, самые большие трудности и препятствия уже побеждены; но вам все еще остается в виду сражаться, брать города, переправляться через реки. Есть ли между нами малодушные? Есть ли между нами, кто бы пожелал возвратиться к вершинам Альп и Апеннин, чтобы хладнокровно переносить там обиды от неприятелей? Нет! В рядах победителей под Монтенотте, Миллезимо, Дего, Мондови не найдется людей столь слабых; все мы горим желанием прославить имя французов; все мы хотим мира славного, который бы вознаградил отечество за множество великих жертв, им принесенных. Друзья! Я обещаю вам победы, но с условием, которое вы должны поклясться исполнить: условие это, — чтобы вы уважали народы, вами покоряемые, и не осмеливались дозволять себе ни малейшего насилия с побежденными. Если вы нарушите это условие, то будете не что иное, как варвары, бичи народов, и отечество ваше не признает вас своими сынами. Ваши победы, мужество, успехи, кровь наших братьев, падших на брани, — все будет потеряно, все, даже честь и слава. Что касается меня и других генералов, пользующихся вашей доверенностью, то мы сочли бы за стыд предводительствовать воинами, которые бы не знали других прав, кроме прав сильного. Но, облеченный народной властью, сильный по закону и правосудию, я сумею заставить немногих злодеев уважать законы чести и человечества, которые они попирают. Я не потерплю, чтобы эти разбойники помрачали славу вашего имени, и прикажу привести в строгое исполнение постановления, изданные мной по этому предмету. Грабители будут расстреляны без всякого милосердия; некоторые из них уже и расстреляны. Я с удовольствием имел случай заметить, что хорошие солдаты хорошо исполняли свою обязанность.

Народы Италии! Французская армия идет к вам на помощь: народ французский друг всем народам; встретьте его армию с доверием. Ваша собственность, ваша религия и ваши обычаи будут уважены. Мы ведем войну как неприятели великодушные, и только против ваших притеснителей».

Такие слова обличали уже в Наполеоне не только великого полководца, но и искусного политика, который умеет употреблять кстати ловкую речь, согласную со своими видами. И речь эту, столь полную самоуверенности, он держал в десяти милях от Турина! Король сардинский встревожился, и переговоры пошли деятельнее; перемирие, о котором мы уже упомянули, заключено в Кераско; одним из его условий было то, что король сардинский немедленно откажется от коалиции и пошлет в Париж уполномоченного для окончательного заключения мира, что и было в точности исполнено. Король отправил в столицу Франции графа Ревеля, а Наполеон со своей стороны послал туда эскадронного начальника Мюрата с извещением о победах, ознаменовавших открытие кампании, и с письмом к Директории, в котором говорил: «Вы можете теперь предлагать королю сардинскому какие угодно условия мира... Если он не будет соглашаться, я беру Валенсию и иду на Турин; потом, когда разобью Болье, пошлю двенадцать тысяч человек на Рим...»

Народные представители по приезде Мюрата объявили в пятый раз в течение шести дней, что итальянская армия заслуживает благодарности отечества. Мир с Сардинией еще умножил общую радость: он был подписан 15 мая на условиях, самых выгодных для Франции.

Бонапарт, имея теперь дело с одними имперцами, рассуждал, продолжать ли ему занимать тессинскую линию или перейти на Адиж с той же смелой быстротой, которая способствовала ему овладеть в несколько дней лучшими областями Сардинского королевства. В Записках на острове Святой Елены он сам рассказывает, какие имел причины колебаться в избрании одного из этих планов. Первый из них, осторожный и благоразумный, не согласовался ни с положением республики, которая должна была стараться устрашить коалицию смелыми действиями, ни с желанием молодого главнокомандующего, которому и характер, и честолюбие внушали действовать с возможно большей смелостью; поэтому он решился двинуться вперед и написал Директории: «Завтра иду я на Болье; принужу его отступить за По и сам тотчас же переправлюсь через эту реку; овладею всею Ломбардиею и ранее чем через месяц надеюсь быть на тирольских горах, соединиться с рейнскою армией и вместе с ней внести войну в Баварию».

9 мая он писал к Карно:

«Наконец мы перешли По. Вторая кампания начата; Болье расстроен; он соображает свои действия довольно плохо и постоянно попадается в расстанавливаемые ему сети; быть может, он захочет дать сражение, потому что смел, только не смелостью человека гениального... Еще одна победа, и Италия наша... Потери неприятеля и теперь уже неисчислимы... Посылаю вам двадцать картин лучших художников, Корреджио и Микеланджело.

Я обязан вам особенной благодарностью за то внимание, которое оказываете жене моей; поручаю ее в ваше благорасположение; она добрая патриотка, и я без ума люблю ее».

И на другой день после отправления этого письма произошла битва, от которой Бонапарт ожидал овладения всей, Италией. Битва эта бессмертна под именем сражения при Лоди.

Победа при Лоди была предвестницей покорения Ломбардии. Пиццигитоне, Кремона и все важнейшие города миланской области заняты были французскими войсками.

Посреди неуюта бивака и оружейного грома Наполеон, обремененный военными и политическими заботами, не забывал, однако же, обращать внимания на художества и просил Директорию назначить и прислать к нему комиссию, составленную из художников, для собрания драгоценностей, которые судьба сражений предавала в его руки. Впоследствии все знали, как он отказался от огромных личных выгод, чтобы только сохранить одну из картин Корреджио, которой хотел обогатить Национальный музей.

И такое попечение Наполеон прилагал не об одних художественных предметах; все, что входит в круг умственной деятельности, литература и науки — все находило себе место в его обширном уме. Через пятнадцать дней после перехода за По, в промежуток времени между громом орудий под Лоди и лагерем под Мантуей, он нашел еще время написать из своей главной квартиры в Милане следующее примечательное письмо к знаменитому геометру Ориани:

«Науки, которые делают честь уму людей, и художества, которые украшают их жизнь и передают потомству память дел великих, должны, конечно, быть и почтены, и уважены. Все люди гениальные и всякий человек, стяжавший известность в литературе, должны быть братьями, в какой бы стране ни родились.

В Милане ученые люди не пользуются теми знаками уважения, которые бы следовало им оказывать. Удалившись в свои кабинеты, они уже считают себя счастливыми, если их оставляют в покое. Не так должно быть нынче. Я приглашаю всех ученых мужей соединиться и предлагать мне свои мысли о способах и нужных им средствах для придания наукам и художествам новой жизни, новой деятельности. Те из этих ученых, которые захотят переселиться во Францию, будут приняты тамошним правительством радушно и по достоинству. Французский народ более ценит приобретение одного ученого математика, одного славного живописца, одного человека известного по какой бы то ни было отрасли наук или художеств, чем приобретение самого богатого города.

Передайте же, гражданин, эти чувства и эти слова всем ученым мужам Миланской области.

Бонапарт»

Между тем Директория, предчувствуя, что власть ее перейдет в руки победителя под Монтенотте и Лоди, захотела как можно дальше отложить эту минуту и в этом намерении назначила было к нему помощника, генерала Келлермана. Бонапарт не мог ошибиться насчет видов Директории и высказал свое неудовольствие в письме к Карно, тому из ее членов, к которому он более, чем к другим, питал уважение. «Я думаю, — писал он, — что прислать ко мне Келлермана в Италию, значит хотеть все испортить. Я не могу охотно служить с таким человеком, который воображает, что он первый полководец во всей Европе; да притом я того мнения, что в одной армии один дурной главнокомандующий все же лучше, чем два хороших. Меры военные похожи на меры правительственные; и в тех, и в этих вся сила в умении различать сразу, что нужно, что нет».

Отправив это письмо, Наполеон продолжал действовать по своим соображениям и исполнять составленный уже им план. Мая 15, в тот день, когда в Париже подписывали мир, заключенный с Сардинией, он делал свой торжественный въезд в Милан.

Директория не осмелилась привести в действие свое намерение назначить Наполеону помощника. Келлерман был назначен генерал-губернатором областей, уступленных Франции Сардинией в силу последнего трактата, а Бонапарт нераздельно сохранил главное начальство над итальянской армией.

Первым его попечением было сосредоточить свои действия на Адиже и начать блокирование Мантуи. Французская армия состояла только из тридцати тысяч человек; но со всем тем отвага ее главнокомандующего тревожила венский совет, в котором тотчас же решено было отозвать Вурмзера с Рейна и отправить его в Италию с тридцатитысячным корпусом лучших войск.

Наполеон, со своей стороны, не мог скрывать от себя, что ежедневные битвы и болезни могли, наконец, довести его армию, уже столь ослабленную, до слишком большого неравенства в численной силе против имперских войск, и не переставал просить Директорию прислать ему подкрепление и того, чтобы рейнская армия, деятельно приняв наступательное положение, сделала сильную диверсию в пользу итальянской армии. «Я полагаю, что на Рейне дерутся, — писал он Карно немного спустя после сражения при Лоди, — если перемирие продолжится, то итальянская армия будет подавлена; достоинству республики очень бы не мешало, чтобы ее три армии, соединившись, пошли подписывать мирный трактат в самое сердце Баварии или удивленной Австрии». И Наполеон имел тем более причин требовать содействия себе армий рейнской и самбр-и-мёзской, что при отправлении его из Парижа содействие это было формально ему обещано к половине апреля, а началось только в конце июня, в то время как Вурмзер, которого посредством более деятельной диверсии можно бы было удержать в Германии, привел уже в Италию подкрепления австрийцам, между тем как о подкреплениях, требуемых Наполеоном, не было еще и слуху; оттого что Директория, по невозможности или по недоброжелательству, оставалась невнимательной ко всем его настояниям.

Наполеон, поставленный таким образом в необходимость держаться с тридцатитысячным корпусом против армии почти стотысячной, начал искать в самом себе средств ослабить численную силу неприятеля. Ни гений, ни счастье не изменили ему. Он придумывает план маршей и контрмаршей, ложных атак и ложных отступлений, смелых маневров и быстрых движений, посредством которых надеется разъединить три неприятельских корпуса и потом, напав на каждый отдельно, порознь разбить их. Совершеннейший успех оправдывает соображения и надежду великого полководца, которому усердно содействуют и генералы, и солдаты его армии. Тем временем как Вурмзер полагает, что Наполеон перед Мантуей, тот снимает осаду этой крепости, переносится с быстротой молнии от берегов По на берега Адижа, от Киезы к Минчио, и спешит почти в одно и то же время навстречу разным неприятельским дивизиям, разбивает, рассеивает и уничтожает их в нескольких сражениях, которые названы кампанией пяти дней и происходили под Сало, Лонадо, Кастильоне и проч. Почти во всех этих битвах, гибельных для австрийцев, ими руководил Квознадович; но в сражении при Кастильоне, самом бедственном для неприятеля, разбит сам Вурмзер.

В донесении своем Директории от 19 термидора IV года (6 августа 1796), которое победитель писал на самом поле битвы, он говорит так:

«Двадцать тысяч человек свежего войска, присланные в подкрепление австрийской армии в Италии, чрезвычайно ее усилили, и было общее мнение, что австрийцы скоро будут в Милане...

Неприятель, идя от Тироля через Бресчиу и Адиж, окружал меня. Если французская армия была слишком слаба, чтобы устоять против соединенных неприятельских дивизий, то могла, однако, разбить их каждую порознь, а положение наше было посередине этих дивизий. Поэтому я мог, быстро отступив, окружить неприятельскую дивизию, пришедшую через Бресчиу, совершенно разбить или взять ее в плен и потом возвратиться на Минчио, атаковать Вурмзера и принудить его уйти обратно в Тироль; но для исполнения этого плана нужно было снять в двадцать четыре часа осаду Мантуи, которая готова была сдаться, немедленно перейти Минчио и не дать неприятелю времени окружить меня. Счастье способствовало удаче этого плана, и его последствиями были сражение под Дедзендзано, две битвы при Сало и битвы под Лонадо и Кастильоне...

Шестнадцатого числа, на утренней заре, мы сошлись с неприятелем: генерал Гюйо (Guieux), который командовал нашим левым флангом, должен был атаковать Сало; генерал Массена, стоявший в центре, должен был атаковать Лонадо; генерал Ожеро, командующий правым флангом, должен был вести атаку со стороны Кастильоне. Неприятель, вместо того чтобы принять положение оборонительное, сам напал на авангард Массены, находившийся в Лонадо; авангард этот окружен австрийцами, генерал Дижон взят в плен, и неприятели отбили у нас три орудия конной артиллерии. Тогда я немедленно приказал полубригадам восемнадцатой и тридцать второй построиться в густые батальонные колонны; и в то время как они старались пробиться сквозь неприятеля, он начал растягивать свою линию в намерении окружить и их. Этот маневр показался мне ручательством за наш успех. Массена выслал только нескольких застрельщиков на фланги неприятеля, чтобы задержать их движение, и первая колонна, добравшись до Лонадо, ударила по неприятелю; пятнадцатый драгунский полк кинулся на австрийских уланов и взял обратно наши пушки.

Неприятель расстроен в одну минуту. Он хотел ретироваться на Минио; я приказал моему адъютанту, Жюно, принять начальство над моей ротой колонновожатых, преследовать неприятеля и прежде его прийти к Дедзендзано. Жюно встретил бегущего полковника Бендера с частью его улан и напал на них; но, не желая бить их с тылу, он принял вправо и напал с фронта, ранил полковника, которого хотел взять в плен, но был сам окружен, сбит с лошади и поражен шестью сабельными ударами, которые, надеюсь, не будут смертельны.

Неприятель ретировался на Сало: но это селение было в наших руки и неприятельская дивизия, скитающаяся в горах, почти вся взята в плен. Тем временем Ожеро пошел на Кастильоне и овладел этой деревней; он вынужден был целый день сражаться против неприятеля, вдвое сильнейшего; артиллерия, пехота, кавалерия, все войска наши превосходно исполняли свою обязанность, и в этот достопамятный день неприятель совершенно разбит на всех пунктах. Он потерял в этот день двадцать орудий, от двух до трех тысяч человек убитыми и ранеными и четыре тысячи пленными, в числе которых три генерала.

Весь день семнадцатого числа Вурмзер занимался собранием остатков своей армии, присоединением к себе своих резервов, взятием из Мантуи всего, что мог оттуда взять, и построением своего войска в боевой порядок в долине между деревней Сканелло, к которой примкнул правым флангом, и Киезою, к которой прислонился левым.

Участь Италии все еще оставалась нерешенной.

Вурмзер собрал корпус в двадцать пять тысяч человек при многочисленной коннице и чувствовал, что может попытать счастья. Я, со своей стороны, приказал сосредоточиться всем моим войскам, а сам отправился в Лонадо, чтобы лично посмотреть, много ли могу отделить оттуда людей в помощь моим главным силам. Но каково же было мое удивление, когда я застал в Лонадо неприятельского парламентера, который принес начальнику нашего отряда, там расположенного, предложение сдаться, потому что отряд его окружен со всех сторон. И в самом деле, кавалерийские ведеты дали мне знать, что многие неприятельские колонны подходят уже к нашим аванпостам, и что дорога от Бресчии к Лонадо уже перерезана у моста Сан-Марко. Я тотчас понял, что эти неприятельские колонны не что иное, как остатки разбитой дивизии, которые соединились и ищут средств открыть себе свободный путь.

Обстоятельство было довольно затруднительное: в Лонадо было со мной всего около тысячи двухсот человек; я велел представить к себе парламентера, снять с него повязку, и сказал ему, что если его начальник имеет столько самонадеянности, что хочет взять в плен французского главнокомандующего, то пусть попробует; что он, как и все, должен знать, что я в Лонадо со всей моей армией; что все генералы и штаб-офицеры его дивизии будут отвечать за личную обиду, нанесенную мне предложением о сдаче; и объявил, что если через восемь минут вся их дивизия не положит ружья, то ни одному из них не будет сделано пощады.

Парламентер, встретив меня в Лонадо, казался очень удивленным, и через несколько минут неприятельская колонна положила оружие. Она состояла из четырех тысяч человек пехоты, двух орудий и пятидесяти конников, шла от Гавардо и искала спасения в бегстве; не найдя возможности пробиться поутру через Сало, она теперь пыталась было открыть себе дорогу через Лонадо.

Восемнадцатого числа, при восходе солнца, обе армии стояли друг против друга в боевом порядке; однако ж было уже шесть часов утра, а еще обе стороны находились в совершенном бездействии. Тогда я велел всем своим войскам произвести отступательное движение, чтобы привлечь на себя неприятеля, потому что генерал Серюрие, которого я ожидал с минуты на минуту, должен был прийти от Маркарио и таким образом обойти весь левый фланг Вурмзера.

Движение это отчасти удалось. Вурмзер, наблюдая за нами, стал растягиваться вправо.

Едва завидели мы голову дивизии генерала Серюрие, бывшую под командой генерала Фиорелла, который атаковал левое крыло неприятеля, как я и приказал генерал-адъютанту Вердиеру атаковать редут, построенный австрийцами посередине долины для поддержания своего левого фланга. В то же время адъютант мой, батальонный начальник Мармон, получил повеление обратить на этот пункт двадцать орудий конной артиллерии, чтобы одним их сосредоточенным огнем принудить неприятеля оставить редут. После сильной канонады, произведенной этими двадцатью орудиями, левое крыло неприятеля начало совершенное отступление. Ожеро напал на неприятельский центр, примкнувший к башне Сольферино; Массена атаковал правый фланг; генерал-адъютант Леклерк, с пятой полубригадой, пошел на помощь к полубригаде четвертой.

Вся кавалерия под командой генерала Бомона направилась на правое крыло Вурмзера для поддержания конной артиллерии и пехоты. Мы торжествовали на всех пунктах и на всех пунктах имели самые блестящие успехи.

Мы отбили у неприятеля восемнадцать орудий и сто двадцать амуничных ящиков: урон его простирается до двух тысяч человек как убитыми, так и взятыми в плен. Он разбит совершенно; но войска наши, утомленные битвой, не могли его преследовать далее как на расстояние трех миль. Генерал-адъютант Фронтен (Frontin) убит: он умер смертью храбрых.

Таким образом, в пять дней кончена и другая кампания. В эти пять дней Вурмзер потерял семьдесят полевых орудий, все амуничные ящики своей пехоты, от двенадцати до пятнадцати тысяч человек пленными, шесть тысяч убитыми и ранеными и почти всех солдат, прибывших с Рейна. Кроме того, большая часть его войска рассеяна, и мы в преследовании берем множество пленных. Все наши офицеры, нижние чины и генералы показали при этом затруднительном обстоятельстве великое мужество».

События столь удивительные возбудили в высочайшей степени энтузиазм тех итальянцев, которые принимали участие в французской революции, а люди, придерживавшиеся противной партии, упали духом, потому что имели неосторожность обнаружить свое удовольствие при прибытии Вурмзера и предварительно торжествовать вместе с имперцами будущее поражение французов и изгнание их из пределов полуострова. В числе этих неосторожных людей был кардинал Маттеи, архиепископ Феррарский. Он не только радовался прибытию австрийцев и временным неудачам французов, но еще вооружал против них свою паству. После сражения при Кастильоне Наполеон приказал его задержать и привести в Бресчиу. Итальянский архиепископ, обращенный на истинный путь неудачей своих предприятий и разбитием австрийцев, не побоялся унизиться перед победителем и просто сказал ему: согрешил!

Эта выходка и это наружное смирение удались ему. Наполеон удовольствовался тем, что приказал заточить его на три месяца в монастырь. Кардинал Маттеи был урожденный князь Римской империи и впоследствии полномочный посланник Папы на съезде в Толентино.

Однако же дух высшего духовенства далеко не выражал духа и расположения итальянской нации в отношении к Франции. В Пьемонте, Ломбардии и в легатствах революционная пропаганда находила многих последователей. Миланезцы в особенности отличались преданностью к французам, и главнокомандующий громко засвидетельствовал им за это свою благодарность. «Когда армия отступала, — писал он им, — то некоторые приверженцы Австрии полагали, что она пропала безвозвратно; в ту пору вы сами не могли догадаться, что это отступление было только одна военная хитрость, и тем не менее показали ваше участие к французам; вы при этом случае обнаружили такое усердие и такой характер, которые приобрели вам уважение армии и приобретут покровительство французской республики.

Вы с каждым днем все делаетесь мужественнее, и придет время, когда со славой выйдете на поприще света. Примите же свидетельство моего совершенного удовольствия и изъявление искреннего желания народа французского видеть вас счастливыми».

Между тем политические действия не мешали Наполеону в его действиях военных. Едва освободясь от армии, посланной Австрией, чтобы выгнать французов из Италии, он снова приступил к осаде Мантуи, в которую Вурмзер успел кинуться с некоторым числом войска и съестных припасов не раньше, как в самый день взятия французами Леньяго (13 сентября) и после десятикратного поражения, именно: 6 августа под Пескиерой; 11 — у Короны; 24 — под Борго-Форте и под Говернано; 3 сентября под Серравале; 4 — близ Ровередо; 5 — под Трантом, который взят; 7 — под Коволо; 8 — у Бассано, и 12 — под Черкой. На другой день по входе Вурмзера в Мантую остатки его армии были еще раз разбиты под Дуэ-Кастелли, а назавтра, 15 числа, Сен-Жоржская битва довершила окончательное поражение имперцев.

Однако же Вурмзер не был оставлен венским двором при столь затруднительных обстоятельствах. Император австрийский считал его опытнейшим и самым искусным из своих генералов, и знал притом, что Мантуя есть ключ его владений. В Вене сделаны новые усилия, чтобы поправить неудачи первой экспедиции и освободить и Вурмзера, и Мантую. Корпус свежих австрийских войск, около шестидесяти тысяч человек, под начальством фельдмаршала Альвинци отправлен в Италию.

При первом известии о движениях этой армии Наполеон был вынужден горько жаловаться на то, что, вопреки его настояниям, на Рейне не произведено необходимой диверсии, для осуществления которой рейнские войска республики имели достаточную силу. Он беспрестанно требовал себе подкрепления и не получал его. Несмотря на уверенность в себе и в своем войске, он счел нужным предуведомить Директорию, что опасается неблагоприятного оборота дел при окончании кампании, и таким образом постарался дать заметить французскому правительству всю вину перед победоносной итальянской армией.

«Я обязан вам отчетом о происшествиях с 21 нынешнего месяца. Если он будет не очень удовлетворителен, вы не поставите этого в вину армии: превосходство неприятеля в численной силе и наш урон в людях, самых храбрых, заставляют меня всего опасаться. Мы, может быть, близки к тому, чтобы потерять Италию. Ни одно из ожидаемых мною подкреплений не прибыло; восемьдесят третья полубригада не двигается с места; все пособия, назначенные от департаментов, задержаны в Лионе, и, большею частью, в Марселе. Воображают, что не беда задержать их дней восемь или десять; не думают о том, что тем временем здесь решается судьба Италии и всей Европы. Австрия не дремлет. Одна только деятельность нашего правительства при начале войны может дать понятие о теперешней деятельности венского кабинета. Нет дня, чтобы к неприятелю не прибывало по пяти тысяч человек свежего войска; между тем вот уже два месяца как мы очевидно нуждаемся в подкреплении, а к нам прислали только один батальон сорокового полка, батальон плохой и плохо приученный к огню, тогда как наши старые итальянские милиции бесполезно остаются в составе восьмой дивизии. Я делаю свое дело, армия исполняет свое: душа моя страждет, но совесть спокойна. Подкреплений! Пришлите мне подкреплений! Но уж перестаньте же шутить делом важным: нам нужны не обещания, а войска под ружьем. Вы пишете: "Отправляем шесть тысяч человек", а военный министр пришлет три тысячи, да пообещает шесть. Из этих трех тысяч к Милану прибудет всего полторы, и армия усилится не обещанными шестью, а только полутора тысячами действительно прибывших солдат...

Раненые составляют лучшую часть армии: все наши генералы, все старшие офицеры выбыли из фронта; те, которых вы присылаете на их место, все люди пустые; войска не имеют к ним доверенности. Итальянская армия, доведенная до горстки людей, совсем ослабла. Герои Лоди, Миллезимо, Кастильоне и Бассано или положили головы за отечество, или лежат в госпиталях; в полках осталась только слава дел минувших. Жубер, Ланн, Ланюс, Виктор, Мюрат, Шарло, Дюпюи, Рампон, Пижон, Менар, Шабран ранены; мы совсем заброшены в Италии. Общее мнение о моих военных силах было нам полезно, а в Париже печатают и кричат во всеуслышание, что у меня всего тридцать тысяч человек войска!

В эту войну я, правда, потерял мало людей; но все людей отличных, которых будет трудно заменить. Храбрые, которые еще остались, видят смерть неизбежную в беспрестанной борьбе против сил столь превосходных; быть может, что отважный Ожеро, бесстрашный Массена, Бертье уже близки к своему последнему часу; и тогда! что станется тогда со всем войском... Эта мысль удерживает мое стремление; я уже не смею вдаваться в опасности, которые навлекли бы неминуемое бедствие всей армии.

Через несколько дней мы попытаемся в последний раз: если счастье поблагоприятствует, овладеем Мантуей и с тем вместе Италией. Тогда, подкрепленный частью войск, которая занята теперь осадой, решусь на все. Если бы ко мне была прислана восемьдесят третья полубригада, три тысячи пятьсот испытанных воинов, я бы взял на себя полную ответственность. Случиться может, что через несколько дней мне мало уже будет и сорока тысяч человек».

Роковые предчувствия Бонапарта, которые, может быть, он высказывал сильнее, чем в самом деле чувствовал, не исполнились, и счастье не оставило французского оружия. Наполеону достаточно было нескольких дней, чтобы уничтожить все надежды коалиции на Альвинци и на численную силу своих войск. Трехдневное сражение, кончившееся знаменитой победой под Арколем, утвердило за французским войском то превосходство, против которого тщетно боролись старые генералы и старые солдаты австрийские. В сражении под Арколем случилось, что Наполеон, заметив минутное замешательство своих гренадеров под страшным огнем неприятельских батарей, расположенных на высотах, соскочил с лошади, схватил знамя, кинулся на аркольский мост, где лежали груды убитых, и вскричал: «Воины, разве вы уже не те храбрые, что дрались при Лоди? Вперед, за мной!» Так же поступил и Ожеро. Эти примеры мужества повлияли на исход сражения. Альвинци потерял в этом деле тридцать орудий, пять тысяч пленными и шесть тысяч убитыми; Давыдович ушел обратно в Тироль, а Вурмзер укрылся в Мантую.

Счастливый победитель выразил свое удовольствие и сердечную радость в письме к Жозефине, писанном из Вероны: «Наконец, обожаемая Жозефина, я возрождаюсь. Перед глазами у меня нет уже смерти, а слава и честь все еще живут в моем сердце. Неприятель разбит под Арколем. Завтра мы поправим глупость Вобуа, который оставил Риволи; через неделю Мантуя будет в наших руках, и я найду средство броситься в твои объятья и тысячекратно доказать тебе всю мою нежность. Лишь только будет малейшая возможность, приеду в Милан. Я немного устал. Получил письмо от Евгения и Гортензии: премилые дети. Дом мой весь в разброде, а как только соберу, то и пошлю к тебе.

Мы взяли у неприятеля пять тысяч пленных, а убили по крайней мере человек тысяч шесть. Прощай, обожаемая Жозефина; думай обо мне чаще. Если б ты перестала любить твоего Ахиллеса, или если б твое сердце несколько к нему охладело, то ты бы сделалась слишком несправедливой; но я уверен, что ты навсегда останешься моей нежной подругой, как я искренно любящим тебя другом. Одна разве смерть разорвет наши узы, связанные симпатией, любовью и взаимным чувством. Уведомь, что твоя беременность? Тысяча тебе нежнейших поцелуев».

В тот же самый день, то есть 29 брюмера (19 ноября), на другой день Аркольской битвы, победитель так писал Директории:

«Мы сочли нужным очистить селение Арколь и ожидали, что на утренней заре будем атакованы всей неприятельской армией, которая успела уже двинуть свой багаж и артиллерийские парки и податься назад, чтобы встретить нас.

На самом рассвете началось дело, одинаково живо на всех пунктах. Массена, стоявший на левом фланге, разбил неприятеля и гнал его до ворот Кальдеро. Генерал Роберт, бывший с шестьдесят пятой полубригадой в центре, опрокинул неприятеля в штыки и покрыл поле битвы его трупами. Я приказал генерал-адъютанту Виалю взять полубригаду и обойти весь левый фланг австрийцев; но местность представляла непреодолимые затруднения; тщетно мужественный Виаль кидается по шею в воду, он не в силах произвести достаточной диверсии. Ночью, с 26 на 27, я приказал навести мосты на каналах и болотах: генерал Ожеро со своей дивизией перешел по ним. В десять часов утра мы сошлись с неприятелем: генерал Роберт был в центре, Массена на левом, а Ожеро на правом фланге. Неприятель сильно устремился на наш центр, который принудил податься. Тогда я взял с левого крыла тридцать вторую полубригаду, приказал ей засесть в лесу, и в ту самую минуту, когда неприятель сильно теснил наш центр и готовился обогнуть наше правое крыло, генерал Гарданн вышел из этой засады, ударил неприятеля во фланг и жестоко поразил его. Левое крыло неприятелей упиралось в болота и по многочисленности составлявших его войск грозило нашему правому флангу; я дал приказание офицеру конных колонновожатых Геркюлю (Hercule) выбрать из своей роты двадцать пять надежных нижних чинов, идти вдоль Адижа в расстоянии полумили от его берегов, обойти болота, к которым примыкал неприятельский левый фланг, и, приказав трубачам трубить, ударить во весь карьер ему в тыл. Маневр этот удался превосходно: неприятельская пехота замялась; генерал Ожеро сумел воспользоваться этой минутой. Однако австрийцы, хотя отступали, но все еще держались, тогда небольшая колонна от восьми- до девятисот человек при четырех орудиях, посланная мной через Порто-Леньяно, чтобы занять позицию в тылу неприятеля, совершенно его расстроила. Генерал Массена, вновь занявший центр, пошел прямо к селению Арколь, овладел им и преследовал неприятеля до деревни Сан-Бонифацио; ночь помешала нам продолжать преследование...

Господа генералы и офицеры главного штаба показали беспримерное мужество и деятельность; из них убито человек двенадцать или пятнадцать; то была настоящая битва насмерть: не осталось ни одного из них, у которого бы мундир не был прострелен в нескольких местах».

Как бы то ни было, Альвинци решился сделать попытку поправить свое положение; он вместе с Проверен возвратился через тирольские ущелья, но счастье опять не поблагоприятствовало ему. Сражение при Риволи, битвы Сент-Жоржская и Фаворитская, в которых постоянно торжествовали французы, заставили Проверу сдаться в плен со всем своим войском почти на глазах Вурмзера, который и сам вскоре после того сдал Мантую.

В бюллетенях, писанных Наполеоном 28 и 29 нивоза V года (17 и 18 января 1797) из своей главной квартиры в Ровербелло, находятся следующие подробности:

«Двадцать четвертого числа неприятель неожиданно навел мост в Ангиари и переправил по нему свой авангард в миле от Порто-Леньяно; в то же время генерал Жуберт известил меня, что довольно значительная неприятельская колонна пробирается через Монтанью и грозит обойти его авангард в Короне. Разные признаки дали мне возможность угадать подлинные намерения неприятеля, и я уже не сомневался, что он рассчитывает атаковать своими главными силами мою риволийскую линию и таким образом дойти до Мантуи. Ночью отправил я большую часть дивизии генерала Массены, а сам поехал в Риволи, куда прибыл в два часа за полночь.

Тотчас же велев генералу Жуберту снова занять важную позицию при Сан-Марко, я обставил риволийскую платформу орудиями и все распорядил таким образом, чтобы с утренней зарей самому предпринять грозное нападение.

С рассветом наше правое крыло и левый неприятельский фланг встретились на высотах Сан-Марко: дело завязалось страшное и упорное...

Прошло три часа с тех пор как началась битва, а неприятель все еще не вводил в действие всех своих сил; неприятельская колонна, прошедшая вдоль берегов Адижа, под покровительством многочисленной артиллерии направляется прямо к риволийской платформе, чтобы овладеть ею и угрожать оттуда обойти наши центр и правый фланг. Я приказал кавалерийскому генералу Леклерку напасть немедленно на неприятеля, если он успеет овладеть платформой, а эскадронного командира Лассаля с пятьюдесятью драгунами послал стремительно ударить во фланг пехоты, которая нападала на наш центр. В то же мгновение генерал Жубер приказал нескольким батальонам спуститься с санмаркских высот и идти к риволийской платформе, на которую неприятель успел уже взойти; но, стесненный со всех сторон, он оставил здесь множество убитых, часть своей артиллерии и отошел на Адижскую долину. Почти в это же время неприятельская колонна, которая уже давно шла в обход, чтобы отрезать и совершенно пресечь наше отступление, показалась у нас в тылу и построилась в боевой порядок. Семьдесят пятая полубригада оставалась у меня в резерве; она не только удержала эту колонну, но еще напала на ее левый фланг, который было подался вперед, и тотчас принудила его отретироваться. В эту пору подоспела восемнадцатая полубригада, а генерал Рей обошел колонну, зашедшую к нам в тыл: тут я велел стрелять по неприятелю из нескольких двенадцатифунтовых орудий, повел атаку, и менее чем в четверть часа вся эта колонна, состоявшая более чем из четырех тысяч человек, была взята в плен.

Неприятель, разбитый на всех пунктах, был преследован по всем направлениям, и всю ночь к нам беспрестанно приводили пленных. Колонна австрийцев в полторы тысячи человек, которая в беспорядке спасалась через Гуарду, была остановлена пятьюдесятью солдатами восемнадцатой полубригады, которые, заметив неприятеля, отважно встретили его и велели немедленно положить оружие.

Австрийцы занимали еще Корону, но уже не могли быть для нас опасными. Нам следовало торопиться напасть на дивизию генерала Проверы, перешедшую 24 числа Адиж в Ангиари. Я велел генералу Виктору с храброй пятьдесят седьмой полубригадой подаваться вперед, а генералу Массене отступить, который с частью своей дивизии и прибыл 25 числа в Ровербелло.

Генералу Жуберу было оставлено повеление атаковать на рассвете неприятеля, если он будет столько смел, что захочет еще держаться в Короне.

Генерал Мюрат шел всю ночь с одной полубригадой легкой пехоты и к утру должен был появиться на монтебальдских высотах, повелевающих Короной. Неприятель после кратковременного сопротивления прогнан, и его войска, которые успели избежать вчерашнего поражения, взяты в плен. Кавалерия его спаслась не иначе, как бросившись вплавь через Адиж, где множество потонуло.

В двухдневное сражение при Риволи мы взяли у неприятеля тринадцать тысяч пленными и отбили девять пушек».

Остальная часть бюллетеня посвящена повествованию о битвах Сент-Жоржской, Ангиарской и Фаворитской. Во второй из них командир австрийского полка улан, наскочив на эскадрон двадцать девятого драгунского полка, закричал: «Сдавайтесь!» Гражданин Дювивие остановил свой эскадрон и, выехав против налета, сказал ему: «Если ты храбр, так попробуй взять меня». И австрийский полк, и французский эскадрон остановились. Начальники их вступили в единоборство. Улан был ранен двумя сабельными ударами: тогда французы кинулись на австрийцев и принудили их сдаться.

«Двадцать седьмого числа, за час до рассвета, неприятель атаковал укрепленное местечко Фавориту, в то время как Вурмзер сделал вылазку и напал на осадную линию со стороны предместья Святого Антония. Генерал Виктор с пятьдесят седьмой полубригадой опрокинул все, что ему попалось, и Вурмзер был вынужден немедленно возвратиться в Мантую, оставив в этой вылазке множество своих убитыми и взятыми в плен. Тогда Серюрие велел выдвинуться вперед генералу Виктору с пятьдесят седьмой полубригадой, чтобы припереть Проверу к сент-жоржскому предместью и таким образом держать его в блокаде. Неприятельские ряды были в смятении и беспорядке: кавалерия, пехота, артиллерия все было перемешано; ничто не устояло против усилий пятьдесят седьмой полубригады: она отбила три пушки и жестоко поразила гусарский Гсрдендиев полк. В эту минуту почтенный генерал Провера предложил капитулировать; он понадеялся на наше великодушие и не ошибся. Мы приняли его предложение на условиях, о которых не премину вас уведомить. Трофеями нынешнего достопамятного дня были шесть тысяч пленных, в числе которых все волонтеры, прибывшие из Вены, и двадцать орудий.

Таким образом, наши войска за четыре дня выиграли две генеральные битвы и шесть сражений, взяли около двадцати пяти тысяч человек пленными, в том числе трех генералов, двенадцать или пятнадцать полковников, взяли двадцать знамен, шестьдесят орудий и убили или ранили по крайней мере шесть тысяч неприятелей».

Столько бедствий должны были приготовить и склонить Вурмзера к неизбежной капитуляции. Когда дело дошло до нее, он отправил генерала Кленау, своего старшего адъютанта, в главную квартиру Серюрие, расположенную в Ровербелло; но Серюрие не хотел ничего слушать без позволения главнокомандующего. Наполеону вздумалось инкогнито присутствовать при переговорах. Он приехал в Ровербелло, закутался в свой плащ и принялся писать. Между тем как Кленау и Серюрие вели переговоры, он отмечал свои условия на самих полях предложений Вурмзера и когда кончил, то, обращаясь к австрийскому генералу, который, вероятно, принимал его до тех пор за простого штабного писаря, сказал: «Если б у Вурмзера было только на восемнадцать или двадцать дней провианта, а он предложил бы о сдаче, так не стоил бы честной капитуляции. Вот мои условия, — промолвил он, отдавая бумаги Серюрие. — Заметьте особенно, что я оставляю ему личную свободу; это потому, что уважаю его заслуги и преклонные года и не хочу навлечь ему неприятностей от его домашних недоброжелателей. Если он завтра отворит нам ворота Мантуи, то условия, которые я написал здесь, будут сохранены; если же он промедлит две недели, месяц, два, то условия эти все-таки не изменятся. Пусть же не сдается до последнего куска хлеба. Я сейчас иду переправляться через По; иду на Рим. Теперь вы знаете мои намерения: подите, донесите о них вашему генералу».

Кленау, изумленный встречей с французским главнокомандующим и полный удивления и благодарности ко всему, что от него слышал, признался, что у Вурмзера осталось провианта только на трое суток. Престарелый фельдмаршал тронут был не менее своего адъютанта, узнав о происходившем в Ровербелло, и доказал искреннюю признательность свою к Наполеону тем, что предуведомил о сделанном тогда в Романьи заговоре отравить его. Впрочем, за отсутствием Наполеона, Мантуя сдана Серюрие (1 февраля 1797).

Через три дня после занятия Мантуи Бонапарт, недовольный Папой, направил одну колонну своих войск на Рим и 6 февраля 1797 года издал в главной своей квартире Болонье прокламацию, которая начиналась так:

«Французская армия вступает в папскую область; она будет покровительствовать религии и народу.

Французский солдат несет в одной руке штык, верное ручательство за победу, а другой предлагает мир, покровительство и безопасность... Горе тем, которые захотят навлечь на себя войну со всеми ее ужасами и месть армии, которая в течение шести месяцев взяла в плен сто тысяч человек, овладела четырьмястами орудиями, ста десятью знаменами и истребила пять неприятельских армий...»

Отпор со стороны Папы не мог быть возможным.

Пий VI, угрожаемый в своей столице, вынужден был отложить до времени употребление иных мер и поспешил заключить мир, который и был подписан 19 февраля на следующих условиях: 1) Его святейшество отказывается от всех своих притязаний на Авиньон и Венессенское графство; 2) Он на вечные времена уступает французской республике Болонью, Феррару и Романью; 3) Кроме того, он, по просьбе генерала Бонапарта, уступает также некоторые художественные предметы, как-то: Аполлона Бельведерского, картину Преображения работы Рафаэля и тому подобное; 4) Его святейшество возобновляет в Риме Французскую школу и платит, в виде военной контрибуции, тринадцать миллионов серебряной монетой или другими драгоценностями. К этому трактату Пий VI прибавил 22 февраля грамоту, в которой назвал Бонапарта возлюбленным сыном.

Между тем Австрия все еще продолжала военные действия. Эрцгерцог Карл послан в Италию и принял начальство над австрийскими войсками. Полагая, -что Наполеон занят теперь делами с Папой и отвлек к Риму значительную часть своих сил, он захотел воспользоваться его отсутствием, чтобы ускорить нападение, и принудил генерала Гюйо перейти обратно за Бренту. Но эрцгерцог вскоре увидел, что обманулся. Наполеон, который отрядил на Рим не больше четырех или пяти тысяч человек, вдруг очутился на Бренте и в начале марта занял под свою главную квартиру Бассано, откуда издал прокламацию, которой вот начало:

«Воины!

Взятием Мантуи окончилась кампания, которая стяжала вам права на вечную признательность отечества.

Вы остались победителями в четырнадцати генеральных битвах и семидесяти сражениях; вы взяли у неприятеля более ста тысяч человек пленных, пятьсот полевых и две тысячи тяжелых орудий и четыре понтонных экипажа.

Контрибуции, наложенные на земли, вами завоеванные, кормили и содержали всю армию и выплачивали ей жалованье во все продолжение кампании; сверх того, вы отослали еще тридцать миллионов в Министерство финансов для оказания помощи общественной кассе.

Вы обогатили парижский музей более тремястами художественных предметов, этими высокими произведениями древней и новой Италии, на собрание которых нужно было тридцать веков времени.

Вы завоевали для республики прекраснейшие страны Европы. Французский флаг впервые развевается на водах Адриатики, за двадцать четыре часа плавания до древней Македонии. Короли сардинский, неаполитанский, Папа и герцог Пармский отступили от коалиции; англичане оставили Ливорно, Геную, Корсику.. Но еще не все совершили вы! Вам предстоят еще дела великие: на вас возлагает отечество свои лучшие надежды; вы не перестанете оправдывать их...

Теперь нам предстоит идти в Австрию...»

И действительно, Наполеон решился внести войну в пределы Австрийской империи. Намерением его было проникнуть туда через Каринтийскую дорогу и стать на Симмеринге. Он приказал Массене занять ущелья Озопо и Понтеба, и Массена, переправившись в горах за Пиаву и Тальяменто, разбил принца Карла (10 марта 1797), взял Фельтр, Кадор, Беллуно и множество пленных, в числе которых и французского эмигранта, генерала Люзиньяна. Сражение при Тальяменто, последовавшее 16 числа, довершило поражение войск эрцгерцога и вынудило его к отступлению на Муэру; при этом отступлении каждый день был ознаменован новой битвой, и все не в пользу австрийцев. 31 числа Наполеон был в Клагенфурте, столице Каринтии. Вступая в эту область, он также издал прокламацию, которой приглашал жителей смотреть на него не как на неприятеля, а как на покровителя.

Несмотря на свои успехи, Наполеон не переставал следить за действиями тайного врага своего, сената Венеции, и между прочим писал Дожу:

«Все владения светлейшей венецианской республики на материке покрыты войсками. Со всех сторон ваша чернь, вооруженная вами, вопит: „Смерть французам!" Многие солдаты итальянской армии уже сделались ее жертвой...

Посылаю вам это письмо со старшим моим адъютантом. Война или мир? Если вы сейчас же не найдете средств рассеять вооруженные толпы и предать мне виновных в последних убийствах, то война объявлена...»

Седьмого апреля заключено перемирие в Юденбурге. С одной стороны, эрцгерцог Карл, видя неймаркенские ущелья и гудзмарскую позицию занятыми Массеною, не находил себя в состоянии действовать наступательно; а с другой — Бонапарт, который надеялся было на содействие себе самбр-и-мёзской армии, но получил известие, что армия эта еще не двигалась да и не двинется, не осмеливался перейти за Симмеринг, чтобы не очутиться с неприкрытыми флангами в середине германских владений. И поэтому-то, лишь только он был официально уведомлен Директорией о том, что ни рейнская, ни самбр-и-мёзская армии не произведут диверсии, от которой он ожидал столько выгод, как и поспешил написать к эрцгерцогу, предлагая ему разделить с ним славу умиротворения Европы и прекратить войну, обременительную и для Австрии, и для Франции. «Храбрые воины, — писал он к нему, — стоят в рядах, но желают мира. Мы уже довольно погубили людей и довольно нанесли ран человечеству... Вы, которые по рождению своему так близки к трону и стоите выше всех мелких страстей, управляющих иногда правительственными лицами, желаете ли вы решиться заслужить название благодетеля людей и истинного спасителя Германии?.. Что касается меня, ваше Высочество, то если предложение, теперь вам мною сделанное, может спасти жизнь хотя одного человека, я стану более гордиться этим, чем всякими успехами, которые бы мог иметь на поле битв».

Миролюбивое расположение, выраженное в этом письме, было с удовольствием принято в Вене, и император отправил к Бонапарту неаполитанского посланника Галло, следствием чего и было заключение юденбургского перемирия.

Наполеон воспользовался временем, свободным от военных занятий, чтобы возобновить жалобы свои Директории насчет бездействия других войск республики, тогда как итальянская армия, при столь незначительных способах, боролась почти со всеми силами Австрийской империи. Впрочем, мало заботясь о прошлом, в котором ему нечем было упрекнуть себя относительно своих военных распоряжений, Наполеон занимался более будущим и настоятельнее, чем когда-нибудь, требовал содействия себе генерала Моро, потому что надеялся этим способом или получить выгоднейшие мирные условия, или большую помощь в случае возобновления кампании. «Когда действительно желают войны, — писал он к Директории, — то ничто не может остановить ее; с незапамятных времен никакая река не бывала существенной преградой. Если Моро захочет перейти Рейн, так он его перейдет; если б он уже перешел его, так мы бы теперь были в состоянии предписывать какие хотим условия мира... Я перешел хребты Юлианских и Норикских Альп по снегу в три фута глубиной. Если б я имел в виду одно спокойствие моей армии и мои личные выгоды, то оставался бы по ту сторону Изонцы, а не бросился бы в Германию в намерении подать помощь рейнской армии и удержать неприятеля от наступательных действий... Если рейнские армии оставят меня одного, то я возвращусь в Италию, и пусть целая Европа судит об относительном поведении обеих армий».

Мирные переговоры начались в Леобене 26 жерминаля, и предварительные статьи были подписаны 29-го. Бонапарт, разговаривая с полномочными посланниками Австрии, сказал: «Сначала ваше правительство выслало против меня четыре армии без генерала, теперь прислало генерала без армии».

Между тем аристократия Венеции, действуя заодно с некоторыми частными лицами, восстановила простой народ на берегах Адриатики, и множество французов было перерезано в Вероне на самой неделе пасхи.

Бонапарт тотчас же поспешил на место печального происшествия и сказал прежнему своему товарищу Бурриенну, который теперь занимал при нем должность секретаря и сам едва не погиб во время смятения: «Будь спокоен, Венеции — конец!» Через несколько дней он написал Директории, что «единственное средство избавиться от смут есть уничтожение Венецианской республики».

Тщетно проведиторы Бресчии, Бергама и Кремоны старались произвести следствие таким образом, чтобы сложить вину на французов, представив их зачинщиками беспорядка, жертвой которого сами сделались: Бонапарт издал манифест, который звучал так:

«Главнокомандующий требует, чтобы французский министр, проживающий в Венеции, выехал оттуда немедленно, и приказывает всем агентам Венецианской республики, находящимся в Ломбардии и на материке венецианских владений, оставить их в двадцать четыре часа.

Приказывает всем господам дивизионным командирам считать венецианские войска за неприятельские и уничтожить гербы этой республики везде, где найдут их».

Приказ этот был в точности исполнен. Ужас овладел верховным советом Венеции. Он сложил с себя правительственную власть в руки народа, который вверил ее нарочно учрежденному начальству. 16 мая трехцветное знамя водружено генералом Бараге д'Илье (Baraguay d'Hilliers) на площади Святого Марка. Полная демократическая революция совершилась во всех владениях Венеции. Адвокат Дандоло, один из тех двух людей, о которых Наполеон отозвался, что одних только их и нашел истинно хорошими людьми во всей Италии, был, по доверенности к нему народа, назначен распорядителем при приведении в действие этого переворота. Лев святого Марка и Коринфские кони, которые впоследствии украшали триумфальную Карусельскую арку, перевезены в Париж.

Пока продолжались переговоры с Австрией, Бонапарт узнал, что генералы Гош и Моро перешли за Рейн. Между тем не более как за несколько дней перед этим Директория уведомляла его, что переход за Рейн не произойдет. Ясно было, что Директория опасалась его быстрых успехов, и что она в победителе Италии предугадывала будущего императора. Наполеон сам сознавался, бывши уже в заточении на острове Святой Елены, что и действительно со времени битвы под Лоди ему приходило на ум, что он может стать великим действующим лицом в политическом мире, и что «с той поры загорелась в нем первая искра властолюбия».

Директория, которая заметила эту искру и боялась, чтобы она не разгорелась в пожар и не охватила здания республики, наверху которого стояла сама, естественно, старалась из зависти не дать ей вспыхнуть. Она с неудовольствием видела, что общественная признательность сосредоточивается на одном человеке, и не хотела доставить ему случая еще отличиться. Наполеон разгадал Директорию, как Директория разгадала его, но это нисколько не помешало ему громко выражать свое неудовольствие и в письмах, и в разговорах. Но Директория тем более находилась в возможности скрывать настоящие причины своего поведения в отношении к Бонапарту, что он сам, когда еще был начальником внутренних войск, передал в ее руки план кампании, составленный им самим, в котором было сказано, что кампанию следует закончить, ступив на хребет симмерингских гор. Таким образом он сам положил себе преграду, за которую стремился теперь перешагнуть. И что ж мудреного, что теперешний великий полководец начал простирать виды свои обширнее, чем прежний едва известный генерал.

Бонапарт находился на острове Тальяменто в то время, как получил известие о переправе Моро через Рейн. «Никакие слова, — говорит Бурриенн, — не могут выразить душевного волнения Наполеона при чтении этих депеш... Досада его была так велика, что он с минуту думал было перейти на левый берег Тальяменто под каким бы то ни было предлогом...» Нет сомнения, что если бы Наполеон был уверен в содействии рейнской армии, то не выразил бы в письме своем к эрцгерцогу Карлу таких миролюбивых намерений. Мысль занять Вену, как занял Рим, конечно, льстила его самолюбию. Но на этот раз Директория не допустила его до исполнения честолюбивых замыслов.

Переговоры шли медленно. Главнокомандующий воспользовался временем перемирия, чтобы посетить Ломбардию и венецианские владения и учредить там правительство. На этот предмет ему были нужны надежные люди, и он тщетно старался найти их. «Боже мой, — говорил он, — как редко попадаются люди! В Италии восемнадцать миллионов жителей, а я нашел в ней только двух человек, Дандоло и Мельци».

Наконец, раздосадованный препятствиями, которыми парижские интриганы беспрестанно затрудняли исполнение его намерений, и утомленный медленностью австрийских дипломатов, Бонапарт стал говорить, что хочет отказаться от руководства армией и удалиться от шума на отдых, в котором, уверял, что чувствует нужду. Это, конечно, было не что иное, как угроза, которую он вовсе не был расположен исполнить. Он не верил, чтобы при оказанных им заслугах, явно обнаруженном военном таланте и чрезвычайной известности республика могла обойтись без него. Ему по справедливости казалось, что слух, распущенный о намерении его выйти в отставку, будет такой политической новостью, которая взволнует народ против правительства, не умевшего, из неблагодарности и зависти, удержать в службе достойного главнокомандующего. Но все это не имело последствий. Бонапарт удовольствовался жалобами и тем, что день ото дня начал употреблять более и более высокомерный тон в своей официальной переписке. Он объявил, что «по стечению обстоятельств сами переговоры с австрийским императором входят в круг военных действий», и таким образом война и мир стали зависеть от его произвола, и даже судьба всей республики находилась в его руках; тогда Наполеон сделал вид, будто пресыщен славой, чтобы тем убедить своих почитателей, завистников и соперников в том, что одна только польза Франции, а не собственная, личная выгода руководит его поступками и заставляет быть столь деятельным. «Я пошел на Вену, говорит он в одном из своих писем, — приобретя уже столько славы, что мог бы ею довольствоваться, и оставил за собой прекрасные долины Италии так же, как в прошлую кампанию, когда искал продовольствия для своей армии, которую республика не имела чем кормить».

Внутренняя политика республики содействовала также низкой зависти Директории. Были люди, которые не могли не опасаться влияния полководца, пятьюдесятью выигранными сражениями спасшего республику, и которого известность, слава и само существование были тесно связаны с выгодами революционеров. Поборники законной королевской власти печатали и говорили про Наполеона все, что хотели. Директория, несмотря на всю ненависть к роялистам, не мешала им в этом; и так как во всякой партии между людьми достойными всегда найдутся люди низкие, то в журналах и газетах, в совете и клубах громко говорили, что венецианское правительство сделалось жертвой коварства французского главнокомандующего, который сам подготовил все эти убийства французских солдат и после отомстил за них так жестоко.

Наполеон, извещенный об этой клевете, писал к Директории: «После заключенных мною пяти мирных трактатов и побед моих над коалицией я имел право если не на гражданский триумф, то, по крайней мере, на спокойную жизнь и на покровительство первых сановников республики. Но вместо того я вижу себя гонимым, оклеветанным... Конечно, я имею право сетовать и жаловаться на первых сановников республики, дозволяющих поносить человека, который так возвеличил имя французов.

Повторяю вам, граждане директоры, мою просьбу об отставке. Я хочу быть спокоен... Вы поручили мне вести переговоры: я к ним не способен».

За несколько дней перед отправлением этого письма он так писал к Карно:

«Я получил ваше письмо, мой любезнейший директор, на риволийском поле битвы и с сожалением слышал все, что говорят обо мне. Всякий заставляет меня выражаться, глядя по своей страсти. Полагаю, вы довольно знаете меня и никак не вообразите, чтобы я мог быть под чьим бы то ни было влиянием; вы мне и моим семейникам всегда оказывали дружбу, и за это я всегда останусь вам искренне благодарным. Есть люди, для которых вражда сделалась потребностью, и которые, не будучи в состоянии вредить республике, стараются везде, где могут, сеять раздор. Что касается меня, то пусть они говорят, что хотят: им уже не достать до меня; уважение небольшого числа особ, подобных вам, уважение моих товарищей, иногда суд потомства и, более всего, чистота совести да благоденствие моего отечества — вот все, что единственно занимает меня».

Мы уже заметили, что просьбы Наполеона об отставке были вовсе не искренние. То же самое можно сказать и о той скромности, с которой он называл себя неспособным к ведению переговоров: об этом можно судить по одной черте его характера во время камно-формийских переговоров, о чем он сам рассказывал на острове Святой Елены.

«Кобенцель, — говаривал он, — был душой проектов и дипломатики венского кабинета. Он занимал места посланников при всех первостатейных державах Европы и долгое время находился при дворе императрицы Екатерины Великой. Надменный своей важностью и саном, он не сомневался в том, что достоинство его обращения и привычка к придворному обхождению легко дадут ему взять верх над генералом, воспитанным в стане революционеров; но он вскоре уверился в ошибочности своего суждения». Конференции шли чрезвычайно медленно. Кобенцель, по обычаю, оказался весьма ловким в искусстве откладывать дела в долгий ящик. Однако же французский главнокомандующий решился окончить разом. Последняя конференция проходила в жарких прениях; наконец Бонапарт сделал одно предложение: Кобенцель отказался. Тогда, вскочив со стула в некотором роде исступления, Наполеон вскричал: «А! Вы хотите войны? Хорошо! Война будет». И схватив со стола великолепный фарфоровый кабачок, высоко ценимый Кобенцелем, он треснул его о пол так, что только осколки полетели. «Смотрите, — вскричал он еще, — такая же участь ожидает и вашу империю не дальше как через три месяца; я вам это обещаю!» И он стремительно вышел из залы совещания. Кобенцель окаменел, рассказывал император; но г. Галло, его помощник, человек гораздо более сговорчивый, провожал французского генерала до самой кареты, стараясь его удержать, «он беспрестанно кланялся, — сказывал император, — и делал из себя такую смешную фигуру, что, несмотря на весь мой гнев, я не мог удержаться от внутреннего смеха».

Такой способ вести переговоры, казалось, оправдывал то, что Наполеон говорил про свою к ним неспособность, но, однако же, этот способ имел полный успех, которого и ожидал главнокомандующий. В этом случае грубость могла быть ловкостью и искусством. Надобно же было чем-нибудь кончить все эти проволочки. Наполеон, разбив великолепный кабачок, поступил очень сметливо, и на этот раз его наглость принесла Франции больше пользы, чем учтивая хитрость какого-нибудь старого дипломата. Даже можно сказать, что если он, при теперешнем обстоятельстве, переступил границы всякого приличия и всякой благопристойности, то сделал это для блага своей родины, поспешая с заключением мира.

Но покуда Наполеон, оставаясь в Италии, досадовал на нескончаемую медлительность дипломатических конференций, на бездействие, к которому принуждало его неблагорасположение Директории, и на клевету, чернившую его, существованию Директории стало угрожать большинство роялистов в обоих советах: восемнадцатое фруктидора приближалось.

Итальянская армия, которая под знаменем республики и под командой своего славного начальника одержала столько побед, должна была по необходимости обратить на себя внимание обеих партий, питать надежды одних и опасения других. Наполеон, на которого еще так недавно клеветали обе партии, вдруг сделался предметом их лести. Франсуа Дюкудрэ, один из ораторов, пользовавшихся наибольшим влиянием над приверженцами законной королевской власти, назвал Наполеона героем, говоря, что «он отличился теперь на дипломатическом поприще так же удачно, как успел в восемь месяцев стать наряду со всеми величайшими полководцами».

Но эти вынужденные похвалы не могли заглушить криков ненависти других роялистов. Обри, старинный враг Наполеона, поддерживаемый некоторыми товарищами, громко требовал, чтобы главнокомандующий был отрешен и арестован. Этого было уже довольно, чтобы заставить Наполеона пристать к стороне Директории; но он презирал ее и из всех ее членов уважал одного только человека, которого признавал заслуги и способности: то был Карно; но Карно также не хотел согласиться на конечное ниспровержение роялистов. Со всем тем размышления о прошлом и будущем сделали то, что Наполеон поддержал Барраса, которого презирал, а не Карно, к которому имел уважение.

Была минута, когда он почти решился идти на Париж с двадцатипятитысячным корпусом; и, наверное, исполнил бы это намерение, если б возможность успеха осталась в столице за роялистами. Но более всего побудила его поднять свой грозный меч за Директорию измена ей Пишегрю, все поступки которого обличились по случаю захваченных бумаг известного графа д'Антрег, арестованного в венецианских владениях, отпущенного на слово в Милан, откуда он бежал в Швейцарию и написал жесточайший пасквиль на Бонапарта, обращением которого с собою должен бы был хвалиться.

Негодование главнокомандующего возросло до высочайшей степени, и он вполне выразил его в адресе, посланном от имени итальянской армии. «Разве дорога в Париж, — говорил он от лица своего войскам — труднее дороги в Вену?.. Трепещите! От Адижа до Рейна и до Парижа один только шаг; трепещите! Мера ваших преступлений исполнилась, и воздаяние за них на острие наших штыков».

Для доставки этого адреса Наполеон избрал Ожеро, того из своих генералов, который по своей самостоятельности мог скорее всех других сделаться первым действующим лицом приближающейся развязки и заставить забыть о главнокомандующем. Что касается денег, которых требовал Бар-рас через своего секретаря Ботто, для успешного действия в известный день, то Наполеон удовольствовался одним обещанием, но не заплатил никогда. Впрочем, полагаясь на усердие и сметливость своего адъютанта Лавалетта, он послал его в Париж для доставки ему сведений обо всем ходе дел, чтобы самому быть в состоянии действовать сообразно с обстоятельствами.

С этого времени начинается связь Бонапарта с Дезе (Desaix). Дезе, находившийся при рейнской армии, следил издали за подвигами главнокомандующего итальянской армии, искренне удивлялся им и воспользовался Леобенским перемирием, чтобы взглянуть на великого полководца. Они встретились, поняли и полюбили друг друга. Раз, беседуя наедине, Наполеон хотел было рассказать Дезе о поступках Пишегрю, но Дезе отвечал: «Мы, на Рейне, знали об этом уже три месяца тому назад. В одном из фургонов, отбитых у генерала Кленглена (Klinglin), найдена вся переписка Пишегрю с врагами республики». — «Разве Моро не известил о том Директорию?» «Нет, не известил». — «В деле столь важном молчанье есть сообщничество». После происшествий 18 фруктидора, когда Пишегрю был наказан ссылкою, Моро показал также против него; по этому случаю Наполеон сказал: «Не доказывая на Пишегрю ранее, Моро изменял отечеству; доказывая на него теперь, он только бьет лежачего».

Между тем Директория, счастливо отделавшись от роялистов, возвратилась к своей прежней тайной и закоснелой зависти к Наполеону. Несмотря на то, что из множества полученных от него депеш, в которых он каждый раз настоятельно и усиленно требовал принятия решительных мер, и из которых ей было хорошо известно мнение главнокомандующего насчет 18 фруктидора, она распустила в Париже слух, который должен был дойти и до армии, что мнение Бонапарта насчет этих происшествий весьма сомнительно; и чтобы придать еще более весу такому подозрению, Директория поручила Ожеро уведомить циркуляром всех начальников дивизии о событиях 18 фруктидора, что, по правде, следовало сделать самому главнокомандующему. Узнав об этом, Наполеон поспешил высказать свое неудовольствие и негодование.

«Положительно можно сказать, — писал он Директории, — что правительство обходится со мною точно так же, как с Пишегрю после вендемьера IV года.

Прошу вас назначить кого-нибудь на мое место и дать мне отставку. Никакая земная власть не может меня заставить оставаться на службе после столь явного знака ужасной неблагодарности правительства, неблагодарности, которой я вовсе не ожидал. Здоровье мое, крайне расстроенное, требует отдыха и спокойствия...

С давних пор мне вверена большая власть. Я, при всяком случае, употреблял ее для блага отечества; тем хуже для тех, которые не верят добродетели и могут подозревать меня. Моя награда в собственной моей совести и в суде потомства...

Верьте, что в случае опасности я снова стану в первые ряды, чтоб защищать свободу и конституцию III года».

Директория, находя себя не в силах открыто бороться со знаменитым воином, продолжала притворяться и поспешила смягчить его неудовольствие объяснениями и извинениями.

Наполеону не так еще надоело быть главнокомандующим, как показывал, а потому он удовольствовался лестными для себя объяснениями и начал вести частную переписку с членами и министрами Директории о случайностях войны, условиях мира и важнейших вопросах общей политики. Он желал, чтобы по отклонении внешних и внутренних опасностей, грозивших республике, правительство приняло меры кротости и умеренности. «Судьбы Европы, — писал он к Франсуа де Невшато, — зависят от единства, благоразумия и силы правительства. Есть часть народа, которую должно победить хорошими правительственными мерами... Действуйте так, чтобы снова не погрузить нас в бурный поток революции».

В это время человек знаменитый, прославившийся еще со времени Конституционного собрания, и чья известность распространилась с той поры но деятельному участию, которое принимал он во всех правительственных изменениях, доведших Францию до теперешнего ее положения; в это время, говорю, Талейран, всегда скорый на поклонение восходящему солнцу, стал стараться сблизиться и войти в тесные сношения с Наполеоном. Он написал ему несколько писем о 18 фруктидоре и в каждом нарочно принимал тон поборника революции. Любопытно видеть, как Талейран, который впоследствии так деятельно содействовал новому возведению на отеческий престол двух ветвей Бурбонского дома, и последней политической приверженностью которого была, по крайней мере, по-видимому, ныне царствующая династия; любопытно видеть, как этот самый Талейран писал своему будущему императору, этому кумиру, перед которым он сначала преклонял колена: «Определено беспощадно наказывать смертью всякого, кто осмелится говорить в пользу королевской власти, конституций 93 года или орлеанской».

Наполеон принял предупредительность начальника партии, которую в ту пору называли конституционною и дипломатическою, как человек, имеющий в виду приготовить опоры и соревнователей тому великому честолюбию, которое владело им. Он чувствовал, что час его еще не настал, но знал, что он наступит, и старался привлечь к себе людей, чтобы располагать ими тогда, когда обстоятельства потребуют. Глядя на анархию, в которую впала Франция прежде и после 18 фруктидора, на неуважение к главным правительственным лицам, на безнравственность одних и на пошлость других, можно бы подумать, что Наполеон был слишком робок, не особенно полагался на влияние своего имени и на утомление партий и только откладывал исполнение своего замысла, который впоследствии привел в действие с таким блистательным успехом. Но он думал, что ему должно еще увеличить свою известность новыми славными деяниями и дать время массе народа заскучать под гнетом демократии. Возможно, что с этих пор он начал помышлять об экспедиции в Египет, как полагали многие, прочитав его прокламацию от 16 сентября 1797 к эскадре адмирала Брюэса (Brueix), в которой говорит: «Без вашего содействия нам невозможно пронести славу французского имени дальше какого-нибудь уголка Европы; с вами мы переплывем моря и водрузим знамя республики в далеких странах».

Для исполнения столь обширного замысла надобно было сначала умиротворить Европу. Австрия, чьи надежды, основанные на революции во Франции, были разрушены 18 фруктидором, не имела уже прежних причин откладывать заключение мира; но Директория, возгордившись победой, якобы одержанной над роялистами, не показывала миролюбивого расположения; однако же Бонапарт не разделял ее воинственных видов. Приближение зимы заставило его поспешить с заключением мира. «Нужно более месяца времени, чтобы рейнская армия успела оказать мне помощь, если еще она в состоянии оказать ее, — сказал он своему секретарю, — а через две недели выпадет снег, и дороги сделаются непроходимыми. Кончено, заключаю мир. Венеция поплатится за издержки войны и за границы на Рейне. А Директория и ораторы пусть себе говорят, что им угодно».

И мир был заключен в Кампо-Формио 26 вендемьера VI года (17 октября 1797). Первым его условием было освобождение олмюцких пленников: Лафайета, Латур-Мобура и Бюро де Пюси. Наполеон с жаром настаивал на этом условии, и справедливость требует сказать, что в этом случае он действовал по инструкции Директории.

Глава VI.

Путешествие в Раштадт. Возвращение в Париж. Отъезд в Египет

Война и переговоры уже не задерживали Наполеона на границах Австрии, и он отправился осмотреть покоренные им страны и поехал в Ломбардию, где был принят с восторгом; и когда повеление Директории принудило его ехать в Раштадт для принятия начальства над французским посольством, то одинаковый восторг встречал его повсюду во всей Швейцарии, которую он проехал от Женевы до Базеля. Прежде отъезда своего из Милана Бонапарт отправил Директории с генералом Жубером «знамя итальянской армии», на котором с одной стороны описаны были вкратце все подвиги этой армии, а на другой начертаны слова: «Итальянской армии — признательное отечество». Проезжая Мантую, Наполеон приказал отслужить литургию за упокой Гоша, который только что умер, и ускорил окончание памятника, строившегося в честь Виргилия.

В числе почитателей и любопытных, которые в то время теснились около Бонапарта, нашелся человек наблюдательный, исполненный ума и проницательности, чьи замечания, доставленные в Париж, были помещены в одном периодическом издании в декабре 1797. В них сказано: «Я смотрел с живым участием и большой внимательностью на необыкновенного человека, который наделал столько великих дел, и путь которого, кажется, еще не совершен. Я нашел, что он очень похож на свой портрет, мал ростом, худощав, бледен, с виду как будто утомлен, но не то что болен, как бы сказали. Мне показалось, что он без большого внимания слушает, что ему говорят, и больше занят тем, что думает, нежели тем, что рассказывают. Физиономия его выражает много ума; в ней заметна привычная созерцательность, по которой, однако же, нельзя узнать ничего, что происходит у него на сердце. В этой мыслящей голове, в этой сильной душе необходимо должно предполагать какой-нибудь смелый замысел, который будет иметь влияние на судьбы Европы».

Проезжая Моратской долиной, на которой швейцарцы в 1456 году уничтожили армию Карла Смелого, Ланн хотел заметить, что нынешние французы дерутся лучше. «В ту пору, — сурово сказал Наполеон, — бургундцы не были еще французами».

Прибыв в Раштадт, Наполеон скоро приметил, что новые обязанности были вовсе не по нем. Место, достойное для такого необыкновенного человека, должно было быть или в Париже, центре политических движений, или при армии, действующей под его предводительством. Но ему не пришлось хлопотать о возвращении в столицу: Директория сама вызвала его. Бурриенн, секретарь Наполеона, еще не вычеркнутый из списка эмигрантов, боялся за ним следовать и хотел остаться в Германии. «Поедем, — сказал ему Бонапарт, — смело ступай за Рейн; они не посмеют взять тебя у меня; я отвечаю за твою безопасность».

Встреча Наполеона парижанами была такова, какой он мог ожидать от народного к нему благорасположения, приобретенного громкими делами. Директория, поставленная в необходимость быть официальным отголоском общественной благодарности, скрыла свою зависть и опасения и дала в Люксембурге блистательный праздник покорителю Италии. Талейран представил Директории Наполеона и по этому случаю произнес речь, в которой выказывал себя самым чистым республиканцем. «Могут заметить, — сказал он, — и заметить с некоторым изумлением все мои теперешние старания объяснить и тем как бы затмить славу Бонапарта; но Бонапарт не обидится этим. Сказать ли? Я опасался было той подозрительности к нему, которая при рождении республик неблагосклонно смотрит на всякого человека, выходящего за общий уровень; но я обманулся: личная слава не только не препятствует равенству, но еще служит ему лучшим украшением; и в этот самый день французские республиканцы все, поистине, должны находить себя великими».

Наполеон отвечал краткой речью, в духе тогдашнего расположения умов французского народа, и из скромности приписал Директории честь заключения мира. Но этой официальной скромности требовали от него обстоятельства, и Директория не была ею обманута. С этой поры Наполеон на деле один заменил собою правительство республики в отношении к европейской дипломатии, сосредоточил в себе всю власть и говорил от имени Франции не то, чего хотела Директория, а то, чего требовали его собственные виды на будущее. С самого времени похода в Италию, и особенно со времени битвы при Лоди, Наполеон начал прилагать усилия, чтобы заставить французскую политику утратить тот жесткий характер, который она приняла с самых пор ужасной борьбы 93 года. Он не хотел во имя бешеной и отчаянной демагогии приобрести славного для Франции мира и личной, громкой для себя известности. Ему показалось, что наступило время положить конец революционному фанатизму, который он прежде считал нужным и которым сумел уже воспользоваться. В отношениях своих с королем сардинским, Папою и австрийским императором он показывал тот дух умеренности и миролюбия, который свойствен людям, поставившим себя выше требований и страстей мятежных партий. Это расположение было в особенности заметно при конференциях, вследствие которых был заключен кампоформийский трактат. Он сам сказал впоследствии, уже в бытность свою на острове Святой Елены: «Начала, которые должны были руководствовать действиями республики, были определены в Кампо-Формио: Директория не мешалась в это дело». И таково было существенное могущество этого человека, что Директория, которую он таким образом отстранил от всякого влияния на дела, присваивая одному себе всю верховную власть, сосредоточенную в ней, не только не осмелилась потребовать отчета в его поступках, но еще рассыпала перед ним, посредством своего президента, самые напыщенные комплименты. «Природа, скупая на произведение чудес, — сказал Баррас в своей ответной речи, — нечасто рождает людей великих; но она захотела ознаменовать зарю свободы одним из этих феноменов, и величественная (!) французская революция, дело новое в истории наций, должна была внести имя нового гениального человека в историю мужей знаменитых». Эта лесть, вынужденная общественным мнением от зависти, обличает высокое положение, в которое Наполеон поставил себя; и здесь нельзя не заметить, что Баррас, глава тогдашнего французского правительства, счел необходимым говорить подобным образом простому генералу, своему подчиненному, так же точно, как впоследствии и в том же самом месте говорил ему президент сената, то есть первый из его служителей.

В победителе под Арколем парижане забыли прежнего своего бича во время вендемьера, и где ни появлялся Наполеон, народ везде встречал его громкими рукоплесканиями. В театре, как только узнавали, что он там, партер и ложи восторженными кликами изъявляли желание его видеть; но все эти знаки общественного благорасположения, столь лестные для самолюбия Бонапарта, казалось, его беспокоят; однажды он сказал: «Если б я знал, что ложи так открыты, то, право, не поехал бы в театр». Раз ему захотелось видеть представление одной комической оперы, которая в ту пору была в большой моде и в которой играли госпожа Сент-Обен (Saint-Aubin) и Еллевиу; он попросил о том театральную дирекцию, скромно сказав: «Если это возможно»; директор театров ловко заметил, что для победителя Италии нет ничего невозможного, и что слово «невозможно» уже для него давно не существует.

Наполеон, несмотря на общее к себе благорасположение, не уповался фимиамом лести и, обдумывая хладнокровно свое положение, начал опасаться, чтобы слишком продолжительное бездействие не повело к забвению его высоких заслуг и не охладило восторженности его почитателей. «В Париже, — говорил он, — ни о чем не помнят долго. Если я буду сидеть сложа руки, то просто погибну. В этом новом Вавилоне одна известность беспрестанно сменяется другою; как только я побываю три раза в театре, так никто уже на меня и смотреть не станет: надобно выезжать как можно реже». Потом, когда Бонапарту говорили, что его появление всегда возбуждает восторг, он отвечал словами Кромвеля: «Э! Да народ с таким же бы восторгом пошел смотреть, если б меня повели и на эшафот». Он отказался от торжественного представления, предложенного в его честь дирекцией театров, и ездил на спектакль не иначе, как в закрытую ложу.

Уже с этой самой поры против него замышлялись заговоры. Одна женщина известила Наполеона, что его хотят отравить: немедленно произведено следствие, и мирный судья округа отправился на квартиру женщины, приславшей предостережение. Эту несчастную нашли плавающей в своей крови: убийцы, извещенные, что она узнала и открыла их заговор, хотели новым преступлением скрыть следы своего злоумышления.

Наполеон, устраненный от Директории, пожелал быть членом Французской академии, хотя, правду сказать, ему было вовсе не до ученых или литературных занятий, и был принят на место Карно, замешанного по 18 фруктидору. Письмо, написанное им по этому случаю к президенту Камю (Camus), так любопытно, что мы приведем его целиком:

«Гражданин президент,

Люди избранные, члены Французской академии, сделали мне честь, приняв меня в число своих товарищей.

Я чувствую, что останусь надолго их учеником, прежде чем сравняюсь с ними.

Если бы я знал какой-нибудь другой способ показать им мое уважение, то употребил бы его.

Истинные торжества, которые не влекут за собою никаких сожалений, суть торжества над невежеством.

Самое благородное, равно как и самое полезное народное занятие, есть содействовать распространению человеческих знаний и идей.

Истинное могущество Французской республики должно отныне состоять в том, чтобы ей не была чужда ни одна новая идея.

Бонапарт»

Такой язык был удивителен в устах человека, достигшего верховной власти одними чисто военными подвигами. Но Наполеон хотел показать, что он не ослеплен счастьем. Для достижения той возвышенной цели, которую гений его имел уже в виду и к которой пылко и постоянно стремилась его мысль, ему нужно было проявить в себе более, чем полководца, напыщенного успехами и готового оценивать одни только военные достоинства и личную храбрость. Ему нужно было, чтобы нация, над которой он хотел царствовать, видела в нем не только человека, способного защищать ее оружием, но еще и такого, который бы более всякого другого умел покровительствовать развитию ее умственных богатств.

Но наступил ли час обнаружить тайные замыслы, питаемые им с самого времени итальянской кампании? Наполеон признал, что час этот еще не пришел, и потому должен был стараться как можно скорее выйти из бездействия, которое могло если не совсем уничтожить, то, по крайней мере, уменьшить славу его имени.

Таким образом, решение об экспедиции в Египет было принято. Директория не противилась исполнению этого проекта, потому что ее недальновидность, усматривая опасности одного только следующего дня, заставляла ее желать удаления знаменитого воина, и она не рассчитала, что новые его успехи послужат к большему обожанию нации и, следовательно, умножат к нему любовь народа, чего именно Директория и опасалась. Бонапарт, который один составил план экспедиции, один и занялся его исполнением и принял на себя все устройство войск, назначенных в экспедицию. Он же занялся и составлением разных комиссий из ученых и артистов, которые должны были сопровождать французские войска для того, чтобы успехи его оружия могли также служить и распространению успехов образованности. Когда Наполеона спросили, долго ли он намерен оставаться в Египте, он отвечал: «Или несколько месяцев, или шесть лет, глядя по обстоятельствам». Он взял с собой походную библиотеку, составленную из томов форматом в восемнадцатую долю листа, заключавшую в себе книги по ученым и художественным предметам, географии и истории, путешествия и поэтические сочинения, романы и политику. В его каталоге стояли: Плутарх, Полибий, Фукидид, Тит-Ливии, Тацит, Рэналь, Вольтер, Фридрих Второй, Гомер, Тассо, Оссиан, Виргилий, Фенелон, Ла-Фонтен, Руссо, Мармонтель, Ле-Саж, Гёте, книги Ветхого и Нового Завета, Коран, книга Вед, Дух Законов и Мифология.

Перед самым отъездом из Парижа Наполеон чуть совсем не остался в Европе по причине несогласий Бернадота с венским кабинетом, возникших в связи с тем, что венская чернь оскорбила трехцветное знамя, которое французский посол выставил на своем доме. Директория настоятельно хотела удовлетворения за эту обиду и готова была предпринять снова войну, которую бы по-прежнему должен был вести Наполеон. Но этим расстроились бы его планы, и потому он заметил Директории, что «не случайности должны управлять политикой, а политика случайностями». Директория вынуждена была уступить замечанию столь очевидно справедливому, и Наполеон отправился в Тулон.

Прибыв 8 мая 1799 года в этот город, бывший колыбелью его известности и славы, Бонапарт узнал, что драконовские законы, которые действовали в Тулоне по случаю эмиграций и строго соблюдались со времени 18 фруктидора, заставляли еще скорбеть и трепетать весь девятый военный округ. Не имея права распоряжаться в стране, ему не подчиненной, он, как член Академии, обратился к южным военным комиссарствам, уговаривая их быть почеловеколюбивее в своих решениях.

«Я с величайшей горестью узнал, — пишет он им, — что семидесяти- и восьмидесятилетние старцы и несчастные женщины, беременные или окруженные детьми, были расстреляны за намерение эмигрировать.

Разве воины свободы стали палачами?

Разве сострадание, которое не оставляло их в самом пылу битв, умерло в их сердце?

Закон 19 фруктидора был мерой, принятой для общественной безопасности. Его целью было наказывать заговорщиков, а отнюдь не несчастных женщин и хворых стариков.

Поэтому-то я и прошу вас, граждане, каждый раз, как на ваш суд предстанет или старец, имеющий более шестидесяти лет, или женщина, объявлять, что вы даже в битвах щадили жизнь женщин и старцев.

Воин, который подписывает приговор безоружного, не кто более как подлец».

Этот великодушный поступок Бонапарта спас жизнь одному престарелому эмигранту, которого тулонский военный суд приговорил было к смерти. Нельзя не сказать, что такое снисхождение к беспомощным старцам и женщинам в воине, привыкшем на полях сражений к зрелищу человеческой крови, заслуживает совершенного одобрения, тем более что воин этот принуждает разделять свое мнение не силой оружия и не властью, а одним уважением, приобретенным заслугами. В этом письме Бонапарта, как члена Французской академии, к военным властям Южной Франции есть какое-то глубокое чувство превосходства силы мысли над силой меча в великом деле успехов общественной образованности.

Когда уже все было готово к отъезду и флот был готов поднять паруса, Наполеон сказал своей армии следующую речь:

«Господа офицеры и солдаты!

Два года тому назад я принял начальство над вами: в то время вы находились около Генуи, терпели во всем недостаток, даже до того, что многие из вас должны были продать свои часы, чтобы добывать дневное пропитание. Я обещал, что помогу вашему горю, и привел вас в Италию, где вы нашли всего вдоволь... Правда ли? Сдержал ли я слово?»

Войско отвечало единогласно: «Правда!»

Наполеон продолжал:

«Так знайте же, что вы еще не все сделали для отечества, и что отечество еще не все сделало для вас.

Теперь я поведу вас в страну, где ваши подвиги превзойдут все то, что вы уже совершили и чему удивляется вселенная; вы там окажете отечеству те заслуги, которых оно вправе ожидать от армии непобедимых.

Даю слово, что по возвращении из этого похода каждый солдат будет иметь на что купить шесть десятин земли.

Вам предстоят новые опасности, которые разделит с вами наш флот. Наш флот не имел еще случая увенчаться лаврами и не приобрел еще славы, равной вашей; но мужество моряков не уступит вашей храбрости: они решились побеждать и с вашей помощью исполнят свое намерение.

Передайте им вашу уверенность в непобедимости, которая никогда не была обманута; помогайте им в их усилиях; живите с ними в том согласии, которым отличаются люди единодушные и преданные успехам одного и того же дела; помните, что и наши морские войска стяжали права на народную признательность.

Приучитесь к морским маневрам; внушайте ужас врагам и на суше и на море; подражайте в этом случае римским воинам, которые победили Карфаген в открытом поле и разбили карфагенян на их кораблях».

Ответом армии на эту речь был крик: «Да здравствует республика!»

Жозефина провожала мужа до Тулона. Бонапарт страстно любил ее. Расставанье их было самое трогательное. Предвидя опасности, предстоящие Наполеону, они могли думать, что расстаются навечно. Эскадра вышла в море 19 мая.

Глава VII.

Экспедиция в Египет

Эскадра, выйдя из Тулона, пошла к Мальте. Однажды вечером, когда флотилия плыла по Сицилийскому морю, секретарь главнокомандующего заметил на закате солнца вершины Альп и сказал об этом Бонапарту; тот отвечал, что не верит. Но адмирал Брюэс, посмотрев в подзорную трубу, подтвердил слова Бурриенна. Тогда Наполеон вскричал: «Альпы!» И после минутного раздумья прибавил: «Нет, не могу видеть без особенного чувства землю Италии! Вот восток; еду туда. Еду на предприятие опасное. Эти горы повелевают долинами, на которых я столько раз имел счастье водить французов к победам. С французами я и опять останусь победителем».

Во все продолжение навигации Наполеон любил заниматься разговорами с сопровождавшими его генералами и учеными и беседовал с ними сообразно занятиям каждого. С Монжем и Бертолетом, которых часто призывал к себе, он рассуждал о науках положительных и даже о метафизике и политике. Генерал Кафарелли Дуфолга, которого он особенно любил и уважал, доставлял ему также ежедневные случаи к развлечению живостью своего ума и привлекательностью разговоров. Наполеон находил удовольствие беседовать после обеда и предлагать самые затруднительные вопросы о важнейших предметах; он подстрекал своих собеседников к спорам или для того, чтобы изучать их характеры, или затем, чтобы самому черпать из источника их познаний, и всегда отдавал предпочтение тому из них, который смелее и ловчее поддерживал неправдоподобные парадоксы. Ясно, что эти разговоры были для него, так сказать, только умственной гимнастикой. Он любил также рассуждать о начале мира и о вероятном его разрушении. Мысль его и воображение останавливались только на одних важных и обширных предметах.

После благополучного двадцатидневного плавания французская эскадра 10 июня пришла к Мальте и заняла ее без сопротивления, что заставило Кафарелли после осмотра укреплений сказать Бонапарту: «Ну, генерал, слава Богу, что еще нашлось кому отворить нам ворота крепости». Однако же Наполеон, в бытность даже на острове Святой Елены, не сознавался в том, что Мальта сдалась ему вследствие тайных отношений. Он говорил: «Я взял Мальту в Мантуе; великодушный поступок с Вурмзером склонил к покорности гроссмейстера и кавалеров». Но Бурриенн, напротив, утверждает, что кавалеры нисколько не участвовали в этом деле.

Как бы то ни было, только Наполеон недолго оставался в Мальте. Флот поплыл к Кандие и 25 июня пришел к этому острову; этот-то самый объезд и обманул Нельсона, который полагал встретить французскую эскадру при Александрии. Случай весьма счастливый для французов, и Брюэс говорил, что английский адмирал, будь с ним не более десяти кораблей, имел бы на своей стороне все ручательства в успехе. «Дай Господи,-часто говаривал он, глубоко вздыхая,-дай Господи не встретиться нам с англичанами!»

Не выходя на берег Африки, Бонапарт решил еще раз обратиться к своим воинам, чтобы более возбудить их энтузиазм напоминанием предстоящего огромного подвига и предупредить об опасностях на случай, если бы они упали духом или не стали строго соблюдать дисциплину. Вот знаменитая прокламация, изданная им по этому случаю:

«Бонапарт, член Национальной академии, главнокомандующий войсками.

На корабле Лориан, 4 мессидора VI года. Воины!

Вам предстоит сделать завоевание, последствия которого будут неисчислимы как в отношении к просвещению, так и к всемирной торговле. Вы этим нанесете Англии самый верный и самый чувствительный удар в ожидании того, которым совершенно сокрушите ее.

Нам придется сделать несколько трудных переходов; дать много сражений; мы успешно исполним наши преднамерения; за нас судьба. Беи мамелюков, которые исключительно благоприятствуют английской торговле, которые наносят неприятности нашим негоциантам, которые тиранят бедных обитателей берегов Нила, эти самые беи через несколько дней после нашего прибытия не будут более существовать.

Народы, с которыми вы будете в сношениях, магометане; их первая заповедь: Нет Бога кроме Аллаха, и Магомет пророк Его. Не спорьте с ними; поступайте с магометанами, как поступали с евреями, как поступали с итальянцами; обращайтесь почтительно с их муфтиями, с их имамами, как обращались с духовными лицами других народов.

Римские легионы покровительствовали всем религиям. Вы встретите здесь обычаи, отличающиеся от обычаев европейских: привыкайте к ним.

Народы, к которым мы идем, обращаются с женщинами не так, как мы; но того, кто насилует, во всякой стране считают за изверга.

Грабеж обогащает немногих, бесчестит всех, уничтожает ресурсы и делает нашими врагами тех, чье благорасположение нам нужно.

Первый город, который мы встретим на нашем пути, сооружен Александром; мы на каждом шагу найдем великие воспоминания, достойные воспламенить дух французов».

Вслед за этой прокламацией Бонапарт отдал приказ по армии, которым объявлялась смертная казнь всякому, кто будет грабить, насиловать, налагать контрибуции или делать какие бы то ни было поборы. За строгим исполнением этого приказа велено неослабно наблюдать старшим начальникам, и малейшее упущение оставлено на их ответственности, которой они подвергнуты и за всякое другое упущение по службе.

Все эти распоряжения сделаны по примеру распоряжений в подобных случаях римлян, о которых Бонапарт напоминал в своей прокламации так кстати и в которой всего замечательнее то, что возбуждая мужество своих воинов, не приписывает, подобно иным полководцам, всех своих титулов, а называет себя просто членом Французской академии и тем как бы основывает свое влияние на миролюбивой силе мышления. Заметим, что в этом самом Египте Александр выдавал себя за сына Юпитера, Кесарь за потомка богов, Магомет за пророка; вспомним, что Аттила называл себя Бичом Божиим, и подивимся великому полководцу, который в своих официальных письмах и прокламациях подписывался просто: член Национальной академии.

Флот прибыл к Александрии 1 июля. За два дня перед тем Нельсон был у той же гавани, но удивленный, что не встретил французской эскадры, предположил, что она направилась к берегам Сирии, и отплыл к Александретте. Бонапарт, узнав об этом и предусматривая скорое возвращение Нельсона, решил немедленно произвести высадку войска. Адмирал Брюэс всеми силами противился скорому исполнению этой меры; но Бонапарт настоял, сказав Брюэсу, который просил отсрочки только на двенадцать часов: «Послушайте, адмирал, мне некогда терять времени; фортуна дает мне три дня; если я ими не воспользуюсь, то мы погибли».

Адмирал, к счастью эскадры, был вынужден уступить; мы «говорим, к счастью», потому что Нельсон не замедлил возвратиться в Александрию. Но было уже поздно; быстрота действия главнокомандующего спасла армию, которая вся успела перейти на сушу.

Высадка произведена в ночь с 1 на 2 июля в час пополуночи, в Марабу, в трех лье от Александрии. Войска немедленно устремились на этот город и взяли его приступом. Клебер, руководивший атакой, был ранен в голову. Впрочем, эта победа не стоила французам больших потерь. В покренном городе не допустили ни грабежа, ни убийств.

В минуту высадки Бонапарт писал египетскому паше:

«Исполнительная Директория Французской республики неоднократно обращалась к Блистательной Порте с просьбой наказать египетских беев за оскорбления, наносимые французским негоциантам.

Но Блистательная Порта объявила, что беи, люди своенравные и корыстолюбивые, не внимают голосу справедливости, и что Порта, со своей стороны, не только не поощряет беев к оскорблению своих давних союзников французов, но еще и лишает их своего покровительства.

Французская республика решилась послать сильную армию для прекращения разбойничества египетских беев, точно так же, как вынуждена была в текущее столетие посылать армии против беев тунисских и алжирских.

Ты, который бы должен был быть верховным начальником беев и которого они держат в Каире, лишив всякой власти, ты должен радоваться моему пришествию.

Тебе, без сомнения, должно уже быть известно, что я не пришел действовать против Корана и против султанского правительства; ты знаешь, что во всей Европе одни только французы верные союзники Блистательной Порты.

Приди же на встречу со мной, и вместе мы проклянем богоотступное племя беев».

Заняв Александрию, Наполеон поспешил издать прокламацию к ее жителям:

«Бонапарт, член Национальной академии, главнокомандующий французской армии.

С довольно давних пор беи, управляющие Египтом, наносят обиды французской нации и притесняют французских негоциантов; пришел час их наказания.

С давних пор эта стая невольников, купленных на Кавказе и в Грузии, властвует над прекраснейшей страной в мире; но Бог, от которого зависит все, повелел, чтобы их владычеству положен был конец.

Народы Египта! Вам скажут, что я пришел разорить вашу религию; не верьте! Отвечайте клеветникам, что я пришел затем, чтобы возвратить вам ваши права, наказать похитителей, и что я, более чем мамелюки, чту Бога, Его пророка и аль-Коран (?!!). Скажите им, что перед Богом все люди равны; одни только добродетели, да премудрость и таланты полагают между ними различие. А какие же добродетели, какая премудрость, какие таланты отличают мамелюков и дают им право пользоваться исключительно всеми сладостями жизни?

Если Господь Бог отдал Египет им во владение, то пусть они покажут заключенное условие. Но Господь Бог милосерден и справедлив к народу.

Каждый египтянин признается способным занимать места по службе; умнейшие, просвещеннейшие, добродетельнейшие станут управлять страной, и народ будет счастлив.

Было время, что вы имели большие города, большие каналы, большую торговлю; отчего же все это исчезло, как не от скупости, несправедливости и тиранства мамелюков?

Кадии, шейхи, имамы, шорбаджи, скажите народу, что мы друзья истинных мусульман. Не мы ли искони были друзьями султана (да исполнит Господь все его желания!) и недругами его неприятелей? А мамелюки, напротив, разве не вышли из повиновения султану, которому не покоряются и доныне?

Трижды блаженны те, которые будут заодно с нами! Они пойдут в чины, и богатство их приумножится. Блаженны те, которые не примут ничьей стороны! Они будут иметь время узнать нас, и узнав, возьмут нашу сторону. Но горе, трижды горе тем, которые пристанут к мамелюкам и поднимут оружие против нас! Для них не будет надежды: они все погибнут».

Бонапарт, поручив Клеберу начальство в Александрии, отправился оттуда 7 июля, по дороге в Дамангур, через пустыню, где голод, жажда и нестерпимый зной заставили армию переносить неслыханные страдания, от которых многие солдаты погибли. В Дамангуре страдания эти несколько облегчились; Бонапарт учредил там главную квартиру и расположился в доме одного престарелого, богатого шейха, который притворился бедняком, чтобы избавиться от ожидаемых притязаний. Наполеон продолжал поход на Каир и в течение четырех дней успел разбить мамелюков при Раманиге (Ramanieh) и истребить кавалерию и флотилию беев в Хебресе. В этом последнем сражении главнокомандующий построил свои войска в каре, и быстрота натиска храброй неприятельской кавалерии не могла расстроить их. В битве при Хебризе, где дивизионный генерал Пере, атакованный превосходными силами, сумел не только выйти из опасного положения, но и склонить победу на свою сторону, принимали личное участие члены ученой экспедиции Монж и Бертолет, и оба оказали войску важные услуги своею храбростью.

Все эти успешные действия против арабов были только предвестниками победы более значительной, которая отворила французам ворота Каира. В конце июля французская армия встречена Мурад-беем у подножия пирамид. Бонапарт, воодушевленный видом этих исполинских памятников, вскричал перед самым началом битвы: «Воины, вы будете теперь сражаться с властелинами Египта; не забудьте, что с вершин этих памятников на вас смотрят сорок веков!»

Сражение это названо Ембабегским, от имени близлежащего селения. В нем мамелюки были совершенно поражены после упорного боя, продолжавшегося девятнадцать часов. Вот описание этой страшной и кровопролитной битвы, составленное самим победителем.

Сражение при пирамидах

Третьего числа, на утренней заре, мы начали встречать неприятельские авангарды, которых гнали от селения до селения.

В два часа пополудни мы стояли перед неприятельскими ретраншементами.

Я приказал дивизиям генералов Дезе и Ренье занять позицию на правом фланге между селений Джизега и Ембабега так, чтобы они могли отрезать неприятелю дорогу на Верхний Египет, по которой он, естественно, должен был отступать. Армия наша была расположена в том же боевом порядке, как и в сражении при Хебресе.

Едва Мурад-бей приметил движение генерала Дезе, как решился атаковать его; на этот фланг он выслал одного из отважнейших своих беев и отряд лучших войск, который с быстротой молнии напал на обе наши дивизии. Неприятелей подпустили на расстояние пятидесяти шагов и тогда уже осыпали градом пуль и картечи, от которых погибло их множество. Тогда они кинулись между двух дивизий, попали под перекрестный огонь и поражены совершенно.

Я воспользовался этим мгновением и приказал генералу Бону, стоявшему на берегу Нила, атаковать ретраншементы, а генералу Виалю, командующему дивизией генерала Мену, стать между этими ретраншементами и остатком вышедшего из них неприятельского отряда с тройной целью: первое, не допустить остатков отряда возвратиться в ретраншементы, второе, запереть в них войско Мурад-бея, и третье, в случае надобности, напасть на него с левого фланга.

Лишь только генералы Виаль и Бон заняли назначенные им позиции, они приказали первым и третьим дивизионам всех своих батальонов построиться в колонны к атаке, а вторым и третьим оставаться в каре, всего в три ряда, и идти подкреплять колонны к атаке.

Колонны к атаке дивизии генерала Бона кинулись под командою храброго генерала Рампона на ретраншементы с обычным своим мужеством и несмотря на огонь довольно значительной неприятельской артиллерии; тогда мамелюки, выскочив из ретраншемента во весь галоп, бросились на них. Но колонны успели остановиться, стать в каре и встретили наездников градом пуль и щетиной штыков. Место битвы в одну минуту было устлано неприятельскими трупами, и мы скоро овладели ретраншементами. Мамелюки, обращенные в бегство, толпами кинулись в сторону своего левого крыла; но тут был поставлен батальон карабинеров, и мамелюки, спасаясь, должны были проходить под его батальным огнем не больше, как в расстоянии пяти шагов; они падали целыми грудами. Многие из них бросились в Нил и потонули.

Нам досталось более четырехсот верблюдов с багажом и пятьдесят орудий. Я полагаю потерю мамелюков в две тысячи человек их лучших наездников. Большая часть их беев или убиты, или ранены. Мурад-бей ранен в лицо. Наша потеря простирается от двадцати до тридцати человек убитыми и до ста двадцати ранеными. В ту же ночь неприятель оставил Каир. Все его канонирские лодки, корветы, брики и даже один фрегат сожжены, и 4 числа наши войска вступили в Каир. Ночью чернь сожгла дома беев и наделала много беспорядков. В Каире, где свыше трехсот тысяч жителей, чернь-народ самый негодный.

Войско, состоящее под моей командой, уже столько раз сражалось против неприятеля, превосходящего числом, что я не стал бы хвалить ни его мужества, ни присутствия духа в настоящем деле, если бы это сражение не было для него в совершенно новом роде, требовавшем величайшего хладнокровия, которое так несовместимо с живостью нашего характера. Увлекись оно своей обыкновенной пылкостью, то не одержало бы победы, которая могла быть одержана только посредством величайшего хладнокровия и великого терпения.

Мамелюкская кавалерия показала большую храбрость. Эти всадники защищали не одну свою жизнь, но и богатство; не было ни одного из них, на котором бы наши солдаты не нашли трех, четырех и пяти сотен луидоров.

Вся роскошь мамелюков состоит в их лошадях и оружии. Жилища их просто лачуги. Мудрено найти землю более обильную и жителей более несчастных, необразованных, униженных. Они предпочитают мундирную пуговицу наших солдат шестифранковой монете; в деревнях они не знают даже употребления ножниц. Жилища их построены из грязи. Всю их мебель составляют циновка да два-три глиняных горшка. Они едят мало и вообще довольствуются весьма немногим. Не знают мельниц; так что нам случалось стоять биваками на полях, покрытых на необозримое пространство хлебом, и однако же не иметь муки. Мы питались одной зеленью и мясом. Малое количество муки, потребляемой жителями, мелется ими на камнях вроде ручных жерновов; а в некоторых больших селениях есть мельницы, действующие посредством волов.

Нас беспрерывно тревожили тучи арабов, которые есть величайшие разбойники и мерзавцы в свете; им все равно бить что турка, что француза, только бы кто попался им в руки. Бригадный генерал Мюирер и многие адъютанты были убиты этими разбойниками, засевшими на своих маленьких отличных лошадях по оврагам и за возвышениями: беда тому, кто только на сто шагов отойдет от своей колонны. Генерал Мюирер, несмотря на убеждения караулов цепи, захотел, по влечению судьбы, действие которого я часто замечал на людях, близких к смерти, один взойти на возвышенность в двухстах шагах от лагеря; за нею скрывались три бедуина и убили его. Республика понесла в нем действительную потерю: он был одним из храбрейших генералов, которых я знаю.

Республика нигде не может так близко и так выгодно основать колонию, как в Египте. Климат тамошний, по причине прохладных ночей, очень здоров. У нас, несмотря на пятнадцатидневный переход, на всевозможные утомления, на недостаток вина и всего того, что могло бы подкрепить человека, нет до сих пор больных. Солдаты наши нашли большое пособие в пастеках, разновидности дынь, которых здесь большое множество...

Артиллерия отличилась в особенности. Я прошу вас произвести в дивизионные генералы бригадного генерала Доммартена. Начальника бригады Детена (Destaing) я произвел в бригадные генералы; генерал Заиончек отлично исполнил многие важные поручения, который я возлагал на него. Провиант-мейстер Суси (Sucy) плыл с нашей флотилией по Нилу, чтобы облегчить нам доставку провианта из Делты. Видя, что я ускоряю марш, и желая быть при мне во время сражения, он, несмотря на опасность, сел на канонирскую лодку и отделился от флотилии. Лодка его стала на мель, и он был со всех сторон окружен многочисленным неприятелем; провиант-мейстер показал при этом случае величайшее мужество; очень опасно раненный в руку, он своим примером успел, однако же, воодушевить экипаж и спасти лодку.

С самого отбытия из Франции мы не получаем оттуда никаких известий...

Прошу вас приказать выдать жене гражданина Ларрея, главного врача армии, награждение в тысячу двести франков. Муж ее своим усердием и деятельностью оказал нам в пустыне величайшие услуги. Я не знаю ни одного врача, который бы мог лучше его занимать должность главного начальника подвижных лазаретов».

На другой день, 4 термидора (22 июля), Бонапарт пришел к Каиру и издал следующую прокламацию:

«Жители Каира, я доволен вашими поступками; вы хорошо сделали, что не приняли стороны моих неприятелей. Я пришел истребить племя мамелюков, покровительствовать торговле и природным жителям страны. Пусть все, которые боятся, отложат страх; которые бежали от домов своих, пусть возвратятся; продолжайте молиться и сегодня, как молились вчера, я желаю, чтобы вы молились всегда. Не опасайтесь нисколько за ваши семейства, ваши дома, вашу собственность и, главное, за религию вашего пророка, которого я люблю. Так как для спокойствия города необходимо, чтобы в нем была устроена власть, блюстительница порядка, то учреждается диван, состоящий из семи присутствующих, из которых два будут всегда находиться при коменданте, а четверо наблюдать за порядком в городе и действиями полиции».

Бонапарт произвел 24 июля въезд в столицу Египта. Двадцать пятого он так писал брату своему Иосифу, члену Пятисотенного Совета:

«Ты прочитаешь в публичных ведомостях бюллетени о сражениях наших в Египте и о покорении этой страны, которое было довольно оспариваемо для того, чтобы прибавить новый лавровый листок к победному венцу нашей армии. Египет, земля из всех земель богатейшая рисом, пшеницей, овощами, мясом. Непросвещение здесь совершеннейшее. Нет денег, нет даже на выдачу жалованья войску. Я могу возвратиться во Францию через два месяца.

Постарайся, чтобы мне к моему приезду была готова какая-нибудь мыза или около Парижа, или в Бургундии. Я думаю провести на ней зиму».

Это письмо доказывает, что Наполеон считал свое завоевание обеспеченным, и полагал, что уже без всякой опасности может положиться в его сохранении на благоразумие и искусство своих помощников. Но зачем же это нечаянное возвращение во Францию? Затем ли, как некоторые полагали, чтобы извлечь из нее новые подкрепления военным силам и положить начало колонизации, или только имел он в виду приблизиться к театру, в котором должен был играть первую роль, и полагал, что пришло время сбыться обстоятельствам, которые он давно предвидел и желал для своих личных выгод? Нам кажется, что последнее предположение вероятнее первого.

Глава VIII.

Поражение под Абукиром. Распоряжения Наполеона в Египте. Сирийская кампания. Возвращение в Египет. Абукирская битва. Отъезд во Францию

Пока Дезе преследовал Мурад-бея в Верхнем Египте, Наполеон занимался в Каире организацией управления египетскими областями. Но Ибрагим-бей, который устремился в Сирию, принудил своими маневрами победителя-законодавца возвратиться на поле битв. Бонапарт настиг и разбил его при Салехее (Salehey'h). В этом сражении ранен храбрый Сулковский.

Радость войска при этой новой победе была вскоре смущена печальным известием. Клебер через нарочного уведомил Бонапарта, что французский флот после мужественной обороны истреблен Нельсоном при Абукире. Едва слух об этом распространился по армии, как ее смущение и неудовольствие дошли до высочайшей степени. И солдаты, и начальники, которыми овладело беспокойство еще на первых днях после высадки, почувствовали более чем когда-нибудь припадки ностальгии и начали роптать. Наполеон, измерив одним взором всю степень поражения французского флота, сначала, казалось, сам упал духом; и когда ему сказали было, что Директория, наверное, примет меры, чтобы как можно скорее помочь такому несчастью, он с живостью отвечал: «Ваша Директория не что больше как... Они завидуют мне и боятся меня; они оставят меня здесь на погибель. Да и притом, — продолжал он, указывая на свой главный штаб, — разве вы не видите всех этих лиц? Смотрите, им так и хочется поскорее уйти».

Но уныние не могло долго владеть душою великого человека, и он тут же воскликнул: «Быть так! Мы или останемся здесь, или выйдем отсюда великими людьми, великими, как древние!!»

С этой минуты Бонапарт стал неутомимо заниматься гражданским устройством Египта. Он больше чем когда-нибудь постиг необходимость привлечь на свою сторону жителей и учредить постоянные заведения. Одним из первых таких заведений было учреждение академии, по примеру парижской. Он разделил ее на четыре класса: математический, физический, политической экономии, литературный и свободных художеств. Президентом назначен Монж, а титулом вице-президента Наполеон почтил самого себя. Открытие этой академии было торжественное, и при этом случае бессмертный воин повторил то, что уже было им сказано при принятии его в члены Французской академии; он снова сказал, что торжество над невежеством величайшее из торжеств, и что успехи его оружия суть успехи просвещения.

Бонапарт пользовался уже доверием у мусульман, и они приглашали его на все свои празднества. По поводу этого он присутствовал, а не председательствовал, как говорили, на празднике в честь разлития Нила и рождения Магомета. Уважение, оказываемое им при всяком случае к религии лжепророка, немало содействовало приобретению большого влияния над египтянами. В подобном образе поведения иные видели симпатию к исламизму, но в нем скрывалась одна только политическая хитрость. Бурриенн{2}, как очевидец, опровергает показания Вальтер Скотта и некоторых других писателей, которые говорили, что Бонапарт принимал деятельное участие в торжественных обрядах мусульманского вероисповедания, и свидетельствует о том, что Бонапарт присутствовал при этих обрядах как простой зритель и всегда в мундире. Говоря по правде, должно сказать, что Наполеон не был ни христианином, ни мусульманином; он и его армия были в Египте представителями французской философии, веротерпимого скептицизма и религиозного равнодушия восемнадцатого столетия. Только за неимением в голове положительной религии, Бонапарт питал в душе неопределенную религиозность. Но это расположение, которое предохранило его от современной иерофобии, и позволяло ему серьезно разговаривать с имамами и шейхами, как, бывало, разговаривал он с духовными лицами из христиан и евреев, это расположение не склоняло его ни к Евангелию, ни к аль-Корану.

Учреждение Французской республики праздновали в Каире 1 вендемьера VII года. По этому случаю Наполеон сказал своим воинам следующую речь:

«Воины, пять лет назад отечество было в опасном положении; вы взяли обратно Тулон, и это было предзнаменованием падения ваших врагов. Через год вы поразили австрийцев при Дего; на следующий год были уже на Альпах. Два года тому назад вы боролись с Мантуей и одержали знаменитую Сен-Жоржскую победу. В прошлом году вы, по возвращении из Германии, были у истоков Дравы и Изонзы. Кто бы мог тогда сказать, что ныне вы будете на берегах Нила, в центре древнего материка? На вас обращены взоры целого мира, начиная от англичан, знаменитых в торговле и искусствах, до варваров бедуинов. Воины, прекрасна судьба ваша, потому что вы достойны своих дел и того мнения, которое о вас имеют. Вы или умрете смертью храбрых, как ваши товарищи, имена которых написаны на этой пирамиде{3}, или возвратитесь в отечество, покрытые лаврами, и будете в удивление всем народам.

В эти пять месяцев, что мы оставили Европу, мы были предметом беспрерывной попечительности наших соотечественников. В нынешний день сорок миллионов наших сограждан празднуют день учреждения республики; сорок миллионов человек думают о вас, и все говорят: они своими трудами, своей кровью купили нам общий мир, спокойствие, процветание торговли и общественную свободу».

Шейхи, в свою очередь, в знак признательности к тому участию, которое Бонапарт принимал в их празднествах, захотели, по крайней мере по наружности, принять участие в торжестве французов; они огласили главную мечеть песнями радости и молили Аллаха «благословить любимца победы{4} и увенчать успехом храбрых пришельцев с Запада».

Посреди этих дружественных сношений начальники мамелюков, Ибрагим и Мурад-бей, будучи союзниками Англии, старались произвести восстание, которое не замедлило вспыхнуть и в самой столице Египта. Бонапарт был тогда в Старом Каире и едва узнал о происходившем, тотчас же поспешил прибыть в свою главную квартиру. Улицы Каира были немедленно очищены французскими войсками, которые принудили мятежников укрыться в большую мечеть, где вскоре артиллерия начала громить их. Они было не хотели сдаваться; однако же гром орудий, подобие грому небесного, подействовал на их суеверие, и они стали готовы к покорности. Но Наполеон отверг поздние предложения, сказав: «Час милосердия прошел; вы начали, — я кончу». Двери мечети были в ту же минуту отбиты, и кровь турков полилась потоком. Кроме наказания непослушных за мятеж, Бонапарт имел еще в виду и отомстить за смерть генерала Дюпюи, коменданта города, и за смерть храброго Сулковского, которого он очень любил и уважал.

Влияние Англии, подстрекнувшей мятеж в Каире и восстание целого Египта, сделало то, что и диван константинопольский стал относиться неприязненно к французам. Султан издал манифест, исполненный ругательств, которым предавал проклятию французскую армию и повелевал своим войскам уничтожить ее. Бонапарт отвечал прокламацией, которая оканчивалась следующими словами: «Набожнейший из пророков сказал: мятеж дремлет; да будет проклят тот, кто возбудит его!»

Через некоторое время, Наполеон отправился в Суэц, чтобы увидеть следы древнего канала, соединявшего Нил с Красным морем. Ему сопутствовали Монж и Бертолет. Пожелав осмотреть Моисеевы источники, Бонапарт ночью потерял дорогу и едва не сделался жертвой своего любопытства. «Чуть-чуть не погиб я, как фараон, — сказал он по этому случаю, — а славное бы сравнение для ораторских речей!»

Отшельники горы Синая, услышав, что он недалеко от них, прислали к нему депутацию с просьбой вписать свое имя в книгу посетителей, вслед за именами Али, Саладина, Ибрагима и прочих. Наполеон не отказал им в этом удовольствии, тем более что оно удовлетворяло его собственному честолюбию и жажде известности.

Между тем Джеззар-паша овладел крепостью Эль-Ариш в Сирии. Наполеон, помышляя с некоторых пор о походе в эту область, тотчас же решился исполнить свое намерение. Известие об успехах Джеззар-паши он получил в Суэце и поспешил возвратиться в Каир, чтобы взять войска, нужные для новой экспедиции; упрочив спокойствие столицы казнью нескольких начальников бывшего мятежа, он оставил Египет и вступил в Азию. Перед ним лежала степь; он поехал на верблюде, животном, более лошади способном переносить утомление и зной. Наполеон настиг свой авангард, который было заблудился в пустыне, в ту самую пору, как войско, его составлявшее, начинало уже отчаиваться и изнывало от усталости и жажды. Бонапарт сказал своему авангарду: «Вот вам вода и съестные припасы; но если бы все это и не подоспело, так разве надо роптать и падать духом? Нет; учитесь умирать с честью».

Однако же физические страдания воинов доходили иногда до того, что подчиненность и дисциплина ослабевали. В палящих песках Аравии случилось, что французский солдат с трудом уступал своим начальникам несколько капель мутной воды или место в тени, как после, в России, спорил за уголок перед огнем или за кусок лошадиного мяса. Раз, когда главнокомандующий почувствовал себя изможденным, то ему, в знак особенной милости, предоставили склонить голову на обломок двери, и Наполеон говорит: «Это, конечно, было доказательством величайшего снисхождения».

Однажды Наполеон, приподняв ногой несколько камней, нашел камею императора Августа, которая была высоко оценена учеными. Сначала он отдал было эту камею Андреосси, но потом взял назад и подарил Жозефине. Эта прекрасная находка сделана в развалинах Пелузы.

Предприняв поход против турок в Сирию, Бонапарт предполагал косвенно действовать и против Англии. В его уме уже был составлен план экспедиции в Индию через Персию, и он написал к Типо-Саибу письмо такого содержания: «Ты, вероятно, уже знаешь, что я пришел к берегам Красного моря с неисчислимой и непобедимой армией, и хочу освободить тебя от железного ига Англии.

Спешу известить, что желаю, чтобы ты доставил мне, через Маскат или Моку, сведение о твоем политическом положении. Я бы даже желал, чтобы ты прислал в Суэц или в Каир какого-нибудь смышленого человека, пользующегося твоей доверенностью, с которым бы я мог переговорить».

Письмо это осталось без ответа. Оно было отправлено 25 января 1799 года, а власть Типо-Саиба сокрушилась вскоре после этого времени.

Бонапарт пришел к Эль-Аришу в середине февраля.

Крепость эта сдалась 16 февраля, после совершенного поражения мамелюков. Спустя шесть дней Газа отворила ворота победителю.

Когда подошли на довольно близкое расстояние от Иерусалима, то приближенные спросили Бонапарта, не желает ли он пройти этим городом. Наполеон с живостью возразил: «Что касается этого, то ни под каким видом! Иерусалим не входит в мою операционную линию; не хочу, по этим трудным дорогам, навязать себе на руки горцев, а с другой стороны, подвергнуться нападениям многочисленной кавалерии. Мне вовсе не нравится судьба Кассия».

Шестого марта Яффа взята приступом и предана на грабеж и убийство. Бонапарт, чтобы удержать неистовство солдат, послал своих адъютантов Богарне и Круазье, которые подоспели ко времени и спасли жизнь четырех тысяч албанцев и арнаутов, составлявших часть гарнизона и укрывшихся в пространных караван-сараях. Когда главнокомандующий увидел такое множество пленных, то воскликнул: «Что прикажете мне с ними делать? Чем мне их кормить? На чем переправить во Францию или в Египет? Вот наделали-то дела!» Адъютанты стали извиняться тем, что не принять капитуляции было бы опасно, и притом напомнили, что они были посланы именно для исполнения человеколюбивых видов главнокомандующего. Наполеон возразил: «Да, без сомнения, в отношении к женщинам, детям, старцам; но мое приказание вовсе не касалось вооруженных солдат; лучше было умереть, чем привести мне всех этих несчастных. Ну, что я с ними стану делать?» И Наполеон целых три дня рассуждал об участи пленников, ожидая, не придут ли с попутным ветром какие суда, которые бы избавили его от необходимости снова проливать кровь людей. Но на море не появлялось ни одного паруса; войско начинало роптать, и приказ о расстреле арнаутов и албанцев отдан 10 марта.

Каиру возвещено о взятии Яффы следующей прокламацией:

«Во имя Бога, милостивого, милосердного, пресвятого, властителя вселенной, по воле своей управляющего своим творением, дающего победу, вот рассказ о милостях, которые Бог Всевышний послал Французской республике; а потому мы и овладели Яффою в Сирии.

Джеззар намеревался идти с разбойниками арабами в Египет, где обитают небогатые жители. Но судьбы Господни уничтожают хитрости людей. Джеззар хотел, по своему варварскому обычаю, проливать кровь по той причине, что он горд и слабоумен и напитался дурными правилами мамелюков; он не размыслил, что все происходит от Бога.

Двадцать шестого числа рамазана французская армия окружила Яффу. 27 главнокомандующий приказал сделать окопы; он увидел, что город вооружен пушками и заключает в себе много народу. 29 окопы были сделаны длиною на сто футов. Главнокомандующий велел поставить со стороны моря пушки, мортиры и батареи, чтобы удержать тех жителей, которые бы вздумали выйти из города.

В четверг, последний день рамазана, главнокомандующий сжалился над жителями Яффы и приказал предложить им сдаться; но вместо всякого ответа его посланный был задержан вопреки законам военным и Магометовым.

Бонапарт в ту же минуту закипел гневом; он велел палить из пушек и метать бомбы. Вскоре пушки на стенах Яффы были подбиты. К полудню сделан пролом; начался приступ, и французы меньше чем за час овладели городом и укреплениями. Обе армии вступили в рукопашный бой. Французы остались победителями, грабительство продолжалось всю ночь. В пятницу главнокомандующий сжалился над египтянами, находившимися в Яффе; он помиловал и богатых, и бедных, и с честью отпустил их в отечество. Таким же образом поступил он и с бывшими в Яффе жителями Дамаска и Алепа.

Во время сражения погибло от ружья и меча более четырех тысяч джеззаровых воинов. Французы потеряли немного людей. Раненых было мало, и то только те, которые успели незаметно прокрасться по дороге к мосту. О поклонники Бога! Покоритесь его судьбам; не перечьте Его воле; сохраняйте Его заповеди. Знайте, что земля есть Его собственность, и Он отдает ее кому хочет. Затем да будет над вами милость и благословение Божие».

Французская армия внесла с собою в Сирию болезнь моровой язвы; она развилась во время осады Яффы и с каждым днем более и более усиливалась. Генерал-адъютант Грезье до того боялся заразы, что ни до кого не хотел дотрагиваться; Наполеон по этому случаю сказал: «Если он боится язвы, так умрет от нее». И предсказание его сбылось во время осады Акры.

Бонапарт прибыл под Акру 16 марта и нашел большее сопротивление, чем ожидал. Генерал Кафарелли был тут смертельно ранен; умирая, он просил, чтобы ему прочитали предисловие Вольтера к Духу Законов, что показалось весьма странным главнокомандующему, который, однако же, был глубоко опечален потерей храброго генерала.

В это время получены в главной квартире известия из Верхнего Египта. Дезе уведомлял между прочим, что военное судно «Италия» погибло после кровопролитного и упорного боя на западном берегу Нила. Наполеон, гений которого не чужд был иногда влияния суеверных предрассудков, узнав об этом несчастье, вскричал: «Так и есть! Италия погибла для Франции; мои предчувствия никогда меня не обманывают».

Во время осады Акры выиграно французами славное сражение при горе Фаворской, в котором Клебер, атакованный и окруженный двенадцатью тысячами неприятельских всадников и таким же числом пеших воинов, мужественно выдержал их нападение, имея в своем отряде всего только три тысячи человек. Бонапарт, известясь о значительности неприятельских сил, пошел к Клеберу на помощь с одной дивизией. Прибыв на поле битвы, он построил ее в два каре и расположил их таким образом, что они составили с третьим каре Клебера равносторонний треугольник, и неприятель очутился в его середине. Ужасный огонь со всех трех углов этого треугольника начал нещадно разить мамелюков, и они скоро рассыпались во все стороны, покрывая место сражения грудами своих трупов.

Осада Акры продолжалась уже два месяца; Наполеон, видя, что его небольшая армия день ото дня ослабевает от язвы и беспрестанных стычек с отважным гарнизоном, решился возвратиться в Египет. Он оставил все свои огромные замыслы на Восток, где в тщеславном воображении своем носился то на Инде, то на Босфоре, и впоследствии сказал: «Если бы Акра пала, я изменил бы лицо мира; в этой лачуге заключалась тогда судьба целого Востока».

Вот прокламация, которую он по этому случаю издал в лагере под Акрой:

«Воины! Вы перешли пустыню, отделяющую Африку от Азии, и перешли ее быстрее, чем арабы.

Армия арабов, которая намеревалась вторгнуться в Египет, уничтожена; вы взяли в плен ее начальника, отбили ее багаж и верблюдов. Вы овладели всеми укрепленными местами, которые охраняют колодцы пустыни.

Вы рассеяли на полях близ горы Фавора все эти толпы, сбежавшиеся со всех сторон Азии, в надежде разграбить Египет.

Тридцать неприятельских кораблей, которые за двенадцать дней перед этим прибыли в Акру, везли войско, назначенное для осады Александрии; но войско это, вынужденное подать помощь Акре, уже не существует: часть его знамен послужит вам трофеями при возвращении в Египет.

Наконец, поддержав с одной горстью воинов в течение целых трех месяцев войну в самом сердце Сирии, мы взяли у неприятеля сорок полевых орудий, пятьдесят знамен, шесть тысяч пленных, срыли укрепления Газы, Яффы, Кайяфы, Акры и теперь возвратимся в Египет: к этому принуждает меня наступившее время года.

Еще несколько дней, и вы могли бы надеяться взять самого пашу в его собственном дворце; но в теперешнее время года взятие акрского замка не стоит потери нескольких дней: храбрые, которыми бы должно пожертвовать на приступе, нужнее теперь для исполнения других предприятий».

Отступление начато 20 мая. Бонапарт хотел, чтобы все лошади были отданы под больных и зараженных язвою; и когда начальствующий его конюшней спросил у него, какую лошадь прикажет он оставить для себя, то Наполеон гневно сказал: «Чтобы все шли пешком!.. Я первый; разве вы не читали приказ? Вон!»

В Яффе, куда прибыли 24 числа, госпитали были завалены больными; злокачественные лихорадки свирепствовали в ужасной степени. Главнокомандующий посетил несчастных страдальцев и, казалось, принял живое участие в их бедственном положении. Он отдал повеление вывезти всех больных; но между ними находилось, по словам Бурриенна, до шестидесяти человек, пораженных язвой, и в том числе, как говорят Записки на острове Святой Елены, было семь или восемь человек до того ослабевших, что им не оставалось жить больше суток. Что было делать с этими умирающими? Бонапарт посоветовался: ему отвечали, что многие из зараженных сами просят смерти, что общение с ними может быть пагубно для всей армии, и что ускорение несколькими часами их смерти будет делом благоразумной осторожности и человеколюбия. Нет почти никакого сомнения, что несчастным дали снотворное питье.

Приближаясь к Каиру, Бонапарт приказал, чтобы все было готово к его торжественному вступлению в эту столицу.

Он принял эту меру для того, чтобы уничтожить или, по крайней мере, ослабить неблагоприятное впечатление, произведенное на жителей Каира и войска не совсем удачным окончанием сирийского похода. Ему надобно было упредить в одних упадок духа, в других не допустить развиться духу мятежа. Политика вменяла ему в обязанность скрывать свои потери и преувеличивать полученные выгоды.

Каирский диван отвечал видам Бонапарта, учредил народное пиршество и издал прокламацию, в которой, между прочим, было сказано:

«Свыше хранимый, главнокомандующий французской армией, генерал Бонапарт, тот, который любит религию Магомета, прибыл в Каир... Он вступил в город вратами победы... День этот — великий день, никогда не бывало подобного дня... Бонапарт был в Газе и в Яффе: покровительствовал жителям Газы, но жители Яффы, люди заблудшие, не пожелали сдаться, и он, в гневе своем, предал их на убийство и разграбление. Он уничтожил все их укрепления и погубил всех, которые были там».

В бытность свою в Каире Наполеон занялся статистикой Египта, и сделанные им по этому предмету замечания помещены в мемуарах его секретаря.

Вскоре новый набег Мурат-бея на Нижний Египет отвлек его от этого мирного занятия. Он оставил Каир 14 июля и пошел к пирамидам.

Но гонец от Мармона, начальствовавшего в Александрии, привез ему вечером 15 числа известие, что турки, покровительствуемые англичанами, сделали 11 числа высадку в Абукире. Главнокомандующий немедленно полетел навстречу турецкой армии, состоявшей под командой Мустафы-паши; он торопился искупить в самом Абукире стыд поражения под Абукиром. И искупил. Десять тысяч человек неприятельского войска были загнаны в море, остальные убиты или взяты в плен. Послушаем самого Бонапарта в донесении его Директории.

«Я известил вас депешей от 21 флореаля, что наступившее время года принудило меня решиться оставить Сирию.

23 мессидора сто кораблей, большей частью военных, приходят к Александрии и делают высадку у Абукира. 27 неприятель мужественно идет на приступ и овладевает абукирским редутом. Крепость сдается; неприятель выгружает свою полевую артиллерию и, подкрепленный еще пятьюдесятью кораблями, занимает позицию, примкнув правым флангом к морю, а левым к Маадигскому озеру и построившись на песчаных возвышениях.

Я 27 числа выступаю из моего лагеря под пирамидами, 1 термидора прихожу в Рагманиг, избираю Биркет центром моих операций и 7 термидора в семь часов утра становлюсь лицом к лицу с неприятелем.

Генерал Ланн идет вдоль берегов озера и становится в боевой порядок против левого крыла турков, а генерал Мюрат, который руководит авангардом, приказывает в то же время генералу Детян (Destaings) напасть на правый неприятельский фланг; атаку поддерживает генерал Ланюс.

Крылья неприятельской армии разделены прекрасной долиной размером в четыреста сажен: наша кавалерия успевает проникнуть в это пространство и с быстротой мысли кидается в тыл обоих флангов турецкой армии, которая, сбитая, изрубленная, тонет в море: не спаслось ни одного человека. Будь у нас это дело с европейскими войсками, мы бы взяли три тысячи пленных: теперь насчитали три тысячи трупов.

Вторая неприятельская линия, в пяти- или шестистах саженях от первой, занимает крепкую позицию. В этом месте перешеек очень узок, тщательно обведен ретраншементом и прикрыт тридцатью канонерскими лодками; впереди этой позиции турки занимали селение Абукир, которое обвели высоким валом и укрепили. Генерал Мюрат овладевает Абукиром; генерал Ланн идет на левое крыло турков; генерал Фюжиер, в сомкнутых колоннах, атакует правое. И нападение, и оборона равно упорны; но неустрашимая кавалерия Мюрата решилась в этот день быть главным действующим оружием; она нападает на неприятеля с его левого фланга, заскакивает в тыл правого, бьет его и режет беспощадно. Гражданин Бернар, батальонный командир шестьдесят девятой полубригады, и гражданин Баиль, капитан гренадерской роты той же полубригады, первые всходят на редут и этим покрывают себя славой.

Вся вторая турецкая линия, как и первая, положена на месте или утоплена.

У неприятеля остается три тысячи человек резерва, занявшего Абукирскую крепость, в четырехстах саженях от их второй линии; генерал Ланюс окружает эту крепость; ее бомбардируют из шести мортир.

Берег, на который в прошлом году было выкинуто столько трупов англичан и французов, покрыт теперь телами наших неприятелей: их насчитано до нескольких тысяч; из всей этой армии не спасся ни один человек.

Мустафа, паша Румелийский, главнокомандующий войска и двоюродный брат турецкого посланника в Париже, взят в плен со всем своим штабом: посылаю вам три его бунчуга...

Успехом этой битвы мы вообще обязаны генералу Мюрату: и прошу для него чин дивизионного генерала; его кавалерийская бригада делала дела неимоверные...

Я подарил генералу Бертье от имени Директории кинжал прекрасной работы в знак благодарности за те услуги, которые он не переставал оказывать на протяжении всей этой кампании...»

Бонапарт воспользовался этим успехом, чтобы послать парламентера к английскому адмиралу. Тот прислал ему номер французской франкфуртской газеты от 10 июня 1799 года. Наполеон, который жаловался, что давным-давно не имеет никаких известий из Франции, жадно принялся за чтение листка. Он увидел из него печальное положение дел республики и поражение ее войск, которых в ту пору бил Суворов в Италии, и вскричал: «Так и есть! Предчувствие не обмануло меня; Италия пропала!!! Этакие негодяи! Все плоды наших побед потеряны! Приходится мне ехать».

С этой самой минуты он решился возвратиться в Европу и сообщил свое намерение Бертье и адмиралу Гантому, которому поручено приготовить два фрегата, la Muiron и la Carrere, и два маленьких судна, la Revanche и la Fortune, для перевозки во Францию главнокомандующего и его свиты.

Предстояло доверить руководство армией человеку достойному. Бонапарт мог избрать только или Дезе, или Клебера. Желая взять первого с собой, он решился назначить второго своим преемником, несмотря на то, что они были между собой не совсем в дружеских отношениях, и письменно передал ему вручаемую власть.

Желала ли Директория возвращения Бонапарта, отъезд которого она видела с таким удовольствием? Говорили, что Трельяр, Ларевельер-Лепо и Баррас писали Наполеону, и будто это-то письмо и заставило его решиться оставить Египет. На этот счет существует столько разноречивых показаний, что согласовать их трудно; нам кажется всего вероятнее то, что Наполеон, отказавшийся от своих видов на Восток неудачей сирийской кампании и извещенный о ходе Дел и расположении умов во Франции, предположил, что наступило уже время обнаружить свои честолюбивые виды и обратиться на Запад.

Бонапарт отплыл в конце августа и взял с собой Бертье, Мармона, Мюрата, Ланна, Андреосси, Монжа, Бертолета и некоторых других особ и, ускользнув от Сиднея-Смита, вышел 6 октября на берег в Фрежюсе.

Глава IX.

Возвращение во Францию. Восемнадцатое брюмера

Плавание от Александрии до Фрежюса было не без невзгод и опасностей. Отходя от египетского берега, флотилия должна была бороться с ветром до того противным и сильным, что адмирал предложил было возвратиться в гавань; и это предложение, одобряемое всем экипажем, было бы непременно приведено в исполнение, если б не твердая воля и не отважная решительность Бонапарта, который, несмотря ни на какие затруднения и опасности, хотел во что бы то ни стало исполнить высокое назначение судьбы, ожидавшее его в Европе. Эта твердость воли и приказание, отданное им плыть вдоль африканских берегов до высоты Сардинии, спасли флотилию от английских крейсеров. Ожидание утомительного карантина и появление на море каждого, даже небольшого, судна удивительно тревожили Наполеона. В Аяччо узнал он о бедственном поражении французов под Нови и немедленно хотел принять руководство итальянской армией. Он говорил: «Известие о новой моей победе пришло бы в Париж вместе с известием о победе под Абукиром. Это бы славно!» Очевидно, что Бонапарт чувствовал необходимость загладить каким-нибудь блестящим подвигом неблагоприятное впечатление, произведенное на умы его отъездом из Египта, отъездом до того неожиданным, что мог навлечь на него упрек в том, что он просто бросил свою армию. Но когда Наполеон узнал о всей значительности потерь, понесенных французами от русских войск в Италии, то утратил надежду на воображаемые успехи и впал в такое уныние, что сказали, будто он носит траур по Италии. Между тем усердие жителей Фрежюса избавило Бонапарта от скучного карантина. Едва узнали они о прибытии знаменитого генерала в свой порт, как выехали на множестве лодок в море и окружили корабль, на котором он находился. Народ кричал и приветствовал приезжих. Таким образом, меры карантинной осторожности сделались вовсе бесполезными, и Наполеон воспользовался этим случаем, чтобы поспешить в Париж.

Какого бы общественного мнения ни должно было ожидать главнокомандующему, который оставил вверенную ему армию за морем, в климате нездоровом, под зноем палящего солнца, однако же огромное большинство нации приняло его как освободителя. Демократия нанесла уже Франции столько внутренних язв, что опротивела всем. Никто и ничего не ждал от новых учреждений правительства, которое было не что иное, как попеременная тирания разных партий; а если вспомнить, что оно в текущем положении дел не сумело даже удержать за собой ни прежнего достоинства, ни воспользоваться плодами прежних блестящих компаний, то легко будет понять, что умы вообще были расположены к желанию большого политического переворота. Но какой будет этот переворот, и кто один или кто многие совершат его? Вот о чем все спрашивали друг друга, и что подавало повод к тысяче соображений, опасений и надежд, смотря по видам и целям тех, которые занимались этими вопросами.

Переворот не мог совершиться в пользу демократии, исключительно обвиняемой в беспорядках и анархии, прекращения которых нетерпеливо желала вся нация; не мог он также быть и в пользу законной королевской власти, потому что большинство ослепленного народа все еще противилось этому, и события фруктидора доказали, что армия поддержит народ.

Потому-то общественное мнение, очевидно, клонилось к сосредоточению власти в могучих руках, однако же в духе революции, а отнюдь не против его. В таком положении дел Франции нужен был человек, который бы мог выполнить много условий. Ему надо было уничтожить демократию, но уничтожить ее сообразно с направлением революции; соединить в себе сборную диктатуру национальных собраний, которые властвовали во имя народа; быть признанным за человека, глубоко напитанного учением настоящего времени и уже оказавшего отечеству достаточные заслуги; надобно было также, чтобы народ видел в нем вождя, способного защищать его от неприятелей внешних, и чтобы притом имя его не было запятнано как имена извергов, стоявших сначала во главе революционеров. И давно уже нашелся человек, который предчувствовал себя способным к исполнению столь важного назначения, человек, честолюбие которого дожидалось только случая взяться за это дело, потому что он видел, что выполняет все требуемые условия.

То, что Бонапарт предвидел и желал, так согласовалось с общими желаниями и нуждами, что возвращение его в Париж не могло не быть предвестником события, которым должна была начаться новая фаза французской революции. Поэтому, лишь узнав о его прибытии, все партии начали стараться с ним сблизиться, стали искать в нем поддержки и думали употребить его на пользу своих планов и преднамерений.

Большинство Директории, то есть Баррас, Гойе и Мулен, хотели сохранить конституцию III года: Баррас потому, что находил при ней возможность удержать свою власть, а Гойе и Мулен потому, что искренне верили в возможность поддержать республиканское правительство в теперешнем его виде. Напротив того, Сиейес (Sieyes), который в глубине души питал уважение к священной королевской власти, искал только случая быть ей полезным. Что касается Роже Дюко, то он во всем совершенно соглашался с Сиейесом. Однако же Бонапарт сначала не разгадал было этого неизбежного сообщника и даже обошелся с ним с обидным презрением на обеде, данном ему Гойе, на другой день свидания его с членами Директории, при котором с обеих сторон была обнаружена взаимная холодность. По выходе из-за этого обеда Сиейес сказал: «Взгляните, как этот маленький нахал обращается с членом властительного собрания, которому бы следовало велеть его расстрелять!»

Но это взаимное неблагорасположение метафизика с воином вскоре уступило их общему желанию изменить политическое положение Франции. Раз кому-то случилось сказать при Бонапарте: «Ищите поддержки в тех людях, которые считают за якобинцев всех друзей республики, и будьте уверены, что Сиейес стоит в числе этих людей», с той поры нерасположение Наполеона к Сиейесу уменьшилось, или, по крайней мере, он начал скрывать это чувство, чтобы привлечь на свою сторону человека, которому прежде оказывал презрение. Директория, желая избавиться от опасного соседства, хотела предоставить Бонапарту начальство над любой армией. Но это предложение, лестное бы для всякого другого, не могло льстить самолюбию будущего императора.

Происшествия восемнадцатого брюмера были предварительно обсуждены в совете Люсьеном Бонапартом, Сиейесом, Талейраном, Фуше, Реалем, Реньо де Сен Жан д'Анжели и некоторыми другими. Особенно Фуше показал себя нетерпеливым в уничтожении республиканской системы; он сказал секретарю Наполеона: «Пусть ваш генерал поторопится; если он промедлит, то погибнет».

Камбасарес и Лебрен присоединились не вдруг. Роль заговорщиков не согласовалась с осторожностью одного и с умеренностью другого. Бонапарт, узнав о их нерешительности, вскричал, как будто уже располагая судьбами Франции: «Не хочу проволочек; пусть они не думают, что нужны мне, пусть решаются сегодня, а если нет, так завтра будет поздно, я чувствую себя в силах действовать и без посторонней помощи».

Почти все генералы, пользующиеся некоторой известностью и бывшие в ту пору в Париже, вошли в ряды Бонапарта, сам Моро предоставил себя в его распоряжение. Но знаменитому заговорщику недоставало содействия того из своих товарищей по оружию, чьи таланты и характер внушали ему самые большие опасения. Бывший тогда военным министром генерал Бернадот хотел защищать республику и конституцию III года. Однако же Иосиф Бонапарт, родственник Бернадота, успел уговорить его приехать к брату в самое утро восемнадцатого брюмера. Все генералы собрались уже в полной парадной форме, один генерал Бернадот приехал в гражданском платье. Это показалось очень досадным Наполеону, он тотчас взял его за руку и вышел с ним в кабинет, где немедленно и искренне открыл ему свои намерения. Наполеон сказал Бернадоту: «Ваша Директория всем ненавистна, необходимо изменить образ правления. Наденьте мундир: я не могу вас дожидаться; вы найдете меня в Тюильри, в кругу всех наших товарищей. Не надейтесь ни на Моро, ни на Бернонвилля, ни на других близких к вам генералов. Когда вы лучше узнаете людей, то увидите, что они много обещают, да мало делают. Не доверяйте им». Бернадот отвечал, что он не намерен принимать участия в революции, и Бонапарт потребовал от него обещания оставаться по крайней мере нейтральным. Сначала Бернадот согласился только наполовину. «Я останусь спокойным как гражданин, — отвечал он, — но если Директория даст мне приказание действовать, то стану действовать». Получив такой ответ, Бонапарт не увлекся пылкостью своего характера, а напротив, рассыпался в самых лестных обещаниях перед человеком, чье влияние, ум и храбрость могли ему быть очень полезными.

Между тем Совет старейшин прислал Наполеону следующий декрет:

«1) Законодательное собрание перемещается в Сен-Клу.

2) Члены Совета соберутся туда завтра, 19 числа, в полдень.

3) Исполнение настоящего декрета возлагается на генерала Бонапарта. Он должен принять надлежащие меры для безопасности народного представительства. Вся национальная гвардия и войска, находящиеся в Париже и его окрестностях, и войска всего семнадцатого военного округа поступают немедленно в его непосредственное распоряжение...

4) Генерал Бонапарт должен явиться в Совет старейшин для принесения присяги...»

Наполеон ожидал получения этого декрета, написанного по его согласию с членами Совета, державшими его сторону. Он прочитал его собранным войскам и прибавил, что надеется на их полную доверенность.

Декрет Совета старейшин был обнародован при барабанном бое по всем кварталам Парижа. Потом Бонапарт издал прокламацию, в которой говорил: «Я беру на себя попечение о безопасности народного представительства...»

Таким образом, Бонапарт был, по-видимому, законно облечен в полновластие над столицей, а Директория ничего не предпринимала, и, сказать к ее оправданию, не могла ничего предпринять. Гойе простосердечно сидел у себя дома, в Люксембурге, дожидаясь к обеду главу заговорщиков, который в этот день напросился к нему обедать специально для того, чтобы посредством этого удержать президента республики в его столовой. Мулен выражал свое негодование в бесполезных представлениях. Баррас получил известие, что политический переворот, от которого он ждал личных выгод, будет приведен в исполнение без его участия. Сиейес и Роже Дюко решили сдать должности и сами были в числе заговорщиков. Следовательно, Бонапарт мог встретить препятствия разве в одном Совете.

Он явился на его заседание 19 числа, в час пополудни, предварительно заняв все важные пункты своими войсками под командой преданных ему генералов, с собой он взял Бертье, Мюрата, Ланна и некоторых других. О Гойе и Мулене сказали народу, будто они отказались от директорства, чего вовсе не было. Сиейес и Роже Дюко отказались действительно, и первый имел осторожность попросить, чтобы его держали под домашним арестом. Баррас, убежденный Талейраном, также отказался и немедленно отправился в Гробуа, оставив к президенту Совета старейшин письмо, в котором сказал, что «с радостью вступает снова в ряды недолжностных граждан».

Несмотря на то, что заговорщики считали себя членами Совета старейшин, Бонапарт встретил в его членах больше сопротивления, чем ожидал, до того, что привыкнув в армии быть окруженным людьми, беспрекословно покорными его воле, он здесь совершенно смешался и едва не утратил всех приобретенных уже выгод. Он то говорил слова без связи, то оправдывал свое поведение прошедшими заслугами. Наконец, когда Лангле нашел случай напомнить ему о конституции, Наполеон ободрился и вскричал: «Конституция! Вы действовали вопреки ей восемнадцатого фруктидора, двадцать второго флореаля, тридцатого прериаля. Конституция! Да на нее опираются все партии, и все действуют вопреки ей!.. И нынче, разве заговор опирается не на конституцию?.. Если уж пришлось говорить искренне, так я скажу вам, что директоры Баррас и Мулен предлагали мне стать во главе партии, желающей ниспровергнуть все либеральные идеи».

Эти слова взволновали все страсти. Совет потребовал, чтобы Бонапарт вполне объяснился перед лицом нации. Тут замешательство его возросло до высочайшей степени, и он не нашелся сделать ничего более, как, удаляясь, вскричать: «Кто меня любит, тот ступай за мной!»

В Пятисотенном Совете буря была еще сильнее, потому что большинство его членов оставалось непоколебимым в преданности к республике и конституции. Представители принимали новую присягу, желая поддержать существующий порядок, как двери Совета растворились, и вошел Бонапарт. Его появление возбудило почти общее негодование. Со всех сторон раздались крики: «Вон диктатора! Вон Кромвеля! Для Бонапарта нет покровительства законов!» Наполеон увидел, что не может устоять против грозы, немедленно возвратился к своему конвою и поехал к войску. Тут он почувствовал себя в своей сфере и совершенно ободрился, когда увидел Люсьена, президента Пятисотенного Совета, поспешившего на помощь брату со своим красноречием, мужеством и деятельностью.

Люсьен сел на коня, поскакал вдоль строя солдат и вскричал голосом человека, которому еще кажется, что видит перед собой убийц и кинжалы:

«Граждане воины!

Я, президент Пятисотенного Совета, объявляю вам, что подавляющее большинство его членов находится теперь под страхом кинжалов некоторых своих товарищей, которые вынуждают других разделять свои ужасные намерения.

Я объявляю вам, что эти дерзкие разбойники, которые, без сомнения, подкуплены Англией, взбунтовались против Совета старейшин и осмелились сказать, что генерал, которому он поручил исполнение декрета, лишается покровительства законов!...

Я, во имя народа, который уже столько лет служит игрушкой этим презренным остаткам времен ужаса, поручаю покровительству воинов большую часть членов совета; пусть штыки избавят их от кинжалов, и тогда они свободно займутся решением участи республики.

Генерал, и вы, воины и граждане, вы должны признавать законодателями Франции только тех, которые будут со мной, своим президентом. Остальных выгоните вон из собрания. Эти разбойники уже не народные представители, а только представители кинжалов...»

Однако же войско, несмотря на эту речь, оставалось в нерешительности. И, чтобы кончить все дело разом, Люсьен прибавил: «Клянусь поразить родного брата, если когда-нибудь посягнет на благосостояние французов!»

Клятва эта, произнесенная сильным голосом, победила нерешимость войска. Однако же Бонапарт не без сильного волнения приказал Мюрату идти со своими гренадерами и разогнать народных представителей. Зала Совета была очищена в одну минуту.

Но чтобы придать своим действиям тень законности, заговорщики восемнадцатого брюмера постарались соединить хоть сколько-нибудь членов разогнанного ими собрания. Люсьен собрал кое-как в Сен-Клу тридцать человек народных представителей, которые согласились машинально исполнять должность верховной власти, бывшей уже на самом деле в руках Наполеона, и издали декрет, которым уничтожалось прежнее правительство и учреждалось консульство, назначенное из трех лиц: Сиейес, Роже Дюко и Бонапарта. Этот великий политический переворот последовал в девять часов вечера.

Был уже одиннадцатый час ночи, а Бонапарт за весь день не успел еще съесть и куска хлеба. Но возвратясь домой, он не занялся удовлетворением физических нужд, а написал прокламацию к французскому народу:

«При возвращении моем в Париж я нашел разъединение всех властей, которые соглашались только в одном том, что конституция вполовину уничтожена и не может охранять отечественного блага!

Все партии обратились ко мне, доверили мне свои планы, открыли тайны и просили моей помощи: я отказался пристать к которой бы то ни было.

Совет старейшин потребовал моего содействия; я исполнил его волю. План общего возобновления был составлен лицами, в которых нация привыкла видеть защитников прав собственности».

Вслед за этим Бонапарт излагает события в Сен-Клу и подтвердив своим свидетельством смелую выдумку Люсьена о кинжалах, заканчивает так:

«Французы! Вы, конечно, отдадите справедливость усердию воина и гражданина, преданного пользе отечества...»

Глава Х.

Учреждение консульского правления

Вся Франция, за исключением разве очень немногих буйных голов, усталая от преступлений революции, поспешила одобрить поступок Бонапарта; масса народа и все партии согласились с тем, что происшествие в Сен-Клу может иметь спасительное влияние на дела и прекратить совершенный беспорядок, в котором находилась Франция. Говоря об этом событии, Наполеон впоследствии сказал: «Всем лицам, принимавшим участие в этом достопамятном политическом перевороте, не следует оправдываться, если их станут обвинять в нем; им довольно будет сказать, по примеру известного римлянина: "Мы свидетельствуем, что спасли отечество; идите вместе с нами благодарить богов».

Когда Бонапарт явился с мечом в руках, чтобы заменить собственной мыслью и своей единственной волей законы и правительство, установленные народом, то это случилось потому, что и законы, и правительство республики были вовсе дурны. Революция повергла Францию в бездну зол, и концентрация власти в одних руках осталась единственной надеждой спасения государства. Народ доказал это, одобрив с восторгом поступок Наполеона; и теперь, после стольких его ошибок, народ все еще видит в нем великого человека.

Чтобы дать понятие о степени того беспорядка, в котором находилась Франция во время Директории, довольно будет сказать, что когда Наполеон похитил из рук ее власть и имел надобность послать курьера к командующему армией в Италии, то в государственном казначействе не нашлось денег на прогоны, а когда консул захотел узнать о состоянии армии, так вынужден был отправить по полкам нарочных чиновников для составления войскам списков, которых не было в военном министерстве. «По крайней мере, — говорил Бонапарт членам этого министерства, — у вас есть роспись жалованью, так мы по ней можем добраться до числа солдат». — «Да мы солдатам-то не платим жалованья», — отвечали они.

На самом первом заседании консулов Сиейес, который, полагаясь на свои лета и прежние политические действия, льстил себя надеждой быть президентом, спросил своих товарищей: «Кто ж у нас будет президентом?» — воображая, что они уступят ему эту честь. Но Роже Дюко живо ответил: «Разве вы не видите, что президент генерал Бонапарт?»

Сиейес напыщенный метафизикой, никак не воображал, чтобы молодой человек, воспитанный в лагере и который казался совершенно преданным одному военному искусству, стал оспаривать славу изобретения новых правительственных мер у старинного дипломата, про которого довольно справедливо говорили, что у него всегда про запас найдется в кармане конституция. И потому он, нисколько не сомневаясь, смело предложил товарищам плод своих ежедневных размышлений; но когда дошел до того параграфа, которым предполагалось учредить Великого Избирателя (grand-electeur), который бы жил в Версале, получал шесть миллионов жалованья и не имел бы никакой другой обязанности, кроме как назначать двух консулов, с утверждения их сенатом, а сенату предоставлялось право лишать достоинства не только этих двух консулов но и самого Великого Избирателя, то Бонапарт захохотал и, говоря его словами, «пошел рубить сплеча» метафизические нелепости своего товарища. Сиейес, столько же тщеславный, как и робкий, когда встречал твердое сопротивление, начал довольно плохо оправдывать свой план аналогией с королевской властью; но Бонапарт отвечал: «Вы принимаете тень за действительность, да и каким же это образом вы могли себе представить, чтобы какой-нибудь человек, мало-мальски талантливый и честный, согласился играть роль свиньи, откармливаемой на убой сколькими-то миллионами?»

С этой минуты между воином и метафизиком все было кончено. Они оба поняли, что им нельзя долго идти по одной дороге. Конституция VIII года обнародована. Она учреждала некоторое подобие народного представительства, разделенного между нескольких властей, то есть сената, судов и законодательного собрания, но между тем настоящее народное представительство было сосредоточено в консульском триумвирате или, лучше сказать, в одной особе первого консула.

Достигнув этого верховного звания, Бонапарт не замедлил избавиться от Сиейеса, который удовольствовался назначением себе пожизненной пенсии. Наполеон отослал также и Роже Дюко, который естественным образом попал в сенаторы, и назначил себе в новые товарищи Камбасереса и Лебрена.

Первые меры, принятые консулами, были: уничтожение закона об обеспечениях и закона о насильственном займе. Терпимость заменила преследования, храмы Божии отворены, эмигрантам всех эпох дозволено возвратиться в отечество, между прочими Карно, прямо из изгнания, занял место в Академии, и вслед за тем в министерстве.

В первые времена своего консульства Бонапарт, живя в Люксембурге, сохранил всю простоту своих привычек и вкусов, которыми был обязан воспитанию и которых нисколько не утратил во время лагерной жизни. Он вел себя чрезвычайно умеренно и, однако ж, уже предчувствовал, что скоро потучнеет. Теплые ванны, им употребляемые, имели, должно думать, влияние на это последнее обстоятельство. Что касается сна, то он употреблял на него семь часов в сутки, и настрого запрещал будить себя, разве будут получены какие-нибудь неприятные новости. Он говорил: «При добром известии нечего торопиться, а при дурном нельзя терять ни минуты».

Несмотря на немножко мещанскую жизнь, которую вел Наполеон в своем консульском дворце, он каждый день принимал, однако же, всех знаменитостей тогдашнего времени, и благородная, прекрасная жена его хозяйничала как нельзя лучше. В их-то обществе воскресла старинная французская вежливость, изгнанная республиканским ригоризмом.

Первый консул, по большей части погруженный в думы и размышления, редко принимал участие в приятных разговорах блестящего общества, которое начинало собираться в его доме. Однако же, когда на него находили веселые минуты, то очаровательность, живость и самое обилие его речи доказывали, что ему стоит только захотеть, чтоб быть любезным. Но это-то «захотеть» и случалось с ним очень-очень нечасто, так что особенно дамы справедливо могли жаловаться на его неразговорчивость.

Жесткий в обращении и вспыльчивый характером, Бонапарт скрывал под этой наружной оболочкой душу, доступную чувствительности и нежным ощущениям. Сколько был он мрачен и угрюм, неприветлив и вспыльчив, строг и непреклонен, когда предавался размышлениям о делах политических или выходил на сцену как человек государственный, столько же, напротив, был ласков, дружелюбен, добросердечен и нежен в своем семейном быту.

В доказательство мы приведем отрывок из письма его к брату своему Иосифу, писанного в третьем году республики: «В какое бы положение судьба ни поставила тебя, мой Друг, ты должен знать, что не имеешь друга ни привязаннее меня, ни более меня желающего тебе счастья... Жизнь один легкий, скоро проходящий сон. Если ты поедешь и будешь иметь причины думать, что отъезжаешь надолго!!! то пришли мне свой портрет. Мы столько лет провели вместе, были так тесно связаны друг с другом, что наши сердца стали одним сердцем, и ты лучше, чем кто другой, знаешь, как мое тебе предано; пишу эти строки и чувствую что-то такое, что редко чувствовал в своей жизни; я постигаю, как бы нам хотелось скорее быть вместе, и не могу продолжать этого письма...»

Летиция, мать Наполеона, имела привычку говорить про него, когда он уже стал императором: «Что бы император ни говорил, а все-таки он добрый человек». Бурриенн свидетельствует то же, хотя и говорит, что Наполеон показывал вид, будто не верит в существование дружбы, и утверждал, что никого не любит. Такое противоречие объясняется различием положений: человек государственный не должен иметь частных привязанностей, и в этом-то отношении Наполеон говорил, что никого не любит. Но вне политики природа и над ним брала власть. Во время итальянских кампаний, после одного жаркого сражения, Бонапарт в сопровождении своего главного штаба проезжал по полю битвы, покрытому ранеными и мертвыми; свита его, в упоении восторгом победы, не обращала внимания на плачевное зрелище и не удерживалась от изъявлений этого восторга. Вдруг главнокомандующий увидел собаку, которая выла, припав к трупу австрийского солдата, и остановился: «Взгляните, господа, — сказал он, — вот собака, которая дает нам урок человеколюбия».

Мы уже сказали, что хотя новая конституция и вверила исполнительную власть трем консулам, но тем не менее все знали, что вся власть сосредоточена в руках одного первого консула. По словам Бурриенна, Камбасерес и Лебрен, при самом их возведении на степень консульского достоинства, более походили на ассистентов, чем на товарищей Бонапарта. Следовательно, Франция на самом деле приняла снова тот же образ монархического правления, от которого так безумно, так преступно отказалась; от республики сохранилось одно только имя. От первого консула все зависело и должно было зависеть, потому что этого требовало стечение тогдашних обстоятельств. Талейран это предчувствовал и, как ловкий ранний царедворец, сказал Бонапарту в самый первый раз, как вошел к нему в кабинет в звании министра иностранных дел: «Вы, гражданин консул, доверили мне Министерство иностранных дел, и я оправдаю ваше доверие; но я считаю себя обязанным теперь же сказать вам, что не стану заниматься ни с кем, кроме вас. С моей стороны тут нет никакой пустой гордости, и я поступаю таким образом единственно для блага Франции. Для надлежащего управления ею и для единства действий вам следует быть первым консулом, и надобно, чтобы в руках первого консула было все, что прямо относится к политике, то есть Министерства внутренних дел и полиция для дел внутренних, мое министерство для внешних, и два великих средства исполнения намерений — военное и морское. И поэтому лучше всего, чтобы министры этих пяти департаментов занимались единственно с вами. Управление юстицией и финансами, конечно, соединено множеством нитей с политикой, но все-таки не так с нею связано. И если вы позволите сказать, то я полагал бы вверить второму консулу, очень искусному юриспруденту, высшую власть над юстицией; а третьему, весьма знающему в финансовой части, предоставить полное заведование ею. Это бы заняло, это бы забавляло их; а вы, генерал, имея в своем распоряжении все жизненные силы правительства, достигли бы исполнения вашего благородного намерения — восстановления Франции». Когда Талейран вышел, Наполеон сказал своему секретарю: «Знаете ли, Талейран прекрасный советник. Он человек очень-очень умный ... и ловок. Мне и самому хочется сделать то, что он советует. Конечно, тот, кто идет один, ступает вернее. Лебрен честный человек, да у него в голове не политика, а сочинение книг; в Камбасересе осталось еще много кое-чего от революции. Мое правление должно быть совершенно новым правлением».

Между тем Бонапарт, опасаясь новой междоусобной войны в западных областях, написал к ним прокламацию, которой предостерегал беречься англичан. Эти предостережения не могли не удержать общего восстания по той простой причине, что их поддерживала шестидесягитысячная армия. Но поборники законной королевской власти, опираясь на правоту своего дела, все еще не клали оружия и были готовы возобновить борьбу. Они поняли, однако же, что время междоусобий прошло, и история благородных вандейцев кончилась по необходимости; от нее сохранилась только память геройских подвигов и неизменной верности!

Бонапарт, зная, что достоинство любит получать знаки отличия, поощряющие его усердие, раздал сто почетных сабель тем из солдат, которые наиболее отличились в сражениях; и это внимание к простым воинам было принято со всеобщим одобрением.

На благодарственное письмо, полученное по этому случаю от гренадерского сержанта по прозванию Он, Бонапарт отвечал: «Я получил письмо твое, мой храбрый товарищ, и мне известны все твои доблестные дела. Ты, после смерти храброго Бенезетта, остался самый храбрый гренадер во всей армии. Ты получил одну из почетных сабель, розданных мною отличным воинам, и все они соглашаются с тем, что ты более всех ее заслуживал.

Я очень желаю с тобою увидеться; военный министр посылает тебе повеление приехать в Париж».

Каковы бы ни были тайные побуждения, заставлявшие Наполеона принимать на себя такую личину искренности и простоты в обращении, но все же такого рода поступки, будь они и следствием расчетов властолюбия, лучше смотрятся, чем то, как он давал праздники в честь лиц, которые, будто бы, избавили его в Сен-Клу от опасностей, которым он вовсе и не подвергался. Впрочем, нет сомнения, что все действия Наполеона, имевшие целью привлечь к нему народное расположение, были направлены на исполнение его честолюбивых замыслов. Ученые и артисты получали разного рода поощрения; народная промышленность, убитая междоусобием, воскресла и развилась с силой, еще больше прежней. Основан Французский банк; мера и вес учреждены положительно; словом, Бонапарт, как верховный правитель государства, исполнял то, что замышлял сделать еще в бытность свою главнокомандующим армией, когда старался обогатить Национальный музей, входил в сношения с профессорами, назначал в свой штаб людей ученых и при случае подписывался «Член Академии наук».

Первый консул тем ревностнее заботился об успехах просвещения и их поощрении, что сам, в дни молодости, мечтал о знаменитости на ученом поприще и даже собирался превзойти Ньютона. «Когда я был молод, — говорит он, — то воображал сделаться изобретателем, Ньютоном». Жофруа Сент-Илер рассказывает, что Бонапарт однажды при нем сказал: «Военная служба стала моим ремеслом; но это случилось не по моей воле, а по стечению обстоятельств». В последние минуты своего пребывания в Каире, услышав слова Монжа: «Никому не сравниться с Ньютоном; открыть можно было только один мир, — другого нет!», Наполеон с жаром возразил: «Что слышу? один мир!.. А что же вы скажете о мире подробностей? Думал ли о нем кто-нибудь из вас? А я, я веровал в него с пятнадцатилетнего моего возраста... Кто наблюдал за притяжением и силами наименьших атомов, которые беспрестанно носятся вокруг нас?..»

Чрезвычайно занятый войною в Италии и в чаду ежедневных побед, Бонапарт оставался, однако же, верен своим наклонностям и делал все, что мог, на пользу наук и художеств.

В Павии беседовал он с физиологом Скарна. В 1801 имел переговоры с физиком Вольтою, которого осыпал почестями и подарками. В 1802 основал премию в шестьдесят тысяч франков для того, кто посредством опытов и открытий подвинет учение об электричестве и гальванизме на столько же, как подвинули его Франклин и Вольта.

Не одно попечение о водворении в республике внутреннего спокойствия исключительно занимало первого консула; он заботился также и о мире внешнем, которым ему очень хотелось ознаменовать начало своего высшего управления Францией. Поэтому он приказал Талейрану открыть переговоры с лондонским кабинетом, а 26 декабря 1799, в самые первые дни принятия консульства, так писал английскому королю:

«Бонапарт, первый консул республики, Е. В. Королю Великобритании и Ирландии.

Призванный желанием французского народа занять первое место в правительстве республики, я считаю пристойным, при самом моем вступлении в должность, прямо сообщить о том вашему величеству.

Неужели война, уже в течение восьми лет опустошающая все четыре части света, должна быть вечной? Неужели нет никакой возможности объясниться друг с другом?

Каким же образом две просвещеннейшие нации Европы, которые сильны и независимы, могут приносить в жертву пустым идеям о величии благо торговли, внутреннее благоденствие, счастье семейств? Каким же образом они не чувствуют, что мир есть первейшая из потребностей, так же, как и первейшая слава?

Эти чувства не могут быть чужды сердцу вашего величества, вам, царствующему над великим народом с единственной целью сделать его счастливым.

Вашему величеству благоугодно будет принять это письмо как знак искреннего моего желания усердно содействовать, во второй раз, заключению всеобщего мира без всяких промедлений, с полной доверчивостью и без тех форм, которые, быть может, нужны при переговорах между небольшими владениями, чтобы скрыть их обоюдную слабость, но в делах между сильными государствами не служат ни чему, и только проявляют намерение обмануть друг друга.

И Франция, и Англия, употребив во зло свои силы, могут еще долго поддерживать между собой войну на несчастье всех народов; но смею сказать, что участь всех просвещенных наций тесно связана с окончанием войны, объемлющей все части света.

Бонапарт».

Ясно, что Наполеон опасался для Франции враждебного отношения в одно время двух таких сильных держав, каковы Великобритания и Австрия; и потому начал переговоры и с лондонским, и с венским двором, чтобы склонить к себе или тот, или другой. Но английский король отвечал через лорда Гранвиля, что считает неуместным входить в непосредственную переписку с консулом, а венский двор отверг все его предложения.

Глава XI.

Перемещение консульской резиденции в Тюильри. Новая итальянская кампания. Битва при Маренго. Возвращение в Париж. Национальный праздник

Первый консул хорошо понимал всю важность форм, в которые облекается власть, и все влияние наружного блеска, которым она окружает себя; он прилежно занялся всем, что могло в глазах народа придать его власти большую блистательность. Местопребыванием прежних властителей республики был Люксембургский дворец; но власти эти пали при рукоплесканиях нации, которой наскучило страдать под их беззаконным правлением; этого уже было довольно, чтобы Бонапарт не захотел жить в Люксембурге. Ему показалось там тесно; консулу понадобился дворец королей, потому что он и действительно имел в своих руках королевскую власть; Наполеон распорядился переехать в Тюильри, место, освященное в народных воспоминаниях, как всегдашнее пребывание верховной власти, как некоторый род отечественного алтаря. Ревностные республиканцы старались, правда, распустить молву, что такое распоряжение первого консула отзывается желанием восстановить монархию; но и Конвент, и Комитет общественной безопасности еще прежде Бонапарта помещались в Тюильри, и приверженцы первого консула говорили, что он только следует их примеру.

Приняв решительное намерение перейти в чертоги королей, Наполеон назначил для этого день 19 января 1800 года, и когда этот день наступил, он сказал своему секретарю:

«Итак, наконец мы будем ночевать в Тюильри!.. При переезде туда меня должна сопровождать свита; скучно, да нечего делать: надобно говорить глазам; это хорошо для народа. Директория была слишком проста; оттого ее и не уважали. Простота хороша в армии; но в большом городе, во дворце глава правительства должен стараться всеми средствами обращать на себя взоры...»

Ровно в час пополудни Бонапарт выехал из Люксембурга в сопровождении поезда, главное великолепие которого составлял парад войск. Полки шли с музыкой впереди; генералы и штаб были верхом; народ толпился со всех сторон. Глаза каждого искали первого консула, который ехал в карете, запряженной шестью серыми лошадьми, подаренными ему австрийским императором после заключения кампо-формийского трактата. Камбасерес и Лебрен помещались в той же карете, спереди, и казались только камергерами своего товарища. Поезд тянулся по большей части улиц Парижа, и народ везде встречал Бонапарта с восторгом.

Въехав на двор Тюильрийского замка, первый консул, сопровождаемый Мюратом и Ланном, сделал смотр войскам. Когда мимо него стали проходить церемониальным маршем 96-я, 43-я и 30-я полубригады, он снял шляпу и склонил голову в знак уважения к знаменам, развевавшимся в стольких сражениях. По окончании смотра Наполеон вошел во дворец.

Остерегаясь, однако же, слишком явно выказать свои тайные намерения, он захотел, чтобы царственная резиденция называлась «дворцом правительства», и чтобы потешить республиканцев, наполнил этот дворец изображениями на картинах и бюстами великих людей древности. Между прочим, в одной из галерей новых консульских апартаментов поставлена картина Давида Юний Брут и превосходный бюст Брута младшего, вывезенный из Италии.

Все эти предосторожности обнаруживали стремление первого консула к единовластию и вместе с тем доказывали, что он глубоко чувствует свое положение. Но предубеждение к нему народа было невероятное; народ видел его консулом, потом увидел императором и все-таки говорил: «Что Бонапарт ни делай, а в душе он демократ».

Улучшения в управлении Францией, как те, о которых мы уже имели случай сказать, так и многие другие, начали приводиться в действие со времени водворения Наполеона в Тюильри. В это же время печальное событие в Америке, смерть Вашингтона, подало ему повод заслонить свои замыслы поступком в духе толпы; он отдал приказ по армии:

«Вашингтон умер!.. Вследствие того первый консул приказывает навязать на десять дней черный креп на все знамена французских войск».

В тот же день консулы обнародовали результат собрания голосов нации о новом конституционном акте.

Из числа трех миллионов двенадцати тысяч пятьсот шестидесяти девяти человек, имеющих право голоса, тысяча пятьсот шестьдесят два отвергли, а три миллиона одиннадцать тысяч семь человек приняли конституцию.

Между тем правительство получило известия из армии, находящейся в Египте. Бумаги были адресованы на имя Директории, и Клебер не щадил в них Бонапарта, которого обвинял в том, что он покинул армию в крайне бедственном положении. Первый консул, распечатав эти бумаги, счел себя очень счастливым, что они попались ему в руки. Но отвергая личную месть для общей пользы отечества, он отвечал Клеберу как человек, который умеет управлять собой. Ответом его была прокламация к восточной армии, превосходно написанная, с целью скрыть содержание донесений, присланных из Египта; вот эта прокламация:

«Воины!

Консулы республики не упускают из виду восточную армию.

Франция знает все содействие ваших побед восстановлению ее торговли и распространению повсеместного просвещения. Вся Европа смотрит на вас. Я часто мысленно переношусь к вам.

В какое бы положение вы ни были поставлены случайностями войны, оставайтесь всегда теми же воинами, какими были при Риволи и Абукире, и вы будете непобедимы.

Имейте к Клеберу то неограниченное доверие, которое имели ко мне: он его вполне заслуживает.

Воины, помышляйте о том дне, когда увенчанные победой вы возвратитесь на свою святую родину; тот день будет днем славы для целой Франции».

Между тем Австрия, оправившись от уныния, наведенного на нее столькими потерями в достопамятные итальянские кампании, охотно вошла в планы лондонского кабинета, неприятные для Франции, и отвергла все миролюбивые предложения Бонапарта. Видя такое положение дел, первый консул начал с того, что приказал собраться в Дижоне резервной армии в шестьдесят тысяч человек, которую вверил начальству Бертье, а на его место военным министром определил Карно. Но Наполеон не замешкался и сам принять команду над этим войском, из которого образовал новую итальянскую армию.

Отправившись из Парижа шестого мая, он пятнадцатого прибыл к горе Сен-Бернар и за три дня совершил через нее переправу. Семнадцатого мая он из главной своей квартиры в Мартиньи писал министру внутренних дел, что трудная переправа совершена благополучно, и что к двадцать первому числу вся армия ступит на землю Италии.

«Гражданин министр, — писал он ему, — я стою у подножья Альп, посередине Вале.

Дорога через Большой Сен-Бернар представляла нам чрезвычайно много затруднений при ее переходе; но войско мужественно победило все препятствия. Треть артиллерии уже перевезена в Италию; армия быстро спускается с горы; Бертье в Пьемонте: через три дня все войска будут по ту сторону Альп».

И все исполнилось точно так, как предвидел первый консул, и исполнилось быстро и в порядке.

Овладев, как бы мимоходом, городом Аостом, армия была остановлена крепостью Бард, почитаемой за неприступную по положению своему на вершине отвесной скалы, замыкающей глубокую долину, по которой надобно было проходить. Чтобы преодолеть такую преграду, в скале, вне выстрелов крепости, пробили тропинку, и по ней пошла пехота и конница; потом, выбрав темную ночь, обвязали соломой колеса лафетов и артиллерийских ящиков и таким образом успели переправить орудия помимо крепости, следуя по маленькой бардской долине, обстреливаемой только одной батареей в двадцать две пушки, огонь которых, направленный наудачу, нанес французам очень незначительный вред.

В самых первых числах июня главная квартира была перенесена в Милан, и здесь Бонапарт, провозгласив учреждение снова Цизальпийской республики, издал к своему войску прокламацию, в которой, между прочим, говорит:

«Воины... вы уже в столице Цизальпийской республики; испуганные неприятели бегут перед вами; вы отбили у них и госпитали, и магазины, и запасные парки... Начальный подвиг кампании совершен.

Результатом всех наших усилий будут: слава непомрачимая и твердый мир».

Но до прочного мира было еще далеко; и однако же французы были уже накануне одной из тех решительных побед, которые, хотя и неискренне, хоть на время, принуждают врагов откладывать свои военные действия.

Девятого июня Бонапарт переправился через По и поразил имперцев при Монтебелло, где генерал Ланн покрыл себя славой. Четырнадцатого Наполеон снова настиг неприятелей в долинах Маренго и одержал одну из самых блистательнейших побед. Послушаем, как он сам рассказывает об этом деле:

«После сражения при Монтебелло армия двинулась, чтоб перейти Сиеру. Авангард, состоявший под начальством генерала Гарданна, встретив 24 числа неприятеля, который не допускал его приблизиться к Бормиде и охранял свои три моста близ Александрии, разбил его, отнял две пушки и взял сто человек пленными.

В то же время вдоль берега По напротив Валенсии приближалась дивизия генерала Шабрана с намерением воспрепятствовать неприятелю перейти за эту реку. Таким образом, Мелас оказался стесненным между двух рек, Бормидою и По. У него отрезан единственный путь, по которому он мог отступать после поражения при Монтебелло; неприятель, казалось, не следует никакому плану и еще не решил, как ему действовать.

Двадцать пятого на рассвете неприятель перешел Бормиду по трем мостам и принял намерение прорваться сквозь наши войска; он двинулся всеми силами, напал врасплох на наш авангард и с крайней живостью начал знаменитую Маренгскую битву, которая решила, наконец, судьбу Италии и австрийской армии.

В продолжение этой битвы мы четыре раза отступали и четыре раза шли вперед. Более шестидесяти орудий на разных пунктах переходили попеременно то в одни, то в другие руки. Кавалерия двенадцать раз с разным успехом ходила в атаку.

Было три часа пополудни. Десять тысяч человек пехоты обходило наше правое крыло по прелестной Сен-Жюльенской долине; их поддерживали конница и многочисленная артиллерия. Гренадеры гвардии, построясь в каре, стали посередине этой долины, как гранитный редут: ничто не могло сбить или сдвинуть их с места; и конница, и пехота, и артиллерия — все действовало против этого батальона, — и все тщетно. Тогда-то подлинно увидели, что может горсть людей истинно храбрых.

Такая отчаянная оборона гвардейских гренадеров задержала движение левого неприятельского фланга, покуда не подоспел генерал Монние, который взял в штыки деревню Кастель-Чериоло.

В это время имперская кавалерия сделала быстрый бросок на наше левое крыло, и без того уже довольно расстроенное, и принудила его отступить.

Неприятель шел вперед всей линией и сыпал на нас картечь более чем из ста орудий.

Дороги были покрыты бегущими, ранеными, обломками ящиков и лафетов. Неприятелей допустили приблизиться на ружейный выстрел к деревне Сен-Жюльен, где была построена в боевом порядке дивизия генерала Дезе, имея впереди себя восемь орудий легкой артиллерии, а на флангах по батальону, построенному в полукаре. Все беглецы собирались за них.

Уже неприятель стал делать ошибки, предзнаменовавшие его поражение: он начал слишком растягивать свои фланги.

Присутствие первого консула поддерживало мужество войск.

„Дети! — говорил он им. — Помните, что я имею привычку ночевать на поле битвы".

При криках: „Да здравствует первый консул!" Дезе живо повел атаку с центра. Ряды имперцев в одну минуту расстроены. Генерал Келлерман, который в течение целого дня прикрывал своей тяжелой кавалерией отступление нашего правого крыла, кинулся в атаку с такой быстротой и так кстати, что были взяты в плен шесть тысяч австрийских гренадеров, начальник их главного штаба, генерал Цах, и убито множество других генералов. Вся армия последовала за этим движением. Правое крыло неприятелей отрезано. Ужас и смятение овладело его рядами.

Австрийская кавалерия устремилась было к центру для прикрытия отступления; но бригадный командир Бесьер, взяв полк головорезов (les casse-cols) и гвардейских гренадеров, ударил на нее, рассеял и тем довершил полное расстройство неприятельской армии.

Мы взяли пятнадцать знамен, сорок орудий и от шести до восьми тысяч пленными; на поле легло более шести тысяч имперцев.

Девятый легкий пехотный полк заслужил быть названным несравненным. Тяжелая кавалерия и восьмой драгунский полк покрыли себя славой. Потери и с нашей стороны значительны; у нас убито шестьсот человек, ранено полторы тысячи и взято пленными девятьсот.

Генералы Шампо, Мармон и Буде ранены. У генерала-аншефа Бертье весь мундир пробит пулями; многие из его адъютантов убиты или ранены. Но армия и все отечество понесли еще чувствительнейшую утрату.

Дезе убит в самом начале атаки, произведенной его дивизией; умирая, Дезе успел только сказать бывшему при нем молодому Лебрену: "Скажите первому консулу, что я, умирая, жалею только о том, что не имел времени заслужить долгой памяти потомства"».

В течение своего военного поприща Дезе был три раза ранен, и под ним убито четыре лошади. Он прибыл в главную квартиру только за три дня до маренгской битвы, горел желанием быть в деле и накануне раза два-три говорил своим адъютантам: «Вот уже прошло много времени с тех пор, как я не дрался в Европе; ядра забыли меня; ну, быть чему-то». Когда, в самом пылу битвы, донесли Бонапарту, что Дезе убит, у него вырвались только эти слова: «О, для чего не позволено мне плакать!» Тело Дезе было на почтовых отправлено в Милан и там набальзамировано.

Два дня спустя Бонапарт писал консулам из главной квартиры в Торре ди Гарафола:

«Граждане консулы; на другой день после сражения при Маренго генерал Мелас прислал на наши аванпосты просить позволения прислать ко мне генерала Скала. В продолжение дня заключена конвенция, с которой прилагаю копию. Она подписана в ночи генералом Бертье и генералом Меласом. Надеюсь, что французский народ будет доволен своей армией».

Битва при Маренго отдала в руки победителей Пьемонт и Ломбардию. Первый консул недолго пробыл в Италии. В Милане народ и даже духовенство приняли его с восторгом. Бонапарт, желая приобрести опору в духовных особах, сказал им следующую речь:

«Служители церкви, которой я сын, я считаю вас лучшими моими друзьями; я объявляю вам, что сочту за возмутителя общественного спокойствия и велю жестоко наказать и, если будет нужно, то предам смерти всякого, кто осмелится нанести оскорбление нашей святой религии или вашим священным особам... Без религии человек ходит во тьме; одна только религия дарует человеку непреложный свет и указывает ему на его начало и последний конец».

Такую речь должно приписывать не одной политике честолюбивого солдата. Бонапарт, правда, был равнодушен к религии; это доказывается поведением его в Каире и свидетельством Записок на острове Святой Елены, равно как и свидетельством доктора О'Меара, Пеле де ла-Лозер и Тибодо; но у него была религия политическая. Он говорил: «Нет примеров, чтобы государство могло существовать без алтарей и их служителей»; и этой-то политической религии Наполеона должно приписать ту речь к духовенству, которую мы сейчас привели.

Овладев за несколько дней Италией, первый консул поспешил возвратиться во Фрнацию, но прежде учредил Совет для приведения в порядок управления Цизальпийской республики и возобновил в Павии университет. Двадцать шестого июня Бонапарт приказал перенести тело Дезе на Сен-Бернар и там воздвигнуть памятник в честь павшего героя. 29-го он прибыл в Лион и привлек к себе расположение жителей этого торгового и обширного города повелением возобновить фасады Беллекурскои площади, и сам положил первый камень сих работ.

Третьего июля, то есть менее чем через два месяца после отъезда своего из Парижа, Наполеон возвратился туда, увенчанный новыми победными лаврами, и был принят с живым, единодушным восторгом. Первым его делом было наградить воинов, отличившихся храбростью. Еще при открытии кампании он наименовал неустрашимого Латур д'Овернья, который не хотел никакого повышения чином, первым гренадером республики, а теперь назначил по армии большое производство и многим раздал почетные листы.

Покуда первый консул овладевал за несколько дней лучшей частью Италии, Брюн и Бернадот, главнокомандующие западной армией, умиротворили Бретань, и по этому случаю было решено праздновать соединение всех французов. Предписание консулов от 12 июня назначило для этого празднества день 14 июля и, чтобы торжество было полнее, то предписано начать в этот же день, как в департаментах, так и на Вандомской площади в столице, закладку колонн, воздвигаемых в честь и память павших на поле брани.

И снова на Марсовом поле, после десяти лет смут и бедствий, собралось неисчислимое множество народу. Офицеры, присланные от армий рейнской и итальянской, развернули перед консулами знамена, отбитые у неприятелей, которые приносили в дар отечеству, и Бонапарт обратился к депутатам армий со следующими словами:

«Знамена, представляемые правительству в присутствии жителей нашей огромной столицы, свидетельствуют о гениальности главнокомандующих Моро, Массена и Бертье, о достоинствах генералов, их помощников и о мужестве французских воинов.

Возвратясь в лагеря, скажите солдатам, что к первому вендемьеру народ французский ожидает от них или известия о заключении мира, или новых знамен, отбитых у неприятеля».

В этой речи достойно примечания то, что Бонапарт, поставленный в необходимость умолчать о себе и выхвалить других военачальников, зная, впрочем, что имя его не будет забыто народом, нарочно назвал тех генералов, которые более других могли с ним соперничать, и упомянул о Моро и Массене прежде, чем о Бертье, своем поверенном и друге. Это было ловкое средство показать, что он не питает ни малейшей зависти к знаменитым воинам, и что вовсе не думает, будто они и вправду могут быть его соперниками. Такие слова проявляют гордую самосознательность гения, которая выказывается из-за вынужденной скромности официальной речи и никогда так явно не обнаруживает своего личного превосходства, как когда выставляет на вид достоинства других.

Празднество заключилось пиром, данным первым консулом главным властям республики, на котором он предложил тост: «За 14 июля и за нашего повелителя — за французский народ!»

Глава XII.

Учреждение Государственного совета. Люневильский конгресс. Праздник в честь основания республики. Два заговора. Адская машина

Вскоре после 14 июля первый консул подписал прелиминарные статьи мира между Францией и Австрией и доказал то миролюбивое расположение, которое обнаружил в речи своей к депутатам от армий.

Месяцем позже Бонапарт занялся учреждением Государственного совета и назначением его членов.

Третьего сентября заключил он торговый и дружественный договор между Францией и Соединенными Штатами:

а 20-го сентября, получив отказ австрийского императора подписать прелиминарные статьи, назначил новый конгресс в Люневиле, на который представителем Французской республики отправил генерала Кларка.

Праздник, данный 1 вендемьера, был торжественным, как и праздник, бывший 14 июля. На нем присутствовали депутаты от властей всех департаментов. В этот день было назначено начать сооружение на площади Побед национального памятника в честь Дезе и Клебера, которые пали в один и тот же день, первый при Маренго, от неприятельской пули, а другой в Каире, под кинжалом убийцы.

Перенесение праха Тюренна в храм Марса, исполненное по приказанию консулов, еще более придало торжественности празднику 1 вендемьера. Военный министр Карно произнес по этому случаю речь, достойную знаменитого воина, в честь которого говорил ее, и достойную себя, потому что та речь была похвала воинскому искусству, скромности, гению, общественной и частной жизни великого Тюренна, произнесенная человеком, который подобно ему оказал большие услуги отечеству и военными своими дарованиями, и высокой своей нравственностью. В этом похвальном слове Карно сумел связать имена Клебера и Дезе с именем храброго и ученого Латур д'Овернья, только что павшего на поле битвы в Германии и который приходился в родстве Тюренну.

Восьмой год основания республики был также ознаменован и открытием в Сен-Сире Пританея.

Однако же, несмотря на торжественность народных пиршеств и на усилия первого консула не слишком возбуждать в так называемых патриотах сомнения насчет своих тайных намерений, средства, употребленные им для присвоения власти, и расположение, которое он с тех пор обнаруживал к уничтожению республиканских постановлений, не могли не возбудить фанатизма некоторых агентов республики, способных замыслить и исполнить убийство человека, на которого они смотрели не иначе, как на похитителя и тирана. В числе таких фанатиков были бывший депутат Арена, скульптор Чераки, Топино-Лебрен, ученик Давида, и Дамервилль. Бездельник, по прозванью Гаррель, употребил в свою пользу их ненависть к Бонапарту, втянул в заговор и все открыл полиции; так что первый консул до того почел себя в безопасности от этого заговора, что в тот же вечер поехал в театр, где заговорщики предположили было напасть на него.

Со своей стороны и те, которые ожидали найти в Бонапарте нового Монка, не видя исполнения своих ожиданий, составили тоже против него заговор и устроили известную «адскую машину». Это было 3 нивоза; первый консул ехал в оперу на первое представление Гайденовой оратории Сотворение мира. С ним были Ланн, Бертье и Лористон. В то время как они проезжали улицей Сен-Никэз, вдруг взорвался бочонок пороху на тележке, нарочно там поставленной. Опоздай экипаж первого консула только десятью секундами, — Бонапарт и все, бывшие с ним, взлетели бы на воздух. К счастью, кучер был пьян и гнал лошадей скорее обыкновенного, и эта-та поспешность избавила от трагической гибели человека, преждевременная смерть которого изменила бы судьбы Европы и Франции. «Под нас подвели подкоп!» — вскричал первый консул. Ланн и Бертье настаивали на том, чтоб возвратиться в Тюльери. «Нет, нет, — сказал Бонапарт, — едем в оперу!» И он сел в своей ложе так же равнодушно, как будто и не видел никакой опасности, как будто душа его была совершенна спокойна. Однако ж он недолго предавался этому наружному спокойствию. Показав перед публикой в течение нескольких минут, что не смутился опасностью, Наполеон, уступая силе впечатления, поспешил в Тюильри, где уже собрались все значительные лица той эпохи, чтобы узнать, что случилось и чем все это кончится. Едва войдя в комнату, где находились собравшиеся, Бонапарт предался всей горячности своего характера и громким голосом вскричал: «Вот дела якобинцев; якобинцы хотели убить меня!.. В этом заговоре нет ни дворян, ни шуанов, ни духовенства!.. Я старый воробей, и меня не обмануть. Заговорщики просто бездельники, люди в грязи и лохмотьях, которые постоянно бунтуют против всякого правительства. Это версальские убийцы, разбойники 31 мая, прериальские заговорщики, виновники всех преступлений, замышленных против властей. Если уж их нельзя усмирить, то надобно раздавить; надобно очистить Францию от этой негодной дряни. Нет пощады таким бездельникам!..»

Почти то же самое повторил Бонапарт и в ответе своем депутатам департамента Сены; но печальнее всего было то, что за этим последовала казнь несчастных, увлеченных и преданных Гаррелем, и изгнание из отечества ста тридцати граждан, подозреваемых в слишком явном неблагорасположении к консулу. Министр полиции Фуше, которому надо же было оправдаться в том, что он не успел открыть и предупредить заговора, всех более настаивал на наказании мнимых преступников; и меры, им предложенные, были легко одобрены первым консулом, в котором он уже давно возбуждал подозрения на республиканцев. Но через месяц после этого происшествия узнали, что адская машина была устроена Карбоном и Сен-Режаном: их осудили на смерть и казнили. Однако же казнь настоящих виновных ничуть не изменила участи невинно изгнанных, которые, во время проезда своего через Нант, едва не сделались жертвой ярости черни.

Со всем тем, такая диктаторская управа встретила немногих порицателей: до того тогдашнее общественное мнение было в пользу Наполеона. Однако же адмирал Трюге позволил себе некоторые замечания, в которых жаловался на то, что в некоторых брошюрах проповедуют возвращение к монархии и наследственной власти. Это был намек на брошюру под названием Параллель между Цезарем, Кромвелем и Бонапартом, которая была издана под покровительством Министерства внутренних дел и, очевидно, казалась назначенной к тому, чтобы посмотреть, как примет народ новое изменение формы правления, замышляемое Наполеоном.

Глава XIII.

Учреждение специальных присутственных мест. Публичные работы. Люневильский трактат. Поощрение наук и промышленности. Мир с Испанией, Неаполитанским королевством и Пармою. Конкордат. Амьенский мир. Те Deum в соборной церкви Парижской Богоматери

Сочинения, пущенные в ход для того, чтобы выведать мнение народа, приняты публикой не так, как бы можно ожидать, судя по общему расположению, которым пользовался первый консул, и поэтому принята благоразумная мера скрыть официальность этих сочинений и отсрочить исполнение намерения, на которое они намекали. Но адская машина подала повод к учреждению специальных судов и изъятых из действующего общего закона расправ, сделавшихся орудиями к быстрому развитию верховной власти, которую первый консул уже на самом деле сосредоточил в своих руках. Это опасное учреждение породило смелую оппозицию некоторых должностных лиц, как, например, Бенжамен-Констана, Дону, Женгене (Ginguene), Шенье, Иснара (Isnard) и других. В сенате нашлись также три-четыре великодушных человека: Ламбрехт, Ланжюпне, Гара и Ленуар-Ларош, которые восстали против этой меры. Но в пользу желаний первого консула было такое большинство голосов, что желания эти легко были облечены в законную форму.

Вместе с приведением в исполнение своих честолюбивых замыслов Наполеон не забывал, однако, заботиться об истинно полезных для общества делах. По всей Франции проводились новые дороги и новые каналы; художества возрождались с новым блеском; ученые открытия поощрялись; торговля и промышленность открывали себе пути, до сих пор неизвестные.

Семнадцатого января 1801 повелено возобновление действий Африканской Компании, и первый консул, переносясь мыслью от атласа к Альпам и объемля своим прозорливым взором всю пользу просвещения, в тот же день дал приказание генералу Тюрро председательствовать в комиссии, назначенной для построения прекрасной симплонской дороги.

Девятого февраля был в Люневиле подписан мирный договор с державами континента. Бонапарт воспользовался этим случаем, чтоб обвинить лондонский кабинет и представить его, как единственное препятствие к всеобщему умиротворению. В письме своем к Законодательному собранию он сказал: «Остается жалеть, что этот мирный договор не объемлет всех частей света. По крайней мере, таково было желание Франции, и такова была постоянная цель усилий ее правительства; но все эти усилия оказались тщетными. Европа знает, как действовало английское министерство, чтобы расстроить и само заключение люневильского трактата». Вслед за тем, в ответе своем на поздравления Законодательного собрания, Наполеон дал почувствовать, что в уме его уже рождается гигантский замысел введения континентальной системы; он говорил: «Все державы континента согласятся между собой, чтобы принудить Англию идти по пути умеренности, справедливости и здравого рассудка».

Бонапарт, радуясь восстановлению во Франции внутреннего спокойствия, которое предшествовало заключению внешнего мира, поспешил выразить свое удовольствие по случаю согласия, замеченного им между жителями разных департаментов, которые он объехал; говоря об этом, он промолвил: «Итак, нечего слушать необдуманных речей некоторых ораторов». Эти слова были намеком на смелые речи, произнесенные во время прений об учреждении специальних присутственных мест.

За люневильским трактатом, заключенным преимущественно с Австрией, последовали мирные договоры с Неаполем, Мадридом и Пармою. Около того же времени Бонапарт учредил департаменты Роерский, Саррский, Рейн-и-Мозельский и Мон-Тонерский; а так как умиротворение и распространение границ Французской республики должны были иметь влияние на ее вещественные выгоды, то первый консул велел издать закон, которым ему присвоена власть учреждать торговые биржи, и отдал приказание, чтобы каждый год, от 17 до 22 сентября, была публичная выставка всех изделий отечественной промышленности.

Освободясь от военных забот на континенте Европы и довольный разъединением, по крайней мере, по наружности, Англии с другими державами, Бонапарт основывал большие надежды на благорасположении к нему российского императора Павла I. Но кончина этого государя разрушила все его планы. Узнав о ней, он изъявил непритворное и живое прискорбие.

Вот уже второй раз нечаянное событие расстраивало огромный замысел Бонапарта, уничтожить могущество Великобритании в Индии.

Однако же первый консул не довольствовался тем, что успел уже сделать. Посреди своих славных трудов и великих начинаний он чувствовал, что его план реорганизации неполон: в нем еще не было определено место для религии. Конечно, он и прежде не то чтобы не обращал на нее внимания, но о ней не было говорено ни в заключенных трактатах, ни в изданных законах. Если духовенство и пользовалось, наравне с лицами других состояний, милостями консула, то этого все еще было мало для упрочения того положения, в котором находился первый консул; и чтобы укрепить его на основании законном, Наполеон вошел в переговоры с Римом и заключил конкордат с папой Пием VII. Философы из свиты Бонапарта, которые не отказались содействовать революции брюмера, потому что она упрочивала их внезапное возвышение, вдруг заговорили против обновления религии. Им хотелось, чтобы Бонапарт провозгласил себя главой галликанского вероисповедования и совершенно бы прервал все сношения с Папой. Но первый консул знал лучше, чем эти люди, важность религии и опасность, так сказать, задеть за живое большинство нации.

Еще во времена революции и тиранского владычества философизма и Директории некоторые почувствовали ту необъятную пустоту, которую оставляет после себя ниспровержение религии, и тщетно старались пополнить ее, кто учреждением праздников в честь Бога Всевышнего, кто обрядами феофилантропов.

Бонапарт, уверенный в том, что несравненно большая часть французов привержена к римскому вероисповеданию, естественно, должен был отнестись к Папе с переговорами о возобновлении богослужения и показать вид, что намеревается возвратить церкви ее прежнее величество, а прелатам прежний блеск их звания. Поэтому-то, не обращая внимания на сарказм приближенных к себе людей, которые все были вотерьянцы, он, по случаю заключения с Англией амьенского мира, приказал отслужить Те Deum в соборной церкви Парижской Богоматери. При совершении этого молебна присутствовали все знаменитости тогдашней эпохи. Когда Ланн и Ожеро, назначенные сопровождать первого консула, узнали, что должны идти к обедне, то хотели отказаться; но Бонапарт не позволил, и на другой день все шутил над Ожеро, спрашивая, понравилась ли ему вчерашняя церемония.

«Конкордат 1801 года, — сказал Наполеон в своих мемуарах, — был нужен для религии, для правительства... Он прекратил беспорядки, устранил взаимную недоверчивость...»

На одном из совещаний, предшествовавших подписанию конкордата, Наполеон сказал: «Если бы в Риме не было пап, так на этот случай следовало бы их выдумать».

Помирившись с Папой, Бонапарт дал новое ручательство в продолжительности восстановленного спокойствия учреждением королевств в Италии, которую прежде хотел было наводнить республиками. Тоскана возведена на степень маленького независимого государства в пользу одного из пармских инфантов, у которого отобрали прежние его владения для присоединения их к Ломбардии. Принц этот, принявший пышный титул короля Этрурии, посетил столицу Франции под именем графа Ливорнского. В честь его были даны блестящие праздники, по случаю которых снова проявились изысканность и изящность старой аристократии. Но великолепие приема не могло скрыть всей ничтожности гостя; и когда Бонапарта спрашивали, каким это образом такой незавидный человек облечен таким верховным саном, он только отвечал: «Политика, политика...»

Между тем другой знаменитый гость прибыл в Париж с берегов Темзы. Ему не сделали такого великолепного приема, как прежнему, но зато Бонапарт выказал ему искреннее радушие. Этот гость уже был не ничтожество; человек с высшим умом и благородным характером, про которого Наполеон сказал, что «сердце живит его гений, тогда как в Питте гений одушевляет сердце». Гость этот был Фокс!

Бонапарт расточал перед знаменитым англичанином самые живые доказательства дружелюбия и уважения. «Я часто принимал его, — говорит он в своем Мемориале, — еще прежде я уже много наслышался о его талантах, а теперь узнал его прекрасную душу, доброе сердце, виды обширные и благородные. Я полюбил его. Мы часто беседовали с ним о множестве предметов и без всяких предрассудков... Фокс — пример людей государственных, и рано ли, поздно ли, а его система обоймет целый свет...»

Чувства симпатии первого консула к Фоксу были разделяемы вообще всеми французами. «Его принимали как какого-нибудь триумфатора во всех городах, через которые он проезжал. Давали в его честь праздники; и везде, где только узнавали, что Фоке будет проезжать, его встречали и провожали с величайшими почестями». (О'Мире).

Положение Франции после Амьенского мира было таково, каким она уже давно не пользовалась. Науки и художества развивались до удивительной степени; музеи обогатились похищениями драгоценной, древней собственности народов; торговля и промышленность, для которых были открыты новые пути проведением множества дорог и каналов, вводили неслыханную дотоле роскошь; открыто множество школ и лицеев; военная слава дошла до высокой степени; бразды правления были в руках Бонапарта... Казалось, чего бы недоставало Франции!.. Ей недоставало законного короля; на ней кровавым пятном лежало тяжкое преступление, — и все ее мнимое величие допускалось Провидением только для того, чтобы народы видели, как оно карает преступников.

Положение Франции, говорим, казалось блистательным; но ее конституция носила в себе самой невозможность быть постоянной. Все были убеждены в том, что ее победы и мирные договоры, ее могущество и блеск — плоды гения одного человека; и все также были уверены, что один только этот гений в состоянии поддерживать ее на теперешней степени славы; и тогда, естественно, рождался вопрос, каким же образом этот человек, первый по всему, может, по силе конституции, занять когда-нибудь второстепенное место? Сенату казалось, что он уже и так много сделал для Бонапарта, когда, по голосу нации, требовавшей блистательного вознаграждения первому консулу, назначил его консулом на десять лет. Но десять лет должны же были кончиться, и вопрос не разрешался этим временным первенством такого человека, как Бонапарт, который не мог уже сделаться просто частным человеком. Наполеон и Франция поняли это; и потому, когда сенат утвердил за ним консульство на десять лет, он отверг его и обратился к народу с вопросом: «Быть ли Бонапарту консулом на всю его жизнь?», и три миллиона голосов отвечали: «Быть!»

Сенат, желая сколько возможно прикрыть свое прежнее неблаговременное распоряжение, поспешил объявить народную волю, и при том, собственно от себя, даровал первому консулу новое право — право избрать себе преемника. Вот что отвечал Бонапарт депутации от сената:

«Сенаторы!

Жизнь гражданина принадлежит народу. Народ желает, чтобы я всю жизнь свою посвятил ему... Покорствую его воле...

Давая мне новое ручательство, ручательство постоянное, народ возлагает на меня обязанность улучшить систему его законодательства новыми предусмотрительными постановлениями.

Мои усилия, ваше содействие и содействие властей и доверенность ко мне народа утвердят, надеюсь, благосостояние Франции... И тогда, довольный тем, что сделал, я без сожаления сойду в могилу и оставлю свою память на суд потомству».

Однако же общенародное назначение Наполеона пожизненным консулом встретило некоторые голоса не в его пользу, но это было каплей в океане. Пожизненное консульство, казалось, сопрягало судьбы Франции с судьбой одного человека и некоторым образом составляло род самодержавия, немногим уже отделенного от наследственной монархии; и нельзя же было ожидать, чтобы люди всех партий, порожденных 1789 годом, были согласны с большинством голосов нации, облекших Бонапарта столь огромной властью: Конвент и Учредительное собрание нашли своих представителей; первый, в лице Лафайета, дал одно условное согласие на пожизненность достоинства первого консула; а второе; в лице Карно, вовсе отверг такое назначение.

Бонапарт предвидел оппозицию со стороны Лафайета, который, не соглашаясь на все личные убеждения консула, постоянно отказывался занять почетное место сенатора; и если бы Наполеон лучше знал Лафайета, то не стал бы тщетно стараться привлечь его на свою сторону: Лафайет не только не изменился с эпохи 1789 года, но еще хотел, чтобы Франция, Европа и Америка знали, что он остается все одним и тем же человеком. Полный воспоминаний о том, кем он был при Вашингтоне и Мирабо, он составил себе первостепенное политическое значение, тщательно намеревался сохранить его и не был расположен занять второстепенное место при ком бы то ни было. Ему также хотелось быть представителем какой-нибудь эпохи, живым знамением 89 года; и когда человек этот смотрел на себя как на лицо вполне историческое, как на первое действующее лицо многих великих сцен, то, естественно, не хотел сойти с высоты, на которую поставили его победители 14 июля, и стать в ряды безвестной толпы, окружающей победителя 18 брюмера. И, таким образом, Лафайет, участник в первоначальной федерации, охраняя свое самодостоинство, не мог сблизиться с диктатором 1802 года и должен был отказаться от тоги сенатора; поэтому-то он смиренно скрылся в своем уединении, в Лагранже, и не принимал необдуманного участия в блестящих тюльерийских собраниях.

В это время Бонапарт, перед самым назначением его консулом на жизнь, учредил орден Почетного легиона.

«Этот знак отличия, — было сказано от имени консула в Законодательном Собрании, — будет наградой всех достойных, без различия званий».

Но учреждение «знака отличия», несмотря на оговорку без различия званий, живо напоминало о системе прав и преимуществ, и не могло не возбудить противоречия некоторых;

должно сказать, что в этом случае многие умеренные люди не одобряли нового учреждения. Бонапарт изумился, но отверг все предложения тех, которые, желая держаться середины, советовали ему учредить этот орден единственно для военных. «Нет, сказал он: — нас тридцать миллионов человек, связанных наукой, собственностью, торговлей. Триста или четыреста военных ничего не значат в сравнении с этой массой. Притом, когда нет войны, военачальник становится снова гражданином. Если смотреть на военного с односторонней точки зрения, так ему нет других законов, кроме прав сильнейшего; военный видит одного себя, все относит к самому себе... И потому я нисколько не остановлюсь в этом случае отдать предпочтение службе гражданской... я управляю государством не в качестве главнокомандующего армиями, но потому, что нация думает найти во мне способности к управлению гражданской частью. Если б она думала иначе, то правительство не могло бы поддержать себя. Я очень хорошо знал, что последний барабанщик поймет меня, когда, в бытность мою генералом, подписывался: член Академии... Если орден Почетного легиона не будет наградой заслуг на поприще гражданской службы, так он и не будет Почетным...»

Нельзя отвергнуть, что мысль награждать одинаковым отличием все виды заслуг и достоинств была великой мыслью и всем, без различия, открывала дорогу к известности. И, в таком случае, позволительно думать, что если нашлись люди умеренные, люди здравомыслящие, которые порицали учреждение ордена, то они делали это потому, что не совсем верили словам Бонапарта и видели в Почетном легионе только новое средство, которое консул не замедлит употребить сообразно со своими намерениями, которые они могли предугадывать. Поэтому можно сказать, что порицали, собственно, не учреждение знака отличия и не то чтобы не поняли первого консула, а что уже предчувствовали в нем императора.

Между нововведениями времен консульства более всех отличается Свод Гражданских Законов. Напрасно говорят, будто это исключительно произведение многих великих юрисконсультов тогдашней эпохи. Все знают, что Бонапарт постоянно сообщал им свои замечания, и даже не раз случалось, что одним счастливым словом, одной из тех искр, которые может рассыпать только гений, решал затруднения, из которых законники никак не могли выпутаться. Таким образом, он велел прибавить всю V главу в положении о гражданских актах, которой ясно и чисто определяются гражданские нрава военных во время бытности их вне границ отечества. Когда ему заметили, что для актов, совершаемых военными за границей, будет достаточно, если они совершатся по положениям, существующим в той стране, где подписаны, Бонапарт тотчас ответил: «Когда военный под своим знаменем, то он в своем отечестве: где наше знамя, там и наше отечество».

Между тем Амьенский договор оставлял в бездействии в руках Наполеона все военные силы Франции, и тогда-то первый консул придумал, пользуясь спокойствием в Европе, перенести оружие в Америку и покорить остров Сент-Доминго. Начальником этой экспедиции он назначил зятя своего Леклерка (Leclerc). Экспедиция не была успешна. Важнейшим последствием было похищение начальника негров Туссен-Лувертюра, человека очень замечательного в той стороне; он привезен во Францию и умер в крепости Жу. Леклерк погиб, жалея, что взялся за дело, которого не мог привести к желаемой развязке. Рошамбо, занявший его место, вовсе потерял колонию из-за своего слишком строгого обращения с туземцами.

Италия, колыбель славы и могущества Наполеона, привлекала также его внимание. В 1802 году он был избран президентом Цизальпинской республики, что согласовалось с его видами. «У вас только одни частные законы, — сказал он депутатам от этой республики; — вам нужны законы общие. Ваш народ имеет только одни местные обычаи; ему должно принять обычаи самостоятельной нации». В течение этого года Бонапарт присоединил к Франции Пьемонт и разделил его на шесть департаментов: По, Доара, Сезия, Стура, Танаро и Маренго.

Первые дни 1803 года были ознаменованы преобразованием Национального института (Академии наук и изящных искусств), который разделен на четыре класса: 1) науки; 2) языковедение и литература; 3) история и древняя литература; 4) художества. Это новое учреждение исключало науки нравственные и политические, что было следствием нерасположения Бонапарта к некоторым публицистам и метафизикам, которые осмелились было возвысить голос и порицать его гражданские постановления.

К тому же времени относится основание первым консулом весьма значительных учебных заведений: военной специальной школы в Фонтенбло и специальной школы художеств и ремесел в Компьене.

Успокоив отечество, Наполеон хотел принять на себя посредничество в распрях Гельветической конфедерации. По этому поводу он дал Швейцарии новое уложение, кончившее все споры между старинными кантонами. Девятнадцать областей, имеющих каждая свою конституцию, составили, под верховным покровительством Франции, новую Гельвецию.

Первый консул обратился в ней с прокламацией, к которой, между прочим, было сказано:

«Нет ни одного рассудительного человека, который бы не увидел, что посредничество, которое я принял на себя, есть для Гельвеции благодеяние того Провидения, которое посреди остальных смут и колебаний всегда хранило существование и независимость вашей нации, и что только это посредничество остается вам единственным средством сохранить то и другое».

Иностранные кабинеты, особенно лондонский, не могли, конечно, равнодушно смотреть на развивающееся могущество Франции и на полновластие в ней Бонапарта. Тори беспрестанно нападали на него в своих газетах. Наполеон велел напечатать в «Мониторе»:

«Часть английских журналистов не перестает требовать войны... Их негодование возбуждается более всего делами Швейцарии, которые благополучно приведены к окончанию...»

Официальная нота к великобританскому правительству оканчивалась изъявлением желания сохранить мир, но и давала разуметь, что в случае нужды Франция готова будет приняться за оружие, и что угрозами от нее ничего не получат. За этой нотой последовала другая, которая заключалась следующими примечательными словами:

«Скорее волны океана подроют скалу, которая в течение сорока веков противится их усилиям, чем неприязненная партия успеет разжечь войну и все ее ужасы в сердце Запада, или, что еще невероятнее, заставить хотя на одно мгновение побледнеть звезду французского народа».

Но скоро для первого консула наступило время, когда ему уже нельзя стало довольствоваться одной полемикой с английскими журналистами; и в «Мониторе» было напечатано:

«Газета Times, которая, говорят, состоит под надзором министерства, беспрерывно восстает против французского правительства... Она обвиняет его в поступках самых низких, самых черных. Какая же ее цель?.. Кто подкупил ее?..

Другой журнал, издаваемый эмигрантами, перещеголял в этом случае Times, и осыпает нас ругательствами.

Одиннадцать прелатов собрались в Лондоне и под председательством арраского епископа бранят французское духовенство...

Множество французов, осужденных за разные преступления, совершенные уже после заключения Амьенского трактата, нашли себе убежище на острове Джерси...

Жорж, изобретатель адской машины, публично носит в столице Англии красную ленту...»

После таких резких обвинений амьенскому миру было мудрено оставаться продолжительным.

Глава XIV.

Разрыв между Францией и Англией. Путешествие Бонапарта в Бельгию и по прибрежью. Заговор Пишегрю и Жоржа. Смерть герцога Энгиенского. Конец консульства

Единство Европы, первоначально созданное христианской религией и впоследствии утверждаемое покровительством политики, было жестоко нарушено французской революцией, совершиться которой позволило Провидение, как бы нарочно для того, чтобы впоследствии показать народам, как страшно карает оно народ преступный, поправший все, что есть священного на земле. Все державы праведно неблагоприятствовали Франции, но не пришло еще время сокрушения могущества беззаконного, и рука Божия удерживала еще гром, который предопределила кинуть на него рукой России, всегда верной вере и царям своим. Судьбы Вседержителя неисповедимы; но недаром же Провидение избрало народ, верный и преданный царю, Для наказания народа-цареубийцы!

В таком положении дел для Франции не могло быть прочного мира. Мирились по необходимости — и только! Когда и теперь, по прошествии почти полустолетия, каждый здравомыслящий человек с таким негодованием смотрит на французскую революцию, то что же было в 1803 году!

Послание консулов от 20 мая 1803 известило сенат и Законодательное собрание о необходимости войны с Великобританией. Сенат и Законодательное собрание отвечали: «Принять немедленно действительные меры, чтобы принудить Англию соблюдать договоры и уважать достоинство французского народа». На этот ответ первый консул возразил:

«Мы поставлены в необходимость вести войну: будем вести ее со славой...

Нет сомнений, что мы желаем оставить нашим потомкам имя французское честным и незапятнанным (!!!)...

Каковы бы ни были обстоятельства, но, во всяком случае, Англия получит от нас пример в воздержанности (!!!!), которая одна в состоянии поддерживать общественный порядок».

Поводом к расторжению мира со стороны Англии был спор за владение островами Лампедузой и Мальтой и очищение Голландии. Российский император и король прусский тщетно предлагали свое посредничество.

Первое открытие неприятельских действий между двумя воюющими державами было неблагоприятно для Англии. Французские войска заняли Гановер и взяли в плен англо-гановерскую армию, оставленную своим главнокомандующим, герцогом Кембриджским.

После начала таким счастливым образом военных действий Бонапарт отправился из Парижа в Бельгию. Искренне или неискренне, только Брюссель и бельгийцы с восторгом встретили человека, который присоединил их к Французской республике. Бонапарт отвечал на привет бельгийцев приказанием соединить Рейн, Маас и Шельду большим судоходным каналом.

Возвратясь в Париж, Наполеон приказал открыть для публики мосты des Arts, а из Пританея образовал Лицей. Не менее того занимался он и делами иностранного министерства. Заключил союз со Швейцарией, принял на экстраординарной аудиенции посланника Оттоманской Порты и обнародовал об уступке Луизианы Соединенным Штатам за шестьдесят миллионов франков.

Но всего более занимала первого консула война с Великобританией. Он серьезно начал обдумывать план высадки в Англию и впоследствии говорил об этом плане. Если над ним смеялись в Париже, так зато не смеялся Питт в Лондоне. Выехав из Парижа в начале ноября, Наполеон объехал поморье, где по его повелению производились огромные работы для содействия к исполнению замышляемой высадки, и на его глазах произошло под Булонью (Boulogne) сражение между одной дивизией английского флота и французской флотилией.

Прибыв обратно в столицу, первый консул нашел уже там послание английского короля к французскому парламенту, послание, которым Георг III объявлял, что: «восстает со своим народом, потому что видит, как Франция вооружается против конституции, вероисповедания и независимости английской нации; но кончится тем, — говорил Георг III, — что Франция покроет себя стыдом и падет в бездну зол».

Эти слова теперь нам могут казаться пророческими; но в тогдашнюю пору никто во Франции не признал их основательными, и взбешенный Бонапарт велел напечатать в «Мониторе» опровержение на послание английского короля, в котором не постыдился нападать более всего на его преклонные лета и между прочим сказал:

«Король Великобритании говорит о чести своей короны, о сохранении конституции, религии, законов, независимости. Но разве все эти неоцененные блага не были обеспечены Англии амьенским трактатом?.. Ваша религия, ваши законы и ваша независимость, скажите, что имеют общего с островом Мальтой?

Человеческой мудрости не дано предвидеть будущего...; но мы можем смело предречь, что не видать вам Мальты, не видать вам Лампедузы, и придется вам подписать трактат, выгодный для вас менее Амьенского...»

Война показала Бонапарта величайшим полководцем; правительственные меры, принятые им, обличили в нем великого государственного человека: теперь, когда типографский станок становился уже политическим могуществом, ему оставалось доказать, что он так же хорошо сумеет владеть и пером. Нет сомнения, что его прокламации, приказы по армии, речи к воинам и речи официальные могут дать понятие о силе и сжатости, о благородстве и возвышенности его слога; но всего этого ему казалось недостаточно. В ту пору журналистика начинала играть важную роль, и этого уже было довольно, чтобы Наполеон захотел и сам действовать на этом поприще и таким образом стать вполне человеком своего времени. Победитель при Маренго никак не думал унизить себя, принимаясь за перо для журнальной статьи, которой старался разить неприятелей так же чувствительно, как и мечом. Он даже не раз говорил, что если бы ему пришлось избирать на свою долю доблести воина или достоинства гражданина, то, не сомневаясь, избрал бы последние, и потому-то, в бытность свою в Италии и Египте, прежде титула «главнокомандующий войском» ставил титул «член Академии».

Обдумывая военные действия против Англии, первый консул не переставал, однако же, заниматься и внутренним устройством Франции. 20 декабря 1803 года по его предложению последовало постановление сената (Senatus-consulte), которое изменило в некоторых отношениях образование Законодательного собрания, открытого, в новом своем виде, 6 января 1804. Президентом этого присутственного места назначен господин Фонтанн. Предпочтя Фонтанна другим кандидатам, несмотря на его приверженность к королевской партии, Бонапарт только следовал своей системе «слития», посредством которой воображал соединить в доброжелательстве к себе обе крайние партии, то есть роялистов и ультра-революционеров: представителем одной считался Фонтанн, представителем другой — Фуше.

На рассмотрение Законодательного собрания, в заседание 16 января, было представлено обозрение положения Французской республики. Разумеется, что это была великолепная картина общественного благосостояния. Господин Фонтанн, во главе депутации от совета, принес поздравления первому консулу. «Законодательное собрание, сказал он Наполеону, — изъявляет вам, от лица французского народа, благодарность за столько полезных трудов, предпринятых на пользу земледелия и промышленности, от которых война не отвлекала вашего внимания. Случается, что привычка к идеям высоким подает людям гениальным повод пренебрегать мелочными подробностями по разным частям управления государством; потомство не упрекнет вас даже и в этом. Ваша мысль и исполнение по ней идут рядом и объемлют сразу все предметы.

Все совершенствуется; ненависти потухают, оппозиции исчезают, и, под торжествующим влиянием гения, все за собой увлекающего, системы и люди, самые противоречащие друг другу, сближаются, смешиваются и единодушно способствуют прославлению отечества. Обычаи и старые, и новые начинают согласовываться между собой...

Эти благодеяния, гражданин консул, суть плоды четырех лет. Все лучи национальной славы, которые бледнели в продолжение пяти годов, получили новый блеск, и вам мы обязаны этим блеском».

Казалось бы, что общий восторг французов, предметом которого был Бонапарт, и их единодушное согласие на дарование ему пожизненного консульства должны были обезоружить все партии и принудить их к бездействию; но на деле этого не было: главы разных партий не переставали восставать и под рукой действовать против нового порядка вещей. С расторжением амьенского мира Англия делалась их сильной опорой.

В этом положении дел они тотчас сообразили, что продолжение внутреннего спокойствия во Франции может укоренить жителей западных ее областей в мирном образе жизни, затруднит ход всяких смут, и что необходимо напасть на консула, прежде чем власть его успеет укрепиться. Вследствие этого был составлен заговор против правительства и жизни Бонапарта. Заговорщики, возбуждаемые тори, распространились от Темзы до берегов Рейна. Пишегрю вошел в сношения с знаменитым шуаном Калудалем; сам Моро принял участие в этом деле. «Каким это образом Моро тут вмешался? — воскликнул Наполеон. — Тот человек, которого одного я бы мог еще опасаться, который один мог бы, хоть немного, быть мне помехой, впутался чрезвычайно неосторожно! Право, мне помогает моя звезда!..»

Открыв этот заговор, правительство не замедлило объявить о нем во всеуслышание. Все чины государства явились к Наполеону удостоверить его в том, что готовы употребить все зависящие от них средства для уничтожения и впредь подобных покушений на его особу. Бонапарт отвечал им:

«Со дня вступления моего в должность верхнего правителя было сделано множество заговоров против моей жизни; воспитанный в лагере, я никогда не видал большой важности в этих опасностях, которых вовсе не боюсь.

Но не могу не быть тронут до глубины души, помышляя, какой бы участи подвергся ваш великий народ, если бы удалось совершение последнего убийственного замысла; потому что замысел этот устроен не столько против меня, сколько против народа.

Я уже с давних пор отрекся от сладостей частного быта; все мое время, вся моя жизнь посвящены исполнению обязанностей, возложенных на меня судьбой и французским народом.

Заговоры злых людей не будут иметь успеха. Граждане должны оставаться спокойными: жизнь моя не оборвется до тех пор, покуда нужна отечеству. Но я хочу, чтобы народ французский знал, что для меня жизнь не станет иметь ни цены, ни цели, если нация не сохранит ко мне любви и доверенности».

Высказывая таким образом, что успехи контрреволюции не могут иметь места, покуда он жив, и сопрягая судьбы Франции с собственной своей судьбой, Бонапарт довольно ясно высказывал, что пожизненная власть, ему вверенная, кажется ему недостаточной для обеспечения будущности государства, и что он помышляет о новом порядке вещей. И мы вскоре увидим осуществление его замысла.

В это время Наполеон запятнал себя кровавым, неизгладимым из памяти народов, преступлением. Он велел похитить из баденских владений герцога Энгиенского, последнюю отрасль знаменитого дома Конде, и предал его смерти.

Наполеон чувствовал и сам, что убийство герцога навлечет на него негодование современников и потомства, и потому при каждом случае старался оправдаться. Так, например, в своем Духовном Завещании он говорит: «Я велел задержать и судить герцога Энгиенского, потому что это было нужно для безопасности, пользы и чести французского народа...» Но где ж на это доказательства? Их нет; и оправдание невозможно.

Предполагали, что Бонапарт, окруженный закоренелыми якобинцами, которые открывали ему дорогу к похищению престола, хотел этим убийством дать им ручательство в том, что Бурбоны никогда не возвратятся во Францию. Это предположение не имеет решительно ни малейшей вероятности. События 13 вендемьера и 18 фруктидора служили уже достаточно порукой за расположения первого консула. Были люди, например, Талейран и Фуше, которые не менее Наполеона должны были опасаться восстановления законной власти Бурбонов, и которые, однако ж, заняли впоследствии место в Государственном совете Людовика XVIII. В этом отношении бесполезность убийства герцога Энгиенского доказывается даже самим Бонапартом; он сказал в своих Записках: «Я никогда и не думал о принцах крови; да если б даже и был к ним расположен, то ничего бы не мог для них сделать... Я не иначе мог проложить себе дорогу к трону, как вследствие того, что французский народ считал себя свободным...»

Глава XV.

Бонапарт император. Булонский лагерь. Путешествие в Бельгию

Если бы Бонапарт домогался власти с тем только намерением, чтобы восстановить в государстве порядок и подавить кровожадную революцию, то ему бы можно было удовольствоваться званием пожизненного консула, особенно когда ему предоставлено было чрезвычайно важное право назначить себе преемника.

Но он хотел власти наследственной, хотел надеть корону и старался приукрасить это действие мнимой необходимостью: «Одна только наследственная власть, говорит он, может отвратить контрреволюцию. Покуда я жив, бояться нечего; но после моей смерти всякий, кого бы ни избрал народ, будет не в состоянии держать бразды правления... Франция многим обязана своим двадцати дивизионным генералам; но ни один из них не может быть главнокомандующим армией, а и того менее, стать во главе правительства». (Пеле де ла Лозер.)

Но основательно ли было такое мнение Бонапарта о дивизионных генералах? Мнение об их неспособности быть главой государства, о которой он так утвердительно и громко говорит, не оказалось ли впоследствии ложным? И не один ли из этих самых генералов со славой занимает еще и теперь трон Вазы? Положим, однако же, что Бонапарт, ошибаясь в достоинстве военных своих товарищей, не признавал их способными к верховной власти; но разве и в числе гражданских чиновников, его окружающих, он также не мог найти ни одного способного? А по праву назначить себе преемника разве он не мог избрать любого из чинов как гражданских, так и военных?

Мы не верим искренности вышеприведенных слов Наполеона; нам кажется неопровержимым, что если Бонапарт, оправдывая свое намерение, серьезно полагал, что нет во Франции человека, который бы после его смерти мог достойно занять его место, то, в таком случае, заблуждался по необъятному своему честолюбию; и это служит доказательством того, что и на самый гений находят минуты затмения, на просвещенный ум бывают минуты ослепления.

Наполеон, конечно, не мог не видеть, что престолонаследие — ручательство за благо народа; но вместо того, чтобы вместе с троном возвратить это право законным наследникам несчастного Людовика XVI, он хотел присвоить его себе, пренебрегая правами династии, освященной религией и веками. Но в 1804 году, что была религия во Франции!

С другой стороны, Наполеона не окружали, как основателей династии Бурбонов, грозные вассалы, владетели обширнейших областей государства, беспрестанно готовые к непокорности и к объявлению себя независимыми. Вместо феодальных властелинов, наследственно обреченных на военное поприще, во Франции возникли теперь новые могущества — земледелие и торговля, науки и художества. Генералы, наиболее прославившие свое имя, не имели и не могли иметь никакого влияния на народонаселение, и политика не могла считать их опасными противодеятелями. Из всего этого должно заключить, что Бонапарт не имел, кроме своего ненасытного честолюбия, никакой положительной причины основывать новую династию. Что было возможно и необходимо во времена феодальные, то не было ни возможно, ни необходимо в 1804 году. Но Бонапарт уже не довольствовался верховной пожизненной властью. В его душу запала гордая мысль стать основателем новой династии и возвести свой род на степень родов царственных; с той поры его полигика начала действовать только для достижения этой цели. Шатобриан сказал о нем: «Гигант не совершенно связывал свою судьбу с судьбой современников; гением своим он принадлежал к новому поколению, а честолюбием к векам минувшим».

Двадцать восьмого флореаля XII года (18 мая 1804), когда сенат поднес ему постановление (Senatus-consulte), которым Наполеон призывался к восшествию на трон в достоинстве императора, и утверждалось за его родом право престолонаследия, Бонапарт еще лицемерил и отвечал:

«Утверждение за моим родом права престолонаследия я предоставляю на рассмотрение французского народа. Надеюсь, что Франция никогда не будет раскаиваться в том, что осыплет мое семейство почестями. Во всяком случае, пусть знают, что мой дух перестанет почивать на моих потомках, как скоро они перестанут заслуживать любовь и доверенность французского народа».

Эти слова явно могли указывать на престолонаследие нс полное, не совершенное, а только условное. Сегодня народ меня любит и доверяет мне, и вот я облечен верховной властью; завтра тот же народ передумал, изменил свой образ мыслей, и, следственно, миропомазание перед лицом церкви не вменится ни во что; народ возьмет обратно свою присягу, церковь свое благословение... И вот до какого нелепого заблуждения может довести гордость и честолюбие!!.. Вот следствия замены законных царственных династий династиями из рода частных лиц!..

Консул Камбасерес, на которого было возложено сенатом отдать Бонапарту ответ от имени нации, так говорил товарищу, ставшему его повелителем:

«Французский народ в течение многих веков испытывал всю пользу, сопряженную с правом престолонаследия. Он видел в коротком, но горестном опыте, как неудобна противоположная система, и по собственной, свободной воле желает принять прежнюю форму правления. Народ французский, по свободному праву и свободной своей воле, предоставляет вашему императорскому величеству власть, которой пользоваться сам не считает сообразным со своими выгодами. Он совершает этот торжественный акт за себя и за своих потомков и доверяет счастье своих поколений поколению вашего императорского величества. Одно наследует ваши доблести, другие нашу к вам любовь и верность».

Наполеон отвечал:

«Все, что может способствовать благоденствию отечества, существенно сопряжено с нашим собственным счастьем.

Я принимаю титул, который, но вашему мнению, может быть небесполезен для славы нации».

По окончании аудиенции у императора сенат отправился к Жозефине для принесения поздравлений с титулом императрицы. Камбасерес говорил ей:

«Ваше величество!

Молва не перестает говорить о тех благодеяниях, которые вы делаете многим; она говорит, что вы, всегда доступные для несчастных, употребляете ваше влияние на главу государства единственно для того, чтобы подавать им руку помощи, и к благодеяниям присоединяете ту деликатность, которая обязывает к вам еще большей, еще сладости ейшей благодарностью. Такое благорасположение вашего величества предзнаменует, что имя императрицы Жозефины будет нам залогом надежд и утешений... Сенат радуется, что первый имеет честь принести вашему императорскому величеству свои усерднейшие поздравления».

Усердие Камбасереса было награждено возведением его в звание архиканцлера. Нельзя же было менее вознаградить человека, занимавшего второе место в республике, за торопливое согласие сделаться первым подданным нового императора, своего бывшего товарища. Лебрен назначен архи-казначеем.

Сама присяга Наполеона, как императора, обличает, что он еще опасался слишком раздражать республиканцев; вот в каких словах он произнес ее:

«Клянусь охранять целость владений республики{5}; уважать постановления конкордата и свободу вероисповеданий; уважать и заставить уважать равенство прав, гражданскую и политическую свободу и обеспечить неприкосновенность национальных имений, проданных их настоящим владельцам; не учреждать никаких налогов, никаких поборов иначе, как в силу законов; поддерживать установленный орден Почетного легиона и управлять государством, имея единственной целью выгоды, благоденствие и славу французского народа».

Несмотря на все эти усилия показать народу, что учреждение империи не помешает существованию республики, не было возможности, чтобы основание новой династии было безропотно принято закоренелыми республиканцами и не возбудило бы с их стороны некоторых сильных возражений. Знаменитейший человек партии республиканцев, Карно, снова возвысил свой голос и сказал: «Со времени событий 18 брюмера была эпоха, быть может, единственная в летописях мира. После Амьенского трактата Бонапарт мог выбирать между системой республиканской и системой монархической: он мог привести в действие все, что хотел; он не встретил бы ни малейших препятствий своей воле. Ему вверена была свобода нации, и он клялся защищать ее: если бы он сдержал эту клятву, то исполнил бы ожидания нации и покрыл бы себя бессмертной славой...»

Но голос Карно был голос вопиющего в пустыне. Все правительственные сословия государства единодушно склонялись к монархии; в сенате оказалось только три человека, не разделяющих общего мнения: Грегуар, Ламбрехт и Гара; Ланжюине находился на ту пору в отсутствии. Такова была сила стечения обстоятельств, что ветераны Конвента увидели себя внезапно превращенными в придворных, забыли свои прежние правила, свой прежний язык и вчерашнюю одежду.

Генералы республики уступили, подобно бывшим народным представителям, необходимости обстоятельств. Они с тем большим удовольствием согласились на новый порядок вещей, что видели в нем ручательство за неизменность своего собственного положения. Наполеон на другой день после возведения в императорское достоинство призвал к своему трону знаменитейших своих товарищей по оружию, которых облек в звание маршалов Франции; то были: Бертье, Мюраг, Монсей, Журдан, Массена, Ожеро, Бернадот, Сульт, Брюн, Ланн, Мортье, Ней, Даву, Бессьер, Келлерман, Лефевр, Периньон и Серюрие.

Народ не только не видел в этом отличии ничего предосудительного республиканскому равенству, но еще находил, что такие знаки отличия людям достойным, без различия роду и племени, ручаются за равенство состояний.

Вскоре по восшествии на престол Наполеон мог ознаменовать это событие актом милосердия. Решение уголовного суда от 10 июня 1804 приговаривало к смерти Жоржа Кадудаля и его сообщников. Генерал Моро, любимый армией, осужден на двухлетнее тюремное заключение, но приговор изменен на вечное изгнание. Между тем в числе приговоренных к смертной казни были люди знаменитых фамилий, и между прочими господа де Ривьер и де Полиньяк. Самые сильные ходатайства были употреблены, чтобы смягчить гнев на них Наполеона, и благородная Жозефина сама приняла на себя содействовать успеху просьб их отчаивающихся семейств. Под ее покровительством госпожа де Монтессон приехала в Сен-Клу и нашла случай представить императору госпожу де Полиньяк. Бонапарт, увидев ее, был тронут ее необыкновенной красотой и сказал: «Вам муж покушался на мою жизнь, следственно, я могу простить».

Великодушие императора не остановилось на помиловании только тех лиц, которые нашли за себя сильное заступничество и ходатайство. Девушка незнатной фамилии одинаково успешно, как и знатная дама, нашла доступ к императору и вымолила прощение своему брату.

Милосердие Наполеона простерлось на господ Лажоле, Буве де Лозье, Рошелль, Гальяр, Руссильон и Карла д'Озье; но Жорж Кадудаль и другие его сообщники не избегли казни. Пишегрю самоубийством окончил жизнь в темнице. «Казнь Жоржа, — говорит Наполеон в своих Мемуарах, — не внушила никому сожаления, потому что покушение на убийство кого бы то ни было всегда отвратительно». Что касается самоубийства Пишегрю, то ничуть не мудрено, что в тогдашнюю пору могли сказать, будто смерть его последовала по воле императора; по тогдашнему положению дел некоторые, даже честные люди могли верить этому. Но Наполеон сказал: «Мне бы даже стыдно было оправдываться: клевета слишком неосновательна. Что мне было в жизни или смерти Пишегрю? Человек с моим характером не действует без важных причин. Разве видали когда, чтобы я проливал кровь из-за одного каприза? Сколько ни старались очернить мою жизнь и характер, но те, которые меня знают, знают и то, что я не способен к преступлению... Пишегрю просто увидел себя в беспомощном положении, и сильная душа его не могла вынести мысли о позорной казни; он или отчаялся в моем милосердии, или пренебрег им, и поднял сам на себя руку». (Мемориал).

Между тем Людовик XVIII протестовал против избрания Бонапарта императором; а Наполеон приказал напечатать этот протест в «Мониторе», как бы доказывая тем, что уверен в расположении к себе французов.

Четырнадцатого июля, во времена революции, совершался народный праздник в воспоминание разрушения Бастилии; Наполеон не отменил этого праздника и по случаю его назначил первую раздачу знаков ордена Почетного легиона. Церемония пожалования кавалеров происходила в Доме инвалидов. Кардинал дю Беллоа, архиепископ парижский, и духовенство встретили императора у дверей церкви. Наполеон был окружен всеми великими чинами и сановниками империи. После божественной службы Ласенед, великий канцлер ордена Почетного легиона, произнес речь, приспособленную к обстоятельствам.

Кончив речь, Ласенед вызвал новожалуемых кавалеров первой степени, в числе которых был и кардинал Капрара; император надел шляпу и посреди глубочайшего молчания произнес твердым голосом: «Господа кавалеры, — генералы, офицеры, граждане и воины, клянетесь вашей честью, что посвятите себя на службу империи для охранения ее владений во всей их целости; для защиты императора и законов республики... клянетесь ли?»

Все кавалеры отвечали: «Клянемся!», и тотчас же раздались крики: «Да здравствует император!» Господин Бурриенн, описывая этот случай, говорит, что восторг присутствовавших при церемонии был неизъясним.

На следующий за тем день Политехническая школа получила новое образование.

Через два дня Наполеон отправился из Парижа для осмотра берегов Ла-Манша и обозрения учрежденных там лагерей. Он дал знать, что предпринимает это путешествие для того, чтобы лично раздать знаки Почетного легиона тем храбрым воинам, которые не могли присутствовать при церемонии в Доме инвалидов. Однако же вообще полагали, что личная раздача орденских знаков не что более как предлог, а истинная цель поездки Наполеона — приготовление к приведению в действие любимого своего плана — высадки в Англию.

Войска были расположены уступами по берегу моря от Етапла до Остенда. Даву стоял в Дёнкеркене; Ней в Кале; Удино в Сент-Омере; Мармон на границах Голландии, а Сульт командовал общим лагерем в Булонье.

По прибытии своем в этот последний город Наполеон нашел войско исполненным энтузиазма. Генералы и солдаты, все думали, что сейчас отправятся в Англию; на этот счет беспокоились и в Англии. Пятьсот судов под командой Фергеля (Verhuel), казалось, ожидали только сигнала, чтобы направиться к берегам Великобритании. Один только Наполеон знал существенное назначение всех этих огромных военных приготовлений. Угрожая Англии, он в то же время видел, что на горизонте континента собираются тучи, что буря эта должна скоро разразиться, и потому-то, делая вид, будто готовится к морской экспедиции, в самом деле помышлял о войне континентальной.

Недалеко от Кесаревой башни, на пространной равнине, собралось под начальством маршала Сульта восемьдесят тысяч воинов из Булоньского и Монтрельского лагерей. Император явился к ним, окруженный всеми знаменитыми французскими полководцами той эпохи. Он поместился на возвышении вроде трона и повторил громким голосом прежнюю формулу присяги кавалеров. Слова его и теперь были приняты с таким же восторгом, как при церемонии в Доме инвалидов, и Наполеон был этим так доволен, что впоследствии один из его адъютантов, генерал Рапп, сказал, что он никогда — ни прежде, ни после, не видывал императора таким веселым.

Однако ж радость этого дня была, около вечера, потревожена сильной бурей, грозившей погубить часть флота. Наполеон, извещенный об этой опасности, тотчас поспешил к пристани для личных распоряжений. Но когда он прибыл на место, гроза кончилась, и опасность миновала. Флотилия, не потерпев нисколько, вошла в гавань, а Наполеон возвратился в лагерь, где войско немедленно предалось веселости. Празднество кончилось фейерверком на взморье; отблеск этих потешных огней был виден даже с противолежащего берега Англии.

Во время пребывания Наполеона в этом лагере случилось, что два английских пленных матроса успели уйти из-под стражи и, не имея никаких инструментов, кроме ножа, ухитрились сделать маленький челночок из нескольких кусков дерева, которые сколотили как могли; в этой-то лодке, которую бы легко унес на спине каждый мальчик, решились они попытаться доплыть до одного английского фрегата, курсировавшего в виду французских берегов. Но едва эти отважные люди пустились в открытое море, как их заметили с брандвахты и опять взяли. По военным законам их следовало расстрелять как шпионов. Между тем слух об отважном предприятии храбрецов распространился по всему лагерю, дошел до Наполеона, и он пожелал их видеть.

«Правда ли, — спросил император, — что вы на такой доске решались переплыть море?» — «Ах, ваше величество! — отвечали они. — Если вы изволите сомневаться, то позвольте только, и мы сейчас пустимся». — «Хорошо; позволяю. Вы люди смелые и предприимчивые; я люблю храбрых, но не хочу, чтобы вы рисковали жизнью; дарую вам свободу и, кроме того, прикажу вас доставить на английское судно. Скажите же в Лондоне, как я уважаю мужество, даже и в неприятелях...» И Наполеон, щедро одарив матросов, отпустил их. В бытность свою на острове Святой Елены он любил припоминать этот случай и не раз рассказывал его окружающим.

Мы уже сказали, что Наполеон предвидел неминуемую войну на континенте и потому старался всеми средствами поддерживать энтузиазм своих воинов. Из остатков революционной армии он начал устраивать полки императорские, ту «большую армию», которой было предопределено побывать во всех столицах Европы и сокрушиться, наконец, о сильную волю Александра Благословенного и крепкую грудь народа, верного царю и вере.

Приготовления к войне не мешали, однако же, императору заниматься и устройством гражданской части. Напротив, он старался показать, что гений его равно объемлет все ветви государственного управления, и что мысль его, все такая же светлая, без всякого затруднения может переноситься с предмета на предмет. Таким-то образом, пребывая в лагере, он основал «десятилетние премии», по случаю чего издал следующий декрет:

«Наполеон, император французов, и проч.

Имея намерение поощрять науки, словесность и художества, которые так много способствуют знаменитости и славе народов; желая, чтобы Франция как можно более отличилась на этом поприще, и чтобы наставший век был для нее еще славнее прошедшего; желая также знать людей, которые наиболее будут способствовать процветанию наук, словесности и художеств; повелели и повелеваем следующее:

Статья I. Через каждые десять лет, в день 18 брюмера, будут раздаваться собственной моей рукой большие премии; место церемонии и самый обряд ее совершения будут каждый раз предварительно назначены.

II. Все произведения по всем отраслям наук, словесности и художеств, все полезные новоизобретения, все заведения, клонящиеся к усовершенствованию земледелия и народной промышленности, все, совершенное в течение десятилетия за один год до раздачи премий, будет допущено к состязанию на их получение.

III. Первая раздача премий имеет быть 18 брюмера XVIII года, и, согласно с предыдущей статьей, все произведения, новоизобретения и заведения, начиная от 18 брюмера VII года до 18 брюмера XVII года, могут вступить в состязание.

IV. Эти большие премии будут одни в десять тысяч, другие в пять тысяч франков.

V. Число больших премий в десять тысяч франков будет девять, и они назначаются:

1. Авторам двух лучших ученых сочинений, одного по части наук физических, другого по части наук математических;

2. Автору лучшей истории или исторического отрывка, как новых, так и древних времен;

3. Изобретателю машины, принесшей самую большую пользу художествам и мануфактурам;

4. Основателю заведения, наиболее полезного для земледелия и народной промышленности;

5. Автору лучшей из театральных пьес, комедии или трагедии, представляемых во французских театрах;

6. Двум артистам, которые произведут один лучшую картину, другой изваяние, взяв для своей работы сюжет из французской истории;

7. Композитору лучшей оперы из принятых на театр Императорской академии музыки.

VI. Число больших премий в пять тысяч франков будет тринадцать, и они назначаются:

1. Переводчикам десяти манускриптов из императорской или других библиотек, находящихся в Париже, писанных на древних или восточных языках, переводы которых будут признаны более полезными или для наук, или для истории, или для словесности, или для художеств;

2. Трем авторам небольших поэм на достопамятные события из отечественной истории или на случаи, делающие честь французскому народу.

VII. Премии эти будут назначаемы на основании донесений комиссии присяжных, составляемой из четырех непременных секретарей четырех отделений Академии наук и четырех президентов, занимавших эти места в год, предшествовавший раздаче премий».

Между тем как Европа ожидала, что Наполеон со своим войском нахлынет на Великобританию, он внезапно явился в Брюссель. Там было назначено свидание императора с Жозефиной, которое и произошло в замке Лакене, великолепно отделанном на этот случай. Здесь-то Наполеон, по поводу одного из романов госпожи Стаель, произнес достопамятные слова, которые мы сейчас передадим читателям, и которые могут служить объяснением той вражды, которую автор Коринны питал впоследствии к императору: «Я столько же не люблю женщин, которые делаются мужчинами, — сказал он, — как не люблю женоподобных мужчин. В этом мире каждому есть свое назначение. Что такое эти порывы мысли? Что из них следует? Ничего. Все это одна метафизика чувств, одно беспорядочное направление ума. Я не могу терпеть этой женщины; и, во-первых, потому, что не люблю женщин, которые навязываются мне, а Бог знает, как эта со мной кокетничала!»

Всегдашнее неблагорасположение Наполеона к госпоже Стаель, которая, по словам его Мемориала, «Сделалась жарким его врагом за то, что была отвергнута», это неблагорасположение делает на этот раз великого человека несправедливым ко всем женщинам вообще, потому что он имел причины жаловаться на одну из них. Впрочем, образ его мыслей, в других случаях верный и правильный, в этом был до того ложен от следствия привычки и постоянной ссоры, что не изменился даже и на острове Святой Елены; Наполеон и там не переставал смотреть с той же точки зрения на отношения двух полов и утверждал, что «женщины пригодны только на то, чтобы рожать детей». «Вы бы готовы быть нам равными, — говорил он госпожам Бертран и де Монтолон, — но это совершенный вздор! Женщина принадлежит мужчине, а мужчина никогда не может принадлежать женщине».

Пребывание императора в Лакене было непродолжительно. Он оставил этот прелестный замок и отправился в Ахен, где пробыл некоторое время как бы по тайной симпатии к столице и могиле великого императора, по следам которого думал идти.

Из города Карла Великого Наполеон поехал в Майнц через Кельн и Кобленц. Имперские князья поспешили ему навстречу, и он воспользовался этим случаем, чтобы бросить первые семена Рейнского союза, об учреждении которого уже помышлял, как об оплоте Франции против великих держав Севера.

Но искренние или неискренние доказательства приверженности князей и народов не удовлетворяли еще честолюбию того, который думал быть преемником славы Карла Великого. Герой средних веков был утвержден в своем достоинстве помазанием церкви; и Наполеон, мало заботясь о разности времени и обстоятельств, захотел утвердить свой трон на тех же опорах, на которых был утвержден трон Карла Великого. Чтобы это сходство было как можно совершеннее, он тоже пожелал быть помазан рукой верховного первосвятителя, и в этом намерении отправил Кафарелли из Майнца в Рим с поручением склонить папу Пия VII прибыть в Париж для совершения миропомазания императора французов. Покуда шли эти переговоры, Наполеон с берегов Рейна приказывал выйти в море двум эскадрам, одной из Рошфора, другой из Тулона, под начальством адмиралов Миссиесси (Missiessy) и Вильнева: таким образом, он все не переставал показывать вид, будто занят исполнением плана морской экспедиции. Пробыв вне своей столицы три месяца, император возвратился в Сен-Клу около середины октября.

Глава XVI.

Созыв Законодательного собрания. Поверка народных голосов. Прибытие папы Пия VII во Францию. Коронование императора

Эпоха коронования приближалась. Кафарелли писал из Рима, что поручение, на него возложенное, исполнено с успехом. Наполеон готовился воссесть на трон старших сыновей Западной Церкви с торжественного соизволения и по благословению самого главы той церкви. Но к торжественности обрядов религии нужно было присоединить все политическое великолепие. Сенат и Государственный совет были налицо; одно только Законодательное собрание требовало времени на то, чтобы быть созванным, и декрет об этом последовал 17 октября.

Члены сената, уже каждый порознь, присягнули императору, и президент его, Франсуа де Невшато, даже произнес речь, в которой заключались, между прочим, следующие слова:

«Ваше величество; в отдаленной будущности, когда дети детей наших придут признать своим императором одного из ваших внучат или правнучат и представят ему картину чувствований, нужд и ожиданий нации, то все его обязанности, как императора, могут ему быть напомнены в немногих словах. Стоит только сказать: "Государь, вас зовут Бонапарт: помните Наполеона Великого!"»

Когда были собраны народные голоса, по определению сената 28 флореаля XII года, и специальная комиссия посредством Редерера утвердила, что действительно «три миллиона пятьсот семьдесят две тысячи триста двадцать девять граждан, имеющих право голоса, объявили, что желают утверждения наследственности императорского достоинства в прямом, законном поколении, или в узаконенных приемышах Наполеона Бонапарта, и в законном, прямом поколении Иосифа Бонапарта и Людвига Бонапарта, тогда тому же Франсуа де Нешато было поручено принести императору поздравления с этим новым доказательством благодарности и доверия французского народа. На эту речь Наполеон отвечал:

«Я восхожу на трон, на который призван единодушным желанием сената, народа и воинов, с сердцем, исполненным предчувствия о великих судьбах французской нации, которую я первый назвал великою.

С самого моего детства все мои мысли были посвящены ей; и я должен сказать, что все теперешние мои радости или печали зависят от счастья и несчастья моего народа.

Потомки мои сохранят этот трон, первый в целом свете.

В военных станах они явятся первыми солдатами армии и не будут щадить своей жизни для блага отечества.

На поприще гражданской службы они никогда не забудут, что презрение к законам и потрясение общественных учреждений есть не что иное, как проявление слабости и недомыслия правительственных лиц.

Вы, сенаторы, в которых я всегда и постоянно находил и советников, и опору в самых затруднительных обстоятельствах, вы передадите свой дух вашим преемникам; будьте всегда первыми советниками и опорою этого трона, столь необходимого для счастья нашей пространной империи».

Время коронации наступило. Пий VII, выехав из Рима в начале ноября, 25-го прибыл в Фонтенбло. Наполеон, который выехал на охоту нарочно для того, чтобы встретиться с ним, поехал по Немурской дороге. Едва завидел он экипаж Папы, как сошел с коня; первосвященник сделал то же, и, поцеловавшись, оба сели в одну карету и прибыли в императорский дворец в Фонтенбло, который был заново и великолепно меблирован. Здесь император и Папа имели между собой частые конференции; они отправились оттуда 28 числа, и в тот же день последовал их торжественный въезд в Париж.

Коронация была назначена на 2 декабря; но сначала не решались, где быть церемонии. Иные говорили было о Марсовом поле, другие о церкви в Доме инвалидов; Наполеон предпочел собор Парижской Божьей Матери. Марсово поле было слишком полно воспоминаний о революции и поэтому не могло служить местом исполнения церемонии, которая восстанавливала трон и религию в государстве, ниспровергшем и тот, и другую. При теперешнем обстоятельстве всякое сближение между годами 1804 и 1790 было бы большой несообразностью. Пий VII так сохранял чувство своего самодостоинства, что не согласился бы пародировать роль Талейрана; а Наполеон имел столько знания приличий, что не стал бы и предлагать ему этого. «Местом церемонии коронования, — говорит Наполеона — предлагали было избрать Марсово поле, вследствие сопряженных с ним воспоминаний времен федерации; но прежние времена уже совершенно изменились... Говорили также и о церкви в Доме инвалидов, по причине сопряженных с нею воспоминаний о военных подвигах; но соборная церковь Богородицы показалась мне местом более приличным и удобным как по своему пространству, так и потому, что в ней все сильнее говорит воображению...» (Пеле де ла Лозер).

В назначенный день Пий VII отправился в собор в сопровождении многочисленного духовенства, и по римскому обычаю ему предшествовал мул, что возбудило в парижанах смех, который в течение некоторого времени мешал торжественности папского шествия. Император явился после Папы. Свита его представляла собою одно из самых великолепных зрелищ. Ее составляли все тогдашние знаменитости военного и гражданского поприщ. Великолепие мундиров и одежд, роскошность экипажей и упряжи, богатство ливрей, огромное стечение зрителей со всех концов Франции — все способствовало довершению изумительного блеска этого поезда. Представителями нации в соборе были президенты кантонов, президенты избирательных коллегий, депутаты от разных правительственных мест и от армии, законодательный корпус и другие высшие сословия государства. Службу совершал сам Папа. Император, подойдя к алтарю, не дождался того, чтобы его святейшество возложил на него корону, но, взяв ее из рук Папы, сам надел себе на голову и потом сам же короновал императрицу Жозефину.

На другой день после этого торжества на Марсовом поле происходил смотр войск и раздача императорских орлов разным полкам армии. Император раздавал их из своих рук, с трона, устроенного для него близ военной школы. По поданному сигналу войска пришли в движение и приблизились к нему. «Воины, — сказал император, — вот ваши знамена; эти орлы всегда будут служить вам пунктом соединения: они будут везде, где ваш император сочтет их присутствие нужным для защиты своего престола и своего народа.

Вы клянетесь жертвовать вашей жизнью для их защиты и для постоянного сохранения их на пути чести и победы?»

Воины ответствовали единодушным восклицанием: «Клянемся!»

После того сенат и город Париж пожелали праздновать эпоху коронации пиршествами в честь императора и императрицы. Муниципальный совет столицы даже подал по этому случаю поздравительный адрес, на который Наполеон отвечал чрезвычайно благосклонно.

Во все продолжение этих пиршеств Пий VII оставался в Париже. Он прибыл во Францию с единственной надеждой, что его снисхождение послужит пользой мирской власти пап, и потому очень естественно продлил свое пребывание в гостях у Наполеона на столько времени, сколько ему казалось нужным для исполнения своих надежд. Мы увидим впоследствии, имел ли намерение император французов, осыпая римского первосвященника знаками глубокого почтения и доказательствами признательности за совершенное над собою помазание, изменить свою политику в отношении к Италии.

Глава XVII.

Заседания Законодательного собрания. Статуя Наполеона. Письмо императора королю Великобритании. Ответ лорда Мюльграва

Спустя двадцать пять дней после своей коронации император открыл заседание Законодательного собрания речью, в которой, между прочим, сказал:

«Бессилие верховной власти есть величайшее народное бедствие. Будучи солдатом и потом первым консулом, я имел одну только мысль; теперь я император, и тоже не имею другой мысли: это — благоденствие Франции. Я был так счастлив, что прославил ее моими победами, извлек из состояния междоусобных раздоров... Если смерть не постигнет меня посреди моих трудов, то надеюсь оставить в потомстве память, которая будет служить или всегдашним примером, или упреком для моих наследников.

Мой министр иностранных дел представит вам обозрение положения империи».

И господин де Шампаньи исполнил возложенную на него блестящую и нетрудную обязанность. Он описал настоящее благоденствие Франции после стольких бурь: красноречиво говорил о всех улучшениях и нововведениях, исполненных или предпринятых Наполеоном; о процветании мануфактур и фабрик; об успехах земледелия и народной промышленности; о распространении торговли; словом, говорил обо всем, о чем было можно говорить в похвалу императору.

В ответ на эту речь члены Законодательного собрания в полном обмундировании явились 2 января 1805 на аудиенцию к императору для принесения адреса, в котором президент Фонтан, несмотря на ропот большинства своих товарищей, сумел вклеить формулу «верноподданнейшие». Через несколько дней после этого статуя Наполеона работы Шоде была поставлена в зале заседания депутатов, и по этому случаю господин де Воблан, квестор депутатов, произнес в присутствии императора, императрицы и всех высших чинов двора похвальное слово Наполеону.

Вскоре были закрыты заседания Законодательного собрания.

Наполеон понял, что интересы Франции прежде всего требовали прочного и продолжительного мира, мира всей Европы, не исключая и Англии. Забывая неуспешность письма первого консула к Георгу III, император решился возобновить миролюбивые отношения с королем Великобритании, и 2 января 1805 года писал ему таким образом:

«Monsieur mon frere,

Призванный на престол Промыслом и желаниями сената, народа и войска, я ставлю себе целью стремиться к заключению мира. Франция и Англия истрачивают свое благоденствие и могут продолжать войну целые века. Но правительства этих государств стремятся ли к достижению священнейшей цели? И бесполезное излияние такого множества крови не лежит ли укором на собственной их совести? Я не вижу никакого бесчестия в том, что первый делаю шаг к примирению; я, кажется, довольно доказал перед лицом всего света, что не боюсь никаких случайностей войны; да и притом мое положение таково, что мне нечего и опасаться их. Мир составляет искреннее желание моего сердца, но и счастье войны никогда не было против меня...»

Наполеон не получил на это письмо непосредственного и прямого ответа; король Великобритании удовольствовался тем, что приказал лорду Мюльграву написать Талейрану письмо в очень неопределенных выражениях. Наполеон велел представить это письмо, также, как и копию со своего, на рассмотрение сената. Лорд Мюльграв говорил:

«Его величество получил письмо, адресованное к нему главою французского правительства.

Его величество ничего так не желает, как возможности снова доставить своим подданным выгоды мира, утвержденного на основаниях непредосудительных для блага и безопасности его владений. Его величество пребывает в той уверенности, что этого нельзя достигнуть иначе, как такими средствами, которые бы могли устранить от Европы опасности и несчастия, которым она подвергалась. Сообразно с этим его величество чувствует, что ему невозможно более положительно отвечать на сделанные ему предложения до тех пор, покуда его величество не успеет войти по этому предмету в сношения с европейскими державами, с которыми состоит в дружественных связях, особенно же с императором всероссийским, который явно доказал свою мудрость и возвышенные чувствования, равно как и живейшее участие к безопасности и независимости Европы».

Как английский дипломат ни маскировал словами расположения Англии, однако же было ясно, что эти расположения отнюдь не дружелюбные. Наполеон почувствовал это и обнародовал и письмо свое к Георгу III, и ответ лорда Мюльграва, чтобы тем оправдать делаемые Францией приготовления к войне.

Глава XVIII.

Наполеон объявлен королем Италии. Отъезд его из Парижа. Пребывание в Турине. Маренгский монумент. Визит в Милан. Присоединение Генуи к Франции. Новое коронование. Путешествие в Италию. Возвращение во Францию

Письма, предложенные сенату Талейраном от имени императора, обеспечивали Наполеона в том отношении, что народ не припишет ему продолжения войны на море и возобновления военных действий на суше.

Пий VII все еще находился в Париже. Он видел, как собрались туда депутаты избирательных коллегий и правительств Италийской республики для принесения Наполеону уверений в преданности к нему их нации и для провозглашения его королем Италии.

Мельци (Melzi), вице-президент республики, был избран оратором депутации; 17 марта 1805 он принят императором на торжественной аудиенции и в присутствии полного собрания сената произнес речь, которую заключил следующими словами:

«Вашему величеству угодно было, чтобы Италийская республика существовала, — и она существовала. Теперь, да будет вам угодно, чтобы Италийское королевство было счастливо, — и оно будет счастливо».

Папа не без тайного и глубокого беспокойства видел учреждение нового итальянского королевства и непосредственную власть Наполеона, распространяющуюся до самых стен Рима. Путешествие, совершенное Пием VII во Францию, имело главной целью мирские выгоды апостольского престола, а такое опасное соседство, каким было соседство Наполеона, вовсе не соответствовало ожиданиям Папы. Однако же он скрыл свое неудовольствие и согласился еще раз священнодействовать по случаю рождения второго сына Людвига Бонапарта.

Новорожденный был назван Наполеон-Людвиг, и таинство крещения совершено над ним самим Папою 24 марта в замке Сен-Клу.

Император вместе с императрицею выехал 1 апреля из Парижа в Милан. Он останавливался на три недели в Турине, где жил в Ступинском дворце, прозванном Сен-Клу сардинских королей. Папа, возвращаясь в Рим, имел там свидания с Наполеоном, но и здесь, как в Париже и Фонтенбло, Пий VII за свое снисхождение к императору не получил от него никакой уступки земель.

Восьмого мая Наполеон по дороге в Милан захотел взглянуть на поле битвы при Маренго; там были в сборе все французские войска, находящиеся в той части Италии. Император, производя смотр, был одет в то же самое платье, которое было на нем в достопамятный день Маренгского сражения. Бурриенн замечает, что платье это уже было в нескольких местах проедено молью.

Наполеон положил на этом поле первый камень памятника в честь воинов, павших в Маренгском бою, и в тот же день имел въезд в Милан, где ему была сделана торжественная встреча. Здесь Наполеон присоединил к Франции Геную, и генуэзский дож стал простым французским сенатором.

Коронование Наполеона, как короля итальянского, происходило 26 мая в миланском соборе. Службу совершал кардинал Капрара, архиепископ города, который и подал императору железную корону, а тот, сам возложив ее на себя, сказал: «Бог мне ее дал, — беда тому, кто тронет!»

Австрийский кабинет, естественно, должен был еще более, чем Папа, опасаться владычества французов в Италии; Наполеон, ожидая этого, всячески старался возбудить к себе привязанность своих новых подданных. Он вместе с императрицею Жозефиной объехал свое новое королевство. В Генуе высоким путешественником был дан блестящий праздник, и Наполеон, исполняя обещание, назначил Италии вице-короля. В этот сан возведен человек достойнейший, благородный Евгений Богарне. Потом Наполеон учредил орден Железной короны и Туринский университет.

Император и императрица возвратились в Фонтенбло 11 июля, а оттуда прибыли в Париж и в Сен-Клу. Но Наполеону не суждено было оставаться в мире с европейскими державами.

Глава XIX.

Отъезд Наполеона в Булонский лагерь. Сбор французских войск на границах Австрии. Возвращение императора в Париж. Возобновление грегорианского календаря. Набор восьмидесятитысячного войска. Отбытие императора к армии. Аустерлицкая кампания

Предвиденная минута приближалась; война становилась неизбежною. Император в начале августа снова оставил столицу и отправился в Булонский лагерь для обозрения армии, расположенной эшелонами по прибрежью.

Путешествие это продолжалось не более месяца, и в то же время было отдано приказание собраться на границах Австрии восьмидесятитысячному корпусу войск.

Возвратясь в Париж, Наполеон, несмотря на приготовления к войне, которые требовали его полного внимания, занялся также и введением снова в употребление грегорианского календаря, что было естественным следствием его новой правительственной системы и титула, им принятого. Республиканское летосчисление становилось, конечно, несовместно с действиями правления монархического; но разделение года, принятое и утвержденное национальным Конвентом, было основано на выводах науки: что ж нужды? Наука и опять потрудится доказать, что необходимо возвратиться к грегорианскому календарю, и Ла-Плас примет на себя труд благополучно довести до конца все дело. Однако справедливость требует сказать, что этот ученый сенатор, предупреждая волнения, которые бы мог возбудить такой шаг к восстановлению дореволюционного порядка вещей, не забыл сослаться в необходимости введения прежнего календаря на повсеместное употребление его во всей Европе. Но в этом отношении всего замечательнее слова, сказанные оратором правительства Реньо де Сен-Жан д'Анжели, которому было поручено представить проект на утверждение сената: «Нет сомнения, — сказал он, — что придет время, когда умиротворенная Европа возвратится к полезным соображениям, почувствует нужду усовершенствовать общественные учреждения и посредством этих учреждений сблизить между собою народы; тогда, конечно, будет введена всеобщая, совершенная методика разделения времен года. Тогда вся Европа, для пользы политики и торговли, составит и станет употреблять один и тот же календарь».

Между тем необъятное честолюбие Наполеона и его жажда завоеваний не могли не внушить России опасений насчет будущей судьбы и равновесия европейских держав. Император всероссийский тщетно старался согласить и воюющие и располагающиеся к войне стороны. Новая война вспыхнула между Францией и Австрией; Россия приняла сторону последней.

По этому случаю Наполеон, между прочим, сказал своему сенату:

«... Я желал сохранить мир (?!), но австрийская армия перешла Инн, Мюнхен в руках неприятеля, баварский курфюрст изгнан из своих владений...

Мой народ всегда и при всяком случае доказывал мне свою любовь и доверенность. Он и теперь соберется под знамена своего императора и своих воинов, которые через несколько дней перешагнут за границы Франции...

Французы, ваш император исполнит свой долг, мои воины, вы, конечно, тоже не забудете своих обязанностей».

Ответом сената было постановление о наборе восьмидесяти тысяч свежего войска и новом образовании национальной гвардии.

Убедившись таким образом в содействии Франции, Наполеон отправился из Парижа 24 сентября, учредил свою главную квартиру в Страсбурге и 29-го издал воззвание к войску, которым возбуждал его мужество.

«Воины, — говорил он, — нам придется делать большие переходы форсированным маршем, переносить всякого рода лишения; но каковы бы ни были противопоставляемые нам препятствия, мы их победим и не будем знать отдыха, покуда не водрузим наших знамен на земле неприятельской».

Перейдя Рейн в Келе 1 октября, Наполеон в тот же день ночевал в Эттелингене, имел там свидание с баденскими принцами и курфюрстом и потом пошел на Луизбург, где расположился во дворце курфюрста виртенбергского.

Шестого октября французская армия, миновав Черные горы и линию параллельных между собой рек, впадающих в Дунай, вступила в Баварию; таким образом, австрийцы, которые заняли было выходы Черного леса, чтобы воспротивиться движению французских войск, были обойдены и сами находились под угрозой с тыла.

После этого Наполеон тотчас же обратился с прокламацией к баварцам: «Я пришел с моей армией, сказал он, — чтобы избавить вас от несправедливых притеснений... Надеюсь, что после первого же сражения вы мне доставите возможность сказать, что ваши воины достойны стоять в рядах моего войска».

На следующий день, 7 октября, произошла первая ошибка. Мост на Лехе, тщетно защищаемый имперцами, был занят двумястами драгунов из корпуса Мюрата.

Восьмого маршал Сульт, который уже прославил себя при самом открытии кампании занятием Донауверта, устремился на Аугсбург.

Между тем Мюрат с тремя кавалерийскими дивизиями маневрировал, чтобы перерезать при Аугсбурге Ульмскую дорогу. Встретясь с неприятелем при Вертингене, он живо напал на него и, поддерживаемый маршалом Ланном, который прибыл с дивизией Удино, принудил после двухчасового сражения двенадцать батальонов австрийских гренадеров положить оружие. Наполеон известил об этой победе префектов и мэров Парижа и препроводил к ним знамена и две пушки, отбитые у неприятелей, при письме от 10 октября из главной квартиры в городе Аугсбурге, который накануне был занят дивизиями Вандама, Сент-Илера и Леграна под командой Сульта.

Делая смотр драгунам при деревне Цумерзгаузен, император приказал представить себе солдата по фамилии Марант, который во время занятия Лехского моста спас жизнь своему капитану, несмотря на то, что этот капитан за несколько дней перед этим разжаловал его из унтер-офицеров. Наполеон дал Маранту знак ордена Почетного легиона.

Спустя сутки после сражения под Вертингеном полк из корпуса маршала Нея овладел Гензбургским мостом, сбив в штыки защищавший его отряд австрийцев под личным начальством эрцгерцога Фердинанда.

Австрийская армия полностью отступала, и французы, преследуя ее, маневрировали так искусно, что отрезали ей почти все пути сообщения. В пятом бюллетене было сказано: «Решительная битва воспоследует скоро; австрийская армия находится почти в том же положении, как армия Меласа при Маренго».

Маршал Бернадот занял столицу Баварии 14 октября в 6 часов утра. Эрцгерцог Фердинанд оставил там восемьсот человек, которые были взяты в плен французами.

Почти в то же время дивизия Дюпона в числе шести тысяч человек выдерживала нападения ульмского гарнизона, состоявшего из двадцатипятитысячного отряда, и в сражении при Альбекке взяла пленными полторы тысячи имперцев.

Император прибыл в лагерь под Ульмом 13 октября. Он приказал занять мост и позицию при Эльхингене, чтобы легче было окружить неприятельскую армию.

Четырнадцатого числа на утренней заре маршал Ней перешел по этому мосту и взял эльхингенскую позицию, невзирая на сильное сопротивление австрийцев. На следующий день Наполеон опять прибыл к Ульму. Мюрат, Ланн и Ней выстроились в боевой порядок, приготовившись к приступу; тем временем Сульт занял Биберах, а Бернадот продолжал успешно действовать за Мюнхеном и довершал совершенное поражение генерала Кинмейера. В лагере под Ульмом французские солдаты ходили по колено в грязи, и сам император в течение целой недели не снимал сапог.

Семнадцатого числа Макк, не дождавшись приступа, сдал Ульм.

Наполеон считал битву при Эльхингене одним из самых блестящих дел. Он перенес свою главную квартиру на поле этого сражения и 18 числа послал сенату сорок знамен, взятых у неприятеля со дня Вертингенской победы. «Со времени начала кампании, — писал он, — я рассеял стотысячную неприятельскую армию и почти половину взял в плен; остальные солдаты этой армии или убиты, или ранены, или в величайшем унынии... Баварский курфюрст снова на своем троне... Надеюсь в скором времени восторжествовать над всеми моими неприятелями».

Капитуляция Ульма приведена в исполнение 20 октября. Двадцать семь тысяч австрийских воинов, при шестидесяти орудиях и восемнадцати генералах, прошли мимо Наполеона, который стоял на высоте над бушующим Дунаем; в ту пору воды этой реки разлились так, как не случалось уже в течение ста лет. Император подозвал к себе австрийских генералов и сказал им: «Я, право, не знаю, господа, за что мы деремся, и не могу понять, чего требует от меня ваш государь?»

Затем Наполеон отправился в Мюнхен и прибыл туда 24 числа.

Австрийская армия была почти уничтожена, и французы очутились под Веной. 10 ноября их главная квартира была в Мольке. Между тем русские войска успели подкрепить австрийцев; первое сражение русских с французами произошло 11 ноября под Дирнштейном и было славным для русского оружия.

Тринадцатого ноября великая армия вступила в Вену. Маршал Ланн и генерал Бертран первые прошли по мосту, которого неприятель не успел сжечь. Наполеон не надумал въехать в город и учредил главную квартиру в Шенбруннском дворце.

Ни австрийского императора, ни его двора уже не было в столице. Правительственные лица, остававшиеся в ней, и в том числе граф Бубна, явились к Наполеону в Шенбрунн с просьбой пощадить город. Наполеон принял их очень ласково и отдал приказ по армии строжайше уважать все лица и всякую собственность.

Занятие Вены не мешало, однако же, продолжению военных действий. Мюрат и Ланн бились с русскими и 16 под Голланбруном и Юнкерсдорфом. В последнем из этих сражений участвовал также и маршал Сульт. Победа осталась опять на стороне русских войск.

Тем временем маршал Ней, на которого было возложено завладеть Тиролем, успешно исполнял данное ему поручение. Взяв крепости Шартниц и Нестарк, он 16 ноября занял Инсбрук, где нашел шестнадцать тысяч ружей и огромное количество пороху. В числе войск, составляющих его корпус, находился и семьдесят шестой линейный полк, у которого в прошлую войну было отбито неприятелем два знамени. Знамена эти найдены в инсбрукском арсенале; один из офицеров узнал их, и когда маршал Ней приказал с торжеством возвратить эти знамена полку, то немногие старые солдаты плакали от радости, а молодые радовались, что возвратили этим ветеранам их прежнюю потерю.

Между тем Наполеон, прибыв 20 ноября в Брюн, разместил свою армию на тесных кантонир-квартирах. 1 декабря 1805 года, накануне первой годовщины дня коронации Наполеона, французская и русско-австрийская армии были одна в виду другой. Главное начальство над союзными войсками было вверено генералу Кутузову. Французская армия была расположена между селениями Беланницем и Рейгерном, а именно: левое крыло, корпус Ланна (дивизии Сюше и Каффарелли) и конница Мюрата (легкие дивизии Вальтера, Бомона и Келлермана и кирасирские Нансути и Гопульта) по обеим сторонам Ольмюцкой дороги, позади селения Дворошны и горы Сантон, занятой одним пехотным полком и восемнадцатью батарейными орудиями. Центр, корпусы Бернадота (дивизии Раво и Друэ д'Эрлона) и Сульта (дивизии Вандама и Сент-Илера) по ту сторону Ржишского ручья, впереди селения Шлапаница и у Понтовица, прикрываясь к стороне Працена легкой кавалерийской бригадой генерала Маргарона; правое крыло, дивизия Леграна (принадлежащая корпусу Сульта), и часть корпуса Даву (пехотная дивизия Фриана и кавалерийская Бурсье), первая на высотах позади Кобельница, Сокольница и Тельница, занимая эти селения, другая несколько позади, у Отмарау и Клейн-Регерна; резервы, то есть десять батальонов гвардии (маршал Бесьер) и столько же гренадеров генерала Удино (под начальством Дюрока), на высотах позади Шлапаница и Беловицы. В союзной армии считалось 68 000 пехоты и 17 000 конницы; французская превосходила это число двадцатью пятью тысячами человек. Наполеон лишь только узнал о прибытии к союзной армии российского императора, как отправил генерал-адъютанта своего Савари поздравить его величество с приездом. Савари возвратился в то самое время, когда Наполеон обозревал часть неприятельской позиции. Он не мог довольно нахвалиться милостивым обхождением и приветливостью русского монарха и его высочества великого князя Константина Павловича.

Еще 27 ноября русские двинулись к Вишау и нечаянным нападением взяли в плен передовой французский пост. Вслед за тем император Александр присылал к Наполеону генерал-адъютанта своего князя Долгорукова с некоторыми предложениями, которые, однако же, не имели успеха.

Наполеон, наблюдая 1 декабря движения союзников с Праценских высот и с Бозепицкой горы, решился напасть на них на другой день, во время самого движения, и тогда же сообщил свой план действий всей армии; он издал воззвание к своему войску, в котором, между прочим, говорил:

«Воины! Неприятель хочет обойти нас справа, но он обнаружит свой фланг... Я сам направлю на него ваши удары... Победа несомненна... она окончит войну миром, достойным моего народа, достойным меня и вас».

Между тем союзники двигались фланговым маршем влево. Французы выжидали дальнейшего развития их движения.

Вечером Наполеон пожелал инкогнито обойти все бивуаки своих войск; но едва сделал несколько шагов, как был узнан, и невозможно описать восторга, с которым приняли его воины. Тысячи пучков соломы были воткнуты и зажжены на тысячах жердей, чтобы поздравить великого вождя с наступлением первого годичного праздника его коронования.

Возвратясь в свой бивуак, наскоро построенный гренадерами, Наполеон сказал: «Вот лучший вечер в моей жизни».

Второго декабря император сел верхом в час пополуночи, чтобы обозреть огни неприятельских бивуаков и узнать от своих передовых постов, нет ли каких новых сведений о распоряжении союзников.

Наконец рассвело. Император, окруженный всеми своими маршалами, отдал им последние приказания, и все во весь галоп поскакали, каждый к своему месту.

Левое крыло союзников, выступив на рассвете, спустилось тремя колоннами к Ржишскому ручью. Корпуса Кинмейера и Дохтурова, овладев Тельницом, выстроились на противолежащих высотах; граф Ланжерон, взяв Сокольниц, дебушировал из него с правого фланга Дохтурова; генерал Пржибышевский приблизился к Сокольницкому замку. В восемь с половиной часов утра яркое осеннее солнце осветило поле битвы и показало императору, что важные Праценские высоты, оставленные левым крылом союзников, еще не были заняты их центром, медленно приближавшимся со стороны Крженевица, между тем как конница Лихтенштейна принимала от них вправо, а русская гвардия спускалась с аустерлицких высот.

Увидев все это, Наполеон вскричал: «Неприятель сам предается в наши руки; решим войну громовым ударом!» — и приказал произвести общее нападение. Французские центр и резерв свертываются в колонны; Сульт с дивизиями Вандама и Сент-Илера устремляется к Праценским высотам; Бернадот поддерживает его, направляясь на Блазевиц; Мюрат и Каффарелли наступают к селениям Кругу и Голубицу; гвардия и гренадеры следуют за Сультом и Бернадотом. В то же самое время Даву, заняв высоты у Сокольница и Отмарау, останавливает Буксгевдена; Ланн, с дивизией Сюше, удерживает Багратиона. Русский генерал Милорадович, выстроив поспешно свою дивизию, бросился навстречу маршалу Сульту, но был вынужден отступить; Праценские высоты заняты французами, и на них немедленно устроены сильные батареи, которые начали громить. Неприятельский центр отступил за речку Цитаву. Линия союзников прорвана.

Однако русский гвардейский уланский полк бросился в атаку на легкую кавалерию Келлермана, опрокинул ее и гнал до кирасиров; но атакованный в свою очередь кирасирами и взятый во фланг дивизиями Риво и Каффарелли, был опрокинут.

В этом чрезвычайно опасном положении русско-австрийской армии завязался упорнейший бой между корпусом Бернадота и русской пешей гвардией, между тем как русский же гвардейский конный полк, напав на левый фланг Вандама, врубился в каре четвертого линейного полка и овладел его орлом. Наполеон тотчас же подкрепил Бернадота гвардейской конницей Бесьера. Русская гвардия отступила к Крженевицу, а потом на аустерлицкие высоты.

Дивизия князя Багратиона обойдена дивизией Каффарелли, а Ланн, прорезав неприятельскую линию и отбросив часть ее к Крженевицу, принудил остальную отступить к Раусницу и потом к Аустерлицу. Это движение открыло французам дорогу в Ольмюц, и они захватили большую часть обоза. Между тем граф Буксгевден стремился овладеть сокольницкими высотами. Тогда Наполеон, разбив центр союзников, приказал Сульту занять дивизией Вандама селение Ауэзд, лежащее на берегу Сачанского озера, а дивизии Сент-Илера, поддержанной резервами, атаковать Буксгевдена. Участь левого крыла союзников вскоре была решена, и многие из русских потонули в озере.

Генерал Дохтуров, следуя за Ланжероном, поворотил тогда обратно в Тельниц и упорной защитой этого селения одним полком дал время как своей дивизии, так и авангарду Кинмейера пробраться к Отницу и Милешевицу, причем, однако же, французские войска овладели немногими орудиями.

Вся потеря союзников в этот достопамятный день достигла до 25000 человек и восьмидесяти орудий. Французы лишились до 10000 человек. Победа под Аустерлицем принадлежит к числу самых блистательных побед Наполеона. Но русские не остались в долгу: через семь лет они отплатили ему на славу!..

Третьего числа, на утренней заре, князь Лихтенштейн, главнокомандующий австрийских войск, явился к императору на главную квартиру, под которую был занят простой сеновал. Они долго оставались наедине. Между тем союзники продолжали отступать от Аустерлица по Гедингской дороге, а французы быстро их преследовали.

Глава XX.

Морская битва при Трафальгаре. Пресбургский мир. Война с Неаполем. Возведение Баварского и Виртембергского курфюршеств в степень королевств. Возвращение Наполеона во Францию

Между тем война Франции с Англией продолжалась. Нельсон в знаменитом морском сражении при Трафальгаре, на южном берегу Испании, уничтожил соединенный французский и испанский флоты, но заплатил жизнью за одержанную победу.

Известие об истреблении флота глубоко опечалило императора. Он видел, что этот случай надолго оставит за англичанами владычество над морями, и потому еще более стал стараться вредить им на суше или в лице их союзников, или стеснением их колониальной торговли. Говоря впоследствии о Трафальгарской битве, Наполеон сказал: «Я никогда не переставал отыскивать человека, способного к морскому делу, однако же все усилия мои остались тщетными, и я не мог никаким образом найти такого человека. В этом роде службы есть такие особенности, такая техника, что все мои соображения не удавались... Встреть я кого-нибудь, кто бы сумел отгадать и привести в исполнение мои мысли, чего бы мы с ним не сделали! Но во все продолжение моего царствования у меня не нашлось гениального моряка».

На другой день после Аустерлицкой битвы император австрийский предложил Наполеону через князя Лихтенштейна иметь с ним свидание, и оно последовало в тот же день в лагерной палатке победителя.

— Вот уже два месяца, как я не знаю другого дворца, кроме того, в котором принимаю ваше величество, — сказал Наполеон, встречая императора Франца.

— Вы извлекаете из него такие выгоды, — отвечал тот с усмешкой, — что он должен вам нравиться.

За несколько часов было заключено перемирие и оговорены главнейшие статьи мира.

Когда император австрийский поехал обратно, Наполеон проводил его до кареты и отправил с ним для переговоров с всероссийским императором генерал-адъютанта своего Савари.

Перемирие, условленное 3 декабря австрийским и французским императорами, шестого подписано маршалом Бертье и князем Лихтенштейном. Вслед за тем Наполеон издал два декрета: одним назначались пенсионы вдовам и детям всех, без исключения, воинов, павших в Аустерлицком сражении; другим повелено расплавить отбитые у неприятеля в этом деле пушки и слить из них колонну, которую и поставить на Вандомской площади. Спустя некоторое время после довал еще один, третий декрет, повелевающий детей генералов, офицеров и солдат, убитых под Аустерлицем, содержать и воспитывать на казенный счет и к имени и фамилии каждого из них прибавить имя Наполеон.

Главная квартира перенесена в Брюн. Здесь Наполеон велел представить к себе русского кавалергардского полковника князя Репнина и сказал: «Я не желаю лишать российского императора таких храбрых людей, как воины его мужественной гвардии: соберите их всех и возвратитесь с ними в отечество».

Тринадцатого декабря Наполеон снова переехал в Шенбрунн, где принимал депутацию мэров Парижа, которым возвестил о скором заключении мира и отдал знамена, отбитые у неприятеля, для украшения ими собора Парижской Богоматери.

В бытность свою в Шенбрунне император, делая смотр войск и приблизясь к первому батальону четвертого линейного полка, у которого русские во время аустерлицкого сражения отбили орел, вскричал: «Солдаты, где орел, который я вверил вам? Вы клялись, что он для вас будет всегда пунктом соединения, и что за него вы положите свои головы. Как сдержали вы вашу клятву?» Батальонный командир отвечал, что они за дымом не заметили, как был убит знаменосец, и потому не могли защитить своего орла. Наполеон заставил всех офицеров и солдат присягнуть в том, что их батальонный командир говорит правду, и дал им другого орла.

Наконец 26 декабря в Пресбурге подписан мир, которым венецианские владения присоединены к Итальянскому королевству, а курфюршества Баварское и Виртембергское возведены в достоинство королевств. Наполеон известил армию об этих событиях прокламацией от 27 числа, в которой, между прочим, было сказано: «В Париже, в первых числах мая, я устрою большое празднество и приглашу всех моих воинов принять в нем участие, а потом пойдем туда, куда призовут нас слава и пользы отечества... Мы не забудем также воздать и должных почестей нашим товарищам, павшим на полях чести в две последние кампании, и свет увидит, что мы готовы следовать их примеру...»

Все это, конечно, шарлатанство; но такого рода речь всесильна над сердцем солдата, и это одна из причин, по которым Наполеон был так любим своими воинами.

Прощальные слова, обращенные Наполеоном к столице Австрии, заслуживают тоже быть сохраненными на страницах истории.

«Жители Вены, — говорил он, — я мало показывался между вами, но это не от презрения или суетной гордости, а только потому, что не желал нисколько отвлекать вас от чувства обязанностей ваших к монарху, с которым готовился заключить мир. Оставляя вас, прошу принять, как доказательство моего уважения, ваш арсенал, сохраненный в совершенной целости и, по законам войны, принадлежащий мне: пользуйтесь им для всегдашнего охранения порядка. Все перенесенные вами бедствия считайте неминуемым следствием всякой войны, а на снисхождения моих войск при разных случаях смотрите, как на знак заслуженного вами уважения».

Едва была обнародована эта прокламация, как в тот же самый день, 27 декабря, последовала другая, объявляющая войну Франции с Неаполитанским королевством, которое, вопреки существующим договорам, открыло свои порты англичанам.

«Воины, — говорил Наполеон в этой прокламации, — идите в Италию и скорее известите меня, что она вся покорна моей власти или власти моих союзников».

Итальянская армия, приведенная победами Массены к границам Австрии, достойно исполнила ожидания императора и быстро заняла Неаполитанское королевство. Генерал Сен-Сир занял Неаполь, и царствующая королева лишилась престола.

Еще до отъезда своего из Вены Наполеон призвал к себе Гаугвица, поверенного в делах Пруссии, и резко выразил ему крайнее неудовольствие на то, что в Ганновере находится тридцатитысячный корпус русских войск.

Гаугвиц, во избежание неприятностей, показал себя расположенным приступить к трактату на основаниях, предложенных Талейраном, и подписал договор, по которому Пруссия уступала Франции Ганновер, а взамен получала маркграфства Байрейтское и Аншпахское. Но в то самое время в Берлине шли другие переговоры — между Гарденбергом и лондонским кабинетом. Мы скоро увидим последствия этой двойной дипломатии.

Возвращаясь в Париж, Наполеон провел несколько дней в Мюнхене по случаю бракосочетания принца Евгения с дочерью короля баварского, и оттуда послал французскому сенату декрет, которым усыновлял принца Евгения и назначал его, после своей смерти, наследником Итальянского королевства в случае, если не будет иметь наследника по прямой линии.

Бракосочетание принца совершено 15 января 1805 года в Мюнхене. Наполеон и императрица Жозефина присутствовали при церемонии и на пиршествах, данных по этому случаю баварским двором.

В то время, как император пребывал в Баварии, высшие сословия Франции и народ Парижа готовились сделать ему достойную встречу в столице.

Первого января 1806 года знамена, присланные императором сенату, были перенесены в Люксембург в сопровождении военной музыки и части парижского гарнизона. Архиканцлер и все министры присутствовали при торжественном заседании сената, который определил:

1. Воздвигнуть Наполеону Великому триумфальный монумент;

2. Сенату, в полном собрании, выйти навстречу его величеству и принести императору свидетельства удивления, признательности и преданности к нему всей нации;

3. Письмо императора к сенату, писанное из Эльхингена от 26 вендемьера XIV года, начертить на мраморных досках, которые поставить в зале собрания сената;

4. Под этим письмом прибавить:

«Пятьдесят четыре знамени, присланные его величеством, поставлены в этой зале в среду, 1 января 1806 года».

Знамена, назначенные для украшения собора Парижской Богоматери, торжественно приняты духовенством и внесены в церковь 19 января.

Дальше